Исторические окрестности города Тобольска
М. С. Знаменский





ДЕТСТВО СРЕДИ ДЕКАБРИСТОВ{119}




I

Тобольск 21 сентября 1859 г.

Умер Ф.М. Башмаков, последний из декабристов, живших в нашем городе. Понемногу память о них начинает сглаживаться. Собственно для себя в свободные минуты я решил записать свои воспоминания о людях, которых с дней моего детства я привык уважать, несмотря на недоброжелательные отзывы разных чиновных душ. С того времени, как я начал помнить себя, и до 23 лет я был с ними. И если теперь подлость, низость и взятки болезненно действуют на меня, то я этим обязан людям, о которых всегда говорю с почтением и любовью.

Уже много лет тому назад, в 1838 или 1839 году, в нашем доме часто говорили о семействе Фон-Визиных: Михаиле Александровиче и его жене Наталье Дмитриевне, урождённой Апухтиной. В Тобольске её звали «чёрной дамой», так как она предпочитала одеваться во всё чёрное.

Мы жили тогда бедно, и Фон-Визины старались помочь нам, чем могли. Помню, в это время отца перевели на службу в город Ялуторовск. Отцу не хотелось отрывать моего старшего брата Колю от наладившегося уже ученья. Тогда Фон-Визины предложили отцу взять Колю к себе на воспитание. Отец согласился.

Неохотно расставались мы с Тобольском, но отец утешал нас тем, что и в Ялуторовске есть «ихние», то есть декабристы.

Наталья Дмитриевна долго говорила с отцом. Потом позвали брата Колю, велели ему одеться, и он уехал с Натальей Дмитриевной. Возвратился он вечером, запыхавшись.

– Вы уедете в Ялуторовск, – говорил он торопливо, а я остаюсь... Буду жить у Натальи Дмитриевны. У них дом большой... сад... цветы... книги с картинками. В одной книге они все нарисованы: Михаил Александрович тележку везёт, тачку, а вблизи солдаты с ружьями...

Коля привёз сладких хороших конфет в узелке и поделился с нами.


II. ЯЛУТОРОВСК. ВИЗИТ ИВАНА ДМИТРИЕВИЧА ЯКУШКИНА

Мне шёл тогда седьмой год. Я смутно помню наш зимний переезд в крытой кибитке в Ялуторовск. Долго мы ехали по снежным сугробам. [...] Я напряжённо всматривался вдаль: не видать ли там крутых берегов, подобных нашим тобольским, но гор никаких не было.

Ялуторовск стоял на ровном месте и показался мне скучным...

До приискания себе квартиры мы остановились у знакомых. Вечером, когда жарко топилась печь, хозяйская дочка, барышня, рассказывала о декабристе Якушкине:

– Якушкин? Ой какой страшный... В вострой шапке, с усами... У него во дворе есть высокий столб. Он часто на него лазит. Говорят, он колдует... погоду делает. Он тоже из несчастных.

Признаться, я не поверил хозяйской дочке. Если Якушкин из «ихних», значит, он хороший. Зачем же эта барышня что-то нехорошее говорит о нём? Чтобы рассеять своё недоразумение, я пошёл на кухню, где у меня был верный приятель, наш кучер Пётр...

[...] В кухне, кроме Петра, сидела ещё хозяйская кухарка, толстая рябая девица с сердитым лицом. Она сидела у тёплой печки и хладнокровно курила трубку. Пётр только что пообедал, клал быстрые кресты и ещё быстрее отмахивал головой.

– За хлеб, за соль, – обратился он к мужеподобной девице.

– Ладно, – ответила та и сплюнула в сторону.

– Пётр, мы сегодня переберёмся на нашу квартиру?

– Как же, сегодня мы все там ночуем. Там уже у твоего папы и гость сегодня был.

– Кто же такой?

– Барин какой-то. Сказывали – Якушкин.

– С какого он боку барин? Такой же как и наш брат варнак, – отозвалась кухарка.

– Да ты его за что? – вступился Пётр.

– Сослали – значит, варнак. Был барин да сплыл...

– Варнаков, тётка, секут, вот как нас с тобой, а его нет.

– Всё едино, – продолжала мужеподобная девица и потом спросила: – Тебя за что?

– Я, вишь, мальчишкой от барина убёг, да всё и бродяжил. Я – непомнящий.

– Ну, а я с барыней не помирила... А они, говорят, хуже, хотели царя убить...

Дверь отворилась. Вошла хозяйка и прервала беседу.


* * *

Мы уже на новой квартире.

Я помогаю отцу расставлять стулья. Я так увлёкся своим делом, что не сразу заметил неизвестного человека, стоявшего в дверях и с добродушной улыбкой смотревшего на нас. Гость был в лёгонькой шубе с коротеньким капюшоном, в остроконечной мерлушечьей шапке на маленькой голове, нос у него был острый с горбинкой, глаза тёмные и быстрые, улыбающийся красный рот его обрамлялся сверху чёрными усами, снизу – маленькой, тупо срезанной эспаньолкой.

