Признаюсь, что живу
Николай Максимович Ольков






_Автор_и_не_пытается_определить_жанр_этого_произве­дения,_обозначив_его_скромно_как_исповедь._Все-таки_60_лет_со_дня_рождения,_круглая,_как_говорят,_дата,_можно_и_нуж­но,_особенно_в_наше_смутное_время,_самому_подвести_проме­жуточный_итог_прожитого_и_пережитого,_вспомнить_об­стоятельства_и_грезы,_разобраться_в_меру_отпущенного_в_любви_и_политике,_помянуть_добрым_словом_друзей_и_на­звать_негодяев._










Николай Ольков 





Признаюсь, что живу



Исповедь




_Еще_во_время_работы_над_книгой_многие_мои_товарищи_обещали_поддержку_в_издании,_и_сегодня_я_низко_кланяюсь_и_называю_имена_тех,_без_кого_эта_книга_не_появилась_бы_на_свет:_

ВИКТОР АЛЕКСАНДРОВИЧ РЕЙН,депутат Тюменской област­ной Думы, глава города Ишима;

СВЕТЛАНА ИВАНОВНА ГРИГОРЬЕВА,его неутомимая помощ­ница;

СЕРГЕЙ БОРИСОВИЧ ВОТЯКОВ,глава администрации Ишимского района;

ВИКТОР КАРЛОВИЧ ГЕЙН,Генеральный директор агрофирмы «Луговская» Тюменского района.

НИКОЛАЙ ОЛЬКОВ.



НА ПЕРВОЙ СТРАНИЦЕ ОБЛОЖКИ:

Моя церковь Рождества Пресвятой Богородицы в Бердюжье Тюменской области и я сам перед входом в храм.

АВТОР.




Удивительно ли, что я и сам не заметил, как приблизи­лось собственное шестидесятилетие? Ничего нет удивитель­ного, потому что человеку свойственно ощущать себя моло­дым, моложе, чем на самом деле. Вспоминаю, что был мо­мент, когда я стал уходить от уточнения возраста, и не только в разговорах с женщинами. Замечает ли человек время? Нет, ему не дано, а время неудержимо, неумолимо. Сорок, пятьде­сят, и вот шестьдесят. _Я_ почти состарился, так и не повзрос­лев.

Правда, до юбилея еще полтора года сейчас, в день на­писания этих слов, но невольно все сводишь к этой дате, потому что она - рубеж. Наверно, это свойственно всем людям, но в особенности таким, кто душу имеет потоньше, кто жизнь строит не на расчете, а на эмоциях, кто мир воспринимает через образы, пропуская через сердце и пытаясь потом делиться с людьми состоянием, которое пережил - радостное или горькое. Никак не могу смириться, что часы неумолимо отсчитывают время жизни, отведенной мне свы­ше, и никому не дано знать, сколько осталось. Смерть во всех проявлениях раньше вызывала у меня ужас, теперь, кроме сожаления об утрате родных и близких, еще и напоминает о бренности собственного бытия. Не зря древние сказали, что сама жизнь есть величайшее преступление, ибо она всегда карается смертью.

Признаюсь, что я жил и живу, и в этих записках, несколько сумбурных и не поставленных в систему, дам свидетельские показания, самым главным достоинством их будет правда. Я давно уже живу по принципу: не ври, и тебе не надо ничего запоминать, память всегда выдаст правду.

Целый год буду писать эту книгу, окунаясь в светлые воды памяти, рассказывая о добрых людях, встречами с которыми одарила меня жизнь, отдавая должное всем, кто имел отно­шение к моей судьбе, непростой и нелегкой, но все равно автором своей жизни был я сам и делал ее не как хотел, а как мог. Сейчас, умудренный и с набитыми шишками, многое сделал бы иначе, но тогда не моя была бы жизнь, а другая. Моя, со слезами и с радостями, моей и будет, я признаюсь, что жил и живу так, как подсказывает зовущее сердце. Не всем понравятся мои откровения, но одни поймут, другие нахмурят недовольно бровь.



Мой отец Ольков Максим Павлович родился в 1910 году, день он точно не знал, говорил, что «именинником живет в Троицу». Но праздник этот не в числе и имеет разброс в дате от первых чисел мая до конца июня, потому именины вообще не отмечались. (Только сейчас понял, что надо поднять церковные книги крещений). Отец его, Павел Михайлович, был крестьянином средней руки, имел троих сынов - Никиту, Максима и Сергея и дочь Анну. Ее Максим звал нянькой.

Старший, Никита, погиб в Отечественную войну. Максим пришел с фронта без ноги. Сергей призыва избежал, за что Максим его недолюбливал. Анна, судя по рассказам отца, своей семьи не имела и жила с родителями. Видимо, она умерла в годы войны или чуть позже. Павел Михайлович точно, отец говорил, умер во время войны, но странно, что Максим Павлович, после смерти мамы в 1957 году бывавший на клад­бище каждую Троицу, ни разу не показал мне могилы своей сестры и своего отца. Он не мог не знать их, потому что вернулся из госпиталя не позже осени победного года (в ав­густе следующего родился я). Была жива и здорова его мама, бабушка Зоя, брат Сергей, хотя он тоже не хоронил отца, потому что лечился в Ишиме от какой-то болезни. Наконец, просто односельчане, безусловно, показали ему могилы. По­чему он не заходил помянуть сестру и отца стаканчиком бражки - для меня навсегда останется загадкой.

Нельзя сказать, что он плохо об отце отзывался. Говорил, что Павел Михайлович был строг, однажды за провинность вытянул его, уже жениха, по спине широким ремнем так, что рубаха прикипела к телу, и нянька Анна отмачивала ее само­гонкой. Ругательных слов не терпел, употреблял только одно выражение: «Чтобы те жабило!». С детских лет зная от отца эти слова, я только недавно от историка Владимира Никола­евича Малышева узнал, что стоит за бессмысленным, на первый взгляд, словосочетанием. Он считает, что это своего рода проклятье, потому что есть суть пожелания, чтобы жаба забралась человеку в желудок и оттуда издавала какие-то звуки, «жабила». Вспоминает, что его бабушка будила ребя­тишек, спящих на спине с открытым ртом: жаба может заб­раться! Меня не совсем устраивает такое объяснение, пото­му что портит детское представление о дедушке, которого никогда не видел и знаю только по рассказам отца. Но дру­гого варианта нет, даже у Даля не нашел этого слова.

Максим Павлович отмечал трудолюбие отца, у которого сам в шесть лет уже ходил за бороной. Примером этим он меня доставал, и из детства я вынес два образца: шестнад­цатилетнего командира полка Гайдара и шестилетнего отца, погонялу лошади с бороной. Видимо, дед был хорошим хозя­ином, потому что имел десять лошадей, шесть коров, овец и прочую живность. Когда я спросил, сколько овец было, отец ответил:

- А кто их считал?

Павел Михайлович был скуповат, к деньгам относился трепетно. Деньги, завернутые в кожаную сумку, хранил на самом дне сундука, часто доставал и пересчитывал. На уп­реки жены «Кто их возьмет?» не отвечал. Видимо, ему дос­тавляло удовольствие перекладывать ценные бумажки, раглаживать, любоваться ими. Это рассказывал отец. Много позже похожие ситуации я прочитал у Пушкина и у Бальзака в «Отце Горио».

Бабушку Зою я помню. Она была маленькая и сухонькая, жила у дяди Сергея, а избушка его стояла в Цыганском Та­боре, так называли в деревне улочку, где жила старая цыган­ка с сыном Сашкой и дочерьми Марией и Наташкой. Еще один сын, Михаил, жил где-то на производстве, изредка появлялся в деревне, сводя с ума парней и девок широкими брю­ками и хромовыми сапогами. Мне было лет семь, мама вы­писалась из тюменской больницы и приехала в Казанку, но до дома добраться не могла, потому что река Ишим была в разливе. Мы доехали на лошадях до Больших Ярков, в нескольких километрах от райцентра, и с Михаилом шли пеш­ком до самого дома деда Ивана, где остановилась мама. Отец, конечно, остался с подводами, на деревяшке ему не дойти.

Сашку скоро посадили за какую-то мелочь, Мария родила сына от эмтээссовского бригадира Тольки Брезгина и скры­лась, оставив парня на бабку и сестру Наташку. Парень этот, тоже Колька, родился на один день раньше меня, мы вместе росли, дрались и работали в колхозе.

_Я_ забегал к бабушке Зое, она, наверное, не очень меня привечала, потому что рядом были более близкие внуки, дети Сергея. Я тоже не сильно ее любил и говорил маме: «Когда ты будешь старая, то походи не на эту бабу Зою, а на казан­скую». Бабушка Зоя, жившая в районном центре Казанке, жена маминого отца Ивана Михайловича Клюева, не была мне родной.

Мама моя, Мария Ивановна Клюева, осталась сиротой сразу после рождения, отец ее Иван Михайлович был сквер­ным родителем, дочь с малых лет жила по людям, в няньках у дальних родственников. В памяти всплывают фамилии Заварухиных, Дьяченковых. Она родилась 20 апреля 1918 года. Ее первенец Володя появился на свет в июне 1936. Не от хорошей жизни мама вышла замуж семнадцати лет. Ее пер­вый муж Гавриил Горлов ушел на фронт, оставив жену с двумя детьми, Володей и Генкой, который был на два года помлад­ше. Их отец погиб под Сталинградом, Володя в шестидеся­тые годы бывал там и на Мамаевом Кургане нашел в спис­ках похороненных имя отца.

Вернувшийся из госпиталя Максим Ольков очень скоро сошелся с молодой вдовой Марией Горловой. Почему, уходя на фронт в тридцать лет, он оказался холостым, можно только догадываться. Но мне понятно, почему он женился на вдове с двумя детьми, когда даже для 35-летнего инвалида был выбор среди выросших за войну невостребованных молодух. Отец любил маму. Конечно, это были простые, даже грубова­тые чувства, они неровно жили отпущенные им чуть больше десяти совместных лет, и причиной раздоров часто оказыва­лись неродные ему дети, из которых Геннадий досаждал от­чиму сознательно и больно. Но Максим мужественно пере­жил несколько лет тяжелейшей болезни Марии и трудно хоро­нил ее, высохшую до состояния мумии.

Мама была невысокого роста, полноватая, веселая и об­щительная. У нее было круглое, курносое лицо, длинные и густые волосы. Ее увеличенный портрет висит и сейчас в моей комнате.

Еще более богатые волосы имела наша соседка Мария Сережиха, это значит, жена Сергея. У этой Марии волосы после бани расчесывали добровольные помощницы «на брев­нышках», так у нас назывались вечерние посиделки на улице, у лицевой стороны дома, даже если сидели на широких бере­зовых досках, приколоченных к врытым в землю чуракам. Мария откидывалась спиной на колени одной из женщин, на колени другой рядом с ней укладывались волосы. Широким гребнем бабы чесали это богатство, завидуя и восхищаясь, а Мария жаловалась, как тяжело ей с таким грузом и как болит голова.

Мама в гулянках устраивала какие-то странные переоде­вания, когда компания выходила «пройти по улице» с гармош­кой, под пляску, с озорной частушкой. _Я_ помню, что ее люби­ли. Когда компания уходила по улице, мы пробирались в дом и, пока оставшиеся женщины готовились к приборке, сливали из стаканов бражку. Видимо, по глотку выпивали. Больше старались что-нибудь съесть. Когда варили пельмени, мама выносила блюдо горячей вкуснятины и вываливала нам прямо на чистый снег. Она хорошо шила на машинке. Вместе с Марией Васильевной Пальяновой, мамой моего друга Славки, освоили выбивание на машинках узоров на белом коленкоре, изготовляли шторы, накидки на деревенские горки подушек на кроватях, на этажерки, патефоны и радиоприемники.

У нас в деревне всегда люди объединялись по каким-то никому непонятным принципам в праздничные компании и просто для времяпрепровождения долгими зимними вечера­ми. Отец и мать входили во вполне приличную компанию. По большим праздникам, таким, как Октябрьская, Новый год, Пасха, выбирался самый большой дом для гулянки. Все се­мьи складывались по два килограмма сахара и по стакану сухих дрожжей, в нескольких флягах замешивали брагу и бдительно следили за ее созреванием. Брага гуляла, пени­лась, лезла через неплотные крышки посуды. Приглашали мужиков на пробу. Торжественно наливали по стакану мутно­ватой жидкости, и отцы степенно отхлебывали, переговарива­ясь и вырабатывая коллективное мнение. Потом в русской печи пережигался на металлических листах крупнокомковой сахар до расплавленного темно-коричневого состояния, и им закрашивалась брага, отчего приобретала приятный оттенок и вкус. Один раз, в начале пятидесятых годов, у Ивана Пле­ханова брагу завели в столитровом дубовом бочонке, неизве­стно как сохранившемся со старых времен на чердаке его древнего дома. Бочонок неосмотрительно плотно закрыли пробкой и поместили на теплый голбчик, было такое дощатое сооружение, закрывавшее лаз в подпол между русской печкой и стеной дома. Хорошо, что бочонок разорвало днем, никого не было дома. Вся изба облилась белесой и вонючей жидко­стью, убыток восстанавливали сообща, но праздник не сорвали.

Мне очень удивительно, что в то время в деревне не пили спиртного так много, так многие и так часто, как сейчас. В нашем селе постоянно пьющим был только один человек, Ванька Кириков. Он, видимо, с фронта, был без руки, мал ростом, пучеглаз и всегда пьян. Ванька - это наказание за общественную непригодность, по годам ему Иваном Петро­вичем полагалось быть, но деревня судит своим судом, и приговор ее окончательный. Кириков скоро сгинул, оставив после себя несколько не совсем полноценных ребятишек и дурное воспоминание о фамилии. Все остальные выпивали только строго по праздникам. Три из них я уже назвал, оста­ется добавить майские, дни рождения и Троицу.

Церковь в нашем селе была посвящена Пресвятой Трои­це, праздник этот наш престольный. Когда церковь закрыли, а потом и разрушили, праздник из религиозного превратился в народный, а центр его переместился на сельское кладбище. Оно тоже происхождения церковного, ибо именно священник в начале двадцатого века собрал прихожан для озеленения сиротливого погоста. Кладбище обнесли глубоким земляным валом. С годами сосны выросли, расширились кусты сирени, черемухи и акации. Место это зовут у нас могилками, не кладбище, как положено, не погост, как раньше, а просто могилки.

Когда колхозникам дали паспорта, а было это в конце пятидесятых годов, многие афоньчата уехали в город. (Тут надо дать пояснения. По правилам русского языка, к которым отношусь уважительно, жителей нашего села следует назы­вать афонькинцами, а я упорно называю афоньчатами, как, собственно, и зовемся мы между собой. Это не по правилам, но по существу верно. Когда я принес в казанскую газету свои заметки о праздновании Троицы, редактор Олег Дребез­гов порывался поправить, но потом отказался и признался, что так лучше, точнее). Если у нас говорят «город», значит, речь идет о Петропавловске-Казахстанском. Туда стремились молодые люди после службы в армии, туда уходили девчонки после семилетки, а то и раньше. Потом стали уезжать и в другие города: Омск, Курган, Ишим, Тюмень. Но где бы ты ни был, афоньчонок, в Троицу должен явиться на могилки. Здесь встречи с ушедшими в тот мир, но больше встречи с друзьями, с ровесниками, со всеми разлученными жизнью и временем.



Могилки наши сильно изменились за последние годы. Редкие коренные семьи сохраняют свои фамильные места погребения. Многие переселенцы, появившиеся в наших краях по воле сперва коммунистических, потом демократических преобразователей, экспериментаторов и просто политических проходимцев, взломали наши традиции, в том числе и на кладбище. Могилы устраиваются, как заблагорассудится, вплот­ную к могиле моего отца закопали чужого нам человека. Кустарники разрослись неистово, но никто не хочет почис­тить последнее пристанище, и наше потом тоже. _Я_ пытался обращаться к землякам через районную газету, но местная власть отказалась брать на себя заботы по обеспечению возможных добровольцев техникой. От затеи пришлось от­речься.

Мама болела долго. Мы жили в небольшой избушке в переулке, соединявшем Цыганский Табор с Песками, это ули­цы так назывались. Осенью 1956 года мой крестный, Влади­мир Прокопьевич Ольков, перешел в новый дом, построенный на месте конюшни бывшего колхоза «Красная Поляна» тут же, на Песках. Отец купил у него половинку старого дома, во второй половинке жила тоже наша родственница бабушка Варюша Олькова с дочерью Валентиной. Скоро они уехали в Петропавловск, отец купил и вторую половину. Когда убрали доски, закрывавшие двери между бывшими избой и горницей, я своими глазами увидел пробоину в филенке от пули во вре­мя Гражданской войны, посланной не то красными, не то белыми. Об этом говорила мне бабушка Варюша.

Больную маму перевезли на новое место и поместили на голбчике. Она сильно стонала и причитала. Мне было десять лет, учился в четвертом классе. Наверное, привык к этим стонам. Слава Богу, не понимал, что происходит, иначе можно было сойти с ума. 15 марта я после школы пошел в библио­теку, возвращался в сумерках. Уже на наших Песках мне встретился Ванька Лаврентьев (на самом деле - Горлов, прозвище по отцу Ивану Лаврентьевичу) верхом на лошади.

- Колька, ты ничо не знашь? У тебя мать умерла.

С юности было желание написать повесть о деревенской жизни послевоенных ребятишек, о мечтаниях и осечках, о несостоявшемся счастье. Название было готово, и родилось оно от старинной веры в чудесную силу гнезда птички ремез, ремезиного гнездышка. Повесть так и не состоялась пока, но не удержался, книгу повестей и рассказов, выпущенную в 2004 году, назвал «Ремезиное гнездышко», предпослав старым, в ос­новном, вещицам одностраничный выдох почти полувековой боли.



«Заметают снега неширокие улицы моей деревни, изо дня в день все плотнее укрывают, умётывают подвижной белиз­ной бани под самые крыши и огородную городьбу напротив наших окон.

Тихое счастье сидеть в теплой избе, когда всего в шаге за стеклом метель и холод.

Больная мама стонет на голбчике, который сделан над запечным ходом в страшное подполье, Отец бесцельно скрипит по избе самодельным протезом, который зовут деревяшкой.

Мне десять лет. _Я_ уже привык к тихим стонам мамы и под них делаю уроки. Я учусь хорошо.

Мама просит бога о смерти. Бог безучастно слушает ее с небольшой дощечки на божнице в переднем углу избы.

Прямо перед божничкой на белой нитке висит похожее на рукавичку гнездышко птички ремеза. Отец нашел его про­шлой осенью в первых лесках высоко на березе, скинул дере­вяшку, полез и снял. Мне он сказал, что наша мама выздоро­веет, потому что ремезиное гнездышко приносит счастье. В глазах его были слезы.

Мама умерла вьюжным мартовским вечером.

Через много лет, прощаясь с совсем опустевшим домом, я увидел на божничке то самое гнездышко. Во мне не было упрека. Моя спешащая жить душа нуждалась в поддержке и обрела ее. Маленький пыльный комочек, сотворенный лесной пташкой... Я верил в неизбывность счастья.

В который раз...»



Никто не готовил меня к такому известию. Я бросил книги и с ревом побежал к дому. Под порогом нашей избы женщи­ны обмывали выболевшее тело мамы. От ужаса я кричал что-то, потом меня увели к бабушке Ольве, такой неожидан­ный вариант имени Ольга. Утром я рассказал, что видел сон о маме. Бабушка и ее дочь Анна плакали:

- Кольша, это не сон, тетка Марья и вправду померла.

Жизнь так распорядилась, что Анна четверть века спустя ходила за больной и медленно умирающей второй моей ма­мой, тоже Марией, только Никандровной, потом помогала мне хоронить сначала ее, а через день - отца моего Максима Павловича.

На другой день меня повели к маме. Она лежала на лав­ке у стены, на нее было надето любимое крепдешиновое пла­тье, я после только один раз видел такое и был очень напу­ган. Меня заставили потрогать мамину ногу под белым по­крывалом, сказали, что после этого не буду бояться. Я подо­шел. Страха не было.

16 марта дула сильная метель, но в день похорон все успокоилось. На деревянном кресте брат Володя вырезал ножиком слова «Спи спокойно, мама». Могилу выкопали в самом центре кладбища. В эти же дни у Славкиной мамы, Марии Васильевны, родился мертвый мальчик, и его отец, Василий Михайлович, договорился с моим отцом, что похоро­нят младенца в маминой могиле. Все говорили, что это хоро­шо, что мама любила ребятишек. Все годы потом в Троицу Пальяновы заходили к нам на могилку мамы и своего сына.



В отличие от многих своих литературных друзей я немно­гое помню из детства. Весной и летом мы уходили в лес или в луга, за Полой. Происхождение этого названия всегда зани­мало меня, и, похоже, произошло оно от полой воды, открытой воды, большой воды, которая каждую весну приходила к нам из опрокинутых берегов реки Ишима, протекающей в пяти километрах от Афонькино. Чаще всего она надвигалась мед­ленно, но были годы, когда большая вода приходила валом, неся обломки мостов и непонятных строений, островки камы­шей, копны сена и кучки разопревшего навоза. Тогда хорошо прочищались наши тихие старицы, потоки выносили няшу, ил и камыши, старицы принимали новую рыбу, которая охотно шла в нехитрые детские снасти.

Родители мои работали в колхозе, отец сторожил в поле комбайны во время уборки и утром, приехав домой, вынимал из ходочка беремя зеленых пучек. Со ствола снимаешь кожи­цу и остается хрумкающая и вкусная до невозможности ос­нова. _Я_ и сейчас их люблю, правда, в лесу бываю нечасто. В летнее время я знал, что в ямке (так у нас называли погреб) стоит кринка молока, прикрытая большим ломтем хлеба. Кажется, по хлебу ограничений не было. А молоко все лето носили на молоканку, где литры тщательно замерялись и за­писывались в молоканную книжку. Это был серьезный доку­мент. Я носил молоко в двух ведрах на коромысле и однажды майский жук ударил меня прямо в лоб, отчего я опрокинулся на спину. Правда, не наказали. Мама, Мария Ивановна, один раз ожгла по заднице прутичком, когда я не смог вовремя пригнать из табуна корову. Их было две, одна спокойно шла домой, а вторая норовила убежать и погулять на свободе. Мяса тоже вволю не ели. Не помню, чтобы стряпали пельме­ни, например, в будний день, если уж к большому празднику... Кажется, был план сдачи мяса по поставкам. И шкур. Свиней тогда не палили, а снимали шкуру и сдавали заготовителям, получив спасительную квитанцию. Видно, так надо было.

Все, что садили в «огуречнике», следовало поливать. Воду носили с озера или из колодца на ляге, если он не пересыхал. Особого внимания требовали огурцы и капуста, которую вы­саживали в конце картофельного огорода, в самом низком месте. Ранним летом все в огородчике было соблазнительно, даже зеленый лук, который запрещалось срывать, потому что могли завестись червячки. Морковку тоже не давали трогать до поры, не говоря об огурцах. Выливая воду в огуречные луны, гнезда, я видел маленькие заводышки, их звали пупы­рышки, но отец внушал, что через неделю они станут боль­шими огурцами, и я терпел. Впрочем, подобное состояние испытывали все наши сверстники. Выросшую морковку по­едали бесчетно, вытирая ее от земли ботвой или о штанину. Земля все равно оставалась, и в уголках рта предательски выступала грязь. Странно, но все обходилось.

У нас, деревенских ребятишек, с малых лет было много обязанностей, которые исполнялись беспрекословно, потому что мы не столько боялись наказаний, они были так, для вида; мы понимали: это надо делать, чтобы было чем жить. Не очень весело «караулить» цыплят. Ладно, что у нас не велись гуси, с ними вообще беда, но и с куричьими цыпушками хло­пот хватало. Не из тучи гром - откуда ни возьмись, с высоты камнем на табунок падал коршун и уносил цыплёнка. Куры поднимали крик, петух запоздало грозился расправой, а я ревел, жалко убытка, да и мама спасибо не скажет. С коршуном боролись шумом и рогатками, но он, поймав мгновение, нано­сил свой новый удар. Другая повинность - картошку тяпать, а потом окучивать. Отец утверждал, что полоть надо в са­мый жар, чтобы сорняки сразу завяли, а в холодке они снова примутся. Он выходил с тяпкой в разгар июньской жары, прикрыв голову сдвинутой набок кепкой. Я должен быть ря­дом. Отец снисходительно отводил мне несколько рядков, пройдя которые, я убегал в тень или купаться на озеро Афонькино.



В весеннем лесу было много чего интересного не только для забавы, но и для желудка. Начало пятидесятых годов в деревне уже не было голодным, но избытка провианта никто не испытывал, потому все мои сверстники знали в лесу поля­ны с запрятанными в земле саранками, заросли пучек в над­бровьях хмурых березовых лесов, скрытые от глаз малино­вые кусты и развесистые махины боярышника. Саранки нахо­дили по хохлатым цветочкам, выкапывали луковицы сломышами толстых сухих палок. Саранки ни на что не похожи по вкусу, их лепестки нежны и питательны. Пучки, толстостен­ные дудки, после снятия шкурки сочны, их можно поедать бесконечно, хуже не будет.

Отдельно наблюдались и охранялись до поры, до времени гнездовья сорок и грачей. Каждый день гнезда проверялись, и, как только появлялись яйца, их изымали и осторожно спус­кали на землю в заранее припасенных тряпичках, а то и про­сто во рту. В такие дни брали с собой старое ведерко и ва­рили яйца на костре.

Полой начинался прямо за нашим огородом. Когда уходи­ла большая вода, через низину, заполненную теплой водой и называемую лягой, мы перебирались за Полой. Заросшая густой травой ляга привлекала диких уток, которые гнезди­лись тут сотнями. Мы обходили гнезда и собирали яйца, всегда оставляя одно нетронутым. Считалось, что только в та­ком случае утка снесет яйца дополнительно и выведет по­томство.



В нашей деревне была душевнобольная молодая и здоро­вая девка по имени Нюра. Она жила вместе с матерью Да­рьей в маленькой избушке. Нюра была безобидной, и мы, ребятня, часто злоупотребляли ее добротой. Она могла та­щить связку из нескольких санок с пассажирами, могла на корчажках нести хоть целый километр. Ее любимое занятие - наломать в лесу или по берегам стариц веток и ходить с ними по деревне. По нашей просьбе она пела петухом. Ду­маю, только детская непосредственность и беззлобность с нашей стороны могут простить нам эти проступки. Нюра помогала старым людям в несложной деревенской работе, и те, кто помнят ее, едва ли могут сказать что-нибудь недо­брое.



Внизу нашей улицы, от Песков в сторону Мертвой, в маленькой избушке жили две женщины, наверное, они были сестрами, потому что возраст обеих позволял считать их старухами. Конечно, все относительно. Я уже давно нахожусь в таком состоянии, что всех, кто моложе меня, считаю моло­дыми людьми. В этой связи еще одна деталь. Как-то мы с сестрой Валентиной поехали в деревню Ельцово, где был большой совхозный свинарник, и для населения продавали маленьких поросят. Пока ждали заведующую, я осматривал публику, находя знакомых. Одного деда, Филиппа Романови­ча, из Афонькино признал сразу. Он давно нравился мне ка­ким-то особым деревенским форсом, независимыми сужде­ниями. _Я_ даже одного старика в повести «Сенокосная пора» назвал его именем. Филипп Романович, похоже, не торопился признавать земляка.

-  Ты чей?

-  Максима хромого.

-  А-а-а! То-то я смотрю, вроде наш.

-  «Наш!». А ведь не сразу узнал. Старый делаюсь, Фи­липп Романович?

И тут дедок выдал мне фразу:

-  Ты, Колька, не старый, тебе просто годов много.

Вернемся к сестрам. Их звали Рогожкины. На открытом огороде в изобилии росли красные помидоры, но мы боялись лазить красть, потому что числилась за Рогожихами какая-то черная сила. Боялись, потому приносили куриные яйца менять на помидоры. Помидоры были крупные и мясистые, мы их не резали, а ломали, на открывшемся изломе обнажалась барха­тистая соблазнительная вкуснятина. Яйца приходилось изыс­кивать, потому что отец с вечера щупал всех кур и безоши­бочно определял, какая «с яичком». В разных местах пригона и сарая стояли гнезда, в которые куры складывали яйца. Иногда они просто уходили на огород и устраивали гнездо в теплой земле под сенью картовника. Эти яйца сразу превра­щались в помидоры. Ни тогда, ни потом не было у нас таких помидоров, что еще раз подтверждало особые способности Рогожкиных старух.



На Песках, еще до нашего переезда в дом крестного Владимира Прокопьевича, жили Хорюнковы. Вообще-то их фамилия была Новиковы, но у нас часто и не знали настоя­щей фамилии, как, впрочем, и имени некоторых людей. Тетка Апросинья Хорюнкова единственная в деревне умела варить жвак из береста. Жевали и тогда часто и без особого разбо­ра. Жвачкой служил гудрон, который добывали из старых аккумуляторов. Жевали сухую пшеницу, оставлявшую боль­шое количество клейкого и мягкого вещества, теперь знаю, что это клейковина. Но жвак ни с чем нельзя сравнить. Сек­рет его изготовления тетка Апросинья никому не открывала, она делила приготовленную массу на небольшие лепешки, порции, каждая стоила 20 копеек. До реформы 1961 года это совсем мелкие деньги, даже в кино пускали за 50 копеек. Жвачка пахла берестой, была мягкой и тягучей, необычайно вкусной. Многие осваивали искусство щелкать жвачкой и дуть из нее пузыри.

У Хорюнковых были ручные жернова. В избе не было пола. Мы с мамой Марией Ивановной пришли к ним смолоть немного зерна, я просил блинов. Тетка Апросинья выкатила жернова на середину избы, подложила под них тряпицу и села, охватив их ногами. Мама высыпала в центральное отверстие горсточки пшеницы, хозяйка с усилием проворачивала тяже­лый жернов, из-под верхнего круга реденько вываливались хлопья муки. Это был крупный помол, но мама тогда напекла блинов, и я помню вкус неразмолотых зерен.

Не знаю, какое отношение к Хорюнковым имела самая странная старуха нашего околотка - Паруша Ляжина. Едва ли это была настоящая фамилия, скорее всего, она происходи­ла от ляги, в самом конце спуска к которой разваливалась ее халупа. Колхоз построил ей маленькую, два на три метра, избушку рядом с Новиковыми. Паруша была старая, горба­тая и хромая, за ней числилась связь с темными силами, и надо было иметь много храбрости, чтобы в вечернее время заглянуть в полузастывшее оконце ее кельи.

Удивительное свойство памяти! Вдруг вспомнился ста­рый татарин Абрай, живший в том же ляжинском переулке, это вниз на Полой мимо дома Лаврентьевых, что возле баш­ни. Он ходил с тростью и ею грозил нам, дразнившим его какими-то ругательными татарскими словами. Потом была в деревне Наташка Абраева, но какое родство связывало ее с тем дедом, я не знаю.

Зачем вспоминаю об этом? Не могу объяснить. Никакой научной или исторической ценности эти сведения иметь не могут, но они создают неповторимую, едва уловимую атмос­феру детства. Если отказаться от таких почти незначитель­ных деталей и вроде бы случайных людей, я не найду себя в мешанине народов и событий.



Наши две половинки деревни разделял ручей, вытекаю­щий из Говняшки и впадающий в Речку. Соединяли их два моста, один деревянный, у школы, рядом с церковью, другой навозный, по прямой дороге на зерновой склад. Все, что ле­том старательно бодрили мужики на этот мост, весной смы­вало, солома, мелкие ветки, навоз - все оставалось рядом и из года в год кисло, образуя глубокую и коварную трясину. Ее называли пропариной. Люди там вроде не гибли, Бог миловал, но телята, свиньи и даже коровы тонули регулярно. Пропарины боялись. Кажется, она не застывала даже зимой, чадя вонючими запахами глубинных процессов. А теперь ее нет, как нет многого из того, что во времена нашего детства составляло достоинство, гордость и ужас нашего села.



От нашего села в сторону Ильинки все пространство за­топлялось большой водой и до середины лета оставалось очень влажным. Луга эти называются неожиданно поэтично: Коло­кольчики. Здесь рос полевой лук. Перо его, ярко-зеленое и широкое, очень сочное, вкусное, почти сладкое. Пока не вы­рос лук в огороде, вся деревня питается полевым луком. Мой отец нарезал его довольно крупно, солил и давил в металли­ческой чашке деревянной толкушкой. Лук давал сок, и мы ели его с хлебом. Еще отец добавлял в эту массу покрошен­ное вкрутую сваренное яйцо, и все было съедобно. Хозяйки лепили пирожки с луком, пекли шаньги. Лук мы добывали прямо из воды, бродя по лугу по самое колено, определяя растение по яркой зелени и широкому перу и пальцами ног находя луковицу. Лук рвали не с корнем, но под самую репицу, веря, что так он лучше отрастет на будущий год. Стебли складывали в тряпичные сумки или просто на руку вперекид, и несли потом домой, словно дрова в охапке.

Летом особое удовольствие доставляла рыбалка, хотя и тут был самый, что ни на есть материальный интерес. Во время цветения ягодника, так у нас называлась лесная клуб­ника, на Репейном, Аркановом, Халтурином и Ванькином хо­рошо клевал карась. Мы уходили на озеро с вечера, пригнав домой коров из табуна, это была самая главная вечерняя обязанность. У каждого по две удочки, на леске по два крюч­ка. Каждый запасает мешочек отрубей, чтобы прикормить карася.

Озера эти только по названиям такие, а на самом деле старые русла каких-то речек, сохранившие форму только в малой своей части и обросшие в мелких местах новыми бе­регами, образующими замкнутый водоем. _Я_ уверен, что с большой высоты можно запросто проследить, что старицы наши когда-то были одним руслом, но на высоте над родными местами никто из нас не был, и это остается просто предпо­ложением.

Все старицы очень глубоки, даже у самого берега, а ло­пушки и лилии все-таки растут, потому все места возможной рыбалки мы знаем. Растительность там вырезана давно, но старый дед Петр Григорьевич по прозвищу Шляпа умудрялся готовить для себя новые. У него маленькое лезвие косы, по- нашему литовки, на длинной тычке, он заводит его под водоросли и срезает. Через несколько минут работы прикармлива­ет рыбу и удачно сидит с множеством удочек.

Еще задолго до знакомства с шолоховским Щукарем наши ребятишки весьма удачно подныривали под Шляпины удочки и срезали крючки. Шляпа тоже был глуховат, и я сам видел, как Витька Попов выплыл в стороне от деда с леской в руке.

Вечером мы разводили костер, делали шалаш из веток тальника, который не спасал от комаров. Спали только пото­му, что набегались за день и не чувствовали укусов. На рас­свете комар особенно свирепеет, и поневоле вылазишь из шалаша, разматываешь удочки и, дрожа от утренней прохла­ды, садишься к воде. Рядом разведен дымокур, но комар достает, потому лицо и руки даже припухают от укусов. Ког­да рыбачишь на червя, проблем меньше, но если карась идет только на тесто или на хлеб - тут прямо беда. Туго скатан­ная хлебная горошинка не выдерживает карасевых атак, раз­валивается, оголяя крючок, и надо внимательно следить за поплавком, чтобы не прозевать подсечку.

Клев бывал просто неистовым, и не однажды, подсекая одного, мы вытаскивали по карасю на каждом крючке. Пой­манную рыбу хранили в воде на длинной леске, продернутой под жабры, леску привязывали к ветке тальника. На рыбалку ходили со Славкой и Ванькой Винярским. Карася прикармли­вали размоченными отрубями. В памяти день, когда почему- то поссорились («разругались») с Ванькой, а все отруби у него. _Я_ тогда громко продекламировал сочиненное четверос­тишье: «Ах, туды твою мать! как бы рыбку нам поймать. А от Ваньки, хоть убей, не получишь отрубей!». Друг был польщен, что попал в стих, и простил.

Во второй половине лета рыбачили на «своих», ближних водоемах, это само Афонькино, Большой и Малый Омуты, Прорва. Омуты от Афонькина уходят в стороны, один широ­кий и потому Большой, второй узкий. Но берега у обоих об­рывистые, с одной стороны заросшие красноталом. Прорва образовалась, видимо, при прорыве большой воды к Омуту напрямую, она имеет более узкий Носок в основании. Еще один Носок непонятно как возник, почти аппендикс, у Малого Омута. Тут клевали плотва, по-нашему чебак, и окуни.

Уходили рано утром, оставляя темный зеленый след в осво­божденной от росы траве. Холодная роса морозила босые ноги и пропитывала закатанные до колен штаны. К воде подходили суеверно тихо, чтобы не спугнуть рыбу, осторожно разматывали удочки, молча насаживали на крючки червяков и, поплевав, за­кидывали за пределы лопушек и мудореза. Так называли у нас траву, похожую на развесистый алоэ (по-деревенски просто алой), во множестве растущую в воде прямо на плаву. (Недавно про­читал, что есть трава телорез, может, это она?)

Ранним утром вода спокойна, отливает синим стеклом, каждый всплеск рыбы виден и слышен, настораживает и вол­нует. Поплавок спит. Поплавки мы делали из пористой палоч­ки высохшего камыша, хотя теперь понимаю, что у растения этого другое название. Если грузила были легки, поплавок лежал на воде, если потяжелее - он вставал вертикально и чуть торчал над стеклом. При волне предпочтительнее лежа­чий поплавок, потому что стоячий имитирует поклевку и сби­вает с толку.

Первая рыбка всегда желанна. Если клюнул маленький чебачок, тут же разматываю удилище с толстой леской и большим крючком, часто сдвоенным, а иногда даже тройчат­кой, которое у нас зовется крюком. Эта снасть на щуку. Тя­желые грузила крепишь чуть подальше от крючка, чтобы живец мог свободно ходить, привлекая хищника. Насажива­ешь малька осторожно, вводя острие под спинной плавник и направляя его вдоль туловища. На крюке должен быть солид­ный поплавок, мы сворачивали камышину треугольником, добавляли еще одну палочку, треугольник плавал на воде, как кораблик, а дополнительная камышинка торчала стволом во­ображаемой пушки.

Щука берет неожиданно, сразу заглатывая живца, попла­вок с шумом уходит в глубину и вбок. Тут не зевай. Хвата­ешь удилище и осторожно подсекаешь в противоположную сторону, щука яростно сопротивляется, и никогда точно не предугадаешь, большая или маленькая. Когда щука на берегу, дрожащими от волнения руками вынимаешь крючок изо рта и ломаешь ей лен. До сих пор не знаю, есть ли в этом смысл, но мы всегда слегка надламывали голову от туловища, памя­туя из рассказов старших, что так рыбина не твердеет.

Окунь, напротив, берет медленно, засасывая живца. По­плавок чуть заметно движется по поверхности, потом может спокойно пойти вглубь. Впрочем, крупный окунь может дей­ствовать подобно щуке.

У меня были случаи, когда щука заглатывала наживку над водой, на лету, когда вынимал снасть, чтобы проверить живца. Такое бывало, пожалуй, с каждым из наших ребяти­шек.

В конце августа щука шла на блесну, которую мы назы­вали блеской. Блеску «гоняли». Я брал лодку у дедушки Павла Менделева. Он жил на Голой Гриве, самой ближней к озеру Афонькино улице. Она называлась так потому, что еще в царское время несколько раз сгорала дотла. Пожары тогда были страшные. Отец говорил, что на нашей церкви Пресвя­той Троицы был большой колокол, набат, в него били при больших несчастьях. Если бьют в набат, люди в поле и на лугах бросают всю работу, падают на лошадей и мчатся в село. Отец говорил, что помнит последний пожар, когда вет­ром гнало по озеру брошенные в воду горящие подушки. Павел Менделев был женат на тетушке отца Ефросинье, которую все звали Апросиньей, Апрошей. Только после смерти всех своих старших родственников я понял, что она была родной сестрой Павла Михайловича, моего дедушки.

Дед Менделев давал мне ключи от своей лодки, я ранним утром приходил к его дому, брал стоящее в условленном месте весло, шел на берег, открывал замок, сталкивал лодку на воду и выплывал из заводи на Афонькино. Направив лодку вдоль берега рядом с кромкой лопушек, я расправлял блеску, опус­кая в воду кольца свободной лески. Все умение заключалось в том, чтобы выбрать скорость, при которой блеска будет идти на нужной глубине, не цепляясь за дно и не выпрыгивая. Дощечку с остатками лески бросаю в нос лодки, леску беру в рот, прижимаю зубами и заправляю за ухо. Когда все нор­мально, натянутая леска мерно гудит и вибрирует, передавая вращение блески. Вдруг - рывок, леска напряглась, ухо едва терпит. Бросаю весло и начинаю выбирать блеску. Щука со­противляется, у нее большой запас пространства. Но судьба ее решена. Вот она уже лежит в носу лодки с надломленным льном. Потом к ней добавятся еще и еще. Лён, по-нашему, соединяет голову с туловищем, причем не только у рыбы. Помню, про мужика, упавшего с крыши, говорили, что он сломал лён. Когда в мясе попадали жесткие, белые волокна, видимо, из спинной части заколотого осенью теленка, отец подначивал: «Колька, если перекусишь лен, женю». Конечно, перекусить это невозможно, да и жениться я не хотел.

Часто мы гоняли блески вместе с другом Славкой Пальяновым на лодке его отца. Славка греб с кормы, я сидел на носу. Он пускал леску по одному борту, я по другому. Уплы­вали далеко по Малому Омуту, то и дело выдергивая щуру- гаек. По нашим меркам добыча делилась на несколько раз­меров: локотушки, длиной до локтя, с руку и просто большие, до метра. Мне такие не попадали, но у других рыбаков видел, старые щуки, даже растительность какая-то по черепу про- чикнулась.

Не всем одинаково везло на рыбалке. Не знаю, следует ли отнести это к особым познаниям или отдать на удачу, но умение некоторых моих знакомых ловить рыбу в любую пого­ду и в любом месте поражало. Особенно славился этим Гена Бородин, кажется, в лужу закинь он удочку, и будет рыбу ловить. Был он старше нас лет на десять, учился в Москов­ском техническом училище им. Баумана (МВТУ), каждое лето приезжал и удивлял нас, товарищей его брата Вовки, нелепо погибшего позже в студенческом отряде. Впрочем, Геннадий, а еще проще - БГФ (Бородин Геннадий Федорович) и сам не гнушался нашей дружбы, ходил на рыбалку вместе с нами, даже место свое прикормленное уступал. _Я_ сам однажды сел на его прогалызинку, но там, где он только что таскал кара­сей, клева не было. Мы менялись червями, глубину устанав­ливали по его леске - никаких перемен. БГФ смеялся и тут же начинал выдергивать карасиков. Геннадий работал в НИИ радиотехнической промышленности, занимался серьезными оборонными заказами, мы встречались с ним в годы моей учебы в Литинституте, когда близкие его в деревне умерли, и ему не к кому было приезжать...



У нас в селе было два колхоза: «Восход» и «Красная Поляна», потом они объединились, и председателем стал Григорий Андреевич Андреев, ровесник моего отца, красивый черноволосый мужчина, довольно полный. У него были три дочери: Галина, Валентина и Екатерина. Валя только на два года младше меня, она очень мне нравилась еще в четвер­том классе. Точно помню время потому, что Валя вместе с подружками приходила к нашему дому в день похорон мамы, а это 1957 год.

Ничего не могу сказать о других достижениях колхоза, но огородная бригада у нас была очень способная. Бригадиром была Аксинья Попова, их домик стоял на высоком месте односторонней улицы Береговой. Прямо перед селом, «на том берегу» речки без названия, сажали самые популярные овощи. Из Реки женщины ведрами таскали воду для полива, это пятидесятые годы, никаких насосов у нас не было. Огурцы, морковку, свеклу, калягу и капусту возили в город на базар. Но ярче всего помнятся арбузы. Где-то за соседней деревней Паленка, на горе, нашли песчаное место и несколько лет подряд «садили» арбузы. Таких арбузов в наших краях я боль­ше не видел. Они были очень крупные и сочные настолько, что лопались в кузове машины.

Кладовщиком была мама Кольки Плесовских (по прозви­щу Потап) Валентина Даниловна. Мы, ребятня, в дни уборки арбузов терлись при складе, нас гнали для вида. Не без ве­дома хозяйки женщины как бы случайно роняли арбуз с весов или при переноске, и он сразу становился нашей добычей.

А до этого мы крали арбузы с поля. Подходили к бахчам со стороны леса, двое перебирались поближе к балагану сто­рожа деда Соловьева. Мы знали, что у него было ружье, одно это внушало ужас. Лазутчики поднимали шум, дед сосредо­тачивался на возможном агрессоре, а мы тем временем за­ползали в бахчу, перегрызали толстые арбузные плети и голо­вой, ползя почти по-пластунски, толкали впереди себя вожде­ленный плод. Арбузы съедались прямо в лесу, и мы возвра­щались довольные, орошая дорожную пыль отработками ар­бузного сока.

Самым, пожалуй, жданным праздником было Рождество, потому что в этот день ранним утром я уходил славить. Тог­да для меня это слово значило почти то же, что и просить, выславить. «Я вчера много наславил» - мог похвастать дру­зьям, имея в виду, что получил много гостинцев. Позже уз­нал, что на самом деле люди славили Христа, переходя из дома в дом, а наши хождения ничего общего с этим не имели. Да и «молитва» была совсем не христианская, а придумана специально, как насмешка: «Славите, славите, сами, люди, знаете, зачем пришел. За копеечкой. Копеечка на полке, пирог на столе, подавайте поскорее. Не дадите пирога, я - корову за рога, теленка за хвост - уведу в колхоз». Мой отец научил меня славить правильно, я, входя в дом своих родственников, которых много было в нашем околотке, пел: «Христос рожда­ется! Славите, Христос! В небе здравствуйте, Христос!». Это, как выяснилось, был тропарь празднику Рождества Христова. Помню, людям нравилось, что я славлю по-настоящему, мне подавали булочки, конфеты и сырчики, замороженный в не­больших комочках творог со сметаной и сахаром. Сырчики были самыми желанными, не ждешь, когда они растают, а ножом и молотком колешь вкусный лед на кусочки и сосешь их, перекатывая во рту, потому что холод схватывает все. В школе с религией боролись, и мне пришлось отвечать за свою религиозность перед классным собранием. (Если бы знать, на сколь высоком уровне повторятся цинизм и издевательства через пятьдесят лет). Напуганный этим, перестал ходить по родственникам, хотя всегда хотелось чего-нибудь вкуснень­кого.



Отец рассказывал, что в деревне, как это и принято в Православии, в Крещенье на озере Афонькино вырубали во льду «еордань», так трансформировалось название реки Иор­дан, в которой был крещен Иисус. Он не говорил о массовых купаниях, но красочно описывал купание одного состоятель­ного мужика, отец называл его имя, но мне теперь не вспом­нить. Его привозили в кошевке, запряженной доброй лошад­кой, он был в чистой рубахе и кальсонах и согревался в ту­лупе. Выйдя из кошевки и стряхнув с плеч тулуп, он пере­вязывался в поясе опояской, бросал свободный ее конец сво­им людям, троекратно крестился и прыгал в прорубь. Воды все у нас стоячие, опасности нет, что под лед затянет, но опояску держали крепко, погруженного в воду выдергивали, он снова опускался, и так трижды. Потом его выхватывали из воды, заворачивали в тулуп и гнали лошадь домой. Говорили, что он сходу выпивал стакан самогона, насухо вытирался и лез на печку. Эту процедуру повторял каждый год, был очень крепким. Говорили, что он блины ел с хлебом. Говорили, что он выпрягал лошадь, если она не могла сшевелить примерз­шие сани с возом дров, которые он нарубил топором, сам брался за оглобли, ставил сани на верную дорогу и утешал лошадку:

- Вот видишь, я кое-как вытащил, а где тебе...

Еще из праздников нравились выборы. Тогда они четко проводились раз в два года, в Верховный Совет СССР и в Верховный Совет республики вместе с местными Советами. В селе это было большое событие. Клуб украшали, устанав­ливали кабины для голосования, красивые дорожки партактив сносил со всей деревни. В магазин привозили конфеты, пряни­ки и даже колбасу, причем торговали прямо на избирательном участке. Было правило: обслуживать только тех, кто проголо­совал, «отдал свой голос». Тогда в бюллетенях стояла одна фамилия, представителя нерушимого блока коммунистов и беспартийных, но, думаю, это честнее, чем откровенно торго­вать депутатскими местами. Избирателей с дальних улиц подвозили на лошадях, для этого готовили несколько кошевок. Молодые парни-колхозники выстилали кошевки кошмой, ло­шадей чистили, а на дуги вешали колокольчики и цветные ленты, которые тоже собирали по девчонкам. После обеда, когда основная масса уже проголосовала, показывали концерт художественной самодеятельности и кинофильм, чаще всего что-нибудь героическое или откровенно смешное.

Два раза я назначался, как лучший ученик, стоять в по­четном карауле около урны, в которую складывали бюллетени. Из всего этого ритуала мне запомнились новые штаны, которые мама сшила по такому случаю. Видимо, ткань того требовала, штаны постирали и сушили перед целом (цело - передняя, лицевая часть русской печи). Штаны не успели просохнуть, меня одели и отправили в клуб к пяти часам утра, потому что в шесть уже начиналось голосование, и мы должны были стоять в карауле. Был сильный мороз, влажная ткань схватилась на холоде, и появился звук шоркающихся (трущихся) друг о друга штанин. Я не сразу понял, откуда он, испугался, что кто-то чужой и недобрый пытается догнать и останавливается сразу, как только я оглянусь и прислушаюсь. Этим страхом и помнится случай. Стоять у урны было почет­но и приятно, люди все знакомые, подходят, мы им салютуем пионерским приветствием, улыбнутся, похвалят.



Яркая картинка детского видения мира. В Казанке у рай­кома ждали колхозную машину, чтобы уехать домой. На ска­мейке в сквере сидела женщина со свертком на руках. Наши деревенские шептались, что это у нее ребенок, в больнице помер. Наверное, в этот же раз видел очень толстого, огром­ного мужчину, он выходил из какого-то учреждения в центре. Высокий, объемный, он загородил собою весь проход ко крыль­цу, разделявший две половинки палисадника. Было лето, на нем одета просторная парусиновая рубаха и такие же штаны. Потом, уже работая в газете, я слышал, что такой мужчина жил в Гагарье, про него говорили, что двухсердечник, он про­жил недолго.



В нашей маленькой избе была гармонь, возможно, она осталась от отца старших братьев, погибшего на войне, пото­му что Максим был очень далек от музыки и гармошку в руки не брал, а чтобы ее купили специально для ребятишек - по тем временам роскошь немыслимая. Всерьез на ней так никто и не играл, хотя пытались все, даже меня учили. Прав­да, самым большим моим достижением было исполнение фокстрота «Старушка не спеша дорожку перешла, ее остано­вил мильционер...». А жаль, потому что гармонисты в дерев­не были людьми уважаемыми, их в компаниях на видное место садили, девки к ним милосердны...



Конец учебных четвертей совпадал с праздниками - го­довщиной Октябрьской революции и Новым годом. Устраива­лись утренники с торжественным пионерским сбором, знамя вносили, били в барабан и дули в горн. После всего этого вручали «кульки», завернутые в газету конфеты и печенье, праздничные подарки. Общие - по одному, ударникам, кто учится на четыре и пять - по два, и по три - отличникам, их было немного. Обращаю внимание, что речь идет о середине пятидесятых годов, война только что кончилась, колхозники денег не получали, только натуральную оплату, да и то не всегда, так что о сладостях даже не мечтали. Отсюда, на­верно, пошло выражение, что мы слаще морковки ничего не ели. Правда, отец из праздничных застолий приносил несколь­ко конфеток-подушечек, украдкой брал со стола и клал в карман. Конфеты собирали на себя все, что ни было в карма­нах, потому табачный привкус и сегодня ощущаю во рту, ког­да вижу даже нынешние карамельки. Так что подаркам этим школьным были очень даже рады.

Осенью, когда колхозники получали на трудодни зерно, в село приезжали казахи из Петропавловска, меняли зерно на сахар. Отец после такой сделки принес в мамином платке целый узел комкового сахара. Сейчас такой не производят, во всяком разе, в продаже нет, а большие куски получались, видимо, после разделки сахарных голов. Эти «комки» отец колол перед чаем на мелкие части, каждому поровну. Колол оригинально: в левой руке зажимал кусок сахара, а в правую брал большой кухонный нож и ловким ударом тыльной сторо­ны располовинивал сахар. При этом в месте удара появля­лась и тут же исчезала полоска матового света. Это чистая физика, но тогда явление было таинственным и завораживаю­щим, я вставал на коленки, чтобы ближе увидеть этот свет. Отец дал мне как-то кусок сахара, кусок был столь плотным, что его невозможно размочить слюной, я грыз, соскребая сладкую массу. К утру заболел зуб, отец повел меня в боль­ницу к Дарье Васильевне. Та посмотрела и сказала, что надо удалять. Больница была в двухэтажном здании кирпичной кладки, видимо, кто-то из крепких земляков строил еще до революции, зря сломали, оно простояло бы сотни лет. На том месте построили контору совхоза с магазинами на первом этаже. А зуб потом вырос, потому что был молочным.



Я уже учился в школе, когда колхоз наш стал участником Выставки достижений народного хозяйства (ВДНХ СССР) именно с арбузами. Наверное, выставочный комитет немало удивило, что такие арбузы привезены из Сибири, колхоз был награжден библиотекой из тысячи томов. Я как раз был в библиотеке, где в это время работал Евстафий Леонтьевич Попов, единственный в нашей округе майор в отставке, когда привезли эти книги, и помогал их разгружать.



На Горе, после подъема, в первых лесках, дорога раздва­ивалась, одна называлась Пелевинской, другая - Таволжанской, по тем деревням соседнего Сладковского района, в кото­рые они направлялись. По первой дороге был Мокрый колок, в котором в изобилии росла лесная смородина. В шестидесятые годы наши районы объединили и соединили грейдированным большаком. Большак прошел как раз по этому колку, безжалос­тно и бессмысленно уничтожив вековые заросли ягодников.

Если при въезде в лес свернуть налево, попадешь в По­ляков колок, где растет много боярки. Мы ее поедали бес­счетно. Не помню, чтобы ее собирали и как-то перерабаты­вали, но ели прямо в лесу до отвала.

На межогородных межах и на задах, а особенно вокруг колхозного заречного огорода росло много паслена, больше похожего на большой кустарник. Мы лазили в этих джунглях, протискиваясь под кронами паслена и проползая на коленках вокруг огромных кустов. Ягоды вызревали крупные и поеда­лись нами с удовольствием, а звали мы их биздюквой. О происхождении этого слова ничего не могу сказать.

Много лет спустя я повел на заднюю межу отцовского огорода свою первую дочку Олю, ей было года три. Сорвав несколько ягодок спелой биздюквы, подал дочери. Она охотно разжевала симпатичные ягодки, но тут же выплюнула: «Кака!». Мне было обидно за ягоды моего детства, которые казались нам очень вкусными, наверное, потому, что слаще морковки ничего не ели.

Много раз слышал от старших, что в годы Великой Оте­чественной войны деревню нашу спас табак. Видимо, в Афонькино умели его выращивать, и зимой, уложив товар на санки, женщины пешком шли в Петропавловск. Наш табак там зна­ли. Вообще афоньчата постоянно торговали на рынке от кол­хоза и своими продуктами. На воскресенье колхоз снаряжал машину. Первыми шоферами в нашей деревне были Евстафий Новиков и Костя Мяличев.

С апрельским теплом открывали погреб и доставали кар­тошку, соленые огурцы и грузди, квашеную капусту - все, что было положено «до весны». Определяли, что можно про­дать на базаре. Максим ездил в город сам.

О грибах стоит сказать особо. Вот так я описал свое к ним отношение для «Тюмени литературной».



«Хожу по утреннему сонному лесу. Грустно хрустит ва­лежник под робкой ногой. Еще год назад живые ветки потре­панных временем берез пали, чтобы стать прахом. Ветра нет, он есть небольшой там, на опушке, а в глубине березового колка не шелохнет. Комарам простор. Они висят в воздухе, наполняя пространство удивительно тонким пронзительным звуком. Он поневоле настораживает. Современные мази по­чти не спасают, и острые комариные покалывания беспокоят то там, то тут. В самых неожиданных местах. Солнечный свет почти не доходит до земли, глаза привыкают к нежному сумраку. Я ищу грибы.

Из всех деревенских промыслов этот единственный, на который всегда езжу охотно. Машину оставляю в первых березках, в стороне от дороги, запираю на ключ, который прячу под травяной коврик у колеса — чтобы не потерять. Объемная корзина досталась мне по наследству, сейчас это, пожалуй, единственная материальная память от родителей. Бросаю в нее нож и осторожно вступаю в лес. Вкусно пахнет грибами. Их еще не видишь, но знакомый с детства дух возбуждает азарт. Дух и запах, наверное, не одно и то же. У нас в дерев­не говорили: а дух-от какой! Это когда очень радостное что- то, приятное. Еще - духмяный. А запах - более общее, он может быть и грубым, не чистым.

Глаза быстро приспосабливаются к новым цветам и объе­мам, фиксируют едва заметные бугорки, гриб приподнимает слой перепревших листьев, и они становятся его шляпкой. Так растут все грибы, потому под первыми шляпками обнаруживаю поганки - так у нас звали грибы, имен которых не знали и которые ни­когда не собирали. Вообще в наших местах брали только грузди, которые называли настоящие, и сухие грибы, суханы.

Отец выполнял в колхозе какие-то обязанности, и ему положена была лошадка с ходком. Ходок - облегченная теле­га, без платформы, вместо нее собранный из жердей каркас. Еще были кошевки, плетеный из тонких прутиков кузов ста­вился на легкий ходок, но то для начальства, как сейчас джипы. Когда собирались по грибы, мама застилала ходок брезентом и старыми половиками. Выезжали рано, отец уже хорошо знал, куда ехать, он вообще знал ягодные и грибные, груздяные места. Добравшись, распрягал лошадь, спутывал ее и отпус­кал, привязав вожжами к телеге. Сам отходил чуть в сторону, скидывал деревяшку, самодельный протез, который заменял ему потерянную на войне ногу, и начинал искать. Меня от­правлял в дальний угол леска и наказывал, чтобы резал толь­ко маленькие грузди, чтобы не больше свиной бирьки. Но я видел лишь шляпы, настырно выставившие себя напоказ, они не все были червивые, я складывал их в корзину, а отец у телеги безжалостно выбрасывал, беззлобно матерясь. К ве­черу большая часть ходка была завалена грибами, мама укрывала ценный груз, освобождая в передке место для нас. Отец брал вожжи и тихонько выезжал на дорогу.

У него был зоркий глаз. Он с телеги замечал одиноко стоящие обабки, так у нас зовут подберезовики (Даль с этим согласен), и командовал, чтобы я срезал. Отец запрещал рвать грибы, только срезать под корень, чтобы не испортить гнездо, хотя в обиходе было ломать грибы. До сих пор я не уверен, как правильно надо вести себя с грибным гнездом, чтобы не испортить. Где-то читал, что именно сламывать нужно, но всегда режу, как научили.

Обабки да еще опята, опенки - вот и все, что мы знали и без сомнений ели. Обабки годились только на скорую еду, их не готовили впрок, вообще тогда в деревне не знали другого спосо­ба заготовки, кроме соления да еще сушки. Их сразу по приезде чистили, мыли, мелко крошили и тушили в сметане или расти­тельном, постном, масле. Когда мама ставила на стол большую глубокую сковороду, отец выразительно на нее взглядывал, и она с пониманием приносила нам литровую банку бражки. Бражка у нее всегда была выстоявшаяся, чистая, приправленная пережжен­ным сахаром, оттого густого темно-коричневого оттенка и с аппетитным запахом. Больше половины сковороды съедалось сразу, а поздно ночью, вернувшись с гуляний, я с удовольствием ложкой черпал прохладную, тягучую массу.

Опят в конце августа отец нарезал на вырубах со старых пней помногу, их крошили и сушили под сараем на тех же половиках и брезенте, потом укладывали в старые подушеч­ные наволочки и подвешивали на печке или на полатях. Зимой часто варили опенницу с крупой, ложка сметаны или даже молока делали этот ароматный суп очень вкусным.

Грибы в деревенском рационе занимали важное место. Конечно, наши не знали о том, что гриб по каким-то каче­ствам заменяет мясо, я и сейчас в это не особенно верю, да еще недавно местный знаток Володя Кислов скептически заметил: если бы заменяли, волк не искал бы барашка! Но грибной суп варили, с картошкой тушили, пироги стряпали. Вкус пирожков с крупой и груздями мстительная память хра­нит и издевается: не доводилось более вкушать таких. А может, что-то с ощущениями?

Сразу по приезде из леса грузди и сухие грибы расклады­вали в бочки, тазы и ванны, заливали холодной водой, через день воду меняли, предварительно прополоскав каждый гриб. Бахрому у нас не чистили, потому, случалось, груздочек не только смачно похрумкивал, но и поскрипывал попавшими на зуб песчинками. Немцы Поволжья, переселенные к нам во время войны, грибную бахрому убирали сразу, это я видел в большой семье Якова Кауца, жившей у самого озера Афонькино и готовившей грибы к засолке прямо на берегу. К этому наши бабы относились с недоумением, как и к тому, что нем­цы среди лета щипали пух с живых гусей.

Грузди и суханы растут деревнями, вокруг одного ищи его собратьев, которые прячутся недалеко от основного гнез­да. В наиболее удачные годы в прострельных березовых лес­ках они могут жить сплошняком, и тогда такой азарт охваты­вает охотника, что не успеваешь обрезать, взгляд так и ша­рит вокруг, отыскивая следующий груздок, и ты перебегаешь с места на место, счастливый и возбужденный.

Наиболее удачные случаи помнятся всю жизнь. В бердюжских лесах, недалеко от Истошино, открыл лесную гриву с белыми грибами. Каждый год ездил за ними, потому что белый гриб - это как солидная щука на рыбалке или для охотника сбитый гоголь на перелете. Потом лесничество пе­репахало урочище и засадило сосной. Грибов не стало. Толь­ко один белый нашел за озером Моховым, один, но очень большой, у меня сохранилась фотография, где спичечный ко­робок рядом с ним кажется почтовой маркой. Из того гриба получилась литровая банка деликатеса.

Сухие грибы я как-то несколько дней кряду почти выка­пывал из борозды, нечаянно прочерченной плугом в подлеске за Пеганово, они были черны от земли, но ровные и крепкие.

Однажды соседка бабка Таня попросила отвезти их с дедом на сенокос, прошли дожди, и надо было переворачи­вать сено в валках. Ранним утром мы приехали на покос, который нешироким языком врезался в березовый лес. Дед деловито прибирал вилы, сумки и топорик, а бабулька черен­ком легоньких грабельцев начала было переворачивать ближ­ний к лесу валок едва подсохшей травы, но закричала, чтобы я бежал к ней. На освобожденной от сена еще влажной зем­ле, между щетиной стерни красовались маленькие ровные груздочки. Их было много, рука радовалась от прикосновения к прохладной скользкой поверхности молоденьких груздей, я опрокидывал несильную травяную массу на прокос, обнажая беленькое неожиданное чудо. Такого больше мне не приходи­лось видеть, это подарок природы, редкий, и оттого сладост­ный.

Не грибы в радость, а встреча с ними.

С апрельским теплом у нас дома открывали погреб и доставали картошку, квашеную капусту, соленые огурцы и грузди - все, что было положено до весны. Определяли, что можно продать в городе на базаре. Кадку с груздями добы­вали из погреба всем околотком. Мужики обвязывали ее ве­ревками, мама протирала от сырости тряпицей, под «Ну, ишо раз!» центнеровая кадушка выплывала в пространство сарая. Отец ездил в город сам.

Середина прошлого века не была сытной и беззаботной для ребятни, каждый вечер на ужин варили чугун картошки, чаще всего в мундирах, картошку вываливали на стол, тут же стояло блюдо с квашеной капустой, солеными огурцами и груздями. Груздочки, помнится, были лакомой закуской в молодые годы, так и говорили: груздок под рюмочку. В этом была своего рода эстетика. Теперь так уж не выпивают...

В Литературном институте, в Москве, познакомился с молодой поэтессой, дочерью известного дипломата. Конечно, не только грибами памятны те годы, но вспомнил кстати, что по ее просьбе приволок из Казанки на сессию банку соленых грибов, для отца. Он, бедный, так тосковал по деревенской природе, сам владимирский родом, что на госдаче посадил с десяток привезенных с родины грибниц, но они, видно, не особенно разрослись.

Давно заметил, что люблю быть в лесу один. Встретив первый гриб, режу не сразу, осторожно очищу от листвы и травы, полюбуюсь, поговорю с ним: да миленький ты мой! моя ты красота! Незаметно уходишь в природу, время исче­зает, воздух вытесняет из души всю суетную дурь, и в голове абсолютная свобода. Ощутив это хоть раз, поймешь Василия Макаровича Шукшина в его встрече с березками в «Калине красной»: красавицы, невестушки, заждались!

Солнце поднимается высоко, воздух нагревается, обостря­ются запахи. В корзине не очень много грибов. Голова прият­но шумит, ноги устали. Да, а когда-то по всему дню шастали по лесам. Свидание с лесом подходит к концу, надо возвра­щаться в мир людей, жесткий и беспощадный. Морозным зимним днем соленые груздочки напомнят об этих минутах. Положу их в алюминиевое блюдо, прямо на стол вывалю вареную картошку. Погрущу, а может и поплачу.

Что гриб, вроде пустяк, а вот на размышления наводит».



Середина лета была порой заготовки веников. Это целый ритуал, начиная с выбора места, где можно наломать веток. Отец заранее подбирал колки с молодыми березками, мы приезжали на смиреной лошадке, запряженной в ходок, пере­бирая за сучки снизу вверх, я наклонял деревце, отец ловко ломал тонкие веточки, сбрасывая их в кучу. Потом все это богатство везли домой и в тот же вечер отец, тщательно подбирая ветки, формировал пышные веники. Комельки туго перевязывались льняными веревочками в двух местах, ост­рым топором он выравнивал ручку и связывал веники по два - в «дружки». Веники сушили под крышей сарая, в сумраке, они уходили в зиму зеленые, как лето.

Наша баня сначала была в землянке, в конце огорода, топилась по-черному, потом всем околотком, артелью, пост­роили рубленую баню во дворе Прокопья Александровича Плесовских, отца моего товарища Кольки Потапа. Так его прозвали после того, как он свалился в колодец, тонул, «едва не потоп». В бане мылись несколько семей, топили по очере­ди. Когда баня была готова, баннотопы хорошо ее прогревали паром, мыли полок и пол и шли «посылать в баню». Первыми парились мужчины, потом шли бабы, помногу скапливались. Это называлось в первый пар и во второй, а в третий ходить было не принято, опасались нечистой силы.

В бане отец запускал веник в холодную воду, пока мылся, веник размокал, затем его над горячей каменкой поливали из ковша, образовавшийся пар доводил до кондиции, легкий и пьянящий дух наполнял баню. Тогда плескали на каменку еще ковш холодной воды, отец на одной ноге допрыгивал до полки (по нашему «полок») и начинал аккуратно обрабатывать ве­ничком свое тело. Начинали все с самого ценного мужского места, и Прокопий Александрович, и Салтановский, и Мак­сим. Темп возрастал, наступал момент, когда с полка крича­ли: «Кто живой? Плесни еще ковшичек!». Плескали еще, мы, ребятишки, падали ниц (отец называл это «вниз ничком»), потому что уши трубочкой сворачивались. После полка кто- то из крепких выскакивал в снег, Максим ложился головой к порогу и ловил струйки холодного воздуха с мороза, который зримо протекал во влажную и горячую баню.



Очевидно, октябрьские праздники отмечали в тот раз в доме дяди Сергея, компания собралась небольшая, в основ­ном родственники. Когда хорошо выпили, Геннадий Ростов­щиков, муж моей крестной Валентины Клюевой, стал подсмеивать над отцом, дескать, ногу ему прострелили, потому что он ее специально из окопа высунул, почти самострел. Было это в начале пятидесятых годов, война только что закончи­лась, еще ничто не забыто, обвинение в членовредительстве не смешно и опасно. Кроме того, такое оскорбление трудно перенести фронтовику настоящему, которого враг гнал и кото­рый поворотил его обратно, кого ели вши и высокое началь­ство, кто и жив-то остался только потому, что не хватило пуле или осколку нескольких миллиметров до сердца, до моз­га, до души. Отца гангрена дважды душила, уже в восьмиде­сятые годы в Казанской районной больнице хирург Черкасов выколупывал из гнойников на раненой ноге множественные осколки. И Гена умудрился намекнуть на самострел. _Я_ видел бледное лицо отца, он сидел напротив и чуть в стороне, мо­жет, это и спасло. Стакан с брагой из-за головы метнул он прямо в лицо обидчика, но промазал, стекло охнуло в про­стенке и окатило всех мелкой пылью. Отца схватили, Генку вытолкали на улицу и лишили застолья, Максима долго било ознобом.

В пятидесятые и особенно в шестидесятые годы прошло­го века деревня начала строиться. Колхоз давал трактора для вывозки леса, на пилораме готовили доски. Срубы рубили и ставили «помочами». Задолго до выходного дня хозяин обхо­дил работящих мужиков и приглашал «на помочь». Конечно, следовало говорить «на помощь», но так сложилось, и помо­чами строили избы, пятистенники (изба с горенкой), а потом и крестовые дома. Основной сруб крест на крест перегора­живался рублеными стенами. В таком доме я и сейчас живу в Бердюжье. Строил его в самом начале шестидесятых пред­седатель истошинского колхоза Иван Бугай.

Отец мой постоянно был зван на помочи. Меня и сейчас удивляет, почему его приглашали, ведь он не был большим специалистом, чтобы давать ценные советы, возможности полноценно работать на стройке тоже были ограничены одной ногой. Помню его сидящим с топором верхом на ошкуривае­мом бревне или проходящим паз. До этого бревно укладыва­ли на место в будущей стене, и мастер выбирал наиболее удобное его положение. Тогда он чертой, скованной из тол­стой сталистой проволоки с загнутыми наподобие граблин острыми концами, делал отметины. По такой черте на бревне выбирался паз, тогда оно довольно плотно прижималось к нижнему соседу. Самая простая работа, и отец исполнял ее, сбросив деревяшку самодельного протеза.

Сруб рубили и собирали в три клетки, чтобы особо не надсажаться, укладывая тяжелые бревна на самый верх. На болотах драли мох, сушили его под сараем, и собирали по­мочь ставить дом на мох. Нижние бревна, окладники, были очень толстыми, их устанавливали на комлевые чурки под углами и посередине. Тогда не было возможности лить или выкладывать фундаменты. Чурки забивались потом по всему периметру дома, они принимали на себя перепады темпера­тур и влажности, первыми пропадали от сырости, продлевая жизнь дому.

Кульминационным моментом был подъем маток, так зо­вут у нас потолочные и половые лаги. На верховые матки нагрузка большая, потому что потолок часто штукатурился, а сверху утеплялся толстым слоем сухого чернозема, потому на матку шло обычно толстое ровное бревно. Ему еще на земле топорами придавали вид бруса и чисто обрабатывали, потому что матка будет всю жизнь на глазах. Дом уже был в основном собран, когда наступал черед матки. С торцовой стороны сруба укрепляли поката, три мощных бревна упирали в землю и закрепляли на верхнем бревне. Матку укладывали у основания покатов, обхватывали веревками и по команде мастера трое сверху веревками и трое внизу слегами начина­ли продвигать бревно вверх. Обычно все заканчивалось бла­гополучно, но были случаи, когда матка срывалась, и горе тому, кто не успел отскочить. Потому долго обсуждали, что и как делать, порой специально затягивая время, чтобы при­дать событию большую важность.