– Устраиваетесь? – приветливо спросил он отца.

– Да, понемногу.

– Нам писали наши о вас много хорошего, мы очень рады. Хороший человек на нашем свете – вещь не лишняя. – Он улыбнулся. – А это ваш сынок?

Он снял свою шубку, подошёл ко мне. Взял сухими горячими руками за голову, нагнулся и поцеловал в лоб.

Я удивляюсь, как я мог остаться тут, в комнате, и смотреть на него: ведь в то время постоянно убегал в заднюю комнату, если гости обнаруживали ко мне какой-нибудь интерес.

После от отца я узнал, что это был Иван Дмитриевич Якушкин.

Пока он говорил с отцом, я не переставал его рассматривать. Все мои смутные понятия о «чёрной даме», о её друзьях, добрых и смелых людях, оказалось, олицетворялись в этом сутуловатом приветливом человеке. На этот раз он недолго оставался у нас.

– Однако я не буду мешать вам, устраивайтесь.

Он надел свою шубку, надвинул на лоб остроконечную барашковую шапку и вышел, сказав мне на прощание, что скоро познакомит меня с хорошими ребятами.


III. ВЕСНА. НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА

[...]

Тут, к большому удовольствию Петра, меня позвала сестра. Меня ожидал сюрприз: мать и сестра сшили мне великолепный костюм – брюки и курточку. Я должен был сейчас же облачиться в свою обновку, причесаться и идти вместе с Иваном Дмитриевичем Якушкиным в гости к Матвею Ивановичу Муравьёву-Апостолу.

Сестра тщательно причёсывала меня. Маменька делала наставления – не шалить, не сломать там чего-нибудь и помнить, что в кармане курточки имеется на всякий случай носовой платок.

Мне стало страшно. Не отложить ли? Но руки сестры выдвинули меня прямо к Якушкину. Отступление было отрезано.

– А вон и он! – добродушно говорил Якушкин. –

Здравствуй, здравствуй!

Он поцеловал меня в лоб.

– Ты готов? Ну, так пойдём!

– Прощайте, – обратился он к отцу, – а о школе мы с вами потолкуем основательнее... школа – вещь необходимая!..

Мы прошли по широкой ялуторовской улице, повернули в переулок и подошли к сереньким воротам серенького домика с большими стёклами в окнах. У меня сердце билось от волнения. Вот длинная передняя с одним окном, нас встречает невысокого роста полный человек с трубкой во рту, в таком же костюме, как и Якушкин, с ним радостная нарядная девочка.

– А, привели! Вот и хорошо! – сказал он, как-то насмешливо моргая глазом на меня.

– Вот тебе, Гутенька^{120}^, гость, занимай его, – сказал он девочке в то время, как я снял свою шубёнку и стоял растерянный, не зная, куда девать свои руки.

Гутенька проводила меня в свой уголок, где я почувствовал себя значительно смелее. Отсюда мне была видна часть другой комнаты, в которой встретивший нас хозяин разговаривал, заложив руки за спину, с Якушкиным, старательно набивавшим свою трубку. Виднелся мне ещё угол дивана, на котором сидели две женщины в белых чепцах и тёмных платьях.

– Как вас зовут? – спросила Гутенька.

– Миша.

– Вы знаете, кто это стоит у камина? Это папа Матвей Иванович^{121}^. А на диване сидит мама Марья Константиновна^{122}^, а рядом с нею – Александра Васильевна Ентальцева.

– Гутенька наклонилась к моему уху и с улыбкой прошептала: – У неё парик. – Видя, что я не понимал, она добавила: – Парик, парик... чужие волосы.

– Гутенька! – отозвался Матвей Иванович. – Шептаться нехорошо.

Девочка сконфузилась, но скоро оправилась, достала с полки книжку и стала мне показывать картинки.

– Ну, дети, – прервала нашу беседу Мария Константиновна, – пойдёмте обедать.

Мы пошли и уселись за круглым столом рядом со взрослыми. После нескольких ложек супа собеседники продолжали прерванный разговор.

– Ещё два дня, и снегу не будет, – сказала Ентальцева. – Я уже выставила зимние рамы.

– А у нас Матвей Иванович не велит.

– Барометр обещает хорошую погоду, – сказал Якушкин.

«Надо спросить у Гутеньки, что это такое барометр», – подумал я про себя.

– Вы знаете, – сообщила хозяйка Мария Константиновна, – скворцы уже прилетели.

Я так и вздрогнул, словно меня кто-то уколол иголкой. Скворцы прилетели! Мне уже было не до обеда. Я встал из-за стола и объявил хозяйке, что мне есть больше не хочется и что мне нужно домой.

Меня сначала не пускали, но мою сторону принял Матвей Иванович. Он весело улыбнулся мне, легонько пощекотал меня и велел работнику проводить домой.

Я летел домой, словно на крыльях, не обращая внимания ни на прохожих, ни на дома.

Да, Мария Константиновна сказала правду: скворцы прилетели! Не обманул и Пётр: около скворечника деловито летала чёрная птичка, доставляя мне огромную радость.


* * *

С этой памятной мне весны я часто посещал гостеприимный серенький домик Муравьёвых, пока жил и учился в Ялуторовске. Матвей Иванович и Иван Дмитриевич больше остальных своих товарищей занимались с нами, детьми. Матвей Иванович часто рассказывал о своём прошлом, меня особенно занимал один из его рассказов о том, как его сослали в очень глухое место, выстроили для него хижину, дали кухонные принадлежности. Он рассказывал, как жил там один-одинёшенек со своей трубкой и собакой. Помню, мне так хотелось нарисовать его в этом одиночестве.

Мы гурьбой вбегали к нему в гостиную. Он открывал фортепиано и начинал играть для нас, а иногда заставлял петь. Потом переходил к своим любимым песням:

Гостью небесную вольность прелестную всем неизвестную нам ниспошли.

Ещё Матвей Иванович любил петь:

Француз-дитя, он нам шутя разрушит трон, издаст закон... Наш царь с кнутом, как поп с крестом; он им живёт, он им богат^{123}^...

Или начиналась музыка для танцев и под неё пелось:

Ура, в Россию скачет
Кочующий деспот^{124}^.

Товарищи Матвея Ивановича распевали популярную в Сибири песню^{125}^:

Бывало, в доме преобширном,
В кругу друзей, среди родных
Живёшь себе в веселье мирном
И спишь в постелях пуховых.

Теперь же в закоптелой хате
Между крестьян всегда живёшь,
Забьёшься, скорчась, на полати,
И на соломе так заснёшь.

Бывало, пред тобой поставят
Уху стерляжью, соус, крем,
Лимоном, бланманже приправят,
Сижу и ничего не ем.

Теперь похлёбкою дурною
С мякинным хлебом – очень сыт.
Дадут капусты мне с водою –
Ем, за ушами лишь пищит.

Бывало, знатных по примеру,
Без лучшей водки есть нельзя.
Шампанское или мадера,
Стаканы с пуншем вкруг тебя.

Теперь, отбросив все безделки,
Стремглав бежишь всегда в корчму,
На гривну тяпнешь там горелки
И рад блаженству своему.

– Хорошо? – спрашивал Матвей Иванович, потирая свои колена.

– Хорошо! – дружно отвечали его маленькие слушатели.

Иногда наш приход заставал Матвея Ивановича в хандре. Тогда мы вместо весёлых звуков слышали печальную песню «Уж как пал туман», песню, в которой говорилось о судьбе его казнённого брата Сергея Ивановича Муравьёва-Апостола.

Уж как пал туман на Неву-реку,
Крепость царскую, Петропавловску,
Не проглянуть с небес красну солнышку,
Не развеять тумана ветру буйному...

Кончив песню, Матвей Иванович смахнул слезу и произнёс своё всегдашнее: «Ох-хо-хо-хо», за которое мой отец шутя называл его «охохоней». Так называлась одна старообрядческая секта в Ялуторовском округе.


IV. ГОРОДНИЧИЙ ПРЕСЛЕДУЕТ ГОСТЬЮ МУРАВЬЁВА. НЕОЖИДАННЫЙ ОБЫСК И АРЕСТ

На террасе серенького домика Муравьёва сидели гости. Сам Матвей Иванович возился около самовара и уверял, что никто не сумеет сварить кофе так, как сварит он. Здесь же сидели за шахматной доской Василий Карлович Тизенгаузен и Собанский^{126}^. Иван Дмитриевич Якушкин сидел на перилах террасы, окружённый ребятишками, и рассказывал им, что куда пролезает голова, туда пройдёт и всё тело. Причиной этого разговора был толстенький мальчуган, брат жены Муравьёва, застрявший между балясинами перил. В углу на деревянной зелёной скамейке сидела хозяйка дома и беседовала с Александрой Васильевной Ентальцевой.

Скоро поспело кофе, и все нашли его отличным.

Иван Дмитриевич был в хорошем настроении и говорил о своём любимом детище – школе.

– Школьное здание растёт, и к зиме можно будет начать занятия.

– Что со стороны родителей будет сочувствие, об этом нечего и толковать. А ребята будут охотно заниматься. Но много придётся перенести придирок здешнего начальства. На днях я виделся со смотрителем училища Лукиным. Он всё выведывал, какую такую школу мы затеваем, почему это мы так заинтересованы детьми местной бедноты? Нам нужно быть готовыми к отпору – без гнусных доносов дело не обойдётся.

– Вы уж очень мрачно смотрите на всё, – возражали Ивану Дмитриевичу товарищи. – Кому какое дело до нашей школы?