Мне довелось быть свидетелем такого случая. Матка была очень солидной, и мужики всерьез предлагали посадить еще одного с веревкой.

-  Троим нам не справиться, точно говорю.

-  Надо добавлять.

-  Да и снизу тоже ставь еще человека.

-  Нет, мужики, не поднять!

И тут Максим, мирно тюкающий своим топориком, подал голос:

-  Едрена мать, да мы что, калеки, что ли?

Оптимизм безногого плотника всех поразил, долго смея­лись, а потом быстро подняли матку. К ее средине привязы­вался платок с завернутым в него пирогом, обычно рыбным. Тот, кто крепил матку в заготовленные пазы в стенах, закон­чив дело, подползал к узелку и перерубал веревочку. Внизу пирог уже ловили, а счастливая хозяйка стояла с чайником, полным прохладной браги из погреба.



Отец очень любил порядок, за что деревенские называли его чистоплюем. Летом он всегда свежей метлой подметал двор, «ограду» и полянку возле дома. По всей улице, за ис­ключением двух колей от тележных колес, узко проступавших в белесом песке, рос зеленый конотоп. Огородные прясла вдоль улицы обрамлялись веселыми лопухами, развесившими большие уши прямо на нижние жерди. Но у нашей избы все­гда чисто. Зимой отец с самого раннего утра выходил «снег чистить», если ночью буранило или мела метель. В малень­кий наш двор снега набивалось много, и отец, скрипя дере­вяшкой, складывал его в плетеный короб на санках, тот са­мый, в котором меня везли после купания в проруби (об этом расскажу чуть позже). После этого ограда тщательно подме­талась. Отца крайне раздражали выходки старших братьев Володи и Геннадия, которые назло ему не снимали коньков и резали плотный наст. Гена несколько раз желтой мочой узо­рами исписал ограду, за что получал ремня.

Каждое лето отец подновлял прясла вокруг огорода, тын и плетень у избы. Для этого в лесу срубал молодые березки на колья, а у болотца насекал воз тальника. Колья готовил заранее, заострив комелек и пропустив вдоль несколько залы­син, чтобы дерево не прело под корой. _Я_ нес ведро с водой, отец беремя кольев. Острым концом в нужном месте он на­мечал лунку и долбил в нее колом, то и дело подливая воду, чтобы размягчить землю. Когда кол входил на достаточную глубину, отец оставлял его в покое и рядом, в четверти от первого, устанавливал второй. В трех местах, в полуметре друг от друга по высоте, колья крепко связывались вицами. Отец брал два-три нетолстых прута тальника, ловко заправ­лял основания между кольями и, проворачивая прутики вокруг самих себя, обвивал ими колья, образуя восьмерку. Потом на эти основания ложилась жердь, тоже пролышенная для про­сушки. Трехрядное прясло спасало огород от коров и телят.

Огороды под мелкие овощи, их у нас называли огурешниками, огораживались так же, только между жердями стави­лись прутья тальника, за нижнюю жердь заправляется, вокруг средней огибается и за верхнюю цепляется. Когда прутья чередуются, один снаружи, следующий изнутри, это создает объем и особую красоту плетения. А вот плетни были самым надежным препятствием для кур и свиней. Колья ставились, как и для прясла, только по одному, в полуметре друг от друга. Тальник, еще влажный и податливый, заплетался меж­ду кольями один за другим, ветка за веткой, причем, всякая следующая уже обнимает колышек с другой стороны. Для большей плотности отец плашмя ударял между кольями обу­хом топора. Из плетня делали стайки для коровы, с обеих сторон для тепла обмазывали глиной с соломой. Хлевом у нас постройки для скота не называли. В земле копали небольшую яму со ступеньками из пригона или сарая, перекрывали чем ни попадя, и там зимой держали свиней и кур. Это сооруже­ние называли ахлев, бывало, отец скажет:

- Пойди, Колька, во хлев, брось курицам.

Возможно, так и возник «ахлев». Вместо стекла на ма­ленькое отверстие в потолке ложился квадратик тонкого осен­него льда. Зимой моя обязанность была расчистить окошечко от снега, «чтобы курицам светло».

Из детства многое помнится картинками, едва уловимы­ми образами, настроениями, даже запахами. В нашей избе, как, впрочем, и во всех других, зимой стояла маленькая ме­таллическая печурка, железянка, единственным ее достоин­ством было очень быстрое нагревание. На ней варили вечер­нюю картошку, а еще мне дозволялось жарить «кругляши» на горячих ее боках. Картофелина очищалась от кожуры и раз­резалась на нетолстые ломтики, чуть подсоленные, их при­клеиваешь к печке. Они жарятся быстро и очень вкусные.

В углу избы стояло так называемое поганое ведро, над ним простенький рукомойник, тут же на опечке лежал ма­ленький кусочек мыла. Его использовали экономно, потому что мыло было дорогое, да и денег не имели. Кто-то из бра­тьев шлепнул меня по рукам, когда я увлекся намыливанием. Круглую вареную картошку мы, ребятишки, ели выстроганными из лучины палочками, ложки были, но, наверное, палоч­ками интереснее.

Изба наша была маленькая даже по тем временам, четы­ре на три метра, может, чуть больше, добрую треть занимала русская печь, которая кормила, лечила и обогревала. В избе всю зиму обитала какая-то живность, куры сидели, по весне корова приносила теленочка, и он до тепла квартировал вместе с нами. Даже поросенок бывал, крайне неприятное соседство.

В соседях у нас жила Анна Путилиха, ее сын Вася Пути­лов, отслужив в армии, подарил мне ложку, помню, что без нее не садился за стол. Вася научил меня петь свою люби­мую песню:

«Вспомни, мама, как раз я девчонку чужую

Тебе в дочки привел, у тебя не спросив.

Строго взглянула ты на жену молодую

И заплакала вдруг, нас поздравить забыв».

Вася в бытность мою редактором часто писал в газету, мы и сейчас встречаемся. Все забываю сказать ему, что автор этих стихов поэт Николай Доризо, а я-то думал, что это Вася про себя поет, очень было похоже. Васин сын, которого я видел еще бесштанным, сейчас большой ученый, защитил докторскую диссертацию. Да он и не первый доктор наук из нашей деревни.

Перед бабушкой Анной я виноват, после похорон родите­лей раздавали и частично продавали все имущество. Она пришла толи за стиральной машинкой, толи за газплитой, по­дала мне какие-то деньги, и я взял. Мог еще при ее жизни исправить эту глупость, но не сумел, теперь вот винюсь.



Мама умела так вставлять вторые, зимние рамы в окна, что стекла не отпачивали и не застывали. Между рамами выкладывала яркие бумажные цветы, гроздья рябины или ягоды шиповника. Все это, яркое и красивое, жило там всю зиму, украшая наше бытие.

Детство, даже не очень простое, во многом игра. Мы успели перехватить у взрослых брошенные и полузабытые ими забавы. Оказывается, сибирские крестьяне в старые времена не прочь были потешиться, например, бабками. Баб­ки - суставные косточки крупного скота, мы их собирали на огородах, как они там оказались - никто не знает. Но косто­чек мы находили много, к тому же собирались и новые, пото­му что скот держать разрешили, и в каждом приличном хо­зяйстве оставляли бычка на мясо.

Правила игры очень просты, важно так рассчитать удар плиткой, чтобы она остановилась как можно ближе к кону. Кон - колонна бабок, по которой потом предстоит нанести решающий удар. Выиграл тот, кто больше всех насшибает бабок из строя. Плитку нам сковал в кузнице Астафей Мака­ров, прозванный Хромым, или Яков Новиков, кто-то из них. Он тщательно обточил грани, а на плоскости зубилом по рас­каленному металлу навечно выбил мужское слово из трех букв. Плитка заменяла нам панок, крупную бабку, которой раньше и разбивали строй. Больше всех в бабки везло Володьке Бородину, но не брату БГФ, а другому. Он в день выигрывал по сотне. Помню, что однажды я покупал у него бабки на деньги, которые дал отец. Видимо, в ту пору в пух проигрался. Володя грезил космонавтикой, это с ним мы де­лали новогодние костюмы космонавтов. После школы посту­пал в Челябинское высшее авиационное училище штурманов, отсеяли, но он отслужил армию и стал летчиком или верто­летчиком, говорят, даже в родную деревню прилетал.

Была еще одна страсть, запрещенная и тем, наверное, привлекательная, это игра в чику. Мелкие монетки укладыва­ются в стопку, старым царским пятаком ведем игру. Надо с расстояния попасть в столбик монет и непременно перевер­нуть хотя бы одну, тогда получаешь право на удар. Бьешь битой с единственной целью - перевернуть и выиграть. Час­то как биту использовали медали со спиленными ушками, я тоже приносил отцовскую медаль, да их у него было немного.

Лет десяти я вместе с другими ребятишками пристрас­тился к картам, самые простые игры - очко и свара. Соби­рались в колхозном правлении, где мама Витьки Аверина, более старшего из нас, работала сторожихой. Компанию нашу быс­тро разоблачили, прорабатывали на классном собрании, при­шлось бросить. О происхождении денег для игры не помню, скорее всего, отец после смерти мамы давал мне немножко на конфетки, потому что брать крадчи у нас не принято.

К Пасхе, большому весеннему празднику, в нашей дерев­не продолжали, как и в старые времена, ставить качели, мы их называли качули. Из лесу привозили длинные и толстые жерди, вершины трех связывали и ставили пирамидой. Ввер­ху, на стыке жердей, укрепляли матку, толстое крепкое брев­но. К нему на петлях, выкованных в кузнице, крепили соб­ственно качули - две хорошо обработанных жердочки с на­дежной ступенькой. Жердочки назывались видилины. На ка­чули часто становились по двое, чтобы быстрее разгоняться. Наиболее отчаянные рисковали по одному, раскачиваясь так, что совершали полный оборот. Таких смельчаков было не­много, и с ними никто не вставал в пару. Когда кучуля наби­рает высокую амплитуду, ее невозможно остановить, вот этим и пользовались те, кто внизу. Брали жидкий прутик, вицу, и стегали качающихся, вопрошая: «Говори, кто невеста?», «Кто жених?». После двух-трех ударов шли признания, но не все принимались, если явная ложь - пороли сильнее. Наконец, истязаемый признавался на радость толпе и себе на горе.

Была еще одна забава: пробежать поперек движения ка­чули, пока она находится в верхней точке. Это довольно рис­кованное дело, потому что нельзя ошибиться. У нашего поко­ления на памяти гибель сверстницы Ани, сестры Тольки Дмитриева, которого звали Синеньким.

Еще помнится разновидность пряток под названием «клок!». Кто-то один, кому выпадало водить, по-нашему го- лить, оставался на месте, остальные прятались, но должны были время от времени кричать это слово «клок!». Не знаю, что оно означает, но игру хорошо помню, даже описал ее в своей ранней повести «Сенокосная пора».

Весной на высохших полянах играли в бег, это тоже раз­новидность лапты, уже в соседней Ильинке она называлась «бить-бежать». Правила очень простые. Одна команда голит, участники второй битой (бакалкой) стараются попасть по маленькому прорезиненному мячу и загнать его как можно дальше. Если удалось - пока подберут мяч, надо добежать до обозначенной черты и вернуться, чтобы принести «руку», право на удар. Если голившие поймали мяч до удара его о землю, команды меняются местами. То же происходит, когда подобравшие мяч сумеют попасть им в перебегающего игро­ка противника. Мы по целому дню играли, до темноты, пока мячик видно. Иногда, за неимением настоящего, «базарного» мяча, из шерсти-линьки скатывали самодельный.

Летом «гоняли попа». Поп - короткая, сантиметров двад­цать, чурочка. У каждого участника своя бакалка, обстро­ганная березовая палка длиной до метра. Голит тот, кто при отборе ближе всех бросил бакалку. Он ставит попа, осталь­ные бросают в него бакалки в соответствии с результатами того же метания: кто дальше бросил, тот впереди. От бакал­ки поп летит далеко, важно, чтобы он перелетел, освободил хотя бы одну бакалку, тогда ее владелец получает право на удар. Если промазал последний игрок, или поп не долетел до самой ближней бакалки - все хватают бакалки, а голивший - попа, и бегут к месту начала игры.

Часто попа угоняли так далеко, что бежали не с места окончания игры, а поближе, шли тихонько, берегли силы. На старте располагались примерно в таком порядке, как оказа­лись при окончании. Если голивший вдруг отказывался, его могли «на бакалках катать», укладывали на биты и, взяв за руки и ноги, прокатывали спиной по деревяшкам.

Была еще игра в чижик, в котел. Была борьба, когда стар­шие стравливали нас побороться. Зимой в огромных сугробах выстраивали «блиндажи», соединяли их тоннелями, часто иг­рали «войной». Ничего удивительного, после Отечественной прошло только десять лет. Я почти всегда был шпионом, у меня документ самодельный был на имя Казимира Франце­вича Кулевея. Такой человек когда-то жил в работниках вме­сте с моей мамой, кажется, он был из пленных первой миро­вой. Мама назвала это имя, я запомнил сложное звукосочета­ние и щеголял им.

Когда надо было «рассчитаться», определить, кому го- лить, мы использовали простую считалку: «На золотом крыль­це сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, порт­ной. Кто ты будешь такой?». Тот, к кому обращен вопрос, называет кого-то из сидевших на крыльце. Считают снова, выходит тот, на кого выпал названный персонаж. Кто остался - будет голить. Еще считали «Аты-баты, шли солдаты, аты- баты, на базар, аты-баты, что купили? Аты-баты, самовар...». А вот это была не считалка, а загадка на сообразительность. На песке чертили четыре палочки. «Четыре братца пошли на речку купаться. В небе молния сверкнула, с неба камушек упал. Один перекрестился, другой недокрестился, двое за руки взялись». Конечно, никто не мог угадать, что надо «перекре­стить и недоктрестить», получится крепкое матерное слово, молния - значок «и» краткой, камень - точка.

Село Афонькино, говорят, названо так по первозаселенцу Афоне, еще есть версия, что название связано с библейским Афоном. Хорошее было село, на чистом месте, песчаные улицы помогали сохранять порядок, после дождя все будто вымыто, так свежо и прибрано. Церковь стоит на самом высоком месте при въезде в село со стороны Ильинки. Еще можно заехать из Казахстана через Борки, Свиное и Паленку, из Копотилово горой и лугом через разные улицы, и из Сладково по Пелевинской и Таволжанской дорогам. Левая часть от церкви называется Казаками. Возможно, по фамилии Казаковых, потомки которых жили у нас, но уже писались Гор­ловыми, хотя прозвище осталось. Наша часть называлась Заречкой, а самая крайняя улица - Пески.

В нашем селе есть Мертвая улица, теперь, похоже, никто ее так не зовет, но Мертвой она была еще в старые времена, потому что по ней носили покойников на кладбище с большей части Афонькино, а из Казаков вообще всех. Село наше раз­ делено руслом не то речки, не то ручья, пролегшим от Гумняхи до старицы, огибающей село с западной, ильинской сто­роны. Гумняха - потому, что гумна были на ее берегу, потом там построили зерносклад, о гумнах забыли, а мелкое, но широкое озерко стали звать Говняхой, или Говняшкой. Мерт­вая улица переходит в просто дорогу на могилки. С ней, ско­рее всего, связаны первые мои встречи с небытием, хотя жили мы в другом краю, но бегали посмотреть на проводы со смешанным чувством любопытства и ужаса. Первым покой­ником, которого я увидел довольно близко, был старик Кашин, живший рядом с бабушкой Ольвой. В створке раскрытого окна видна была только его голова с подвязанным платком подбо­родком. Я в страхе убежал на свою улицу, но деда Кашина запомнил на всю жизнь.

Мы хоть и боялись похорон, но прощание с приезжей учи­тельницей Риммой Николаевной собрало всех школьников. Мы учились тогда в третьем классе. Римма Николаевна приехала из Подмосковья, вышла замуж за Ивана Степановича. Она умерла при родах. Говорили, что не дала врачам губить ре­бенка во имя ее спасения, но погибли оба. Эта жертвенность придавала особую окраску ее уходу и образу. Всю ночь перед похоронами мы провели около ее дома. Наломали много си­рени и черемухи, утром букеты складывали прямо в откры­тое окно. При прощании во дворе дома Иван Степанович принародно разбил часы жены молотком и надел их ей на руку. Шел 1956 год, часы были редкостью. Наверное, опаса­лись каких-то грабителей. Смерть этой молодой женщины по­трясла деревню. Больная моя мама плакала и причитала, что это ей надо было умереть, а Римме Николаевне жить. Мама умерла через год...

В восточной стороне Говняшка соединялась протокой с обширным болотом, расположенным в предгорье. Название его я не помню, но стоит спросить афоньчат, что постарше, и мы восстановим имя. А огромный пустырь зовут, кажется, Кизиловка. За протокой, довольно хилой в сухое летнее время и бойкой по весне, когда с Горы стекали талые воды, расположилось кладбище. Весной промоины выстилали крупными ветками тала и засыпали землей. Отсюда название мостика -  Сланской. Я же связывал это название со слонами, рисунки которых видел в учебниках Володи и Гены, и никак не мог взять в толк, откуда слоны взялись, какое отношение имели к мостику и куда потом подевались.

Разделение села на две части было и условным, и факти­ческим. Когда-то каждая часть была самостоятельным кол­хозом, потом - бригадами одного колхоза. Полевой стан на­шей бригады назывался Краснополянским, по колхозу «Крас­ная Поляна», а тот полевой стан был Новиков дом. Почему -  не знаю. Новиков дом сохранялся до шестидесятых годов.

Объединенный колхоз назывался именем Ленина, когда председателем был уже Григорий Андреевич Андреев. Из всех технических чудес, виденных мною за всю жизнь, самое сильное впечатление произвел локомобиль, большая паровая машина на четырех широких металлических колесах, которую трактором притащили, видимо, из Ишима и поставили на бе­регу Говняшки. Эта машина крутила пилораму. Мы часто отирались около нее, наблюдая, как широкий ремень, сверкая шляпками склепок, крутит большое колесо привода пилора­мы, как бревно под зло сверкающими пилами превращается в несколько досок и горбылей. Машинист иногда предлагал нам собрать кепки и посмотреть, как они полетят с парового свистка. Кепки летели высоко и в разные стороны, моя од­нажды упала в лужицу мазута у машины. Конечно, дома по­пало, но отказаться от залихватского свиста и невообразимо­го полета кепок было невозможно.

Летом к нам пришел огромный экскаватор для рытья траншеи под водопровод. Это был роторный экскаватор, ко­торый, углубив механизм, медленно двигался, оставляя глу­бокую траншею с ровными краями. Видимо, у нас хорошие грунты, земля не обваливалась, и монтажники по несколько дней не приступали к работам, пока экскаватор не создаст хороший запас. Для нас это было просто подарком, мы спус­кались в траншею и на глубине около трех метров друг за другом неслись из края в край. Конечно, опасность обвала оставалась, нас гоняли строители, но мы успевали урвать несколько минут бега на волне страха. Прямо под окнами дома Лаврентьевых строили водонапорную башню, мы жда­ли, когда придет подъемный кран и поставит огромный бак. Во время подъема из дома всех заставили выйти, все ребя­тишки Ивана Лаврентьевича были героями. Бак обложили кирпичом, построили раздаточные будки и пустили воду. Для нас это было большим облегчением, потому что не надо было ходить по воду на Афонькино, а зимой гонять скот на про­рубь. Сегодня башня - едва заметное сооружение, чуть выше двухэтажного дома, никакого впечатления, кроме теплых дет­ских воспоминаний.

В это же время по селу поставили столбы, натянули про­вода, в дома завели по лампочке. В начале нашей улицы построили кирпичное здание электростанции. Привезли боль­шой немецкий двигатель, называемый дизель. Были пробные запуски, потом свет в домах горел регулярно, но в строго отведенные часы. В полночь свет трижды моргал, потом гас до утра. Наша соседка жаловалась, что не может заснуть при свете, дула на лампочку, завешивала ее тряпками. Ей, конечно, сказали про выключатель, но она забыла. Смеялись, только могло быть не до смеха, так и до пожара недалеко.

Керосиновые лампы, которые до этого освещали наши дома, положили в кладовки. Лампы тоже были разные, разли­чались до сих пор непонятной линейностью: пятилинейные, семи.... Если большая лампа с хорошим стеклом подвешена под потолком, она дает сильный свет. У нас была самая простая лампа, к тому же стекла для нее или были большим дефицитом, или у нас элементарно не было денег для их по­купки. Закопченное стекло чистили смятой газетой, оно висе­ло на продернутой тряпочке под потолком рядом со сверну­той на палке в трубочку клеенкой, которую стелили на стол только в исключительных случаях. (И Боже тебя упаси по­ставить на нее что-то горячее! Клеенка морщилась, теряла вид, и виновный получал по заслугам). Хорошо помню, что часто читал книги при слабом свете лампы со снятым венчи­ком, в который вставлялось стекло. А без стекла венчик только загораживал горящую тесьму.



Семь лет мне исполнилось в конце августа 1953 года, в эти дни приезжая учительница пришла к нам и сказала, что я записан в первый класс. Мы копали картошку в огороде, от радости я перепрыгнул через прясло, которое до того не мог одолеть. Мама сшила мне сумку, новые штаны и рубаху. Сумку эту вместе с тетрадками и книжками я весной пустил по ручью. Все промокло. Пропала и библиотечная книжечка «Хлеб идет». Евстафий Леонтьевич Попов сделал мне внушение, но от книг не отлучил, за что я ему благодарен. Он заставил прочитать скучный текст правил пользования библиотекой.

В младших классах нас учили Вера Семеновна Шорохова, Федосья Семеновна Попова, Мария Сергеевна Голаева, впоследствии Горлова. С Верой Семеновной у меня связана память о первой лжи. Она поручила нам принести заваренный клейстер для работы на уроке труда. Я совсем забыл о зада­нии, но соврал, что оставил дома. «Пойди и принеси», - пред­ложила учительница. _Я_ побежал домой, не зная, что делать. Мама заварила клейстер, и я принес его в класс. Клейстер был еще горячим. Вера Семеновна тихонько сказала мне после урока: «Коля, никогда больше не обманывай. Помни про теп­лый клейстер». Не могу сказать, что всю жизнь веду себя праведно, но всегда старался не врать, никогда не обманывал из корыстных побуждений или во вред другому. Федосья Семеновна не была учителем по образованию, но она запомни­лась мне одной фразой: «От добра добро и родится». Причем, слова эти ко мне явно не относились... Мария Сергеевна под­держивала меня в четвертом классе, когда похоронили маму.

В тот год впервые в школу привезли какие-то вещи, как теперь говорят, для малообеспеченных. Тогда называли: для сирот. Меня вызвали к доске и вручили белую рубашку с открытым воротом. Очень хорошо ее помню. Был ошелом­лен: выходит, я сирота? Слезы душили меня, и я разрыдался.

Проезжему фотографу отец заказал портрет мамы со снимка, сделанного ее братом дядей Филиппом в Казанке, у дома деда Ивана Михайловича после первой операции. Мама была тогда молодой, не более 35 лет. Эта фотография и сей­час хранится у меня. Фотограф сделал портрет, и я взял его в школу. На уроке достал снимок, смотрел на него и плакал. Плакал, наверное, весь наш класс, и Мария Сергеевна вместе с нами.

После окончания средней школы в 1964 году я пришел в Афонькинскую школу пионервожатым и учителем физкульту­ры. Мария Сергеевна была завучем и помогала мне в самых элементарных делах, потому что я вообще ничего не знал.



Как только меня приняли в пионеры, а это было, видимо, в третьем классе, отец выписал мне газету «Пионерская прав­да». До этого в нашем доме газет не было, если не считать те, что я покупал у соседа Василия Лисицина отцу на само­крутки. Максим аккуратно свертывал и разглаживал газет­ный лист, чтобы без усилия и ошибки в нужный момент ото­рвать клочок. Новую газету я прочитывал от корки до корки. Но вспомнил о ней по одному важному поводу. Как я уже упоминал, плавать не умел, но сильно хотел научиться. Мне тогда еще неизвестна была китайская мудрость: чтобы на­учиться плавать, надо лезть в воду. «Пионерская правда» начала печатать уроки плавания. Было обещано, что газета расскажет о всех секретах этого умения, и мы поплывем. Я внимательно прочитывал все рекомендации, но они были та­кими простыми и скучными, что не внушали никакого дове­рия. Например, предлагалось в воде набрать полную грудь воздуха, присесть, обхватить себя за колени и попытаться всплыть. _Я_с_ нетерпением ждал следующую газету, где будет напечатан главный секрет. Наконец, последний урок. Несколько коротких советов и... плыви, пионер! Я был страшно огорчен и чувствовал себя обманутым. Много раз позже я испытывал такое же чувство. Ждал, что вот-вот должно произойти нечто, что в корне изменит мою непутевую жизнь, но ничего не происходило, надежды гасли, энтузиазм исчезал. Сколько раз вспоминал я уроки плавания, но ничего не мог уже изменить в своем характере.



В 1957 году был участником районного пионерского сле­та. Мне вручили похвальный лист, помнится, единственному из школы. В то время о такой награде мы знали только из стихотворения о Ленине: «... и тот похвальный лист, что из гимназии принес Ульянов-гимназист». Секретарем райкома комсомола, подписавшим лист, был Николай Хевролин. Через десять лет, когда я буду работать в редакции газеты, мы встретимся с Николаем Петровичем, сначала вторым секре­тарем райкома партии, потом председателем райисполкома.

Вместе с Василием Федоровичем Кнышем они за долгие годы работы укрепили район, он заметно легче перенес все то, что называется реформированием сельскохозяйственного производства. Хевролин умер неожиданно в 2004 году и похо­ронен в родном районе.

Тогда же впервые попробовал мороженое, и оно мне не понравилось. Выстояв огромную очередь, надкушенный ста­канчик выбросил, а второй отдал местному мальчишке к величайшему изумлению его друзей, все они смотрели на меня как на ненормального. Участникам слета показали фильм «Карнавальная ночь». Впечатления были самые сильные.

В то лето отец купил мне велосипед. Наверное, хотел как-то отвлечь от тоски по маме. Велосипед был взрослый, большой, я научился ездить под рамой, не сидел на велосипе­де, а висел сбоку, просунув ногу под верхнюю перекладину рамы. Так ездили все дети до той поры, когда ноги смогли доставать до педалей из положения «на раме».

Велосипед - великое дело. Его обладатель был особым человеком. Для меня велосипед имеет другое, более суще­ственное значение. После смерти мамы и полученного испуга (стресса) у меня был обнаружен порок сердца. Врачи запре­тили всякие нагрузки, в том числе занятия физкультурой. А от велосипеда никто освободить не мог, и я ездил на нем, давая детскому организму вполне приемлемые нагрузки. Ду­маю, что именно велосипед увел меня из плена болезни, в который я вполне мог впасть, окажись в другой ситуации. После семи классов мне пришлось идти учиться в Ильинс­кую среднюю школу, а это десяток километров, если в объезд через деревню Баландино. Ездили и ходили каждый день, потому что очень хотелось домой.

С велосипедом связаны более дальние, чем пешие рань­ше, вылазки в леса и соседние деревни, да и просто на ры­балку, коров встречать.

Село наше расположено под горой, да и не гора это, а старый берег некогда могучей реки или даже моря. Но для ребятни гора давала столько возможностей для испытания силы, ловкости, смелости. Зимой с горы катались на лыжах. Лыжи делали из случайных плашек, заостренные носы распа­ривали в чугунке с кипятком и загибали в дверном проеме. На склоне горы устраивали трамплин, причем, делали сразу несколько, побольше и поменьше. Скорости спуска были при­личными, потому и прыжки с трамплина получались метров до десяти. Признаться, я смелым не был и избегал большого трамплина, но спуски помню. Если скорость становилась не­выносимой, а спуск неуправляемым, следуя совету физрука Василия Михайловича Пальянова, я падал на правый бок. Напрасно уверял физрук, что так безопасно, все равно боль­но. Когда на гору приходили девчонки - совсем беда, летишь, в зубах крови нет, а трусить нельзя, позор.

Летом с горы спускались на велосипедах. Коров пасли в копотиловской стороне, и встречать табун мы ездили на край села. Это называлось «у Полечки», наверное, там жила ка­кая-то Полина, я ее не помню. Напротив этого места склон горы не очень крутой, и мы облюбовали с него кататься. На верху горы хорошо просматривались зигзагообразные окопы времен Гражданской войны. Красные наступали на Афоньки­но со стороны Ильинки, и колчаковцы строили оборонитель­ные укрепления, в том числе и по склонам горы. Казацкие ребятишки хвастались, что находили в раскопках окопов гиль­зы и даже саблю с пистолетом. Ничего из этого мы не виде­ли, стало быть, враки, потому что не удержались бы казача­та, подразнили саблей. _Я_ уже на раме ездил, покатился с горы, стою на педалях, а девчонки со стороны наблюдают. Дотерпел до самой большой скорости, хотел на тормоз на­жать, а педали провернулись, ну, и понесло меня вниз со страшной силой. А вниз никак нельзя, потому что у нас в колхозе овечки были, с пастбища в кошары их гоняли вдоль горы, они несколько ярусов тропинок натоптали. Только до них докачусь, а там начнет кидать на тропинках, как на трам­плинах, разобьюсь, и велосипед сломаю. Заваливаюсь на пра­вый бок и больно падаю. Велосипед цел, даже восьмерки в колесе нет. А разбитые коленки и локти не в счет, они редко бывали без коростин.

За селом нашим, в километре от окраины в сторону Па­ленки, была большая ветряная мельница, ветряк, ветрянка по- деревенски, которая, кажется, еще работала в то время, о котором я помню. Мы ходили туда посмотреть на самое гран­диозное в округе сооружение. Огромное тело мельницы, сруб­ленное из толстых бревен, мужики без особого труда разво­рачивали навстречу ветру, приподняв длинную слегу руля. Мельница скрипела и, радостно постанывая, поворачивалась на обильно смазанном дегтем круге. Четыре могучих крыла, собранных из тонких и длинных сосновых тесин, начинали вращаться, и в нужный момент мельник запускал жернова. Не могу утверждать, что своею памятью сохранил эти зыб­кие картинки, возможно, они вторичны, услышаны и прочита­ны, но мельницу помню хорошо, потому что, когда ее забро­сили, крылья сиротливо продолжали работать, скрипом и по­станыванием выказывая недовольство человеком, который оставил без дела вполне живой и могутный механизм. Мы полными хозяевами лазили по крутым лестницам до самого верха, с крыши смотрели на родные улицы и дома, которые казались далекими и чужими. Больше всего манили крылья. Наиболее отчаянные и раньше, при мужиках, хватались за края широких лопастей и успевали прокатиться и приподнять­ся над землей еще до того, как крепкий мат мельника или кого из случайных свидетелей не спугивал смельчака. Теперь никто не мешал, и новое дело осваивалось быстро.

Ухватившись за крыло, можно было подняться на любую высоту, все подсознательно регулировалось смелостью и сты­дом перед товарищами за ее недостаток. Разжал руки и при­землился на уталованную землю, отбив пятки босых ног. Уже через пару дней этого становилось мало, и тогда надо было решаться на полный оборот. Подъем и спрыгивание возмож­ны только до выхода следующего крыла из нижней точки, тогда оно не даст упасть на землю, поджимая тебя снизу. Не это ли родило шальную мысль не спрыгивать, а продолжать движение, обхватив крыло ногами и руками? Мои ровесники были слишком малы для таких полетов, нас, видимо, просто не подпускали более взрослые ребятишки, но героев тех ма­леньких подвигов помню. Восторг и ужас охватывал нас, ког­да крыло уходило в самый верх, и наш товарищ висел вниз головой на непостижимой высоте, даже над крышей ветряка. Потом мельницу стали ломать, и скоро только мощное осно­вание с просмоленным поворотным кругом осталось от места постоянных летних игрищ.

Чуть в стороне от мельницы был яблоневый сад. Пожив и поработав в разных районах нашей области и в соседях, я заметил, что почти повсеместно в тридцатые, а потом и в послевоенные сороковые годы в сибирских деревнях закла­дывались сады. Поразительно, ведь время было не яблоне­вое, но, видно, жить собирались люди, деревья садили, мы сейчас не садим, даже объяснить не могу, почему.

Работая над историей колхоза имени Калинина, Бердюжского района, я нашел правительственное решение от 1947 года, объявляющее один из весенних дней Днем сада по всей стране.

Пытаюсь вспомнить, когда же посадил последнее дерев­це? Еще в школе, полвека прошло. Правда, три березки в 1998 году выкопнул в лесочке, перевез в полисадник у дома.

Плохо растут, только одна на березку похожа.... Да, о садах. Почти все их постигла горькая участь забвения, потому что любое дело живет во многом благодаря энтузиастам. Как только не стает тех, кто одержим делом, и работает не за оклад, а от души, не только сады гибнут, целые страны про­падают. В 2004 году я опубликовал историю подобного сада в Бердюжском районе, которую частично привожу здесь, как иллюстрацию общего положения. История называлась «Ост­ров Невезения».



«До чего же способна наша земля на непредсказуемые и умом необъятные проявления! То береза с черным, будто обгоревшим стволом, вдруг обнаружится в посадках у Истошинского большака, то озерный горбунец, по-научному гама- рус, на мировом рынке ажиотажным спросом воспользуется, то окуневские увалы вдруг разразятся урожаем в восемьде­сят центнеров с гектара, иные столько соломы не намолачи­вают, сколько тут зерна. А про остров посреди чистого и глубокого озера с красивым названием Черемухово давно легенды ходят. Впрочем, у легенд есть достаточные основа­ния.

Этот Остров хорошо виден с высокой трассы Бердюжье-Ишим, ставшей в последние годы частью федеральной маги­страли. Пишу это слово с большой буквы, потому что оно обозначает не только природную суть этого явления, но одно­временно является и его названием. Остров, и все тут. И всем понятно, о чем идет речь, потому что других островов в округе нет.

Остров - небольшой, всего 112 гектаров, участок суши, образовавшийся среди вод Черемуховского озера, заметно сместившийся поближе к селу Пеганово. Пока не обнаружено каких-либо сведений об использовании Острова в старые годы, хотя довольно сомнительно, что предки наши не заметили уникальности этого природного дара и не нашли нужным ис­пользовать его. Известно только, что в послевоенные годы Пегановский колхоз пахал земли на Острове, засевая их ов­сом и пшеницей. В самом узком месте между селом и Ост­ровом переправляли лошадей, еще весной по льду завозили бороны и сеялки.

В начале пятидесятых годов местный крестьянин Даниил Давыдович Васильев обратился к властям с предложением разбить на острове сад, да не какой-нибудь, а яблоневый. Сам инициатор и взялся за это дело. В 1951 году были поса­жены яблони на 70 сотках, примерно 350 деревьев. В 1959 году к ним прибавилось еще почти три гектара. Сад стал давать товарную продукцию, о нем заговорили как об очень перспективном. Уже в 1965 году здесь начались государствен­ные яблоневые сортоиспытания. Совхоз «Кировский», образо­ванный на месте бывших колхозов, не имел в то время дос­таточных для этого средств, все работы финансировались бюджетом.

Мы не располагаем пока результатами научных наблюде­ний, как и не знаем, под эгидой какого учреждения проводи­лись эти испытания. Масштабы проделанной работы позволя­ют предполагать, что программа эта была очень серьезной. На площади 38 гектаров были высажены 14993 яблони восемнадцати (!) сортов.

В селе помнят, что от совхоза руководила этим важным делом Анна Игнатьевна Колмакова. В ее бригаде были в основном женщины. Опрос, проведенный местными школьниками-краеведами в пору восстановления недавней истории для сельского музея (начало 80-х годов прошлого века), устано­вил их имена: Емельянова Елизавета, Тюменцева Елизавета, Васильева Лива, Григорьева Анастасия, Парфенова Анаста­сия, Евсеева Валентина, Васильева Матрена. Никого из них уже нет в живых.

Они разрабатывали землю, размещали саженцы, приве­зенные из питомников Ишима, Тюмени, Омска и Кургана, зимой на лошадях ездили на Остров, резали камыш и утепля­ли молодые деревья. Одна старая жительница, помнящая всю эту легендарную бригаду, сказала: «Они лелеяли яблоньки...».

В 1983 году в родное село приехала агроном Людмила Сизова, пришла к новому директору совхоза Виктору Гейну: нужна работа. Гейн только что принял хозяйство и побывал на Острове. С первого взгляда было понятно, что все хозяй­ство приходит в упадок, нужны новые силы, новые идеи. В Сизовой он увидел человека, способного проявить инициативу. Он не ошибся. Людмила Федоровна начала с наведения по­рядка. Почистили плодоносящие посадки, провели подрезку, подпорки поставили под ветки, чтобы не обломились под тяжестью плодов. Бригада у нее сформировалась хорошая. Осенью директор согласился оплатить закупку большой партии саженцев малины, посадили почти гектар. Землянику еще раньше посадили, осенью ребятишек в детском садике бало­вали своей ягодой.

Наверное, самым эффектным днем во всей садоводчес­кой карьере Людмилы Сизовой был тот, когда она принесла в кабинет директора только что сорванные с дерева яблоки сорта белый налив величиной с пол-литровую банку. Гейн с удивлением глядел на простую вазу с непростыми фруктами и не мог поверить, что они из совхозного сада. Всей конторой, да что конторой - всем совхозом ходили смотреть на это чудо. Гейн сказал тогда, что все, что только надо для сада, оплатит и купит.

В тот год совхоз потратил на обновление посадок 16 тыс. руб., почти все они осенью вернулись в кассу от продажи ягод и фруктов. С Острова было вывезено в деревни и села района, в соседние Армизонский и Казанский районы около четырехсот центнеров яблок и больше тонны ягод. Яблоки продавали по 25-30 копеек за килограмм, их охотно брали, готовили варенье, джемы, компоты. Термин «пегановские ранетки» до сих пор на памяти бердюжан.

Сизова провела инвентаризацию насаждений и обновила карту посадок. Теперь уже все знали, где растет китайка золотая, где виновка, а где кизеркит. Какие бы мудреные названия ни носили яблочки, главная их ценность была в местном происхождении. Считается, что максимально полез­но для человека только то, что выросло в тех же условиях, в которых он обитает. Наверное, еще одно достоинство тех плодов в том, что они были абсолютно чистыми, удобрения в почву не вносились, ядохимикатами деревья не обрабатыва­лись. Когда на Острове появился шелкопряд, и первый его очаг обнаружили в зарослях крапивы на окраине посадок, крапиву выкосили и сожгли. Второй очаг нашли на крайних яблонях, деревья беспощадно вырезали и предали огню. С тех пор никаких серьезных вредителей не появлялось.

У Людмилы Федоровны были очень большие планы по превращению Острова в весомую экономическую структуру хозяйства. Здесь развернули большие огородные плантации, сажали капусту, огурцы, помидоры, лук. Она привлекла к ухо­ду за садом и огородом школьников. Проект создания постоянного лагеря не состоялся, потому что в то время не было никакой мобильной связи, а оставлять группу людей на ночь на изолированном острове без возможности связаться с боль­шой землей никто не рискнул. Но поставили вагончик, обору­довали место для купания, и старшеклассники охотно шли на работу и на уникальный отдых.

Как часто обстоятельства вмешиваются в нашу жизнь и резко меняют ее, разворачивая в сторону от увиденного и вроде бы принятого направления. Людмила Сизова могла стать вечной хранительницей и созидательницей Острова, но не стала. Она и сегодня с болью и горечью говорит о несостоявшемся, хотя дело у нее есть, и какие-то средства оно ей приносит. Только Сизова принадлежит к тому поколению людей, которые видят смысл не столько в материальных результатах жизни, но в ее содержании. Тогда, заметив инициативность и деловитость молодой женщины, руководство настояло, чтобы она перешла на работу председателем исполкома сельского совета народных депутатов. Перешла. Хотела бы и с этой дол­жности продолжить помогать Острову, но у совета не было ни средств, ни рычагов влияния. К тому же скоро ушел на другую работу Гейн, умевший заметить и поддержать любое новое дело, на селе началась перестройка, когда было не до патриотических начинаний, и об острове постепенно стали забывать.

Сизова считает Остров уникальным местом в природе родного края. Здесь свой, ни на что не похожий микроклимат, обусловленный огромным количеством окружающей воды. Летом здесь растет все и такими темпами, каких никогда не бывает «на материке». Подобный остров Таволжан есть в Сладковском районе. Историк и краевед Владимир Малышев определяет его как оазис субтропического климата. Исследо­вания биологов подтверждают уникальность этого природно­го явления, и в районе разрабатывается программа наиболее эффективного использования острова.

Ничего похожего не происходит в Бердюжье. Сад на Острове одичал, за много лет отсутствия хозяина верх берут бурьян и запустение. Стихийные заготовители осенью приез­жают на Остров с ножовками, спиливают и обирают наиболее плодоносные ветви яблонь.

Года два назад телевизионщики «Регион-Тюмени» попро­сили Сизову показать Остров, о котором они услышали слу­чайно и сильно заинтересовались. Людмила не хотела еще раз входить в те же воды памяти, но гости настаивали, и она поехала. Остров встретил бывшую хозяйку тишиной немого укора, а потом мстительно окатил грозовым дождем. Вымокший телеоператор снимал ее на фоне яблонь, малины и смо­родины, которые она когда-то садила и лелеяла. Я видел ту передачу, и лицо Сизовой, по которому стекали то ли капли дождя, то ли слезы».



Афонский сад просуществовал до конца пятидесятых го­дов, и наше поколение послевоенных ребятишек еще успело попробовать небольшие сибирские яблочки, все их мы назы­вали ранетками, понимая под этим маленькие и вкусные фрук­ты. Других мы не только не ели, но и не видели, даже не знали, что есть другие. Учась в Москве, встретил много интересных ребят, каждый помнится разным. Женя Никонов, свердловчанин, живущий в Чувашии, за едва уловимое сход­ство прозванный «маленьким Львом Толстым», смотрел на меня с сожалением и сочувствием, когда узнал, что я никогда не ел только что сорванного яблока. Он говорил, что фрукт уже через час теряет вкус. Ему лучше знать, и я не обижал­ся. Запущенный сад дичал, яблочки мельчали, и со временем не только взрослые, но и дети, потеряли к ним интерес. В семидесятые годы моя крестная Валентина Ростовщикова, в девичестве Клюева, двоюродная сестра моей мамы Марии Ивановны, работая агрономом в совхозе «Сибиряк» в родном Афонькине, заложила сад возле нашего знаменитого кладби­ща, сад из смородины, малины, вишни. Не знаю, чего в этот раз не хватило, но и этот оазис погиб, остались буйные зарос­ли бурьяна.

Удивительными природными садами наградил Бог наши места. Лесной клубникой (ее называли клубянкой, голубян­кой) каждый год, за редким исключением, усыпаны бывали пустошки и опушки колков, а в густой траве покосов росли особо крупные ягоды, которые не спешили краснеть, накапливая сока и сладость. Женщины в лес уходили с двумя ведра­ми на коромыслах, но удобней всего было дояркам, которых увозили на дойку рано утром, и в перерывах между работами они успевали набрать по ведру ягод.

Сахара тогда не было, или его не за что купить, потому клубнику сушили, выставляя на плоские крыши сараев и при­гонов в широких жестяных противнях, называемых просто листиками, листами, которые делались для выпечки хлебов. Ягоды нам, ребятишкам, поручалось караулить от ворон и воробьев, и сложность состояла больше всего в том, чтобы съеденное нами было незаметно. Ягоды и без того усыхали, давая матерям повод для подозрений. Сухие ягоды аккуратно обминались от травяного мусора и ссыпались в тряпичные мешочки. Мешочки прибирались так, чтобы не раздражать лишний раз ребятишек соблазном, но в каждом доме ягоды потихоньку выбирались детьми, потому что уж очень хоте­лось...

В большие зимние праздники ягоды насыпали в корчагу, заливали кипяченой водой и ставили в печь, в вольный жар. Дух в избе подымался нестерпимый, июльский знойный день вместе с ягодными полянами без спроса входил в душу, раз­жигая воспоминания и аппетит. Ягоды разопревали в печи, корчагу вынимали, давали остыть, а потом большой деревян­ной ложкой мама выкладывала содержимое в чашку. В гус­том сиропе тяжело зависали вновь ставшие крупными ягоды, разрешалось положить в чай одну или две ложки, как скажут. Потом, когда зажили побогаче, стали варить варения и компо­ты, джемы и повидло, все это вкусно и всегда съедалось, но ничего более заманчивого и до сердечного треволнения близ­кого я никогда не едал.

Смородина, как известно, любит влажные места, и в пол­ном соответствии с этим правилом она обильно росла у нас в березово-осиновом колке, который справедливо называли Мокрым. Смородины, или смороды, было столь много, что хватало всем желающим. Колок и до сегодняшнего дня кор­мил бы людей душистой лесной ягодой, но в начале 60-х го­дов Казанский и Сладковский районы соединили, нужна была прямая дорога между ними, и повели ее как раз через Афонь­кино. Мокрый колок оказался на пути, и наши трактористы, работавшие на строительстве, просили обойти лесок. Чужие люди не захотели понять простой заботы о природной ягоде и вековой привычке уносить отсюда августовский подарок ре­бятишкам - горсточку мелконьких, но поразительно вкусных ягодок.

Года три назад именно в августе я заехал к своему това­рищу Виктору Гейну в подтюменское село Кулаково. Живет он добротным деревенским домом с огородом и садом на завезенном рафинированном перегное. Все тут растет по Чехову: посади оглоблю - будет тарантас. Жена его Людмила Анатольевна угостила меня ягодой, которую не сразу узнал. На тарелке лежали огромные, чуть не в детский кулачек, соблазнительные смородинки. Они были столь же хороши на вкус, но, восхищаясь, я вспомнил смородину из Мокрого кол­ка, и парадно-праздничная ягода померкла на фарфоровой тарелке.

В нескольких местах у нас росли ежевика, малина, вишня, называемая почему-то вишенье. В Поляковом колке (это сра­зу налево, как поднимешься на гору в сторону Пелевино или Таволжан и заедешь в первые лески) большие заросли боя­рышника. Боярку мы домой не носили, ели прямо на месте, иногда выплевывая семена, иногда разжевывая и глотая.

Леньку Новикова после подобного вкушения увезли в больницу и вырезали аппендикс. Ленька приехал гордый, ник­то из нас не был под ножом, а он был. Ленька рассказывал много страхов про больницу, которой и без того боялись, но мне больше всего запомнилось, что после операции Леньке принесли на блюдечке «аппендицит», и пока он нюхался, «ап­пендицит» уполз. Ленька же просветил нас, что операция бывает от всяких косточек и травиночек, которые мы глота­ем. С тех пор мы плевали очередями семена боярки и више­нья, боясь проглотить и попасть в больницу.

Со временем все ягоды стали выращивать в садах и на грядках, это удобно и урожайно, но исчезло очень важное и главное: всей компанией в лес по ягоды дети уже не пойдут, не переживут чувства большой победы над собой, когда, вместо того, чтобы есть, бросаешь ягоды в бидончик или мамин подойничек, и они уже начинают закрывать дно. «Коль­ка, у тебя дно скрыло?» «Скрыло». Соврал, но нельзя подда­ваться, нельзя отставать.

Я уже упоминал о Горе, у подножия которой стоит наше село, никогда раньше не думал о ее высоте, и сейчас не могу сказать. Гора приходит к нам с юго-востока, упирается в северную сельскую околицу и, развернувшись, направляется в сторону Копотилово, соседней деревни. Примерно в километре находится знаменитый наш Лебкасный лог, или просто Лебкасник. Вся Гора изрезана оврагами, они заросли берез­ками и осинками, кустарником, крутые склоны покрыты тра­вой. В них скучно, а в Лебкаснике страшно. Скромная наша Гора вдруг огрызается настоящим горным разломом, обна­жившим на рваных краях раны россыпи глин, камней и левка­са, отделочного материала строителей, который раньше ис­пользовался для побелки стен в приличных избах и домах.

Звали лебкасом, так удобней. Копали его в этом логу в лет­нее время, руками формовали в головки и возили в Город на базар. Мы видели эти разработки, глубокие ямы с намеками на пещеры, местами они обвалились в более позднее время, но, говорили, что обвалы случались во время работы. Навер­но, успевали отрыть, потому что смертельных случаев за логом не числилось. В этой же Горе, только в соседней, Паленской ее стороне, копали белую глину, которая тоже хо­роша для придания вида деревенскому жилью. Глину эту по месту рождения звали Паленской. Ее тоже формовали в го­ловки и продавали. Видимо, более доступная известь вытес­нила эти материалы, и теперь о Лебкаснике и Паленской гли­не мало кто знает.



У меня с раннего детства не сложились отношения с водой. Вокруг Афонькино так много воды, что плавать ты просто обязан, но я все свое детство избегал публичных купаний и сильно стеснялся, что не умею плавать. А нача­лось все в самом начале пятидесятых, когда мне было лет пять. Братья Володя и Гена пошли купаться на Афонькино и, естественно, взяли меня с собой, потому что родители были на работе. Говорили, что на мне были штаны на лямках и рубаха с металлическим замком. В том году вода долго не спадала и оставила для людей только узкую полоску песчано­го берега сразу за огородами Якова Кауца, жившего у озера в большом доме со своей большой семьей. Братья разделись на ходу и, бросив одежду, приказали мне сидеть и ждать, а сами с разбега нырнули в воду. Конечно, сидеть малышу не хотелось, я сбросил штаны, но не мог снять рубаху, потому что старый замок заклинило. Наверное, это спасло меня, потому что Гена, вынырнув и не обнаружив братца на месте, нырнул снова и, увидев меня, кубарем катящегося под яр, ухватил за рубаху и вытащил на берег. Братья просили ничего не говорить родителям, потому что знали: попадет им. Гово­рят, я обещал, но дома похвастал, что теперь моряк, потому как тонул.

Второй раз тонул еще серьезнее. Ранней весной в наших старицах из-за нехватки кислорода часто случаются рыбные заморы. В ту весну мелкая рыбешка, которая, видимо, первой ощущает кислородный голод, так и перла во все проруби, которых немало содержалось всю зиму вдоль деревни. Мы, ребятня, обходили проруби и собирали всплывших полусонных мальков. Я оторвался от компании и первым оказался у ши­рокой проруби, в которой бабы полоскали рубахи, таким об­щим словом обозначалась вся стирка. (У нас говорили, входя в дом, где шла стирка: «Рубах тебе полно корыто!»). Проруби эти назывались еще погаными. Видно, мою в этот день никто не шевелил, она схватилась льдом, который я не мог раздол­бить ударами запятников своих старых пимов. Тогда я отсту­пил несколько шагов и с разбега прыгнул на лед проруби. Лед треснул, вода приняла меня, но тут же вытолкнула, потом втянула опять. Конечно, я орал и нахлебался воды. Ребятиш­ки сбежались, с перепугу даже не пытались поймать и выта­щить утопленника. Меня спас паренек по фамилии Ивашке­вич, он в соседних камышах резал «пушки» для подушек и матрасов. Он вытащил меня на лед, пимы слетели в воде, шапка и рукавички утонули. Говорят, что я ревел и просил отпустить в воду. Или эту жуть придумали мои друзья, или потрясение действительно было столь сильным. Ивашкевич повел меня к себе домой, это метров двести от проруби, там сняли все мокрое и посадили на печь. Колька Плесовских, мой сосед и друг, прибежал к нам домой и с порога крикнул: «Тетка Марья, ваш Колька утонул!». Потом, испугавшись сомлевшей мамы, уточнил: «Он не совсем утонул, он у Ивашкевичевых на печке сидит». Отец велел Володе собирать санки с коробом и тулупом, а сам на деревяшке «побежал», как он говорил, на Береговую улицу. Все обошлось, я даже не про­стыл, но несколько лет голова кружилась, как только подхо­дил к этому месту, и до ужаса боялся воды.

Еще один случай, связанный с водой, произошел уже лет в десять. Мы дружили с Венькой Брезгиным, отец которого Ана­толий был бригадиром тракторного отряда Пешневской МТС. Потому у Веньки были и коньки, и пики, одна из церковной ог­рады, другая из выпрямленного зуба конных граблей. Мы пошли кататься на Говняшку. Осень стояла тихая, лед схватился чис­тый да гладкий, а простор там такой, что за день не обежать. Бросаем камышовую метелку, ветер подхватывает ее и несет по льду, а мы догоняем. У Веньки хорошие коньки «дутыши», которые сыромятными ремешками притянуты к пимам и скрут­ки зафиксированы стругаными палочками. У меня коньков нет, на пимах я быстрее набираю скорость и отрываюсь от товари­ща. Но Венька все равно догоняет и обгоняет, вылавливая ка­мышину. В очередной такой забег камышинку занесло на ключ, над которым образовалась майна - зеркало незастывшей воды. _Я_ слишком поздно увидел беду, заорал, но тормозить нечем, и я на заднице скатился прямо в воду. Венька с испуганным криком приехал ко мне и встал рядом. Мы знали, что тут мелко, хотя, говорят, и на Говняшке есть глубокие места. Выбраться на лед невозможно, он крошится и обламывается. Идем вперед, проби­вая дорогу. Наконец вылазим, бежим к бабушке Ольве, это со­всем рядом. Венька, отогревшись, убрался домой, я идти бо­юсь, потому что отец только вчера предупреждал: «Колька, туды твою мать, утонешь - домой не приходи!». Вечером Анна по­шла за водой в будку, которая у нашего дома, вернулась, сказа­ла, что отец велел домой идти, не будет ругаться.

В деревенской работе всегда находилось место для са­мых малых ребятишек. Мы уходили на поля выдергивать осот, очень колючий сорняк. В лесу заготавливали березовые вени­ки для колхозных овечек. Осенью копали картошку, с трудом расковыривая твердую почву и добывая на удивление круп­ные и вкусные клубни - печенки не переводились весь день. Еще работали на зерноскладе, разгружая машины пшеницы широкими деревянными лопатами. На складе работали подо­вые сушилки для зерна, своего рода огромная печь с прогре­тыми сводами, на которые загружали влажное зерно. Места­ми глина между кирпичами прогорала, пшеница тут поджари­валась, становилась ароматной и вкусной. Мы находили эти места и ели пшеницу горстями.

Но самой большой детской работой был сенокос. В на­шем колхозе стогование сена было организовано так. Форми­ровалось звено, по-нашему - круг, во главе его два метальщи­ка, сильные и здоровые мужчины. К ним три копновоза с кладельщиками и подскребальщиками. Накладывали сено на волокуши из валков чаще всего молодые женщины, а заскребали грабельцами бабы постарше. Первые три копны ставили рядом, это основа стога, потом ссаженное сено метальщики укладывали в стог по кругу, увязывая пласт с пластом. Когда стог поднимался высоко, метальщики пересаживали вилы на стоговые черенья, более длинные и толстые.

Работа копновоза заключалась в умении правильно подъе­хать к валку, не развалить копну на ходу, довезти ее до стога. Нехитрое дело, но нещадно палило солнце и съедали голод­ные июльские пауты. Надо было спасать от них и лошадь, пауты гроздьями висели на нижней губе, на животе, кони били ногами, зарывались мордой в сено. Отрадно было покупаться в обеденный перерыв в прохладных водах наших стариц. В жаркие дни полуденный зной пережидали в тени кустиков и стогов. Зато потом работали до темна. На закате солнца метальщики начинали последний стог. Норма была по шесть­десят центнеров на метальщика, она всегда перевыполнялась.

Тяжелую и в то же время удивительную сенокосную работу я попытался описать в повести «Сенокосная пора», которая ро­дилась в начале семидесятых, но опубликована только в 2004 году. Перечитывая сейчас эти страницы, нахожу несколько очень точных деталей, о которых теперь ни за что бы не вспомнил.



«На лугу весело от бабьих платков и кофточек. Кто по­смелей и постарше годами - косят в одних рубахах, прямых и широких, чтоб было прохладно...

А травы какие! Не то что, конечно, визиль или овсяница, а разнотравье, ладная трава, в соку, еще не перестояла. Доб­ры и литовки у косарей. Нет давно маленьких, которые по годам, для удовольствия, а длинные и широкие, для работы, для нормы.

Только не шибко сегодня норма косарей беспокоит. Нет- нет, да валехнется молодежь на свежую кошенину, растянет­ся и затикнет, аж слышно, как птички высоко где-то в небе радуются. А то зажмут - затискают которую: давай расска­зывай, тебя вечор на том берегу с Ванькой видали...

И сожмется внутри, затаится цветастый хоровод, разго­рятся щеки у девчонок от зависти или от предстоящего сча­стья, блестят натосковавшиеся глаза, хихикают, которые со­всем еще молоденькие.

С месяц или больше, как был первый эшелон с солдата­ми. На станции, говорят, стоял долго, только в деревню никто не пришел. Потом прибыли сразу пятеро. Где и встретиться смогли - все с разных фронтов. Погуляла деревня, поплакала. И сенокос наступил.

С конца мая стали приходить солдаты совсем. Бабы по­добрели, отошли сердцем, дают иногда молодежи побаловать­ся. Кто в первые годы получил похоронки, попривыкли вроде, смирились. Кто еще слез не высушил - снова плачут, только и они нет-нет - улыбнутся, пусть сквозь слезы.

Мужики конные косилки направили, штук шесть собрали, уехали в дальние луга. Для всего колхоза справили инстру­мент, литовки отбили, черенья подзаменили. Бабы и сами сделали бы, да только из мужских рук приятней: та литовка и - не та, первые прокосы будто сама идет...

Потом поустали, конечно, да это только в первый день, с непривычки, скоро руку набили, уже никто не отставал, даже с песней пробовать стали. Молоденьких девчонок только от­дельно поставили - зачем угроблять, у них еще впереди все.

...Посмотрит одна из баб на молодежь, как она шушука­ется, воткнет литовку в землю, рассмеется, закроет лицо и выдохнет:

-  Ой, бабы, счастливая я! Век не думала, что доживу. Сердце мое петухом поет, сама не пойму, что со мной...

-  Во, бесстыжая, - ругнется шутя кто из пожилых. - Дождалась своего, теперь бесишься... На людях хоть не вы­казывай.

-  А чего скрывать-то, бабы?! Ежели целый пришел, ста­ло быть - для меня. Не судьба была ему погибнуть...

-  Вот и молчи, не береди душу, тут окромя нас с тобой есть, - станет совестить ее подруга.

Да только зашлось сердце, захлестнуло разум, и нет у нее понятия, что не место тут о счастье говорить; забылись все че-ловеческие переживания, и только бабья радость стучит в крови - до опьянения, до дрожи.

-  Пропади все пропадом, подруженьки, я четыре года с его письмами целовалась. Я ведь невеста весь этот месяц, или не видно? Гришенька-то мой, ой господи, девоньки, стес­нялся меня попервости, как после свадьбы. А я его до смер­ти зацеловываю, изнемогу вся, забудусь вроде, потом вскаки­ваю, как угорелая - тут ли он, не приснился...

Захохочет и вдруг поймет что-то, закроет лицо руками и метнется прямо по кошенине в кусты.

-  Чегой-то с ней? - громко спросит дед Ема. Он еще с первой мировой глуховат, все привыкли к этому, бабы не стес­няются при нем разговоров.

Никто не ответит старому Ефиму. Кто осудит ее? Счас­тье в ней все захлестнуло. Бабье, простое...

Все молча начнут новый прокос. Шумят травы. Звенит отбойный молоточек деда Емы.

Смеются девчонки. У них еще все впереди...»



«Ах, луга, радость деревенского детства! Они помнятся вольностью ветра, и прохлада тени в них добрее и чище, чем в деревне.

Ранняя рань еще, а уже закоптило небо под горизонтом, мчат-едут в Дикушу да за Репейное, в Коровью Падью и на Зыбуны ребятишки-копновозы. Кони отдохнули за ночь, пока прохлада да бригадира нет, отчего не прокатиться рысью?

Сперва все табором встанут, коней спутают осторожно, разведут, чтоб драки не учиняли, перекусят. Еда известна - огурец, хлеба ломоть, бутылка молока. Молоко надо в первую очередь съесть, к обеду все равно скиснется. Потом лягут повалкой прямо на кошенину, вроде и забот нет, а все равно разговоры о чем-то.

-  Мы копны возим, как дураки, а Витька Кривой щук на Аркановском озере глушит.

-  Ему батя взрывчатку с фронту принес.

-  Ну и хрен с ним, с Витькой. У него батя, а у тебя Петух? Ну и вот. Робь в колхозе, все, можа, с голоду не сдохнешь.

Повзрослила война ребятишек, взгляд серьезный, рассуж­дений детских совсем нет, не от ума, наверно, а от понимания положения. Им о рыбалке бы поговорить, о лесных ягодах, о купании в Талах или на озере Афонькином...

Телегами народ начинает съезжаться. Оживает табор. Бригадир хомуты, вилы, грабли раздает, шумит, чтоб не сло­мали; мужики длинные стоговые черенья в руках вертят вле­во-вправо, надо определить, какой стороной удобней держать­ся; бабы, пока коров в табун провожали, не успели новостями обменяться, тут кружком собрались, переговариваются, хотя с мужских позиций - какие новости за ночь могут накопить­ся? Ребятишки коней начинают в волокуши запрягать: тот хомут вперед деревами надел - смеются все, а он снять не может, голову Пегуха высоко подняла; у того Гнедко за тяж обеими ногами заступил и переступать не хочет, а тяж с волокуши снимать опасно, аккурат ему под копыто голову подставляешь, вот и толкают Гнедков зад чуть не всей бри­гадой.

Круга свои уже каждый знает, где закончили вчера - туда двигаются. Копновозов теперь не различишь. Все голышом почти, так, одни штанишки, позагорели, как чертенята, только межреберья посветлей. И еще хочется, пока солнце не пере­жигает да и с ветерком прохладней, гнусу нет.

Не дожидаясь команды, ставят волокуши к валку с под­ветренной стороны, чтобы при перекладывании сено не разно­сило. Бабы быстро работают, не засидишься, только успевай, подъезжай вдоль рядка. С ними вообще не отдохнешь, не мужики, не курят.

Маша первый год нынче на волокушу кладет, все с граб­лями ходила. Сила есть, сноровка, копны получаются боль­шие, надежные, такие хоть до Москвы везти можно, не толь­ко к стогу.

У стога двое - Матвей и Степан. Матвей давно с фронта, в работу втянулся, копну ссаживает разом, почти всю на вилы берет. У Степана рана свежее, он потный весь, вокруг стога обойдет, на черен опрется и кашляет надсадно, аж жалко.

Стога растут быстро. Каждому охота первым закончить. Вон уж вершельщики появились. Работа не прибависто по­шла, зато надежная - стога осели, закоренились, теперь стя­нуть их кверху, завершить поаккуратнее - никакой дождь нипочем, не промочит.

Смотри - уж копновоза за вицами послали, нарубил охап­ку тальника, и к стогу. Ветки гибкими вершинками связали, осторожно вилами подали наверх, уложили на все четыре стороны концами - теперь ветер не страшен, не раздует.

А Матвей уж на новом месте стог начал...

К самому солнцепеку сложили. К табору потянулись. Там уж суп кипит. Не богатый, а все же мяса по кусочку, да и горяченького надо, несмотря, что жара.

Дед Ема тут же, черенья готовит, грабельцы подделыва­ет, у которых палец потерялся или еще какой изъян. Вокруг него мужики, ребятишки.

-  Дождь будет, - говорит Ема.

-  Ты почем знаешь?

-  Чую. - Его таким вопросом не смутишь.

-  Зачул. Жара невыносимая, кругом ничем-ничего.

-  Давай об теребачке.

-  Как это? - любопытствует парнишка.

-  А вот эдак. - Ема ловко ухватил его рыжий чуб и не больно тилиснул. Мужики засмеялись».



У нас в деревне в то время было несколько радиоприем­ников: у Василия Михайловича Пальянова, Евстафия Леонть­евича Попова и у нашего родственника Менделева Павла Михайловича, жившего довольно далеко от нас, на Голой Гриве. Мы с отцом едва ли не каждый вечер ходили к ним слушать радио. (Позже по такой же схеме ходили к соседям «смотреть телевизор»). Тогда часто передавали театральные постановки и концерты по заявкам. Слушали Омский хор, хор имени Пятницкого, сестер Федоровых, все наши откуда-то знали, что они слепые. Утесова тогда передавали, Штепселя с Тарапунькой. Сейчас юмористов много, но юмора мало. За зрителей чаще всего «умирает со смеху» параллельная звуко­вая дорожка. Юмористы беспомощны, потому нажимают на пошлятинку. Теперь соревнуются, кто откровеннее скажет.

Потом приемник «Родина» на батареях купил мой крест­ный Владимир Прокопьевич Ольков, мы ходили к ним. Когда передали о смерти товарища Сталина, на площади у памятни­ка защитникам советской власти во время так называемого кулацко-эссеровского мятежа 1921 года собрали митинг. Я стоял рядом со знаменем скорее всего пионерской дружины, ветер трепал полотнище, и кисти больно хлестали меня по глазам. Взволнованную речь говорил майор в отставке По­пов, возможно, он был уже председателем сельсовета. Речь его часто срывалась на рыдания, плакали многие в толпе. Когда мы пришли домой, я спросил отца:

-  Почему ты не плакал? Посмотри, Астафей Леонтьевич как ревел.

Отец ответил:

-  Была бы у меня такая пенсия, как у Асташки, я бы, может, тоже всплакнул.

Действительно, за отрезанную ногу ему платили копейки, помню, что перед денежной реформой 1961 года он получал 187 рублей, и каждый год ездил на медкомиссию в район, как будто нога могла вырасти, а он скрыл бы от государства свое выздоровление. Но к Сталину относился с уважением, пере­живал, когда его вынесли из мавзолея:

-  Зачем дедушку выбросили? Кому он мешал?

В день похорон Сталина в избу крестного набилось так много народа, что двери не закрывали, стояли в сенках и слушали. В людях было смятение. Многие плакали. Потом у нашего народа будет много политических похорон, но ни одни не вызовут такого горя. Так было. Более позднее просвеще­ние людей о никчемности их тогдашних переживаний пророс­ли цинизмом и апатией. Сегодня хоть все правительство пе­рехорони, в народе слезинка не выпадет.

Недавно был в гостях у дочерей в Екатеринбурге, гово­рили о жизни, и я вспомнил те дни Сталинских похорон. Таня, родившаяся двадцатью годами позже, с недоумением смот­рела на меня:

- Папа, какой ты древний, ты Сталина помнишь!

Посмеялись, но потом я понял, что для нее Сталин - как для меня Наполеон.

В пору детства всегда много друзей, наверное, потому это время такое памятное. Потом мы научимся разбираться в людях, анализировать, насколько подходим друг другу. От­сюда потери. В детстве все просто, живем рядом, почти во всем похожи, не предаем - в самом широком смысле. Из тех, кто рядом, наиболее близкими были Колька Плесовских и Колька Шишков по прозвищу Цыган. Еще был Ванька Шимкин, на самом деле Попов, Ефимьей или Шимкой звали его маму. Видимо, через взаимоотношения наших мам сложилась и наша многолетняя дружба со Славкой Пальяновым. Рядом с их домом на Береговой улочке построился вышедший из леса лесник Федор Клементьевич Винярских со своей много­численной семьей.

Нашим ровесником был Ванька, мы вместе играли, меня часто оставляли поужинать, кажется, еще до смерти мамы. Тетка Василиса была очень простой, но и строгой, даже дядя Федор ей подчинялся. Вечером она тушила на плите боль­шую жаровню картошки с мясом, все садились вокруг боль­шого стола и ели ложками из жаровни, припивая молоком. Никогда больше не ел я такой вкусной картошки, она была чуть в мясном соку и с луком.

Старший сын Винярских Гриша женился на дочери пред­седателя колхоза Андреевой Галине. Помню их свадьбу. Федя женился потом на приезжей медичке Вале, она была очень красива. Ваня после восьми классов пошел в Ишимский тех­никум, по глупости попал в тюрьму, отсидел, но диплом полу­чил. Я в ту пору был редактором районной газеты, ездил с ним к директору техникума, разрешили сдать госэкзамены. Ваня женился, работал механиком, заведующим гаражом в совхозе, мы редко виделись, но последнюю встречу помню. Это было летом 1981 года, я работал в Аромашево редакто­ром газеты, приехал на редакционном «москвиче», Ваня по­мог что-то отремонтировать. Мы вспоминали детское время. Он сходил в свою каптерку и принес байковый костюм ремон­тника - в подарок. Вскоре я уехал из родных мест и узнал, что друг мой попал в аварию, парализован, лежит дома. Много раз, бывая в родном селе, собирался зайти к Ивану, но. не смог. Почему-то чувствовал себя виноватым, хотя вся вина состояла в том, что он вот лежит, а ты вызывающе здоров. Иван болел долго, почти двадцать лет, тетя Василиса пере­жила его, я подошел на Троице к ней, она уже почти не виде­ла, горькая была встреча.

Всегда напряженным входил я в дом Славки. Его отец Василий Михайлович казался очень строгим, кроме того, он, в отличие от Марии Васильевны, учил нас, по физкультуре и трудам. Мы ходили строем, делали гимнастические упражне­ния и бегали дистанцию шестьдесят метров. На трудах учи­лись правильно пользоваться пилой-ножовкой, рубанком и лобзиком. Сам Пальянов лобзиком выпилил чудесные налич­ники на окна своего дома, был очень мастеровым. Он был ранен на войне осколком в лицо, одна щека стала большим шрамом. После похорон мамы Мария Васильевна, как сейчас понимаю, старалась меня поддержать. Как только мы со Славкой входили в дом, она командовала: «Быстро мыть руки и за стол!». Славка отнекивался, что уже ел, но она усажива­ла нас и кормила всегда очень вкусно. В канун 45-летия смерти мамы, 8 марта 2002 года, я был на родине и зашел к Марии Васильевне. Уже давно нет и Василия Михайловича, Славка живет рядом. Мы обнялись и поплакали. Я рассказал, как она меня подкармливала. Добрейший человек, она делала это, не задевая детское самолюбие.

Для нас в школе самыми страшными были приезды непо­нятных нам инспекторов из района и приход Дарьи Васильев­ны. Это наш врач, скорее, фельдшер, прошедшая войну и считавшаяся безжалостной. Тогда в школе каждый год ста­вили уколы, наверное, прививки какие-то делали, но вкалыва­ли под лопатку, и всегда больно. Наверное, в четвертом клас­се я после укола потерял сознание. Стоял за партой, опер­шись локтями и положив голову на ладони, смотрел, как ста­вят уколы другим. Был очень удивлен, что там, у стола, ста­ли двоиться, я закричал от страха и очнулся уже на крыльце. С тех пор мне перестали делать уколы, и я ходил героем в эти страшные дни.