Многим, очень многим наша школа покажется бельмом в глазу. Вы не забывайте нашего положения, нас не терпят. Решено уже и подписано, что мы – люди погибшие. Как бы мы ни вели себя хорошо, мы всё-таки в их глазах бунтовщики.

Из сада доносились весёлые детские голоса. На террасе наступило молчание, по временам прерываемое отрывистым обычным вздохом Муравьёва: «ох-хо-хо-хо»...

В это время на двор быстро въехал дорожный тарантас. На лицах Муравьёва и Якушкина выразилось изумление и некоторый испуг, но через минуту они с радостным криком неслись, как дети, навстречу молодой красивой женщине, выпрыгнувшей из тарантаса.

Приезжая оказалась Каролиной Карловной^{127}^, дальней родственницей Муравьёва и близкой, родной по убеждениям всему кружку декабристов, заброшенных в глухой городок.

Возвращаясь на родину из Сибири, она сделала крюк, чтобы повидать их, и была награждена искренней радостной встречей.

Горячие объятия, поцелуи и бурный поток взаимных расспросов и ответов. [...] Один только Василий Карлович Тизенгаузен ходил по комнатам своим неизменным шагом, тем шагом, которым он измерял когда-то свою камеру в крепости, тем шагом, каким он когда-то расхаживал по станционным комнатам, бряцая кандалами. А между тем он не менее других разделял общую радость и не терял ни одного слова из дружеской беседы. Он только не любил тревожить своего языка, зная, что и без него всё будет спрошено и рассказано. Он был необыкновенно сдержан и не обнаруживал никогда ни гнева, ни радости.

Рассказывали про него такой случай. Однажды на сибирской почтовой станции его товарищи развеселились и даже устроили танцы под звуки железных кандалов. Некий станционный смотритель в праздничном настроении, вероятно, под хмельком, вздумал прочесть Василию Карловичу нотацию. Облокотившись на спинку стула, на котором сидел Тизенгаузен, и смотря на его лоснящийся череп, обратился к нему с такой речью:

– Ну, а ты, лысый, что там важно сидишь? Что мне с тобою делать: дунуть на плешь твою или плюнуть?

– Попробуй! – спокойно произнёс Тизенгаузен.

Его товарищи поспешили оттащить смотрителя.

– Что бы ты сделал, – спрашивали товарищи, спустя некоторое время, – если бы смотритель исполнил своё намерение?

– Убил бы его.

И никто не сомневался, что он исполнил бы своё слово.

Якушкин в эту минуту был счастлив. Не спуская глаз с приезжей, он слушал её рассказы, как слушает ребёнок интересные нянины сказки.

Солнце уже золотит верхушку колокольни, виднеющуюся в раскрытое окно. В соседней комнате готовят чай. Каролина Карловна в отведённой ей комнате достаёт наброски портретов друзей. Вдруг в передней раздался чей-то незнакомый голос, в комнату вошла горничная Зоя и сообщила, что квартальный надзиратель спрашивает приезжую. Вслед за ней появился и сам квартальный с очень красной физиономией, видимо, нетрезвый по случаю праздничного дня. Отстраняя горничную, он вступил в зал смелыми, но не совсем твёрдыми шагами.

– Что вам угодно? – спросил его сердито Матвей Иванович.

Квартальный, окинув комнату осоловелыми глазами, объявил, что ему надобно приезжую, путь забирает свой вид и отправляется с ним сию же минуту в полицию.

– Что-о-о?

– Али русского языка не понимаете? Городничий приказал привести приезжую в полицию... Ну ты, куш! – последние слова относились к Милорду, который, выбравшись из-под дивана, яростно оскалил зубы на квартального.

Якушкин схватил Милорда за ошейник и быстро водворил его под диван, отстранил рукой взволнованного Муравьёва и подошёл к полицейскому чину.

В это время, не замечая происходящего в комнате, вошла радостная и довольная приезжая с рисунками в руках.

– А, голубушка! – обратился к ней квартальный, но докончить фразу ему не удалось: сухая железная рука Якушкина ловко и быстро повернула его и вывела в переднюю.

– Вы не смеете!.. – начал было квартальный. – Не с вами разговаривают.

Но, взглянув в глаза Якушкину, осёкся. Хотя он был «под бахусом», он не мог не заметить, что в глазах Якушкина светится недобрый огонёк и что попал он к решительным, особенным людям, которые не задумаются разлучить его на веки вечные с его мягкотелой сожительницей, с тёплым углом и доходным местом...

Он переменил тон:

– Да помилуйте!.. Я чем же тут виноват? Кабы я от себя, а то ведь городничий... сами знаете... он, сами понимаете, и по зубам готов, несмотря на чин...

– Что вам угодно?

– Я докладывал... Приказано привести приезжую...

– Это вздор!.. Вы пьяны и не так поняли. А вид на жительство мы сейчас пришлём. Идите!