Интересно, что клуб в нашем селе построен на том ме­сте, где после войны жили мои родители и где я родился. Все это происходило в избушке, отца кто-то из бабок, возможно, и наша бабушка Зоя, отправил на огород сорвать свежую свеклу. Конец августа, всякий овощ прет. Свеклу посочили на терке, отжали и дали сок ребенку. Отец все время подсмеи­вался, что сок брызнул мне на лицо, отчего стало много вес­нушек. Веснушки пытался выводить, да и не я один. Находи­ли муравейник, веточкой дразнили муравьев, а потом накло­нялись над кучей, плевали и подставляли лицо под мельчай­шие выбросы чего-то вонючего и жгучего.

В клубе работал избачом Соколов, он жил в нашем краю в небольшой избе. Соколов ставил спектакли, их называли тогда постановками. К октябрьским праздникам готовился песенный концерт и постановка. Пока выставляли декорации, мы, ребятишки, место которых на полу между скамейками и сценой, заглядывали за занавес, который охранял кто-то из старших. Ставили пьесу о Щорсе. Героя Гражданской войны играл Ваня Горлов, Иван Степанович. В том же спектакле участвовал Василий Михайлович Пальянов. На сцене было выставлено настоящее окно, раму для которого притащил кто- то из артистов. Зал замирал, аж суфлера слышно было. Тому вниманию могут завидовать все мхаты и ленкомы. Когда Щорс, оттолкнув белого офицера, выскочил в окно, за ширмой ударившись о стенку и громко выматерившись, зал устроил такой шквал аплодисментов, что артисты вышли на сцену и смущенно стояли под потоком вседеревенской любви и бла­годарности.

Удивительно, почему в те довольно непростые по жизни годы люди пели. Песни помню не только в тех праздничных компаниях, но на работе, в перерыве на лугу или на току, на сцене клуба. К этому феномену возвращался несколько раз, описав поразительное явление в повести «Не живут в Кремле ласточки» и в рассказах, один отрывок будет напечатан ниже.



В середине пятидесятых годов новое событие каждую осень встряхивало деревню. На уборку урожая приезжала городская молодежь. Похоже, в Афонькино первым заходом были студенты, а может и по какой другой, неведомой нам причине, всех девушек на уборке звали потом студентками, хотя это были работницы швейной, сетевязальной, обувной фабрик. Девчонки облагораживали наших парней, учили танце­вать вальс, пресекали матерки и курение в клубе. Случалась и любовь, две или три «студентки» навсегда стали афонски­ми.

Приезжали и настоящие студенты, они пели незнакомые песни, ходили в просторных шароварах, красили губы и перед отправкой домой устраивали в клубе концерт. Девушки спели частушки, как тогда говорили, на местные темы. Видимо, плохо работала библиотека, и вот частушка: «Как в Афонь- кинской читальне все по новой моде: окна-двери на замке, а ключи в комоде». Это называлось продернуть или еще про- вергать. Заведующая читальней, наверное, со стыда сгорела.

Пожалуй, первый раз я увидел своими глазами, что лю­бовь может сделать с человеком, когда Толя Новиков, колхоз­ный шофер, бросил свою машину в воду с речного яра. В больнице, так мы называли сельский медпункт, работала молоденькая медичка, у Толи были с ней какие-то отношения, потому что не просто же так села она к нему в машину. Толя разогнал «захарку», старого ЗиСа, по Береговой улице и ря­дом с колхозными гаражами, напротив деда, вечно вьющего веревки для колхоза, направил его с крутого обрыва в нашу безымянную Речку. К счастью, оба остались живы, машину достали, больше ничего не помню, но Толя на всю жизнь остался для меня романтическим влюбленным, хотя все было, возможно, намного проще.

Мне врезался в память первый моряк, увиденный не в кино, а наяву. Это был некто Коля Краснов, даже не знаю, чей он и куда потом уехал. Но какое-то отношение он имел к моему дружку Веньке Брезгину. Коля пришел с флота, моряки служили тогда по четыре года, на нем была великолепная форма с тельняшкой и бескозыркой. Он несколько дней ходил по деревне в форме, потом снял и не надевал больше, потому что «встал на воинский учет в запасе». Один из наших парней очень хотел иметь тельняшку и попросил Колю продать. Коля сказал, что деньгами не возьмет, но отдаст тельник, если тот напоит его допьяна. Парень взял две бутылки, сели за стол, стали пить, парень свалился, через время Коля его разбудил: «Тебе тельняшку надо?». Так продолжалось до тех пор, пока парень не заплакал, и моряк пожертвовал ему свою тельняш­ку. Эту историю долго еще рассказывали в деревне почти как анекдот.

Одной из главных достопримечательностей села является наша церковь Пресвятой Троицы. Она имеет необычную фор­му, в ней нет того, что называют трапезной, сразу из запад­ных ворот прихожане попадали в молельный зал. Собственно колокольни тоже не было, колокола висели под главным купо­лом. Была металлическая ограда из кованых элементов на мощной кирпичной основе с кирпичными столбами. Справа от главного входа была часовенка, она сохранялась до пятиде­сятых годов. Церковь сначала закрыли, перед Великой войной сняли колокола, причем, самый большой разбился при ударе и разворотил кирпичное крыльцо. В церковь ссыпали зерно, в 1961 году в ней оборудовали пекарню, разобрали купол, отго­родили алтарь, в нем сделали кочегарку. Мы любили лазить по сохранившимся балкам и лестницам, которые могли дове­сти до самого верха. Наиболее отчаянные забирались на мощную перекладину, к которой крепились колокола и ходили по ней к ужасу стоявших внизу. Кругом было множество следов пуль со времен Гражданской войны, когда красные шли со стороны Ильинки, а белые оборонялись и на церкви установили пулемет. Это была очень выгодная позиция, весь луг как на ладони. Позже я писал об этом в книге «Как я строил мой храм».

Мы, послевоенные дети, все время стреляли. Мы не зна­ли других игр, кроме военных. Оружием было все: выпилен­ный из доски автомат, кривая палка, кусок гнутого железа. Не знаю, откуда появились у нас по-настоящему стреляющие модели. Например, медная топливная трубка от трактора, один конец расплющивали и сгибали, в открытый заливали расплав­ленное олово. Гвоздем нарабатывали в олове гнездо, гвоздь сгибали, стягивая концы трубки и гвоздя тугой резинкой. Когда все готово, в трубку крошишь несколько спичечных головок, растираешь их гвоздем, собираешь конструкцию, чуть выдви­гаешь гвоздь-боек, настораживаешь его, потом усилием паль­цев сдвигаешь с места, а резинка завершает дело. Гвоздь воспламеняет спичечную серу и гремит настоящий выстрел.

Еще более серьезным оружием был поджигатель или просто поджиг. Стальная трубка, расплюснутая с одного кон­ца, крепится на деревянной рукоятке, по внешнему виду на­стоящий пистолет. У самого основания полой части в трубке делается отверстие под спичку. В трубку засыпается порох и через пыж закладывается пуля. В отверстие вставляется обломленная спичка головкой наружу и поджигается движе­нием спичечного коробка. Пока она горит, надо прицелиться. Такой пистолет способен был пробить доску и запросто убить человека, хотя тогда это в голову никому не приходило. Слу­чайные разрывы ствола при передозировке пороха случались, правда, обходилось испугом и малой кровью.

Еще в клуб ходили смотреть кино. Это чудо привозил киномеханик Саша, он ночевал иногда у Винярских, и мы допущены были в святая святых - кинобудку, крутили ручку аппарата перемотки пленки. За это Саша нас пропускал в кино. Денег не было. Если удавалось пробраться, залазили на сцену и смотрели на экран с обратной стороны. Если фильм был «не наш», и речь героев записана на экране, мы уже ничего прочитать не могли. Иногда кто-нибудь в зале читал громко, и это спасало.

Можно было заработать благосклонность Саши, расклеи­вая «рекламу» по деревне. Саша писал плакатным пером или кисточкой чернилами на обрамленном листе с большим сло­вом «кино». Он всегда указывал, что фильм «про шпионов», «военный» или «про любовь». Ему верили. Иногда он обманы­вал доверчивых зрителей, и тогда ему кричали беззлобно: «Сапожник!». Это же кричали, если порвалась пленка или исчез звук. Кино «гнали» одним аппаратом, потому перерывы на перезарядку использовались для обсуждения увиденного. Никогда после я не встречал такого интереса к искусству.

Клуб был по-настоящему местом отдыха молодежи. Стар­шие зимними вечерами после кино или когда его «не привез­ли», играли в старинные, видимо, игры. Вот «третий лишний». Встают парами в круг, причем один впереди, второй сзади. Игру ведут двое, один с ремнем догоняет, другой убегает и в момент, когда его вот-вот настигнут, встает впереди одной из пар. Стоящий сзади, оказавшийся третьим лишним, может получить ремнем пониже спины. Тот, кого достали ремнем, перехватывает брошенное оружие и догоняет. Игра конца не имеет. Иногда били довольно сильно, но это пресекалось.

Когда в клубе появился бильярд, все парни толпились в этой комнате. Устанавливалась очередь. Очень скоро обозна­чились лидеры. Здорово играл Витя Андреев по прозвищу Бодря, наверное, потому, что он всегда выглядел хорошо, бодренько. Витя был гармонистом, да у них вся порода игра­ла на гармошках «на слух», подбирали любую мелодию.

Наш физрук Пальянов, наверное, в 1957 году устроил первые школьные соревнования, теперь бы сказали: по легкой атлетике. По прямой от старой школы до новой бежали сто­метровку. Рядом в обустроенной яме прыгали в длину. Потом тут же натягивали веревку и через нее прыгали в высоту. У Василия Михайловича были часы с секундной стрелкой и рулетка. Он был в белой футболке и шароварах. Все спорт­смены должны были выступать в трусах и майках. Все дев­чонки отказались, только Галя Горлова из пятого класса пе­реоделась и вышла в трусах. Это было первое в нашей школе явление девчонки в таком виде.



Я был настолько худой в раннем детстве, что сверстники просто обязаны были прозвать меня Жирным. Жирным меня помнят, очевидно, многие из нашего послевоенного поколе­ния. Честно говоря, прозвище было обидное, грубое, но в деревне не выбирают. Так и числился в Жирных до просекновения усов. И только потом, когда стал входить в года, сидячая работа и обильное питание сделали свое дело, меня разнесло, и все мои знакомые отмечали, что теперь-то я полностью соответствую детскому прозвищу.



В пятом классе прочитал двенадцатитомное издание Жюля Верна, которое было в нашей библиотеке. В это же время, кажется, три тома Беляева. Очень похожая на жизнь фанта­стика увлекала меня. Как раз в том году в «Пионерской прав­де» печаталась фантастическая повесть школьника «Млеч­ный путь». _Я_ стал собирать и выстраивать слова в том по­рядке, в котором они, как мне казалось, наиболее точно вы­ражали то, что я хотел сказать.



Немецкий язык преподавал («учил по немецкому») Эмиль Иванович Гау. Он был из поволжских немцев, переселенных к нам в первый год Великой Отечественной войны. (Я буду и впредь называть ее так, потому что просто слово «война» уже перестало обозначать ту единственную в нашей биографии, теперь их много). Был призван в трудовую армию, там потерял ногу, ходил на костыле с тросточкой. Ноги не было под самый пах, и он часто подпирал культю тростью, чтобы получить устойчивость и освободить руку. Позднее я хорошо познакомился с Эмилем Ивановичем, он добрейший был че­ловек, любил пошутить, но когда мы пришли в пятый класс, где начиналось изучение иностранного языка, ждали Эмиля со страхом. Конечно, мы и раньше с ним встречались, стро­гий вид высокого мужчины с продолговатым лицом и круп­ным носом всегда пугал, а неизбежность того, что он придет в наш класс, наводила ужас.

Он учил строго, «задавал на дом» по десятку новых слов, а потом спрашивал, называя вперемешку русские и немецкие слова. За три года обучения я неплохо знал то, что мне пола­галось, но в новой, Ильинской, школе все пошло по-другому. Эмиль Иванович любил подтрунивать над нерадивым учени­ком, например, говорил, что ты пишешь, как курица лапой или что у тебя почерк, как у аптекаря. Такие замечания относи­лись и ко мне. Он мог сказать: «Что ты стоишь, как пугало огородное».

Когда школа выходила на копку картошки на колхозные поля, Эмиль был грозой всех, кто халтурил. На своих огоро­дах земля была мягкая, как пух, картофельные гнезда даже не подкапывали, просто вырывали ботву и разворачивали обо­значенные залежи клубней. Колхозные же поля никто не обра­батывал, почва твердая, лопата не лезет, а вилы гнутся. Но картошка родилась крупная и очень вкусная. Конечно, пото­му, что всякий раз садили на новом месте, в отличие от на­ших вечных огородов. Бывало, что картофелину никак не можешь выковырять из почвы, плюнешь и засыплешь землей. Если на пашне Эмиль (еще мы звали его Эмилей), жди беды. Он костыльком нашаривал запрятанную халтуру, вычислял, чей это огрех, потому что каждый «гнал» по два или три ряда гнезд и определить было просто, подзывал нарушителя, читал «нотацию», как он сам называл, и заставлял добыть злосча­стную картошку.

Директором школы к нам приехал Иван Степанович Дол­гушин, он был переведен из Ново-Александровки. Его жена Лира Дмитриевна преподавала русский язык и литературу. Долгушин был молодой и красивый мужчина, очень строгий. Он всех нас перепугал, когда моего друга Кольку перевел из пятого класса в четвертый, потому что тот плохо отвечал на уроке. Причем именно перевел, ведя буквально за ухо от новой школы до старой. А еще в первые дни, построив школу на линейку по поводу всеобщего выхода на картошку, он спро­сил, кто не сможет пойти. Желающие нашлись, и причина погодилась: надо дома копать. Тогда Иван Степанович под­вел черту: «У меня в Александровке картошка не копана!» и сразу снял все вопросы. Когда я пришел в Ильинскую школу, мы снова встретились с учителями Долгушиными.

Семь классов оканчивал в родном селе. Учился легко, несмотря на бытовые невзгоды. Экзамены за семь классов сдал на отлично, изложение писали по ранее опубликованному в «Пионерской правде» очерку о поступке пионера, предотв­ратившего крушение поезда. Текст сначала читают вслух, а потом ученики должны его воспроизвести. Я быстро понял, что знаю, о чем речь, и даже стал подсказывать, опережая учителя. Наши девчонки купили себе первые капроновые чулки, долго и тщательно их надевали.

В это время Валя Андреева с родителями уехала в Пет­ропавловск. В пятый класс к нам пришли девочки из дере­вень сельсовета, среди них Надя из Новогеоргиевки. Она мне очень нравилась, но мы не имели ни малейшего представле­ния, как выстраивать отношения. Потому часто нарочитая грубоватость или какая-то выходка должны были дать ей понять, что я неравнодушен. Не знаю, замечала ли Надя хоть что-то из моих намеков, но ни тогда, ни позже, в средней школе, где мы учились вместе, у нас не было других отноше­ний, кроме товарищеских. Там, в Ильинке, у меня глаза раз­бежались от обилия новых девчонок, там я понял, что влюб­чив, там страдал от мелкого роста и невзрачной внешности.

Отец мой после смерти мамы женился на Марии Рыбако­вой, потом на Марии Шороховой. Я помню этих женщин, они относились ко мне хорошо, но быстро уходили от нас, к мо­ему недоумению. Отец привозил из Викторовки Веру, бойкую, крикливую женщину. Она тоже недолго воеводила. Еще одну я даже не помню, как звали, они с отцом приехали на подводе утром, новая хозяйка напекла блинов, я слез с полатей и поел, она собралась и ушла в свою деревню, кажется, в Ново-Георгиевку. Единственная, кого я не успел мамой назвать. На­конец отец привез из Ильинки сразу двух женщин, одна во все совала нос, спрашивала отца, что да как, вторая тихо сидела на скамейке. Кто-то из сердобольных соседок подсказал мне: «Кольша, эта и будет твоя мать». У меня от сердца отлегло, потому что той, первой, я просто боялся.



И в письме, и в общении я никогда не говорю «мать», но всегда «мама». Это имеет свою историю. В 1967 году мне дали курсовку в Кисловодск, курсовка от путевки отличалась тем, что предоставляла только часть услуг, например, лече­ние и питание, а жить надо было на квартире. Местные жи­тели сдавали комнаты и целые дома, так мы оказались в комнате: бухгалтер из украинского Минсельхоза, мужчина лет пятидесяти, шахтер из Подмосковья по имени Серафим, еще один невзрачный мужичок и я. Бухгалтер был очень обстоя­тельный мужчина, культурный, рассказывал, что в молодости попал в понятые при аресте, кажется, Косиора, гулял с девуш­кой по ночному городу, вот его и привлекли. Так вот он, когда заговорили о семье и я сказал слово «мать», спокойно попра­вил:

- Надо говорить «мама», это значительно лучше, правда?

С тех пор всегда говорю «мама», даже если речь идет о совсем чужой матери. Меня пытались поправлять, но теперь уже поздно, так и останутся мамами для меня все наши матери, знакомые и чужие.



Мария Никандровна Плесовских пришла в наш дом через два года после смерти мамы. Она была бездетной вдовой, сразу приняла меня, но в моем сознании что-то заклинило, и никак не мог назвать ее мамой. _Я_ мучился несколько меся­цев, потом все-таки преодолел, выдавил это слово. Стало легче. Мама работала в колхозе и потом в совхозе на лошад­ке, возила телятам обрат с молоканки, ворочала тяжелые фляги. Она рассказывала, что в войну совсем девчонкой на­чала работать на тракторе, заводной рукояткой ей не раз выбивало руку.

Мама принадлежала к тому поколению русских женщин, которые могли бы предъявить войне счет такой силы, кото­рый не оплатить всем золотом мировой закулисы, разжирев­шей на их горе. Они остались нецелованными и необнятыми, свою малую бабью радость воровали у более счастливых своих подруг, и общество снисходительно к этому относилось, хотя соперницы иногда хватали друг друга за косы прилюдно. Они никогда не имели детей, ничего не знали, кроме беспрос­ветной работы наравне с мужиками, потому что своих у них не было и некому было защитить.



Каждый год в первый день большого православного праз­дника Рождества Христова я вспоминаю своего отца Макси­ма Павловича. «На солнцевосходе», как он говорил, в этот день 1944 года его ранило. Я привожу этот кусочек текста из несуществующей пока повести об отце, надеюсь её написать, привожу только для того, чтобы донести до внуков своих и детей некоторые элементы невыдуманной биографии их деда, никогда не бывшего героем, но все-таки бывшего им. По­весть эту хотел бы назвать «Кичиги», так отец называл со­звездие в северо-восточной части нашего неба. Откуда ему было знать, что, по Далю, Кичигами называли созвездие Орион и даже созвездие Большой Медведицы с Полярной звездой. Странно, но по положению, ятности или по каким-то другим признакам, звезды подсказывали ему о погоде. Я не помню, насколько сходились его прогнозы, но название красивое - Кичиги - не забыл. Я его, пожалуй, больше ни от кого и не слышал, потому слово это крепко привязано к памяти об отце. Я попытался восстановить рассказы отца о своем последнем фронтовом дне.

«Зенитчики еще не успели как следует окопаться, только развернули орудия и перенесли с полуторки ящики со снаря­дами. Максим рыл окопчик, безнадежно ковыряя лопаткой мерзлую землю. Василий со стороны с усмешкой смотрел за возней своего товарища:

-  Макся, тебе так до дня победы не вырыть. Ты не дол­би, ты режь, оно лучше выходит.

-  Не режется, тут вроде солонец, лопата вязнет.

Василий взял у него инструмент, сделал несколько движе­ний, согласился:

-  Да, землица попала тебе.... Сам выбирал.

-  Одно только думаю: хорошо, что не могилу копать, все- таки окопчик помельче.

-  Не каркай! Переходи на мое место, я дивно вырыл, и грунт у меня податливей.

Максим вылез из неглубокой лунки, достал портсигар, полученный в подарок из посылки работниц тюменской овчин­ной фабрики. На алюминиевой крышке подержанной уже вещи красовалась точками выбитая надпись: «На память от Кос­ты». Мужики решили, что портсигар сдал в посылку или де­мобилизованный по ранению, или солдат той мировой, потому что на обратной стороне коряво нацарапано: «Германский фронт». Закурили.

Только чуть зарилось. Ночь не отступала, и сизый сумрак неуютно обволакивал душу. Максим всякое время суток срав­нивал со своим, сибирским, и не находил ничего похожего. Вот и этот рассвет был незнакомым и чужим.

-  Рождество сегодня, - горько сказал Максим, вспомнив, как дома встречали это утро. - Пока не закрыли церкву, всей семьей ходили на службу. И отец, Павел Михайлович, и мама, и нянька Анна, и Никита, его убили ланись.

-  Когда убили?

-  В прошлом году, осенесь.

-  Так и говори, а то - ланись. И осенью, а не осенесь, нерусь!

-  Пошто нерусь, русский я.

-  А почему говоришь так?

-  У нас все так говорят. Я тоже не шибко грамотный. В младшую группу ходил зиму, учился, потом надо было в сред­нюю, а мать сказала: «Макся, ты не ходи, в средней группе ребятишек будут кастрировать». Я и не пошел.

Василий тихонько смеялся:

-  Ты, Макся, за яйца свои пострадал. Мужик толковый, будь граматешка - отирался бы где при штабе, не копал бы Россию.

-  Не-е, мне в штабе не усидеть, я бы брякнул что-нибудь про начальство и поехал в штрафбат, как наш командир.

-  Жалко мужика.

Новый командир батареи капитан Степура крикнул изда­лека:

-  Не сидеть, окапываться!

Максим привычно загасил окурок, втоптав носком сапога в мерзлую землю. Василий тоже встал:

-  Переходи в мой окоп, вон, у второго орудия.

Максим нехотя пошел, волоча винтовку и лопату.

Скоро должно было вставать солнце. Он сел в почти го­товый окопчик и грустно смотрел на восток. Место появления светила обозначилось обширным сиянием, но цвета были не те, к которым он привык. Восход всегда притягивал его: и на весенней пашне, когда суровый отец поднимал чуть свет; и на раздольных лугах родных афонских сенокосов, потому что утренняя кошенина самая наилучшая для сена; и на жатве, пока не обдуло ночную прохладу, надо навострить серпы и поправить вчерашние спешные суслоны урожайных и крепких снопов. Таинственная сила самого жизнеутверждающего яв­ления завораживала его, первое появление солнца было сиг­налом к новому дню.

Несколько крупных точек на мгновение опередили сол­нечный луч, и Максим узнал самолеты. Гул появился чуть позже. Это бомбардировщики. Должны быть наши, но по очертаниям и особенностям звуков он понял, что противника. Похоже, отбомбились, домой идут. Высота приличная, и курс чуть в стороне от батареи. Над ними, как воробьи над кор­шуном, зависли истребители сопровождения.

-  Воздух! - заорал капитан Степура, и бойцы перегляну­лись.

-  Товарищ капитан, это не наш воздух, эропланы разве что над четвертой батареей пройдут, - спокойно уточнил старшина Моспанов.

-  Отставить разговоры! Орудия к бою!

-  Какой бой, нам их сроду не достать!

-  Пущай себе летят...

-  Товарищ капитан, не надо их дразнить. Давайте пропу­стим, все равно не собьем, только себя обнаружим, - бубнил старшина.

-  Это что за собрание!? Что значит - пропустим!? Я для того сюда поставлен, чтобы уничтожать самолеты противни­ка! Орудия - к бою!

Максим нодбежал к ящикам со снарядами.

-  Каким стрелять будем?

-  А хрен его знает! - ответил командир орудия сержант Мяличев. - Их никаким не достать.

Капитан Степура отдавал команды зычным голосом, то и дело поднося к глазам бинокль. После команды «огонь!» зе­нитки вразнобой закашляли, выплевывая горячие гильзы. Максим видел разрывы, которые не могли даже напугать летчиков. Сидевший на рации рядовой Пащенко вдруг встал и крикнул:

-  Товарищ капитан, вас первый к аппарату!

Капитан побледнел, услышав отборный мат полковника, Максим присел на ящик после его команды прекратить огонь. Но было уже поздно. Два самолета выпали из строя и стали скатываться прямо на голову Максиму.

-  Вот теперича воздух, - хохотнул он и полез в окопчик Василия.

Самолеты выбросили пять мелких бомб, непонятно, поче­му не использованных на основном задании, и стали набирать высоту. Зенитки молчали. Капитан стоял, втянув голову в плечи. Старшина Моспанов свалил его в свой окоп. Бомбы разорвались дружно, осыпав землей и осколками все вокруг. Одна разнесла Василия, попав прямо в обменянное с Макси­мом место. Еще одна повредила орудие. Осколок навылет пробил живот капитану. Сержант Мяличев чуть дернулся на станине орудия и затих. Тишина наступила страшная. Максим вскочил и, кинувшись в сторону Василия, упал, пробежав не­сколько метров. Воронку на месте своего окопа он успел увидеть, но сильная боль в ногах уронила на землю.

-  У тебя же ступня пробита, едрена мать, - радист Па­щенко присел на корточки и тупо смотрел на рваное отвер­стие в сапоге, из которого сочилась грязная кровь.

-  Сымай сапог, не хрен сидеть сиднем.

Пащенко немного повозился и возразил:

-  Не снять, резать придется.

-  Сапог губить не позволю, сымай.

-  Не позволит он! Тут дыра насквозь.

Максим с детства боялся собственной крови и теперь, едва глянув, сомлел и повалился на бок. Пащенко разрезал голенище и, отбросив сапог, начал неумело делать перевязку.

-  Капитана сразу осколком навылет, так в страхе и по­мер. Ему полковник вломил, что он обнаружил батарею. Нас, говорит, для важного дела разместили. И Ендырева в клочья разорвало, с которым ты окопом сменялся. Толковый у тебя обмен получился.

Максиму было неловко, будто он виноват в гибели това­рища. Пащенко приспособил к забинтованной ноге разрезан­ный сапог.

Артиллерийский обстрел начался внезапно, видно, сооб­щили летчики расположение батареи. Пащенко вместе с шо­фером полуторки, которая привезла снаряды, оттащили Мак­сима к машине и затолкали в кузов. Он лежал на спине, под­сунув под голову кусок брезента. Рана ныла, он с трудом поднял ногу, холодная кровь скатилась по штанине под задни­цу и под спину, боль чуть утихла.

Солнце уже встало и светило ему прямо в глаза. Такое яркое солнце! Он знал, что надо просыпаться, но какой-то мерзавчик внушал ему: «Поспи еще, мать разбудит». И дей­ствительно, мама встала на лестницу, черенком легоньких деревянных грабельцев нащупала в чердачной темноте его тщедушное тельце и легонько побеспокоила: «Вставай!». Максим очнулся, мамы не было, было раннее рождественс­кое утро в украинской морозной степи, нехорошая тишина, нарушаемая стонами мужиков, кузов полуторки и терзающая боль в ноге. Кровь опять стекла по штанине, неприятно похо- лодив спину. Максим покричал, но никто не ответил. Он боль­ше всего опасался страха, но ощущал только тоску. Если не найдут, то изойдет кровью и замерзнет. Найти могут только случайно, потому что о разбитой батарее никто не знает, а связи нет. Страшно не было, но хотелось плакать.

Его нашли действительно случайно в вечерних сумерках. Двое бойцов пытались завести полуторку, но не смогли, ране­ного Максима не сразу отодрали от деревянного кузова: на­брякшая кровью шинель пристыла к доскам. Его вели и та­щили долго, один боец предлагал бросить, но второй не согла­сился, и так доволокли до расположения.

Как попал в госпиталь, Максим не знал, очнулся от боли в раненой ноге, попросил пить. Солдат из старших возрастов в застиранном сером халате сказал, что после операции вода не полагается, и вытер его губы мокрым грязным полотенцем.

-  У меня нога болит шибко, - сказал Максим. - Ранило меня.

Санитар засмеялся:

-  Не может у тебя нога болеть, потому как ее нету.

Максим не сразу понял.

-  Почему нету?

-  Отрезали. Гангрена у тебя началась. Отпласнули по самое колено.

-  Врешь! - Максим хотел было вскочить, но голову об­несло, и он опять плавал по деревенским старицам, ставил фитили и морды, вытрясал в лодку лобастых налимов, длин­ных щуругаек и плоских карасей. Все тот же мерзавчик под­сказывал ему, что не надо бы смотреть во сне рыбу, это к болезни, но рыба просто перла в его снасти, и Максим ничего не мог с этим поделать.

Через день врач сказал, что отправляет его в тыловой госпиталь, потому что не уверен, покончено ли с заражением:

-  До санпоезда доедешь, а там помереть не дадут, у тебя еще полметра в запасе.

-  Каких полметра? - не понял Максим.

-  Ноги до туловища! Простых вещей понять не могут!

Его сняли в Саратове и в госпитале резали еще два раза, пытаясь сохранить хоть сколько-то конечности и опасаясь общего заражения. Учился ходить на костылях, падал, разби­вал культю, плакал по ночам, тяжело задумался о жизни пос­ле случая с соседом по койке, веселым парнем с Волги, ко­торому отрезали обе ноги под самый корень. Он шутил, что на обувь теперь тратиться не надо, что на танцы время те­рять не будет. Попросил утром ребят посадить его на подо­конник. Максим тоже помогал. Парень сидел недолго, молча опрокинулся наружу с третьего этажа.

Максима никто в деревне не ждал, кроме матери. К сво­им тридцати пяти он несколько раз женился, но все как-то не получалось. Отец поначалу ругался, потом попустился, Мак­сим погуливал, пока не забрали на фронт. Из дома писали, что отец умер от простуды. Теперь отгулял. Для деревенской работы не годен, другой не знает, и грамоты нет».

Мария Никандровна любила меня больше, чем обычные матери любят своих сынов. Когда я немного уже соображал, мы говорили об этом, и она призналась, что даже шлепнуть меня не могла, люди осудили бы, потому что не родная. Род­ная - та и подзатыльника даст, кто что скажет? Она первая обратила внимание на мое нездоровье, потому что даже в играх я задыхался, возила в районную больницу, лечила. На­верное, и врачебная помощь сыграла свою роль, но физичес­кие нагрузки, которым в любом случае подвержен каждый деревенский подросток, тоже подействовали.

Мама привезла меня в Ильинку перед началом занятий, еще раньше я съездил на велосипеде и написал заявление с просьбой принять в восьмой класс средней школы. Мы дол­жны были найти квартиру для проживания, потому что в ин­тернат я изначально не хотел идти. Пришли к маминым знакомым Коркиным, у них девочки-близнецы Зина и Люба, млад­ше меня на год. Пили чай и обсуждали варианты. Девчонки с интересом меня изучали и подсмеивались. Для них я был провинциальным пареньком. К тому же надо сказать, что роста был очень маленького, конечно, вида никакого. На физкульту­ре тогда строили по ранжиру, и я оказывался в строю пред­последним, после стояла только Люба Радостева. Она, впро­чем, так и осталась невысокой. Мне было тяжко, потому что в щуплом тельце сгорал романтический влюбленный, тайно и, конечно, безответно влюблявшийся во всех симпатичных девчонок. Но об этом позже.

Квартиру мне нашли «на Садовой улке», как говорила мама, у бабушки Раздорской, проще - Раздорчихи. Она жила одна в небольшом домике, сын сидел в тюрьме, скорее всего, за какую-нибудь пьяную выходку. Шел 1960 год. Мне четыр­надцать лет. Сам покупаю хлеб и сахар, что-то варит бабка. Готовить она явно не любила, да и не умела, потому прива­дила меня пить чай. Ставила на стол самовар, заваривала «фамильный» чай (видимо, семейный, от немецкого), и я чи­тал ей вслух какой-нибудь роман. Один помню: «Забайкальцы». Читали с перерывами на чай, за вечер самовар опусто­шали.

Первое время жили вместе с Володей Шороховым. Он был сыном нашей деревенской учительницы Веры Семенов­ны и ветеринара Александра Григорьевича. Конечно, они жили состоятельно, Володька первым среди сверстников заимел наручные часы марки «Победа», помню, с какой завистью мы смотрели на них, когда он это позволял. Иногда я заходил в их чистый и ухоженный дом, под порогом дожидался, когда соберется Володя. Однажды его бабушка подошла и сняла с моей фуфайки клопа. Мне было очень стыдно, но тварь эта в нашем доме, действительно, водилась. Клопы жили в щелях между косяками и стенами, в стыках железной кровати, на деревянных полатях. Кажется, их присутствие было неизбеж­но в каждом доме. Бабы договаривались, что будут бороться с ними в один день, чтобы полчища этих тварей не перепол­зали из одной избы в другую. В избах белили с дустом, щели промазывали керосином, но уже на следующую ночь после всеобщего человеческого отравления клопы начинали очеред­ную атаку. Конечно, из сонного мальчишки они пили кровь безнаказанно, но отец часто вставал и спичкой поджигал раз­бегающихся по стене насекомых. Запах этого сражения был мерзкий.

Мы оба скучали по дому и в первые дни уходили или уезжали на велосипедах каждый вечер. После большой воды в Ильинке в тот год так и не построили мост, потому ехать приходилось через деревню Баландино, это удлиняло рассто­яние до десятка километров. В дождь шли на берег Ишима, и старик Бачурин, кажется, за рубль нас перевозил на лодке. В сильный ветер волны захлестывали простенькую лодчонку, явно не приспособленную для такой работы. Бачурин кричал, чтобы я не хватался за борта, а то опрокинемся, и не помню, как мы преодолевали реку. Плавать так и не научился, да и невозможно выплыть при такой волне и течении. Ишим тогда еще не был перекрыт плотиной в Казахстане, которая создала Целинное море и напрочь лишила крестьян всего речного бассейна пойменных лугов и сенокосов.

Однажды даже Бачурин отказался плыть, и Володя пред­ложил перебираться по бревнышкам на останках моста. Очень хотелось домой, и мы пошли. Никогда не забуду того живот­ного ужаса, с которым я преодолевал пролет за пролетом. Володя шел впереди, он был смелее и сильнее. На последнем отрезке я струсил. Надо было пройти четыре метра по чуть стесанному бревну в кромешной тьме под дождем над бур­ным потоком черной воды. Напрасно Володя убеждал меня, что назад идти еще страшнее, там не пять ли пролетов раз­ной сложности. Я умом все понимал, но не мог сделать ни шага. К чести друга, он не оставил меня, вернулся уже с того вожделенного берега, и вместе мы совершили обратный мар­шрут, пришли к бабушке Александре Раздорчихе.

Скоро Шорохов бросил школу, и я остался один. Володя прожил сложную жизнь, последнее время обосновался в То­больске, там и умер в 2000 году. Мы иногда встречались, вспоминали совместную учебу и жизнь. Из школы я ходил по Садовой в полной темноте, соскальзывая по грязи в кюветы и колеи разбитой дороги. Было и такое, что руками в грязи нащупывал бровку, ориентировался по чуть освещенным ок­нам домов.



Удивляюсь, зачем семья Бачуриных, большая и состоя­тельная, ничем не обязанная моей маме, кроме того, что жили когда-то рядом, на Садовой улке, зачем эта семья согласи­лась принять, «взять на квартиру» совсем чужого ей парень­ка. Наверно, от доброты. Хозяин Иван Александрович работал в тракторной мастерской, на МТМ, медником, аккумуля­торщиком, был ценным специалистом. Он был добродушный человек, всегда с улыбочкой, работящий и не особенно пью­щий. Жена его Фрося служила в совхозной столовой буфетчи­цей и даже поваром, мастерица была готовить. У нас в де­ревне говорят: «Надо что-то сварить». Почти никто не обла­дал особыми познаниями в приготовлении пищи, вопрос-то был именно в том, есть что пожрать или пусты чугуны. Варилось нечто в большом чугунке из мяса, картошки, капусты, густое и сытное, наверное, аппетитное, все равно выбирать не из чего. Фрося готовила очень вкусную еду, супы, которые вся­кий раз отличались друг от друга, котлеты сочные, и зразы, ничего похожего никогда не пробовал, да и после, заказывая это блюдо в кафе или ресторане, получал жалкую копию фросиного мастерства.

У них был небольшой домик, в котором жили трое взрос­лых и трое детей, да еще я появился. После окончания школы редко к ним забегал, но перемены заметил: они стали часто выпивать. Потом был пожар, уничтоживший дом, новое не­ уютное жилье, и уже в мое отсутствие в районе оба эти доб­рых человека ушли из жизни. _Я_ знаю их могилы на Ильинс­ком кладбище и захожу помолчать.

Все Бачурины меня любили и звали Кольшей. Иван никог­да не ругался, самое резкое слово - «холхозник». Фрося до­ставала из сундуков свертки разных тканей, удивляя приходя­щих в гости подруг. Люба, Коля и Галя готовили уроки за одним столом. Я ничем не мог отблагодарить этих людей за доброту, пусть эти слова будут им памятью и спасибом.



Новая школа и новые учителя приносили радость позна­ния и проблемы общения. Комплекс «провинциала» усиливал­ся подогреваемыми страстями. В школе работала преподава­тель географии Мария Ивановна Старикова. Мне внушили страх к ней, запугали. Она действительно была очень стро­гим и сухим человеком, никогда не улыбалась, говорила мед­ленно, то и дело поджимая губы. Ученики прозвали ее Зеб­рой. Мы изучали экономическую географию, учительница требовала знания всех видов промышленного производства и иных видов деятельности по каждому городу страны. Я доходил до абсурда, обозначал виды производства первыми бук­вами их названий и заучивал. Когда она, поджав губы, вела взглядом по списку учеников в журнале, я кожей чувствовал, что вызовет меня, держал на коленях учебник и смотрел в подпрыгивающую от дрожи книгу. Конечно, ничего путного ответить не мог, все заученные буквы путались, и нес ахи­нею. География - единственный предмет, по которому имел тройку в аттестате. Справедливости ради, следует уточнить, что так Марию Ивановну воспринимал я один, все остальные отве­чали кто лучше, кто хуже, но такими беспомощными не были.

Интересным человеком был директор школы Геннадий Иванович Стариков. Фронтовик, очень спокойный и выдер­жанный, он имел хороший авторитет в селе. Вел историю, ответы выслушивал молча, ничего не комментировал и ста­вил оценку. На пятерки был скуп.

Я был довольно шустрым, хотя и безвредным нарушите­лем дисциплины. Наверное, чтобы сразу поставить на место зарвавшегося мелкого хулигана, меня скоро вызвали на пед­совет. Тогда для школьника это было равносильно трибуналу для военного. На педсовете все роли распределены, меня так пропесочили, что я ревел горючими слезами с первой и до последней минуты. Едва ли стал лучше себя вести, но крепко побаивался.

На переменах веселились, мы гоняли по классу девчонок, девчонки гоняли нас. Я уединился на задней парте с хоро­шенькой девчонкой, старательно её щекоча, она громко вере­щала от удовольствия, в классе вообще стоял шум. Вдруг стало жутко тихо, и только моя щекотунья солировала в наше с ней удовольствие. Вдруг она замолчала, ударила меня по руке и назвала дураком. Я оглянулся. На пороге стоял дирек­тор.

-  Ольков, ко мне в кабинет.

Я ушел в то здание, где была учительская. Двери каби­нета открыты, Стариков сидит за столом, смотрит газеты. Вхожу. Он же не может не видеть, что я здесь, но продолжа­ет шуршать. Стою. Неловко, стыдно. Наконец, Стариков под­нял на меня глаза:

-  Ольков, откуда у тебя нездоровый интерес к девушкам?

Молчу. Он встает и уходит. Кто-то из учителей подсказы­вает:

-  Чего стоишь, иди на уроки.

С тех пор мы на эту тему с директором не говорили.



Геннадий Кандрашов приучил нас, старшеклассников, все­гда иметь чистую обувь. Сначала это были обыкновенные кирзовые сапоги, потому что Ильинская грязь не допускала никакой другой обуви, потом появились яловые сапоги. Мы их нещадно чистили кремом, так что они блестели, как на выставке. Временами Геннадий Васильевич, сам большой акку­ратист, выстраивал нас и проводил досмотр, как в армии. Вообще-то он и вел военное дело.

В восьмом классе мне впервые купили брюки, которые можно было гладить и наводить стрелку. Сколько мы ни ста­рались, такой безукоризненной стрелки, как на брюках Канд-рашова, добиться не могли. А ведь прилично одевались, в том смысле, что всегда были в чистом и поглаженном, хотя большая часть парней была из деревень и жила в интернате и по квартирам.



Занятия спортом были в большой моде. Ильинская школа держала первое место в районе по многим видам, мой одно­классник и друг Толя Синилов был автором большинства рекордов. Он хорошо прыгал в высоту и длину, отлично бежал стометровку, четыреста метров, играл в баскетбол и футбол, хотя роста был откровенно небольшого. Выручала техника и выносливость. Рядом с ним мне тоже хотелось выглядеть спортсменом, и я подрядился каждый день бегать довольно большой круг по берегу Ишима до поселка МТС и обратно через элеватор и с лицевой стороны кладбища, на котором сейчас похоронен Толя. Но продержался я одну весну, потом меня спасал велосипед, и я поддерживал нормальную форму. Вообще следует говорить только о выносливости, как основ­ной части физического состояния. Мышечной массы у меня никогда не было, подтянуться мог только пару раз. В армии это дорого обходилось. С годами масса наросла, но это было уже что-то иное.



Это были годы космических побед Советского Союза. Гагарин, Титов... Мы восхищались и мечтали. Володя Боро­дин жил на квартире вместе с Ваней Сухаревым, они учились на класс старше, мы, афоньчата, держались друг друга, да никто и не обижал, просто на чужой стороне родство чувствительней. К Новому, 1963 году, мы стали готовить костю­мы космонавтов. Собственно, готовить пришлось только шле­мы, потому что ничего другого, кроме трикотажных спортив­ных костюмов в обтяжку и китайских кед на ноги, мы приду­мать не могли. Не помню, что мы использовали как болванку, то ли старый глобус, то ли из чурки выстрогали заготовку. На болванку клеили смоченные в клейстере клочки газет (ка­жется, это папье-маше называлось), потом высохшую бумагу разрезали, части снимали и снова склеивали. В лицевой части выстригали овальное отверстие и закрывали его рентгеновской пленкой со смытым фотослоем. В верхнюю часть шлема вставили длинные китайские фонарики. У каждого на спине был номер, причем, это были порядковые номера будущих космонавтов. Потом оказалось, что под моим номером в кос­мос полетела Валентина Терешкова. Мы готовились в абсо­лютной тайне, наш выход планировался ближе к полуночи. Костюмы спрятали в интернате, переоделись, подошли к школе, в это время в коридоре школы, где шел праздник, наши товарищи погасили свет. Мы включили свои космические фонарики и под восторженные крики старшеклассников вошли в зал. Тут же спели «Заправлены в планшеты космические карты...».

Первое место нам было обеспечено.

Впрочем, скоро мой авторитет пошел в гору. Я вступил в комсомол, и в девятом классе меня избрали секретарем ко­митета комсомола школы. Стариков благословил мое избра­ние и пару раз говорил со мной о комсомольских делах. По­том его перевели заведующим районным отделом народного образования, директором стала Вера Алексеевна Белова, наш классный руководитель.

Она с первых дней в школе хорошо приняла меня, заме­тила мой интерес к литературе, а я тогда пописывал про­стенькие стишки и даже опубликовал в районной газете «Заря коммунизма» маленький рассказ «Непрочитанная газета». Она заметила мои чувственные и голосовые способности, всякий раз поручала читать стихи на праздниках. Позднее мне уда­лось стать лауреатом сначала Казахстанского республиканс­кого смотра (несколько лет жил в Северо-Казахстанской об­ласти), потом и Всесоюзного фестиваля художественного твор­чества.

Вера Алексеевна умерла в августе 2004 года после тяже­лой болезни. _Я_ был у нее за год до этого, разговаривали тяжело, она все время плакала, уехал от нее с тяжелым сер­дцем. После наши общие знакомые передали ее просьбу не искать с ней встречи.

Я навсегда запомню ее жизнерадостной и улыбающейся, с искристыми веселыми глазами. Она придумывала для нас интересные занятия, например, выпуск рукописного литера­турного журнала. Как это часто бывало, мы быстро перебо­лели этой идеей, но один или даже два номера написали. В них были стихи Нины Ющенко, ставшей поэтом. Напечатал стихотворение о молодогвардейцах Володя Головачев. Там были такие строчки: «Смерть за смерть! У Громовой Ульяны разбежались косы по плечам...». Я тоже поучаствовал: «За ночь стеколками тонкие льдинки речку покрыли. У берега - муть... Хочется очень у моста в Ильинке будто как в зеркало в воду взглянуть». Это об осени.

Пожалуй, самой значительной затеей Беловой была поез­дка в Москву в зимние каникулы как раз накануне 1964 года. Тогда работало бюро международного туризма «Спутник» при Центральном комитете комсомола. Организовывались группы для поездок за рубеж и по стране. Особой популярностью старших школьников пользовались туры в столицу. Вера Алексеевна сформировала группу на основе нашего 11 класса, и сама поехала с нами. Деньги на путевки зарабатывали распи­ловкой дров в аптеке и даже заготовкой дров в лесу, картош­ку копали в совхозе. Наверное, часть пришлось доплачивать из школьного фонда, Белова тогда уже была директором школы.

Мы все жили очень скромно. Пожалуй, более состоятель­ными были лишь родители Нади Бессоновой, так мне каза­лось. Но поехали все. На карманные расходы средств дали немного, да в них и не было нужды, в стоимость путевки входили проживание, питание, экскурсии и даже развлекатель­ные мероприятия. Мне по жребию выпало посещение Крем­левской елки в Георгиевском зале. Люба Радостева вытянула единственный билет во Дворец Съездов на оперу Бизе «Кар­мен», где пела только что ставшая лауреатом Ленинской пре­мии Ирина Архипова. Еще мне повезло с поездкой на эстрад­ный концерт в Лужники с участием восходящей звезды Эди­ты Пьехи, ее на эстраду ввезли в открытом автомобиле. Го­ворили, что такого еще никогда не было.

От Ильинки до Ишима мы ехали в грузовой машине, тулупы и полушубки для нас собирали со всего села. Где-то на квартире оделись поприличнее и сели в поезд. Новый год встречали в пути, немножко выпили с разрешения руководи­теля, многие потом болели. Пожалуй, никто из нас вина по- настоящему не знал.

Больших городов тоже никто не видел. Москва нас пора­зила. Наши приключения начались сразу по приезде в столи­цу. Мы загодя были напуганы кознями метро, его непредска­зуемостью и ловушками. Говорили, что надо заранее сходить с эскалатора, иначе ноги затянет под лестницу. Мы прыгали со ступенек почище мозаевских зайцев, смеша и пугая мос­квичей. Кто-то пятак за проезд бросил в мусорную урну, ког­да сзади стали торопить. Кто-то умудрился провалиться меж­ду вагоном и платформой. Многие знакомые по картинкам места воспринимались как родные, например, Пушкинская площадь, памятник поэту. На Красной площади у Мавзолея были несколько раз, восхищались сменой почетного караула. Были в Третьяковке, в музее изобразительных искусств име­ни Пушкина, смотрели Бородинскую панораму.

Позже, бывая в Москве на экзаменационных сессиях, я проходил по тем же местам и вспоминал еще недалекое про­шлое. _Я_ тогда увлекался фотографией, фотоаппарат «Смена» всегда был при мне, и множество фотографий было сделано по возвращении. Вера Алексеевна организовала публикацию наших впечатлений в районной газете, тут же был напечатан мой снимок ночной Красной площади, сделанный с плеча моего друга Толи Синилова на вольной выдержке. Трудно поверить, что это сработано простейшей «Сменой». К сожалению, ни снимки, ни пленки не сохранились. Я часто вспоминаю на­блюдение, сделанное Андре Жидом после посещения СССР и, в частности, музея Ленина: «Такое впечатление, что этот человек знал о грядущей славе, с такой тщательностью со­хранял он все свидетельства своей деятельности, вплоть до маленьких записок». Конечно, воспроизвожу только смысл. Мы лишены таких амбиций, потому вообще ничего не хра­ним. Тоже отклонение от нормы, но в другую сторону.

Мы начали заниматься в девятом классе, когда неожи­данно умер муж Веры Алексеевны Виктор Дмитриевич. Ей не было и тридцати лет, на руках два сына, Саша и Паша. Похороны были страшные, Вера Алексеевна не отходила от гроба. Она не рыдала, она почернела и застыла. _Я_ один раз встретился с ней глазами и с испугом отпрянул. Долго еще на ее уроках стояла абсолютная, неестественная тишина, и даже самые шустрые не смели ее нарушить. С ней до конца своих дней жила мама Виктора Дмитриевича, это тоже о чем-то говорит.

Судьба была жестоко несправедлива к Вере Алексеевне. В ноябрьские праздники 1981 года я приехал в родное село хоронить свою маму Марию Никандровну, телеграмму об ее смерти получил, вернувшись с торжественного митинга. Го­ворить о похоронах не приходилось, потому что все кругом гуляли. Поехал в Ильинку закупить какие-то необходимые для ритуала вещи, и в магазине узнал еще одну страшную но­вость: Вера Алексеевна получила сообщение о гибели стар­шего сына Саши, офицера Советской Армии. Трудно предста­вить, как она пережила ожидание, доставку закрытого гроба, похороны. Но через время приехали какие-то люди и выкопа­ли, забрали гроб, оказывается, не со своим сыном попроща­лась мать. И снова ожидание, слезы, горе и безысходность.

Она жила вместе с сыном Пашей. Четыре года назад странная болезнь свалила сорокалетнего мужика и погнала к смерти. В областной больнице предпринимали все меры, но Паша погибал на глазах. Ильинка снарядила автобус, и два десятка здоровых молодых людей поехали в Тюмень, чтобы дать земляку кровь. Паша поднялся, сейчас он в полном здравии. Как пережила это мама, знала только она.

Наконец, болезнь. Ее сильно мучили суставы, но она кре­пилась, мы встречались довольно часто, она говорила о своей болезни, говорила и о нас, своих воспитанниках, которые уже постарели и тоже не особенно отличаются здоровьем. Я при­возил свои книги и подписывал ей самыми сердечными сло­вами. Она воспитывала во мне чувство слова, постоянно ру­гала за очень вольную трактовку темы сочинений по изуча­емым произведениям, но потом узнавали, что она читает эти сочинения в других классах как образцы. Она считала себя виноватой, что не научила нас приспосабливаться к жизни, не научила ловчить, смотреть на мир через рублевую бумажку. Мы готовились жить в одном обществе, оказались в другом, и многое из качеств, знаний и опыта оказалось не только не нужным, но и лишним.

Наш класс встречался в 1984 году, через двадцать лет после окончания школы, потом через тридцать лет. Приехали не все, но Света Смирнова уже никогда не приедет. Это была первая потеря нашего выпуска, если не считать Толи Мазина, который утонул в озере Убиенное еще в девятом классе. Мы договорились встретиться в 2004 году, и я начал было зани­маться организацией, но потом прекратил: Вера Алексеевна была при смерти, при ней и без нее — это не праздник.

В декабре 2000 года не стало Толи Синилова, он был главой администрации Казанки, во время подготовки к оче­редным выборам остановилось сердце. Вера Алексеевна уже не могла его проводить, хотя похороны состоялись в Ильинке. Когда я пришел к ней, она горько плакала и опять жалела весь наш класс, ей казалось, что все мы какие-то неустроенные. Однажды я в шутку высказал ей обиду, что она не научила нас ловчить и обманывать, а без этих качеств сейчас трудно жить. Она с гордостью подтвердила, что школа воспитывала нас гражданами великой советской страны. В ее устах это не было неуместным пафосом, а только констатацией факта.

Пашина жена Татьяна позвонила мне в полночь, я сразу все понял и только спросил:

- Когда?

- Похороны завтра.

Приехал, постоял у гроба, положил цветы. Мы каждый год в день ее рождения, который совпадал с последним звон­ком учебного года, дарили ей первые весенние цветы. К выносу приехала Галя Мазурова из Казанки. Ко мне подошли с пред­ложением сказать несколько слов на траурном митинге, я понял, что не смогу, и отказался.

Последняя встреча с уже тяжело больной учительницей подсказала мысль написать о Вере Алексеевне в казанскую районную газету, сказать все те слова, которые не сумел или не успел произнести. Даже придумал сделать это в форме письма с заголовком «Дорогая Вера Алексеевна!». Так и не собрался. Хотел повиниться, сколько хлопот доставлял ей своей неуемностью. Хотел вспомнить о странной статье в «Комсомольской правде», написанной после обращения в ре­дакцию нашей одноклассницы, обиженной на невысокую оцен­ку ее работы на выпускном экзамене по математике. Приезжала корреспондентка, поговорила со всеми, кто имел отно­шение к этому случаю. _Я_ в это время учился на курсах га­зетных работников в Тюмени, и был обойден. Статья была ужасная, все поставлено с ног на голову, показателем ее объек­тивности можно считать изменение фамилии директора шко­лы с Беловой на Чернову. Там все было изменено, вплоть до названия школы. Я писал потом гневное письмо в редакцию, но ответа не удостоен. Думал напомнить о времени своего комсомольского секретарства в школе, когда она была моим поводырем по всем проблемам общения.

У нас были замечательные учителя. Ида Ивановна Зори­на, прекрасный математик, строгая и справедливая. Это она поставила тройку в общем-то почти отличнице за письмен­ный экзамен и пятерку Саше Чебакову, который, будучи очень средним по ее предмету, контрольную, тем не менее, решил отлично, что и стало поводом для всесоюзного скандала. Ида Ивановна была первым человеком, который обратился ко мне на «Вы». Она всем ученикам говорила «Вы», но оставалась доступной в общении, доброжелательной и улыбчивой.

Супруги Кандрашовы, Александра Михайловна и Генна­дий Васильевич. Она была ослепительно красивой, ее белозу­бой улыбке место на самых широких экранах, он всегда был подчеркнуто аккуратен, таких стрелок на брюках я больше ни у кого не видел. Они поженились неожиданно для нас, девчон­ки, знавшие Геннадия меньше, чем мы, были разочарованы выбором любимой учительницы, но Кандрашовы и сегодня живут душа в душу. Бывая в Казанке, всегда забегаю на часок поговорить и попить чаю.

С багажом знаний немецкого от Эмилия Ивановича я пришел к выпускнице Московского пединститута Клавдии Афанасьевне Трушниковой. На первом же уроке мне предло­жили прочитать и перевести текст. Я бойко читал до тех пор, пока услышал сначала сдержанный, а потом откровенный хохот. Смеялись надо мной, над моим произношением. Позже узнал, что в немецком десятки диалектов, видимо, Гау учил нас тому языку, который с детства знал сам. Мое очень мягкое, почти нежное произношение не вязалось с жестким академи­ческим, которое исповедовала Трушникова. Еще две моих одноклассницы, Надя Дроздецкая и Галя Корчагина, сумели перестроиться, я же закусил удила и наотрез отказался отве­чать. Клавдия Афанасьевна вечерами принимала у меня за­четы один на один. Интерес к языку пропал, сейчас едва ли пить-есть смог бы выпросить у коренных немцев.

Интересно, приятно об этом вспоминать. В село приехала молоденькая воспитательница детского сада, красивая смуг­лянка. Я, конечно, знал ее, деревня все-таки. Еду домой на велосипеде, это было в девятом классе, ранней осенью. В хорошую погоду на деревянном мосту через Ишим всегда были молодые люди. В этот раз новенькая любовалась рекой вместе с местной девушкой. Она окликнула:

-  Ну-ка, остановись.

Я стоял около велосипеда, она медленно подошла, взяла мое лицо в свои ладони и поцеловала в губы.

—  А теперь поезжай.

Я очень скромный был, поцелуй так меня взволновал и напугал, что не помню, как домчался до дому, и потом ста­рался ее избегать. Девушка вскоре вышла замуж и все время жила в Ильинке. _Я_ несколько раз видел ее на улице, она за­была, кажется, свою выходку.

Еще одного человека хочу вспомнить. Его звали Дмитри­ем, Митей, он хороший был комбайнер, служил на флоте, как у всех моряков, замашки флотские остались на всю жизнь. Митя любил выпить, но жена не только не давала денег, и в магазине строго-настрого наказала в долг вина не давать, а то, мол, рассчитываться не буду. Заходит развеселый Митя в магазин:

-  Оля, красавица моя, чайка белокрылая, пташка ты чер­номорская, дай бутылку!

Ольга Ивановна невозмутимо отказывает:

-  Не дам, Митя, и не проси!

И Митя менялся, куда девалось его джентльменство:

-  Засранки! Бляди сухопутные! Сволочь ты, Ольга Ива­новна, да как у меня язык повернулся тебя ласковым словом назвать? Да ты...

И тут весь набор бранных слов обрушивался на бедную продавщицу. Правда, тогда милицию по такому случаю не вызывали, Митя, протрезвев, приходил прощенья просить, а потом все повторялось один к одному.

Когда мы окончили школу и сдали экзамены, многие ста­ли студентами, я не стал поступать, потому что не мог рас­считывать на постоянную поддержку родителей. Хотя, скорее всего, дело не в возможностях стариков моих, а в каком-то заведомом неприятии студенческого образа жизни, которое было во мне, совсем ничего не знавшем о студенчестве. Мне очень не хотелось никуда уезжать, потому сразу настраивал­ся на замену моего товарища Володи Бородина, который пос­ле школы год отработал учителем физкультуры в Афонькино. Остался работать в своей Афонькинской уже восьмилетней школе учителем физкультуры. Особой радости эта работа мне не приносила, знал, что дело временное, а какое и когда ста­нет постоянным - не было понятно. В теплые дни гоняли футбол, в ненастье сидели в классах, упражнения разучивали. Зимой ходили на лыжах, лыж было мало, крепления мягкие, для валенок. Но ребятишки занимались с интересом, потому что для общего развития не надо особых условий. Летом мы поехали на пионерский слет и на районных соревнованиях заняли почетное третье место после Казанской и Ильинской средних школ.

В первую осень моей работы в школе нас привезли пере­ворачивать валки гороха после дождей. Во время перерыва вся команда оказалась около довольно высокой деревянной конструкции, какие установлены были в нескольких местах нашей округи, видимо, с топографическими целями. На са­мый верх вела узкая лестница. Не знаю, какая муха меня укусила, я полез, девчонки заулюлюкали, пришлось поднимать­ся до самого верха. На площадке я глянул вниз и понял, что мне не спуститься. Ноги подгибались, прошиб пот. А ребятня кричит:

- Николай Максимович, деревню видно?

Какая, к черту, деревня, когда у меня голова кружится! Но нельзя же подать вид, нельзя показать перед учениками свою слабость. Не знаю, как мне удалось взять себя в руки, заставить повернуться спиной к пустоте и начать спуск. Это было преодоление. Я понял, как сложно стать над своим стра­хом, мне редко потом приходилось это делать, но тот урок остался на всю жизнь.



В какой-то момент работы над этой книгой я почувство­вал некоторую фальшь в изложении событий, совпадающих по времени с очередной моей влюбленностью. Не знаю, отчего это происходило и происходит до сегодняшнего дня, я все- таки был и остаюсь романтиком, далеко не все мои увлече­ния заканчивались так, как бы мне того хотелось, но почти все они остались в памяти, и я благодарен судьбе за такую натуру. Наиболее полно я порассуждал об этом в небольшой повести «Крутые Озерки». Признаюсь, название это привяза­но к содержанию искусственно, так я назвал деревню, в ко­торой живет героиня Варюша. Деревня с таким названием есть в окрестностях города Ишима, я давно его заметил. По парадоксальности и красоте несоединимого оно похоже на горячий снег или оптимистическую трагедию. Когда-то я жил в Казахстане, рядом с нашим райцентром была деревня Боль­шая Малышка, Повесть излагается от первого лица, все, кто знает меня, в герое находят много похожего, но главное сход­ство - это влюбчивость. Все, что говорится о лирической сущности героя, который, кстати, не имеет даже имени, спи­сано с меня. Тут мне ничего не пришлось придумывать. Дру­гое дело, что повесть закручена на неожиданном стечении обстоятельств, не бывших в жизни, но очень правдоподобных в логике моего характера. Опасаясь нежелательных выводов и проблем в отношениях с близкими, которых не научил отли­чать поэзию книжных романов от прозы жизни, я не показал книжку дома, и всегдашние мои первые ценители всего напи­санного повесть так и не читали.

Подумал, что какие-то наиболее интересные, с точки зрения чувственности и событийности, случаи опишу, тща­тельно оберегая самолюбие, а тем более честь их участни­ков. Хотя напрасно оговариваюсь, любовью обидеть нельзя.

Я дорабатывал в школе учебный год, была весна, готови­лись к выпускным экзаменам. Классным руководителем вось­миклассников была Галина Андреевна Тихоненко. Преподава­тель математики, женщина крутая и резкая, она очень хорошо ко мне относилась. Ее муж Петр Кириллович был директором совхоза «Сибиряк» в нашем селе, возможно, и это придавало учительнице решительности. Однажды Галина Андреевна подозвала меня к открытому классному журналу:

- Николай Максимович, ...

Должен сказать, что тогда, в 1964 году, восемнадцатилет­ним пареньком я стал учителем, и традиция уважительного отношения деревни к учителю автоматически свалилась на меня. И школьники, и учителя, и родители ребятишек, с кото­рыми еще вчера я вместе играл и рыбачил, уважительно на­зывали меня по имени-отчеству. Кстати, к этому быстро при­выкаешь, только много позже я понял, что называть человека просто по имени более уважительно, чем официально.

-  Николай Максимович, у Люды может по физкультуре тройка выйти, а это же в свидетельство, а с ним она пойдет в Ильинскую школу. Ты понял?

-  _Я_ понял, что вам нужна четверка, но ей не за что ста­вить, она и на уроках-то бывала через раз.

-  Пора бы знать, юноша, что девушка раз в месяц имеет право не заниматься физкультурой.

Я смутился и что-то проворчал, но просьбу Галины Анд­реевны надо выполнять. На очередном уроке мы не могли выйти во двор школы, потому что шел дождь. Спортзала, конечно, не было. В таких случаях наш физрук Пальянов разучивал с нами комплекс гимнастических упражнений. Я тоже недалеко от него ушел, и махи руками, наклоны и при­седания прямо в классе выручали в ненастье или сильный мороз. Пригласил девушку к доске, сделали несколько упраж­нений, отправил на место, взял ручку и сказал:

-  Ставлю тебе четверку. За голубые глаза.

-  Между прочим, они у меня не голубые, а карие, - от­ветила она.

Я посмотрел и испугался чистых и глубоких глаз. Никогда раньше не отличал ее от других, более того, в классе была ее однофамилица по имени Люба, постоянно их путал. Весь день ходил под впечатлением от этого открытия: какая она краси­вая! Невысокого роста, статная, и коса темно-русых волос.

В это время я встречался с Таней из города Ишима, с которой познакомился у ее старшей сестры, работавшей учи­тельницей в нашем селе. Таня училась в школе, я ездил к ней почти каждую неделю. Пока не появились две молодые бух­галтерши, выпускницы Буйского сельхозтехникума Костромс­кой области, Таня и Нина. Я увлекся сначала одной, а потом другой. Девушки имели по комнате в трехкомнатной квартире первого в нашем селе двухэтажного жилого дома. Он был сложен из кирпича, поштукатурен и побелен, потому называл­ся Белым Домом. В деревне сложно сохранить в тайне отно­шения с девушкой, тем более, когда при выходе из ее дома ранним утром сталкиваешься с соседкой, сонно бредущей с подойником. Люда никак не вписывалась в эту и без того сложную схему. Я настолько запутался, что решил от всего и всех уйти в армию. Поехал в военкомат и спросил, когда меня призовут. Майор Гаврюшин ответил, что до окончания инсти­тута, по новому закону, меня не призовут. Сказал, что не буду учиться в институте.

-  Тогда жди повестку, - был ответ.

Майор Гаврюшин был очень остроумным человеком. В годы работы в редакции мы познакомились поближе, но я помнил его по любопытному случаю во время приписки к призывному участку. Тогда у нас были сложные отношения с Китаем, и допризывникам пригласили райкомовского лектора. После лекции я задал, видимо, самый животрепещущий воп­рос: как китайцы едят палочками? Лектор стушевался, а Гаврюшин крикнул:

-  Кто интересуется?

Я с испугом встал. Майор оценил мой тщедушный вид и громко сказал:

-  Хороший китаец палочками больше съест, чем ты лож­кой.

Клубный зал взорвался хохотом, и вопрос был исчерпан.

Летом к нам привезли какой-то сильно переживательный фильм, скорее всего, индийский, на такие приходило все село. Мест в зале не хватает, многие, в основном молодежь, смот­рят стоя. Я сидел в средине зала и увидел, что пришел Эмиль Иванович. Уступил ему место и с радостью узнал Люду в стоящей впереди девушке. Мы поздоровались, кивнув друг другу. Я стоял чуть сзади нее и чувствовал полынный запах ее волос. Не могу объяснить, почему насмелился осторожно взять ее руку. Она сделала вид, что не заметила, и напряжен­но смотрела на экран. Фильм был двухсерийный, показывали еще одним аппаратом, с перерывами между частями. Всякий раз, пока киномеханик заряжал пленку, я отпускал ее руку, потому что в любое время могли включить свет. Эта игра продолжалась до конца фильма. Когда кино кончилось, я ти­хонько пошел в направлении Людиного дома и правильно сде­лал, потому что она шла тоже медленно. Мы говорили о фильме, потому что только он связывал нас в тот момент. Это кино оставалось нашей тайной. К сожалению, дом был недалеко от клуба, и разговор скоро закончился. Люда подо­шла к калитке и вернулась.

-  Калитка закрыта, - сказала она. - Надо через задний двор.

Мы еще несколько минут были вместе. Когда она ушла, я вернулся к воротам и толкнул калитку. Она легко откры­лась. Я был счастлив. Эта калитка давала надежду.

Первого сентября 1965 года Люда уехала в Ильинку, в девятый класс, я вышел на работу в школу. Летом поступил в Ишимский педагогический институт на филологический факультет, конечно, на заочное обучение. Только что был принят новый закон о воинской обязанности, по которому от службы в армии освобождались студенты всех форм обуче­ния.

Была еще одна причина, по которой я пошел именно в военкомат, а не уехал, например, к брату Володе в Омск, хотя такой вариант рассматривался. Тогда служить в Советской Армии было почетно и престижно. В деревне с подозрением относились к парню, которого по какой-то причине «не взяли». Даже девчонки браковали таких женихов. Знавший о такой перспективе, я уже тогда неважно выглядел на фоне своих ровесников. Потому с особым удовольствием рассказывал друзьям о поездке к военному комиссару, не скрывая и от домашних. Мама, не хотевшая меня отпускать в армию, ти­хонько съездила в военкомат и опровергла мое утверждение, что не буду учиться. Когда в очередной раз с друзьями заго­ворили об армии, мама, загадочно улыбаясь, сказала:

-  Успокойся, никуда ты не пойдешь.

-  Как так?

-  А вот так. Военком свое дело знат.

Как только меня в очередной раз припекли трудности юношеских увлечений, я опять подался в военкомат.

-  Ну, ты даешь! То пойду служить, то не пойду! Ты бу­дешь учиться в институте?

-  Не буду. Забирайте!

-  Пиши заявление!

_Я_ тут же, на краешке стола, написал бумагу, что в инсти­туте не обучаюсь и прошу призвать. Гаврюшин прочитал и скомандовал кому-то в соседнюю комнату:

-  Выпишите Олькову повестку на 25 октября.

Я каждый вечер убегал в Ильинку, это было так просто, даже переодеваться не надо, потому что школьный физрук - трикотажный костюм и кеды. Тогда семь километров через луг с легким именем Колокольчики давались очень просто, перебежав мост, спускался к воде и умывался. Шел к школе, дожидался Люду и провожал до дома ее родственников, у которых она жила. Ни минуты нельзя было постоять, тетушка по наказу Людмилиной мамы тщательно ее оберегала от меня. Наверное, мама слышала какие-то дурные обо мне разгово­ры. Бегом вернувшись в Афонькино, мылся в остывающей воде Речки, переодевался и шел в клуб, потом в Белый Дом.

Субботние вечера были особыми, Люда собирала на квар­тире вещи и уходила со мной домой. Наши отношения были простыми. Уже имевший некоторый опыт общения с девуш­ками, я даже за руку боялся ее взять. Не помню, о чем мы говорили в эти два часа пути до родного села каждую суббо­ту. О полученной повестке Люда знала. Как-то она сказала, что видела сон: будто накануне отправки в армию мы ушли, нас искали, но не нашли, мы всю ночь бродили вдвоем. Воз­можно, это был бесхитростный девичий намек, я его понял, но отступил от задуманного и последний вечер прогулял в компании друзей и подруг. Девушка Нина помогла скоротать ночь, а утром нас отправили в район. Вечером всех призыв­ников построили и отпустили до утра. Мы с Ваней Коломын- цевым на последнем автобусе поехали в сторону дома, толь­ко я вышел в Ильинке, попросив его ничего не говорить Нине.

Не могу скрывать, мне тепло и грустно вспоминать эти дни, потому что это они придали моей душе вечную струнку тоски. Эта маленькая девочка, украсившая мою юность сво­им присутствием, так и осталась в памяти светлым образом неприкосновенной и недосягаемой чистоты.

Мой друг Витя Симонов и его сестра Варя с трудом выудили Люду у несговорчивой тетушки. Люда вошла в плохо освещенную избу и остановилась под порогом. Я стоял перед ней в плохонькой одежде (все равно выбрасывать) и стриже­ный наголо. Мы сидели, взявшись за руки, до часа возвраще­ния автобуса. Я, как принято, просил ждать и писать. Она ничего не обещала, но ведь пришла же, слушала и не отвер­гала.

Утром нас увезли в Ишим на сборный пункт, но вечером опять отпустили до семи часов утра. Мы с Ваней перегляну­лись: домой! Иногда думаю: что бы изменилось, не отпусти нас тогда отцы-командиры? Может, совсем по-другому жизнь моя закружилась бы? Но тогда мы наняли такси и прямо к Белому Дому. К утренней поверке директорский шофер при­вез нас в Ишим. Вечером подошел эшелон, и нас повезли на запад. В Афонькино, в Белый Дом, мы с Ваней направили телеграмму: «Поехали в сторону Буя, по Белому Дому тос­куя».

Люда не ответила ни на одно письмо. В армии мне выри­совывалась хорошая перспектива, учитывая опыт комсомоль­ской работы, замполит части предложил мне после года служ­бы в дивизионе должность инструктора политотдела по ком­сомольской работе. Но военной карьере, как, впрочем, и мно­гим другим в моей жизни, не суждено было состояться. Пос­ле полученной травмы и двухмесячного лечения в госпитале меня комиссовали. С тех пор Родина ни разу не вспомнила о несостоявшемся своем солдате. Да если бы только обо мне...

Нина уехала на родину в Буй, с Таней мы как-то неловко расстались, Люда меня отвергла напрочь. Я ничего не мог понять, а она ни о чем не спрашивала, просто отказывалась разговаривать. Только много позже ее подруга рассказала, что произошло.

Нас отправили 25 октября, а 7 ноября старшая сестра Люды Валентина, тоже бухгалтер, пригласила Таню и Нину в гости. На этой вечеринке Нина и поделилась некоторыми подробностями своих отношений с солдатиком. Для Люды это было неожиданностью и обнаруживало мою подлость. Девушка не могла простить такой обиды. Сейчас понимаю, что она вела себя абсолютно правильно.

Эта же подруга советовала мне поехать в город, куда, бросив школу, уехала Люда, и встретиться с ней. _Я_ не смог, наверное, мне было стыдно. Мы больше не встречались. Вскоре я женился. Узнал, что и Люда вышла замуж. Все кончилось.

Лет через тридцать, в Троицу, после нескольких минут поклонения своим могилам обходил кладбище и здоровался со знакомыми. В одной немолодой женщине узнал Аксинью, Людину маму. Подошел, она меня тоже признала.

-  Сердишься, поди, на меня, что я Людку от тебя гнала?

-  Что вы, тетя Аксинья, не сержусь.

-  Варнак ты был. А теперь, вроде, толковый мужик?

Я пожал плечами.

Люду тоже встречал на кладбище в день Троицы. В пос­ледний раз они были вместе с Валей, я страшно смущался, Люда спрашивала о житье-бытье. Я что-то ответил, и вдруг заговорил о том времени.

-  Я ничего из того не помню, - спокойно сказала Люда.

По тому, как она это сделала, я почувствовал, что она помнит, но никогда не признается.

Был как-то знаменательный разговор с Валентиной. Мой товарищ работал в компании вместе с ней, и однажды при встрече стал меня представлять. Валя засмеялась:

-  Мы с Колей из одной деревни, так что хорошо знакомы, даже чуть родственниками не стали.

Я тогда честно сказал: и правильно, что не стали, испор­тил бы жизнь девчонке, все равно я обречен был пройти все отведенные мне круги ада. А без меня у нее славная получи­лась семья.

Женился я немножко странно и неожиданно, ни угла сво­его не было, ни выраженного желания, но в апреле 1966 года сам пришел к родителям Надежды в маленький домик на улице Свердлова и сказал, что мы решили пожениться. Роди­тели были замечательные люди, особой праведностью и глу­бокой порядочностью отличался сам Федор Яковлевич. У них было шестеро детей, кроме старшего Володи, подорвавшего­ся на мине и потерявшего зрение в только что освобожден­ном городе, где отец в автошколе готовил шоферов для фрон­та, получили высшее образование: два учителя, врач, зоотех­ник, бухгалтер. В то время это было возможно. Федор Яков­левич неожиданно заболел открытой формой туберкулеза, это было в пятидесятые годы. Чтобы выжить, надо было хорошо питаться. Ему давали сливочное масло. Он рассказывал, ка­ково было есть, видя перед собой глаза голодных ребятишек, но он ел, глотая слезы, потому что нельзя умирать, без него все пропадут. Он был очень аккуратным и деликатным, надо было умудриться не заразить ни одного из такой оравы, хотя жили все в одной комнате. В первые годы своей семейной жизни Федор и Елизавета уже были членами партии, Елизаве­та Григорьевна работала председателем сельсовета. Она лю­била вспоминать, что в Совет входили три колхоза, и предсе­датели выбегали встречать ее приезд на крыльцо колхозных правлений, так тогда относились к власти. Еще один эпизод той поры. Шла чистка партии, одержимые этой идеей, моло­дые, уже уклавшись спать, обсуждали теорию и практику. Как-то сильно заспорили, Федор вскочил, зажег керосиновую лампу, выхватил с полки томик Ленина, зачитал нужную к месту цитату и обозвал жену оппортунисткой. Так и осталась в воображении картинка: жена под одеялом и муж стоит в одних кальсонах с книжкой вождя в руках.

Федор Яковлевич и Елизавета Григорьевна жили матери­ально ровно, от пенсии до пенсии, и никогда благополучие не возводили в степень. Я не помню ни одного случая зависти кому-либо из соседей или знакомых. Дед любил шутить, что они с бабкой проживут долго, потому что никто из детей не хочет их смерти: после них ничего не останется, нечего будет делить. Справедливости ради, надо уточнить, что все, что они могли и имели, они отдали детям раньше, своевременно, когда помощь им нужна была больше всего. Они всех выучи­ли, всех любили, всех привечали в своем маленьком домике на хуторской улице Свердлова.



С Федором Яковлевичем мы сошлись особенно близко, он был человеком довольно сдержанным и духовно сильным. К выходу на пенсию его зарплата не позволяла рассчитывать на приличное пособие, и он пошел в рыболовецкую бригаду, ко­торая летом добывала сетями, это еще куда ни шло, а зимой практически в любую погоду делала тонь. Это адский труд: долбить в почти метровом льду майны и лунки, гнать норило, протаскивая через все озеро крылья огромного невода, рыбу выбирать, наконец. На морозе голыми руками, в легкой одеж­де, потому что в тулупе не повернешься. Он сильно перемер­зал, была опасность рецидива болезни, но он думал о буду­щем и не признавал мелочей быта. В выходные дни мы шли к ним в гости, и тесть шутил:

- Жил бы ты где-нибудь в стороне, приезжал в неделю раз, бабка бы нам бутылочку ставила. А так ходишь чуть ни каждый день, и все впустую.

Бутылочку мы выпивали, он никогда не был пьяным, про­сил нас с Надеждой спеть песню «У рыбака своя звезда» или «Стою на полустаночке в цветастом полушалочке...». Удиви­тельно, при всех сложностях жизни Федор Яковлевич сохра­нил поразительный оптимизм, он никогда не жаловался и не говорил о людях плохо. В День Победы на рыбозаводе было собрание, кто-то из военкомата вручал фронтовикам подарки. Тесть не считался участником войны, потому что непосред­ственно не воевал, а только готовил для фронта шоферов. Он был партийным, принято было время от времени подавать рапорты с просьбой отправить в действующую армию, но его оставляли, наверное, был хорошим специалистом. Да точно был, потому что уже после войны много лет служил в авто­роте механиком. На рыбозаводе работал мужик, украинец, бывший в плену и служивший полицаем. За эту службу он отсидел, но время до плена было зачтено ему как военное. Так вот, он получил подарок. Все знали и про Штангеева, и про украинца, мужики возмутились: как так? Представитель военкомата ответил, что все законно. Я никогда потом не видел Федора Яковлевича более огорченным. Мы выпили, поздра­вили его, спели ему песни, но праздник был испорчен.

Елизавета Григорьевна мастерски готовила, особенно рыбные пироги, я никогда больше не ел ничего подобного. В пирог заворачивалась обычно пара больших сырков, на ниж­ней корочке разопревала крупа с луковыми кружочками, пи­рог вскрывался прямо на столе и вмиг исчезал с подноса. Я шутил, что в этой семье нельзя медлить, без пирога оста­нешься. Впрочем, у бабки, как звал ее Федор Яковлевич, всегда не один пирог был...

Мы развелись с Надеждой после пятнадцати лет совме­стной жизни, я оставил дочерей Олю и Таню, и это самый большой мой грех. Шел 1982 год, естественно, лишился карь­еры, потому что партия была самой ревнивой из всех извес­тных мне женщин. Через месяц мог стать секретарем райко­ма по идеологии, а стал завхозом районной больницы, громко именуемым заместителем главного врача по автомобильно­хозяйственной части. Объяснение с Федором Яковлевичем было трудным, хотя он ни в чем не упрекал и не обвинял, он спросил только:

- Ты все хорошо обдумал? Ведь девчонки останутся без отца, и ты от этого никуда не уедешь.

Он, как всегда, оказался прав.



Когда я после армии получил соблазнительное предложе­ние стать корреспондентом районной газеты, встал вопрос: а где жить? В так называемом Колхозном краю райцентра жила моя двоюродная сестра Валентина, старшая дочь дяди Сер­гея. В небольшом домике и без меня не разбежишься: Николай, его мама, Валя, дочь Таня. Но меня приняли безо всяких условий. Кормился вместе со всей семьей, спал на диванчи­ке. Никогда не чувствовал себя чужим, если сестра и пыта­лась поворчать, Николай отводил угрозу. У нас установились очень крепкие отношения, и семья Валентины, пожалуй, един­ственная из родственников, с кем я встречаюсь и кого ис­кренне люблю.

Когда-то Николай делал хороший самогон, пара фляг с брагой всегда стояла у него наготове. Он звонил мне в Бердюжье:

-  Приезжай, с «Брагульским» переговорим.

Бывало, и «разговаривали». Когда я совсем перестал ин­тересоваться спиртным, Коля обижался, что не поддержи­ваю:

-  Ты бы хоть для приличия согласился, а то Валентина не благословит.

С годами и он стал сдержанней, многолетняя работа на грузовиках бесследно не проходит.

Дом Недостоевых никогда не был свободным от гостей. Хлебосольные хозяева принимали пеших и конных, здесь но­чевали земляки из Паленки и Афонькино, дальние родствен­ники, степень близости которых так и не могли определить после их отъезда. Машинами приезжали гости из Казахстана, и всегда был обильный стол, выпивка и теплая постель. _Я_ ни разу не слышал, чтобы Валентина сказала о ком-то плохо после отъезда. Эту удивительную способность русского че­ловека считать гостем всякого вошедшего они унаследовали и пронесли через жизнь. Я тоже краешком бытия прикоснулся к их благодати.

Из этого дома я женился и перетащил свои «рубахи», как у нас называют все носильное, в избушку, снятую по случаю.

Николай неожиданно тяжело переживал смерть Максима. Он любил его шутку, веселый нрав, всегда противопоставлял ехидному тестю, дяде Сергею. Отец, действительно, был мягче, хотя язык острый и при необходимости злой.

С первых дней работы в редакции я стал частым гостем в районной библиотеке. Заведующей работала Зоя Григорьев­на Аржиловская, очень энергичная и инициативная женщина. Проводилось много массовых мероприятий не только вокруг книг, но даже кинофильмы обсуждали. Одно такое обсужде­ние проходило по фильму «Принимаю бой», о любви, порядочности, о хулиганстве как социальном явлении и попытках бороться с ним. _Я_ должен был вести диспут, были какие-то вопросы, но события так тронули людей, что обсуждение невозможно было удержать в рамках запрограммированной дискуссии. На помощь мне поспешила Аржиловская. Зал гу­дел. Мы часто потом вспоминали этот диспут, показателем его жизненности для нас было неожиданное выступление пер­вого секретаря райкома Кныша. Зоя Григорьевна поставила это мне в заслугу.

Было время стремительного взлета Чингиза Айтматова. Мы провели по его творчеству большую читательскую кон­ференцию в кинотеатре «Космос». Уникальность его творче­ства заключалась в том, что он привел в мир научно-техни­ческого прогресса простых людей с простыми чувствами и отношениями. Наши сельские люди полюбили его героев как своих родных. Примечательно, что одна из выступающих так мило назвала повесть Айтматова: «Тополек мой в краснень­кой косыночке».



_Я_ написал заявление о приеме в КПСС в конце октября 1967 года. К тому времени уже больше года работал в редак­ции, а с августа был заведующим сельхозотделом. В заявле­нии написал, что хочу стать коммунистом накануне 50-летия Великого Октября. Мне это показалось красивым. Секретарь парторганизации велел переписать анкету:

- Накануне юбилея ты в лучшем случае станешь канди­датом, а не членом партии. Перепиши.

Меня довольно легко приняли и на партсобрании, и на бюро райкома. Получив кандидатскую карточку, я собрался в род­ную деревню к отцу с матерью, в сельмаге прихватил бутыл­ку водки и, войдя в дом, почти торжественно поставил ее на стол.

Отец, как всегда, сидел на стуле за комнатным, горнич­ным столом и бессмысленно, как мне казалось, глядел в окно. Появление на столе бутылки воспринял без восторга, даже с некоторым недоумением:

-  По какому случаю магарыч?

-  Батя, я в партию вступил.

Он выпить любил, но пьяницей не считался, никогда не потреблял один, но я не помню, чтобы он отказался от ста­канчика.

Он ничего не ответил, стал неловко вставать изо стола, гремя тяжелым, как кандалы, протезом, ничего не сказав по поводу моего сообщения. Встал, направился к выходу, у са­мой горничной двери остановился, посмотрел на меня:

-  Вот, Колька, что ненавижу, то Бог и дал.

Бутылку эту мы после бани все-таки распили, больше отец свои оценки не высказывал, но я навсегда запомнил эти его слова: «Что ненавижу...»



«Она была младшей сестрой среди всех красавиц этой знаменитой фамилии. Он сразу попал в медленную поволоку ее больших серых глаз, выходил ближе к вечеру на большак рядом с ее домом и ждал, когда она выйдет. Кажется, рабо­тала она на стройке. Робкие ухаживания скромного деревен­ского паренька были ей интересны и скучны. Была весна, только что прошел дождь, нигде нельзя было гулять, кроме двухкилометрового асфальтированного участка дороги. Они ходили до темна, потом встали в сторонке, она прижалась к нему, смущая проступающей через тоненькое пальтецо гру­дью, он неумело и страстно поцеловал ее в губы, она спроси­ла:

-  Нравится?

Он не умел, что ответить. Тогда она сказала:

-  Проводи меня домой и больше не приходи. Мы с тобой не пара. Тебя вон колотит всего, а я уже на аборт ходила.

Он хотел все опровергнуть, но она добавила:

- Сестра говорит, что ты умный и далеко пойдешь, а я на стройке штукатуром. Не приходи, так лучше будет обоим.

Она крепко чмокнула его в губы, как целует мать своего дитя, провожая надолго и неизвестно куда».



Свою первую заметку, напечатанную в Казанской район­ной газете «Колхозное знамя», не помню, но после окончания семи классов Афонькинской школы написал маленький рас­сказ «Непрочитанная газета», в котором почти все было чи­стой правдой: и наша ночная работа на погрузке зерна с вре­менных полевых токов, и разговоры во время коротких пере­рывов, и даже районная газета, которая так и проездила со мной с вечера до утра, истрепалась в кармане и так и оста­лась непрочитанной. Рассказ напечатали. Только сейчас я заметил эту несправедливость: почему рассказика нет у ав­тора, почему не включить его в один из сборников? Решил найти газету в архиве. Найду - непременно поставлю в это повествование. Еще одно подтверждение того, как мы неоргани­зованны и нелюбопытны. (Не нашел, в архиве нет той газеты).

В Ильинскую школу я пришел, уже имея четкое решение стать журналистом. Редактором была Анна Афанасьевна Косенкова, она очень мною заинтересовалась, пригласила в редакцию, мне показали, как делается газета, почему ново­годние стихи нельзя посылать 30 декабря. Потом ее сменил Кирилл Анисифорович Рябков. Это был очень крупный муж­чина, валовый и добродушный, он очень много курил «Беломор» и стучал на машинке свои передовые статьи. Дверь кабинета, самого последнего по коридору, всегда открыта, из нее валит табачный дым, как из нашей бани по субботам. Это он предложил мне работать в газете, когда я после армии приехал в районный отдел народного образования и, не застав на месте заведующего Геннадия Ивановича Старикова, быв­шего Ильинского директора, зашел в редакцию. Заведующий сельхозотделом Юра Кононов сразу повел меня к редактору, и к вечеру я был оформлен литсотрудником сельхозотдела.

Первую мою корреспонденцию «Чабаны ждут перемен» Юра полностью переписал между строк машинописного ори­гинала. Я категорически отказался ставить свою фамилию, но все утряслось. Юра учил меня работать с незнакомой тематикой, учил систематизировать информацию, выстраивать размышления, учил слушать и писать. Сам он, кажется, не имел большой подготовки, но, безусловно, был одарен, писал бойко, много, интересные рассказы сочинял. Знал массу анек­дотов и умел их рассказывать. Актер в нем погиб, это точно.

Однажды он пошел в баню, а в дом гости, ну, не возвра­щаться же. Попросил очередь пропустить, ему условие: рас­скажи три анекдота свежих - пропустим. Он выдал, помылся, вышел, а они все смеются. Но Юра пил. Его увольняли и принимали снова, наконец проводили совсем, он работал в разных местах и приносил удивительные рассказы. В конце шестидесятых Юра Кононов уехал с семьей в Тюмень, и я его потерял из вида. Но на меня влияние оказал сильное, я же чистый лист был, все воспринимал.

С первой моей получки устроили посвящение в журнали­сты, посвящали Юра и Боря Терехов, он пришел в газету на пару месяцев раньше. Пошли в чайную, сидели там, потом Борис, он шустрый был, с кем-то подрался, мы быстренько оттуда ушли. Утром все трое первыми пришли на работу, в кабинете редактора зазвонил телефон. Я побежал. Звонили из милиции, приглашали меня на допрос по поводу вчерашнего скандала в чайной. В кабинет я вернулся настолько убитый, что Борис не выдержал и захохотал: это он, оказывается, звонил, чтобы меня разыграть.

И потом он часто устраивал розыгрыши по телефону, хорошо получалось. Зная о манере разговора первого секре­таря райкома партии Василия Федоровича Кныша, Борис зво­нил кому-нибудь из ответственных работников и говорил кратко: «Здравствуй, Кныш. Зайди ко мне». Все, человек под гипно­зом, а мы выходили посмотреть, как он быстрым шагом бежит в сторону райкома. После фантомасовских фильмов Боря изводил всех фразой: «Вас сегодня посетит Фантомас».

Родители его были большими людьми, отец председатель райисполкома, мама руководила райкомом профсоюза работ­ников сельского хозяйства. Борис держался уверенно, иногда чересчур, очень красиво и модно одевался, был остер на язык, девчонки его любили. Он долго дружил с Ниной Пономаре­вой, она красавица была, и пару они составили красивую. Положение родителей несколько упрощало отношения Бориса с руководителями в колхозах и совхозах, но иногда получа­лись забавные случаи. В Ильинке председателем профсоюз­ного комитета был Николай Алексеевич Долгушин. Утром Борис звонит ему, чтобы взять информацию для газеты.

-  Здравствуйте, Николай Алексеевич, это Терехов.

-  Здравствуйте, Николай Павлович, - отвечает тот, ду­мая, что звонит председатель райисполкома.

-  Это не Николай Павлович, это Борис.

-  А, Борис! - разочаровался собеседник и положил труб­ку. Долго потом над этим смеялись.

Был момент, когда он ушел на повышение и несколько в сторону, стал заведующим районным отделом культуры, я ему не советовал этого делать, потому что такая кропотливая и невидная служба не для него. Вскоре меня назначили редак­тором, и я убедил Бориса вернуться. Тут уж действовал за­интересованно, потому что ценил его как добротного газетчи­ка. У Бор. Казанского, под таким псевдонимом иногда печа­тал свои материалы Терехов, было и до сегодняшнего дня осталось качество, без которого, на мой взгляд, журналист не состоится. Он никогда не был безразличным, он загорался, приезжал из командировки, взахлеб рассказывал, что видел, негодовал или восхищался. И писал так же. Он сдал матери­ал под заголовком «Чей арбуз слаще?». Оказывается, дирек­тор совхоза привез комбайнерам на уборке урожая каждому по арбузу, мужики, естественно, поели и посмеялись. Борис был при этом, и атмосферу нормального человеческого весе­лья описал в корреспонденции. Газету подписывала замести­тель редактора Медведева, она убрала заголовок. Возмущен­ный автор прибежал ко мне, мы оба пытались доказать ей, что заголовок очень симпатичный, точный и оригинальный, но ничего не получилось. А жаль, в самом деле, хороший был заголовок. Когда я стал редактором, мы часто с ним попада­ли под критику райкома за перегибы в оценках, но все, что писал Терехов, люди читали. И работалось нам легко, не было отношений служебных, с учетом должностей, мы и вино пили, и газету обсуждали. Зная свою неорганизованность, Борис просил: «Старик, я все напишу, ты мне только запланируй».

Боря был мастак на выдумки, на ходу придумывал неве­роятные ситуации.

Он обожал моего отца Максима Павловича за язвитель­ность и остроту слова, говорил мне об этом. Недавно пере­сказал удивительный разговор, состоявшийся в нашем доме при очередном посещении. Отец спросил у Бориса, есть ли в райцентре сахар, тот ответил, что есть. Максим подытожил:

-  Надо будет съездить и взять.

Это насторожило маму, она знала, что сахар на брагу, и тут же отреагировала:

-  _Я_ ведь вылью! На что отец философски заметил: «Чал- пан целый, дак вылевай». Чалпан - это голова, не из тюркс­кого ли? Я был очень благодарен давнишнему своему това­рищу за добрую память об отце.

За сорок лет знакомства, а вместе проработали только девять, мы были очень дружны и почти безразличны друг к другу, встречались каждый день и не виделись пятилетками. Но, даже находясь далеко от меня, Борис помог издать книж­ку «Как я строил мой храм», хотя просил не я, а наш общий знакомый Николай Денисов. В моей жизни было и есть не столь много близких людей, хотя считаюсь общительным и доверчивым, Борис Терехов в их числе, хотя и в давно про­шедшем времени.

Толя Савельев приехал в Казанку из Омской области, хотя родом ишимский и начинал в «Ишимской правде», первыми своими учителями гордился, да и было кем. Газетой руково­дил Николай Васильевич Бортвин. Во время редакционной летучки ему позвонил первый секретарь горкома КПСС, чьим органом была газета. Бортвин извинился, что занят, и поло­жил трубку. Скоро об этом узнал весь газетный мир, потому что такого независимого поведения не мог позволить себе никто больше. Я сам был редактором, знаю. Костя Яковлев, утонченный интеллигент, не терпел матерков, писал ровненько, чуть позднее работал в Казанке, и при первой встрече сделал мне комплимент, сказав, что в моем стиле есть что- то от Василия Пескова. Аркадий Петров, аграрник, скоро ушел в науку и, кажется, даже написал диссертацию. Володя Нечволода, поэт. Гена Рябко, тоже поэт и сказочник, погибший от базедовой болезни. Был еще один интересный человек, кажется, его фамилия Неженец, он написал историю деревни при советской власти и показал, что аграрная политика ком­мунистов привела деревню к краху. Этой работой заинтересо­вались компетентные органы, автора судили, и Толя с гневом говорил о тех бывших товарищах опального журналиста, ко­торые его предали. О работе той я больше ничего не слышал, хотя сегодня нет большого труда достать ее из архивов.

Толя с семьей жил на квартире деда Конищева, который участвовал в русско-японской войне на крейсере «Жемчужи­на» и любил об этом рассказывать. Толя был определен ко мне в сельхозотдел литсотрудником, мы подружились. Он хорошо знал русскую литературу, любил Тургенева и Гарши­на, сам писал зарисовки о природе, охоте, рыбалке. Мы вме­сте с ним в 1970 году направили свои работы на конкурс в Литературный институт имени Горького Союза писателей СССР. Точнее, по его инициативе и я участвовал в этом деле.

В январе я побывал на семинаре молодых писателей в Тюмени, небольшой рассказик «Проводины» очень похвалил Константин Лагунов, Иван Михайлович Ермаков после этого прочитал рукопись, посмотрел на меня и улыбнулся: «Вкусно у тебя про уху из молоденьких окуньков». Ермаков родом из нашего района, наверно, поэтому заинтересовался мной, мы и позже встречались несколько раз, я расскажу об этом от­дельно.

Это Толя убедил меня, что надо послать работы в Литинститут на конкурс. _Я_ уже сильно обжегся в прошлом году в Уральском университете, когда меня бесцеремонно завалили на истории, которую хорошо знал, но без подготовки неверно определил начало семнадцатого века, начав рассказ о войнах Петра Первого за выход в Балтийское море, а следовало говорить о польско-шведской интервенции. Толя сказал, что мы ничего не теряем, если не пройдем конкурс, то и ехать никуда не надо. Он первым получил бумагу о том, что не прошел конкурс. Мне ничего не было, и Толя предсказал, что я пройду. Он оказался прав, меня вызвали на вступительные экзамены, и я поехал на консультацию к Володе Нечволоде, который уже учился в Литинституте. Он успокоил: если про­шел конкурс, считай, что поступил. Отсев, конечно, был, но я стал студентом-заочником.

Толя за меня порадовался, и я очень ему благодарен. Говорили, что в том году было около шестидесяти работ на место, выбор был. Но, знакомясь с однокурсниками, я чуть поубавил собственной гордости по поводу выдержанного кон­курса, потому что понял: отбирали люди, а они могут ошибаться. Слишком много было студентов странненьких, но амбициозных, слишком много, думаю, по-настоящему одарен­ных ребят остались за бортом. В их числе и Толя Савельев.

Его увольняли из газеты не один раз, в конце концов, он устроился в рыбную инспекцию, потом обменял квартиру и переехал в Тюмень. Мы не встречались, но однажды Коля Денисов сообщил, что Толя умер в своей квартирке. К тому времени семья оставила его. Тот же Денисов в своем журна­ле «Тюмень литературная» опубликовал Толин рассказ, чис­тый, психологически точный, с хорошими картинками сибир­ской природы. Наверное, следовало бы посмотреть и другие вещи, сделать книжку, но это непросто. Говорили, что рукопи­си Толи умыкнул один из его друзей-литераторов, но, будь они на месте, где деньги взять на издание? Проблема эта мне хорошо знакома. Сейчас вот пишу, а как издавать - даже думать боюсь.

Итак, Литинститут возник в моей судьбе с подачи Толи Савельева. Получив вызов на вступительные экзамены, я взял отпуск и стал готовиться. Редактор Вячеслав Анатольевич Алтухов с пониманием отнесся к моим проблемам, даже гор­дился, что его сотрудник будет учиться в единственном в своем роде вузе страны. Когда я вернулся после экзаменов и установочной сессии, он при встрече похвалился первому секретарю райкома партии Василию Федоровичу Кнышу, что я поступил в Литинститут. Кныш философски заметил, что надо закончить институт, а уж потом похваляться. Через тридцать лет мы с Кнышем вспоминали этот разговор, когда готовили книгу его воспоминаний о жизни и родном нам обо­им Казанском районе.

В Москву приехал поздним вечером, знал адрес: Тверской бульвар, 25, там дали координаты общежития на Добролюбо­ва. Дошел до троллейбусной остановки у Пушкинского кино­театра, добрался до места, дежурная отвела мне свободную комнату. На другой день в нее вселились: Витя Широков из Перми, Валера Невежин из Ленинграда и Вася Воронов из Ростовской области. В таком составе мы прожили до после­днего курса, точнее, до госэкзаменов, разойдясь потом по разным углам. Вступительные экзамены действительно во многом были формальностью, нас зачислили, мы прослушали установочную сессию.

Сейчас трудно поверить, что человек из сибирской глу­бинки, не имеющий в Москве ни одного знакомого человека, получивший самую среднюю подготовку в простой школе, успешно прошел конкурс в единственный институт, в котором Союз писателей СССР готовил молодую смену. Речь идет о конкурсе творческих работ, я направил туда всего полтора десятка страниц. Что-то привлекло того же Бориса Михайло­вича Зубавина, и он взял меня в свой семинар. Наверное, эта система несовершенна, конкурс проходил в несколько туров, надо было выбрать из тысяч шестьдесят-семьдесят канди­датов, ошибки неизбежны. Но деньги не играли в этом процессе никакой роли.

Все для меня, деревенского человека, было открытием.

Рядом проходили писатели, которых читал и знал, лекции читали ученые с помрачительными титулами и биографиями. Праправнучка Гаврилы Державина профессор МГУ Ольга Державина, одна из любимых женщин Есенина Валентина Дынник, та самая, которой он посвятил стихи: «Вы помните, вы все, конечно, помните...». Аза Алибековна Тахо-Годи, крупнейший специалист по древнегреческой литературе. Сра­зу хочу признаться, что в полном соответствии со своей при­родной безалаберностью почти не вел записей, хотя удиви­тельные вещи говорили на лекциях преподаватели. В то вре­мя не было доступа к фактам и событиям, если партия не считала нужным, чтобы народ о них знал. Наши преподава­тели были людьми достаточно свободными, чтобы общаться со студентами более открыто. Регулярные выезды в города «Золотого кольца», из которых по глубине впечатлений пер­вым остается Ростов Великий с его древним Кремлем и храмами, колокольным звоном из мощных усилителей, от это­го не утратившим воодушевлённости и светлости.

Первый же экзамен по древнегреческой литературе мог стать для меня последним. Тахо-Годи, услышав мое робкое: «Я не готов к экзамену, извините», тут же выхватила со стола новый билет: «Я бросаю вам спасательный круг!». Я глянул в билет и увидел совсем незнакомые имена древних писате­лей. «Это не круг, это камень мне на шею». Аза Алибековна громко захохотала, оценив юмор неудачника, а я впал в транс, пошел в деканат забирать документы, чтобы ехать домой. Расклад был простой: столь же плохо готов и по другим пред­метам, видимо, не мой это институт, не по Сеньке шапка... Наверное, уехал бы, не будь Лины Васильевны Васильковой. Очень красивая и добрейшая женщина, она работала в дека­нате заочного отделения и все годы поддерживала меня, да и не одного. Ей стоило большого труда успокоить упрямого деревенского парня, и я остался.

Не помню, как мы познакомились с Николаем Денисо­вым, но в институте встретились, когда он получил диплом. Тогда было заведено обмывать дипломы (устраивать банке­ты) в соседнем с институтом кафе «Лира». На другое утро Коля с гордостью показывал мне диплом, а я подначивал: «Ты мне билет члена Союза покажи!». Его скоро приняли в Союз писателей, и Денисов в советское время работал до­вольно плодотворно.

Еще один земляк - Володя Нечволода. Наши весенние экзаменационные сессии в мае 1971 совпали, и мы поехали в Москву вместе, в одно купе билеты взяли. _Я_ вез в гостинцы своим новым друзьям нашего казанского сырка в вяленом и копченом виде. Угостил и Володю. Взяли пива, потом вина. Он читал свои стихи, у открытых дверей купе собрались люди, наши симпатичные проводницы, Володя читал замечательно, его мягкий, бархатистый голос легко ему поддавался, были уместны жесты, а улыбка, то грустная, то веселая, только подчеркивала пафос стиха. Меня поразило стихотворение о девочке из северного города, она стоит на рынке перед ябло­ками, которые кавказский тогдашний наш единородник «по цене блокадной продает». Не ручаюсь за точность цитаты: «У меня друзья в печали слягут, если расскажу им, что жи­вет девочка, не знающая яблок. Девочке уже четвертый год». Мне это напомнило «Куклу» Дмитрия Кедрина, тоже о девоч­ке, которой не все доступно, и с сильным финалом, когда автор от имени родины обещает девочке: «Мы дадим тебе куклу, не плачь!». Володя огорчился до слез, он не знал это стихот­ворение и опасался, что его можно подозревать в плагиате. Кое-как уладили, но память о легкой уязвимости души этого человека у меня осталась навсегда. Он в одном стихотворе­нии с грустью сказал о себе: «Нечволода, нечем тебе воло- деть!»

В столице он повез меня на такси на набережную Мос- квы-реки, откуда хорошо видны орудия первомайского салю­та. На второй день мы поехали в цирк, Володя скупил беремя цветов в киоске и дарил проходящим женщинам. Он таким и остался в моей памяти, красивым, умным и бесшабашным. Он, несомненно, был большим поэтом, не все смог расска­зать, а теперь едва ли поднимется наша писательская орга­низация до издания ушедших и не настаивающих. Это горько сознавать. Вспомнил, что в средине девяностых годов «Тю­менские ведомости» опубликовали что-то вроде дневника, который Нечволода вел в одной из больниц, там случайные заметки выдают зоркую наблюдательность и сильное перо, там сочный язык и тонкий юмор. У Володи есть такие стихи: «Красноталом, красноталом, Приишимьем пролетало... А на том на берегу ходят кони на лугу, рыжие и белые...» Был у нас хороший журналист Федя Нечаев, корреспондент всех районных газет юга Тюменской области, тот самый, который однажды приехал к своему старинному другу, ставшему ре­дактором, но так и не согласился на его условие: ни одного глотка спиртного. Работая в Казанке, Федя выпивал портвей­на и шел к памятнику Ленину читать стихи Есенина. Его пытались было забирать в милицию, но кто-то дал команду не трогать. Федя Нечаев написал пародию на эти стихи Во­лоди: «Красноталом, красноталом, Приишимьем пролетало... А на том на берегу ходят бабы на лугу, рыжие и белые, в плавках полнотелые. Тихо плещется вода. К ним плывет Нечволода». Говорят, Володя был в восторге.

Литературный институт находится в доме Александра Герцена, которого «разбудили декабристы», этот дом описан Булгаковым в «Мастере и Маргарите», тут бывали все люди, имеющие отношение к советской литературе. К нам приходи­ли тогда уже не очень молодые Евтушенко, Ахмадулина, Вознесенский, Рождественский, приезжали Расул Гамзатов, Виктор Розов. Вологодский заочник Володя Шириков, он в то время был редактором областной молодежной газеты, при­гласил нас в комнату своего друга-аспиранта, мы пили винцо и говорили. В комнату постучали, Володя вышел и вернулся с невысокого роста мужчиной. Никто никого не представлял, говорили ни о чем, в свободный стакан налили вина, чокну­лись и выпили. Мужчина попрощался и ушел. Володя смотрел на нас с улыбкой. «Вы его не узнали? Это Распутин». Бедно­го Ширикова чуть не прибили, но Валентин Григорьевич скоро пришел в клуб «Молодой литератор» при общежитии, говорил тихо и спокойно, ни с кем не спорил, часто оговаривался: «Я так думаю».

Ректором института был Владимир Федорович Пименов, очень правильный человек. Ребята нашли где-то уличную табличку «Тупик Пимена» и прикрепили к институтской сте­не. Получилось значительно и забавно. Деканом заочного отделения был Павел Васильевич Таран-Зайченко. Он что-то у нас читал, но не оставил впечатления. О нем преподаватель Виктор Богданов сказал студентам: «Вы его не бойтесь, он только с виду Таран, а на самом деле он Зайченко». Богданов был одним из молодых преподавателей, он вел у нас спецсе­минар по Достоевскому, по тем временам говорил крамолу, в частности, по трактовке Достоевским так называемого ев­рейского вопроса, хотя это все крамолой и продолжает оста­ваться.

Профессор Ишутин был советником Правительства СССР по внешнеэкономическим вопросам, читал глубокие лекции, сопровождая наиболее значительные выводы неизменной фра­зой: «Так ли это? Да, это так!» или «Нет, это не так!». Перед госэкзаменом по марксизму-ленинизму, отводя предположе­ния наших девушек о возможности не сдачи экзамена, про­фессор ответил как истинный экономист: «Сдадут все, потому что оставлять вас на второй срок экономически невыгодно».

Историк Водолагин был интересен, кроме ярко сталинис­тской окраски, еще и тем, что после Сталинградской битвы был в составе комиссии по ликвидации трупов. Когда в двад­цатую годовщину сражения посол ФРГ приехал «возложить цветы на могилы несчастных немецких солдат», председа­тель горисполкома, друг нашего Водолагина, ответил, что «под Сталинградом нет могил несчастных немецких солдат, есть только могилы доблестных советских воинов». Догадливый посол все понял и дал команду пустить венки по Волге, но комсомольские активисты уже ждали внизу по течению... Трупы солдат противника складывали в траншеи и зарывали, укатывая поверхность танками, чтобы никаких следов... Так рассказывал Водолагин.

Русскую литературу читал профессор Михаил Еремин, глубокий ученый и большой актер, его лекции были представ­лениями, спектаклями одного исполнителя. Он и внешность имел колоритную: ростом не высок, но очень подвижен, длин­ные седые волосы отброшены назад и постоянно ему меша­ют, жестов много, но все они выразительны и к месту. Он был известен как один из крупнейших специалистов по Пуш­кину. «Что же было на душе Татьяны, когда она говорила Онегину: «Но я другому отдана и буду век ему верна» - любовь или ненависть?» И Еремин замирал, а мы с открыты­ми ртами ждали его вывода. Выдержав паузу, профессор с пафосом воскликнул: «А разве это не одно и то же?!» Спец­курс его мы ходили слушать, а во время зачета Еремин вы­говаривал одному из нас: «Пушкин не товар, я вам его навя­зывать не буду». Еще он говорил: «Пушкин как шар, он со всех сторон круглый. Подступайтесь!» Еремин практиковал неожиданную форму зачета, когда вопрос задает студент, а не преподаватель. Мы сначала обрадовались, но потом поня­ли, что это уловка: надо многое знать, чтобы задать умный вопрос.

Вообще не было скучных преподавателей, каждый увле­чен своим предметом, своей наукой настолько, что порой импровизация на лекции приводила к интересным направлени­ям исследований. Не помню, кто, рассуждая о силе челове­ческого духа в произведениях литературы, сравнивал Хемингуэйского Старика с Андреем Соколовым Шолохова, а через время статью об этом напечатала «Литературная газета». Что увлекательного может быть в теории современного рус­ского языка, но наша Людмила Анатольевна Качаева с таким воодушевлением растолковывала нам языковые законы, что ее увлеченность вызывали уважение и удивление.

Семинар по текущей советской литературе вел Александр Власенко, добродушный и простой человек. Он никогда не выказывал никакой революционности, добросовестно прово­дил линию партии, отбирал для обсуждения правильные про­изведения. Но иногда и он одумывался, помню несколько случаев. Первый - это когда он письмом проинформировал, что срочно нужна рецензия на новую повесть Виля Липатова «Серая мышь», повесть выходила, кажется, в журнале «Зна­мя» в следующем месяце. Это неожиданное произведение для середины семидесятых годов, пожалуй, первое в нашей лите­ратуре, так громко и так гражданственно заявившее о наци­ональной трагедии - поголовном пьянстве. Официальная кри­тика, как всегда, «сделала вид», но мы обсуждали горячо и со знанием дела, если бы сейчас поднять те рецензии семи­нара Власенко, любопытная получилась бы картина. Второй раз он удивил нас, вернувшись с суда над убийцей поэта Николая Рубцова и рассказывая о том, как издевательски над памятью человека проходил процесс. «Солнце русской поэзии закатилось!» - сказанное о Пушкине здесь почти звучало, Власенко прямо говорил, что поэту не дали стать вторым Пушкиным в России.



«Они встретились на кухне общежития, где она готовила ужин, а он прибежал вскипятить очередной чайник. Он оста­новился у порога, увидев у плиты невысокого роста девушку с абсолютно белыми волосами. Она повернула лицо в сторону вошедшего. О, лучше бы она этого не делала!

-  Откуда вы здесь, среди этого хаоса отъезжающих по­лупьяных студентов? Ведь сессия закончилась, а я вас ни разу не видел.

-  _Я_ приехала сегодня, у нас сессия только начинается.

Он пригласил ее в свою компанию, она отказалась: по

чужим компаниям не хожу.

-  Тогда где же я вас увижу? У меня поезд через два часа.

-  Приходите ко мне в комнату. - И она назвала номер.

Уже через полчаса с бутылкой вина и пакетом еды он

сидел напротив ее, восхищаясь вьющимися белыми волоса­ми.

-  У вас должно быть странное имя.

-  Да, меня зовут Лиля.

-  Лиля, до начала занятий два дня, разрешите, я оста­нусь, и мы проведем их вместе.

-  Но вы же говорили о билете.

-  Ничего, потом улечу самолетом.

-  Вас ждет семья?

Ждет? Дочка ждет, точно.

-  Нет, вам надо ехать. Давайте, я провожу на вокзал.

Он с трудом уговорил друзей продолжать проводины, и

уехал только с ней. Поезд стоял у платформы. Он лихорадоч­но соображал, что делать? Лиля остается здесь, а он уезжа­ет. У него есть ее телефон, но много ли это значит? Два дня вместе - будет ли еще такая возможность?

Он всегда верил в судьбу, доверял собственным ощуще­ниям. Другое дело, что они часто подводили его, но это было потом. Их поддержка была важна в момент принятия реше­ния. И он решился:

-  Лиля, я остаюсь. Это решено. - И, чтобы исключить дискуссию, порвал билет.

Лиля для приличия поворчала на него, но она не могла скрыть, как ей приятен такой мужской поступок. Они провели двое суток вместе, и он улетел самолетом.

Самолетов он всегда боялся. В этот раз Лиля подарила ему французский фломастер и красивую тетрадь.

-  Садись на свое место и пиши о нашей встрече, о двух сутках в комнате общежития, о том, как я люблю тебя. Пиши, и ни о чем не думай.

Конечно, дома его потеряли, потому что он успел, оказы­вается, сказать по телефону жене, что купил билет на поезд. Железнодорожную милицию поставили на уши, искали его красивый труп. Он все объяснил затянувшейся пьянкой с друзьями.

Но через несколько дней жена обнаружила тетрадь, напо­ловину исписанную в самолете. Он и сам еще не нашел вре­мени для прочтения, она трясла этой тетрадкой, как веще­ственным доказательством измены, нелепые попытки выдать бьющую фонтаном чувственность за литературные опыты в самолете от нечего делать выглядели чудовищно. Кончилось тем, что тетрадка сгорела в кухонной печке, они неделю не разговаривали, и белокурый роман потихоньку забылся»..



Учился я откровенно плохо, экзамены сдавал, но прилич­ных оценок не получал, потому что в течение зимы успевал прочесть только малую часть того, что полагалось по про­граммам. Изучалась русская и зарубежная литература, это десятки томов, был курс текущей советской литературы, это новейшие публикации толстых журналов, задания по конт­рольным работам кафедра высылала почтой. История СССР и зарубежных стран, языки, основы всех видов искусств и всех направлений литературы, например, теория и практика художественной прозы, перевода, основы музыкального ис­кусства, живописи, кино... Большей части рекомендованной литературы в районе, конечно же, не было, выписывать все из областной тогда было можно, но хлопотно. Конечно, мне стран­но слышать от молодого преподавателя, читал ли я Андрея Белого, ведь наши библиотеки создавались в тридцатые годы, автор этот едва ли издавался в советское время такими ти­ражами, чтобы дойти до сибирской Казанки. Правда, многое прощалось, считалось, что самое главное - по творчеству получить зачет.

Творческий семинар вел писатель Борис Зубавин, ей-богу, не могу о нем ничего сказать как о писателе, но человек он был замечательный и руководитель семинара очень демокра­тичный. Он никого не шпынял, не выделял, всем ребятам слал самые добрые и очень короткие отзывы на творческие рабо­ты. Зачеты по творчеству ставил без сомнений, и мы чув­ствовали себя неплохо. Мой новый товарищ Вася Воронов был тоже в этом семинаре, и земляк из Нижневартовска Валера Острый, очень крупный, колоритный мужчина. Он был лидером нашей группы, его мнение считалось окончательным. Ко мне Валера относился очень уважительно после того, как прочитал подборку рассказов: «Эт самое, старик, не ожидал, ну, эт самое, ты молодец. Смотрю, ходит, что-то вещает, редактор сраный, а ты молодец, ну». Такова была его манера разговора. Когда обсуждалась «Сенокосная пора», Острый сам себя превзошел, сцену на лугу, когда Варя во время грозы узнает о гибели Васи, он назвал шекспировской, подошел и об­нял меня прямо в аудитории. (Чуть ниже я даю этот кусочек). От Валеры, как всегда, вкусно пахнуло свежим портвейном.



«Где-то громыхнуло. Все стали глядеть - где. Гром ухнул еще раз. Со стороны деревни вышла туча и, расползаясь, стала забирать небо.

-  Вот те на! — сказал кто-то.

-  Вон она, туча, - подтвердил свои слова Ема. Никто ему не ответил.

-  Начинать стог или погодить? - спросил Матвей.

-  Только сено испортим, - ответил Степан. Стали гото­виться к грозе: кто в стог поглубже, кто под телегу.

Бригадир уже съездил по другим делам и спешит сюда: все ли в порядке? Только очень спешит. Коню бросил коротко «тпрру»! - он у него послушный, - соскочил с дрожек, смеш­но запутался в длинных ременных вожжах, выматерился, по­дошел к людям, осмотрелся.

-  Радовались мы - война кончилась. Рано, видно. Пела­гее Осиновой похоронка пришла. Ваську-то убило при разми­нировании. Это уж ребята в письме пишут, что в клочья. Бумаг целый пакет выслали, письма вон еёные. - Он показал пальцем на Машу.

Она не поняла еще ничего, смотрела растерянно и выжи­дающе, потом сказала испуганно:

-  Не писала я ему.

Когда страшное дошло до сердца, она присела прямо на землю, прошептала громко:

-  Не писала я ему.

Страшное подошло к горлу, сдавило, холодное.

-  Не писала... Ваське... Я... Не писала. - И уже стиснула ее в крепких объятьях страшная васькина новость. Гром ус­лышала она. А молния - та прямо в сердце ударила».

Ближайшим товарищем Острого был Юра Полуфунтиков. В нашем семинаре занимался Валера Юшко. Над ними как-то поиздевался Богданов, сравнив фамилии с Достоевским, Толстым и Тургеневым.

Мне много дало общение с ребятами вне института, ког­да собирались в комнате, читали и спорили, просто рассказы­вали о своих краях, о местных писателях.

К восьмидесятилетию Ивана Михайловича Ермакова и 35-летию лучшего его лирического произведения «Петушиные зорьки» я написал очерк «Пьедестал для доярки», опублико­вал его в «Тюмени литературной», альманахе «Таволжан», в книге «Деревенские перемены». Очерк получился острый, скандальный, но там все правда, а это главное.



«Не приемлет моя душа образа Ивана Михайловича Ер­макова, большого русского писателя, «князя сибирского», как разухабистого русского мужичка, носителя всех национальных слабостей и недостатков, а также и достоинств, подлинная ценность которых весьма сомнительна. Мне он дорог и памя­тен тем, что был разговорчив, но не болтлив, веселый, но не балагур, остроумный, но не хохмач.

В 1970 году Иван Ермаков вел вместе с Константином Лагуновым семинар молодых прозаиков. _Я_ привез на семинар несколько небольших рассказов, из которых Лагунов отметил «Проводины», почти документальную и чуть идеализированную запись проводов парней в Советскую Армию в моем родном селе Афонькино. Так и меня провожали лет пять назад. Лагунов похвалил рассказ, а Ермаков уже после обсуждения, пробежав «Проводины» быстрым глазом опытного читателя, заметил:

- Хорошо у тебя про утреннюю уху из молоденьких окунь­ков. Вкусно!

Родом мы оба из Казанского района, может, потому я насмелился как-то напроситься в гости к Ивану Михайлови­чу. Он по телефону объяснил, как проехать до магазина «Род­ничок» и как найти его квартиру. Писатель долго говорил со мной, рассказал несколько историй, связанных с его книгами.

Как плыл он с группой товарищей по Оби и сняли его с парохода в каком-то прибрежном поселке по болезни. Лечили в местной больничке, а когда чуть окреп, попросил медсестру принести бритву, зарос сильно. И тогда сосед по палате, по­жилой ханты отговорил его: «Ты, Иван, больничной бритвой не брейся, они ею баб в роддоме бреют». И вообще плохо отзывался о медиках, сказал, что после Володи-Солнышка не было в тундре настоящего лекаря.

Этого малого информационного проблеска хватило Ерма­кову, чтобы найти следы легендарного доктора, пройти с ним по становьям и кочевьям ханты, написать блестящую повесть, вывести власти и общественность на присвоение Салехардс­кому медицинскому училищу имени выпускника Владимира Солдатова, того самого Володи-Солнышка. Это высокий гражданский поступок и подвиг настоящего советского писателя.

Он тогда подарил мне свою книжечку «Петушиные зорь­ки», подписав своим грубоватым и разборчивым почерком: «Коле Олькову на добрые строки в грядущем». Это был ли­рический очерк о коллективе животноводов Вознесенской фермы Маслянского совхоза Сладковского района и о его вечном руководителе Петре Андреевиче Гурушкине. Прочи­танное оглушило меня высоким слогом чистого русского язы­ка, трогательными деталями быта, щедростью истинной ге­роики и патриотизма, тревогой за судьбу Родины. История и современность, патетика и мистика, предания старины и вдохновенные обращения в завтрашний день - все жило у Ерма­кова дружно, в ладу, и все работало на прославление простых деревенских тружеников.

Став студентом-заочником Литературного института, на первом же занятии семинара по текущей советской литерату­ре я пытался было заговорить о Ермакове, но быстро понял, что нет других слов, способных рассказать о его героях, кро­ме тех, которые нашел сам писатель. Все другие бледны, слабы, а потому беспомощны, компрометируют и автора, и героев неудачным пересказом, И порох с крейсера «Аврора», и фигурка богини, завернутая в солдатскую шинель, и опол­ченцы, оспаривающие сомнительное первенство в том, кто первым покинул поле брани... Вынутые из текста, лишенные волшебного обаяния ермаковского слога, они выглядят надуманными и странными. Только книги могли реабилитировать моего любимого писателя, я привез на следующую сессию все сказы Ермакова, и мои однокурсники открыли для себя еще одного большого мастера.

Студенты достойно оценили звонкое имя писателя и со­шлись на том, что очень удачный псевдоним придумал себе сибирский прозаик. Никак не хотели верить, что это подлин­ное его имя, так органично слились в нем былинность нашей истории, кряжистость сибирского характера и диковинное сочетание сказочных звериных прозвищ: Ермаков Иван Ми­хайлович. Похоже, что все предыдущие поколения копили мудрость и силу, чтобы вложить их в Ивана и вынести на могучем родословном древе крепкую поэтическую почку, ставшую сильной и вечно живущей литературной ветвью.

В это же время задумал я сделать курсовую работу по дорогим мне «Петушиным зорькам». Наверное, дерзость моя подпитывалась осознанием землячества, общей родины, и я отправил Ивану Михайловичу письмо с несколькими вопроса­ми. Ответ получил очень скоро, Ермаков написал его соб­ственноручно на стандартном листе бумаги, причем на сере­дине письма кончилась паста в ручке, и автор взял другую, здесь текст четче и крупнее.

«Вообще-то всех с подобными вопросами я отсылаю к моим книгам, пусть там поищут ответы, а они есть. Но тебе, как земляку, так и быть, не откажу».

Отвечая на вопрос, как появилась мысль сделать очерк о Вознесенских животноводах, Ермаков пишет:

«В совхозе «Маслянский» работал парторгом мой школь­ный друг Василий Ляпин. Мы оба помнили, как в 1936 году совхоз имени Менжинского (в тогдашнем Маслянском райо­не) встречал своего первого орденоносца, телятницу Ирину Никифоровну Иванову. За ней на станцию выслали лошадей, рабочие совхоза с лозунгами, с оркестром, и мы, школьники, вышли на два километра ей навстречу, встречали героиню в сибирских лесах. Орден ей вручали в Москве.

Тут Ляпин мой и повинился: «У меня у самого три доярки получили по ордену Ленина». Событие, как видишь, незауряд­ное. Оно-то и позвало меня в Вознесенку и послужило фунда­ментом для «Петушиных зорек».

Что и говорить, фундамент мощный, способный нести сложную и многоярусную конструкцию повествования, но для Ермакова этот факт - только повод, чтобы окунуться в исто­рию, показать русский сибирский и в то же время - советс­кий характер, нарисовать картины родной природы, воспеть гимн труду.

Трагическая и героическая биография главного героя очер­ка, «деревенского лидера» Петра Андреевича Гурушкина да­вала большие возможности для творческого осмысления, и писатель полностью их использовал. Юность, совпавшая с Великой Отечественной войной, беспросветный мрак фашис­тского плена, прощение людей и родины, два десятка лет руководящей работы. Для каждого эпизода находит он неожиданные краски, отбирая слова на грани эмоционального сры­ва, на краю чувств, у слезы на подходе...

Плен, думы о родине: «Целовал бы и ел траву твою по­дорожничек, колышком встал бы в твою поскотину, зерныш­ком пал бы под лапки твоих голубей».

Наказ отца молодому колхозному руководителю: «Ты, парень, почтительнее, милее народ осознавай. Доброе слово глубоко пашет. Кинешь его назад - окажется впереди».

На большом праздничном концерте слышит Гурушкин песню: «И только крепче выходила из огня суровая, доверчи­вая Русь...» Все перевернулось в душе солдата. «Не хочу больше доверчивой, не приемлю. Стобдительную хочу, тыся­чеглазую, меч на замахе... Пусть слышит, как травы растут, как крот роет, как микроб кашлянул». После таких рассужде­ний писатель устами Гурушкина дает наказ: «Вы за песнями последите. Их сыновьям нашим петь». Было видно, у Ерма­кова ощущение, что не все ладно в нашем доме. Еще одна фраза заставляет вздрогнуть: «Не в тот век умиляемся!». Наказу мудрого земляка мы не вняли, не только песни про­смотрели - великую державу незнамо утратили, кончились петушиные зорьки, вместо них на его земле боль, слезы и скрежет зубовный от обиды и бессилия...

Талант Ермакова многогранен. Он и в плодотворном об­ращении к редкому жанру сказа, разработанного П. Бажовым, а им отточенного и осовремененного. Он в той легкости, с которой известный уже писатель обращался к сюжетам чисто журналистским, пропуская реальную жизнь через художествен­ное восприятие, отчего его очерки-сказы поднимаются до вершин литературной публицистики. Но главной ударной си­лой писателя, его потаенной гордостью был язык. В уже упоминавшемся письме я спросил, откуда он берет такие незнакомые и в то же время понятные и родные слова.

Ермаков ответил: «Слова эти народные, вернее, русские - внутри меня. И когда их зовет строка, чувство, они выходят из строя - два шага вперед! и дают себя рассмотреть, оце­нить, попробовать на вкус и на современность».

Вознесенка 1967 года - маленькая деревенька, «веселая и работящая», как скажет, вспоминая то время, одна из орде­ноносцев Вера Петровна Шведова (Кузнецова). «Острием волосинки затмишь на глобусе Вознесенку - ан не затмишь?» - писал Ермаков. По производству молока ферма успешно конкурировала с учхозом Тюменского сельхозинститута и со­вхозом ЗауралНИИСХоза, причем результаты эти были столь высоки и стабильны, что заставили Монетный Двор перейти на изготовление орденов для Вознесенских доярок. И они получали ордена ежегодно: «Знак Почета», Трудового Крас­ного Знамени. Самой высокой награды СССР, орденов Лени­на, сюда привезено шесть. «Тут бы любому среднему горо­дишке литаврами бить, в фанфары дуть», - справедливо за­мечает писатель. А Вознесенка - три десятка дворов...

Орденов Трудового Красного Знамени удостоены были Раиса Добрачева и Лидия Блясина, родные сестры. Третья сестрица Вера Шведова (Кузнецова) всех обошла, получила и Красное Знамя, и орден Ленина. Также была отмечена Мария Скиданова. Двух обладательниц высшей награды той страны, Надежды Новиковой и Валентины Двойниковой, уже нет в живых.

Несколько лет назад Сладковский район простился с од­ним из выдающихся своих граждан, Героем Социалистичес­кого Труда Петром Андреевичем Гурушкиным. 40 лет руко­водил он Вознесенкой, был средним звеном в том смысле, что в системе управления находился в аккурат посередине, между молотом и наковальней, «365 дней в году его бьют, гнут, куют, плющат, наждачат, закаливают в огне и воде, испытывают на разрыв, на износ, на гипертонию, неврасте­нию, на инстинкт самосохранения». Это верхи, но еще слож­нее деревенскому лидеру, когда к его дыханию подступают руководимые им низы. А ситуация такова, что «вынь да по- ложь, не положь - так пообещай, а пообещал - выполни». Вот так и жил, так и работал.

Грустно живут сегодня бывшие доярки-орденоносцы, тру­довая слава и доблесть сладковской земли. Реформами выж­гло производство, половину деревни снесло, до века состари­ло вчерашних певуний. Из дома в дом прохожу, знакомлюсь еще раз с теми, с кем Ермаков свел 35 лет назад.

Вера Шведова, в те годы Кузнецова, самая молодая из живущих орденоносцев, героев очерка, встретила с внуком на руках, вся в делах и заботах. Получает пенсию, не больше и не меньше других, прослышала, что за орден Ленина государ­ство собирается приплачивать, поехала в райцентр, оформила бумаги. К пособию относится безразлично: дадут - хорошо, не дадут...

Сестра ее, Лидия Блясина, живет рядом, в просторном доме одна, дети разъехались, мужа только что похоронила.

-  Мы теперь памятью живы. Как работали дружно, как песни пели, ордена получали. Это же было! У меня Красное Знамя, Ленина не заработала.

-  У вас обида какая-то есть?

-  Зачем - обида? Просто меньше других работала, пото­му что четверо детей, и без бабки, все сама. Потому и не добилась...

Ловлю себя на том, что отвыкать мы стали от простых бесхитростных отношений, когда вот так спокойно говорят об успехах и наградах товарищей, не считая себя обойденными.

Мария Яковлевна Скиданова, узнав, по какому случаю гость, вывалила на стол горку документов, подтверждающих звания ударника, гвардейца и победителя, лицом зарделась, голос зазвенел, забыла, что восьмой десяток доходит.

-  Нам ведь трудно досталось, война началась, а мне 14 лет. Боронили и сеяли, быков обучали, снопы вязали. Нас четверо было девчонок: Нина Гурушкина, Надя Добычина, Нюра Журидова и я, по паре быков запрягали и всю зиму ферму кормами снабжали.

Когда доярками работали, шибко нас награждали и плати­ли хорошо. А мы все успевали: и ордена получать, и детей рожать. _Я_ шестерых вырастила. Вера Шведова тоже шесте­рых, у Лиды Блясиной четверо было, у Раи Добрачевой - пятеро. Вот какие бабы! Ты спроси меня: я знала своих де­тей, как они росли? Два месяца исполнилось - на работу! А робили! Каждый год награждали, нет такого года, чтоб без наград! У меня значков и медалей трехлитровая банка была, и ордена тоже, да ребятишки порастеряли все...

Заговорили о Гурушкине.

-  Он не шибко нас нежил. Сказал - выполни. Строго нас держал, но обиды нет, потому что у него зла не было. Нашу­мит и тут же поможет, если что. Сердцов не было. Да и как иначе, такое производство на плечах, и коровы, и овцы, и свиньи, и птица. Теперь вот совсем хорошо, ничего нет. Литру молока купить негде. Дрова вон сосед из леса в корыте тас­кает. Разве это дело?

Уголками платка, чисто по-русски, вытирает непрошеную слезу.

-  А ведь хорошо мы жили! Весело. В войну увезут нас на Раздоленку, балаганы поставим, сено косим. Бригадир кар­тошку на крупной терке натрет и кинет в кипяток - это суп артельный. День робим, а вечером в Кольцовку к парням на вечерки...

-  Кольцовка - это где?

-  Нету теперь, разбежалась. И Вознесенки нашей не будет, полтора десятка домов осталось, молодежь вся ушла. _Я_ тоже было рванулась к сыну под Тюмень, да вернулась, видно, доживать там надо, где жизнь прошла. Мы же работой жили. Именины на ферме в ленкомнате справляли. Натащим, кто что может, и гуляем до утренней дойки. Петро Новачевский на гармошке играет...

-  А плясал Плакидин, скотник, как пишет Ермаков, на­сколько ему ревматизм позволял.

-  Плакидин плясал, да все плясали.

-  И Гурушкин тут же был?

-  Когда ж он отстанет? Мы ведь одна семья.

-  А писателя Ермакова помните?

-  Он дивно тут жил, у Андрея Никитича Гурушкина, отца управляющего. На ферму приходил, расспрашивал, смотрел. Потом как-то дочь его приезжала, фотографировали тут все.

-  Мария Яковлевна, а орден Ленина, неужели тоже ребя­тишки?..

-  Нету ордена.

Знал бы - не задавал вопрос. Ушла от ответа ермаковская героиня, да вскорости нашла подтверждение догадка. В черные дни разгула гайдаровских реформ сослужил орден пос­леднюю службу, прикрыв собой прореху в сверхскромном бюджете некогда знаменитой труженицы.

Новому государству, возникшему на руинах великой дер­жавы, никогда не смыть этого позора. Так обобрать людей, что они вынуждены вынести «на рынок» потом и кровью заработанные ордена - есть ли за это кара хоть на земле, хоть на небесах? Не может не быть! Иначе и в Боге возник­нут сомнения.

При встрече с главой администрации Александром Ано­хиным подарил ему книжечку И. М. Ермакова «Петушиные зорьки». Анохин был искренне рад подарку и заметил, что книжки этой в районе почти нет. Это задело меня за живое. Дети и внуки наших героев должны знать, как мы жили и работали, должны знать, что не всегда было так, как сейчас, и что сегодняшняя действительность сотворена не нашими руками. Обратился к мастеровым людям, и они сделали 200 копий ермаковских «Зорек». Эти скромные книжки и были моим подарком всем участникам вознесенских встреч.

В «Петушиных зорьках» есть еще одна героиня, с кото­рой встретиться невозможно и которая всегда рядом - обоб­щенный образ Доярки, «молочной нянюшки нашей, главврача Державы». Последние страницы очерка - гимн ей, исполнен­ный человеком любящим и знающим, исполненный на самой высокой поэтической ноте. Столь высокохудожественного ли­тературного признания до этого не знала и теперь точно уже не узнает скромная русская труженица. «На высокие мра­морные постаменты взнесены наши Герои и Полководцы. Мудрецы и Первопроходцы, Поэты и Космонавты... Разыщем же и для Нее пьедестал. Пусть стоит Она с криночкой, из которой испили живые и бронзовые».

Горько, но скоро ли Россия поднимется до такого поста­мента?»



Трое моих товарищей по комнате в общежитии были каж­дый по-своему ребятами интересными. Валера Невежин ус­пел поучиться в Ленинградском университете, хорошо владел английским, был вспыльчив и немножко темненький, ничего о личной жизни не говорил.

Витя Широков уже окончил Пермский мединститут, был врачом, литературу и искусство знал блестяще, имел огром­ную сеть партнеров по обмену книгами, всегда хорошо знал, чего хочет. Он сильно картавил, чем давал повод для обид­ных намеков. По своим каналам был знаком со многими по­этами и писателями, особо любим Павлом Антокольским, у него встречался с Вознесенским и Ахмадулиной. В после­дние годы учебы перебрался в Москву, его некоторая отстра­ненность переросла в надменность, и отношения он сохранил разве что с Васей Вороновым. Будучи в Москве проездом, я позвонил и услышал почти равнодушный голос. Больше мы не виделись.

Витя все жаловался, что вот уже пять лет в Перми, на его родине «книжка не идет», зажимали, видимо, парня стар­шие товарищи. Мы разговорились как-то, что будет с нами через десять лет. _Я_ не удержался, чтобы не поддеть Витю: «Широков скажет, что вот уже пятнадцать лет в Перми книж­ка не идет». Шутка попала в цель, все смеялись. Справедли­вости ради надо сказать, что Витя писал очень интересные стихи. «Поставь рябиновую ветвь на стол в стакане...», « В Останкино осень. Игла телецентра не может заштопать про­рехи небес...», «Как рыба линия бедра...» Он мастерски вла­дел техникой, потому переводы вообще на ходу делал, при мне за ночь написал десяток стихотворений. Витя был до­вольно самолюбив и всегда пыхтел недовольно, если что-то не нравилось, но однажды сам поставил себя в нежелатель­ное положение. Получил письмо от жены и читал нам отдель­ные, выгодные фрагменты. Жена предупреждала, чтобы он тут не очень увлекался, «знаю я твои декадетские штучки». Вася усомнился, глянул в листок и прочитал правильно: «деканатские сучки». Выявившимся разночтением Витя был сильно смущен.

Самые теплые отношения сложились у меня с Васей. Мы оба парни деревенские, писали о сельских людях, чем были близки. Вася часто повторял, что мы - родственные души, друзья, братья. Я в это верил и любил Васю всем сердцем. Вася знал русскую классику, поклонялся Толстому, Достоев­скому, по их философским взглядам спорил с преподавателя­ми, вызывая мою светлую зависть.

Западную литературу средних веков читал Виноградов, интеллигент, эстет, он говорил изящно, двигался изящно, даже противно. Но дело свое знал. Во время экзамена у кого-то учебник выпал из рук во время списывания, Виноградов испу­гался больше всех. И вот ему Вася рассказывает про Эразма Роттердамского, священника и писателя, произнеся его имя как Эрзрам. Виноградов переспросил явно в надежде, что ослышался, и Вася еще раз уверенно сказал: «Эрзрам». Ви­ноградов даже привстал: «Эразм, Эразм!». Он даже артику­ляцией учил Васю правильному произношению, негодуя на недопустимую вольность.

Как-то поздно ночью Вася и Витя ввалились в комнату с двумя большими корзинами цветов. _Я_ обалдел: где они могли их взять? Развеселые ребята объяснили, что они поделились с... Пушкиным. У памятника поэту на площади его имени всегда стояли свежие цветы. Я пошел к дежурной вахтерше, всех их хорошо знал, потому что часто звонил с вахтового телефона домой, и убедил ее никому не докладывать о цве­тах. Обе корзины спрятал на антресолях, друзей уложил спать. Утром они с трудом вспомнили, что натворили. Вася сильно переживал: «Коля, это же стыд, украсть цветы у самого Пуш­кина!». Я, конечно, слегка издевался: «Вася, ты секретарь райкома комсомола, студент Литинститута, и цветы у Пушки­на - это же находка для западных журналистов!». Вася по­просил меня зайти в цветочный магазинчик у Всероссийского театрального общества и прицениться к корзинам. Цены ока­зались нам не по карману, и Вася продолжал казниться. Пос­ле первой лекции он показал мне запись в своей тетради: «Пушкину. Я никогда не крал цветы ни в палисадниках, ни в скверах, но предо мной явился ты. И не было мильционеров».

Вася, донской казачок, был вхож в дом самого Шолохова, с помощью старой гвардии донских писателей сделал быст­рую карьеру, был редактором журнала «Дон», но со мной перестал общаться. Я на него обиды не держу, в моей памяти жив тот Вася, институтский, непосредственный, способный положить шесть ложечек сахара в стакан чая и возмущаться, что ему не дают больше. Тот Вася, который по дороге в пивбар «Жигули» согласился взять часы у наших ребят, по­шедших на Останкинский пруд купаться, надел их себе на руку, а на обратной дороге стал приводить в чувства меня, уснувшего в такси после бурного пивного дня, и разбил мне нос. Пока утирал, измазал в крови белую рубашку и при выходе из такси был взят дружинниками: «Ты человека убил, да не одного, смотри, сколько на руке часов». Вася тогда едва выпростался из отделения, а Витя Широков от наряда сбежал, во дворе налетел на еще более пьяную компанию, все погнались за ним, он «добежал до высокого забора, они догнали и били до тех пор, пока я его не перескочил». Это самая простая история из нашей студенческой жизни.

Не надо думать, что только пили пиво и вино, хотя и это было. Были очень интересные встречи, поездки по литератур­ным местам столицы и Подмосковья, музеи и концерты. Пожа­луй, Вася и Витя лучше других использовали эти возможности.

Мы любили ходить на Красную площадь и смотреть сме­ну почетного караула у Мавзолея. У меня плоскостопие, по­тому сильно уставали ноги. Однажды пришли, заняли место поближе к Мавзолею, ждем. Ноги уже не держат. У меня был большой жесткий портфель, похожий на чемодан, поста­вил его на брусчатку и сел. Ко мне со всех сторон бросились молодые люди в одинаковых костюмах: «Ты бы еще раскла­душку принес!». Второй раз чекисты проявили к нам интерес, когда Валера Невежин заговорил с группой армян, гостей из Канады. Он бойко с ними изъяснялся по-английски, всех нас представил, моя Тюмень вызвала у гостей большой интерес. Как только мы отошли от собеседников, пришлось объясняться с чекистами. Быстро разобрались, что контакт случайный, и разошлись. Больше кагэбэшников в столице я не встречал.

Мы очень сроднились с Эдиком Голубевым, жителем Полтавы, но казачком совершенно станичного типа, он был чуть сутуловат, горбонос, говорил с выраженным украинским акцентом. Простой рабочий, он писал хорошие стихи, но учил­ся на отделении прозы, был чуть старше нас, но совсем ре­бенок. Позже стало понятно, почему Голубева не приняли со стихами, они были ностальгические, казачьи, их вполне мож­но было трактовать как националистические. «Да что мне усмешки нерусских, чужих, что слово мое не тревожит им слуха...», «Когда где-то в прошлом юность отца, а молодость матери только на фото...».

Став редактором в феврале 1973 года, я брал стихи своих ребят и печатал сначала подборками, потом оформил «Стра­ницу стихов студентов Литературного института». Успел сде­лать несколько выпусков, но потом позвонили из сектора пе­чати обкома партии и предложили свернуть поэтическую про­паганду и полностью сосредоточиться на сельскохозяйствен­ных проблемах. Эдик Голубев попросил привезти ему газеты с его стихами и признался, что это первые его публикации. Дальнейшей судьбы его не знаю, скорее всего, так и не про­бился, так и мыкает горе на своем заводе, если его не при­крыли.

Близким нам был читинский поэт Миша Вишняков, высо­кий сухопарый мужичок в очках, которые то и дело свалива­лись, и Миша тычком указательного пальца на время водру­жал их на место. Стихи свои он читал упоительно, сладостно, вдохновенно. Они и правда были хороши, я печатал Вишняко­ва в районке, даже то, что в то время не взяло бы ни одно издание.

«Демон сомнения приходит и ждет у порога ясных ответов, таких, чтобы сердце ожгло:

-  С кем же ты будешь, поэт?

-  Буду с русским народом!

-  Этого мало!

-  Нет, это превыше всего!

Только б дойти к нему темным, разбитым проселком

и, достучавшись до самой далекой избы, так и остаться

на простеньких струганых полках дивным рассказом его невеселой судьбы».

На одну из сессий Миша привез довольно большой кусок горного хрусталя, в комнате его раскололи, и каждый взял на память кусочек Мишиной доброты.

С весенней сессии четвертого курса я возвращался поез­дом, на последние деньги устроили проводы, я крепко спал на нижней полке. Глубокой ночью услышал возню, понял, что женщина пытается запихнуть на верхнюю полку солидного мужчину, крепко пьяненького. Время стоянки заканчивалось, и женщина умоляла своего Колю собраться с силами. _Я_ по­просил ее выйти, перебросил постели и залез наверх. Все уладилось. Утром сходил в ресторан, выпил стакан винца, поел. Все, до дома сутки, денег только еще раз поесть. В вагоне увидел своего соседа, курящего у открытого окна, молча закурил рядом. Он несколько раз посмотрел в мою сторону, потом спросил:

-  Это вы мне место уступили?

Не было никакой охоты говорить, и я кивнул.

-  Пойдемте в ресторан, я должен отблагодарить.

-  Спасибо, уже позавтракал.

-  Я приглашаю.

Это начинало надоедать.

-  Спасибо, но свободных денег у меня нет, а на чужие я пить не умею.

-  Это все глупости. Пошли.

Мы посидели в ресторане, Николай Георгиевич прихватил беремя бутылок, и веселье продолжалось в купе. Надо ска­зать, что всегда любил анекдоты и знал их множество, ехал с сессии, где происходил почти конкурсный обмен свежими анекдотами, знал много новых, в том числе политических, и с удовольствием рассказывал их новому знакомому, который быстрой реакцией громкого хохота поощрял к новым подви­гам. Подъезжали к Свердловску, надо было ложиться спать, и вдруг Николай Георгиевич посерьезнел и сказал:

-  Хороший ты парень, Коля, но бдительность утратил. Ты не знаешь, с кем разговариваешь.

-  А что случилось? - испугался я.

Сосед мой полез в карман пиджака, висевшего за его спиной, молча подал мне удостоверение. Безобидный пьяный сосед оказался подполковником КГБ, сотрудником Магаданс­кого управления.

-  Я могу сдать тебя в Свердловске органам, и ты полу­чишь свои пять лет без особого следствия, за антисоветскую пропаганду. Понял?

Конечно, я понял, но мелькнула мысль, что не сдаст, раз говорит об этом, сдают молча. Не помню, что я говорил и обещал, но по приезде домой общую тетрадь, где были запи­саны сюжеты 643 анекдотов, сжег в печке.