– Очень благодарен.

И, не заставляя просить себя вторично, он быстро шмыгнул в двери и только за воротами выругался всласть.

Выпроводив квартального и отослав документы для прописки, Якушкин возвратился уже с другим настроением. Кружок ялуторовских декабристов, не желая огорчать далёких друзей, в письмах своих никогда не жаловался на придирки местной полиции; на разные местные дрязги; по этой причине некоторые друзья проникнулись убеждением, что Ялуторовск – прямо рай для ссыльных, некоторые друзья даже мечтали переселиться в Ялуторовск. Каролина Карловна в эпизоде с квартальным видела только какое-то смешное недоразумение и не очень беспокоилась. Якушкин же был уверен, что это только прелюдия к другим, новым, ещё более неприятным столкновениям. Мария Константиновна продолжала свои хлопоты около самовара, причём стаканы в её руках дребезжали более обыкновенного. Вдруг чуткое ухо Матвея Ивановича Муравьёва расслышало новые шаги на лестнице. В переднюю вкатывался сам начальник города – ялуторовский городничий Власов.

– Из подорожной видно-с, – начал он, поздоровавшись, – что путь проезжающей лежит совсем не через мой город... И потому, вы уж извините... предписания, то есть инструкции... ну-с, моя обязанность заарестовать проезжающего при полиции. Но прежде всего мой служебный долг велит произвести строжайший обыск в её вещах.

Окончив эту тираду, Власов прошёл мимо хозяина квартиры, галантно раскланиваясь и расшаркиваясь. За ним шёл письмоводитель и ещё какой-то здоровенный малый.

Опомнившись, Муравьёв громко сказал:

– Вы с ума сошли?

К ним поторопился Якушкин.

– Перестань, Матвей, говорить вздор, – успокаивал он Муравьёва, – тут я вижу недоразумение.

Власов видел, какой эффект производит его присутствие, видел сверкающий взгляд Якушкина, явно противоречащий его мирным словам, видел и торжествовал. Его только немного бесило хладнокровие Тизенгаузена, и он внутренне дал себе слово когда-нибудь потешиться над этим «идолопоклонником» (Тизенгаузен имел у себя в квартире несколько больших статуй, и за это ялуторовские мещане звали его «идолопоклонником»).

Эти события приоткрыли перед Каролиной Карловной уголок «райской» жизни ялуторовских друзей.

Тизенгаузен, надвинув на свой сноповидный парик осьмиугольный картуз, отправился своим обычным шагом домой. За ним последовала Ентальцева. Якушкин выкурил ещё трубку, пожелал покойной ночи и тоже вышел. Домой ему не хотелось. Он повернул к темневшим вдали рощам... Он обдумывал вопрос: каким образом о сегодняшнем событии дать знать в губернский город Тобольск? И он шагал дальше и дальше от мирно спящего города.

Где же причина окружающего зла? Причина – всеобщее беспросветное невежество и глупость. Вот с ними-то и надо вести борьбу... Нужно доказать, что нужно вести борьбу даже и тогда, когда руки у тебя крепко связаны.

И он шагал дальше и дальше, стараясь успокоиться.

Послышался хруст ветвей под лошадиными копытами и весёлое посвистывание. Якушкин насторожился и стал пристально вглядываться через кусты тальника. В фигуре всадника Якушкин узнал близкого знакомого Александра Львовича Жилина, молодого учителя уездного училища. [...]

– Съездите, голубчик, в Тобольск, свезите моё письмо Фон-Визину...

– С превеликим моим усердием, – ответил Жилин, – но учтите, как же быть с моей службой, с уроками?..

– Идите к смотрителю Лукину, разбудите его, сочините что-либо, возьмите отпуск на три дня. Поскорее собирайтесь и заезжайте ко мне за письмами и за прогонами. [...]

Якушкин вернулся домой успокоенным. Комната его скорее всего походила на каюту. Стены были обтянуты чёрным коленкором. На чёрном фоне резко выступал в переднем углу артистической работы бюст красивой женщины – его жены. Между окнами, над письменным столом, висели два детских портрета. Это были его дети. Выше – книжная полка, барометр, изваяние из меди – работа старых великих мастеров Италии. Вот и все украшения его скромного жилища.

Переодевшись в халат и вязаные туфли, Якушкин подвинул к столу складной табурет и принялся за письма. Перо быстро бегало по бумаге, листок за листком отбрасывался в сторону. Свеча догорала, и розовое утро обрисовывало холодные, но прекрасные черты белого бюста. У ворот послышался топот лошадей и дребезжанье тележки. Стукнул калиткой широко шагающий Жилин, прозванный в городе «Журавлём». Якушкин предложил ему трубку, поторопился закончить и запечатать письма, вручил ему на расходы весь имеющийся в наличии капитал и молча, с признательностью, горячо обнял Жилина. По уходе его он бросился на свою жёсткую кровать и заснул здоровым и крепким сном.