На осенней сессии, как всегда, начали со встреч и засто­лий. Я оказался в кампании Толи Гребнева, поэта и веселого человека, как и Широков, из Перми. Там же был новенький, солидный мужичек, чуть постарше меня. Мы говорили своим кружком, но краем уха я услышал, что новенький рассказы­вает что-то очень мне знакомое. Он говорил о лопухе, сту­денте Литинститута, который в поезде травил политические анекдоты офицеру КГБ, его хорошему другу. _Я_ картинно спро­сил:

-  Его зовут Николай Георгиевич?

Товарищ аж привстал:

-  А ты и есть тот лопух?

Мы познакомились. Это украинец Саша Черевченко, по собственной воле приехавший в Магадан и полюбивший этот суровый край. Он был пижон, красиво одевался, всегда ходил с портфелем, но парень замечательный. Учиться поступал вместе с Николаем Рубцовым, много о нем рассказывал, уже второй десяток лет ездил на сессии, постоянно что-нибудь не сдавал, потому что институт был единственной легальной возможностью выехать на Большую Землю. Он, кажется, был членом правления Союза писателей РСФСР, одну книжку стихов, «Подсолнух», Саша мне подарил с трогательной над­писью: «Коле Олькову в память о наших мугамах». Мугама- ми он называл похмельные синдромы, которыми мы вместе мучились после очередного застолья. Его девчонки очень любили, в том числе и за щедрость, с которой он разбрасы­вался деньгами. Вскоре после нашего знакомства он был в комнате один, я, совершенно трезвый, предложил взять день­ги на сохранение. Саша отдал, не считая. Утром нашел его сидящим в печали на кровати: все деньги потерял. Я не сразу понял, что он просто забыл. Конечно, всю печаль как рукой сняло, обмыли это дело... Когда я к нему пришел в похмель­ном состоянии, он как-то странно спросил:

-  Плохо тебе, Коля?

-  Плохо!

-  А вчера было хорошо?

Я еще не понял подвоха.

-  Вчера было очень хорошо!

-  Вот видишь, Коля, а за счастье надо платить!

Лет десять назад я писал ему в Магадан на отделение Союза писателей, но ответа не получил. Где-то слышал, что Сашы уже нет. Печально, если так...

Несколько особняком среди нас был Володя Болохов, я читал его стихи, они мне нравились. Володя был парнем бес­шабашным, говорили, что он сидел, и по-крупному, в общежи­тии часто пьянствовал, не просто выпивал, а обставлял все это шумными акциями. Голос он имел зычный, открыв окно комнаты, вещал во внутренний дворик общежития голосом Левитана:

-  Сегодня доблестные вооруженные силы Советского Союза сдали города... Слава героическим советским вои­нам...

Я опасался, что Болохова могут запросто забрать, но все обходилось. Говорили, что на зоне Володя составил словарь уголовного мира. К нему хорошо относился Широков, хотя с поэтами его совет не брал, кажется, ему принадлежит шуточ­ное стихотворение, из которого помню только концовку:

Буду как Болохов,

Стану как Болохов -

Самый с утра современный поэт.

В 1972 году новым комендантом общежития стала моло­дая пышная женщина по имени Эра. Она срочно получила полное наименование Новая Эра. Она хорошо к нам относи­лась, ей сдавал всю посуду после сессии, потому что скучал по домашней пище и часто готовил самое нехитрое на кухне общежития, все немедленно поглощалось в комнате. Новая Эра ходила по комнатам и предупреждала наиболее отчаян­ных, что вечером возможна проверка. Не могу сказать, что за пьянку сильно карали, надо было ее еще подкрепить неус­певаемостью, тогда начальство делало выводы. Но все равно хорошего мало, когда за столом безо всякого повода застука­ет кто-то из деканата в обществе профсоюзных и комсомоль­ских активистов. С Эрой связан один случай, подтвердивший зарождающиеся смущения. По телефону она рассказывала кому-то из знакомых о четвертом месте ее дочери на конкур­се учащихся музыкальных школ. Собеседник, видимо, был недоволен четвертым местом, и Новая Эра пояснила:

- Ты что, там столько евреев выступало!



Не помню, кто рассказал эту историю, или преподаватель на лекции, или студент из наиболее начитанных. В то время Константин Симонов был на гребне славы, его романы чита­ла вся страна, по ним ставились кинофильмы с самыми лю­бимыми народом актерами, на телевидении он вел передачу о рядовых Великой Отечественной, своим спокойным карта­вым голосом рассказывая о неизвестных героях, его одарили постами и знаками. Раза два он появлялся в Литинституте, который окончил после войны, но, видно, по своим делам, творческих встреч не было.

История заключается в том, что уже известным писате­лем он приехал в Одессу, где в самом большом зале города была устроена встреча с читателями. Все проходило, как надо, Симонов говорил, из зала на сцену приносили вопросы. Про­читав очередную записку, Константин Михайлович разволно­вался, подошел к микрофону и попросил встать автора, на­звав его по имени. Где-то сбоку поднялся пожилой мужчина. Симонов сказал, что это его старинный товарищ и попросил его после вечера подойти к нему.

Они обнялись. Симонов встретил своего товарища по комнате в общежитии Литинститута, хотя не виделись со дня получения дипломов. Поехали в лучший ресторан, выпили, разговорились...

Оказалось, что после института друг не мог прилично устроиться, писал мало, совсем не публиковался, жена от неудачника ушла, живет в комнатке коммунальной квартиры, ведет спортивную рубрику в вечерней газете.

Симонов, наверное, пообещал старому знакомому поддер­жку, попросил завтра принести в гостиницу свои рукописи. Ни утром, ни к обеду никто не появился. Симонов позвонил в редакцию. Ему сказали, что он сегодня не пришел на работу, а потом его обнаружили в своей комнате. Повесился.

Наверное, Симонов переживал эту трагедию, причиной которой сам невольно стал. Помню, мы недолго обсуждали эту историю. Помню, что я, как и все остальные, видел себя на месте Симонова. Тогда никто не знал, что судьба многих, если не всех нас, сделает «ведущими спортивных страничек».



Институт наш был в стране единственным, ребята собра­лись со всех краев. Очень многие считали себя талантливы­ми, но не признанными, потому что... И дальше шли разгла­гольствования по поводу засилья коммунистической идеоло­гии и отсутствия свободы слова. Такие в каждом готовы были видеть чекиста. Валера Невежин рассказал о своем питерс­ком товарище из органов по имени Рудик, с его легкой руки имя это стало синонимом чекиста: «Он Рудиком работает». Меня тоже после назначения редактором районной газеты и избрания членом бюро райкома партии пытались было отне­сти к агентам КГБ, но недолго. С одной стороны, никто, ко­нечно, за нами не следил, но, когда мой земляк омич Коля Березовский брякнул, что он напишет и перешлет на Запад роман о советской действительности, всех студентов семина­ра Зубавина вызывали в отделения госбезопасности, и меня тоже. Если это признак бдительности, то непонятно, почему советскую власть так легко и просто упустили...



Ваня Каукин вошел в мою жизнь в самом начале само­стоятельного пути, когда я пришел в школу учителем, он был секретарем комсомольской организации нашего совхоза «Си­биряк». Он сразу же предложил мне возглавить Афонькинс- кую организацию, мы вместе готовили субботники, спортив­ные соревнования, праздничные вечера в клубе. Он был спортивным и энергичным, любил шутку, анекдот. Потом его избрали председателем сельского Совета. В смысле карьеры у Ивана была довольно сложная судьба, такова система ра­боты с кадрами секретаря райкома Кныша, он не давал заси­живаться на одном месте, если видел, что из человека будет толк, бросал его на самые разные участки, пробовал. Иван поработал парторгом, даже агрономом, «Сельхозхимией» ру­ководил, уже в новые времена был заместителем главы рай­она.

В бытность его председателем Совета в родном Афонь­кино я приехал на сессию Совета, которая рассматривала вопрос о медицинском обслуживании населения. Пригласили всех медицинских работников. Заседание прошло нормально, поговорили, приняли решение, вышли на клубное крыльцо. Был хороший летний день сразу после посевной и еще до начала сенокоса. Мы стояли и курили, когда подошла молодая бой­кая девчонка:

-  Что же получается, Иван Сергеевич? На сессию надо было медиков - машину прислали, а закончилось - теперь хоть пешком иди в Новогеоргиевку.

Иван понял, что шофер куда-то улизнул и что ему придет­ся выкручиваться, как всегда, перевел разговор в шутливое русло:

-  _Я_ бы тебя, Валя, с удовольствием на своей машине увез, но нельзя же все время за просто так ездить.

Иван, видимо, плохо знал свои кадры. Молодая медичка, не долго думая, ответила:

-  Как вам не стыдно, Иван Сергеевич, в прошлый раз отвозили - три раза в кусты сворачивали.

Ивана трудно было смутить, он легко вел разговоры с женщинами, но тут и он оторопел, залепетал что-то под оглу­шительный хохот собравшихся и только головой качал:

-  Вот молодежь, палец в рот не клади...

После 55 лет он заболел, оперировался, но родственники говорили, что дело плохо. Мы встретились, как это часто бывало, в Троицу на кладбище, он молча пожал мне руку и пошел прочь. Через полгода его тут и схоронили.



Еще один мой земляк много лет был со мной рядом и запомнился неординарностью и стихийным талантом. Иван Гиричев после службы в Морфлоте сразу стал заведующим клубом в Новогеоргиевке и с первым концертом приехал к нам в Афонькино. Тогда ни один концерт не обходился без пляски, и Иван Ильич танцевал «Яблочко». В красивой мор­ской форме, невысокий и коренастый, он сразу стал любим­цем публики. Именно поэтому Ивана пригласили в районный дом культуры. Когда я стал работать в редакции, познакомил­ся с ребятами из дома культуры, который находился через дорогу. Там же был и Иван Ильич.

Районной культурой тогда руководила Мария Петровна Шкурченко, очень артистичная женщина, настоящий энтузи­аст. Вместе с Борисом Тимофеевичем Калинниковым они создали народный театр, меня пригласили уже на третий или даже четвертый спектакль, он назывался «Как я отдыхал». Тут мы впервые встретились с Гиричевым на сцене. Он играл самозабвенно, очень эмоционально, мы выстраивали мизанс­цены, искали лучшие варианты, но заканчивались репетиции, проходила премьера, и спектакль возили по сельским сценам. Иван Ильич так увлекался, что забывал текст, забывал все, импровизировал, нес чепуху, все со стороны казалось смешно и натурально, но я терялся, уход от текста пугал непредска­зуемой вольностью, мы с трудом выравнивали ситуацию, а Иван тут же создавал новую. Выяснилось, что он элементар­но забывал слова, на первых спектаклях суфлер работает бдительнее, потому промахов почти не было, а потом начина­лось. И все равно играть с Гиричевым было интересно. Вы­разительное движение, богатая мимика, естественность пове­дения делали его неповторимым в комедийных ролях. Говори­ли, что его приглашал режиссер Тюменского драматического театра, но по житейским соображениям Иван отказался. И напрасно. Там бы сделали из него хорошего актера. А в на­ших условиях он так и остался самородком, который некому было обработать, огранить. Природное дарование на фоне почти полного отсутствия образованности, общей культуры - таким и был Иван Ильич.

В конце шестидесятых годов мы создавали агитбригаду и ездили с концертами по району. Нас иногда даже освобожда­ли от работы для обслуживания тружеников села. Этими агит­бригадами руководил Гиричев. Когда выступали в пригранич­ных с Казахстаном селах (граница условная, все жили одной семьей), грех было не заехать и не сыграть пару платных концертов, чтобы иметь свободные деньги для торжествен­ного ужина. Заехали в Красноярку, большое село у границы, расклеили объявления, к началу народу набралось - полный дом культуры. Волнуемся, тремся в общей гримерке, вдруг вхо­дит милиционер, спрашивает старшего. Зовем Ивана Ильича.

-  Слушаю вас! - Иван был в темном костюме и белой рубашке с бабочкой, густые черные волосы распадались на стороны, вид у него был самый артистичный.

-  Слушаю вас!

-  Извините, но у вас билеты не по форме.

Мы похолодели: это же провал, ладно, если бить не будут.

-  А в чем, собственно, дело? - Гиричев был невозмутим.

-  На обороте печати нет, а тут написано, что без печати билет недействителен.

Гиричев чуть свысока смотрел на участкового:

-  Как мне вас жаль! - с чувством сказал он, но никто ничего не понял, в том числе и милиционер.

-  Как мне вас жаль! Три дня назад министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева издала приказ: никаких печатей на билетах! Никаких! Вы понимаете?

-  Да, конечно, извините! - вежливый милиционер пошел в зал смотреть «левый» концерт. Иван Ильич почти презри­тельно осмотрел перепуганных артистов и пошел проходить свою плясовую.

Тогда мы часто ездили в Казахстан, конечно, с согласо­ванными концертами. Как-то в день выезда в редакцию при­бежал Гиричев:

-  Коля, срочно надо! Сочини приветствие в стихах! Что­бы от Тюмени большой привет..., ну, ты сам знаешь.

Я тогда сочинял много, в том числе и по таким поводам. Быстро нарифмовал четыре четверостишья, побежал в клуб. Бывшие там баянист Саша Колмогоров и танцор Толя Фролов смеются:

-  Нашему Ильичу это ни в жисть не выучить!

Ильич возмутился:

-  Кончайте баланду травить, все будет в лучшем виде. - И пошел учить.

Вечером перед отъездом я попросил его прочесть, все- таки я автор, и мне хочется знать, как исполнитель донес мой, громко говоря, замысел. Гиричев стал читать по бумаж­ке. Я сказал, что так не пойдет, если надо, сам могу прочи­тать приветствие.

-  Нет, я веду концерт, я и читаю.

Ильич никогда не упускал возможности лишний раз выйти на сцену, любил он зал, свет, аплодисменты.

-  Давай так: я выйду на сцену перед закрытым занаве­сом, ты встанешь сзади и будешь давать мне текст.

Так и сделали. Иван вышел, даю первую фразу: «Друзья и соседи!». Пауза. Дальше Ильич не знает. Зал взрывается аплодисментами. «Мы вам привезли привет от любимой Тю­менской земли». Пауза. Аплодисменты. «От нефти и газа». Овации. «Лугов и полей». Гром. «От нашего крайнего Севера...». Когда все закончилось, Гиричев низко поклонился и так, согнувшись, унырнул за занавес. На меня он даже не посмотрел, остальным сказал:

-  Учитесь! На «ура» принимают!

И тогда, и сейчас это вызывает улыбку.

В конце 1998 года, когда я уже закончил строительство церкви в Бердюжье, казанские ветераны труда приехали к нам с дружеским визитом, поставили большой концерт. Я узнал о приезде земляков слишком поздно, на концерт опоздал, ус­пел на ужин. Иван Ильич сожалел, что я не слышал, как он читал стихотворное приветствие, достал из кармана листок с текстом и прочел:

В зале все родные лица,

Узнаю их без очков.

Храм построил —

не в столице, а в Бердюжье -

наш Ольков!

Этот листок он подарил мне, он и сейчас лежит в ящике стола. А Ильича вскоре схоронили, трагически погиб. Мне очень его жаль.



_Я_ рано начал искать приключения на свою шею, уже в первый год работы в школе не совсем правильно себя повел на собрании коллектива по выдвижению кандидата в депута­ты сельского Совета. К нам пришла секретарь исполкома Надежда Калистратовна, она упоминается у меня в рассказе «Проводины» как сельсоветская Надя-секретарша, и сказала, что в парткоме согласована кандидатура Эмиля Ивановича Гау. Меня это возмутило. _Я_ ничего не имел против Эмиля Ивановича, он в тот раз пал жертвой чиновничьего волюнта­ризма и моей борьбы с ним. Я потребовал, чтобы коллектив сам назвал кандидатуру. Видимо, учителям понравился про­тест, они выдвинули Марию Дмитриевну Олькову, и по этому поводу был составлен протокол. Чуть позже узнал, что мы испортили райкомовскую статистику, да и сам факт отклонения согласованной кандидатуры был вопиющим. Через несколько лет на дне рождения у моего редакционного товарища Бориса Тере­хова у нас состоялось объяснение с его отцом Николаем Павло­вичем, председателем райисполкома. Узнав, что я из Афоньки­но, он уточнил, не я ли устроил там незапланированное выдви­жение. Пришлось признаться. Все обошлось выпитой рюмкой. А Эмиль Иванович потом высказал мне обиду:

- Неужели за двадцать лет работы в школе я не заслу­жил права быть выдвинутым?

Дорогой мой человек, конечно, заслужил, только тогда я думал не об этом. Вина перед Эмилем так и осталась со мной.



Читая районную газету и зная только печатную машинку, какая стояла в колхозном правлении, я никак не мог сообра­зить, каким образом печатается газета? В первое же посе­щение редакции меня повели в типографию, и я видел, как Серафима Михайловна Ракова, Зина Алтухова и Люба Быкова с верстаткой в руках бойко выхватывают буквы из ячеек кассы и сбрасывают на верстатку. Получалась строка, потом дру­гая. «Вот так, Коля, и твои заметки набираем». Мне тогда было неловко, что и я заставляю столь кропотливо работать этих доброжелательных женщин. Потом я видел линотипы, строкоотливные машины, которые в десяток раз ускорили набор. Сейчас, утром отдавая в издательство компьютерный диск с текстом книги, в обед получаю ее черновую верстку. Такая технология нам и не снилась в те годы. Но, когда ло­мался линотип, вручную газету уже не набирали, это же ка­менный век...

Легендой Казанской типографии была Серафима Михай­ловна, Сара, она девчонкой пришла на работу, в войну чуть не попала на фронт, Столыпинскую реакцию набрала Сталинс­кой, это после войны, ладно, чекист попался с понятием: пос­ле сариного признания, мол, мне все равно, что Сталинская, что Столыпинская, он ее отпустил. Еще она в заголовке на­звание города Сталинград набрала без р, тоже обошлось. Она жила в поселке МТС, потом он был РТС и Сельхозтехникой, это очень далеко от центра, а автобусы тогда не ходили, «с Ваней с Раковым живу», как она сама говорила. Очень доб­рая, спокойная, ее все любили. Сара доработала до пенсии, набирая бланочную продукцию.

Редакторы нашей газеты часто менялись. Неожиданно уехал в Тюмень в областной совет профсоюзов Рябков, назна­чили Вячеслава Анатольевича Алтухова. Он несколько лет служил в милиции, и это полностью соответствовало его ха­рактеру. Он не был журналистом, и по-настоящему работу газеты организовать не мог, мы перебивались с пято на де­сято, как у нас в деревне говорят.

После его отъезда по личным обстоятельствам к нам пришел Гена Слесарев из «Ишимской правды», но не прижил­ся, ему долго не давали квартиру, семья в городе, он тут, разве так живут? Видимо, первому секретарю райкома Кны- шу что-то не нравилось в Слесареве, и он не спешил с его обустройством. Гена и сам давал поводы для сомнений, и однажды срочно уехал, сказав в райкоме, что заболела мама в деревне Ишимского района. Кныш не поверил и попросил секретаря соседнего райкома проверить. Так и есть, мама здорова, вместе с сыном травы косят на зиму.

Собрали расширенное заседание бюро райкома партии, Слесарева вызвали на трибуну и попросили объяснить, поче­му не был на работе три дня. Он опять о болезни мамы, причем, с деталями, как ей тяжело, как он за ней ухаживал. Была же фантазия у человека. А Кныш в своей манере зачи­тывает докладную инструктора Ишимского райкома, который выезжал в родную деревню Слесарева и все знал. Кныш объявил о снятии с должности и партийном взыскании, Гена через весь зал ушел из района.

Прислали Василия Михайловича Широкова. Это был про­стецкий и совершенно неорганизованный человек, ему проти­вопоказано было руководить, и мы промучились с ним до 1973 года. Морозным днем он на новом редакционном Газ-69 («бо­бик») поехал в Сладково за обменной полосой для газеты, наши районы только что разъединили, и мы соревновались. Утром ни он, ни водитель в редакции не появились. Замести­тель редактора Евдокия Марковна Медведева была в отпус­ке и отдыхала на курорте. Позвонили в Сладково и узнали, что наши уехали вчера. Квартирные телефоны не отвечали. Соседи сказали, что во дворе водителя стоит «бобик» со смятой крышей. Газета срывалась.

Секретарь райкома Василий Сергеевич Аржиловский при­слал машину и попросил поехать, узнать, что случилось.

Оказывается, они напились пьяными и перевернулись, маши­ну отвалили и приехали своим ходом. Райкомовский шофер Гоша Козлов поднял капот и показал на застывшую изнутри масляную пленку. Результаты доложил Аржиловскому. Он выждал минуту и сказал:

-  Готовься. Есть мнение назначить тебя редактором.

_Я_ отказался сразу, и совершенно искренне, потому что знал обстановку. Дела из рук вон плохи, коллектив распущен, машина разбита, я не смогу работать. Отправил подумать. Жена, бывшая заведующей отделом писем редакции, меня поддержала: прежде всего, надо учиться. Было еще одно обстоятельство: я пришел в этот коллектив на двадцатом году жизни, здесь вырос, женился, дочерей моих Ольгу и Татьяну тут обмывали, квартиру получил - вся жизнь последние семь лет прошла на глазах этих людей, они все ко мне очень хоро­шо относились, я Колей был для всех - и вдруг начальник.

Редактор фактически был руководителем двух коллекти­вом, редакции и типографии, каждый со своими задачами, так что работа простой не была. Все в коллективе уже знали эту новость и поддерживали меня. _Я_ все еще метался, когда позвонили из приемной райкома и сказали, что меня приглашает Кныш. В кабинете был председатель колхоза имени Черемнова Петр Михайлович Зварыгин. Поздоровался, Кныш вышел мне навстречу, протянул руку:

-  Поздравляю. Принято решение бюро о назначении тебя редактором газеты.

Мои возражения он слушать не стал.

Меня избрали депутатом районного Совета, членом бюро рай­кома КПСС, для молодого человека это был огромный аванс. Кныш часто вводил меня в дрожь своим приветствием по телефону: «Здравствуй, Кныш», комментировал очередной номер газеты, кри­тиковал. Однажды мы с ним ехали с областного партийного актива в одном купе из Тюмени до Ишима, грань между мной и первым несколько стерлась, я высказал свою обиду, что только недостатки видит он в газете, неужели ничего хорошего в нашей работе нет? Кныш выдал мне целую концепцию:

-  Запомни, ты еще молодой, у тебя вся жизнь впереди: у нас, у коммунистов, святая обязанность делать свою работу хорошо. Конечно, в газете много достойных дел, но так и должно быть. А вот недостатки мы критикуем и будем кри­тиковать. И еще запомни: раз тебя критикуют, значит, наде­ются, что можешь измениться к лучшему. Бойся, когда тебя перестанут критиковать. Это конец.

Хочу добрым словом вспомнить Николая Ивановича Та- гильцева, он пришел к нам в редакцию еще при Алтухове из райпотребсоюза, был там заведующим торговым отделом. Фотокорреспондент из него получался неважный, но он был очень примечательным человеком еще раньше. Закончил школу мичманов и служил на Северном флоте, там с ним случилась какая-то болезнь, в результате которой он страдал многими недугами, в том числе редчайшим: ему были проти­вопоказаны эмоции. Николай напустил на себя флегматизм и этим защищался. Стоило ему засмеяться, тут же впадал в сон. Состояние покоя тоже его к этому клонило. Потому я, например, опасался рассказывать при нем анекдоты и всегда предупреждал. После увольнения с Флота Тагильцев с отли­чием окончил техникум кооперативной торговли. Оттуда идет первая байка, которую помню. На экзамене ему попал вопрос о способах консервирования огурцов. Николай Иванович сел перед преподавателем и сказал:

-  Вам же не интересно слушать пересказ учебника, да­вайте, я расскажу, как солит огурцы моя мама. Она берет с грядки маленькие, не больше стопки, моет, укладывает в банку жопками кверху...

Ему простили натурализм и поблагодарили за рецепт. В редакции Николай Иванович прославился многими высказы­ваниями. Например, когда один из парторгов не очень акку­ратно пошутил, спросив Тагильцева, в каком качестве он в хозяйстве, тот ответил:

-  Даже секретарей райкома в районе три, а фотокоррес­пондент один, и ты обязан знать его в лицо.

Когда он засыпал на редакционной летучке и редактор его окликал, мол, о тебе речь, Николай поднимал голову:

-  Продолжайте, все, что касается меня, я слышу.

Он мог в разговоре очень к месту сослаться на автори­тетнейший источник, высказав какую-то мысль, уточнял:

-  Владимир Ильич Ленин, полное собрание сочинений, том 32, страница 198.

_Я_ однажды предположил, что человеку можно степень доктора наук присуждать, если он изучит сочинения Ленина. Тагильцев возразил:

-  А кто экзамены будет принимать, ведь Ленина всего никто не читал.

Кроме этого, он был заядлым охотником и рыболовом. Когда мы собирались на рыбалку, его жена Аннушка заботли­во советовала лучше поспать в выходной день, на что муж отвечал:

-  Ничего, на работе отоспимся!

Ловить он любил зимой, мороз его не брал, терпению и удачливости можно было только позавидовать. Я не был рыболовом, но все равно попал под его влияние и несколько раз ездил на озеро Сладкое. Накануне мы через камыши пробирались на покрытое льдом мелководье, долбили прору­би и черпали донную грязь. Полную ванну привозили домой, в теплой бане «мыли малинку», вылавливали всплывших ма­леньких малиновых червячков или личинок, их очень любил окунь и клевал сильно.

Тагильцев первым научил меня собирать в лесу всякие мелконькие грибы, которые у нас никто никогда не брал: вол­нушки (волмянки), синявки, сыроежки. Он просто в новогод­нюю ночь угостил свежими жареными грибами. Оказывает­ся, грибы жарили летом, сейчас только разогрели и добавили лук. Это и были те самые непочитаемые...

В бытность торгашом Николай Иванович устраивал неза­бываемые праздники на охоте. В Казанке очень заметным событием осени становится открытие охоты на перелете между озерами Малое и Большое Яровское. Перелет невелик, но это первое октября, птицы много, птица жирная, съезжались сотни людей, в том числе из Ишима и других районов.

Тагильцев в разгар бурных дискуссий у костров поехал в село, с машины во дворе райпотребсоюза снял несколько ящиков водки и окончательно споил весь охотничий контингент. Сам на зорьке очень хорошо пострелял, пока большинство вокруг спали.

Другой случай тоже произошел на этом перелете, когда группа городских охотников подшучивала над своим товари­щем, видимо, очень скромным, застенчивым человеком, что у него ружье не способно стрелять, дробь из него не летит, а вываливается из ствола. Особенно витийствовал рыжий дети­на, довели мужика до обозления, и тогда рыжий подскочил:

-  Я встану в двадцати шагах, стреляй, если долетит, я тебе даже свой патрон дам, чтоб не тратиться.

Подает папковый патрон и встает задницей к охотнику, тот вскидывает ружье и стреляет.

Дикий вой огласил окрестности, друзья отловили жертву собственной глупости и стянули толстые кожаные штаны: вся широкая задница была сплошным синяком. Кинулись к стре­лявшему, почему такое случилось? где патрон, что тебе дали? Оказывается, мужик посмотрел маркировку на бумажном пыже: дробь номер три, подумал, что крупновато будет, вы­тащил из патронташа свой с пятеркой...

-  Что ты наделал, ведь в том патроне и дроби не было, травой набили, чтобы пошутить.

Пошутили. Николай Иванович любил рассказывать эту историю, которой был свидетелем.

-  Так, - говорил, - и повезли его в город, раком в мото­циклетной коляске, потому что сесть он до конца охотничьего сезона уже не смог.

Когда я стал редактором, он продолжал называть меня Миколой, сам имевший солидный опыт, предостерегал от не­нужных выпивок. Никогда не забуду его резюме после не­скольких посещений Ишимской типографии, где мы с редак­тором Вадимом Усольцевым всякий раз выпивали за встречу:

-  Теперь тебе пять раз там надо трезвым появиться, чтобы люди изменили мнение.

Но мы не умеем в молодости слушать и исполнять сове­ты. После моего отъезда из района мы встречались очень редко, но всегда вспоминал старшего товарища с теплотой. Он погиб на озере, на мелководье, видимо, потерял сознание и задохнулся водой.



Василий Сергеевич Аржиловский был секретарем райко­ма по идеологии, мы познакомились в первый год моей рабо­ты в газете, и стали особенно дружны, когда я поступил в институт. Наверно, он в то время уже имел в виду мое назна­чение редактором. Когда меня снимали с должности, Аржи­ловский вынужден был озвучивать это предложение. Я пони­мал, что не было у него другого выхода, возможно, Кныш хотел побольнее меня ударить, но поначалу воспринимал это как предательство. Потом обида прошла, и мы общались довольно часто. К сороковому дню его смерти я опубликовал в Казанской газете свои строки горя и прощания.



«Ранним рождественским утром 2000 года совершенно неожиданно я велел жене и дочери собираться: «Едем в Ка­занку». Решения поехать я и теперь не могу себе объяснить. Думал повидаться с родными и близкими.

Повидался.

Василий Сергеевич в моей жизни занимает такое место, что его уже никто и никогда не заменит. Он не был ко мне снисходительно добрым, но теперь, по прошествии многих лет, могу сказать, что он был моим направляющим.

Я пришел в газету «Заря коммунизма» в марте 1966 года девятнадцатилетним парнем, он был секретарем райкома по идеологии. Но он всегда оставался газетчиком, потому его оценка и критика моих материалов были для меня важны и желанны.

Собирая документы для вступления в Союз журналистов СССР, я обратился к нему за рекомендацией, Василий Серге­евич охотно согласился ее дать. Это был еще один шаг к сближению.

Мне, заведующему сельхозотделом редакции, он всегда звонил сам. И только однажды, 23 февраля 1973 года, позво­нили из приемной райкома, чтобы срочно явился к Аржилов- скому. Я побежал в райком. Василий Сергеевич сказал, что есть предложение рекомендовать меня редактором газеты. Никогда раньше не видел его таким официальным по отноше­нию ко мне. И все равно было заметно, что он рад за меня.

Назначение состоялось. Появившийся было интерес к работе уступил вскоре место увлечениям менее благоприс­тойным. Через два года решался вопрос уже и о снятии меня с должности. Самое жгучее воспоминание - обвинительное выступление В. С. Аржиловского. Похоже, ему на том бюро было труднее, чем мне.

Он умел говорить так, что его приятно было слушать. У меня такое ощущение, что он мог выступать на любую тему. Его речь всегда была эмоциональной, яркой, аргументирован­ной. Выступления на пленумах, совещаниях становились событием.

Много позже я понял, откуда берет начало хорошая речь: она от знания предмета, от общей эрудиции и от убежденно­сти, что прав. Если есть три составляющие, оформить мысль в речь становится делом техники. Судя по воспоминаниям о его выступлениях, эти три фактора были у Василия Сергееви­ча всегда.

Когда человек по-хорошему уверен в себе, у него нет нужды держать позу.

Секретарь РК Аржиловский был самым веселым секре­тарем райкома, а я знал их десятки. Он замечательно расска­зывал анекдоты, знал их великое множество и вспоминал нужные всегда кстати. Умел ценить юмор в чужом исполне­нии, смеялся так, как никто другой не умел.

Когда я стал студентом Литературного института и зна­ния мои стали со скрипом выстраиваться в определенную систему, раз за разом все более поражался литературным познаниям Зои Григорьевны и Василия Сергеевича.

Если с Зоей Григорьевной все было более или менее объяснимо (все-таки руководитель районной библиотеки), то литературная эрудиция секретаря райкома поражала. Пожа­луй, они были единственными людьми, при которых я осто­рожно и взвешенно высказывал суждения о новых книгах. Не единожды они заводили со мной разговор о вещах, мною не читанных, и я употреблял всю свою природную изворотли­вость, чтобы не высказать глупость. Тогда, казалось, что удавалось, теперь понимаю, что был снисходительно прощен. Но пробел непременно ликвидировался.

Безусловно, он по природе был лидером. И дело не только в том, что четверть века участвовал в руководстве одним из лучших районов юга области. Он умел организовать. Как-то в начале 70-х у нас совсем плохо стало в редакции, газета измельчала, в коллективе разлад, редактор ничего сделать не может. Пришел Василий Сергеевич, секретарь парторганиза­ции докладывает, что и как, и в качестве примера безответ­ственного отношения к делу говорит, что машинистка в рабо­чее время «носки вяжет!» Все замерли.

Тем неожиданнее был громкий смех Аржиловского: «И правильно делает, вы же не пишете, ей печатать нечего, чего зря время терять, пусть хоть носки вяжет!»

Но уже через полчаса составили план, в тот же день разъехались по району и постепенно преодолели кризис. Он никогда не говорил: пойди и сделай. «Я бы попросил тебя, Николай». После такого нельзя не сделать.

В 60-70-е годы в район приезжало много интересных людей. Всех их сопровождал он. Часто с ним была и Зоя Григорьевна, и скорее не как жена, а как работник культуры. Я был вместе с ними на встречах с композиторами В. П. Соловьевым-Седым (открытие Дома культуры в Гагарье) и А. П. Аверкиным; мы сопровождали по району несколько бригад писателей - участников Дней советской литературы в Тюменской области. После концертов всегда был хороший стол, Аржиловские были хозяевами и душою застолья, помню, Соловьев-Седой обнял Василия Сергеевича и галантно поце­ловал руку Зои Григорьевны. Александр Аверкин, с которым мы хорошо сошлись, с восторгом говорил о супругах Аржиловских, благородных представителях русской интеллигенции, и уверял, что нигде в глубинке не видел таких людей. С теп­лотой вспоминают и другие деятели культуры казанские встре­чи, Аржиловских, и все удивляются их духовному и физическому сходству.

Когда родилась их первая внучка, они любовно называли ее Катькой, мой друг Боря Терехов в новогоднем интервью с Зоей Григорьевной в ее уста вложил «цивилизованную» форму имени Катя, Зоя Григорьевна искренне возмутилась.

Так вот, Василий Сергеевич в эти дни пришел в редак­цию. Его поздравляли, шутили: дед! «Не в том беда, что я дед, обиднее всего, что жена у меня теперь - бабка!»

Как-то вечером он позвонил: «Зайди». (Начало 70-х го­дов). Достал из сейфа книжку, положил передо мной. Это было краткое изложение книги А. Солженицына «Архипелаг ГУ­ЛАГ», выжимки из нее, сделанные для партработников под грифом «Для служебного пользования». _Я_ в Литературном институте много слышал и о книге, и о гонении на автора, но прочесть не мечтал. Аржиловский дал мне ее на одну ночь. Утром спросил: «Ну, как?» «Страшно», — сказал я. «И опас­но», - добавил Аржиловский. Только теперь могу предполо­жить, какую опасность он имел в виду.

Я уехал из района в 1975 году, но, бывая в Казанке, ста­рался встретиться с Василием Сергеевичем. На классичес­кий вопрос «Как дела?» он отвечал в своем духе: «Хуже, чем были, но лучше, чем будут».

Он болезненно воспринимал внутрипартийные разруши­тельные процессы не потому, что был профессиональным партработником, но потому, что видел за ними другие, еще более трагические события.

Его уход в музейное дело, неожиданный с первого взгляда, я понимаю как попытку сохранить память истории, потому что пена опадет, дурь пройдет, и придут новые люди, и они спросят, чем жили их отцы. Пусть частью ответа им будет дело Василия Сергеевича Аржиловского. Вся его жизнь. И после ухода. Потому что - вы чувствуете? - он остается с нами».

В 1970 году были учреждены медали в честь столетия со дня рождения Ленина. Медаль называлась «За доблестный труд», но была почти копией лауреатского знака. Расклад был такой. Медали и удостоверения к ним привозили в районы, и они вручались от имени Президиума Верховного Совета. Кампания проходила организованно, в день представитель успевал побывать на трех собраниях. После торжеств в сто­ловой накрывали столы. Конечно, представитель просто обя­зан был выпить за награжденных. Сначала в одном месте, потом в другом. Третье мероприятие обычно намечалось на вечер в клубе. Рассказывают, что был такой случай. Пред­ставитель приехал, клуб полон людей, а он балетку с медаля­ми найти не может. Всю машину обыскали - ну не иголка же. Водитель вспоминает, что в одном месте по нужде товарища представителя останавливались, кинулись туда - нет балет­ки. Говорят, был запас в области, тем и покрыли недостачу, но самое главное, что никто так в находке и не признался.



Выборы органов советской власти всех уровней для рай­онов всегда были большой работой. Я имею в виду не только большой подготовительный период, но и сам день голосова­ния. Поскольку избирательные участки открывались в шесть часов утра, в райисполкоме в пять все были уже на местах. Значит, шофер председателя вообще встал в четыре. К девя­ти Паша Пауков вошел в кабинет заведующей общим отде­лом Веры Андреевны, бросил шапку о пол и выругался:

—  До чего же она меня достала, эта наша советская власть!

Вера Андреевна поставила на стол только что привезен­ный из столовой тазик мясных котлет, нарезала мягкого хле­ба и разлила бутылку водки в два стакана, для Паши и для меня. Мы не заставляли себя уговаривать, молча жахнули, смачно зажевали свежими душистыми котлетами. Сметая со стола крошки, Паша подмигнул мне:

-  А она ведь ничего, если присмотреться, совецка-то власть!

Едва ли есть в Казанском районе второй такой человек, у которого так же сложно выстраивались отношения с первым секретарем райкома партии Василием Федоровичем Кнышем, как у меня. Он сделал меня самым молодым редактором в области, в 26 лет я был членом бюро райкома КПСС, это огромный аванс. Он же снял меня «со всех постов» и прак­тически способствовал выезду из района. Мы не общались четверть века, а после этого издали книгу его воспоминаний и стали товарищами.

Масштаб и значение этого человека для Казанского рай­она, конечно, будут оценены более полно, пока, думаю, он выпал из общественного внимания. И дело не в том, что земляки не хотят видеть и выделять заслуги бывшего перво­го руководителя района, проработавшего в этой должности двадцать долгих лет, они-то как раз имеют традиции благо­дарности и признательности, дело во времени и в той морали, которая насаждается в обществе. Никто и никак не поощряет интереса к советскому периоду нашей истории, если только этот интерес не продиктован желанием насобирать мерзости про русских людей, про их руководителей, про ту партию, что была по Конституции «руководящей и направляющей». Хоте­лось, чтобы эта дурь прошла, но пока все показывает обрат­ное. _Я_ горжусь, что именно мне удалось сделать книгу вос­поминаний Василия Федоровича, мы успели, потому что жить ему оставалось чуть больше года.

Хочу, чтобы вы прочитали небольшой отрывок из книги, тираж ее крайне мал, да и весь он в Казанском районе и среди друзей автора и героя.

Итак, диалог автора с В. Ф. Кнышем:

«- Щербина - это действительно партийный лидер, у него была партийная направленность во всех подходах. Два раза в год, на посевную и уборочную, он приезжал в район, и не было случая, чтобы не встретился то ли с аппаратом, то ли с руководителями хозяйств, секретарями партийных организа­ций, а то и с активом. Он говорил о результатах работы об­ластной партийной организации, об очередных задачах. Щер­бина уделял много внимания учебе партийных кадров, все работники аппарата райкома проходили переподготовку.

Было особое внимание к районным руководителям, он прислушивался к нашему мнению. Меня на трибуну вызывал часто, пожалуй, никто больше меня перед аудиторией не стоял.

-  В качестве кого?

-  В качестве отчитывающегося. Отношения у нас были хорошие, но как-то так получалось. Однажды сидим на сове­щании рядом с Ерофеевым Виктором Ивановичем, первым секретарем Бердюжского райкома. Я ему говорю: «Ты го­товься, сегодня меня не поднимут, у нас все показатели тик- так». Он смеется: «Не торопись!» Заканчивается совещание, ни одного слова в мой адрес. И тут помощник приносит Щербине какую-то бумажку, он посмотрел и говорит: «Кныш, а что это у тебя с планом по металлолому?» Ерофеев потом долго смеялся: «Ну, что, кого подняли?»

Была еще одна странная закономерность: каждый год меня слушали по развитию животноводства. И вот уже после убор­ки, Щербина в отпуске, я тоже собираюсь дня через три уле­теть на отдых, звонит Кузнецов Лев Николаевич, он тогда был секретарем обкома по сельскому хозяйству: через два дня на бюро по развитию животноводства в Казанском рай­оне. Я возмутился: «Лев Николаевич, мне непонятно, вот план работы обкома, такого вопроса там нет, и повода для экст­ренной постановки вопроса мы не дали, годовые и пятилетние задания выполняем». - «А что тут особенного?» - оправды­вается Кузнецов. Я нажимаю: «Но Вы же понимаете, если вопрос ставится вне плана, значит, есть чрезвычайные обсто­ятельства. Я их не вижу». - «Ну, в общем, приезжай!»

Куда деваться, приезжаю. Работники обкома мне гово­рят: «Тебе повезло, Щербины не будет на бюро». Я отвечаю: «Вот вы большие работники, а простых вещей не знаете. Был бы Щербина, он бы вопросы задавал, а поскольку его нет, я вам скажу, кто будет задавать вопросы: народный контролер, редактор, и т. д., вплоть до начальника КГБ».

Началось бюро, я доложил. Суть доклада в том, что пя­тилетнее задание район выполняет по всем показателям и будет выполнять. После отчета - гробовая тишина. Ни одно­го вопроса. Льву Николаевичу надо спасать положение, и он говорит: «Ты почему так доложил, что у тебя вроде все хорошо?» Отвечаю: «Проверьте, если что-то не так, готов не­сти партийную ответственность». Слово за слово, бюро по­шло как-то по мелочам. А я еще добавил, что с предложен­ным проектом не согласен. Кузнецов свернул обсуждение и предложил поручить сельхозотделу обкома и мне проект по­становления доработать. Когда после бюро меня пригласили на уточнение проекта, я отказался: как нарабатывали, так и дорабатывайте, я к этому руки не приложу. С тем и уехал.

После отпуска встречаемся в коридоре обкома со Щер­биной, он мне мимоходом: «Посмотрел я по стенограмме, как ты вел себя на бюро». Но вижу, что без нажима.

Закончился год, все получилось, как я и докладывал на бюро, район выполнил все показатели с превышением. Конечно, я не мог так это оставить. Иду к Щербине и после обсуждения дру­гих дел говорю: «Борис Евдокимович, прошу на первый квартал включить в план мой отчет о выполнении решения бюро по животноводству в Казанском районе. В порядке контроля». Он заулыбался: «Это еще не видано, чтобы просили поставить от­чет». Я говорю: «Хочу, чтобы те, кто неверно трактовал положе­ние дел в нашем районе и игнорировал доклад и мнение первого секретаря, были посрамлены». «Ладно, - миролюбиво заметил Борис Евдокимович, - обойдемся без поругания».

-  С ним можно было так говорить?

-  Я с ним говорил на любые темы и не боялся, что мое мнение не совпадает с его позицией. Как-то после совещания стоим мы в коридоре, группа секретарей сельских райкомов, и рассуждаем, почему это только сельчан спрашивают, а северные секретари молчат. Подходит Щербина. Я был и по возрасту, и по стажу работы постарше товарищей, говорю ему об этом и еще о том, что мы не знаем почти ничего о работе партийных комитетов в местах добычи нефти и газа, хотя работаем для них. «Учтем», - сказал Щербина.

На следующем совещании поднимают только северян, но мне показалось, что все они были специально подготовлены. Но не это главное. Когда снова подошел Щербина, мы над этим пошутили и уже всерьез попросили показать нам, крес­тьянам, как добывают нефть, что такое буровая, как живут северяне. Щербина кивнул, и через некоторое время нас специальным самолетом повезли в Нижневартовск, все мы по­смотрели, и на Самотлоре побывали, на буровых. Для нас было очень любопытно, какими суммами они оперируют в своих рассказах, нам на юге такие деньги не снились. Все- таки страна вкладывала огромные средства в освоение не­фтяных и газовых месторождений.

Запомнилось, что нас предупредили: «Избави тебя Бог сойти с бетонки, можно так залететь, что никто тебя не выловит». Оказывается, чтобы положить дорогу, болотную кашу вычерпывают аж до девяти метров, а потом забивают песком. Это стоит огромных денег.

Удивительно, но в Тюмени в аэропорту нас встречал Щербина. Что, обязательно это надо было делать, он и потом мог с нами переговорить? Нет, он очень уважительно отно­сился к тем, с кем работал, с кем делил ответственность за область.

-  Когда он приезжал в район, кто его сопровождал?

-  Никто. А кто его должен был сопровождать? Никакой охраны, никакой обслуги, только он и водитель, иногда брал с собой Неклесова, начальника управления хлебопродуктов. Милиция не знала ничего о приезде первого секретаря, соот­ветственно, никаких постов.

-  Обеды заказывали в райцентре?

-  Чаще всего обедали прямо в поле, иногда в столовых хозяйств. Если помнишь, у нас везде очень вкусно готовили. Ужинали поздно вечером в гостинице, естественно, был заказ.

-  Рюмка с устатку позволялась?

-  Расскажу, как осенью 1966 года мы, новое руководство Казанского района, встречали Бориса Евдокимовича первый раз. Он был с Неклесовым. Мы ездили по хозяйствам, начал­ся дождик, ужин заказан в буфете, в подвальчике райкома. Был председатель райисполкома, начальник сельхозуправления. Я спрашиваю Неклесова: «Как насчет спиртного?» - «А это ты сам решай, ты хозяин». Я тогда говорю: «Борис Евдо­кимович, дорога дальняя, все подустали, предлагаю по 50 граммов коньяку». Щербина засмеялся: «Вот молодежь по­шла, он не предлагает по 150, когда можно отказаться, а 50 граммов кому повредят?» Я беру бутылку, наливаю, посиде­ли, поговорили, и все на этом. И дальше, когда приходилось быть с ним за столом, он больше одной рюмки не выпивал. А в других районах, говорят, вообще не позволял.

Однажды он был у нас в период хлебоуборки, часов в двенадцать ночи приехали в Яровское. Напротив села увал большой, обмолот ведут штук пятнадцать комбайнов, да еще автомобили, сотня фар, зрелище неповторимое. Тут директор, управляющий, тут же был бригадир, только не помню точно, Котов или Шорохов. Во время разговора бригадир обращался к Щербине: «Борис Евдокимович, можно личный вопрос? Нельзя ли мне мотоцикл «Урал» продать?» Щербина ведет разговор, а сам меня тихонько спрашивает, кто этот человек. Я ему объяснил, что работник заслуженный, механизатор еще с эмтээсовских времен, во всех отношениях хороший человек. Тогда Щербина сам вернулся к разговору о мотоцикле и го­ворит: «А почему именно «Урал»? Я предлагаю тебе новень­кий «уазик». Эти машины тогда только появились. А проси­тель свое: «Мне только «Урал», а «уазик» пусть добрый че­ловек возьмет».

Поехали мы с поля, Щербина разволновался: «Ты посмот­ри, какие скромные сельские труженики. Другой бы из горла вырвал, а этот: пусть добрый человек возьмет! А кто еще у нас есть заслуженнее его?». И вдруг: «Давай вернемся!» Вернулись, нашли этого человека. Щербина к нему: «Вот сейчас первый секретарь мне еще раз про Вас рассказал, я очень хочу, чтобы именно Вы взяли эту машину. Если денег не хватает, вот директор, договоримся, даст под зарплату». Бригадир стоит на своем: «Машину отдайте кому другому, а мне мотоцикла хватит». Они расстались, как будто много- много лет знали друг друга, и Щербина еще долго сожалел, что не смог убедить хорошего человека. Через пару дней позвонили, что бригадиру пришел «Урал», мужик был очень доволен.

Вот такой человек был первый секретарь обкома. Он знал всех наших руководителей и очень уважительно к ним отно­сился. Как-то после работы в нашем районе я его провожал в Сладково, это надо проезжать через Афонькино. Там дирек­тором совхоза был Еремин Григорий Павлович. _Я_ предложил Борису Евдокимовичу заехать к этому руководителю, они еще не были знакомы. «Ты сам решай, мы же на твоей террито­рии, как скажешь, так и будет». Подъезжаем к конторе, ди­ректора нет, не встречает. Ну, не большая беда, проходим в кабинет, здороваемся, садимся. Смотрю, Григорий расте­рялся, Щербина тоже это понимает и задает самый простой вопрос: как надои, как то, как другое. Григорий бумагами трясет: сейчас, Борис Евдокимович, а уже ничего не видит, окончательно потерялся. Щербина спрашивает: «Мы тут про­езжали, у дороги поле паровое?» - «Да, Борис Евдокимович». - «А почему там скот ходит?» - «А мы решили овец попасти, а потом перепахать, не пропадать же добру». Щербина зау­лыбался: «Ну, если тут экономически обосновано, тогда дру­гое дело».

Поехали дальше. «Да, познакомил ты меня с директо­ром». Я говорю: «Он человек-то хороший, и руководитель неплохой, но растерялся, спроси его сейчас, он не помнит, что говорил». - «Ну ладно», - примирительно сказал Щербина. И он никогда больше не вспомнил об этом, намека не сделал, никаких выводов, отдавая все это районной власти.

-  После его ухода в Москву Вы с ним встречались?

-  Он приехал на первую после отъезда областную парт­конференцию, в перерыве подошел к нам, сельским секрета­рям, поговорили. А деловых встреч не было.

-  Он ушел из области даже не Героем Социалистического Труда?

-  Мы же говорили, как награждали партработников. Ко­нечно, это несправедливо. Мы все переживали. В соседней Северо-Казахстанской области первым был Демиденко, об­ласть очень маленькая, никакой роли в экономике страны, но он получил Звезду. А Щербина стоял у начала освоения не­фтяных и газовых месторождений, это его раскрутка, он всю черновую работу перевернул. Какие там кадры были скомп­лектованы, как он их пестовал, всех по имени-отчеству знал. Знал всех передовиков - буровиков, добытчиков, строителей. Для нас тоже было удивительно, почему он ушел из области на повышение без звания. Но Героя он все-таки получил уже будучи заместителем председателя Совета Министров СССР.

-  Писали, что его здоровье было подорвано Чернобылем, где он возглавлял правительственную комиссию, и вскоре Борис Евдокимович скончался».



Мне не довелось хоронить Василия Федоровича, но в со­роковой день я напечатал в казанской газете вот эти строки.



«Умер Кныш. Его сердце остановилось 29 августа, но для казанцев он продолжает оставаться гражданином района, его первым Почетным гражданином, получившим это высокое звание в день своего 75-летия, за два года до смерти. Хоро­шо, что самые важные, самые сердечные слова успели ска­зать живому человеку.

Знаю, что к нему не все относятся одинаково: сам гре­шен, понимаю, что личная обида порой весь белый свет зас­тит. Но наступает момент истины, время зрелости, когда объективность в оценках берет верх над мелочными обида­ми, и тогда понимаешь действительное величие личности.

_Я_ пришел литсотрудником в редакцию газеты «Заря ком­мунизма» в марте 1966 года, через два месяца после избра­ния Кныша первым секретарем райкома партии. В 1967 году он вручил мне кандидатскую карточку, а через год - партий­ный билет. В феврале 1973 года Кныш доверил мне, 26-лет­нему, районную газету. Я доверия не оправдал, и через два года с треском был с должности снят и выведен из состава бюро райкома. Через несколько месяцев настойчивых требо­ваний отпустить меня из района и советов Кныша одуматься и не торопиться он наконец не выдержал и сказал: «Поез­жай!» _Я_ уехал, и мы 25 лет с ним не встречались.

В марте 2001 года я узнал о предстоящем юбилее Казан­ского района и 75-летии Кныша. Появилась мысль записать и издать к праздникам его рассказ о многолетней работе в районе и о почти 20 годах руководства им. Долго не решался набрать номер телефона его квартиры: не то стеснялся, не то боялся. Когда, позвонив, поздоровался и назвал свое имя, Кныш бодрым голосом ответил: «А, Николай Максимович, приветствую!» Говорю о необходимости личной встречи хоть завтра, не уточняя, зачем. Он тоже из деликатности не спра­шивает. Немного подумав, предлагает: «Завтра в 10 часов в вестибюле обкома партии». Он так и сказал: обкома партии, хотя уже десять лет нет обкома, а в здании работает адми­нистрация области.

При встрече пожал руку. _Я_ сказал о своем желании сде­лать запись его рассказа и издать к юбилеям его и района книжку воспоминаний. Готов был (имея в виду мои прошлые прегрешения) услышать: знаешь что, дорогой, катись-ка ты... Кныш, не задумываясь, спросил, когда и где можно присту­пить к работе. Я ответил, что хоть сейчас, а где - это ему определять. «Тогда пошли ко мне», - закончил разговор Кныш.

И мы просидели за столом четыре дня, записав около десятка диктофонных кассет. Кныш меня поразил произошед­шими в нем переменами. Он был увлечен семьей, правнука­ми, дачей, общественной работой. Он стал проще и демокра­тичнее, хотя нет-нет, да и узнавал я до боли знакомые нотки безоговорочных кнышевских рассуждений и выводов. Мы уходили на кухню пить чай, снова возвращались в кабинет, и Кныш выуживал из-под стола любопытных правнуков, кото­рым очень хотелось послушать дедушкин рассказ.

Он рассказывал, будто читал с листа длинный монолог о своей жизни. В его речи был азарт, взволнованность, иногда гнев, а потом боль и горечь. Удивляла особенность его памя­ти сохранять и воспроизводить детали, их в книге много, это все его, я не придумал ни единой.

Приехав домой, я сел за стол, что называется, обрабаты­вать материал. То есть, следовало прослушать все пленки, записать текст на бумагу, а потом приводить в литературный вид, расставляя все по местам. Чем больше я слушал кассе­ты, тем больше убеждался, что моя задача гораздо проще: воспроизвести на бумаге все, что рассказал Кныш, предопре­деляя смену сюжетов своими вопросами. Так я и сделал.

Когда рукопись была готова и снимки отобраны из семей­ных альбомов, поехал в Казанку решать вопрос по оплате издательских расходов. Глава района Владимир Барабанщи­ков, выслушав меня, грустно улыбнулся: «Николай, на приказе о моем освобождении от должности чернила подсыхают, я ничего не успею решить». Так и случилось. Вновь назначен­ный Илья Денисов идею издания поддержал, но развел рука­ми: «Я третий день в кресле, надо разобраться, подожди». Но ждать нельзя, издательский процесс - дело довольно продол­жительное, а юбилеи уже в июне.

Решил обратиться к депутату областной Думы Владими­ру Завьялову. Он меня принял в офисе своей «Продоволь­ственной компании», выслушал и сказал: «Я не знаю Кныша, но я знаю Казанский район как крепкую экономическую еди­ницу, создать которую мог только очень умный и толковый руководитель. Потому денег дам, везите счет».

Так появилась книга «Гражданин района». Название сча­стливо совпало с присвоением Кнышу звания «Почетный граж­данин района». Конечно, тогда я об этом не знал, название пришло само собой. А кто же он еще, если не гражданин нашего Казанского района?

Когда мне позвонили из Казанки и пригласили на презен­тацию книги, я подумал, что где-то в библиотеке или в музее соберется группа старых товарищей и соратников Кныша, и библиотекари расскажут им о книге. Я ошибся. Приехав, ни в библиотеке, ни в музее никого не нашел, прибежал в адми­нистрацию района, и сразу при входе меня встретили замес­титель главы Валентина Шутова и сотрудница библиотеки Тамара Черепанова, провели в большой зал заседаний, и я оторопел, увидев, что он переполнен. Оказалось, что здесь руководители сельских администраций и трудовых коллекти­вов, ветераны, работники культуры, образования - весь ак­тив.

Мне первому дали слово, и я рассказал, как возникла идея и как она реализовывалась, о работе над текстом, макси­мально сохранившем кнышевскую манеру разговора. Высту­павшие после отмечали, что, читая книгу, они как бы слыша­ли голос Кныша: настолько буквально дословно воспроизве­ден его рассказ. Это не моя заслуга, я только выполнил техническую работу.

Не стал скрывать и того, что 25-летняя пауза в наших отношениях сильно сдерживала меня при обращении к Кнышу, но, слава Богу, все обошлось. Кныш в своем выступлении тоже на этом остановился, вспомнив историю моего скан­дального увольнения, и похвалил за то, что я нашел силы все преодолеть и сделал хорошую книгу. «Одним словом, сказа­лось казанское воспитание», - подытожил Кныш под аплодис­менты зала. Все выступавшие - 3. Г. Аржиловская, С. И. Крючков, Л. Л. Григорова (простите, я всех не запомнил) - говорили мне приятные и добрые слова. _Я_ тогда подумал, что здесь за два часа услышал о себе хорошего больше, чем за двадцать лет жизни и работы в Бердюжье.

После этого довольно часто бывал у Кнышей, звонил по телефону. В начале нынешнего года после длительного лече­ния в больнице Кныш выписался домой, и я навестил его. Мы говорили о родном районе, о сегодняшней жизни, о его здоро­вье. Он сказал тогда, что хорошего ждать не приходится. «Я особо об этом не распространяюсь, но тебе, как товарищу, скажу: у меня рак».

В день его смерти я работал в Шадринском издательстве над очередной книгой. С печальным известием мне звонили домой несколько раз, но жена увезла в Тюмень дочь, посту­ пившую в институт, и телефон молчал. Об утрате узнал от старых товарищей Кныша.

_Я_ немногое в жизни сумел сделать, но книга «Гражданин района», уверен, зачтется мне. Мое второе пришествие к Кнышу оказалось столь продуктивным и значительным. Его место в моей душе и в моем сердце останется за ним навсег­да».



По иронии судьбы, сняли меня с должности редактора на заседании бюро райкома партии 1 апреля. Это 1975 год, про­служил два года с небольшим, хотя Кныш на меня, видимо, ставил серьезно, избрали депутатом районного Совета, чле­ном бюро райкома партии, это по тем временам огромное доверие и честь. Не оправдал. Тому было много причин, не буду их касаться. (Владилен Никитин назвал «излишне откро­венной» мою книжку «Как я строил мой храм», где я честно говорю о своих недостатках). Перевели корреспондентом- организатором местного радиовещания, самая никудышная работа. Сразу заявил, что уезжаю из района. Куда - не имело значения. Напрасно знающие люди, и среди них Владимир Тихонович Головачев, втолковывали мне, что не надо резких движений, веди себя нормально, и о тебе не забудут. Я тре­бовал снятия с партийного учета, без этого не уедешь, в снятии отказывали. Жена тоже работала в редакции, выходит, газета теряла слишком много. В это время мы жили в самом приличном доме райцентра, в трехкомнатной квартире с боль­шими комнатами и высокими потолками. Рядом родители, мои и жены. Старшая дочь закончила второй класс, младшей третий год. Куда ехать и зачем? Но тогда желание бросить обидевший меня район было главным, а сопротивление влас­тей только усиливало мой напор. В район приехал заведую­щий сектором печати обкома партии Николай Васильевич Бортвин, это был умный и спокойный человек, он много сил потратил, чтобы меня отговорить, но напрасно. И вот дана команда: с учета снять, с работы уволить, пусть едет. И я вдруг понял, что уже ничего не хочется, хоть бы кто-нибудь предложил остаться... Но - нет, а отступать некуда. Ранним утром 24 августа, в день своего рождения, когда исполнилось 29 лет, я поехал в Омскую область, в Большереченский район на должность заместителя редактора газеты «Иртышская правда». Так распорядился заведующий идеологическим от­делом обкома партии Владимир Ильич Жаринов, на которого вывела меня омская телефонистка, так и не сумевшая до­биться до сектора печати обкома.

Редактор газеты Александр Петрович Долгушин встре­тил меня более чем радушно, через месяц дали квартиру в центре поселка. Большеречье - старинное село на берегу Иртыша, очень чистое, благоустроенное. Это северная часть области, двести километров от Омска. _Я_ довольно успешно начал работать, редактору нравились материалы, коллектив хорошо ко мне относился. Очень близко сошлись с собкором «Омской правды» Яковом Александровичем Сеначиным. Че­ловек очень трудной судьбы, весь израненный фронтовик, вернувшийся с фронта умирать от открытой чахотки. Но выжил, ел собак и барсуков, медвежий жир, учился, стал журналистом, писал незатейливо и доступно. Смотревший в глаза смерти, он очень любил и ценил жизнь. Оптимист был неисправимый. Я часто хандрил, тосковал по родине, грызла непреходящая обида на Кныша и райком. Находя меня в та­ком состоянии, Сеначин говорил:

-  Коля, ты посмотри в окно, какое солнце, какой воздух! Жизнь прекрасна! Чем ты недоволен? Тебя встретили, подъем­ные выплатили, квартиру дали в самом центре, жена у тебя красавица, дочки умницы, материалы твои в районе читают, ты на сцену вышел - зал плакал от твоего чтения. Что тебе еще надо?!

И в самом деле, что надо? Работай! Я благодарен Якову Александровичу за его поддержку. Никогда не забуду его слова:

—  Посмотри на секундную стрелку часов. Вот видишь, она проскочила цифру. Все, этот миг уже никогда не повторит­ся.

У нас была хорошая газета. Долгушин делал ее спокойно, никогда не дергал по пустякам. Ответственный секретарь Светлана так рисовала макеты, что красивей страницы про­сто быть не могли. Самые умные статьи писал Володя Чешегоров, правда, очень мало писал, а для районной газеты важ­но еще и количество строк.



Случай свел меня с человеком, долгие годы работавшим рядом с первым секретарем Омского обкома КПСС Сергеем Иосифовичем Манякиным. Манякин был руководителем хру­щевской волны, но пережил все перемены в верхах и очень долго оставался первым секретарем важнейшего для страны обкома. Знаю только понаслышке, сколь велико было значе­ние для страны промышленного потенциала региона, но Маня­кин создал уникальные возможности для развития сельского хозяйства. В области успешно ликвидировали туберкулез и бруцеллез, болезни, много лет губившие стадо и не дававшие хорошей продукции. Я видел эту работу в Большереченском районе, когда после вывода скота мощные бульдозеры выгре­бали из помещений грунт на два, если не больше, метра, дальше стены просто стояли, выветривались, что ли, потом туда завозили чистый грунт, монтировали оборудование и ставили породистый скот. Продуктивность животноводства сразу пошла в гору. На такие фермы я, корреспондент район­ной газеты, попасть не мог ни при каких обстоятельствах. Нужного мне человека приглашали по внутреннему телефону в дом животноводов. Все работники меняли одежду, ничто не могло попасть в помещение бесконтрольно. Это было в сре­дине семидесятых годов.

Созданная при Манякине фирма «Омский бекон» сегодня является лидером свиноводческой отрасли России. Было орга­низовано несколько крупных птицеводческих фабрик, которые решили проблему продовольствия для города Омска, в 1976 году родившего миллионного жителя.

В те дни возник такой анекдот. Звонит Манякин Гене­ральному секретарю ЦК КПСС Брежневу и говорит, что в связи с переходом города в разряд миллионеров следовало бы увеличить фонды на мясо, масло и пр. Брежнев советует: «А ты рекомендуй народу переходить на каши. Например, очень полезна овсянка, наши враги англичане много веков ее потребляют». Манякин невесело пошутил: «А они у меня с овса не запоржахивают?» «Нет, - уверенно ответил Леонид Ильич. - Вот я сейчас уточку кушал, я же не крякаю».

Манякин очень дорожил руководящими кадрами, был ус­тановлен порядок, по которому каждый руководитель, вплоть до председателя колхоза и секретаря парткома, должен был ежегодно проходить медицинское обследование. В Большереченском районе рассказывали такую историю. На пленуме обкома выступает парторг совхоза по фамилии Шкуро. Это был высокий и до невозможности худой человек. Манякин обратил на это внимание и после речи задержал оратора на трибуне:

-  Товарищ Шкуро, вы когда последний раз проходили медицинское обследование?

-  Давно, Сергей Иосифович.

-  Вот вам поручение пленума: завтра же пройти обследо­вание и выполнить все рекомендации врачей.

У парторга обнаружили туберкулез, ему жить оставалось до следующего пленума. Лечился, вернулся к работе.

Этот знакомый рассказал мне предысторию нашумевше­го в 1976 году дела о непартийном и негосударственном от­ношении к ветеранам труда. Не ручаюсь за точность форму­лировки, но суть именно в том, что партийными и государ­ственными органами области были приняты очень крутые меры к нескольким десяткам руководителей разных уровней. А причиной всему стали продолжительные хождения пожилой сельской учительницы по кабинетам местных и районных начальников с просьбой провести хоть какой-нибудь ремонт ее старенького домика. Это типичная сельская учительница, в войну потерявшая мужа, оставшаяся без собственных де­тей, всю жизнь отдавшая чужим детям. Так получилось, что все руководители сельсовета, совхоза, парткома и рабочкома были ее учениками, многие руководящие товарищи из района тоже учились в ее классах. Никто старушке не отказывал, но домик рушился, ворота упали, дров в зиму нет. Кто-то посо­ветовал ей обратиться к Манякину: он поможет! Но беспар­тийная женщина не могла пройти напрямую, а прием по лич­ным вопросам раз в неделю, жить негде. Дежурный милици­онер при входе посоветовал женщине подойти утром порань­ше, а он кивнет ей, когда на крыльцо поднимется Сам. По сигналу сообщника просительница бросилась перед секрета­рем обкома на колени. Манякин был явно смущен:

-  Кто вы? В чем дело?

-  Сергей Иосифович, только вы мне можете помочь!

Манякин дал команду через полчаса привезти женщину в

кабинет. Он ее выслушал, потом пригласил членов бюро об­кома, и рассказ был повторен. Тут же создали комиссию, которая немедленно выехала в район, разобралась во всех фактах и результаты доложила на заседании бюро обкома и исполкома областного Совета. Результаты были потрясающи­ми. Сняты с работы все руководители района со строгими партийными взысканиями, заведующий отделом образования, председатель совета, совхозный парторг вообще лишились партбилетов и должностей. Было принято развернутое поста­новление, оно напечатано и прочитано по радио. Во всех рай­онах и городах прошли партийные собрания и сессии Советов, призванные резко изменить отношение к ветеранам труда.

Можно по всякому к этому относиться. Конечно, случай частный, кампанейщина. Но дело-то сдвинулось! И еще дол­го в области помнили, что за такие промахи партия не проща­ет. Все вопросы были решены? Конечно, не все, но решено многое, и это уже хорошо. Я уже не говорю о том, какой авторитет заработал на этом частном факте первый секре­тарь обкома. Да, можно улыбаться, но за последние пятнад­цать лет я не знаю ни одного случая, чтобы хоть какой-нибудь «бугорок» пострадал за издевательство над старыми людьми. Очень символично, что пишу эти слова в дни яростной борьбы правительства с никак не вымирающими стариками.

Еще раз о Манякине напомнили мне кадры телесъемки всероссийского съезда партии пенсионеров, которую перед выборами скоропостижно создал один преуспевающих ком­мерческих проходимцев. Сергей Иосифович нес знамя якобы партии, и я выключил телевизор, чтобы не быть свидетелем трагических нравственных перемен.



В декабре 1976 года я участвовал в семинаре молодых омских писателей, и подборка рассказов была хорошо оцене­на. Их взял для журнала редактор «Сибирских огней» Анато­лий Никульков (после моего отъезда из области мы не пере­писывались, и публикации не было), рассказ «Димкино поле» прочитали по радио, а «Наказ» напечатала «Омская правда». Председатель Омского телерадиокомитета Нина Петровна Бревнова заинтересовалась автором и приехала ко мне в Большеречье. Мы посидели в кафе, поговорили, она предло­жила возглавить на радио редакцию общественных программ, ее вел Валерий Мурзаков, но перешел на литературную рабо­ту, и вот предложение мне. _Я_ соглашаюсь, хотя радио - со­вершенно незнакомое дело, о сомнениях говорю, а Нина Пет­ровна успокаивает: «Строительный материал» один, что для газеты, что для радио - слово. Но из нашей затеи ничего не получается. Когда о моем переводе Нина Петровна завела разговор в обкоме партии, возник вопрос, кого брать из рай­она, ведь редактор Долгушин рассматривается на инструкто­ра сектора печати. Говорят, что решение передали в район, первому секретарю райкома Ивану Миновичу Трылю, кого он отпустит. Трыль якобы отдал Долгушина, потому что тот приличное время отработал в редакции, а Ольков, мол, и тут пойдет на повышение, станет редактором. О таком варианте Бревнова сообщила мне по телефону. Перспектива стать ре­дактором «Иртышской правды» мне не улыбалась: газета была слишком хорошей, сделать ее лучше я не видел возможнос­тей, а стать после Долгушина «плохим» редактором мне не хотелось. Потому при первом разговоре с Трылем я отказал­ся. Правда, не очень категорично, думал: будет уговаривать - соглашусь. Но я не знал Трыля. Он в войну служил в СМЕРШе, говорил по-сталински тихо, дважды распоряжений не повторял и предложений не делал. Полгода я исполнял обязанности, пока не прислали нового редактора, и Трыль ни разу не вернулся к разговору о должности. На этом омский период моей жизни закончился, через два года, в августе 1977 года, я с документами и выходным пособием оказался в доме своих стариков в Афонькино. Предстояло искать работу.



Из Омска на родину ехал через Петропавловск, и это пре­допределило дальнейшую судьбу. В райцентре Соколовка, краси­вом небольшом селе под городом, жили мои дальние родствен­ники и просто товарищи, Миша и Володя Андреевы. Миша был шофером председателя райисполкома, он увез меня в деревню и на другой день сказал своему шефу Есмуканову, что друг ищет работу. Новость эта дошла до секретаря райкома по идеологии Уваисова, и он попросил Мишу привезти меня на беседу. _Я_ при­ехал, поговорили, встретился с первым секретарем Изосимо­вым. Тот хорошо знал Кныша, все-таки соседи, и спросил, за что же он со мной так круто обошелся. Скрывать было глупо, я все сказал, и правильно сделал, потому что Изосимов, безусловно, говорил с Кнышем. Видимо, не самую отвратительную характе­ристику дал мне Василий Федорович, потому что Изосимов не только согласился взять меня инструктором райкома партии, но и отдал очень приличную квартиру.

Газис Есмуканов был очень красивым и молодым пред­седателем, у нас сложились хорошие отношения, он даже пригласил меня представлять райком на встрече доярок-трех- тысячниц. В его кабинете был накрыт стол, он разговаривал с женщинами не только о работе, но и о семьях, о мужьях, многих из которых знал. Каждой подарил недорогие памят­ные сувениры. Долго пили чай, Газис сам его разливал. Я сказал, что дома не могу сделать такой вкусный чай, какой подают казахи, Газис рассмеялся и пошутил:

- У тебя никогда не получится, ты ведь не знаешь, что вперед наливать, заварку или сливки.

Уже после моего отъезда его пригласили в аппарат ЦК Компартии Казахстана, где он сейчас - не знаю.

Уваисов Рустем Садуович, небольшой, как мальчишка, казах, очень добрый, деликатный, быстро понял, что для идеологического отдела человек, умеющий писать, просто находка. _Я_ был завален всякого рода «письменными» поруче­ниями, составлял записки, информации, отчеты. Уже в октяб­ре Уваисов предложил написать доклад на пленум райкома по проекту новой конституции «развитого социализма», сказав по секрету, что первый хочет посмотреть, на что я способен. Я собрал всю нужную мне информацию и написал эмоциональ­ную статью о советском образе жизни, о единстве советских народов, об успехах экономики. Материала по району было достаточно, все положения проекта конституции были под­креплены фактами, осталось только вначале сослаться на «положения и выводы» Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева, а в конце заверить, что «приложим все свои силы». Доклад Изосимову очень понравился, райкомовские машинистки сказали мне, что впервые печатали сразу все экземпляры для протокола. Рустем Садуович переживал мои вывихи, с сожалением говорил:

- Эх, Николай Максимович, мне бы твоя голова, я бы ЦК работал.

Он всегда выпускал предлоги, от чего речь его была еще интереснее. Рустем все делал, чтобы скрыть мои проделки, но шила в мешке не утаишь, и нам приходилось выкручивать­ся.

Заместителем редактора районной газеты был вчерашний инструктор райкома Альфред Пряников. Он был чуть старше меня, очень грузен, курил маленькие папиросы «Север», Аль­фред их гвоздиками называл, они, и правда, были как гвозди. Он приехал сюда из Подмосковья на освоение целинных зе­мель «по комсомольской путевке», как любил уточнять. У него стихотворение об этом было, он читал его на комсо­мольских форумах, посвященных целине, они в Казахстане во времена Брежнева проводились регулярно, в конце стиха вых­ватывал из кармана настоящую комсомольскую путевку и срывал аплодисменты. Альфред был хорошим поэтом, но совсем лишен пробивных способностей, потому практически не печатался, если не считать районки и литстраницы в обла­стной газете.

_Я_ знаю соль,

Я знаю снег,

Я знаю боль,

Я знаю гнев...

Эти стихи я напечатал в бердюжской газете. А еще он едкие эпиграммы писал. Отделом культуры, а следовательно, и поэзии, в областной газете заведовал Володя Шестериков. У них не ладились отношения, и Альфред прочитал мне од­нажды очень злые стихи. Отталкиваясь от фамилий извест­ных поэтов, он пишет, что, возможно, будет евтушенить, ахмадулить, вознесенить, «но только ненавижу шестерить». Если только эти стихи дошли до «героя», Пряникову ни одной строки не напечатать. Он легко работал в райкоме, любую бумагу писал влет. Его любимое выражение: «Все документы берут свое начало из трех «п»: пол, потолок и палец». Более злое: «Это не райком, это леспром. Что ни секретарь, то дуб, что ни завотделом, то пень, что ни бумага, то липа». В оргот­деле инструктором работал Гена Митрофанов, его отец был управляющим госбанком в районе, где наш первый начинал директором совхоза, потому Геннадию многое прощалось. Альфред посвятил ему такие строки:

-  Видали Митрофанова, трезвого, не пьяного?

—  Трезвого, не пьяного?

Тогда не Митрофанова!

Но иногда бедному Альфреду приходилось в категоричес­кой форме отрекаться от авторства. По району гулял листо­чек со стихами на тему «Кому на Руси жить хорошо?», в которых высмеивались почти все руководители района, при­чем местами очень удачно. Альфреда потащили на ковер, он, конечно, знавший о стихах, неуклюже пытался сделать вид, что впервые слышит, запутался совсем, наконец предполо­жил, что написать мог кто-то другой, например, Ольков. _Я_сразу отвел все подозрения, сказав, что никогда бы не спутал Русь с Казахстаном. От меня отступились. А тот злой листок запустил все-таки Альфред.

Через год я ушел из райкома в культуру, написал пьесу «Хлеб нашего поля» к очередному юбилею освоения целины, который в Казахстане очень широко отмечался. Вместе с Галиной Куц, заведующей отделом, мы поставили по пьесе спектакль, премьера была большим событием в райцентре. Меня вызывали на сцену как автора, я, как принято, раскланивался. Потом с этим спектаклем мы объехали весь район, все клубные сцены. Пьеса простая, житейская, зрители тепло принимали наших артистов. Роль шутника и балагура, этакого сегодняшнего Щукаря, исполнял Гриша, Григорий Иванович, очень одаренный человек. О спектакле писала областная газета, из министерства культуры республики приехали две дамы специально принять постановку. Работу сдавали на сце­не Дома культуры села Якорь, тут же устроили ужин. Дамы все выспрашивали, как мы работаем, как совмещаем основ­ные занятия с самодеятельностью. Грише задали вопрос, как жена относится к его постоянным поездкам, ревнует, навер­ное. Они не знали, что Гришу нельзя заводить. Он умиротво­ренно заявил, что в этом плане у них с женой полный порядок:

-  Мы с ней тазиком пользуемся.

-  Каким тазиком? - не поняли дамы.

-  С теплой водой. Вот вернусь домой, она поставит тазик с теплой водой, я сажусь в него.

-  И...

-  Если яйца тонут, значит, все нормально. Но если вдруг всплывут - спектакль назавтра придется отменять.

Едва ли этот зрительный зал слышал когда такой хохот.

Еще о двух своих увлечениях того времени хочу расска­зать. В Соколовке я всерьез занялся лекционной работой, специализируясь на очень актуальной международной тема­тике. Мне были доступны информационные бюллетени для партийного руководства, часто бывал на семинарах, в том числе республиканских, в Петропавловске и городе Рудном Кустанайской области. Лекции читал в своем районе, потом стали приглашать в город, это ответственные и сложные выступления. Меня выручал большой опыт участия в художе­ственной самодеятельности, все-таки любое общение с пуб­ликой - это спектакль. Казахстанская практика пригодилась чуть позже, когда пришлось полгода зарабатывать на кусок хлеба лекциями по всему югу Тюменской области.

И не оставлял своего увлечения художественным чтени­ем. Галина Куц направила меня на областной конкурс чтецов, где получил звание лауреата. Во второй раз конкурс проходил уже в ранге республиканского, нам двоим дали лауреатские дипломы, одна городская девушка блестяще читала стихи Вознесенского о Мерилин Монро.



«Его вызвал секретарь райкома и сказал, что приезжает лектор из пединститута, но по линии обкома, потому что кан­дидат экономических наук, и надо организовать ей аудито­рию. Для международника гораздо проще организовать лю­дей, политикой тогда все интересовались, но кто будет слу­шать глубокие мысли о сельской экономике молодой женщи­ны, никогда не работавшей в сельском хозяйстве?

Лекторша оказалась молодой и красивой, ни на что не претендовала, говорила легко и просто, в общем, за день они выступили в трех точках. Она сказала, что этого достаточно, и попросила увезти ее в город. Он сел сопровождать под понимающую улыбку райкомовского водителя. У подъезда попрощались официальным рукопожатием и уточнили, что утром машина будет к восьми часам. Ее немножко удивило, что утром он тоже приехал, они отработали день, в переры­вах между лекциями говоря обо всем. Время от времени он улавливал ее интерес к нему, она же нравилась ему вся: креп­кая, подвижная, русоволосая, с едва заметными веснушками.

- Вы сегодня снова будете меня провожать до дома? - вдруг спросила она.

-  Если будет позволено...- разыграл он смиренного.

-  Более того, я буду настаивать, - подхватила она то­нальность игры.

Когда подъехали к дому, она пригласила на чашку кофе, явно не очень настойчиво приглашая и водителя. Они вошли в квартиру, он скромно осматривался, выискивая, с кем сле­дует поздороваться.

-  Не оглядывайтесь, здесь никого нет, кроме меня. Был кот, но пришлось отдать подруге, когда уехала в Москву, в аспирантуру. Вы кофе любите с сахаром?

-  _Я_ не люблю сладкий кофе.

-  А все остальное? Например, вы любите сладко поцело­вать женщину, которая вам нравится?

Он не был скромницей, но женский натиск его всегда сму­щал. Он и сейчас покраснел, потому что она сразу это отметила:

-  Не считайте меня..., ну, распущенной, что ли. Да, у меня нет мужа, но я нормальная женщина, были встречи в неделю раз, недавно они прекратились, по моей инициативе. Вы мне понравились сразу. Нет, меня не смущает, что вы женаты, это ее проблемы. После такого признания вы, наконец, насмелитесь меня поцеловать?

Они встречались так часто, как позволяло время. Вые­хать из райцентра в город - нужен приличный повод. Секре­тарь райкома скоро обо всем узнал от водителя и стал на­правлять его по «особым поручениям». В выходные он сам свободно уезжал, ссылаясь на дела в библиотеке или архиве.

-  Почему ты не выйдешь замуж? Молодая, красивая, состоятельная. Что еще нужно?

-  Ты не знаешь, что нужно, кроме того, что перечислил? Нужно хотя бы немного любить, как я тебя сейчас. Я не схожу с ума, не кусаю любовников, не ору что попало, гово­рят, это сегодня в моде. Я бы с удовольствием вышла за тебя, но ты не насмелишься, хотя семья у тебя..., слабова­тая. Ты побоишься мести партии - самой ревнивой женщины. Не пытайся оправдываться, я ведь не обвиняю тебя. Ты очень мне нравишься, но ты уже не мой.

Он часто, слишком часто, чтобы решиться на это, соби­рался сказать все жене и уйти. Он понимал, что этот разго­вор, последний, окончательный, не состоится никогда.

Ранним летним утром, когда он, по легенде, был в сосед­нем районе для подготовки вопроса на бюро обкома, она ве­село распахнула окна, помылась в открытой ванной и присела к нему на постель:

-  Насколько я тебя знаю, новость должна быть приятной. А, впрочем, это не имеет принципиального значения. Я бере­менна и буду рожать. Ты молод и здоров, к алкоголю равно­душен, не куришь - идеал, а не папа.

Он откровенно не знал, как себя вести. Отпустить на волю радость было как-то неинтеллигентно, ситуация уж больно пикантная, хотя волнение было. Отговаривать глупо, поздно и бесполезно. Он обнял ее:

-  Я буду вам помогать. Буду приезжать часто. Если, конечно, ты не надумаешь выйти замуж.

-  Мужа теперь уже определенно не будет. Ребенок вос­требует все чувства, какие у меня еще есть. Что касается помощи, да, она будет необходима: пеленки прополоскать, простынки погладить. Милый ты мой, я кандидат наук, док­торская почти готова, надо только, чтобы нагрузки не повре­дили малышу.

Когда он уходил, задал смешной вопрос:

-  Это случилось давно?

-  Да уж не вчера, - она рассмеялась радостным смехом. - К концу учебного года будем рожать.

Она рожала без него. Он уехал из тех мест и, хотя жил почти рядом, никогда не приезжал. Боялся, что останется навсегда. А, может, просто боялся».



В Соколовке случайно появился Андрей Зорин, он отси­дел пятнадцать лет в тюрьме на севере Свердловской обла­сти, освободился и ехал на место своего прежнего житель­ства в Целиноград, где его никто не ждал. Он остановился в гостинице райцентра, познакомился с дежурившей женщиной и остался у нее. Андрей не выглядел бывшим зеком, вел себя скромно, писал в газету. Находясь в лагере, он выписывал много газет, выбирал несколько героев наиболее интересных публикаций и отслеживал их дальнейшую жизнь и работу. Когда материала накапливалось достаточно, он писал добротный очерк и направлял его в газету «Известия». После незначи­тельной переписки газета признала автора и стала печатать. Андрей окончил университет, работал в газете «Молодой це­линник», в одном селе познакомился с женщиной, во время командировок заезжал к ней. После такого гостевания, когда он уже был дома, пришли милиционеры и забрали. Оказыва­ется, женщину нашли убитой. Следователь не утруждал себя поиском истины. «Ночевал? Да. Ты последний, кто ее живой видел? Последний. Иди в суд». Мы не говорили с Андреем о прошлом, было что или не было. _Я_ смотрел на этого челове­ка, и плакать хотелось: до чего судьба бывает суровой! Сло­мана жизнь, другой уже не будет. Он рвался на Север, хотел заработать денег и написать книгу о нефтяниках, но ему не давали въезда, нефтяные центры не для отсидевших каторж­ников. Столкнувшись с произволом чиновников, он обречённо говорил:

-  Что с него возьмешь? Голова клином, лед долбить.

Надолго оторванный от реальности жизни, он многих ве­щей просто понять не мог, да и его не понимали. У заведую­щей совхозной столовкой спрашивает:

-  Вы можете мне продать три килограмма мяса?

Та отвечает с готовностью:

-  Конечно, сходите в контору, оплатите, директор подпи­шет...

Андрей перебивает:

-  _Я_ спросил: вы, лично вы можете? А когда директор подпишет, я с вами и говорить не буду, взвесишь и завернешь.

Он не знал еще, что значит завстоловой, что и с бумаж­кой можешь ничего не получить.

После бурного успеха моего спектакля Изосимов снова пригласил в аппарат райкома инструктором, но мне это было скучно, я уже очень хотел на родину. Борис Васильевич ува­жительно ко мне относился и не скрывал этого от других. На заседании бюро райкома или на аппаратном совещании мог назвать просто Колей. Никто из инструкторов не приглашался к первому, а мной руководил он лично. Часто брал с собой в поездки по области, причем, демонстративно садился рядом со мной на заднее сиденье «Волги». Когда приезжали в со­седние районы, он представлял:

-  Николай, мой товарищ.

Его не смущало, что разница в возрасте была в пятнад­цать лет. Думаю, что имело значение мое умение писать и говорить, ему нравился мой литературный стиль, он ценил анекдоты. _Я_ говорил ему правду, даже о том, что ему не следует ехать на отдых вместе с той дамой, с которой он собрался, потому что в райкоме все об этом уже знают. Он был сильно удивлен:

-  Правда? Но мне никто ничего не сказал.

Через несколько дней он представил меня своему товари­щу с такими словами:

-  Это единственный в районе человек, который не врет мне.

Зачем об этом вспоминаю вслух? И Бориса Васильевича

уже нет, и района Соколовского уже нет в Казахстане, даже село, красивое и зеленое, почти разъехалось. Просто я очень признателен этому человеку за умение поправить мои недо­статки, заставить посмотреть на себя со стороны.

Я прожил в Казахстане три года, и за это время ни разу, подчеркиваю, ни одного разу не был свидетелем, а тем более участником конфликтов «на национальной почве», мы вместе работали, вместе ездили на природу, пили вино. Когда из «не­зависимого» Казахстана стали бежать русские, я не мог по­нять, что происходит, и сегодня не понимаю. Мои предполо­жения о продуманном национальном раздрае как части гло­бальной политики нивелирования постсоветского пространства остаются только моими. Надо было крепко развернуть мозги целому народу, чтобы он плюнул в того, кого вчера называл братом.

Когда я засобирался в Тюменскую область, Изосимов все сделал, чтобы удержать, по-хорошему, конечно. Он предложил несколько должностей на выбор: председатель райкома профсо­юза работников сельского хозяйства, заместитель начальника милиции по политчасти, даже обещал в самое ближайшее время «двинуть» на секретаря по идеологии, вместо Рустема. Кстати, в милицию пошел второй наш инструктор Сережа Шкурко, и у него неплохо получилось, я видел его в последние годы пере­стройки в чине подполковника. Я, конечно, едва ли сумел бы достичь таких вершин, ведь мне совсем другие сны виделись.

Как-то утром Сережа вошел в кабинет красивый и румя­ный с морозца, он жил в соседнем селе Большая Малышка и приходил пешком. С порога заявил:

-  Вы знаете, я сегодня во сне товарища Брежнева видел.

Женщины заохали, заахали, а я сидел злой, в огромном ненастроении, конечно, не мог упустить случая поддеть.

-  Сережа, сколько тебе лет? - не совсем к месту спро­сил. Тот не почувствовал подвоха:

-  Двадцать пять. А что?

-  А то, что мне в твои годы голые бабы снились, а не генеральные секретари.

Когда все разошлись, он зло сказал:

-  Знаешь, Ольков, меня так еще никто не оскорблял.

-  Так набей мне морду, - безразлично посоветовал я.

На том и закончилось.

Изосимов понял, что мои намерения серьезны, пообещал всяческую поддержку и еще раз напомнил, что могу вернуть­ся в любое время. В 1983 году он прислал мне в Бердюжье телеграмму с приглашением, к ней я еще вернусь.

Домой все-таки очень хотелось. «А я в Россию, домой хочу...», - припевал тогда где надо и не надо. Связался по телефону с редактором «Тюменской правды» Николаем Яков­левичем Лагуновым, он выразил готовность взять собкором и назвал два адреса: Тобольск и Голышманово. На семейном совете Тобольск отпал сам собой, потому что у нас уже была корова, и дочери оценили это преимущество.

Я предложил корову продать, потому что в Тобольске дадут благоустроенную квартиру. Таня, которой было уже восемь лет, спросила:

-  А полочка в этой квартире будет?

-  Какая полочка? - не понял я.

-  Чтобы зубы положить.

Она всегда потом была такая острая на язык, отчего немало пострадала. Но тогда ее шутка возымела действие, я отказался от тобольского варианта и поехал смотреть Го- лышманово. Первый секретарь райкома Борис Прокопчук встретил меня как земляка, познакомил с самым энергичным человеком поселка Адольфом Игнатьевичем Шнайдером, директором птицефабрики. Шнайдер показал мне дом, кото­рый обещал сдать через пару месяцев, определил в гостини­цу, за которую платил. Я приступил к работе в январе 1980 года, семью перевез в новый дом в мае. Работа откровенно не нравилась: один, как волк, коллектива нет, посоветоваться не с кем. Живешь в районе и вынужден писать о нем крити­ческие материалы, в итоге на тебя смотрят как на стукача. Мерзкое положение. Из всех материалов этого года мне по­мнится только статья «Большаки и проселки. О дорогах и о том, как мы их портим». Авторитета в редакции я так и не нажил, потому охотно согласился поехать редактором в Аромашево.

За время работы в Голышманово близко познакомился с редактором местной газеты Розой Михайловной Ковяткиной, и отношения наши установились навсегда. Старейший сегод­ня районный газетчик, настоящая легенда тюменской прессы. Кстати, такое звание сегодня официально учреждено, и я со смехом встречаю имена очередных «легендарных». Ковяткина в районной печати полвека, ей бы мемуары писать, столько видела, слышала и знает, но она продолжает служить совету ветеранов, занимается, на мой взгляд, второстепенными де­лами. Это было интересное племя редакторов, не очень обра­зованные, они хорошо знали село и его людей, до тонкостей понимали организацию редакционного коллектива и типограф­ское дело. _Я_ успел познакомиться с некоторыми из них. Это абатский редактор Мутьев Матвей Григорьевич, воспитав­ший целый строй газетчиков, в том числе и Витю Жукова, который ходил у него в заместителях, потом вернулся на ро­дину редактором сладковской газеты. Он запросто, от всего сердца, мог назвать сотрудника по имени, да еще в самой малой форме:

- Дуська, где ты там, зайди ко мне в кабинет.

Боюсь ошибиться, кто из них рассказывал: Боря Галязимов или Женя Кулишев, что, прогуляв все деньги на отдыхе у моря, послал Мутьеву телеграмму: «Вышли сто. Вылетел в трубу». Можно себе представить, что испытал молодой чело­век, прочитав ответную телеграмму: «Как вылетел, так и залетай. Мутьев». Правда, телеграфный перевод пришел сле­дом.

В Ишиме много лет был редактором Вадим Усольцев. Широко образованный человек, окончил Высшую партийную школу в Москве, читал лекции по международной тематике и на религиозные темы. Его отец был священником, но Вадим не распространялся об этом. Мы часто встречались, сижива­ли на кухне в квартире «над новым гастрономом». Жена его Таисия Алексеевна, милая гостеприимная хозяйка, готовила вкуснейший чай. В 1975 году она умерла после тяжелой бо­лезни, вскоре Вадим оставил должность. Мы встретились через десять лет, он продолжал читать лекции, я организовал ему несколько выступлений в Бердюжье.

Хочу назвать еще редакторов Гришу Палецких, Фаню Терлеева. Среди журналистов поры моей юности заметной фигурой был собкор «Тюменской правды» по Ишимской зоне Даниил Филонов. Он был уже в предпенсионном возрасте, грузноват, страдал сахарным диабетом, всегда в командиров­ки возил с собой саквояж с продуктами и лекарствами, я видел такие у ветеринаров. Во время сбора материала запол­нял свои размашистым и совершенно непонятным почерком десятки страниц большого блокнота, выспрашивал тонкости, уточнял детали, все записывал, чем вызывал мое нескрыва­емое раздражение. Но он не метался потом, обнаружив про­вал, не найдя нужной фамилии или забыв цифру, как это делал я, садясь за материал. Он был маниакально честным и прин­ципиальным гражданином. Весь район на уши поставил, уви­дев шлейф рассыпанного на дороге зерна после ухаба, шофе­ра того несчастного нашел, «прославил» на всю область. _Я_был свидетелем громкого разговора с председателем колхо­за, который только что на правлении утвердил себе новый оклад, слишком большой, как показалось Филонову. Он писал и хвалебные, и остро критические материалы, нисколько не смущаясь тех неудобств, которые причиняет публикациями. Будучи очень пунктуальным человеком, он исполнял свои обязанности добросовестно, и никто не мог ему помешать. Рассказывали, что с его фамилией был такой случай. Он приехал в Казанский район и на райкомовской машине выехал в совхоз имени Челюскинцев. Так спешил, что сообщить ди­ректору Метелеву попросил девушку из приемной. Но та за­была, и позвонила в совхоз, когда Даниил Кириллович уже сидел в переполненном директорском кабинете, дожидаясь, пока Метелев освободится.

-  Кто едет? Корреспондент? Как фамилия? Филонов? Понятно, к нам доброго не пошлют, все какого-нибудь Фило­на.

К столу подошел крупный мужчина с саквояжем:

-  Здравствуйте, я Филонов.



В Аромашево меня пригласил первый секретарь райкома Иван Семенович Панфилов, он только что перешел туда из Абатска и формировал новую команду. Всех его новоприобретенных работников называли панфиловцами. У нас был сла­бый коллектив и откровенно никудышная материальная база. Панфилов мне доверял и даже предложил выступить на пле­нуме райкома партии. Я выступил, назвал несколько причин, по которым, на мой взгляд, не совсем ладится партийная работа. Не думал, что такой подход встретит понимание зала, мне устроили бурные аплодисменты, что вообще не очень было принято на деловых партфорумах. К вечеру меня при­гласил Панфилов:

-  Ты почему так резко выступил? В двух местах бюро и меня критикнул! Но людям понравилось! Смотри, впредь будь аккуратней, у меня на тебя свои виды есть.

Эти виды стоили мне впоследствии строгого партийного выговора. Когда я пришел в райком с просьбой освободить от должности и снять с партийного учета в связи с тем, что развожусь с женой и уезжаю, Панфилова возмутило все, и прежде всего мое пренебрежение перспективой: оказывается, я стоял в резерве на секретаря райкома по идеологии, все согласовано в обкоме партии, избрание должно было состо­яться через месяц, и вдруг такой конфуз. Эта дерзость вкупе со всем остальным стоила мне строгого партийного выговора.



Пока я ездил по стране в поисках пристанища, которым не стала для меня гостеприимная земля Северного Казахста­на, Голышмановский, а затем и Аромашевский районы, мои родители, Максим Павлович и Мария Никандровна, жили в Афонькино своим домом, вели скудное хозяйство, получали пенсию, от которой и мне еще перепадало. Пока учился в Москве, каждую сессию отправлял отцу телеграмму с одина­ковым текстом: «Москва, Главпочтамт, востребования вышли тридцать». Максим как-то вроде безобидно спросил:

-  Колька, тебе еще сколько раз в Москву ехать?

_Я_ прикинул: по две сессии в год, защита и госэкзамены, девять поездок.

-  Ну вот, осталось тебе двести семьдесят рублей высы­лать.

Так оно и было. Я знал о прижимистости отца и догады­вался, что только под давлением мамы он шел на такую жертву, но помощь просил и получал исправно. Мое участие в их жизни заключалось в нечастых бываньях и заготовке дров. Да они и не нуждались. Это теперь понимаю, что им нужно было только доброе слово, тогда не очень задумывал­ся, как тяжело им принимать меня, приехавшего «отдохнуть».

К этой поре относятся рассказы, отрывки из которых хочу предложить. Именно так мы пилили дрова моему отцу жар­ким летом 1971 года. Пилить согласился сосед по прозвищу Салтан, который только что схоронил малолетнего сына.



«Было уже поздно. Я лег спать, сказав отцу, что все нор­мально, что завтра утром рано мы выезжаем.

Не знаю, сколько я уснул. Когда мать подошла будить, я почти не спал и очнулся спокойно и трезво. Чуть светало. Отец уже был во дворе. Он тихонько выкатил свою инвалид- скую мотоколяску из гаража, скрипя протезом, ходил по огра­де, отпирая ворота, складывая в багажник пустую флягу для воды, топоры, мать туда же втиснула сумку с едой. Соседс­кий парнишка Витька, которого отец попросил помочь, лихо курил сигарету и торопил спешить.

Салтан появился в воротах с бензопилой на плече, заспан­ный и угрюмый. Думая, что он с похмелья, я решил, что бутылка водки, взятая с собой, несколько его развеет, помог нести до коляски бачок с бензином, потом мы сели втроем в тесную кабину мотоколяски, и я завел мотор.

Въехали в лес, когда совсем рассвело. Светло было уже тогда, когда мы ехали полем. В лесу сразу стало темнее, только и здесь чувствовалось, что утро будет.

Деляна наша была в хорошем месте, потому что мое положение позволяло договориться с лесником. Березовый колок стоял в белесом тумане, и деревья, не шевелясь, ждали смерти. Мне подумалось это в прохладной лесной тишине.

Салтан аккуратно вынул из багажника банку с маслом и канистру с бензином, стал возиться с пилой, я же тем време­нем соображал, кому чем заниматься. Речь шла о том, ру­бить ли сучки мне или поручить это Витьке. Он сделает быстрее и лучше меня, но работа труднее, чем пособлять пильщику, потому я стеснялся решить сразу.

Витька решил все сам, взял топор и стал подрубать у самого основания деревья, которые надо было пилить.

Мы почти не разговаривали. Салтан работал с тупой от­решенностью от всего, пила злобно вгрызалась в ствол, вып­левывая хлопья сырых рыхлых опилок. Дерево, чуть вздрог­нув, начинало валиться в сторону, которую Витька определил надрубом, потом в срезе жутко рвались последние нити, свя­зывающие ствол с уже образовавшимся пнем, и береза, про­шумев в воздухе густой и зеленой кроной, хлестко падала, отчаянно охнув.

Витька бойко справлялся с сучками, в кучках мохнатой зелени грустно смотрелись свечи белых стволов, жизнь ухо­дила из них чистыми слезинками березовки. _Я_ же был не у дел, ходил за Салтаном с топором, изредка вставляя его в прорезь, когда дерево попадалось толстое, и пилу зажимало.

Салтан работал легко, без единой капельки пота, хотя солнце поднялось над лесом, и последний летний зной начи­нался. Папироску изо рта он не выпускал, пока не кончался измусоленный мундштук. Я о куреве даже не думал, то и дело бегал к фляге в тенек, сохраняющий прохладу воды, набранной в заброшенном лесном колодце.

Раздеться не давали пауты, которых было великое мно­жество. Тело мое в нескольких местах горело, как обожжен­ное. Постоянный визг пилы, молчание, однообразие работы доводили до исступления.

Неожиданно Салтан заглушил пилу. Витька по обыкнове­нию бросился к канистре с бензином, Салтан вернул его, сел на влажный пенек, закурил:

-  На пятнадцать кубов накряжевали, а, Витька?

Витька деловито осмотрел образовавшуюся поляну, по­важничал:

-  Должно хватить.

Удивительно, но меня нисколько не тронуло, что Салтан советуется с Витькой, будто забыв обо мне. Я с первых минут чувствовал себя человеком посторонним и с этой ролью свык­ся.

Все трое молча и сосредоточенно курили, я навалился на еще прохладный березовый ствол, надеясь отдохнуть, Салтан тем временем заправил пилу и еще закурил.

-  Слышь, Колька?

Я с трудом догадался, что это ко мне. За годы солидной работы в райцентре успел привыкнуть к официальному обра­щению, и это, домашнее, сначала удивило, как чужое, потом жаркая волна прокатилась по сердцу, вернув во времена без­мятежного детства.

-  Чего тебе? - спросил я как можно проще.

Салтан, сощурив подслеповатые глаза и обращаясь уже не ко мне, а к Витьке, сказал:

-  А ни хрена из него работника не выйдет. Интеллиго! У меня пилу зажало, а он топор в прорезь сует. Тебе слегой снизу надо помогать, чтоб расклинило, едрена мать.



Я даже не заметил, как мы с Салтаном остались одни. Говорили о чем попало, когда он вдруг спросил:

-  А ты, Николай Максимович, Володьку-то моего знал?

Перемена разговора, уважительное отношение ко мне и дро­жащая, как будто виноватая, улыбка на его лице меня смутили.

-  Конечно, знал, только, пока я учился, он вырос, но все равно узнавал его, когда приезжал.

-  Вытянулся он здорово. Уже, смотри, дак чего-нибудь и мое из одежи подцепит. Я ему на осень собирался кустюм новый купить. Думаю, куплю кустюм да полботинки хорошие, чтоб парень как парень. Сейчас же видишь, как оболакаются. Полботинки-то я еще по весне, в городе был, взял - хорошие. Ему не сказывал, чтоб не клянчил зря. Все равно не дал бы до школы. Да и кто в эку погоду в полботинках ходит?

Глядя на Салтановского, я все больше убеждался, что его совсем не интересует, слушают ли его: он говорил тихо, но вполне внятно, держа уже погасшую папиросу в правом уголке рта.

-  Я эту лягу с той поры не взлюбил, как Макара Безбородихина доставали, утонул он там по пьяной рыбалке. Ты, наверное, не помнишь, - он вдруг снова обратился ко мне.

Я слышал от отца эту историю, но, чтобы не прерывать рассказ, ответил коротко:

-  Нет.

-  Ну, да где тебе. Это вскорости после войны было. А Володька-то с ордой за полевым луком пошли, ну и, чтоб круг не давать, напрямую. Тут он его и укусил.

-  Кто? - вырвалось у меня.

Салтановский внимательно на меня посмотрел:

-  Живой волос. Он с вечера, как пришли, занемог, а утром я сходил в больницу за фельдшером. Она таблеток притащи­ла, укол поставила. Три дня помучился, на четвертый в район свез, а на пятый уже гроб сколотил, поехал за ем.

Мне рассказывали в подробностях эту историю, но сейчас в равнодушном монотонии отца она казалась мне новой и страшной.

-  Кустюм в районе купил, неважный правда, но на один раз ладно, а полботинки из дому взял. Левый-то хорошо на­делся, а правый не лезет, нога распухла, в которую укушено. Я вот этим складеньком ботинок разрезал, тогда обул. Знатье, так надо было издержаться последний раз, взять другие. А теперь вот кажную ночь он ко мне приходит и плачет, что единожды купил полботинки, и то разрезал, ходить нельзя. Старухи говорят, что можно другие туфли на могилку поста­вить, да только я хитрый, не беру.

_Я_ хотел сказать, что все это мистика, но вовремя пере­думал. Салтан добавил с хитрым смешком в голосе:

-  Куплю ему, а он ходить перестанет. Видал, как? Я и не беру. Так каждую ночь и видимся.

Он встал. Я не нашел в себе силы что-то ему сказать, и он тяжелым шагом пошел к дому.

Дня через три я встретил знакомого врача из районной больницы и спросил, помнит ли он случай с мальчишкой, ко­торый умер от укуса в ногу.

-  Какого укуса?

-  Откуда мне знать. Говорят, живой волос...

-  Какой к черту волос? Как фамилия мальчика?

Я сказал.

-  Помню. Тяжелый случай. Двухсторонняя пневмония и нераспознанный менингит. Затянули в деревне.

-  А как же нога?

-  Что нога? А, нога! Заноза была у него. Честно говоря, ее заметили после смерти, так что чистить не было необхо­димости. А нога действительно распухла, мне говорили, что отец даже туфель разрезал. Кстати, этот Салтановский, когда я в участковой больнице на твоей родине работал, дрова мне заготовлял. Веселый мужик, и брал недорого. А ты про какой волос говоришь?

Глупо было бы городить ерунду, услышанную в деревне, и я поспешил проститься.

Теперь всякий раз, приезжая в деревню, я смотрю на Макарушкину Лягу, на узкий, вытоптанный десятки лет назад и до сих пор не зарастающий переход, которым изредка, что­бы скорее попасть в луга, пользуются деревенские ребятиш­ки».



В родной деревне я шел к друзьям, устраивались засто­лья, праздники. Здоровые и крепкие мои ровесники могли выпить много без особых последствий, когда я отказался как- то от участия, сославшись на головную боль, мой товарищ спросил:

-  Перебрал вчера?

-  Да нет, вообще не пил.

-  А почему голова болит? У меня тоже бывает, но только строго после пьянки.

Невольно заметил, что у него в обставленной квартире нет ни одной книги, он нарабатывался в поле и, поужинав, засыпал крепким здоровым сном труженика, не перегружая себя ненужной и вредной даже информацией из газет, книг и телевизора. Наверное, и я должен был жить так же, как до меня веками жили мои предки, как отец, занимаясь посиль­ным деревенским трудом. Но я хватил отравы образования, грамоты, приоткрылись неведомые, манящие дали, я пошел туда, наивно полагая, что получу все от новой жизни. _Я_ не знал тогда, что существует некий закон преемственности, нарушать который позволено не каждому. Не знал, что, ото­рвавшись от родных корней, уйдя от крестьянствования, очень непросто стать «интеллигентом». Думаю, это участь боль­шинства, даже думаю, что можно говорить об особом стату­се интеллигентов в первом поколении. Чаще всего они стано­вятся только основой, почвой, гумусом для будущих поколе­ний. Трудно переходить из одного состояния в другое, я это на себе испытал.



Гена Бородин, уже описанный мною как БГФ, живет в Москве. Отец его, Федор Петрович, мужик колоритный, аховский, ездил иногда к нему в гости. Рассказ «Наказ» родился случайно, а имена взяты знакомые, потому что звучат.



«- Генка, ты Василья Погорельцева помнишь?

Геннадий чуть замешкался, потом просиял:

-  Который школу чуть не спалил?

Был, действительно, такой случай, когда Василий истоп­ником в школе работал. Если бы из пекарни ночная смена не увидела, сгорела бы школа, и Погорельцев был бы тому ви­ной как истопник. Отец не возразил: ругать старшего сына он отвык. Сказал только:

-  Васька-то под началом у Рокоссовского воевал, две «Славы» у него да «Красная Звезда». Васька - герой.

Геннадий не обратил внимания на его слова. Федор Пет­рович возмутился:

-  _Я_ говорю: Васька-то герой.

-  Ну, чего он там сделал еще, герой ваш? - с улыбкой спросил Геннадий.

Отец оторопел.

В сознании его вновь зазвучали трубы, те трубы, что не давали ему спать ночью, примешивая к своему торжествен­но-траурному звучанию неритмичную дробь барабанов. Не­ужели трубы эти - скорей всего свист ветра, а самые яркие сполохи их - гудки своего и встречных тепловозов, а бараба­ны - перестук колес на стыках?..

В оплаканное ненастной Москвой стекло он видел рас­ крытые книги домов Калининского проспекта. Машина, став частью потока, сделала его частицей этого большого города. Федор Петрович тронул шофера за плечо. Тот привычно по­вернул голову вполоборота.

-  Сынок, заверни-ка на Красную площадь.

-  Зачем, батя? - насторожился Геннадий.

-  Не мешай, - спокойно сказал Федор Петрович. Машина остановилась в тупике, шофер сказал, что дальше ехать нельзя и что он подождет при условии аванса. Федор Петрович по­ложил на сиденье синенькую бумажку.

По площади шли молча. Взявшись за канатик, он смотрел на молоденьких часовых и молоденькие ели, Геннадий не мог уследить за его взглядом и потому не мог ничего понять. «Докладываю вам, товарищи командиры, которые в стене, и отдельно тебе, маршал Рокоссовский, что живы еще ваши солдаты Васька Погорельцев и Федька Бородин, кланяются вам и желают светлого места. На том извиняйте, посторон­ние тут».

Он чуть заметно поклонился и стер ладошкой туман с глаз. Когда пошли обратно, Геннадий, чтобы завязать разго­вор с отцом, спросил:

-  Василий-то, что, умер?

-  Еще живой, - сказал Федор Петрович.

-  Почему ты его вдруг вспомнил? - настаивал сын.

Отец молча шагал по крупной брусчатке, совсем не слы­ша сына, принимая из далекой памяти нечеткие звуки, помо­гающие настроить шаг.

-  Батя! - окликнул Геннадий.

Музыка исчезла. Федор Петрович смутился, потоптался на месте.

-  Что с тобой, отец? - Геннадий взял его за плечи, по­смотрел в глаза. - Нельзя же так волноваться. Ну, понятно, Красная площадь, сердце страны, и так далее. Первый раз это всегда волнует.

Федор Петрович усмехнулся горько:

-  Вот ты прав, Генка. Первый раз до холода вот тут, - он постучал по груди, - волнует, так волнует, что сам себя не помнишь.

Генка его не понимал.

-  Оттого и плохо помню сейчас, как мы тогда с Васильем строевым шагом вот тута-ка шли. В сорок первом, седь­мого ноября... Как трибуне откозыряли. Потом сразу на фронт. А вот музыка была тогда или нет - убей, не помню. Вроде как была...

Генка теперь не мешал ему ни расспросами, ни разгово­ром. В машине ехали тоже молча. Федор Петрович все боль­ше приободрялся, чувствуя только ему понятную радость от того, что сумел выполнить наказ своего фронтового товарища Василия Погорельцева, и уже считал свою поездку в Москву законченной. Выложить огурцы, грузди и банки с вареньем, а также кусок вяленого мяса, завернутого в чистую тряпицу, - дело не сложное.

Вопрос в том, разрешит ли Генка взять завтра на Крас­ную площадь трехлетнего Дениску. Для Федора Петровича это очень важно. Услышит ли Дениска трубы?»



В конце 70-х годов мама заболела, по рекомендации ка­занских врачей я свозил ее на консультацию в Тюмень. После проверки доктор пригласил в кабинет меня.

-  Это ваша мама?

-  Да.

-  У нее обширная опухоль пищевода. Сделать ничего нельзя. Мужайтесь. Едва ли она доживет до мая.

Мама дожила до октябрьских праздников. Я тогда с тру­дом сдерживал себя, чтобы она не поняла диагноза. Вскоре возникли проблемы с питанием, она стала худеть на глазах. Уже работая в Аромашево, я каждую неделю приезжал за двести километров, побыв часок, возвращался к делам. Ис­ход был очевиден. В сентябре она попросила привезти девчо­нок, Олю и Таню. Все плакали. Оля выросла у бабушки с дедушкой, на втором году зиму у них прожила, вместе с ка­зачатами Омаровыми конину ела полным ртом. Мы с Надеж­дой приехали повидаться, входим в избу, а она стоит на лавке и ест мясо. Эта картина у меня в глазах. Таня меньше обща­лась со стариками, но ее Максим сильно любил, говорил, что она «нашей породы». Бабушка отдала распоряжения, что Надежде следует взять после ее смерти, кажется, речь шла о швейной машинке.



Когда в начале восьмидесятых годов работал собствен­ным корреспондентом «Тюменской правды» в Голышмановском районе, закончил работу над пьесой «Инициатива», пи­сать которую начал, еще живя в Казахстане, кстати, как раз в это время лежал в областной больнице по поводу язвы желудка. Когда боли сняли, времени оказалось так много, а свежи еще были воспоминания об успехе спектакля по соб­ственной пьесе «Хлеб нашего поля». Она родилась случайно. Казахстан готовился праздновать очередную годовщину на­чала освоения целины, а я в то время, расставшись с райко­мом партии, подвизался по старой памяти в культуре. Надо было срочно что-то готовить, но не находилось приличного материала. Поехал в Петропавловский драмтеатр, повстре­чался с режиссером, разговорились. Когда он узнал, что я окончил Литинститут, предложил перейти к нему заведующим литературной частью театра. Эту идею на корню пресекла моя тогдашняя жена Надежда Федоровна, и правильно сдела­ла: демократическая атмосфера театра не для меня. Но ре­жиссер сказал еще, что грех мне, литератору, искать матери­ал, надо самому создать сценарий на основе местных собы­тий.

Так началась работа над пьесой, конечно, никаких мест­ных событий, но спектакль получился интересный, ставить его помогала мне заведующая отделом культуры Галина Куц. Мы объехали весь район, о спектакле писали областные и республиканские газеты, министерство культуры интересовалось. Так что опыт некоторый был, и пьеса «Инициатива» шла у меня уже лучше. Но случилось так, что единственный вариант переписанного набело текста пьесы я оставил в го­стиничном номере в Тюмени, когда мне предложили более приличную комнату. Найти его я так и не смог. Боль потери была столь велика, что я понял: не выплесну - с ума могу сойти. Вот тогда я сел и в течение суток написал рассказ «Потеря». Некоторые фрагменты этого рассказа дают пред­ставление о том, что со мною творилось.



«Выросший в селе, никогда подолгу не бывал в городах. Пожалуй, впервые прожил месяц в Москве, когда поступал в Литинститут. Шесть лет подряд ездил туда по два раза на год, и первая неделя всякий раз практически выпадала из московской жизни - болел, или, как говорили мои новые городские друзья, адаптировался к цивилизации.

Сбитый с толку массой срочных поручений, а еще более переменой образа жизни, три вечера я и не помышлял взяться за зеленую папку. Правил письма в редакцию, составлял от­веты авторам ненужных для газеты материалов, дорабаты­вал в соответствии с замечаниями заведующего сельхозотделом свои корреспонденции, привезенные из районов.

В полночь, закончив все, что считал нужным сделать в этот вечер, я принял ванну и постоял под холодным душем. Душ и ванна - единственные принадлежности городской жиз­ни были мне по душе. После купанья пил чай. Наверное, это из глубины веков - после бани у нас дома всегда был чай. Неожиданно для себя почувствовал желание работать, при­чем не вообще работать, а писать свое. Еще со школьных лет научился улавливать в себе это удивительное состояние, когда какие-то до сих пор не понятные мне чувства наполня­ют душу и хочется писать. В молодости болел стихами, пи­сал их много и, слава Богу, никому не показывал и никуда не посылал. Потом это прошло, наверное, потребность удовлет­ворилась, во всяком случае, заглушилась необходимостью рай­онного газетчика писать каждый день.

Как-то, готовя материал из родного села о военно-патри­отическом воспитании молодежи, я настолько увлекся описа­нием проводов парней в армию, что редактор, человек от поэзии далекий, совершенно практического мышления, сам пришел ко мне с оригиналом, который вычитывал:

-  У тебя статья на серьезную идеологическую тему или запись деревенского обряда?

_Я_ не знал, как отстоять, защитить все это, написанное именно в том радостном состоянии души, которое пришло снова, вернулось, когда, описывая проводы, я вспомнил, как провожали меня. С высоты лет люди снисходительны к моло­дости, тем более своей, но тогда, еще недалеко и ушедший, я с болью завидовал тому парнишке, стоящему на грузовике и на всю площадь перед памятником коммунарам клятвенно обещающему служить честно и честь сибиряков не посра­мить.

-  Выкинь всю эту лирику, она для статьи не подойдет, - вынес приговор редактор. Пришлось соглашаться, хотя кусок этот на три странички с четвертью было очень жаль. Я пе­реживал время безусловного подчинения силе должностного авторитета.

Забракованные странички заинтересовали работавшего у нас летуна, как теперь понимаю, неудавшегося писателя. Его пове­стью в рукописи про охотников и лесников мы восхищались хо­ром, отрывки из нее редактор, сам большой любитель охоты, снисходительно печатал под абстрактным псевдонимом. Арка­дий Лукич, как только стал штатным сотрудником, объявил о своей оппозиции редактору, спокойно и аргументированно высту­пал против него на летучках, чем вызывал наше удивление и восхищение. Однажды он так же спокойно и деловито сказал, что шеф вообще не способен редактировать газету.

-  Сядьте на мое место, Аркадий Лукич! - гневно вос­кликнул шеф, прекрасно понимая, что тот никак не может стать редактором. - Умник! Да только ум-то дальше вашей головы не идет!

Шеф явно намекал на писательскую непризнанность и семейную неустроенность немолодого уже человека.

-  К сожалению, у вас вообще нечему и некуда идти, - горько сказал Аркадий Лукич и хлопнул дверью.

Чувства редактора возобладали над чисто человечески­ми, и шеф простил дерзость молча, без объяснений. Писатель работал у нас еще какое-то время, потом незаметно исчез.

Но он успел крупно вмешаться в мою жизнь. Прочитав те три странички с четвертью, Аркадий Лукич удивленно на меня посмотрел, ловко пробежался по ним карандашом и унес на машинку. Через полчаса передо мной лежал мой рассказ «Проводины». А еще через два дня его напечатала наша газета. Никого не замечавший писатель стал относиться ко мне броско внимательно. Как-то после работы, когда мы были в кабинете одни, он, переживавший, кажется, очередную ли­тературную неприятность, грустно сказал:

— Вся беда в том, старина, что здесь только двое людей пишущих - ты да я.

Теперь я понимаю, что это была сомнительная похвала, но тогда она меня обрадовала.

«Проводины» сослужили мне службу. Все чаще, отбросив рамки газетного материала, я давал волю своим героям, и они, люди, которых я хорошо знал, оказавшись на литератур­ной свободе, жили новой жизнью, уводили меня в такие пота­енные уголки своих судеб и дум, что я терялся, не находил выхода, а они неотступно требовали действия. Тогда забра­сывал рукопись, ехал в родную деревню, как будто по како­му-то поводу организовывал небольшую компанию пожилых мужиков и женщин и весь вечер слушал их разговоры и пес­ни. В те минуты я понимал себя самым счастливым из пишу­щих, потому что редко кто, судя по публикуемому, имеет такой свободный доступ в никем не охраняемую кладовую простого и бесценного русского слова. Встречи эти мне помогали, пос­ле каждой записывал с десяток редчайших, уже забытых слов, которые должны были обрести новую жизнь. Несколько исто­рий, услышанных здесь, стали рассказами, и я не уверен, улучшились ли они от того, что их записал. Оказалось, что они интересны не только мне, потому что с этими рассказами я был принят в Литинститут. Но два журнала, в которые обратился с дипломной работой, любезно в публикации от­ казали. Институт окончен, напоминаний не шлет, журналы не печатают. Пьеса «Инициатива» - единственное, что написал за три последних года.



...Итак, ощутив знакомое состояние и боясь его расте­рять, быстро убрал все со стола и сунулся в тумбочку. Зеле­ной папки там не было. Двинул ящик стола - пусто. Уже в предчувствии беды мигом перевернул комнату - все на ме­сте, кроме зеленой папки.

Отчаяние охватило меня. Сел на кровать и осмотрел ком­нату. Сейчас мне кажется это безумием, но я еще раз прове­рил и тумбочку, и ящики стола, перетряхнул постель, заглянул в портфель, вывернул карманы плаща. Еще боясь признаться себе, что папки нет, я мучительно думал, куда, куда все-таки мог ее засунуть. И вдруг радость захлестнула меня: в том номере! Конечно, я оставил папку в том номере, в котором провел первую ночь. Как я сразу не догадался, - с веселым упреком думал я, наскоро одеваясь. Перед дверью номера пришел в себя: там же люди, наверное, спят, времени-то око­ло часа ночи. Но желание как можно скорее заполучить свою зеленую папку с дорогой мне рукописью пьесы заслонило все условности, и я осторожно, но настойчиво постучал в дверь.

-  Веруня, ты? - сразу спросил из комнаты женский голос.

-  Нет, это не Веруня, но очень прошу вас открыть.

-  Одну хвылинку. - Женщина, наверное, одевалась. - Шо случилось? - Полная, энергичная, веселая, несмотря на по­здний час, она стояла в дверях.

-  Извините. - Волнение мешало говорить. - Я жил в этой комнате и на окне оставил зеленую папку.

-  Не бачила я ниякой папки. Мы туточки тилько первую ночку. А Вера, дочка моя, убегла до подруги. Мы з Уренгою. Вот, цибули накупляли, який здоровый куль!

-  Значит, никакой папки здесь не было?

-  Не! Як бы була, так тут же и лежала бы. Чужая, так и хай ляжить, иде хозяин поклал. И важная тая папочка?

-  Очень важная. Для меня.

-  Тогда горе, сынок. Ищи. Можа, кто до нас жил, той бачив.

-  А вы посмотрите, может, прибрали куда?

-  Та не же! Ну, побачьте сами.

Было неловко рыться в чужой комнате, но стол и тумбоч­ку я все-таки безнадежно открыл.

-  Может быть, дочка ваша...

-  Та нет! Вера ж почти и не была тута. Как вещи сложи­ли, так и в бега... И шибко важная тая папочка?

Что я мог ей ответить?!



-  Вот, Варя все знает, при ней это было.

Только сейчас увидел, что за спиной дежурной стоит дру­гая, тоже немного испуганная женщина.

-  В тот день, тринадцатого, мусора было мало, и горнич­ные не стали выносить мешки. Дуся, Евдокия-то, принесла в дежурку зеленую папку и положила ее на шкаф. _Я_ видела. Только я, конечно, внимания не обратила. Потом, ночью уже, делать нечего, я ее достала, а очков с собой не было, так и не прочитала ничего.

-  Но вы ее держали в руках?

-  Держала.

-  Какая она? Что вам запомнилось?

-  Зеленая, корочки плотные, и там такая защелка, желез­ная.

-  Стальная.

-  Стальная. И много бумаги зажато.

-  Чистой? (Господи, может, не та!)

-  Нет, исписанной. Но я не читала.

-  А что вам бросилось в глаза, на первой странице, мо­жет быть, что-нибудь необычное?

-  Черта во весь лист, слева, снизу доверху, вроде как поля в тетрадке у Ваньки моего.

Сердце мое заколотилось: она.

-  А потом, потом!

- Сегодня на смену пришла, слышу - разговоры про зе­леную папку. И Дуся какая-то развеселая. _Я_ ее спрашиваю: «Дуся, говорю, не ту ли папку ищут, что на шкафу лежит? А она отвечает: «Кабы лежала. Я ее вчера вынесла». «Зачем, говорю, вынесла, ведь такая сердечная папочка». «Ну и черт, говорит, с ней, вынесла, пусть не бросают».

Сомнений не оставалось. Помню, что мне стало плохо, я поблагодарил женщин и запер дверь. Только сейчас понял, как устал. Сил не было даже раздеться и прямо в костюме лег на кровать. Странные чувства охватили меня. Я вдруг всем сердцем ощутил, что потерял людей, которые жили и действовали в этой пьесе, которых придумал, сочинил из де­сятков знакомых мне ранее и которых поставил в трудные обстоятельства. Неловкие, слабые поначалу, они потом обре­тали силу, мучились, страдали, возмущались, и каждый, как умел, отстаивал свою позицию в отношении к инициативе, с которой было поручено выступить их совхозу, чтобы органи­зовать в районе соревнование за получение высокого урожая.

Секретарь парткома Головачев, капитан Головач, фронто­вик, кристальный человек, страдающий от своей честности; директор совхоза Абрамов, хозяйственник до последней кос­точки, ради интересов совхоза готовый пойти на любую аван­тюру и планирующий эту инициативу использовать как способ кое-что дополнительно выкроить для хозяйства; механизато­ры Паша Лукин, Олежка Дребезгов; дорогой моему сердцу балагур и шутник Кузьма Романович, во всем сомневающий­ся старик, беспокойный и справедливый; и тетя Поля, убор­щица совхозной конторы, которая открывала и закрывала пье­су своими простосердечными рассуждениями о суете мира и о дефиците человеческой доброты. Они год жили рядом со мной, мы спорили и находили решения, мы вместе смеялись шуткам Кузьмы Романовича и грустили, когда намекнулось, что молодой Кузьма был влюблен в Полюшку, а вот жизнь прожили хоть рядом, да врозь. Мы вместе искали честный путь к инициативе, и каждый на отношении к ней проверил себя на честность, на порядочность и на совесть.

Теперь я потерял их всех разом. Слезы душили меня. Никогда столько горя не было на моем сердце».



Пятого ноября 1981 года вечером я приехал в Афонькино, мама совсем была плоха, бредила и что-то монотонно повто­ряла, какую-то фразу. Нянька Анна, та самая, о которой пи­сал, вспоминая похороны мамы Марии Ивановны, ухаживала за нею, как-то обихаживая отца. Максим измучился за после­дние дни, осунулся и почернел лицом. _Я_ попросил сообщить мне телеграммой, потому что видел: счет на часы. Телеграм­ма пришла в обед, я только что вернулся с праздничного митинга. Завел редакционного «москвича», загрузили мясо, водку и все прочее. К вечеру были в деревне. Мама лежала на досках, очень худая и непохожая на себя. Странно, но я испытал облегчение: наконец-то отмучилась, она так долго болела, умерла фактически голодной смертью. Уже не со­всем здоровая, но еще до поездки в облбольницу, она была у нас в гостях, Надежда стряпала блины. Мама уже не могла их есть, я же посидел за столом от души, вышел, отпыхива­ясь и осуждая себя за обжорство.

-  Кольша, ешь, пока естца, я вот поела бы, да ничего не могу.

Мне было стыдно за неуместное обострение этой темы.

Наши дочери остались дома. Мы с женой посидели у смертного одра, людей почти не было. Все, кто приходил, благодарили Бога за то, что прибрал мученицу. Восьмого ноября весь народ еще пьянствовал, не мог найти никого, чтобы начать копать могилу, даже гроб некому было сделать. Поехал к старому столяру немцу Якову Андреевичу Кауцу. Он выразил мне соболезнование и поехал со мной в столярку. Гроб сделали, переложили тело. _Я_ стоял и с горечью смотрел на этот простой и скорбный обряд. И тут одна женщина, со­седка, посочувствовала Марии Никандровне:

-  Вот нет своих деток, и всплакнуть некому.

Конечно, это адресовалось мне. Было очень больно, но я сказал только, что все выплакал, когда первым узнал о неиз­бежном, когда в течение года видел и знал о ее страданиях. А сейчас над ней не надо рыдать, она обрела покой, и Бог простит ее, простит и нас. Девятого ноября утром Надежда напекла пирожков, и Максим впервые за многие дни с аппе­титом поел. Настроение его было разное, он, видимо, все время обдумывал мои слова:

-  Папка, я тебя тут не оставлю. Отведем девять дней, и поедешь ко мне.

-  Нет, Колька, не поеду.

_Я_ пытался смягчить решение шуткой:

-  Свяжу и увезу.

-  Только до церквы довезешь, я и помру.

В суете и заботах я совсем не видел его. Мы уходили спать в дом дяди Сергея, а он оставался с покойницей, конеч­но, не спал, и так несколько ночей. Измотан он был до самого основания. Когда гроб вынесли на ограду, установили на дос­ках и стали подавать всем собравшимся платки и всякую мелочь, ко мне подошел кто-то из родственников:

-  Кольша, подойди к отцу, что-то ему плохо.

Лицо отца было серым, взгляд потух. Я отвел его в дом, сказал, чтобы он остался и не ездил на кладбище, мама его простит, да и люди тоже не осудят. Передал кому-то в две­рях, и больше я его не видел. Когда наша процессия уже подхо­дила к концу улицы, моя машина на большой скорости полетела от дома в сторону центра. Когда уже заколотили крышку гроба, за рукав меня потянул двоюродный брат Володя:

-  Николай, поехали домой.

Я с удивлением на него посмотрел, почему у него лицо заплаканно? После последних поклонов попросил всех прийти на горячий обед и помянуть Марию Никандровну. Володя утащил меня в машину и на полной скорости полетел к дому. Издалека заметил около дома большую толпу людей, не должно там быть столько народу. Выхожу из машины, крестная моя Валентина Ростовщикова подбегает:

-  Коленька, горе-то какое!

Меня обожгло:

-  Что-то с девчонками? - Страшное пришло в воспален­ный мозг: печку рано закрыли и угорели.

-  Нет, тут у нас горе.

А сама идет со мной в дом, не отпускает и не говорит ничего. В избе народ, все расступились, вхожу в горницу и вижу отца, лежащего на кровати лицом вверх. Пиджак рас­стегнут, ворот рубахи разорван. Понимаю, что он мертв. Далее ничего не помню, говорят, с удивлением повторял одно и то же:

-  Ну, Максим Павлович, только ты такое мог придумать, только ты.

Конечно, я говорил о том, как отец разом решил все про­блемы, он даже к самой главной мне пути расчистил, освобо­дил от собственного присутствия.

Горячий обед перенесли в дом дяди Сергея, я объявил, что похороны завтра. Мне пытались возразить, что отец дол­жен две ночи ночевать дома, на что я тупо повторил:

-  Хороним завтра, если не хотите, чтобы еще один гроб тут поставили.

Поехал в Казанку, позвонил дочерям, убедился, что все нормально, дал телеграмму брату Володе Горлову в Омск. Он утром приехал вместе с женой Анной. Был рабочий день, все сделали быстро, десятого ноября Максима Павловича предали земле. Положили его рядом с мамой, Марией Ива­новной. Мне предложили вскрыть могилу мамы и посмотреть, что там, но я запретил, потому что уверен: не надо шевелить прах без нужды. Так и получилось у меня два места на клад­бище: родные отец и мама в центре, мама Мария Никандровна, бабушка Зоя и дедушка Павел (уверен в этом) в правом ближнем, так называемом Паленском углу кладбища. В 1997 году по моей просьбе товарищ мой Андрей Вебер сделал три больших православных креста, я поставил их на родные мо­гилы, снабдив табличками с именами: Мария, Максим, Ма­рия. С могилы Марии Ивановны не стал убирать памятничек, сделанный Володей, пусть стоит. На всех могилах посеял цветы, они взошли бесшабашно и растут из года в год.

Отец своим уходом освободил меня от всего, что сдер­живало уход из семьи. В то время я уже был знаком с Люд­милой и почти уверен, что это знакомство будет иметь про­должение. Через три месяца я уехал из Аромашево навсегда.



Со строгим партийным выговором и новой женой я отпра­вился по новому месту жительства и работы, в Ростовскую область, где товарищ мой по Литинституту Вася Воронов нашел место в редакции газеты Мартыновского района, на границе с Калмыкией. Вася с помощью очень влиятельного покровителя донского писателя Анатолия Калинина, автора известного «Цыгана», стал собственным корреспондентом газеты «Советская культура» по Северному Кавказу. Газета была цековским изданием, и Вася был фигурой весьма влия­тельной. Видимо, опасаясь за чистоту своего авторитета, друг мой дистанцировался от меня, я скоро это понял и уже никог­да не беспокоил. В таком виде он мне не нужен, я продолжаю помнить того Ваську, бесшабашного и умного донского ка­зачка.

Большая Мартыновка имеет статус станицы, население делится на казаков и хохлов, говор выражено донской, я все первое время чувствовал себя участником какого-то большо­го шолоховского праздника. Продавщица мясного магазина, услышав мой выговор, прослезилась, оказывается, она из Курганской области родом, приехала с солдатиком, помогав­шим в ее селе хлеб убирать. Поехал за материалом в совхоз, зашел к директору, говорим, а он так на меня смотрит:

-  Откуда к нам прибыли?

-  Из Тюмени.

Он меня обнимает:

-  Земляк! _Я_ в Омске армию служил.

И повел меня в винные погреба своего совхоза, такие вина показывал, про них я только в газетах читал, можно было долго из этой командировки не возвращаться.

По району проходит Волго-Донской оросительный канал, в нем ловили сазанов и карпов. Мы приехали в марте, я на работу пошел в костюме, и отличался от местных, потому что все носили куртки и плащи. Скоро стали сажать картош­ку, здесь ее сажают дважды и снимают два урожая. Но картошка плохая, когда нам прислали посылки из Сибири и мы угостили квартирную хозяйку тетю Лиду, она призналась, что никогда не ела столь вкусной картошки.

На прием к первому секретарю мы ходили вместе с Ва­сей, с ним считались. Биография моя в целом приличная, только «строгачи» мешают, но первый почему-то проявил ко мне интерес, попросил не распространяться о том, что я раз­веден. Сказал, что в ноябре на партконференции меня утвер­дят редактором. Скоро предложил предварительно осмотреть квартиру, которая предназначалась нам после отъезда хозяев в Ростов. Я не стал заходить в дом, считая это не совсем удобным и видя не совсем радушную хозяйку. На вопрос, когда они уезжают, она грустно пожала плечами. Продолжать гостевание не было смысла. И так видно, что дом большой и добротный, с садом, огородом и подвалом, в котором, как тут заведено, хранятся заготовки прошлых лет.

Народ в станице очень добрый. Мы познакомились с пред­седателем поселкового совета, когда оформляли Сережку в детский сад, потом встретились около магазина. Он понима­юще улыбнулся, когда в моей сумке звякнула бутылка. Я сказал, что это масло. Он возмутился:

- Вы купили масло в магазине? Выбросьте эту гадость, берите дома две трехлитровых банки и идем ко мне.

По пути он объяснил, что здесь все имеют свое масло, потому что комбайнеры специально оставляют на поле поло­сы подсолнечника, чтобы люди нашелушили себе семечек, кто сколько сможет, а потом обменили на давильне на масло. Покупают только ленивые, и он не хочет, чтобы обо мне такое подумали. Он переоделся, пошли в подвал, и я впервые уви­дел, как живут настоящие мартыновцы. Полки ломились от варений, солений, компотов и джемов. На вешалах, упакован­ные в чистые холсты, свисали куски копченого сала и окоро­ка. Большая глиняная корчага с характерными потеками на боку была явно с медом. Пара бочонков с вином дополняла картину благополучия, а большая деревянная кружка выдавала привычку хозяина время от времени спускаться в подвал не только с благотворительными целями. Начерпав мне из фляги две банки масла, хозяин присовокупил к ним банки и баночки со всяким добром. Взяв с меня слово, что завтра приду еще раз и, повторив сожаление по поводу моего нежелания подержать де­ревянную кружку, он проводил до ворот от сердитой собаки. Не забуду его доброту, хотя не помню имени-отчества.

Уже на второй день, войдя в свой кабинет редакции, уви­дел две банки в сетке-авоське прямо у стула. Недовольный, убрал их в сторону и начал работу. Перед обедом дверь от­крыла наша корректорша:

-  Банки верните.

Конечно, я ничего не понял.

-  Банки, говорю, верните, они у нас в большом дефиците.

Кое-как поняли друг друга, посмеялись, я пытался отка­заться, тем более, что на местном базарчике все можно было купить, но, правда, это было от души. Такие гостинцы носили чуть не каждый день.

Работал ответственным секретарем, так что редко выби­рался в совхозы, но одну встречу не забыть. Парторг привез меня в девичью тракторную бригаду, на тракторах «Бела­русь» работали исключительно молодые женщины и девчон­ки. Правда, все они были крепенькие, плотные, «есть на что приятно посмотреть», как говорил старшина Васков. За сло­вом в карман не лазили, видно, не первый у них корреспон­дент. _Я_ немножко стеснялся, потому что по говору они опре­делили мою нездешность, стали интересоваться, мол, если холостой, то мы это дело поправим. Последний вопрос окон­чательно меня подставил. Спросил, не трудно ли работать на тракторах, все-таки не женская это профессия. Рослая пыш­новолосая дивчина со мной подозрительно охотно согласилась:

-  Трудно, ой, до чего трудно бывает, если б вы знали, особенно по вечерам после смены. За день так натрясет, приедешь домой, и еще полчаса титьки телюпаются.

В июне поехали в Сибирь, да так и остались. В Мартыновку вернулся за вещами и документами один, увольнялся сложно, первый секретарь настойчиво убеждал остаться. Вечером пришла гостья, та самая хозяйка, дом которой я пытался посмотреть, она работала заведующей садиком и днем отдала мне документы Сергея. Открыл дверь флигеля, кото­рый мы занимали, пригласил проходить. Она села на табурет­ку, немного смущена. Стала говорить сбивчиво, но обдуман­но, глядя мне в глаза: историю моего приезда знает от пред­седателя исполкома, он ей родственник, что с женой мы сошлись недавно и даже брак не зарегистрирован, что она пред­лагает мне остаться, никуда не уезжать.

- Я понимаю, что так не говорят, но терять мне нечего, если уедете, то все с вами исчезнет. Муж меня оставил, этого еще никто не знает, вам первому говорю. Что ждет вас в Сибири? Квартиры нет, работы... У меня все есть: дом, ма­шина, сбережения, и все это ваше. Мы ровесники, понимаю, что это странно. Я не красавица, может быть, но и... Мы сможем привыкнуть друг к другу. Вы мне сразу понравились, а сегодня, когда узнала, что уезжаете, решила прийти.

Вспоминаю ее искренность и непосредственность. Жен­щина способна на многое в борьбе за жизнь. Я проводил ее по освещенной улице, мы расстались без прощания. Странные встречи иногда предлагает судьба. Жене я об этом разговоре рассказал сразу, как приехал, без ёрничанья и насмешек, мы вспоминаем иногда этот случай, правда, все реже...



Если бы мне в семидесятые годы кто-то сказал, что буду жить в Бердюжье, я бы назвал этого человека провокатором и, чего доброго, пригрозил. Район считался слабым, неинте­ресным, никак не входил в мои планы. Но человек предпола­гает, а располагать ему не дано. После всех приключений после отъезда из Аромашево и возвращения в Сибирь из пределов Северного Кавказа, о которых есть отдельный рас­сказ, я оказался именно в Бердюжье. Было лето 1982 года.

Сыграло роль то, что здесь работали на солидных должнос­тях ранее знакомые мне люди. Председатель райисполкома Владимир Михайлович Москвин в Казанке был инженером, управляющим «Сельхозтехникой», вторым секретарем райко­ма. Секретарь райкома по идеологии Иван Григорьевич Гор­бачев в Голышманово служил заведующим отделом пропа­ганды. С редактором Анатолием Тутуловым мы были тоже знакомы. Определился в редакцию, но потом Москвин под­сказал: чтобы быстрее получить жилье, надо идти работать в больницу, для медработников дом скоро будут сдавать. Я был удивлен, в каком таком качестве я могу работать в боль­нице, но Москвин вполне серьезно ответил:

-  Главному нужен завхоз. Подумай, ради квартиры стоит с годик в дерьме покопаться.

Я пошел к главному врачу Струеву Василию Алексеевичу и был принят. Карьере на медицинском поприще даже во имя жилья не суждено было состояться. Расхристанное хозяйство больницы в зиму ушло плохо подготовленным, штат кочега­ров, слесарей и всей обслуги укомплектован контингентом из всегда находящихся в обороте кадров. Я быстро восстановил утраченные было познания калиброванного русского мата, получил первые уроки основы всех ремесел: менял куски проводки, подбирал шланги больших стиральных машин, ко­чегарил в угольной котельной. Конечно, ничего не получа­лось, испугавшись грядущей деградации, после беседы со Струевым я пошел в райком.

Первым секретарем начинал работать только что избран­ный Григорий Яковлевич Ботов. Меня к нему допустили сразу, я начал с замечания, что впервые разговариваю с первым, который моложе меня. Ботову это понравилось. Далее я спро­сил:

-  Григорий Яковлевич, неужели район так богат кадрами, что приезд члена партии, журналиста со стажем, вчерашнего редактора остался незамеченным? Вы считаете нормальным, что я служу завхозом? Я не прошу должности, меня интере­сует ситуация.

Ботов был явно смущен откровенностью и прямотой.

- Я имел в виду встретиться с вами, но, коли вы сами пришли, мы ускорим решение.

Через несколько дней меня перевели на должность заве­дующего отделом культуры райисполкома. Странное дело, всю жизнь был в активе клубов и библиотек, а вот на штатной работе подрастерялся. Утром садился за стол и думал, чем заняться. Когда-то слышал умную мысль: как много надо знать, чтобы знать, как мало ты знаешь. Действительно, я не знал работу изнутри и был уверен, что делать нечего. Через три года мне не хватало времени в сутках и дней в неделе, культура тогда жила очень активно, я сваливал одно большое мероприятие или кампанию, а другое дело уже поджидало.

Мы долго ждали ребенка, я очень хотел сына, жена обе­щала, даже имя согласовали: будет Максим. Одна за другой беременности прерывались, потом было тщательное сохране­ние, Люда лежала в областной больнице, врачи сказали, что надо максимально беречься, иначе ребенка не будет. Я под­сознательно понимал, что это последняя возможность, жене нельзя бесконечно терять ребенка.

И тут в нашей жизни появляется Галина Суреновна Гри­горян, врач районной больницы, если не ошибаюсь, в то время она была даже заместителем главного по лечебной части. Я не знаю причин, по которым она с детьми приехала в Сибирь из Армении, но добрый человек всегда найдет путь к челове­ческому сердцу, тем более, если он врач. Галина Суреновна была очень добрым человеком, я слышал много самых хоро­ших слов о ней от людей простых, которым она помогала, возможно, не самыми эффективными медицинскими способа­ми, а вниманием, сопереживанием, сердцем. Галина Суренов­на, впрочем, не имела отношения к пациенткам гинекологов напрямую, но каким-то образом она узнала о трудностях моей жены, пригласила ее на прием и выписала больничный лист. Помнится, было какое-то ограничение в сроке пребывания на больничном, врач добросовестно закрывала листок нетрудос­пособности, и Людмила на один день выходила на работу. А Галина Суреновна вновь принимала ее и выписывала боль­ничный. Так продолжалось месяца два, до официального ухо­да беременной в декретный отпуск. В райпо, где работала Людмила, никто особо не возмущался, и я признателен этим людям за понимание и терпение. Доктор Григорян стала кре­стной матерью моей дочери, да и для сохранения здоровья жены она сделала очень много. Мы жили в соседних домах и часто встречались, всякий раз, особенно, если мы гуляли с дочерью, вспоминали об ее участии в рождении нашего ре­бенка. Галина Суреновна ушла из жизни тихо и незаметно, и этим словом я хочу еще раз воздать должное доброму чело­веку, врачу, женщине. Сейчас в селе живет ее сын Сурен, мы давно знаем друг друга и охотно общаемся. В одном из раз­говоров я рассказал ему о роли его мамы в моей судьбе, Сурен был тронут этой памятью и рассказал еще о несколь­ких случаях решающей роли доктора Григорян в исходе борь­бы за жизнь, наиболее значительным мне показался рассказ о почти погибающей при родах армянке в селе Старорямово. Когда приехала Галина Суреновна, роженица была без созна­ния, и врач заговорила с ней на родном языке. Женщина оч­нулась, ей оказали первую помощь и увезли в райцентр, где она благополучно родила девочку. В честь спасительницы ее назвали Галиной.

Роды должны были состояться в начале августа, но уже приближался мой день рождения, а перемен не было. Роды стали стимулировать, было несколько попыток, а утром 23 августа мне объявили, что жену берут на операцию. Намек­нули, что ребенка может и не быть.

Шел мелкий и нудный дождь, я ходил под окнами опера­ционной. Время не ощущал. Знал, что операция не из про­стых, к тому же видел, что Люда измучена стимуляциями. Боялся и ждал результата. В какой-то момент ясно услышал плач ребенка. Еще через время вышла врач и сказала, что все хорошо, родилась девочка. Едва дождавшись, когда Люда пришла в сознание, я вошел к ней в палату и провел там двое суток. Дожди не прекращались. Вся территория больницы была изрыта ремонтами теплотрассы, я по шатким мостикам нес дочку из роддома, куда ее перевели сразу после операции, в хирургию, где лежала Люда. Видел первое прикосновение младенца к материнской груди, жадное посасывание, возму­щение, когда сосок выпадал из ротика, и блаженный сон ус­тавшего и насытившегося родного существа.