Муравьёв же вовсе не смыкал очей в эту ночь. Оставшись один в своем кабинете, он беспокойно принялся бегать из угла в угол. По временам он бросался в свои покойные кресла и принимался за газеты, привезённые Каролиной Карловной, но буквы и строчки мелькали в его глазах. И он бросал газеты, брался за трубку и снова принимался мерить диагональ своей комнаты. Так и прошла вся ночь. Утром по обыкновению он вылил на себя в бане два ведра холодной воды и почувствовал себя бодрее. Он вышел на чистый дворик, сияющий утренним светом. На крыльце сладко спал пожарный, охранявший приезжую. Вскоре явился к чаю Якушкин и рассказал о своём предприятии. Мрачное расположение духа Муравьёва сменилось надеждой, и он застучал по клавишам. Каролина Карловна возилась на ковре со второй воспитанницей Муравьёвых – Аннушкой.

Весть об обыске и аресте приезжей быстро облетела Ялуторовск. Многие уже заранее поздравляли городничего с наградой: крестиком или чином за то, что сбил спесь у этих «французов». А мальчики уездного училища были неприятно поражены, когда на урок геометрии явился не их любимый Журавль, а сам Ворон – смотритель Лукин. В то время, когда Ворон объяснял им равнобедренный треугольник, Александр Львович был уже далеко.

Городничий Власов тоже посылал нарочного в губернский город Тобольск с донесением о своей неусыпной административной деятельности. Нарочного немного задержали дочери градоправителя, не успевшие составить реестр необходимых покупок.

На третий день после обыска у городничего была весёлая вечеринка. В это время явился казак с конвертом от губернатора. Грозная бумага не на шутку напугала начальника Ялуторовска.

– Как он мог так скоро узнать и зачем такая неприятная бумага вместо благодарности за усердие? – недоумевал городничий.

Случай этот произвёл переворот во взглядах туземных властей, благоприятный для кружка ялуторовских декабристов.


[V]


VI. ДЛЯ ПРЕКРАЩЕНИЯ «НАРОДНОГО ВОЛНЕНИЯ». ГОРОДНИЧИЙ У ЯКУШКИНА

Якушкин готовил необходимые наглядные пособия для школы – склеил превосходный большой глобус. Он с любовью смотрит на своё произведение. Грезится ему, что пройдёт немного годов и в Ялуторовске и его окрестностях не останется ни одного безграмотного; умная, честная, хорошая книга заменит и вытеснит штоф водки, может быть, имена их, невольных временных жильцов, будут помянуты с любовью.

Окончив глобус, Якушкин подошёл к столу, чтобы записать свои метеорологические наблюдения, барометр предсказывал грозу.

– Степанида Марковна! – крикнул он работнице. – Дождь будет!

– Вот это хорошо! Совсем я замучилась с этим огородом. А в котором часу будет?

Якушкин засмеялся.

– Часы и минуты сообщить не могу.

– Вот вы смеётесь. А мне бельё нужно убрать...

Барометр определённо предсказывал бурю.

В дверях кто-то дёрнул колокольчик. Якушкин отворил их и к своему удивлению увидел перед собой красную, облитую потом физиономию городничего Власова. Он вытирался платком, раскланивался и, отдуваясь, говорил:

– Вы меня извините... такая собачья должность. Но притом и дело довольно серьёзное.

– Что такое? – тревожно спросил Якушкин.

– Сейчас около сотни крестьян явились ко мне с жалобой на вас.

– На меня? Быть не может! Что же я мог сделать крестьянам?

– Гм... дело в том, что они, чёрт возьми... они жалуются, что нет дождя.

Якушкин невольно расхохотался.

– Конечно, вам всё это может показаться смешным, вам, конечно, нет дела, что у них хлеб весь выгорел, что может быть бунт...

Городничий с особой отчётливостью произнёс слово «бунт».

– Но, помилуйте, разве я дождём распоряжаюсь? Вы или шутите, или...

– Я вовсе не шучу. Я понимаю, хотя разным там наукам не обучался, что всё это с их стороны одно слепое суеверие... Но для их успокоения, принимая их волнение, то есть могущие произойти бунтовщические деяния... я дал им слово, что ваш столб будет срублен...

– Какой столб?

– Вот этот! – он через плечо показал на столб для метеорологических наблюдений.

– Этот столб? С какой стати?

– Эти невежды полагают, что от этого столба нет дождя, и я...

– Ну-с, эти невежды могут так полагать, потому что они невежды... Ну-с, а вы, господин городничий, напрасно поторопились дать своё слово: столба я не срублю!

– Но послушайте... вы поймите же, наконец... все требуют... порядка требуют... спокойствия... я должен смотреть, предотвращать... Что ж, если вы сами не срубите или там не выкопаете, я сам...