Дочь назвали Марией. В память о мамах моих, и первой, и последней, и в знак уважения к Пресвятой Богородице, носившей это имя. _Я_ уже тогда чувствовал интерес к церкви и вере, хотя до встречи со старцем Тимофеем оставались еще долгие пять лет.

Когда привез жену и дочь из больницы в маленькую од­нокомнатную квартирку, все было очень трудно. Люда не могла даже взять ребенка на руки, я научился пеленать, стирать и купать малышку. Не все получалось, один раз ее головка соскользнула с моей руки в ванночке, и Маша хватила теплой воды. Ничего, обошлось. Утром убегал на работу, часто на­ведывался, ночами спали посменно, сколь позволяла «само­держица всея семьи», как я называл Машу. Сережке было уже восемь лет, он укачивал сестренку в своей кровати под пение революционных песен. Тогда это не казалось смешным.

Маша для нас была огромным счастьем. Мы помним все ее странные выговоры, например, услышала по радио песню «Не надо печалиться, вся жизнь впереди...» и бормочет:

-  Не нана патяля...

Мать только к вечеру сообразила, что дочь «Самоцве­тов» наслушалась. Очень любила слушать сказки и стихи. Прихожу с работы, она навстречу с книжкой:

-  «Муму-Катятую» каяяй!

Оказывается, надо почитать «Муху-Цокотуху».

Когда появилась Маша, мне исполнилось 39 лет, я гово­рил, что это она стала часами моей жизни. Теперь, когда дочь студентка института искусства и культуры, я боюсь смотреть «на циферблат» этих часов, мне кажется, что они спешат, время идет очень быстро.

Из всех моих дел в культуре хочу выделить несколько, имеющих, по-моему, общественную значимость. Все дома культуры построены у нас по проектам довольно любопыт­ным, как будто кто-то специально нарисовал в проектах такие огромные оконные проемы, что обогреть такие здания было невозможно. В Сибири всегда старались сделать немного и небольших окошек в домах, чтобы они не выстывали, а тут от пола до потолка и во всю стену. Самым главным нашим врагом был холод. Я предложил убрать окна в зрительных залах и заложить проемы кирпичом или зашить древесными плитами. Чтобы облагородить внутренний вид, зрительный зал драпировали тканью. Устанавливали новые светильники. Пол­ностью меняли одежду сцены. Различными путями добывал новые сиденья. Почти во все библиотеки поставили новые стеллажи. Эта работа в середине восьмидесятых годов была проведена в районном и почти всех сельских домах культуры.

В первый год моей работы из района уехали две девушки, работавшие после училища преподавателями детской музы­кальной школы (ДМШ). Областное управление пообещало к новому учебному году забрать у нас школу, то есть сокра­тить сеть, лишить статуса. Вновь его получить будет еще труднее, чем сохранить, но для сохранения надо, чтобы шко­ла «функционировала». Слово это произнес заместитель на­чальника управления Владимир Михайлович Волчек, как бы намекая мне на выход из положения. Наверное, я был догад­ливым, принял на полставки преподавателя ДМШ Виктора Паникаровского, работавшего в общеобразовательной школе, и еще музыкального работника детского сада. По окончании учебной четверти я составлял отчет о работе ДМШ и на­правлял его в управление. Мы тщательно делали вид, что работаем, Волчек понимающе делал вид, что не замечает нашей липы. Но я искал музыкальных работников, ездил в соседние районы, в области, но Бердюжье - не фонтан, не богато соблазнами. Единственное, что я имел, согласие вла­стей на квартиру для работников.

Теперь уже не помню, как вышел на супругов Михаила и Эльвиру Авдеенко, живших в Московском районе Северо- Казахстанской области, поехал к ним, на стареньком автоклу­бе, по существу, это «ГАЗ-51», я ехал к ним весь день, вечер уговаривал, соблазняя неограниченными творческими возмож­ностями, квартирой, а завтра и отдельным домом, вселенс­ким уважением и почтением. Чуть легче стало, когда узнал, что Михаил - заядлый охотник. Я даже не подозревал за собой таких способностей развешивать лапшу по ушам, не будучи охотником, я столько наговорил, что Михаил и Эльви­ра решили приехать и посмотреть. Все им понравилось, но через два дня получаю телеграмму с отказом. И все начина­ется сначала: поездки, уговоры, согласие и отказы. Наконец беру машину и еду за вещами, все грузим, приезжаем домой, разгружаем и носим вещи на второй этаж. За это время под­готовили несколько классов школы в старом деревянном зда­нии, там в лучшие времена был даже райком партии. Привез новые музыкальные инструменты, мебель, ковровые дорожки постелили. Ребятишки шли - отбоя не было. Музыкальная школа была спасена.

Михаил хорошо играет на баяне, Эльвира замечательно поет, мы договорились, что они будут вести хор в районном Доме культуры. Начался новый подъем художественной са­модеятельности. Мы внесли предложение каждый выходной день устраивать в Доме культуры концерты самодеятельнос­ти трудовых коллективов райцентра. Райком партии эту идею поддержал, составили график, работники культуры были руко­водителями, а вся организация ложилась на местное началь­ство. С хором Авдеенки работали очень серьезно, привлечено было много новых людей, достаточно сказать, что работники райкома партии во главе с секретарем по идеологии Иваном Горбачевым стояли в первых рядах. Хор произвел ошеломля­ющее впечатление на жюри зонального тура Всесоюзного фестиваля самодеятельного художественного творчества тру­дящихся в Ишиме. Руководившие фестивалем заместители начальника областного управления культуры Герман Казан­цев и Владимир Волчек разводили руками: по всем показате­лям надо давать лауреатские звания, а хора до этого никто не слышал, биографии нет. Мужская и женская вокальные груп­пы после этого украшали все наши концерты.

Сопровождали культурной программой встречу первого секретаря райкома Ботова с избирателями в деревне Воробь­ёво. Сразу после концерта налетел сильный ветер, с юга шла жуткая черная туча. Быстро стало темно. Я сам был за ру­лем и дал команду грузиться. Дорога грунтовая, передний мост «уазика» не работает, надо проскочить до дождя, пото­му жму на газ, людей подбрасывает на колдобинах. Начина­ется гроза. Еще посуху смачные молнии раздирают простран­ство за стеклом и хряск грома сотрясает машину. Эльвира не выдерживает:

-  Николай Максимович, остановите машину, в грозу нельзя ехать, молния ударит, остановите!

Михаил ее успокаивает:

-  Наоборот, надо ехать, молния ударит, а нас там уже нет.

Не самое подходящее время для смеха, но я не мог удер­жаться.

Весной 1985 года я надумал сделать уже существующий памятник воинам-землякам настоящим мемориалом. Это год сорокалетия Победы, тогда праздновали победу советского народа без оглядок на чьи-то оценки, без оговорок и поправок на время, которое все меняет. Были живы многие фронтовики, герои тыла. Смысл моего намерения заключался в том, что­бы по обе стороны памятника разместить списки всех погиб­ших. Двое окуневских мастеров, Сергей Поляков и его това­рищ Леонид Минеев, идею развили и предложили фамилии вырезать на листах плоского шифера, а потом листы закре­пить симметрично на арматуре у памятника. Всю работу они выполняли дома, потом, завешенные от людских глаз, варили арматуру и крепили пластины.

С первого года своей работы я сам вел торжественно­траурные митинги у памятника павшим. И в тот год тоже. Заранее взял подготовленные тексты и сам их подредактиро­вал под собственное чтение. Ребята подобрали музыку, все как надо. По нашей просьбе главврач Гартунг направил на митинг специальную бригаду «скорой помощи». _Я_ читал текст на пределе возможностей своего голоса, он звенел от волне­ния, холодок пробегал по телу. Когда холсты упали с пластин, людская волна метнулась к памятнику. Многоголосый бабий плач взлетел в майское небо, наверное, впервые за сорок послевоенных лет. Тут и медикам нашлась работа.

Позже, когда я ушел с работы и не вел больше митингов, как и проводов русской зимы, многие меня упрекали: что же ты бросил, привыкли мы... Действительно, на проводах зимы, которые тогда отмечали широко и празднично, присутствовал весь район, из деревень приезжали люди, у них проводы про­ходили накануне. Каждый коллектив готовил маленькое театрализованное действо: классические картины «оживляли», на свои темы создавали композиции. Когда началась известная борьба с пьянством, коллектив участка мелиораторов, кото­рым тогда руководил Саша Никифоров, очень толковый чело­век, устроил похороны бутылки водки. Все было по-настоя­щему, и гроб «с покойной», и печальная процессия, но изю­минка была в том (и Саша на это ставил), что коллектив считался одним из пьющих в районе. Комментировать такие сцены - одно удовольствие, но и довольно трудное дело. Как правило, предварительная информация об участниках была очень скромной и не давала полного представления, да и при прохождении колонны появлялись эмоции, учитывалась реак­ция публики, все было чистой импровизацией. К сожалению, эта традиция утрачена, сегодня проводы зимы скучны и огра­ничиваются фейерверками.

Постоянно поддерживал отношения с областной писатель­ской организацией, бывал в маленьких комнатках на четвер­том этаже Дома советов, встречался с Шерманом, ставшим руководителем отделения СП после ухода Лагунова. Здесь мы и решили вопрос о проведении у нас в районе дней тюмен­ской литературы. На первый праздник к нам приехали Нико­лай Денисов, Зот Тоболкин, Булат Сулейменов, Александр Мищенко, Сергей Шумский. Впрочем, приехали - не совсем точно, я сам ездил за ними на автоклубе, мы прибыли к са­мому началу торжественного открытия литературных дней в Доме культуры. После ужина отправил ребят в гостиницу, но утром они заявили, что больше не будут ночевать там, пото­му что собачий холод. Да, уже началась «перестройка», в стране неожиданно не стало угля, и котельные, чтобы не разморозить системы, поддерживали свежеморожеными дро­вами. Потом ночевали у меня в квартире, благо, семья уеха­ла в деревню от нашего благоустройства. В квартире тоже было не жарко, но зато абсолютная свобода для обмена мнениями и вкушения домашних припасов. В день проводили по три встречи в клубах, на фермах, в ремонтных мастерс­ких. Всем запомнилась поездка в Старорямово, где парторгом и председателем сельсовета одновременно был мой друг Иван Иванович Иванов, трижды Иван. После выступления он пригласил всех к себе домой, предварительно спросив, можно ли предложить по рюмке. Такое вкусное мясо тюменцы редко кушают, под рюмку пошло и соленое мороженое сало, и горя­чие, с огня, пельмени. Иван очаровал писателей, Зот Тоболкин все посыкался написать о нем очерк, да так и не собрал­ся, но вспоминал часто. Да и Иван все время спрашивает, как там поживают его писатели.

В то время мне удалось учредить премию имени Ивана Михайловича Ермакова. Чтобы не усложнять процедуру, сдела­ли ее премией отдела культуры райисполкома. В типографии печатали диплом, его вкладывали в толстую папку, вручал его вместе с конвертом, в котором денежная часть награды, по-моему, двести пятьдесят рублей. Первым лауреатом стал Зот Тоболкин, потом Анатолий Васильев, он тогда издал интересную вещь о Кюхельбекере «С надеждою быть России полезным...». Николай Денисов получил тогда звание «Почетный гражданин района», которым и до сегодня очень гордится.

У меня сохранились автографы участников наших празд­ников на закладках, которые специально были напечатаны в типографии для книг, проданных во время встреч.

В те годы реализовывался проект объединения учрежде­ний культуры и спорта через создание культурно-спортивных комплексов. У нас особо нечего было объединять, даже спорт­зала в райцентре не было, но работу мы координировали. Спорткомитет возглавлял Сергей Плясунов. Мы начали про­водить зимние и летние районные спортивные игры. Зимние принимал совхоз «Кировский», директором там был Витя Гейн, летние проводили в Истошино и в Уктузе. Тогда даже мысли такой никто не мог допустить, что хозяйство не принимает участия в играх. Тут и концерты были, и танцы, и торговля. Хорошие проводили праздники, для людей. Опять вынужден констатировать, что сегодня сельские игры проводятся «в узком составе», среди участников мало молодежи, я даже вижу тех, кто еще в те годы был призером.

В наши задачи входило обеспечение руководства штаба игр громкой связью, для этого чуть в стороне от автоклуба с аппаратурой ставили небольшой движок. В первые годы с моторчиком управлялся мастер на все руки Юра Гежин, без него вообще сложно было представить клуб, но вот его нет, а движок работает. Директор РДК Валера Паникаровский настраивает аппаратуру и ладит какие-то приспособления. Заглядываю в машину, все ли нормально, и вижу, что в салоне подключена тарелка обогревателя. Это при тридцатиградус­ной жаре. Смотрю на Валеру, он понимающе улыбается: обогреватель подключил, чтобы дать дополнительную нагрузку генератору, без нее он не будет работать. Этот парадокс не выходил из головы, пока не понял: ведь и я так, постоянно нужна нагрузка, работа, забота, когда их нет, плохо себя чув­ствую, болеть начинаю. Так и вспоминаю Валеру с его июнь­ским обогревателем.

Большая работа была проведена в районном саду. Через министерство культуры я добился нарядов на малые парко­вые аттракционы, колесо обозрения и карусель. Установили их в саду, обнесли металлической оградой и запустили. От ребятишек отбоя не было. Тюменские художники по нашей просьбе установили десяток вырезанных из дерева фигурок сказочных героев, резные ворота в сад поставили, простей­шие качели и скамеечки в разных местах. Сад наш преобра­зился. Но осенью я ушел. Сейчас только моя церковь стоит в том саду на месте качелей-каруселей.

Ботов при встрече всегда задавал традиционный вопрос: как дела? _Я_ ответил однажды, что, видимо, плохи мои дела, коли ими интересуется первый секретарь райкома. После этого Григорий Яковлевич избегал такой формулировки. Меня удив­лял его интерес к литературе и истории, он очень много читал и знал. Инженер по первому образованию, для технаря он был слишком гуманитарен. Вторая половина восьмидесятых - время неожиданных публикаций, вместе с антисоветской пе­ной попадались и вполне приличные произведения, он все их прочел, даже меня иногда ловил на незнании. Мне было инте­ресно с ним общаться, да и он искал встреч. Иногда по вы­ходным звонил:

- Чем занимаешься? Подходи, поговорим.

Жена называла наши встречи душеспасительными. На­верное, так оно и было. Я приходил в кабинет, и мы спорили, очень часто спорили, все-таки разное было понимание проис­ходящего. Оно вылилось потом в публичный конфликт, кото­рый, впрочем, не развел нас окончательно.

Ботов для руководителя был слишком мягок и излишне «подвержен влиянию». Его эрудиция должна была подсказы­вать единственно верные решения, он либо не слышал ее, либо не хотел слушать. Он допустил слишком много кадро­вых ошибок, хотя по некоторым товарищам назначения дела­лись помимо его желания, и так было. Все это привело к падению авторитета райкома, я в то время работал в аппара­те на низовой должности и с ужасом видел, что происходит. Махнув на субординацию, вышел на трибуну пленума райкома партии и говорил о грядущей катастрофе. Наивный человек, я надеялся спасти КПСС в отдельно взятом районе, не догады­ваясь еще, что и партия, и страна уже запроданы, и серебре­ники уложены в сейфы с не нашими эмблемами...

На первые альтернативные выборы депутатов районного совета я пошел самостоятельно. В райкоме составили списки кандидатов, которых следует поддерживать, меня в них, ес­тественно, не было, я пошел в автохозяйство и попросил кол­лектив выдвинуть мою кандидатуру (тогда еще не было самовыдвижения). Меня избрали. Установка обкома была тако­ва: первые секретари должны быть избраны председателями районных советов и совмещать эти должности. Ботова не избрали, хотя предварительные согласования давали ему аб­солютное большинство: сказались его кадровые заблужде­ния. Для Григория Яковлевича это был шок, он был убит горем, после этого так и не выправился, поехал в родное Упорово и там его избрали первым секретарем райкома. Анекдотичес­кая сложилась ситуация: человек одновременно возглавляет два райкома. Я сказал об этом на пленуме, когда Ботов до­ложил, что избран в Упорово, и попросил освободить от дол­жности здесь. Еще я сказал, что вопрос о снятии его с партий­ного учета должна рассматривать первичная парторганиза­ция, и еще не известно, как она решит. На меня в очередной раз зашикали, я плюнул и вышел из зала.

Бездеятельность, неспособность или нежелание партий­ного руководства взять ход событий под свой контроль и, следовательно, под свою ответственность меня возмущали. Я видел только один маленький район, и гнев мой не распро­странялся за его пределы. Свято место пусто не бывает, или природа не терпит пустоты. Не захотела партия коммунистов, пришла другая партия, еще не оформленная юридически, но уже взявшая власть и все материальное, что эта власть пре­доставляет. Эти людишки, до последнего времени ничем себя не проявившие, придумали и провели грамотно оформленный захват всей народной собственности, наградив каждого гражданина четвертушкой бумажки, от которой пахнет серой.

В культуре я служил до 1988 года, тогда у нас часто менялись председатели райисполкома, и очередной предло­жил мне оставить должность, он не мог со мной работать. Несколько раз наводили на меня прокуратуру и милицию, следствие вела молодая женщина Елена Свавильная. _Я_ од­нажды спросил, не противно ли ей, профессионалу и умному человеку, заниматься заведомой бредятиной, которая закон­чится «отсутствием события преступления». Она ответила с грустной улыбкой, что это ее обязанность, а как юрист она не видит никакого нарушения закона.



Можно много страниц отвести еще одному интересному человеку, с которым судьба свела меня в Бердюжье, имею в виду Гену Карповича, Кешу, как зовут его близкие. Мы при­ехали в район в одно время, я по нужде, он по распределению после гидрофака Омского сельхозинститута. Жили в одном доме дверь в дверь, общались, жена его Неля, аккуратная и красивая немка, и сама забегала, и в гости звала. Я всегда любил вкусно поесть, приговаривал, что за еду мне еще ник­то морду не бил, за работу всяко было, а Неля так готовила, что невозможно отказать себе в удовольствии. Она все гово­рила, что хозяйке приятно, когда гости хорошо едят. Нели не стало в 1998 году, с этим трудно смириться, но это так. Гена был и остается среди ровесников самым близким мне чело­веком, больше всего потому, что у него удивительное чувство юмора. Он всю свою жизнь пересказывает в каких-то неле­пых и героических эпизодах, это один из немногих известных мне людей, кто способен на себя посмотреть со стороны и посмеяться. Кеша очень любит Высоцкого, имеет все записи его песен, пытается петь сам, но это ужасно. Преклоняется перед Пикулем, иначе как Валентином Савичем не зовет, все его романы знает и перечитывает. Был в его конторе началь­ником один малообразованный человек, едут они из Тюмени, а перед Ялуторовском большой щит с силуэтами пяти казнен­ных декабристов (город был местом ссылки многих участни­ков событий на Сенатской площади). Директор спрашивает, чьи портреты, Геннадий никому не дает сказать, опережает:

- Это все руководство Ялуторовска: первый секретарь, второй, председатель райисполкома, начальник милиции.

Директор важно замечает:

-  Ты посмотри, как они к руководству относятся! Почему бы не срисовать наших? Очень сильно бы получилось!

Не знаю, чем у них это закончилось, только директор тот не долго задержался.

Кешу с годами разнесло, он пытается с полнотой бороть­ся, но с переменным успехом. Когда он стал начальником, я ездил с ним по делам в Тюмень. База снабжения мелиорато­ров находилась сразу со въезда в город, потому сначала сво­рачивали туда. Я вместе с другом заходил в торговый отдел, потом в склады, заметил, что много симпатичных женщин, предложил:

-  Кеша, давай познакомимся с товароведками, будем с вечера приезжать, переночуем, утром душ, бритье, кофе, и, как белые люди, по конторам.

-  Нет, - скромно сказал Карпович. - Мне это не надо. Ты же крестьянин, должен знать, что сытый скот в охоту не приходит.

Было время, Карповичи занимались торговлей. Знакомые женщины долго выбирали веники, когда, наконец, выбрали, Гена спросил:

-  Вам завернуть, или вы на них полетите?

Эти дамы до сих пор помнят и смеются.

Возвращаемся из поездки в Тюмень, заезжаем в кафе у

Богандинки, такая традиция, нас там уже знают. Дежурное блюдо - куриные окорочка. Спрашиваю буфетчицу:

-  Крупные окорочка?

-  Помельче моих.

Все нормально, помнят. Первый из нашей компании зака­зывает, буфетчица кричит на кухню:

-  Катя, окорочек!

У Кати они уже прожарены, только в микроволновке ра­зогреть. Она бросает кусок на весы и кричит буфетчице:

-  Триста восемьдесят!

Наш попутчик накануне сильно подгулял, соображает сла­бо, смотрит на меня:

-  Триста восемьдесят - это что?

-  Рублей, - подсказывает Карпович. Очередь валится с ног. Гена тоже заказывает, загородив собой весь просвет между витринами. Голос из кухни:

-  Четыреста двадцать!

-  Вы что, мне столько нельзя, я на диете!

Буфетчица после нескольких минут под прилавком совер­шенно серьезно сказала, что больше нас не пустит. Кеша успокоил, что мы не будем окорочка заказывать.

В этой же закусочной за ранним завтраком я заметил, что Гена очень спешит и быстро-быстро перетирает любимый капустный салат на передних зубах. Зная, что у него пробле­мы с зубами, но не до такой же степени, спросил:

-  Кеша, у тебя что, совсем зубов нет?

-  Почему? - Отозвался Кеша. - Есть. Штук пять или шесть.

Жарким июльским днем вижу Геннадия в необычном обмундировании: по пояс голый, в трико и в болотных сапо­гах, круто скатанных выше колен. Вид грозный, в руках боль­шая совковая лопата. На вопрос Гена отвечает:

-  Сейчас возле своего свинарника проходил, кабан встал передними лапами на изгородь и говорит: «Хозяин, принеси веревку, я повешусь». Глянул, а у него грязи по самое брюхо. Пойду спасать, не погибать же хлопцу!

Время нашего совместного проживания приходится на работу в отделе культуры, что было для моего товарища просто бедствием. От природы склонный к горизонтальному суще­ствованию, он взрывался, когда я поздним вечером, вернув­шись из очередной поездки в Тюмень, поднимал его помочь разгрузить машину то с тканями для драпировки стен, то с мебелью, а однажды мы разгружали рояль. Вот уж воистину «рояль в кустах». Занести инструмент в помещение вдвоем невозможно, мы с трудом стащили его с кузова и запихали в куст черемухи, которая в изобилии росла вокруг. Еще Генна­дий помогал мне изгородь металлическую возводить вокруг только что смонтированных карусели и колеса обозрения. Его бесило, что работать надо как раз в то время, когда по теле­визору идет итальянский «Спрут», другого времени у нас не было. Первый секретарь райкома Ботов домой с работы про­ходил мимо нашей стройплощадки, поинтересовался, не за деньги ли делаем, и посетовал: вот если бы бесплатно, мы бы про вас в газете написали. Кеша возмутился и вспомнил анекдот про старого еврея, который учил бестолкового сына: «Когда у тебя будет миллион, какая разница, что про тебя напишут газеты?» Но это не самое обидное. У меня всегда не было недостатка в доброжелателях, и тут кто-то стукнул, пришли бдительные ребята из ОБХСС (предшественник ны­нешнего БЭПа), измерили протяженность изгороди, помножи­ли на стоимость одного метра, и получилось, что я перепла­тил работникам вдвое. Только позже мне сказали сведущие люди, что в смету надо было включить все вспомогательные работы. А тогда с меня высчитали переплату, да еще по линии народного контроля оштрафовали на оклад. Кеша, как верный товарищ, предлагал свою долю вернуть, но я соврал, что все обошлось.



Нет в Бердюжье личности более легендарной, чем Григо­рий Семенович Архипов. В молодые годы упал он в колодец, сильно переломался, его, единственного из всей округи, вози­ли в какой-то институт травматологии, что само по себе очень престижно и говорит о сложности его состояния. Сам Гриша рассказывал, что ехал туда с неохотой, потому что считал себя безнадежным.

- Посмотрят и спросят: зачем ты приехал, у тебя же весь ливер пропал. А оказалось, что в этом заведении я самый здоровый человек. Там со всех краев собраны самые выда­ющиеся. Один по пьяному делу на мотоцикле снес себе же­вательный аппарат, а жрать ведь охота. Так он механизм от мясорубки приспособил, кинет в приемную камеру пельмень, ручку крутанет, глыть! - и пельмень уже переваривается.

Гришу там восстановили, но руку собрать не смогли, ко­стей не хватило. Потом все осколки вычистили, кожу зашили, и оказалась рука на сухожилиях, но без костной опоры. Рука эта гуттаперчевая стала самым ходовым реквизитом в об­ширном репертуаре шуток Григория Семеновича.

Он грамотой владел небольшой, но сообразительностью и хваткой привлек в свое время внимание руководящих товари­щей, которые оформили его в партию и направили руководить деревенской торговлей, проще говоря, в сельпо. Торговля в шестидесятые годы шла сама по себе, все товары поступали по фондам, отпускались по бумажке-доверенности и в мага­зинах разбирались почти сразу. Потому к Архипову никаких претензий не было, он спокойно сидел в своем маленьком кабинете и тихонько попивал водочку. Дело это он любил, но приличия соблюдал: хоть и выпивши, но при деле, хоть рабо­тать не в состоянии, но руководить еще могу. Чтобы всякий раз не лазить в стол или в шкаф за бутылкой, Григорий Семе­нович опрастывал поллитровку в большой граненый графин и мог спокойно налить себе пару глоточков, даже если в каби­нете задерживался какой-нибудь посетитель.

За годы его работы случалось много чего примечатель­ного, но, пожалуй, больше всего смеха вызвали его ранние помидоры. В конце июня, когда в нашем краю вечнозеленых помидоров растения эти на хозяйских огородах только зацве­тают, в сельпо привезли машину южных овощей. Как водит­ся, Григорий Семенович прямо на складе приобрел большую сумку этого продукта, посидел у графина и пошел домой. Надо сказать, что огород его выходил на самую людную часть улицы, и народ, идущий с работы, был просто поражен огром­ным количеством красных помидоров на хилых кустиках гришиного огорода. Когда собрались всей улицей встречать ко­ров, жена его никак не могла взять в толк, какого помидорно­го секрета домогаются от нее соседки. Только дома она уз­нала причину, обобрала помидоры и долго воспитывала свое­го неуемного мужа.

Конфуз случился неожиданно. Был жаркий июльский день, второй секретарь райкома Попова, женщина крутая и своен­равная, приехала прямо от сенозаготовителей, которые пожа­ловались, что торговля даже газировки на луга не возит. Гроз­ная начальница влетела в кабинет Архипова как раз в тот момент, когда он только что пополнил графин из очередной бутылки.

-  Вот молодец, Григорий Семенович, вот заботливый ты какой! Люди в поте лица своего готовят корма для обще­ственного животноводства, а ты сидишь в холодке и ни о чем не думаешь!

-  Как не думаю, Антонина Михайловна? Очень даже думаю, аж голова пухнет.

-  С похмелья она у тебя пухнет! Вот я доберусь до тебя! - Она подвинула к себе графин, вытряхнула из стакана остат­ки жидкости и, продолжая говорить, налила себе полный. Архипов с ужасом смотрел ей в глаза, только что не говорил, чтобы не пила. - Ты чего онемел, Григорий Семенович? Ког­да, я тебя спрашиваю, будешь по-настоящему обслуживать сельских тружеников?

-  Прямо сегодня и начнем, если успеем, Антонина Ми­хайловна, вот сейчас...

-  Ох, и болтун ты, Архипов! Немедленно приступай, сна­ряжай автолавку!

Она круто опрокинула стакан, глаза ее округлились и на­лились слезами, она выхватила из сумочки платок, кое-как прибрала лицо и тихо спросила:

-  Что в графине?

-  Не знаю. Вода, должно быть.

-  Вода?! Завтра в восемь в райком!

Первый секретарь райкома сильно смеялся над расска­зом Поповой, но выводы все равно делать надо. На заседа­нии Архипов очень убедительно ссылался на уборщицу своей конторы, «которая вместо воды налила в графин водки, как утверждает Антонина Михайловна, сам я к графину не притрагивался, потому сказать ничего не могу». Ему, конечно, не поверили и перевели директором хлебозавода.

На этом же производстве выпускался лимонад, и в скла­де всегда стояла бочка лимонной эссенции. Все знали, что жидкость эта имеет большие градусы и что пить ее совер­шенно безвредно, потому редко кто в цехах бывал трезвым. Григорий Семенович в первый же день руководства попробо­вал концентрат и пришел к выводу, что работать тут можно.

Поехал он на двух машинах в Ишим муку получать на городском элеваторе, жара стояла большая, мужики решили пивка попить. У бочки с пивом, как всегда, очередь. Высто­яли. И только им бы получать, нелегкая принесла двух мили­ционеров, которым тоже пива хочется и, конечно, без очере­ди. Гриша с легкого похмелья был, да и вообще несправедли­вости не переносил, здоровой рукой наотмашь милиционера от бочки отвел. Ну, и началось. Гриша из-под правопорядка высвободился, вскочил и заорал:

- Граждане, что же это творится, они мне руку переломи­ли.

И крутанул калекой на сухожилиях вокруг ее оси. А был в безрукавке, вся наглядность налицо, половина очереди в обморок попадала, вторая стала «караул» кричать. Милицио­неры тоже руку видят, и ничего хорошего она не обещает, так ломанулись с места события, что и пиво забыли. Гриша с товарищами вытянули по кружке и поехали якобы гипсовать­ся в больницу.

Осенью собрали большую конференцию членов-пайщиков потребительской кооперации, хлебозавод тоже в этой системе функционировал, потому Архипов был в числе организаторов и особо ответственных. Форум провели успешно, наутро Гри­ша пришел в столовую распохмелиться и продолжить отдых, но председатель правления увидел его и дал команду сопро­водить до Ишима и отправить поездом представителя обла­стной организации. Представитель, здоровенный мужик, уже успел посидеть за утренним столом, тяжело завалился на переднее сиденье «Волги» и беспардонно захрапел. Гриша с тоской в глазах сел сзади, и машина попылила по большаку.

Дороги в наших местах до появления асфальта были очень длинными, восемьдесят километров до Ишима, бывало, езди­ли по двое суток. На солончаковой Голодной степи без трак­тора в грязь вообще не пробраться. В Тюмень собирались, как на Северный полюс, одежду и продукты брали, потому что неделей не всякий раз обходились.

Километров двадцать до города не доехали, такой ливень хлестанул, что дворники стекла не успевали обметать. «Вол­га» заелозила по большаку, то в один кювет ее стащит, то в другой. Гриша плечом помогает, весь в грязище, мокрехонек с похмелья, разделся до майки. Когда машина скатилась в очередной раз, он распахнул правую дверцу, храпящую физиономию областного представителя к себе развернул:

-  Приехали, гражданин начальник. Придется вам толкать, я больше не могу, руку сломал. - И выполнил неповторимый свой трюк.

Представитель помушнел, вылетел из машины, на руках вынес ее из кювета и с такой силой навалился на кузов, что водитель с трудом удерживал середину большака.

-  Срочно в больницу, срочно! - кричал представитель всю оставшуюся дорогу. При въезде в город Гриша попросил:

-  Нельзя ли водочки стакан, а то сил нет терпеть.

-  Конечно, конечно, - обрадовался представитель, сам сбегал в магазин и налил страдальцу полный стакан, какими укомплектована была всякая кабина. Грише полегчало, и он снисходительно посоветовал ехать сначала на вокзал, чтобы проводить дорогого гостя, а потом уж в больницу. Гость не соглашался, но жертвенность Григория Семеновича его сму­тила, и на привокзальной площади он выскочил из машины, наказывая водителю тотчас ехать в больницу. Водитель дал волю смеху и повернул в сторону дома.

На хлебозаводе он долго не задержался, после очередного ремонта оборудования в булке хлеба одна из покупательниц нашла гайку. Поскольку находка эта была не единственной за последнее время, дело приняло серьезный оборот. Кажется, разбирался конфликт на заседании исполкома районного совета. Гришу так допекли глупым вопросом, как гайка могла попасть в булку хлеба, что он не выдержал и возмутился:

-  Вы что, хотите за восемнадцать копеек легковой авто­мобиль приобрести?

Такая дерзость не прощалась, и Архипова освободили от должности.

Какое-то время он служил завхозом в том же райисполко­ме. С работой своей справлялся, женщины-уборщицы, досыта нахохотавшись в его каморке, чисто мыли полы, сам он ре­монтировал столы и стульчики. Приходилось исполнять и ноч­ную охрану, если некого было оставить. Когда Григория Семеновича спрашивали, не страшно ли, он мужественно отве­чал, что неловко, пока не уснешь, а потом нормально, почти как дома, только без жены.

Трагедия была связана с выборами. Каких депутатов избирали, Гриша не помнит, но из области были высокие го­сти, для районной избирательной комиссии в кабинете пред­седателя райисполкома Москвина накрыли стол. Женщины постарались, и всего наготовили с избытком. Утром, пользу­ясь тем, что все начальники отсыпались после тяжелой рабо­ты, уборщицы под Гришиным руководством навели порядок и по соображениям рачительных хозяек оставшиеся в кастрю­лях котлеты, гуляши и салаты поставили в председательский холодильник «ЗиЛ», уютно спрятанный в самодельной мебель­ной стенке.

Председатель появился к вечеру, собрал какие-то бумаги к поездке в область, хозяйским взглядом окинул кабинет, выдернул из розетки кабель обогревателя, настольной лампы и холодильника, зная, что зимой в нем ничего нет.

Когда он вернулся, кабинет встретил таким густым запа­хом, что дышать было нечем. Вызванный Архипов сослался на кампанию борьбы с грызунами, которая, кстати, была со­гласована с руководством.

- Весь эффект мог оказаться как раз под вашим полом, Владимир Михайлович, - подвел итог завхоз и открыл окно. Но мера эта не спасла атмосферу. Москвин в кабинете рабо­тать уже не мог, тяжелый дух распространился по всему зданию.

Никто не знает, почему председатель добрался до холо­дильника и обнаружил истинную причину зловония. Григорий Семенович потом рассказывал, что только он с обеда вернул­ся, багровый председатель открыл дверь его каморки, чего раньше никогда не случалось:

-  А ну, пошли со мной!

-  Я, конечно, сообразил, что дело плохо, но понять ничего не мог. А он сгреб меня за шкирку, поднес к холодильнику, там из кастрюль с закусоном червяки, как макаронины, торчат. За малым, братцы, носом меня в это безобразие не натыкал, но такое про меня говорил, так говорил — слушать нечего!

На этом карьера Архипова как советского работника, хоть и самого низкого уровня, закончилась. Вскоре он перешел на пенсию, но так и остался на партийном учете в райисполкоме. Выговоров и других партийных взысканий сносил он тьму, но почему-то не дошло до исключения из партии. Гриша этот факт объяснял по-своему:

-  Исключить, конечно, много ума не надо, в партии и без меня не восемнадцать ли миллионов дурачков, но партия же понимала, что так можно и пробросаться. Где она возьмет другого такого члена? Оставляли, видно, на племя...

Шофером в исполкоме работал Иван Иванович, тихий мужичок, даже застенчивый. Конечно, его оформили в партию, и он добросовестно ходил на собрания. Здесь они с Гришей и встретились после длительной разлуки.

Григорий Семенович рассказывал какие-то байки в полу­темном кармане исполкомовского коридора, пока собирались партийцы. Иван Иванович подошел, они крепко поздоровались, и надо же было ему уколоть Гришу:

-  Что-то, Семеныч, ты совсем лысый стал?

А следует вам заметить, что у Ивана Ивановича была богатая неухоженная шевелюра, начинающаяся прямо у пере­носицы, он зачесывал ее строго назад, но волосы бесцере­монно распадались.

-  Что-то, Семеныч, ты совсем лысым стал? - с улыбкой спросил Иван Иванович, и зря эту тему обозначил. Гриша круто к нему повернулся и ответил, как будто давно ждал такого вопроса:

-  А известно ли тебе, Иван Иванович, что буйная расти­тельность бывает только на назьме?

Назем - это наше местное название навоза, на котором, действительно, хорошо все растет...

В тот же вечер он спросил у заместителя председателя райисполкома Денисова, скоро ли будут снимать памятник Владимиру Ильичу. Бюст вождя мирового пролетариата сто­ял перед зданием исполкома на постаменте кирпичной клад­ки, напоминающем чувал классической русской печи. Он был вырублен из гранита с необыкновенно большой даже для Ленина головой и подозрительно плоской лысиной. Денисов, хорошо зная Гришу, понял, что не просто так спросил тот про вождя, и уточнил.

-  Домой хочу его забрать.

-  Для потомков сохранить?

-  Нет, присмотрелся: у него на лысине гвозди хорошо выправлять.

Внук его Виталька вернулся со службы в армии. Гриша при разговоре о молодежи сказал как-то, что внук работает в районной больнице.

-  Что он там делает? Молотобойцем в роддоме?

-  Ну, не говори, он крупный специалист по наладке и ремонту оборудования. Ты же знаешь, какие тонкие машины теперь поступают в медицину. Вот он ими и занимается.

-  Учился долго, наверное?

-  Какое там! Самоуком! Он весь в меня, толковый и сообразительный. Все влет ловит. Вот, принесут, к примеру, ему клизму...

На пенсии Григорий Семенович занялся огородом и садом, мелкой живностью и птицей. В центре поселка появляется ред­ко. Заехавший к нему в гости давнишний почитатель его редкого таланта сказал, что услышал от общей знакомой: плох Григорий Семенович, отшутил, к смерти его гонит. Гриша осторожно уточ­нил, кто автор, и, услышав знакомое имя, попросил:

-  Ты передай ей: ни хрена она не дождется. Скажи, что на днях в центр ходил, в аптеку, пачку презервативов купил.

И по привычке лихо повернул свою изувеченную руку, заливисто рассмеявшись.



В моей биографии был довольно большой период време­ни, когда занимался коммерцией, проще говоря, торговлей. Не могу сказать, что пришел к этому как к осуществлению дав­ней мечты, скорее, обстоятельства заставили. Уйдя из райко­ма, я остался без работы, в районе мне ничего не предлагали, потому вспомнил соколовский период и лекционную деятельность. Поехал в областную организацию общества «Знания» и защитил в тезисах лекцию на актуальную в то время тему «Новое мышление и современный мир», мне дали команди­ровки от областной организации и пообещали платить по де­сять рублей за путевку, как члену Союза журналистов СССР. За летне-осенний период объехал все южные районы, зарабо­тал нормальные деньги, но зимой на старом «Москвиче» да­леко не уедешь, пришлось бросить. Да и с оплатой уже были проблемы, потому что совхозы и колхозы перестали заклю­чать договоры с обществом.

Начали мы с Людмилой торговать «карамельками», как я говорил, прямо из гаража, люди брали продукты коробками. Потом купил половину дома на окраине села, сделал магазин. Дело шло очень хорошо, я каждую неделю брал грузовик и привозил полный кузов конфет, печенья и прочей мелочи. Резко подорожал печеный хлеб и вырос спрос на муку, возил ее по две машины в день, сейчас даже представить невозможно, что десять тонн муки уходили уже к вечеру. По случаю купил домик в центре села, очень удобное расположение, сделал магазин, назвал просто лавкой. Народ к нам шел. _Я_ выстроил добрые отношения с руководством оптовой базы «Тюмень- продторг», которая до последнего момента реформ остава­лась государственной, следовательно, цены там были значи­тельно ниже, чем на рынке. Это давало возможность конку­рировать в Бердюжье с другими магазинами, имея хорошую наценку, тем не менее, держать низкие цены. Наш девиз: ничто у нас не продается дороже, чем где-либо в Бердюжье. И мы его выдерживали, даже если приходилось что-то продавать в убыток. Объемы реализации, постоянные покупатели гаран­тировали хороший оборот. К нам ехали со всех деревень, лавку Ольковых знали. Я купил новый грузовик. Летом 1993 года плотно занялся сахаром, год был урожайным на ягоды, сахар брали мешками. Абсолютный рекорд: пять тонн, сто мешков мы продали прямо с машины за два часа, причем треть мешков стояла возле лавки: покупатели успели взять, но не на чем увезти. После этого купил новую «девятку».

Меня устраивала эта работа до тех пор, пока, кроме материальной выгоды, приносила моральное удовлетворение. Люди говорили спасибо, даже в газете писали про нашу лав­ку. Мы старикам пакеты возили на праздники, в школу и ин­тернат фрукты отдавали для компотов. Все это было. Но была и жестокая система налогообложения, которая выдавливала из предпринимателя всю прибыль, потому все врали в отче­тах, и это стало нормой. Мы вышли на приличную прибыль, но она облагалась налогом в 40 процентов, это кроме плате­жей фондам. Если вспомнить, что в расходы практически ничего, кроме стоимости закупленного товара, не включали, то становится понятно, почему работать становилось все труднее. Плюс к тому, выравнялись цены на оптовых рынках, я лишился возможности выиграть ценой, моральный стимул пропал. Плюс к тому, право контроля за торговлей получили все, даже малограмотные милиционеры. _Я_ знаю, что этот сержант в жизни не видел ни одного документа, кроме путе­вого листа шофера, а он требует сер-ти-фи-кат, с трудом выговаривая это слово, потом тупо смотрит в бумагу, ему, видишь ли, печать не нравится. Я видел, как работают про­фессионалы, госторгинспектор из Тюмени, перебирая бумаги, улыбнулась:

-  Очень интересный документ.

-  Чем?

-  На нем подозрительно много печатей.

Врать в отчетности не мог, и не потому, что такой чест­ный, просто боялся попасться, уж на мне-то выспались бы органы. Начальник налоговой инспекции Галина Федоровна Иванова, много раз проводившая по-настоящему внезапные проверки, всегда подчеркивала на встречах с предпринимате­лями, что в нашей лавке самый достоверный учет. Но все шло к тому, что надо было решаться: либо принимать правила игры, врать и мздить, расширять торговую сеть, увеличивать объемы и считать торговлю делом оставшейся жизни, либо сворачивать все. На решение повлияло появление в моей жизни старца Тимофея.



То, что потом стало книжечкой «Как я строил мой Храм», написано неожиданно, быстро, просто спонтанно. После за­вершения всякого милицейско-прокурорского интереса ко мне в связи со строительством церкви после подтверждения об­ластным судом моей невиновности, я оказался в странном положении. Два с половиной года работы, страсти и увлече­ния, реально построенная церковь - все это не в счет, оста­ются только двадцать месяцев унижения и успешного созда­ния в глазах обывателей образа проходимца, сколотившего состояние на строительстве церкви. Например, по логике начальника милиции, быть такого не может, чтобы триста миллионов (еще тех) через руки прошло и ни копейки не при­липло. Видимо, привык человек жить по принципу, который в нашей деревне сформулирован предельно понятно: «Свекров­ка блядь - снохе не верит». Всем следователям велено было «найти», и я благодарен Евгению Маркеленко, Сергею Рыба­кову, Георгию Петрову, Буроваю Искужинову за уважительное отношение ко мне и объективную оценку фактов.

Но люди вокруг меня могли сомневаться. Но осталась в стороне официальная церковь, которая не просто отвернулась от меня в таком горе, она вообще сделала вид, что мы незна­комы. Благословивший меня на строительство тогда еще Епископ Димитрий ни разу не ответил на мои обращения, освящавший церковь иеромонах, вскорости Епископ Барнауль­ский Максим вообще сказал в телефонном разговоре, что я построил не церковь, а помещение для скотного двора. Мне стыдно было тогда спросить иеромонаха, во имя чего же он освящал «скотское помещение» и служил в нем две службы? И ему ли не знать, что не красота храма важна, а то, что происходит в нем? Что Серафим Саровский вообще молился на камне и был услышан. Впрочем, вокруг церкви много раз­ного люда, и не о них речь.



С 9 мая 1996 года, когда состоялся сход граждан села Бердюжье, избравший приходской совет и принявший решение строить новую церковь на месте разрушенной, до 20 сентября 1998 года, когда благословенный Епископом Тобольским и Тюменским отец Максим освятил построенную мною церковь Рождества Пресвятой Богородицы; далее с 27 апреля 1999 года, когда по указанию прокурора района контрольные и пра­воохранительные органы занялись выяснением использования средств, выделенных и собранных мною на строительство церкви, и последующие 20 месяцев проверок, сверок, пере­счетов, дознания, допросов, осмотров, обмеров, экспертиз, ревизий, составления и пересмотра обвинительных заключе­ний, назначения и переноса судебных заседаний, существова­ния под подпиской о невыезде - вплоть до 28 декабря 2000 года, когда Тюменский областной суд оставил без изменений приговор Бердюжского районного суда, полностью снявшего с меня все обвинения в присвоении, хищении и использовании в личных целях церковных денег - все это время то по одному, то по другому поводу передо мной вставал вопрос: зачем? почему именно ты? и что это - подарок судьбы, возможность совершить дело, которое поручается одному из миллионов, или способ испытать тебя и еще раз наказать, заслуженно и с избытком?

Никто не даст ответа, только сам, ибо я - единственный свидетель перед людьми и Богом.

Я был очень тронут стихами, которые передали мне вскоре после освящения церкви приехавшие служить в ней отец Сергий и матушка Надежда. Их написала женщина из Уктуза, мы даже не были с ней знакомы. Я поставил эти стихи на открытие книги.



Татьяна Костенко


Посвящение

День осени, наполненный до края,
В нем солнце, ветер, дождь и даже гром...
Иду по сентябрю и понимаю,
Что мы не зря пока еще живем.
Все будет: утро, нежные закаты,
И, может быть, Господь услышит нас.
Мы перед ним премного виноваты
Десятки раз, и даже сотни раз.
Построен храм в большом селе сибирском,
Свершилось чудо, радость, благодать.
Давайте поклонимся низко-низко
Тому, кто смог в Бердюжье храм создать.



Порадовал в трудное время Николай Денисов, опублико­вав в «Тюмени литературной» статью «О светлых подвижни­ках и о нечестивцах», где посвятил мне дорогие слова в связи с завершением строительства церкви: «Ах, поразил ты меня, дорогой Николай: какую КНИГУ ты, выпускник Литинститу­та, сотворил. На века!». Как будто чувствовал, что нужна мне будет такая поддержка, выход газеты совпал с началом прокурорско-милицейского преследования.



А вот то, что вы прочтете сейчас, не сочинялось, а про­сто записано, словно кто-то диктовал текст в необычном размере, без рифмы, с выраженными эмоциями и готовыми оценками. Я сидел в конце полутемного коридора поликлиники дорожников в Тюмени, куда попал при содействии нашего дорожного начальника Виктора Скорина, ждал, пока отремон­тируют какой-то аппарат. Начало процесса не помню, когда слова и ритм стали давить, захватывать, нашел в портфеле бумагу и карандаш, стал записывать. До сих пор не считаю себя автором этого текста, хотя готов подписаться под каж­дым словом.




* * *

Дом далеко,
а рядом только звезды
чужого неба.
Месяц в вышине
и месяц на штыре высокой башни.
С нее кричит мулла по вечерам,
нет, не сегодня.
Это было раньше...
Теперь оттуда снайпер день и ночь
удачливо ведет свою охоту.
Сегодня вечером он подстрелил меня,
когда бежал я площадью Минутка,
иль как она у них...
Совсем не больно,
я почти лечу. Смотрю на небо,
полное звездами,
и думаю о службе у Христа Спасителя
на новостройке Храма,
когда Святейший, важно поклонясь,
просил у Бога мира для России,
сказал о том, что болен Президент,
и надо пожелать ему здоровья.
Еще просил у тех, кто рядом с Богом,
о снисхождении к людским грехам...
_Я_содрогнулся: это не про нас,
ведь здесь война, а не грехопаденье,
здесь грязь и кровь.
И сердце Президента
едва ли чаще бьется, чем в Чечне
смерть прибавляет счет своим успехам.
А он ни слова не сказал про нас...
Тут Патриарх меня благословил,
в глаза мне глядя - я не ошибаюсь! -
соединил широким жестом лоб,
живот и плечи...
А живот есть жизнь!
Чтоб выжил я в кавказской перебранке
людей высоких,
тех, что с Патриархом
стояли рядом возле алтаря,
и тех, кто рядом здесь,
зовут Аллаха
в союзники, чтобы убить меня...
Я буду жить! Для мамы и для папы,
для сенокосов и любимой речки,
и для друзей, и для ночной рыбалки,
и для охоты.., только без ружья.
А главное — рожденный для Наташки,
Наташкин буду, отслужив, вернувшись...
Но прилетел снаряд и, помертвев,
экран погас, не стало Патриарха,
с высот молебна, из почти что рая,
я опустился в настоящий день.
Солдаты быстро разошлись по нарам,
чтоб отдохнуть. Но спать нам не пришлось,
чеченцы начали обстрел активней,
и командир, лишенный всякой связи,
послал меня с запиской в батальон.
Я побежал, потом удар — и вот
лежу за клумбой, бывшею цветами.
Дом далеко, а рядом только звезды -
я к ним лечу. На мне благословенье.
Я слышу пенье. Лучше, чем с экрана.
И голос Патриарха мне вдогонку
О мире и здоровье Президента.



Петр Максимович Неймишев человек неоднозначный, мы знакомы с ним еще со времен моей работы в культуре, Ней­мишев был тогда прорабом в Южном совхозе. Он был хоро­шим прорабом, умел выкручиваться, без чего строительством в то время заниматься было невозможно. Эта его способ­ность и стала определяющей при назначении на должность начальника районной строительной организации, которая за­дыхалась. Неймишев поднял ее с колен, поставил на ноги, провел впоследствии грамотное акционирование и сегодня является самым успешным предпринимателем района. Он очень энергичен, инициативен, крут на решения и в разговоре не всегда удобен. Когда я начал строить церковь, у нас воз­никли мало кому понятные отношения: Неймишев беспрепят­ственно отпускал мне самые нужные материалы, время от времени я рассчитывался, но на конец строительства остался должен приличную сумму, около двадцати миллионов (это 1998 год). Неймишев письменным документом простил мне этот долг, указав, что считает деньги пожертвованными на строи­тельство храма.

В год завершения строительства Петр Максимович от­мечал свое пятидесятилетие. _Я_ предложил ему сделать к этой дате книжку о его жизни. Никакого опыта тогда у меня не было, очерк о герое попросил написать Елену Аксенову и Сергея Разумова, они добротно выполнили эту работу, а я собрал и дополнил книгу десятком мнений о юбиляре людей, с которыми он работает и общается. Книжка получилась интересная. Именно Неймишеву обязан серьезным возвраще­нием к писательству. Книжку к его пятидесятилетию делал в Шадринском издательстве, мне понравилось отношение ра­ботников к заказчикам, и все последующие книги издавал там. Кроме одной: повесть «Не живут в Кремле ласточки» вышла в издательстве «Банк культурной информации», город Екате­ринбург. Именно в это время возобновились наши контакты с Николаем Денисовым, он напечатал несколько моих расска­зов в «Тюмени литературной», помогал с изданием книги прозы.



Хочется надеяться, что сейчас еще рано итоги подво­дить, но уже можно определенно сказать, сколько не сумел сделать. Наверное, в этом и заключается жестокость жизни, что каждый человек должен не только ходить научиться, но и жить, самостоятельно принимать решения, пройти через все.

Умение жить не передается оптом, не печатается на после­дней страничке школьной тетради, как таблица умножения. Неужели я должен был совершить все свои ошибки, чтобы понять всю глупость своего поведения тогда, когда изменить уже ничего нельзя? Так мучаемся мы совестью за причинен­ные неприятности своей маме уже после ее ухода. Так ста­новимся умными, когда остается меньше, чем прошло. А может быть, в этом и заключается прелесть жизни, что она непредсказуема, никому не дано знать, куда приведет выб­ранный тобой путь, ведь ты все равно выбираешь, даже плы­вя по течению? Даже при самой щадящей ревизии своего прошлого нахожу с десяток лет, брошенных в пучину удовлет­ворения страстей, о которых не хочу вспоминать.



Весной 2001 года во время посещения Тюмени позвонил своему товарищу Виктору Гейну, поговорили о житейских мелочах, он спросил, как у меня с работой. Ответил, что никак.

- У меня на днях был Снисаренко, редактор «Околицы», ему нужен корреспондент. Зайди.

Нашел телефон и позвонил, встретились, Виталий Сера­фимович предложил написать материал по Бердюжскому рай­ону, я сделал и послал факс. Снисаренко сразу ответил, что я принят на работу. _Я_ знал его по материалам «Тюменской правды», личное знакомство никаких неожиданностей не при­несло, хотя меня пугали невыносимостью характера нового шефа. Он, и правда, бывает непредсказуемым, грубым, но не копит зло «до лучших времен». Уже осенью мне потребова­лось лечение, он поднял на ноги департамент здравоохране­ния, и мне дали место в областной больнице. Раза два при­езжал ко мне с гостинцами и газетами. У нас сложились оптимальные отношения, как редактор, Снисаренко дает пол­ную свободу в выборе тем, адресов и героев. Он уважает мое право на собственный стиль, никогда не вмешивается в текст. Когда надо, дает установку. Лучшего варианта нельзя придумать.

Первая моя командировка от газеты «Сибирская околи­ца» была в Сладковский район. Давно зная о Сладковском районе и будучи его соседом по рождению и началу служения журналистике в Казанском районе, собираясь в эту поездку, отыскал в памяти наиболее значимые факты, связанные с этим краем.

Во-первых, вез в подарок хозяевам книжечку русского тюменского писателя Ивана Ермакова, «князя сибирского», под удивительным названием «Петушиные зорьки», повеству­ющую о животноводах Вознесенской фермы Маслянского совхоза, которые в 60-х годах прошлого века творили чудеса в молочном деле. Оказалось, правильно сориентировался, пото­му что глава района Александр Николаевич Анохин несказанно обрадовался и посетовал, что книги этой в районе не нашли.

Второе. Видел у тюменских знакомых солидный томик «Земли Сладковской» автора В. Малышева и знал, что Вла­димир Николаевич - учитель, историк, подвижник и патриот своей малой родины, десятилетия собирал материал для это­го труда. Как часто бывает в России, созданное человеком - на виду, а сам он в тени. Не старый еще, но небогатый здоровьем человек, он скромно ведет дела созданного им же Маслянского историко-краеведческого музея. Ученую степень впору ему присудить за глубокое исследование, заслуженным работником культуры назвать бы, почетным гражданином провозгласить, но не по глазам властям, но - нет пророка в своем отечестве, но - не стучит исследователь и хранитель родной истории сухонькими кулачками в грудь, мол, воздайте!

И третье обстоятельство. Прочитал в «Околице» интер­вью губернатора С. Собянина, в котором он назвал сладковского главу в числе интересно и современно работающих. Зная о всегдашнем скромном сладковском бытии, захотел своими глазами посмотреть и своими руками пощупать не весьма эффектные еще перемены.



Владимир Николаевич Малышев. Этот широко известный в Сладковском районе человек знаком многим в области по своей почти полувековой работе по изучению истории родного края, по уникальным материальным доказательствам изуча­емых им предположений и догадок. Несколько десятилетий назад в скромной школе заштатного поселка Маслянского открыл краеведческий музей, который стал одним из содер­жательных, систематизированных и научных. В 1998 году при поддержке главы района Александра Анохина, сладковчанина по рождению, воспитанию и по судьбе, издал уникальную книгу «Земля Сладковская», которая, по существу, является глубоко научной историей освоения, заселения, развития, трагедий и взлетов родного края. Подобных книг об истории районов я не читал, их нет, есть беллетристика на темы истории, фан­тазии не всегда добросовестных авторов, забавные случаи и анекдоты. В книге Малышева каждая фраза подтверждена документом из архива - от районного до Тобольского, Омс­кого, Тюменского, Московских и Петербургских архивов всех назначений.

Он родился в Сладково в 1936 году, стал учителем, как и отец, один из организаторов народного образования в районе, и всю жизнь отдал сладковчанам, обучая, воспитывая и учась у них.

Мы встретились впервые, хотя я уже многое знал о Вла­димире Николаевиче. В скромном дворике деревенского дома меня встретил приветливый хозяин, видимо, привыкший к незваным гостям. Мне он показался довольно худощавым, чуть уставшим, толстые стекла очков выдавали слабое зрение, ставшее платой за сотни тысяч страниц прочитанных архи­вных документов. Я тогда прошел по местам трудовой славы Героя Социалистического Труда управляющего Вознесенской фермой Петра Гурушкина и его знаменитых доярок, которые только орденов Ленина имели четыре, а другие знаки подой­никами можно было измерять. Замечательных этих тружени­ков, говорят, по личному поручению первого секретаря Тюменского обкома партии Б.Е.Щербины воспел в прекрасном лирическом очерке сибирский писатель Иван Ермаков. Очерк назывался «Петушиные зорьки» и был издан в 1968 году. То, что я увидел и услышал в Вознесенке, потрясло меня. Ферма развалилась, деревня разбежалась, героини доживают свой век в забвении и тоске. Этим горьким наблюдением и поде­лился я с историком, надеясь найти единомышленника и под­держку резкой критики современного руководства страны, бездумных реформ, аморфной сельской политики. К моему удивлению, Малышев не разделил моих чувств.

- Конечно, это трагедия людей, но я вам другое скажу. Трагедия эта началась не вчера и не сегодня. Исторические процессы никогда не идут по прямой, и когда происходят ка­кие-то ломки, то они не просто ломают строй, обстановку или условия жизни. Они по живому режут людей. Вот революция 1917 года была, сколько было достойных людей, домики-то ведь не такие стояли, как сейчас. Все было разбито и разру­шено, а люди даже пенсию никакую не получали, их просто выбросили, и все. Не говоря о том, что многих просто увезли навсегда. И так было. _Я_ в 60-е годы в Москве работал над диссертацией, в Подмосковье видел мертвые деревни, зако­лоченные дома, прекрасные дома, но люди разъехались. В Рязани, Тамбове, Орле я встречал людей в лаптях, это в 1963 году, когда уже коммунизм строили. Это извечная проблема России, мы всегда идем, не заботясь о людях. Мы всегда так жили, чему же вы возмущаетесь?



Есть один самый верный и настоящий критерий оценки властей: как живет простой народ. Ему, народу, по большому счету все равно, какой флаг висит над сельсоветом, который называется управой, администрацией, ему важно, чтобы была работа, была оплата за труд, чтобы государство учило, лечи­ло и защищало. Права записаны в конституции, но кто их выполняет? Никто. Кто следит? Тоже никто.

Когда Верховный Совет (или Съезд народных депутатов?) при Ельцине обсуждал наименование нового русского госу­дарства, оставшегося после СССР, рассматривались два ва­рианта: Россия и Российская Федерация. Спорили до хрипоты, потом президент предложил двойное наименование: Российс­кая Федерация - Россия. Сейчас нигде, даже в официальных документах просто России не встретите, только РФ. Как те­перь говорят, догадайтесь с трех раз, почему?

Во времена Советского Союза запад всех, кого надо и не надо, называл русскими. Это было не только неправдой, но и безнравственно, за пределами уважения к нации. Это совсем не то, что имел в виду Сталин, сказав на приеме в честь Победы в 1945 году: «Мы, русские...». Кажется, американс­кий президент Картер первым вслух произнес «Советский Союз», заменив бывшую в употреблении «Россию». После «демократического» переворота понятие «русский» вообще вышло из употребления, его заменило нечто «российское», которое обозначает в лучшем случае принадлежность к госу­дарству, но оно же в неприглядной форме «россияне» пытает­ся заменить и обозначение национальности. Таким образом, русских нет, забудьте. Это нововведение стоит в одном ряду с обезличкой национальности в паспорте. Кому это мешало? С постоянным издевательством над русскими в телевизион­ной пропаганде. Сначала споить народ, а потом кощунственно измываться над этим горем. С полным вытеснением русских и русского с телевидения, и непонятно, о какой «националь­ной» идее ведет речь руководство.

Может быть, так и должно быть? Но так никогда не было в истории России, потому страшно. О неприязни по нацио­нальному признаку говорят много, но это не относится к рус­ским, их ненавидеть «стильно». Отдельные люди еще нахо­дят мужество защищать свой народ, но их позиция комментируется с пристрастием и оглупляется, в полном соответствии с известной доктриной Даллеса. Я преклоняюсь перед акаде­миком Натальей Нарочницкой, актрисой Еленой Драпеко, «бой­цом Бричкиной», перед их смелостью, убежденностью, но они вынуждены всякий раз в теледискуссиях наступить на горло собственной песне и остановиться перед обнажением главной причины наших трагедий и бед: нельзя, тут же обвинят в оскорблении национального достоинства. Так уже было в двадцатые годы прошлого века. А шоумены выводят на это, провоцируют, к дискуссии подключаются «лица» и пр. кавказ­ской национальности, в последнее время во всех проектах на экран поперли и африканцы. Перед 2005 новогодьем русский Дед Мороз добирался к нам через кордоны темнокожих наро­дов. К чему бы?

Президент еще в бытность кандидатом на выборах 2000 года надиктовал книжку «От первого лица», это было первое его открытое обращение к народу. Он ни слова не сказал о русском народе, к которому, как считается, принадлежит, но несколько раз говорит о другой нации, в превосходной степени отзываясь о ее качествах. В отсутствии оценок государство­образующего народа, упоминание о какой-то другой нации неуместно. Либо характерно.

Роль сегодняшнего телевидения понятна и позорна. Ни­когда еще журналисты так откровенно и цинично не обслужи­вали антинародные и антигосударственные интересы. В стра­не треть населения бедствует только потому, что кто-то из­менил ориентиры государственных интересов, государство все больше отказывается от создания условий проживания в нем его же граждан, отказывается предоставить работу, платить за труд нормальную зарплату, отказывается учить и лечить, оно от собственности отказывается, потому что «только ча­стник способен эффективно ею управлять». А не ангажиро­ванные экономисты считают, что дело не в форме собствен­ности, но в квалификации управленцев, менеджмента, как теперь говорят. Стране стал неинтересен человек труда, но все СМИ бдительно следят за «звездами»: что кушали, где тусовались, с кем переспали. Вся эта шваль внедрена в умы людей плотнее, чем политики, которые, по сути, ни чем не отличаются. Порой бесит агрессивная веселость телевиде­ния, так неуместная, как гопак в доме покойника. Но все перебродит, наступает отторжение, ты уже ничего не смот­ришь, по привычке включая только новости, а там только про взрыв, пожар, потоп, убийство. Жуткая страна, жуткие ново­сти...

Двумя навязчивыми идеями страдают нынешние полити­ки. Обе вброшены президентом во время очередного публич­ного общения с народом. Первая: о необходимости удвоения валового внутреннего продукта (ВВП) к 2010 году. Правда, через короткое время выясняется, что удваивать не получа­ется, празднование успеха придется отложить как минимум на два года. Чтобы стало понятно, о чем идет речь, уточним, что ВВП есть сумма всего, что произвела страна. За пятнад­цать лет демократического режима в России не пущено ни одного нового производства, старые, советские, работают на малую долю своих прежних возможностей. Откуда быть уд­воению? Всю жизнь работая в селе, знаю его историю и се­годняшний день. Задачи резкого, двукратного увеличения про­изводства никто не ставит, потому что и с сегодняшними объемами есть проблемы по реализации. Но об удвоении все еще говорят, потому что идея привлекательна, «народ станет жить лучше».

Похоже, не станет. «Сколько вам лет?» - спрашивает врач больного после обследования. «Скоро пятьдесят будет». «Ой, не будет...».

Вторая идея состоит в неуклонной борьбе с бедностью. Правда, нет четкой программы, как сделать, чтобы люди стали богаче, чтобы они могли удовлетворять самые насущные человеческие потребности. А вот «у нас идет борьба с бед­ностью!» Да не с бедностью, а с бедными борется власть, закрывая медицинские учреждения, поднимая плату за все, беззастенчиво болтая о росте зарплаты, стыдливо умалчи­вая, что она в два раза ниже прожиточного уровня. Треть страны живет вопреки материальному обеспечению, выжива­ет, «мобилизуя внутренние резервы». Возможно, при таком быстром падении продолжительности жизни и росте смертно­сти бедных очень скоро не станет совсем, выполнятся обяза­тельства перед спонсорами по сокращению населения нена­вистной России.

Недавно ведущий одной «рейтинговой» телепрограммы сказал в заключении, что он очень боится возвращения со­ветских времен, потому что его лишат свободы, нельзя будет читать, что хочешь, говорить, что думаешь, ехать, куда душа желает. Я ужаснулся: как открыто они проводят грань между собой и обобранным народом, который озабочен куда более насущными проблемами. Все, что перечислил состоятельный шоумен, далеко за гранью обычных потребностей человека. Наверное, приличный уровень личного благосостояния вызы­вает жажду дополнительных благ в виде свободы передвиже­ний и возможностей говорить по телевизору то, что мило лично тебе, не заботясь, мило ли оно миллионам по ту сторону эк­рана.



Не самые веселые размышления, но живу среди своего народа, вижу боль и слезы, не могу молчать. Мой старец Тимофей говорит: «Нынешние купцы и бояре расцвели на час, они не видят вокруг себя, обезличили людей». Медные пята­ки в старину накладывали на открытые глаза покойников, теперь богатые смотрят на мир через медь, серебро и золо­то. Странное дело: среди преуспевающих торгашей нашего края не знаю ни одного сколько-нибудь образованного, они не обременены культурой и знаниями, они обладают другими качествами, столь необходимыми в мире волчьих законов. Запущена в оправдание новая поговорка: «Если ты такой умный, то почему такой бедный?». Вроде, не хватает ума на то, чтобы разбогатеть. В глазах до сих пор академик Лиха­чев, отвечающий журналисту на вопрос, может ли он позво­лить себе поужинать в ресторане «Астория»: «Могу, но сна­чала должен подумать, что буду кушать в оставшиеся до зарплаты дни». Это ученый с мировым именем говорил. А у нас в элиту районов и области входят люди явно ущербные, имеющие одну извилину, но она целиком и полностью направлена на то, чтобы хапнуть. И хапают. И становятся символа­ми времени в полном соответствии с уровнем его нравствен­ности.

Старец Тимофей так ответил мне на вопрос, что же с нами будет: «Бедствием опнется народ!». Беда нас всегда объединя­ла, а вот эта - развела. Неужели будет другая, большая?

В пахнущих серой лабораториях выведена жидкость, по­степенно и верно отравляющая человека, лишающая его пос­леднего рассудка, она вброшена в торговлю по очень низким ценам. В пластиковых флаконах вагонами, машинами ввозит­ся она в деревни и продается коммерсантами под видом вти­рания, хотя все знают: крепость жидкости под восемьдесят, цена смешная, слабый и бедный народ соблазняется и пьет. Вот уже несколько лет люди мрут от «фунфырей», так зовут эти пластиковые флаконы с ядом, но ни один коммерсант не прекратил торговлю зельем, потому что с каждого флакона выпадают в осадок медные пятаки, которые превращаются в роскошные автомобили, франтоватые дома и нетленный капи­тал. Перед этим трудно устоять, если нет внутреннего стер­жня. _Я_ пытался обратиться к отравителям через газету, но мне сказали, что нынче свобода как предлагать, так и поку­пать. Вроде все правильно, но одно дело, пользуясь свободой, выставить на продажу отраву, другое дело - принципиально в этом не участвовать, не потакать грязному спросу. О позиции властей молчу, она известна. Глава города Каменска-Уральского ограничил время продажи спиртного в городе, его суди­ли, хотя весь народ поддержал эти меры. Расходятся у вла­сти с народом оценки, не нормально это.

Когда вышла книга воспоминаний Кныша, я стал настой­чиво предлагать директору Казанского рыбозавода Владими­ру Кариковскому сделать книжечку об истории предприятия. Интерес к заводу не был случайным. _Я_ помню время зарож­дения рыбхоза, в 1966 году делал интервью с тюменским ученым Борисом Бурдияном, который обосновывал целесооб­разность открытия предприятия именно в Казанке. Здесь работал мой тесть Федор Яковлевич Штангеев, и мне хоте­лось, воспользовавшись случаем, сказать и о нем несколько добрых заслуженных слов. Наконец, это моя родина, а писать о родном всегда волнительно и приятно. Мы договорились, и я приступил к работе, подготовил первый вариант текста и показал Кариковскому. Книжку предполагалось назвать «За удачей в сине озеро». Он попросил отложить работу до луч­ших времен, с тех пор текст хранится в моем компьютере. Несколько абзацев привожу здесь, они кажутся мне характер­ными.



«Нет такой меры, не придумали еще ученые и простые люди в быту, как, чем оценивать роль и значение озера для человека, для села и деревни, для всего общества, не одно столетие живущих на его берегах и каждый день им пользу­ющихся. Так не замечаем мы свежего клеверного воздуха с прибрежных лугов, так не замечаем теплого животворящего солнышка майским ласковым днем. Жизнь проходит — не замечаем, что уж тут об озере...

Поклонимся в пояс великому писателю русской сибирской земли, славному нашему земляку Ивану Михайловичу Ерма­кову за милые и яркие картинки сельской природы, которые увековечил он своим звонким и метким словом. В незабвен­ных своих, неумолчных «Петушиных зорьках» воздал он дол­жное образному мышлению среднероссийских мужиков, во исполнение воли реформатора Столыпина и по поручению «обчества» ходивших на разведку в Сибирь и докладывавших по результатам «хожения»:

«Земля сея богатимая, вольная, нетронутая. Лесу - не обойти, не обозреть. Рыба в любую снасть напролом дуриком лезет. Пасево, водопои - рай земной для скотинушки...»

И когда ступили смущенные самоходы на землю нашего края, поражены они были обилием заманчивых озер, полных дичью и забитых рыбой, чего в рассейских краях они не ви­дывали. Правы оказались «пропаган-агитаторы», наиболее ушлые штанами ловили...

Про то, как озера наши себя умеют показать, много уже сказано, мы же тихонько проследим за теми мужиками, что поздно ночью подошли к озеру и остановились. Тут им зем­лемер должен долю нарезать. Тут им жить.

А утренняя заря всполошилась птичьим гомоном на сере­дине, в камышовых зарослях кишат гуси да утки, у них тоже перелетная пора из южных заморских краев в сибирские, ко­торые родиной станут и для их потомства. А над озером туман нешевелимо стоит, как дым возле лесного пожара, а над ту­маном шеренги берез на том берегу, будто плывут. Не выразить такие чудеса пересказом, молчат крестьяне, любуются. Один только не выдержал, словно выдохнул: «Господи! Благо­дать-то какая!»

Может, оттого и есть в нашем крае такая деревня - Благодатное.

Озера только внешне доступны, и не каждый знает, как они разборчивы. Не всякому дано в легкой лодчонке выплы­вать на самый дуван, грести, если нужно, в огромных волнах, перекатывающих по километровым пространствам тяжелые и опасные массы воды. А если навыка нет, и веслом крова­вые мозоли не набивал, и роговичными надавами не обзавел­ся, - не суйся на озеро, не примет, не простит, а проявишь дерзость - накажет, вплоть до того, что и жизни может ли­шить. Те, кто у озера всю жизнь, про такие случаи знают, только говорить не любят.