О, это другое дело... Если вам приятно, чтобы губернские власти вам опять разъяснили ваши обязанности, тогда – рубите, валите! Я препятствовать не буду.

– Но вы поймите, крестьяне говорят, что они пойдут к вам, распорядятся по-своему... Вы в опасном положении... Они могут даже убить вас... Вы поймите!

– Дело это я очень хорошо понимаю. К начальнику города являются крестьяне и говорят, что нет дождя... Хлеб сгорел... Начальник, справившись с барометром, мог бы сообщить им, что дождь скоро будет, может быть, сегодня же...

– Так как же? – спросил Власов уходя.

– Столб я не намерен рубить.

– В таком случае на меня не пеняйте, если крестьяне... этак сами покажут вам свою мудрость.

– О, на этот счёт я вполне спокоен. Ведь мы, как вам более всех известно, находимся под надзором полиции. И странно было бы, если бы проницательная полиция допустила бы какое-либо посягательство на лиц, вверенных её надзору. Этому, разумеется, не поверят и в губернии...

«Чёрт! Дьявол! Шельма этакая, – повторял про себя городничий, едучи домой. – Хорошо, кабы мужичьё всех их перемяло! И не будь я городничим, чёрт возьми, я бы их науськал...».

Дома за обедом он то и дело прикладывался к бутылке и вскоре заснул на славу. Вдруг страшный удар грома разбудил городничего. Оглушительные громовые раскаты заставили его немедленно спрыгнуть с перины. На дворе дождь лил как из ведра. Зигзаги молнии бороздили дымно-зеленоватые тучи, и удар за ударом долго сотрясал воздух.

– Свят, свят, господь Саваоф!.. – шептал Власов. – Ну да, по крайней мере, мужички будут довольны... И не догадаются, свиньи, пожалуй, поблагодарить начальство... Эх, кабы он столб ещё срубил! Ну да можно пустить слух, что припугнул-де, и стрелки снял...

Весело гуторила толпа в следующий базарный день. Беседовали о том, что вот как припугнуло начальство, так и дождя дали.

– А столб-то? – возражали скептики. – Столб-то, эвося, стоит!

– Мало что стоит... Да стрелки, слышь, снял.

Остаётся неизвестным, являлись ли богатеи к городничему с благодарностью. Говорят – являлись.


VII. ПРИЕЗД ИВАНА ИВАНОВИЧА ПУЩИНА И ЕВГЕНИЯ ПЕТРОВИЧА ОБОЛЕНСКОГО

– Рекомендую вам, – обратился Муравьёв к моему отцу, – ещё двух наших.

И он назвал Пущина и Оболенского.

Пущин был выше Оболенского, пожалуй, втрое толще. Он был красив. Голубые глаза смотрели весело, светлые волосы никак не хотели лежать по указанию гребёнки, но, поднявшись над прямым лбом, перекидывались аркой вперёд, под широким носом светлые усы ложились на верхнюю губу тоже выгибом; из-за высокого галстука, небрежно повязанного, выходил широкий отложной воротничок рубашки.

Оболенский был довольно тонкий, немного сгорбленный, одет в серое коротенькое пальто. Он носил маленькие бакенбарды, похожие на запятые, между которыми помещалось длинноватое кроткое лицо.

– Они будут жить с нами в Ялуторовске, – сказал Матвей Иванович, – прошу любить и жаловать.

И с этих пор в обществе наших декабристов являлись постоянно Иван Иванович и Евгений Петрович.


* * *

Осенний дождь усердно барабанил в освещённые окна угловой комнаты Ивана Ивановича Пущина. После мокрой и грязной улицы эта комната с камином и мягким диваном казалась очень и очень привлекательной. Тут сегодня находился весь кружок в сборе. Светлее и светлее разгораются берёзовые дрова в камине, спиной к которому стоит, покачиваясь на каблуках, Оболенский и спокойно возражает Якушкину, который по обыкновению горячится. В углу на диване с газетой в руках сидит Матвей Иванович Муравьёв. В задних комнатах слышится голос Пущина, делающего хозяйственные распоряжения. Василий Карлович Тизенгаузен по обыкновению молча измеряет шагами комнату. С остервенением рвётся в окна непогода. Светлее и светлее разгорается камин...

В передней хлопнула наружная дверь и зазвонил колокольчик. Кто же это? Дамам являться ещё было рано, поэтому все подвинулись к передней. Там стоял промокший насквозь пожилой крестьянин, пришедший, по его словам, к его благородию с просьбицей насчёт своего делишка. И он спокойно безыскусственным слогом начал повествовать о своих горьких хождениях по судебным мытарствам. Из-за каждой фразы его простого рассказа выглядывали призраки: неуважение к личности, кулачная расправа, взяточничество, беззаконие...

– Что же я могу сделать? – спросил Пущин.

– Да уж не знаю... Сделай божескую милость. А уж окромя тебя мне больше идтить некуда, – безнадёжно произнёс крестьянин.

Пущин предложил ему ещё несколько вопросов. Записал, что нужно, и, пообещав крестьянину похлопотать за него, возвратился к компании, сидевшей молча под влиянием тяжёлого рассказа.

Предпослав своё обычное «ох-хо-хо», Муравьёв разразился громами. Пущин сел к письменному столу и принялся за письмо.

Всем сделалось легче, потому что все знали – в письме излагается дело только что ушедшего Антона Горемыки. Все знали, что письмо Пущина к губернским друзьям имеет большой вес. Знали это ялуторовцы и поэтому вскоре после его прибытия в город устремились к нему все униженные и оскорблённые, предпочитая его всем дипломированным адвокатам. Уверившись, что дело, о котором его просят, законное или гуманное, Пущин брался за перо, и в Тобольск летело письмо за письмом, хлопотал он за других всю свою жизнь. Мне случилось встретить человека, который с восторгом рассказывал, как он, зная Пущина только по слухам, обратился к нему письменно, прося похлопотать о деле. Он вскоре получил ответ, писанный уже посторонним человеком под диктовку Пущина, в письме было уведомление, что по письму сделано всё, что возможно. Письмо это было написано накануне смерти Пущина...

Вскоре в соседней комнате зашипел самовар, принесённый молодой невзрачной горничной Варварой. На Варваре Самсоновне^{128}^ решил жениться Оболенский, выдержав целую бурю со стороны своих друзей. На Оболенского посыпались сначала увещевания, потом советы и сожаления, но Оболенский был непоколебим в своём решении.

– Брат твоей невесты, – кричал Матвей Иванович, - служил у меня кучером и был прогнан как вор и пьяница!

– Я женюсь не на брате, – возражает Оболенский, приводя своим хладнокровием Муравьёва в ярость.

– Твоя невеста некрасивая и необразованная!

– Я постараюсь её образовать.

– Ещё вопрос: каково её поведение?

– Мне это лучше знать.

Оболенский согласился на одно: отложить на время свадьбу, испытать себя.

Два друга расстались. Оболенский переехал на особую от Пущина квартиру. Варваре Самсоновне тоже была нанята особая квартира.

– Испытание на себя наложил... Ох-хо-хо, – говорил Муравьёв.

Срок испытания благополучно прошёл, и Оболенский остался твёрд в своём решении. Через некоторое время мы все присутствовали на венчании Оболенского и Варвары Самсоновны. Друзья снова открыли свои объятия для него и его молодой жены и общими силами помогали в пополнении её образования.


VIII. ПОСЛЕДНЯЯ ЗИМА СРЕДИ ЯЛУТОРОВСКИХ ДРУЗЕЙ

Наступила зима, последняя зима под родительским кровом. Придёт лето, и меня отвезут в Тобольск, там я буду учиться в семинарии. Я так сроднился с городом, с моими друзьями-декабристами, что мне представляется печальным мой будущий отъезд. Я много гуляю на воздухе и часто зябну. Приходится оттирать уши снегом и спиртом. [...]

У печки сидит отец и варит состав для золочения. Я сижу у стола и рассматриваю гальваническую батарею, устроенную для отца Якушкиным.

В это время скрипнула дверь, и в морозном воздухе показалась тёмная фигура самого Якушкина в острой шапке и в шубке с «крылышками».

– А вот они все за работой! Здравствуйте! – говорит он, освобождая свои усы от длинных ледяных сосулек. Он пододвинул низенькую скамеечку и сел рядом с отцом перед печью. – Ну, мы с вами теперь настоящие колдуны: снадобье варим... А морозец сегодня добрый!

– Я сегодня вас и не ожидал из-за мороза.

– Думал было не выходить сегодня, да не утерпел, вспомнил, что около вас дом пустой сдаётся в аренду.

– Так вы и побежали, чтобы не упустить, нанять под школу?

– Да и нанял уже, и дёшево нанял. С завтрашнего дня начнём кой-какие переделки да поправки, а недели через две у нашей мужской школы будет сестрица – женская школа.

– Успеем ли так скоро?

– Да отчего же: столы почти готовы, таблицы пока позаимствуем из мужской школы. Наши дамы очень торопят, просят работы. Пусть же они и ведут школу, а мы будем только руководить.

И они долго толковали о женской школе^{129}^. А из-за перегородки доносится рассказ бабушки о «добром старом времени».

– Вот хоть насчёт прислуги: калмычки нипочём были, мой покойничек за мешок муки купил. И такие работящие и преданные были! Спились только потом.

– А ничего не имеете против того, – говорит Якушкин, – что мы с девочками поместим учиться несколько мальчиков, вот хоть Балакшиных?

– Разумеется, ничего.

– Опыт нас умудрил. Теперь уж мы не поддадимся, не позволим, чтобы нашу новую школу прихлопнули из-за доносов, – добавил Якушкин с улыбкой.