Озеро веками кормит человека, и в том числе рыбой, которая для немногих была удовольствием, а для большин­ства - продуктом. Рыбу ловили удочкой для забавы, сетями и бреднем для прокорма. Ранней весной вдоль береговых размывов льда фитили ставили да плетеные морды. Зимой долбили лунки и заманивали рыбу малиновыми червячками, намытыми из илистого грунта, либо юркими рачками горбунцами, которых особым способом помногу снимали с нижней кромки льда. Ближе к весне, когда всему живому в озере не хватает кислорода, и рыба прет на свежую струю, движимая желанием выжить, мужики долбили котцы и ямы, на то нужно особое умение, и черпали из этого животворящего и губи­тельного изобретения рыбу сачками, выбрасывали на лед и санями возили вечерами по дворам и базарам.



Из всего множества видов рыб, добываемых из озера, есть один, веками заслуживший особую благодарность мест­ного населения, а имя ему простое - карась. Единственный изо всех местных представителей рыбного мира, а потом и многочисленных прижившихся и неприжившихся переселенцев, пригодный к употреблению в любом виде.

Уха из него навариста да душиста, особенно на берегу озера, в водах которого вырос карась и на воде которого варится. Вот почищенный от чешуи и выпотрошенный, не утративший ни грамма жира и не растерявший природных запахов в неуемных чистоплюйских промываниях да споласкиваниях, летит он в кипящий котел еще не совсем уснувший, успев с испуга раза три ударить хвостом, расшвыривая шапку уже накипевшей пены.

Хорош он и в сковороде, когда знающая и проворная хо­зяйка, предварительно обжарив каждую рыбину с обеих сто­рон, обильно завалит все мелко порезанным репчатым луком, и зальет содержимое по самую кромку густой сметаной. Затем все это ставится в сковороде к самой загнетке хорошо про­топленной русской печи, где рыба нежится в вольном жару, пропитываясь сметаной и провоцируя всякую новопривлеченную ноздрю немыслимыми ароматами.

А про пироги лучше не говорить. Нет, право, лучше, но и умолчать не можно. Умение испечь рыбный пирог - это осо­бый статус мастерицы, ибо не всякую рыбу в тесте следует считать пирогом. Настоящий пирог поедается полностью — от нежнохрустящей верхней корочки до толстой и сочной нижней, пропитанной рыбным жиром и соком, удобренной слоем уместной крупки и украшенной множеством колечек репчатого лука. Про рыбу в пироге говорить трудно, не хва­тит слов, чтобы передать вкус, аромат и ощущение на паль­цах чего-то нежного и едва уловимого. Ни в одном порядоч­ном доме, только в особо интеллигентных, не позволят отве­дать рыбку вилочкой, ибо железо крадет весь вкус и остав­ляет для языка только клетчатку. Рыба поедается столь быстро, что хозяйка едва успеет заметить, как перед каж­дым гостем вырастает горка тщательно обсосанных и обли­занных косточек.

Голова карася, прожаренная, проваренная или провялен­ная, это даже не пища, это наказание, а люди, умеющие пра­вильно разобрать и разложить по косточкам столь сложное сооружение - мастера, да и только, так это забавно и впечат­ляюще выполняется за столом

Вяленый карась - такая зараза, которою кормится вся деревня, и на завалинке ли, на клубных посиделках, за околи­цей при встрече коровьего табуна - шуршит вяленый карась, валяются шкурки и головки, пережеванные косточки, все то, что с удовольствием подбирают потом подвернувшиеся соба­ки и кошки.

Сухой карась - это впрок, в редкой избе не висел на по­латях мешок-другой сухих карасиков, которых в любой мо­мент можно кинуть в кипяток и обмануть свою тоску по настоящей ухе. Может, голодные года научили наших праот­цов сушить рыбу на всякий случай, но она и в другие времена съедается за большими семейными столами или гуляющей молодецкой компанией долгими зимними вечерами».



Ловлю моменты, когда чувства переполняют, а фактов и слов не хватает, и тогда горестно сижу за столом, бесцельно пощелкивая компьютерной клавиатурой, наслаждаясь чувства­ми, которые нет сил передать. Можно бы придумать какие-то ситуации, но не могу, не хочу, они солгут, в них не будет чи­стоты, без которой нет воспоминания.



Книгу воспоминаний Кныша подарил Борису Васильевичу Прокопчуку, с которым познакомился еще в бытность собко­ром «Тюменской правды» в Голышманово. Он сладковчанин по рождению, начинал карьеру в родном районе, потом учился в Высшей партийной школе при ЦК КПСС, приехал в Голыш­маново чуть раньше меня первым секретарем райкома партии. Позже мы встречались очень редко, потом столкнулись на первых и последних, как оказалось, выборах народных депу­татов СССР, Прокопчук баллотировался, а я был доверенным лицом у Василия Абрамова, директора Ильинского совхоза.

Выборы по нашему округу были дважды, Абрамова сняли с регистрации на окружном собрании представителей, а когда назначили повторные, я дал ему телеграмму: «Используй все возможности выдвижения тчк поддержку по Бердюжскому району гарантирую тчк Ольков». Абрамов говорил потом, что телеграмма наделала шума в районе, но его выдвинули, и он прошел во второй тур, где встретился с Прокопчуком. _Я_ сде­лал все, и Абрамов прошел по нашему району. «Если бы в каждом районе были у нас такие люди...», - скажет потом Василий Александрович. Но я работал в газете, и мне было интересно взять интервью у Прокопчука, который в то время был первым заместителем председателя облисполкома - председателем облагропрома. Эта публикация дала повод говорить якобы о моей двойной игре, причем доброжелатели не преминули передать мне негативное мнение Прокопчука. Недолго думая, я написал ему письмо, которое, впрочем, осталось без ответа, но мы здоровались при нечастых встре­чах. Книга Кныша сыграла свою роль. Борис Васильевич сказал обо мне Владилену Валентиновичу Никитину, бывше­му председателю Тюменского облисполкома, министру сель­ского хозяйства РСФСР, первому заместителю председателя Совета Министров СССР. Никитин в шестидесятых годах работал директором совхоза в Сладковском районе, Прокоп­чука знал и хорошо к нему относился. Они до сегодняшнего дня поддерживают самые добрые отношения.

-  Вот тебе телефон Никитина в Москве, позвони, - ска­зал Прокопчук. _Я_ пообещал, но по спокойному размышлению решил не звонить, не совсем прилично навязываться с пред­ложениями человеку столь высокого положения. Вроде бы и забывать стал о разговоре, но Прокопчук поймал меня слу­чайно в коридоре здания нынешнего агропромышленного де­партамента:

-  Ты почему так себя ведешь? Никитин спрашивает, где твой писатель, а я ответить не знаю, что. Сегодня же позвони!

Пришлось звонить. Никитин сразу предложил приехать в Москву, обсудить все на месте. Я опасался пустой поездки, но все-таки решился. На вокзале встретил его сын Саша, на даче, несмотря на ранний час, уже ждали хозяева. Владилен Валентинович и Элеонора Александровна приняли меня хоро­шо и просто, много говорили о Тюмени, о селе, которому Никитин посвятил всю свою жизнь. Необходимо уточнить, что в то время, а это жаркое лето 2002 года, я мучился головны­ми болями, состояние такое нельзя было скрыть, гостеприим­ные хозяева видели это и помогали, как могли. После обеда Никитин пригласил для разговора. Суть его замысла своди­лась к тому, что он дает мне свою биографию, свою жизнь для того, чтобы я рассказал о том времени, в котором жил он и его поколение. Возможность воспоминаний он исключил сразу, сказав, что в мемуарах человек всегда хочет выглядеть луч­ше, чем это было на самом деле, «начитался я таких, знаю». Мне оставалось только художественное осмысление того, что расскажет Никитин. И тут меня ждало разочарование, даже шок. Не могу утверждать, что он плохой рассказчик, его биография сочна и богата событиями, но долгая жизнь во власти и высокие посты научили его быть лаконичным, он говорил о самых значительных событиях просто до безобра­зия, эмоции напрочь отсутствовали. Только в нескольких ме­стах рассказа, связанных с репрессированным, оправданным и погибшим в войну отцом, с голодным детством вместе с калмыкскими ребятишками в тюменском уголке «сараи», с женщиной-депутатом из далекой страны Камерун, которая сопровождала делегацию Верховного Совета СССР во главе с Никитиным, голос рассказчика чуть менялся, выдавая вол­нение и напряжение души. Он быстро справлялся с эмоциями, выводя разговор в сухое и почти безжизненное русло. Видя мою растерянность, Владилен Валентинович сказал мне пе­ред отъездом:

- Я прочитал ваши книги, мне нравится манера письма, уверен, что тот материал, который я вам дал, сумеете полно­ценно и интересно использовать. Это должен быть рассказ о времени и о большой работе крестьян, к которым себя отно­шу.

Речь шла о книжках «Как я строил мой храм» и «Граж­данин района». Он очень правильно сделал, сказав мне такие слова. В поезде я искал форму, прием, используя который, можно было сделать интересное повествование о Никитине. Сразу пришло решение сделать уход Никитина с поста Пред­седателя Продовольственной Комиссии и Первого Замести­теля Председателя Правительства СССР по инициативе Гор­бачева завершающим эпизодом. Так возникли «кремлевские ласточки». Прием удачный, ласточки связали всю повесть, прошли через всю жизнь Никитина, я благодарен судьбе за этот подарок.

В октябре 2002 года Никитину сделали сложнейшую опе­рацию на сердце. 30 октября у него день рождения, я позво­нил на дачу, потом на квартиру - телефоны молчали. Наби­раю мобильник, слышу голос Никитина. Поздравляю с днем рождения, говорю о здоровье.

- Да, здоровье мне сегодня не помешает.

Я не придал значения этим словам, и только чуть позже бывший первый секретарь Тюменского обкома партии Генна­дий Павлович Богомяков сказал, что Никитин говорил со мной из реанимационной палаты Центральной клинической больни­цы. Сын Саша рассказал, что во время подготовки к опера­ции, которую делал известный кардиохирург Ринат Акчурин, отец был самым спокойным человеком из всей семьи.

Работа шла быстро и хорошо, уже в декабре привез Вла­дилену Валентиновичу полный текст. Он прочитал в первый же день, скупо сказал, что в принципе его все устраивает, но в деталях есть замечания. Деталями занимались два дня, уединившись в городской квартире, из окон которой виден Кремль, так цинично отвергнувший в 1990 году моего героя. Только месяц прошел после операции, но Никитин ничем не обнаруживал своей слабости. Время от времени Владилен Валентинович, разминаясь, поводил мощным корпусом и вор­чал, что «весь каркас скрипит». Из огромного количества семейных фотографий мы отобрали нужные для иллюстраций. Книгу издавали в довольно престижной фирме Екатеринбурга «Банк культурной информации». Никитин попросил привезти ему сто экземпляров, все остальное через областную библио­теку направили на село.



Вот несколько кусочков из книги.



Во время работы директором Усовского совхоза Сладковского района.



«Впервые тогда он услышал столь раннюю утреннюю песню. Доярки в открытой машине, оборудованной простыми скамейками, ехали с утренней дойки с дальних выпасов и пели душевную песню. Заметив директорское недоумение, водитель его «газика» философски хмыкнул:

- Бабы! Они всегда поют.

И оказался прав. Никитин слышал их пение во время дойки, когда, управляясь с аппаратами в разных концах большого коровника, они, неведомо какому дирижеру подчиняясь, выво­дили мелодию ладно, впрочем, нимало об этом не заботясь. Такую слаженность дают только многолетние спевки. Слышал на покосе, где каждый занимается своим делом - с ви­лами, грабельцами, а то и на вершине стога, а песня одна, общая. Слышал на зерновом току, когда мелодия прорыва­лась сквозь грохот очистительных и погрузочных машин...

А в предпраздничные вечера, задвинув в угол зрительно­го зала тяжелую трибуну, с которой только что парторг рас­сказывал о всемирно-историческом значении празднуемой даты, женщины пели со сцены, и песни их не были рассчита­ны на праздничное торжество обстановки, хорошее освеще­ние и громкие аплодисменты односельчан. Они пели так же душевно, как в поле, в дороге или дома.

Здесь он впервые столкнулся с таким количеством чело­веческой доброты. Поколение, вынесшее страну на своих плечах из войны и разрухи, всю жизнь проработавшее за па­лочку трудодня, не отмеченное ничем, кроме красной косын­ки, плюшевой жакетки да почетной грамоты; поколение, не видевшее на своем столе ничего, слаще морковки и лесной ягоды, сохранило умение поддерживать друг друга добрым словом и делом, не разучилось улыбаться и радоваться са­мой малости - хорошей погоде, спелому хлебу, солнцу, детям, незнакомому человеку.

Они говорили иногда об этом с Лорой и приходили к выводу, что во всем по-хорошему виновата природа, не выпустившая деревенского человека из своих материнских объятий. Пусть он на время убегает к технике, в кино, к телевизору и даже в город, но все равно возвращается, как всякий раз возвращается в от­чий дом загулявший за полночь добрый молодец.

Никитин понимал и ощущал, как природа незримыми ни­тями связывает его неуемную, своенравную натуру, делает для него нужными и желанными изумрудную зелень майских всходов, вороново крыло осенней пахоты, колыхания тучной пшеницы и звон спелого колоса. На берегу глубокого озера в лесной чащине, в окаеме молодых березок, наряженных в белые с крапинками берестички, он ощущал первобытную суеверную робость человека перед темной силой воды. На вольном просторе оконечностей забежавших сюда казахстан­ских степей он подставлял лицо сухому ветру, который доно­сил, кажется, ароматы алмаатинских яблок. Он становился частью природы, становился крестьянином, и это было нор­мальное и желанное возвращение к естеству, потому что сот­ни лет его предки жили трудом на земле».



Вскоре его направили на Север возглавить сельхозпроизводство крупнейшей компании «Сургутнефтегаз», которой ру­ководил Василий Васильевич Короляков.



«В обед следующего дня Никитин вошел в кабинет Коро- лякова, тот сухо поздоровался и спросил:

-  Ну, как?

-  Будем работать,— в тон ему коротко ответил Никитин, понимая, что шеф не любит длинных разговоров.

Короляков внимательно на него посмотрел.

-  Хорошо. Тогда иди, выбирай квартиру,— и показал ру­кой в сторону новостроек.

-  Но там же одни фундаменты!?

-  А ты что, представить не можешь? Тут будут прекрас­ные двухэтажные дома для наших рабочих и специалистов, с теплом, с ванной. Вот проект застройки, выбирай себе дом.

Никитин ткнул в бумагу пальцем, Короляков с удоволь­ствием, как будто подписывал ордер на вселение, жирным красным карандашом перечеркнул квадратик на ватмане.

-  Пальтишко спрячь до лета. Попросил принести со скла­да для тебя полушубок самого большого размера, так что извини, если тесноват, других нет. Вон, на вешалке...

Полушубок, действительно, был маловат, а квартиру Ни­китин получил через месяц. И с Василием Васильевичем они потом работали дружно».



«Прежде чем принять окончательное решение, где, что и сколько строить, Никитин, понимая, что другого опыта нет и надеяться больше не на кого, много встречался с местными жителями, спрашивал, что растет на их огородах, какой скот держат люди и где добывают корма.

Параллельно шла работа со специалистами Свердловско­го проектного института, которые впервые столкнулись с та­кой ситуацией, что заказчик требует отказаться от четкого следования строительным нормам и правилам, а руководство­ваться конкретными условиями. Никитин требовал заложить в проекты двойные двери на фермах, поднятые над грунтом деревянные полы, систему принудительной вентиляции.

-  Это вы на юге можете делать по инструкции, а в наших краях будем строить так, как диктует природа. Не написаны пока инструкции для северных ферм и теплиц».



А это уже Москва.



«Никитин выходил из дома рано утром и пешком шел в Кремль. Никто и ничто не мешает, можно спокойно пройти по тихой еще Москве, подышать утренней прохладой. Кивнув на приветствие офицера охраны, прошел в Кремль и направился вдоль неестественно чистой древней стены. Ему нравилось это место, здесь много зелени и тишины, здесь легко дума­ется и дышится. Какие-то новые, неожиданные звуки услы­шал он, и они радостной волной отозвались в груди: ласточки. Не бывший сентиментальным, Никитин любил этих птиц и относился к ним трепетно и немножко суеверно.

С ласточками связана память об отце, он погиб под Ле­нинградом в 1942 году. Соседская бабушка Анна внушала босоногому мальчишке: «Видишь, птички прилетели, глину в клювиках принесли, гнездышко себе и птенчикам своим ле­пят. Это ласточки. Их нельзя зорить. Воробышков тоже нельзя, но ласточек больше того. А то беда придет». «Я не буду зорить ласточек», - сказал мальчик. В это время во двор вбежала плачущая мама и, прижав к груди мальчика, почему- то назвала его незнакомым словом сирота. Когда мальчику объяснили, что папа никогда не вернется, что это большое горе, он пошел к бабушке Анне и строго спросил: «Бабушка Анна, к нам зашла беда. Почему, бабушка Анна, ведь я не зорил ласточкино гнездышко?» Старушка молча погладила мальчика по голове и поцеловала в маковку.

Много лет спустя Никитин был назначен начальником районного управления сельского хозяйства. В райцентре ему отвели домик предшественника, и сразу после посевной он решил обновить надворные постройки. Начал было разбирать сарай и остановился: на перекладине под листом шиферной кровли в глиняной вазочке гнездышка лежали четыре белых в пятнышках яичка. Бедная птичка вилась и щебетала над головой жалобно и грозно, в стремительной атаке почти каса­ясь его крылами. Никитин позвал сыновей, показал им гнездо и почти словами бабушки Анны предупредил, почему его нельзя трогать. К великому недоумению соседей, ремонт приостановили, пока птенцы не вылетели из гнезда.

Никитин прошел по ухоженному газону и с изумлением увидел под зубчатым выступом стены маленькую новострой­ку, птички уже хорошо поработали, почти соорудив глиняную полусферу. Редкое щемящее чувство появилось в сердце.

Каждое утро он подходил к тому месту, откуда видно было гнездо, стоял несколько минут, испытывая странное смеше­ние грусти и радости. Никто не видел его в это время, иначе поизощрялись бы кремлевские острословы, комментируя нео­жиданное поведение жесткого и своенравного первого замес­тителя Председателя Правительства СССР».



Никитину работалось очень непросто, потому освобожде­ние Указом Президента СССР Горбачева ни для кого не было неожиданностью. Правда, чтобы окончательно добить оппо­зицию, Горбачеву пришлось распустить Правительство Рыж­кова. Так что уволили Никитина все-таки «В связи с рефор­мированием...»



«Он быстрым шагом вошел в свою приемную, помощнику бросил: «Машину!» и распахнул двери кабинета. «В после­дний раз?» - спросил себя и кивнул: «Решено». Развязка на­ступила, правда, пока для него одного. В комнате отдыха налил стакан коньяка, не рюмку, не полстакана, - полный стакан, как это было в молодости, здоровой и беззаботной. Выпил, приложился к лимону. Осмотрел стол и собрал личные вещи: сувениры, блокноты.

Выйдя к машине, велел водителю ехать к воротам, а сам пошел к заветному месту у Кремлевской стены. Тишина на­сторожила. Гнезда не было. Проходивший мимо рабочий от­ветил, что поступила команда почистить стены...»



Мне было очень интересно и полезно общение с таким человеком, я звоню ему в год два раза: в день рождения и в новогоднюю ночь. Суровый Никитин признается, что ему приятно слышать голос с родины. Дай-то Бог!

Книга разошлась по его друзьям и знакомым. Отзывы самые приятные. Я и сам понимал, что получилось интерес­ но, потому что писал с огромным вдохновением и с чистым сердцем. У меня всегда практически совпадает приятное с полезным, потому что пишу только об интересных мне людях, и почти всегда герои моих книг и даже газетных публикаций становятся приятными знакомыми, а то и добрыми друзьями. Особенно дорого мнение Геннадия Павловича Богомякова.

-  С огромным удовольствием прочитал вашу книгу о Владилене. Как по-доброму вы о нем написали!

Это точно, по-доброму, по-другому я и не смог бы.

Сам Владилен Валентинович много сдержаннее:

-  Ребята хорошо отзываются о книге.

«Ребята» - это товарищи Никитина по работе в Прави­тельстве СССР: Председатель Совмина Николай Рыжков, Председатель Госплана Николай Байбаков, зампред Совмина Юрий Бакатин, министры Фарман Салманов, Виктор Черно­мырдин, Владимир Чирсков.

Грустно, что эта книга прошла мимо внимания тюменской общественности. Мне говорили, что сегодня надо самому автору искать солидного рецензента, чтобы представить кни­гу общественности, но я не стал этим пользоваться, как-то несолидно, тем более, что героя книги к товарам не отне­сешь, его оскорбит навязывание. Мне не за себя обидно, хотя есть и это чувство, мне стыдно за общество, которое нис­колько не интересует судьба людей, создававших область и страну тоже. Да, сегодня другие герои...

Как-то мой давнишний знакомый, еще по комсомолу, Виктор Елисеев, занимавшийся в облагродепартаменте крестьянскими хозяйствами, в числе других потенциальных героев моих публи­каций назвал имя Анатолия Перепелицы. _Я_ знал, что Перепели­ца был первым секретарем Абатского райкома партии, но во время перестроечной чехарды неожиданно для всех проиграл выборы на партконференции. Оказывается, он никуда не уехал, хотя мог бы, были и предложения, Г. П. Богомяков рекомендо­вал садиться в кресло главного хлебного инспектора. Перепели­ца в своем районе, отвергнутый, конечно, официально унижен­ный, организовал крестьянский кооператив со светлым названи­ем «Луч» и стал пахать землю. Не руководить, а именно пахать, заводить трактор, цеплять плуг и ехать на сутки в поле. С годами формировалось хозяйство, прирастала земля, увеличива­лись сборы зерна, появилась свиноферма, потом коровник, от­корм скота, переработка мяса. Планы были огромны. Но все это и много чего еще я узнал значительно позже.

В 2002 году на летней Никольской ярмарке обратил вни­мание на павильончик абатского кооператива «Луч», подо­шел, невысокого роста плотный, очень подвижный немолодой мужчина радушно пригласил отведать копченой конины и про­чих деликатесов. Прожевав угощение, сказал, что давно со­бираюсь к ним в район, есть желание встретиться с Перепе­лицей. Мужчина с улыбкой:

-  А я и есть тот самый Перепелица.

Приехал к ним в августе, через два-три дня начиналась жатва, и Анатолий Васильевич на стареньком «уазике» про­вез меня по всем, именно по всем своим полям. Было до­вольно жарко, полевые дороги у нас пока никто не грейдирует, мы так напрыгались в жесткой машине, что к дому хозяина приехали при последних силах. По крайней мере, таким было мое состояние. Перепелица пригласил за стол, мы плотно поели, а он одну за другой принял таблетки, которые подкладывала супруга Галина Тихоновна.

-  Не обращайте внимания, я живу с искусственным кла­паном сердца, нужна поддержка.

_Я_ чуть было не поперхнулся: ничего себе, сердечник, так мотаться по полям, и это не только сегодня, каждый день сумасшедшая нагрузка. Сын Сергей, конечно, толковый и разумный помощник, но такова натура старшего: все видеть, все знать, ко всему прикоснуться.

Моя газета «Сибирская околица» опубликовала материал «Поле отца и сына» об абатских крестьянах. Вскоре состоя­лась еще одна встреча, на которой договорились к предсто­ящему пятнадцатилетию кооператива выпустить книгу с рас­сказом о хозяйстве и его основателе. Книгу мы сделали, ее представление общественности состоялось при большом сте­чении народа, который собрался, чтобы поздравить Анатолия Перепелицу. _Я_ давно вижу подобные собрания и умею отли­чать дежурное присутствие от сердечного участия. К ним пришли истинные друзья, руководители, партнеры, просто знакомые. Говорили самые хорошие слова. Перепелица дарил книги. Через месяц он позвонил:

-  Надо еще сотню экземпляров, люди просят. У вас нет?

-  Откуда, Анатолий Васильевич? Я оставил себе немно­го, но все раздарил нашим общим знакомым.

Еще через день новый звонок:

-  Все уладил, нашли еще одну пачку.

Ну, вот, а я уже издательство попросил допечатать сто экземпляров...

Я с удовольствием приезжал к ним в гости, Анатолий Васильевич всегда провожал с пакетом своих деликатесов: колбасы, копчености. Отказываться было бесполезно, да и неловко, чтобы не обиделись. Приперло как-то с деньгами, звоню:

-  Есть проблема.

-  Приезжайте, решим.

Дочь Маша сдавала последний экзамен за первый курс института 28 июня, и я уехал к ней в Тюмень за два дня до этого. Анатолий Васильевич умер за рулем автомобиля 26 июня, Сережа несколько раз звонил мне на бердюжский теле­фон, но ему никто не ответил. Тюменского номера он не знал.

Мы встретились с Сережей через десять дней после по­хорон. Оба не сдерживали слез. Постояли, обнялись.

-  Береги маму.

-  Вы к нам приезжайте...

Только в августе пришел на его могилу. Горько и досадно. Умер, как и жил, на большой скорости, в движении вперед. Положил на могилу, все еще покрытую венками, горсть пше­ничных колосьев с его поля, которое он успел засеять весной.

Перепелица родился в Сладковском районе, здесь учился, много лет работал на всех возможных должностях. Работни­цы районной библиотеки собирались провести презентацию книги, но отложили в связи со смертью ее героя. А о таких людях надо рассказывать, они многому могут нас научить.



«Они встретились при странных обстоятельствах, как и, наверно, бывает с людьми, долго идущими друг к другу. Вни­мание этой симпатичной женщины ему было приятно, она отличалась от местных манерами поведения, тональностью речи и «разговором», как у нас в деревне определяют. Она говорила совершенно неправильно, употребляла огромное ко­личество ненужных вводных и уточняющих слов и оборотов, но, странное дело, речь ее была ровной, гладкой и приятной. Никогда больше не встречал он такого редкого сочетания неграмотности и красоты разговора.

Сама она была среднего роста и средней же полноты, маленькую головку держала прямо, иногда чуть наклоняя, как бы играя. Черты лица некрупные и приятные, но особенно поражали его глаза. Они светились такой радостью и счасть­ем, что можно было подумать, она не знает жизненных невзгод. Ему всегда нравились ясные и чистые глаза женщин. Прическа ее была аккуратной, легкие русые волосы туго стянуты на затылке под косыночкой.

Стоило только намекнуть одной знакомой, и она рассказа­ла всю небогатую событиями и радостями жизнь тридцати­летней женщины, после короткого замужества и развода с пьяницей и драчуном мужем вот уже несколько лет живущей у мамы вместе с девочкой-школьницей.

Потом они встретились, поговорили. Ему показалось, что его внимание ей приятно. Через день он позвонил, опять де­сять минут разговора. Наконец он предложил встретиться, потому что есть серьезный повод. Посадил ее в машину и сказал, что не считает нужным играть в условности, что она ему очень нравится, но это ее ни к чему не обязывает, пото­му что его пятьдесят плохо смотрятся рядом с ее тридца­тью. Поехали к озеру, он накрыл хороший стол с фруктами, сладостями и дорогим вином. Она выпила самую малость, захмелела, стеснялась и в то же время жаждала внимания.

Он обнял ее, она покорно положила голову ему на грудь, они целовались нежно и трепетно, как молодые.

-  Тебя не будет смущать, что я намного старше?

-  Нет, ты не старый, ты еще молодой.

Она говорила эти слова, как заклинания, при каждой встре­че. Она целовала его, как только они оставались вдвоем. Она ластилась к нему и могла подолгу сидеть рядом, просунув руки ему под куртку.

-  Ты всегда была такая ласковая?

-  Не надо об этом. Никто не умел ценить мою ласку, как

ты.

-  Хочешь, я скажу, что все женщины, которых я знал, не целовали меня столько, как ты одна?

-  Это плохо?

-  Нет, мне нравится. Но ты целуешь почти старика.

-  Кто тебе сказал, что ты старик? Никогда не упоминай об этом. Ты сильный и молодой мужчина.

-  Мы долго будем с тобой встречаться? Пока не появит­ся такой, за которого можно выйти замуж?

-  Ты никогда не будешь мне законным мужем, а после тебя где я найду такого? Если ты меня бросишь, скорее все­го, останусь одна. Буду тебя вспоминать.

-  Чем?

-  Ты заботливый и внимательный. Наверное, потому что много знаешь, ты всегда делаешь так, как мне приятно. У меня не было таких радостей.

-  Но у тебя был муж, ты встречалась...

-  Нет!

После минутного замешательства она попросила:

-  Пускай у меня никого не было до тебя, ладно? _Я_ все равно ничего не помню, кроме нашей любви».



Очень сожалею, что не сумел в свое время приехать за четыре сотни километров к патриарху русского поля Терен­тию Семеновичу Мальцеву. Приехал на могилу, к бюсту Дваж­ды Героя, в дом, ставший музеем. Прикоснулся к вещам, которыми пользовался великий человек. Написал очерк, со слезами писал, потому что горько осознавать коллективную национальную бесшабашность, позволившую выдавить из народной истории гражданина такого калибра.

Он получил все мыслимые знаки и звания всенародного почета и вселенского уважения. Дважды Герой Социалисти­ческого Труда, бессменный депутат Верховного Совета, де­легат семи партийных съездов, кавалер всех советских тру­довых орденов. Почетный академик, лауреат Государствен­ной премии СССР, Почетный гражданин России. Наконец, самое главное звание, которым дорожил более всего: вечный крестьянин, полевод колхоза «Заветы Ленина» Шадринского района Курганской области. И все это - Терентий Семенович Мальцев.



Чем объяснить, как понять природу этого чудотворца? Жажда познания? - Но ученых много. Трудолюбие? - Но среди русских земледельцев лодыри редки. Дар Божий? - Но после фронта он уже отошел от религиозного отца и только незадолго до смерти встретился со старообрядческим свя­щенником и попросил об отпевании по обряду пращуров. В это же время отпустил бороду и на последней фотографии сильно напоминает позднего Льва Толстого. Сходство их философских взглядов на природу и человека, на государство и власть ученые отмечали еще раньше.

Мальцев был очень взволнован начавшимися разговора­ми о возможной купле-продаже земли. В музее есть запись его страстного монолога по этому поводу, где он советует «не устраивать русскую жизнь на западный манер», не поминать всуе демократию, а обращаться к национальному опыту об­щинного владения нашей пашней, покосами, лесами и утвер­ждает, что «более народовластную и справедливую форму вряд ли можно сыскать». Терентий Семенович упрекает, что это «страсть к деньгам толкает... пустить землю нашу на распродажу». И в бессилии заключает 97-летний патриарх русского поля: «Вот и живу одними мыслями и плачу без слез».

В 2004 году я по делам встретился с мэром города Ишима Виктором Александровичем Рейном. Мы знакомы еще со времен первых выборов народных депутатов СССР в 1989 году, но виделись не часто, я не любитель напоминать о себе без особой нужды. При этой встрече, закончив разговор по теме газетного интервью, Рейн спросил, как мои дела, какие проблемы. _Я_ ответил, что самая большая проблема - издать книжку прозы.

- Сколько надо денег?

Я ответил. Он попросил прислать счет и заявление на его имя как депутата областной Думы. Так появились две мои книги: сборник журналистских работ «Деревенские переме­ны» и проза «Ремезиное гнездышко». Хоть и не первый раз, но, думаю, уместно, еще раз поблагодарить Виктора за пони­мание. Он очень интересный человек и руководитель.



Очерк о Т. С. Мальцеве был опубликован в журнале «Сель­ский круг» редактором Сережей Новоселовым, потом перепе­чатан омским и курганским журналами, вошел в книгу «Де­ревенские перемены».

Рецензию на эту книгу опубликовала «Тюменская прав­да».

«Книга «Деревенские перемены» с подзаголовком «Тю­менское село на пути реформ» в скромном полиграфическом наряде, изданная до обидного малым тиражом в двести эк­земпляров, содержанием своим далека от светлых эмоций. Это и понятно. Автор книги Николай Максимович - не нови­чок в деревне. За почти сорок лет с блокнотом газетчика он исколесил весь юг области, а в Приишимье, похоже, знаком чуть ли не с каждым председателем, директором сельхоз­предприятий. Радости и боли села этот человек пропустил через собственное сердце. Поэтому ему веришь. Он оправ­данно категоричен в оценках нынешнего хода крестьянских реформ. К чему они такие, эти бесконечные перетасовки, если ведут в глухие тупики, к краху многострадальной деревни.

Вполне понятна ностальгия о днях вчерашних, которой пронизан, например, очерк «Патриарх русского поля». Вы уже догадались, что речь идет о курганском полеводе из колхоза «Заветы Ленина» Терентии Мальцеве - дважды Герое Соцтруда, многолетнем депутате Верховного Совета СССР, де­легате семи партсъездов, народном академике, лауреате Гос- премии, почетном гражданине России. Этот колосс - экспери­ментатор, смелый новатор, истинный хлебороб «перестройку и последующие перемены в стране воспринял с опасением и болью. Мучительно переживал развал Советского Союза, был очень взволнован начавшимися разговорами о возможной купле-продаже земли».

А вот еще один «лучик солнца...», сохранившийся в Бердюжском районе колхоз имени Калинина. Вместе с председа­телем своим, ветераном села Сергеем Демидовым, артельцы не поддались фермерской эйфории, не растащили по паям- клочкам, по бревнышку-кирпичику коллективное хозяйство. А штормило-то их тоже изрядно. Пока не нащупали, не заняли нишу на рынке семян. А мясо, молоко, шерсть - все оказа­лось ненужным, хоть полностью сворачивай производство. Нет сбыта. Такая ситуация - следствие бестолкового деревенско­го реформирования.

И еще одного маяка представил автор книги - руководи­теля Сладковского СПК «Лопазновский», Михаила Вересова. Авторитетен, грамотен, требователен. Его коллектив тоже устоял в водовороте реформ. Совсем не зря, наверное, такой специалист стал членом совета по вопросам агрокомплекса при губернаторе области. Вот откровения этого успешного труженика: «Реформирование я понимаю, прежде всего, как действие в интересах хозяйства и людей, которые в нем ра­ботают. Другого понимания не признаю. Реформы ради ре­форм - сколько добрых хозяйств они разорили... _Я_ твердо решил: сдыхать будем, а маточное поголовье сохраним. И сохранили. Кто не сделал этого, тот будет десятилетиями страдать, просить, догонять самого себя». Золотые слова.

Почти сорок публикаций вошло в книжку. Каждая из них достойна читательского внимания. Не буду, естественно, речислять все заголовки издания, но некоторые «говорящие» все же назову: «За сто лет реформ крестьянин так и не стал хозяином», «Не догоняй автобус, женщину и реформы - будут следующие...», «Почему профессию «фермер» стыдливо берут в скобки?», «Лучше горькая правда, чем розовый туман», «Зерно в колосе должно принадлежать пахарю», «Армизонский гусь сказал: «Ку-ку». Теперь он уральский», «Надо пере­стать пугать молодежь деревней», «Чем лучше узнаю людей, тем больше люблю собак».

И другое. Как читатель, я был шокирован криком души ветерана села, знаменитого Василия Абрамова, который двад­цать три года возглавлял сильный коллектив «Ильинский» в Казанском районе. Реформ он пережил множество. В боль­шинстве своем они были бестолковые, но не до такой же степени, как нынешняя. В ноябре две тысячи второго он, верящий в дело и людей, сказал такие горькие слова: «Когда чиновники учиняют спрос с руководителей сельхозпредприя­тий, почему не выплачивают зарплату и налоги, то создается впечатление, что наверху или не знают обстановки в сельс­ком хозяйстве, или не хотят верить, что такое может быть. Живут в иллюзиях... Уму непостижимо: литр солярки стоит 8 рублей, литр молока продаем за 2-3 рубля...».

На шестьдесят восьмом году заслуженный работник сель­ского хозяйства России, почетный гражданин района, депутат муниципальной Думы сдал бразды правления, скорее всего, не по возрастным причинам. Эстафету принял его надежный соратник Владимир Кравченко. Дай Бог ему вытащить из ямы не Абрамовым разрушенное хозяйство и поскорее позабыть про всякие лизинги, про житье за счет сплошных кабальных кредитов под будущие урожаи.

Не упрекай меня, уважаемый читатель, за подчеркнутое внимание к «критическим» публикациям прочитанной книги. Автор ее и я тоже с радостью бы пели гимны деревне, но для мажорных нот повода маловато. Вот и глава Ишимского рай­она Владимир Ковин говорит: «Мы констатируем рост экономики, но очень осторожно... Я оптимистически смотрю на наше село, хотя это очень сдержанный оптимизм». А ведь здесь есть мощное предприятие ОАО «Юбилейный» во главе с Николаем Мамонтовым. Здесь грамотная организация тру­да, четкая исполнительская дисциплина, вполне надежные кадры. Этот племсовхоз стал крупнейшим в области произво­ителем мяса.

Похвален пример крестьянского хозяйства в этом же рай­оне, возделывает 2500 гектаров зерновых, держит около тысячи свиней, урожай получает по 40 центнеров с гектара, по новым технологиям работает. Командир тут - Владимир Трейзе.

На одном дыхании я прочел четыре странички рассказа о большом специалисте, генеральном директоре ОАО «Бердюжьеагрострой» Петре Неймишеве. Этот авторитетный зодчий убежден: «Если люди собираются жить, они строят. А если строят, значит, будут жить. Эмблемой будущего всегда были работающие стрелы подъемных кранов».

И еще очень интересный опыт из книги. О крестьянине- хозяйственнике Владимире Дацкевиче. В Боровлянке он жи­вет, как говорят, не хлебом единым. И товарищи по труду, единомышленники его не подводят. Подтверждение этим сло­вам - заложенная липовая роща в поселке, молодой кедров­ник, черемуховый и яблоневый участки. А по берегам Ишима и вблизи производственной базы высажено 1350 елей. Жить, похоже, тут собираются люди, а не ждать в хмельном безде­лье благополучия какого-то, манны халявной.

Не будем придираться к автору сборника, что не выдал готовеньких рецептов - рекомендаций, какой дорогой шагать к процветанию села. Хотя иные герои очерков, озабоченные неуспехами крестьянина, и кивают только на Олимп. Вот так: «Что нужно предпринять, чтобы исправить создавшуюся по­чти безвыходную ситуацию? Наверное, это уровень президен­та, правительства... Мы, руководители сельхозглубинки, этот вопрос не решим».

Во многих публикациях книги есть крупицы опыта, за которыми не пристало бы шастать по Америкам-Германиям.

И указаны причины проколов, пробуксовок, нестыковок на аграрной территории.

Всего один пример. В статье «Казахская лошадка могла бы помочь экономике» уважаемый в бердюжских краях казах Акмулла Аканов предлагает заняться экономически выгодной отраслью - коневодством. Казахи умеют выращивать дефи­цитную, деликатесную конину, готовить лечебный кумыс. Рынок очень нуждается в таких продуктах. «В июне 2001 года Аканов изложил свои соображения на бумаге и направил их губернатору. Велико же было его удивление, когда бук­вально через неделю заместитель директора департамента АПК Федор Майер прислал ему письмо, в котором сообщил, что по поручению губернатора его предложения рассмотрены и признаны интересными, его попросили вместе с местными властными органами составить расчеты. И с этим бизнес- проектом снова выйти на департамент».

Сверхоперативная реакция области на дельное предложе­ние с низов окончилась ничем. Стали начальники района го­нять «непоседливого пенсионера» Аканова от конторы к кон­торе. Им недосуг было создать рабочую группу из экономи­ста, зоотехника и юриста. Они тогда на целый год оказались втянутыми в политбои, тратили энергию, время и средства на бесконечные выборы главы района. Сейчас, наконец-то, глава есть. Все бумажки Аканова, похоже, у него, у Вадима Мухи­на. А результат? Книга вышла в феврале текущего года. Проблема висит в бюрократических инстанциях уже 33 меся­ца! Перспективной программе, обещающей выход экономи­чески выгодной, востребованной на рынке продукции, обеспе­чивающей новые рабочие места, так и не дали хода.

В таких вот ситуациях кивки на Московский Кремль не прикроют собственную инертность. Тут уж давайте цитиро­вать чуть перефразированную народную мудрость: «На пре­зидента надейся, но и сам не плошай». «Деревенские переме­ны» ратуют и за эту житейскую мудрость.

                                                              Александр Шестаков,

                                                 член Союза писателей России.



Недавно случайно обнаружил странную закономерность: умерли очень многие ребята, работавшие со мной на строи­тельстве церкви. Володя Степанов, здоровый и крепкий му­жик, вместе с зятем Андреем и другом, «братком» Володей Беннером он ставил стены церкви, насаживая на шканты тя­желые сосновые бревна. Вместе переживали, когда в день Пресвятой Троицы пьяные подлецы подожгли паклю в пазах и сухие стены занялись пламенем. Люди отстояли строящийся храм, с тех пор на стройке был сторож. Володя умер скоро­постижно, отказало сердце. С грустью вспоминаю наш разго­вор о выпивках, что самое страшное - умереть в нетрезвом виде. Володя тогда уточнил: «Самое страшное - когда на этой почве крыша поедет и будешь ходить по Бердюжью, воробьям кукишки показывать».

Нет Серёжи Никитина, он помогал на общих работах, нет Володи Швецова, сторожа, как и Коли Дороша, моего давнего знакомого, ленинградца, оторвавшегося от родных ветвей и заб­рошенного в Сибирь. На рыбозаводе, где он работал, женщины решили не отдавать ему всю зарплату, а выдавать каждый день на питание. Дорош возмутился: «Не имеете права!» «Коля, ты же пропьешь в один день и опять будешь голодным! Ты плохо питаешься!». На это умный Дорош ответил: «Я питаюсь хорошо, но редко». Покончил с жизнью Петя Захаров, веселый и толко­вый работник, это он застеклил окна в церкви, настелил пола и потолки. Умер Юра Варламов, единственный среди нас истинно верующий человек, он вместе с Тимофеем Павловичем делал простенький престол и иконостас.

16 мая 2005 года не стало и дорогого мне человека Ти­мофея Павловича Кузина. В середине апреля мой редактор Снисаренко попросил найти интересного фронтовика, думаю­щего, говорящего, и сделать о нем очерк. Я остановился на Тимофее Павловиче, ведь он, включая всю войну, прослужил 80 месяцев. Я позвонил ему в субботу, 23 апреля, в канун Вербного воскресенья, сказал, зачем приеду.

- Ты раньше обеда не приезжай, у нас в церкви служба будет.

_Я_ прибыл примерно в час, Тимофей Павлович был уже дома, празднично одет, с орденом Почета, который получил из рук губернатора Собянина. Мы сели в оградке, день был теплый, даже жаркий, потому скамейку поставили в тень. Два часа 92-летний старец вдохновенно рассказывал о войне. Потом пошли смотреть документы. Я увидел фотографию просто удивительную: красноармеец Кузин в буденовке, фото 1939 года, попросил с обещанием непременно вернуть. Тимо­фей Павлович пригрозил:

-  Смотри, не захарли куда.

Мы расстались в пять часов вечера. В десять его пара­лизовало. Рано утром, ничего не зная, я уехал в Тюмень, вер­нулся поздно, во вторник с утра сел писать, слушая эмоцио­нальную речь моего героя в диктофонной записи. Весь день он был со мной, очерк закончил только вечером. А утром соседка сказала, что дедушка с понедельника в больнице, в отделении реанимации. Я побежал туда, меня впустили в про­ем дверей, он спал или был без сознания - трудно сказать. Из-под простыни видна была только борода. Через несколько дней его перевели в отделение, дочь Рая приехала из Тюмени ухаживать за отцом. Я уже знал от врачей, что старику не выкарабкаться. Несколько раз приходил, Рая докладывала, что спит, я смотрел на родное лицо и плакал.

1 мая совпало с Пасхой, после службы в церкви я приехал в больницу. Открываю дверь палаты, Тимофей Павлович си­дит, обложенный подушками, Рая спрашивает:

-  Папа, ты узнаешь, кто пришел?

-  Николай, - каким-то незнакомым голосом ответил Ти­мофей Павлович.

-  Вы посмотрите, узнал, - обрадовалась Рая.

И Тимофей Павлович начал говорить. Я не сразу понял, что это фантазии изувеченного мозга, а когда понял - вышел вон. Я не хотел, чтобы новый образ хоть сколько-то заслонил дорогого мне человека.

16 мая я приехал в санаторий «Тараскуль», оформился, сходил на прием к врачу, а после обеда мне сообщили на мобильник, что Тимофей Павлович скончался. _Я_ тут же вы­ехал на похороны.

Есть один момент, который не дает мне покоя. Как стро­итель храма, он должен быть похоронен у алтаря, но семья не дала согласия. Из епархии никто не приехал, даже телеграм­му не прислали, а представители архиепископа могли бы убе­дить родных похоронить старца у церкви.

Очерк я назвал «Про войну, людей и карего мерина Сив­ку». Его опубликовали 9 мая. Герой был еще жив.



«Лошадей Тимошка любил с детства, да вся жизнь кре­стьянина была связана с конем и полностью зависела от того, здоров ли помощник и сумеет ли он выдержать нагрузку ве­сенней вспашки, бороньбы, а потом еще вывозки сена, дров, многих других подручных работ. С отцом выезжал в поле ранней весной и на ловком и послушном мерине Сивке рабо­тал, как и положено крестьянину.

Колхоз в Пестровской волости Петровского уезда Сара­товской губернии создавали в конце двадцатых годов, но сем­надцатилетний Тимофей Кузин наотрез отказался вступать в такое сообщество, оставшись единоличником. Причина зак­лючалась в том, что к тому времени он был глубоко верую­щим человеком, новую власть в душе не признавал, хотя знал, что всякая власть от Бога, а колхоз понимал как сатанинское изобретение, которое обезличит крестьянский труд, разуме­ние и смекалку заменит поставленный над колхозом «исту­кан».

Его призвали на действительную военную службу только в 1939, на 26-м году жизни. Службу начинал в Воронеже, до сих пор помнит, что это был 282 стрелковый полк, 19 дивизии, 90 стрелкового корпуса Орловского военного округа. Впро­чем, он помнит все или почти все. Как ходили строем, как учились стрелять, как украдкой молился, а потом шел на политинформацию, где жизнерадостный политрук обещал бить врага на его территории.

Кузин сильно обрадовался, когда объявили набор в Харь­ковскую школу конных инструкторов, но опасался, что могут отказать, потому что в первую очередь выдвигали членов партии. Ничего, обошлось, и он через два года разлуки снова увидел лошадей, ухоженных, с постриженными гривами и хвостами, не в пример крестьянским трудягам. Тимофей с радостью вдохнул полузабытый запах конюшни, гладил на­стороженно приподнятые мордашки и щекотал нервно подра­гивающие губы.

Школа готовила очень нужные для армии кадры. Отсюда в войска уходили крепкие ребята, в основном из деревень, хорошо знающие конские повадки, умеющие лечить самые распространенные болезни и владеющие ковальскими навы­ками, потому что некованая лошадь солдату не помощник. В первые дни войны школу эвакуировали, солдат доучили, вы­дав свидетельства, и рядовой Кузин получил назначение в 130 бригаду, которая формировалась в уральском городке Камыш- лове. С нею в феврале 1942 года он и отбыл на фронт.

Инструктор по конному делу один на артиллерийский полк, в котором до полусотни орудий и несколько сот лошадей. Тягачей и машин не хватало, все заменяли кони. Они, как и люди, переносили все тяготы войны. Они мерзли, и им не давали наркомовские сто граммов, они голодали, потому что не всегда человек вовремя доставлял сено, не говоря про овес, они гибли от пуль и осколков, бросив на человека пос­ледний укоризненный взгляд.

При отборе лошадей он обратил внимание на красивого карего мерина и был очень удивлен, прочитав на жетоне клич­ку: Сивка. Ворохнулась в памяти безмятежная жизнь в род­ной деревне, пашня, шалаш у родника и Сивка, с которым пришлось расстаться, уходя из родных мест от преследования за веру и упертую единоличность. Пользуясь отпущенной ему властью, Кузин закрепил за собой Сивку. Так и воевали вместе, человек и конь. В бою солдаты, а после боя - лекари, ковали, на все руки мастера. Сорвал в конной тяге пушки коренной конь подкову, осмотрел Тимофей копыто: не к чему крепить подкову, все нарушено. На этот случай у него есть решение. В походной кузнице сковал башмак точно по копыту, по-научному капот называется, надел, закрепил, вернул ло­шадь в строй. Артиллеристы удивились: как ловко получи­лось, коренник даже хромать перестал.

Бригаду бросили под Москву, когда враг уже отступал. Они шли по местам только что прошедших боев, и Кузин навсегда запомнил разрушенные Волоколамск, Клин, Торжок. Его подразделение полковой обслуги ночевало в деревне Петрищево, где совсем недавно фашисты зверски казнили юную партизанку Таню, а потом политрук расскажет, что девушку звали Зоя Космодемьянская. За селом Борисово приняли первый бой. Противник быстро нащупал нашу артил­лерию и стал долбить ее снарядами и минами. Кузин увидел вращающуюся на снегу мину рядом со своей повозкой, крик­нул, чтобы все ложились, и сам упал, но взрыва не последо­вало. Чуть в стороне еще одна мина не разорвалась. А через минуту третья прилетела и прямо в артиллерийский расчет. Ребят побило и пушку вывело из строя.

- Мы подо Ржевом, у деревни Воробьева, очень долго стояли. Противник сильно укрепился, ничем не могли взять. _Я_ видел, как с самолетов сбрасывали бочки с бензином, они у самой земли взрывались и устраивали пожары. Мы проби­вались большаком на городок Осташково. Я знал, что где-то рядом исток великой русской реки Волги. Не знаю, почему, но это придавало мне силы.

Перед боем давали по сто граммов водки, я отказывался, но видел, что несколько ребят сольют три нормы в один ко­телок, и кому выпадет... Это страшно плохо, человек теряет рассудок, гибнет по глупости. Водка нашему народу еще ни­когда добра не приносила, как и сейчас.

Настроение было всякое. Я тогда еще не знал сибиряков, и когда первые полки подошли, понял, что ими Россия спасет­ся, на них надежа. Видел измену, предательство. Рядом со мной служил украинец, ночью говорит мне, что пошел на ту сторону, у него семья там, дети. Что я должен был сделать? Стукнуть особистам, они в каждом подразделении были? Не стал. И не жалею. Меня потом допрашивали, почему ничего не знал об изменнике. Дурь!

Но и патриотизм был. Я не любил советскую власть, она отняла у меня все, даже веру пыталась отнять, но я же во­евал не за власть, а за родину своих предков. Это же разные понятия.

От столицы до Кенигсберга пролегла военная стезя Ти­мофея Кузина через Могилев, Гомель, Литву и Латвию. Дове­лось прощаться с самым молодым генералом Советской Армии Черняховским, в 39 лет погибшим от случайного сна­ряда. Брал Кенигсберг. Он так и говорит: брал. Форсировал знаменитые Мазурские болота, участвовал в боях против мощных укреплений, окруженных широким и глубоким рвом, так что танки пройти не могли. Наша артиллерия долбила эти укрепления день и ночь, а почему противник сдался, старший сержант, возившийся с лошадьми, так и не понял.

Очередной задачей полка было освобождение городка Фришгаузен, в нескольких километрах от Кенигсберга. Ог­ромная гористая коса уходит далеко в Балтийское море, нем­цы оборудовали там порт и аэродром. Узкая полоска суши, соединяющая косу с материком, была перерезана каналом, канал завален металлоломом, по которому пущен ток высоко­го напряжения. Форсировать его невозможно. Вести огонь артиллерией тоже нельзя, потому что фашисты вывели на позиции 85 тысяч наших военнопленных. Командование при­казало вести осаду. Кенигсберг пал 10 апреля. Гарнизон не сдавался. Только после капитуляции Германии выбросили белый флаг. Кузин видел, как проходили по узкому мосту высокие чины, потом рядовые солдаты противника, и у него не было ненависти. Военнопленных тоже выводили аккурат­но, под наблюдением контрразведки. Худые, больные, они и не чаяли, что останутся живы.

- Я насмотрелся, как немцы ведут хозяйство. Разумно. Дома сплошь старой постройки, кирпичные, конюшни, кладо­вые - все сделано капитально, на века. В большом доме посредине печь, плита, топят углем в брикетах. Как кусок мыла, бросил, он горит. Усадьба огорожена основательно. В подвале все продукты консервированы. Пришли мы к одному бауэру, у него 80 коров, крепко живет. Мой товарищ кинулся было ему в морду двинуть, я удержал. А немец достает из тайника бумагу, я чуть разумел, разобрался, а он коммунист- тельмановец. Почему его на фронт не забрали - не знаю, может, он страну кормил, бронь была. Коровы его давали по сорок литров в сутки, посчитай, сколько молока. А потом прибежали наши русские девчонки, ленинградки, были увезе­ны и доярками работали у хозяина. Тоже заступились, гово­рят, он хороший. Ну, раз так - живите.

Карий мерин Сивка возил Тимофея Кузина по всем под­разделениям полка, где возникали проблемы с лошадьми. Свыклись, понимали друг друга, бывает, дня три не видятся, подходит солдат к коновязи, а Сивка приржахивает, радуется. Тимофей ему корочку хлеба сунет в мокрые губы, а то и кусочек сахара. Вот вроде лошадь, а до сладкого очень охо­ча, все удивлялся.

Брали городишко Бартенштайн, противник вел сильный ответный огонь. Кузин помогал артиллеристам, Сивка был привязан к повозке, мог бы и трофейный овес жевать, но он все оглядывался на разрывы, как будто боялся чего. И сна­ряд прилетел прямо в повозку. Тимофей, когда увидел воронку на месте, где только что стоял его конь, упал на колени и заплакал. Уже и войне конец, стольких друзей похоронил, при­вык к смерти, а коня потерял - ослабел духом, замкнулся, ни с кем не говорил. В вечерней молитве хотел обратиться к Богу, зачем он допустил, но подумал, что не совсем это будет правильно, у Бога и так забот много. Так один и переживал за Друга.

- Когда вернулся в родные места, увидел свой колхоз, тот, что в нашей деревне, чуть сердце не разорвалось. Что же сделали с нашим народом, если он утратил всякую спо­собность!? Едва себя могут прокормить, а сколько крику, пустых слов! С тех пор кое-что изменилось, но не всегда в лучшую сторону. Мне идет 93-й год, всего нагляделся, но такого упадка духовности еще не было. Семья утрачена, ра­ботать разучились, немногие находят умение жить самосто­ятельно. Это же трагедия. Когда мне губернатор Собянин вручал орден, я говорил ему об этом. Губернатор со мной согласился, но под силу ли ему это, если государство остает­ся в стороне от человека? _Я_ верующий, в 1961 году из род­ных мест уехал под давлением чинов, которые ненавидели меня за веру, обосновался в селе Уктуз Бердюжского района, церковь здесь построил, первым делом отпели всех погибших за Россию. Вот сейчас готовимся к Дню Победы. Шестьде­сят лет. Праздник это? Наверно, так. Но и скорбь должна быть, поклонение и память, сколько людей положили за победу, и что она принесла нам.

Весной 2000 года мой старый товарищ еще по советской работе Александр Николаевич Плохих, ведавший санаторны­ми путевками, направил меня в санаторий «Светлый», это в черте города Ялуторовска, но чудное место. Сказал, что премирует меня за строительство церкви. Оказалось, что с первого и до сегодняшнего дня это учреждение создает с нуля женщина, главный врач Ольга Алексеевна Чубарова. Уезжая, оставил вот это посвящение, потом мы выпустили небольшой альбом о санатории, куда вошли и эти строки. Уточню только, что в то время Чубарова еще не была По­четным гражданином города.

Когда уеду я из «Светлого»,
Там пожелтеют листья яблони,
И Петушок на тонком столбике
Самозабвенно запоет.
Когда уеду я из «Светлого»,
Там небо будет чище ясного,
И чайки на соседнем озере
Уже задумают полет.
Какое место - диво дивное!
Весь город на соседней улице.
А здесь оазис неуемности
И вечных поисков души.
Здесь все зовут ее хозяйкою,
Гордятся ею и любуются,
Я тоже, чувством переполненный,
Сказал себе: садись, пиши.
Такие люди раз в столетие,
Как озаренье, как знамение,
Она умеет к совершенству
Любое дело привести.
Жена и мать.
Семья - священное.
Врач всероссийского значения.
От Бога ей предназначение -
Здоровье нации спасти.
Проходит три десятилетия,
И сны ее уже сбываются:
Тут корпуса одеты празднично,
Там яхта лебедем плывет.
А присмотрись: почти церковная
Хоругвь на башне развевается.
Ее Почетною гражданкою
Любимый город назовет.

Впервые мне довелось побывать на Тюменском Севере летом 1969 года. Союз журналистов СССР проводил всесо­юзный семинар «Социалистическая Сибирь - живое воплоще­ние идей Ленина». Приближалось столетие вождя, все мероп­риятия привязывались к этой дате. Наш редактор Алтухов, наверное, не понял, на какой семинар его приглашают, и на­правил меня. Мы плыли на теплоходе «Механик Калашников», стоял июль, огромный разлив рек, порой плыли по простран­ству от горизонта до горизонта, просто удивительно, как теп­лоход находил сравнительно узкое русло реки. Останавлива­лись в каждом городке, начиная с Тобольска. Кремль, За­вальное кладбище, где похоронены декабристы, уникальный драматический театр, чудо деревянного зодчества, его со­жгли чуть позже, зачем нам такое напоминание о культуре русского народа? Губернаторский дом, в котором содержа­лась царская семья до отправки в Екатеринбург, нам не пока­зали. В городках, вплоть до Нижневартовска, нас поражали суммы вложений в развитие промыслов, строительство жилья и объектов социального назначения. Еще деталь: приходилось видеть торчащие из болота кабины мощных тракторов С-100, нас возмущала такая бесхозяйственность, но местные това­рищи объяснили, что доставать трактор из пучины экономи­чески невыгодно.

А в это время на юге области действовал мораторий на непроизводственное строительство, нам объясняли, что госу­дарство все средства направляет на быстрейшее освоение Севера. И мы это понимали, мирились, терпели «до лучших времен», жилье, клубы, больницы, школы ждали своей очере­ди. Лучшие времена наступили не для нас, Север приватизи­рован, появились олигархи, а народ остался ни с чем. Косвен­но каждый гражданин страны имел дивиденды от тюменской нефти и газа, теперь они полностью стекаются в карманы шустрых ребят, сумевших оказаться в нужное время в нуж­ном месте, точно как их деды в Петрограде семнадцатого года. Один умный человек сказал мне во время увлечения торговлей:

- Коля, ничего у тебя не получится, фамилия не та.

У этих ребят с фамилиями все в порядке.

Всю неделю путешествия мы спали буквально на ногах. Ночи были столь коротки, что полной темноты почти не слу­чалось. Утренняя заря воспринималась нами как отблески северного сияния. Бар на теплоходе работал круглосуточно, так что к Нижневартовску подплывали с пустыми карманами, в редакции отправлялись телеграммы, в городе всем гамузом направились на почтамт.

В 1974 году слово Самотлор было символом возрастаю­щей нефтяной мощи Советского Союза, его энергетической самостоятельности. Бензин в стране стоил дешевле газиров­ки, государство даже не принимало в расчет частников, тало­нов рыночного потребления вообще не было в обороте, но все ездили и не знали проблем с заправкой. Значительная часть нефти прокачивалась в страны социалистического содруже­ства и продавалась на мировых рынках, полученные средства приходили в страну и использовались на решение внутренних проблем. Это дало основание идеологам буржуазной револю­ции обвинять советскую власть в том, что она посадила эко­номику на нефтяную иглу, государство сильно зависело от нефтедоллара. Да, это так, но есть и другая сторона у этого вопроса. Сегодняшние останки некогда могучей советской экономики не в меньшей, если не в большей степени, зависят от мировой цены на нефть, да еще и от курса органически чужой нам валюты, но у государства все меньше средств и желания заниматься своим народом. Всю сверхприбыль по­лучает кучка мошенников, сделавших нефть, как, впрочем, и другие богатства страны, своей собственностью. Не надо быть крупным специалистом, чтобы увидеть, что смена соб­ственника сопровождалась выводом из экономики наименее эффективных, но жизненно необходимых производств, и обо­стрением целого шлейфа социальных проблем.

Обком партии после одного из совещаний специальным рейсом направил редакторов районных и городских- газет на Самотлор, чтобы они, особенно южане, своими глазами уви­дели это чудо двадцатого века. Самолет перед заходом на посадку совершил круг над месторождением, десятки нефтя­ных вышек, которые большинство из нас видело впервые, пробежали под крылом, обдав ощущениями величия и масш­таба. Автобусы подвезли нас к гостинице, и здесь прошла информация, что меня встречают. Я вошел в холл и с удив­лением увидел Валеру Острого, моего однокурсника по Литинституту. Мы обнялись, договорились встретиться после поездки на Самотлор. Все производило сильное впечатление: мощные нефтяные вышки, работающие скважины, из которых нефть под собственным давлением шла по трубам, люди, привыкшие к праздным вопросам незваных гостей. Всем нам подарили простенькие, но бесценные сувениры: на деревянной подставке закреплена пробирка с нефтью, надпись гласит, что это 100-млн. тонна нефти, добытая на Самотлоре с начала его разработки. Сувенир этот долго ездил со мной по стране и остался в Аромашево.

С Валерой мы поехали к нему на квартиру, поговорили, выпили вина. У него много книг, но быт старого холостяка. Через несколько лет в этой квартирке погибнет Володя Нечволода.



В нашем Казанском районе была обычная практика, ког­да уполномоченные райкома выезжали в хозяйства для реше­ния конкретных задач, будь то повышение надоев или ускоре­ние уборки урожая. Мне известно, как осмеян институт «упал- намоченных», но не все было так смешно, многое зависело от человека, который поехал выполнять установку райкома. Я видел идиотов, которые, подглядывая в блокнот и выхватив следующий наказ секретаря, вели дотошный допрос руково­дителя или специалиста и все подробненько заносили в стро­ку. Нечего от такого помощника ждать, да никто и не думал, что он горы свернет. У меня хватало ума не лезть с расспро­сами, потому что я всегда помнил слова одного хорошего руководителя:

- Ты же мне вагон комбикорма не подгонишь, правда? Потому поезжай к дояркам, расскажи им, чем район живет.

Этим руководителем был Петр Павлович Тупиков. Он много лет проработал агрономом, никогда в начальники не метил, но у Кныша свой подход, он-то, в отличие от многих, видел, что из Тупикова получится хороший руководитель. _Я_даже подозреваю, что Кныш делил, условно, конечно, своих хозяйственников на тех, которых могут забрать наверх, и тех, кто добротно исполняет обязанности и никуда не собирается. И у нас забирали на повышение достаточно многих, а ценнее для района все-таки те, кто остался и до самой пенсии, а то и до самой смерти отработал на родной земле.

Тупиков был не очень начитанным, но хозяйственник от­менный, сам вставал до солнышка и даже, случалось, будил своих помощников, когда ему казалось, что пора начинать работать, а они все еще нежатся. Он весь и всегда был на производстве, не имел никаких увлечений, ни на что не отвлекался. Кныш очень тепло говорит о нем в своих воспомина­ниях «Гражданин района».

Когда я в очередной раз приехал к нему уполномоченным райкома по молоку, уточнил, что буду приезжать на вечернюю дойку, потому что днем газета не отпускает, но Кныш запре­тил появляться в райцентре «от бани до бани». Тупиков при­гласил поехать, и мы тронулись из села, подняв сухую дорож­ную пыль. Стоял июнь, было жарко, начинался сенокос. Тупи­ков на своем «уазике» ехал впереди, я на редакционном «боби­ке» сзади. Заехав глубоко в лес, Тупиков вышел из машины.

-  Николай, вот на этой поляне столько ягод, прямо сту­пить нельзя. - Он присел и раздвинул траву. На крепких сте­бельках висели крупные розовые ягодки лесной клубники. - Привози жену, и собирайте, сколько сможете. Место сам най­дешь, тут никто и не бывает.

Я хотел было возразить, но Петр Павлович опередил:

-  Если из райкома спросят, скажу, что ты у нас. А за молоко не беспокойся, я распорядился зеленой массой под­кармливать, молоко вверх пойдет, вот и отчитаемся.

Ягоды эти я на всю жизнь запомнил, и не столько варе­нием, сколько уроком такта и компромисса, который проде­монстрировал умный человек. А осенью еще одна наука. Газета постоянно печатала сводку о ходе уборки, в первой графе показывали процент скошенных, а во второй - уже обмолоченных хлебов. И хозяйства располагались в сводке по первому показателю. Как-то утром звонит Тупиков:

-  Ты как думаешь, хлеба важнее скосить или обмолотить?

-  Что за вопрос? Конечно, обмолотить.

-  А почему у тебя в газете в передовиках те, кто все хлеба в валки положил?

Когда я изменил порядок, совхоз «Большеченчерский», которым руководил Тупиков, вышел на передовые позиции.

Очень жалею, что не нахожу времени, не ищу встречи с Тупиковым, знаю, что живет он в Казанке, но мы же все оставляем на потом. (Это дополнение делаю позже. Был на родине, узнал, что Петра Павловича не стало.)

Из руководителей, с которыми сводила корреспондентс­кая работа, самыми интересными оказались директора Иль­инского совхоза Вениамин Семенович Долгушин, а чуть поз­же сменивший его Шустов Юрий Николаевич. Через эту дол­жность прошли позже любимый мною Александр Хабиденович Хабиденов и один из достойных граждан нашего района Василий Александрович Абрамов. Долгушин родился в Иль­инке, начинал с трактористов, директором был уважаемым. Он широк в плечах, высок ростом, настоящий сибиряк. Его дом был рядом со школой, я еще в те годы его знал, а по газетному делу пришлось познакомиться поближе. Руководи­тель одного из крупнейших хозяйств области, он принимал нашего брата, только предупреждал:

-  Лишнего не наври!

В семидесятые годы, учась в институте, начал было пи­сать повесть из нашей жизни, одним из героев был Вениамин Семенович. Эта рукопись так и лежит в шкафу, тогда в оче­редной раз «изменились жизненные обстоятельства», сейчас надо крепко себя поломать, чтобы душой вернуться в то время, не знаю, смогу ли.

Шустов тоже наш, районный, в Афонькино был главным агрономом, директором стал в 26 лет. Он в те годы был очень колоритным: голос густой, смачный, смех зычный, фантомасовский, натура упрямая, с высокими мог спорить. На одном совещании с участием кого-то из больших областников его упрекнули в недостатках и упор сделали на то, что «год нынче особенный, юбилейный».

-  Да у нас нет ни одного нормального года, какой ни возьми, все юбилейный!

Я помню, как затих зал. Но Шустову это сошло. Он делал по два плана продажи зерна государству, закрывал треть рай­онных поставок. Совхоз сеял до двенадцати тысяч гектаров зерновых. В уборку директор спал или не спал - не знаю. Однажды я ездил с ним по ночным полям до двух часов, у своего дома он сказал водителю:

-  В пять подъедешь.

Тот нещадно ругался в машине, но перечить не мог. Шустов не допускал возражений, когда речь шла о порядке.

И Долгушин, и Шустов были переведены в Тюмень, Ве­ниамина Семеновича уже нет с нами, Юрий Николаевич чет­верть века возглавляет областную организацию «Агропром- строй».

Хабиденова помню еще со времен его работы бухгалте­ром в совхозе имени Челюскинцев, далее в управлении сель­ского хозяйства. Невысокого роста полноватый казах, очень спокойный и рассудительный, вряд ли кто видел его взвинчен­ным, хотя поводы были, должности все бойкие. Кныш, умев­ший принимать неординарные решения, направил его директо­ром в Яровской совхоз. Хабиденов запомнился там больше всего размахом строительных работ, хотя и другие показате­ли традиционно не уступали. Пожалуй, он первым в районе в непростое время, а это на стыке шестидесятых и семидеся­тых годов, стал изыскивать средства на строительство жилья для рабочих совхоза. Хороший бухгалтер, он знал, откуда взять средства и куда отписать затраты, домов строили столь мно­го, что областная газета «Тюменская правда» посвятила Хабиденову большую статью, написал ее талантливый журна­лист Женя Кулишев. В тот год совхоз построил новую улицу, в домах поселились деревенские рановставы, животноводы и механизаторы. Исходя из этого, Женя предлагал «улицей Ран­них Зорь» назвать ее, и это было бы не только красиво, но и верно по существу.

Хабиденов одним из первых хозяйственников, задолго до партийно-правительственного внимания, стал помогать сель­ской культуре. Это было отмечено и на большом совещании- семинаре библиотекарей Сибири и Дальнего Востока, которое проходило тогда в Казанке. Заведующая районной библиоте­кой Зоя Григорьевна Аржиловская попросила меня сделать на вечернем приеме для гостей что-нибудь оригинальное. Я тог­да легок был на «творческий подъем», быстро сочинил стиш­ки: «Новое здание, новые полочки, новые книжки - все как с иголочки. Спросишь: с чьей помощью все это сделано? Ска­жут: директора тов. Хабиденова». Во время чтения демонстрировались дружеские шаржи. Еще сделал на популярный мотив куплетов «откровенных ярославских ребят» свои, на наши темы, и там отметил Зою Григорьевну: «Совещанием- семинаром не замучили едва. Так с устатку по стакану, ох! Аржиловской можно два!». Все готовилось в самый после­дний момент, учить слова было поздно, и Толя Фролов попро­сил художника Дома культуры Сашу Попова, он написал сло­ва на свитке обоев, здорово получилось. Исполняли вместе с Сашей Колмогоровым, нашим баянистом, веселым челове­ком. Свиток этот, помнится, попросила директор областной библиотеки Бабкина.

Из совхоза Хабиденова перевели начальником управления сельского хозяйства, потом директором Ильинского. В 1979 году район оставил под снег много хлеба, и значительную часть составили потери Ильинского совхоза. Хабиденов пере­шел на районный комитет народного контроля. Когда я спро­сил Кныша во время работы над книгой, почему случился этот перевод, тот дипломатично пропустил вопрос.

У меня были очень добрые отношения с Хабиденычем, да и вообще его, кажется, все уважали. Он был единствен­ным казахом в руководстве, но это не имело никакого значе­ния. На партийной конференции доклад мандатной комиссии делал Михаил Исаакович Ярков, в то время директор Дубынского совхоза. Когда говорил о национальном составе делега­тов, подчеркнул, что казах - один, и с улыбкой повернулся в сторону президиума, где сидел Хабиденыч. Зал дружно апло­дировал. Александр (правильно - Ахмадья) Хабиденович рассказывал мне о своем сиротском детстве, о работе в со­вхозе с малых лет, о голодном времени. Один эпизод помню до сих пор. На быках везли на станцию Маслянская зерно, один бык дорогой сдох, но его нельзя было бросить. Перегру­зили часть мешков с подводы и завалили быка. Единствен­ный среди подростков мужчина срезал с быка копыта и сва­рил их. Когда прибыли на место, его долго таскали по допро­сам, почему он посягнул на государственную собственность.

Хабиденов умер очень рано. При первой же встрече по­прошу главу района Илью Денисова найти способ увекове­чить память одного из крупных организаторов сельскохозяй­ственного производства нашего края, это будет справедливо.

Абрамов приехал к нам инженером сначала Яровского со­вхоза, потом управления сельского хозяйства. Он один из немно­гих специалистов, кто активно сотрудничал с газетой, видя в ней трибуну для выражения своих мыслей. А идей у него хватало. Кныш выжал из него многое в рамках районного чиновника, потом направил в Ильинку. Думаю, мы еще поработаем с Василием Александровичем, ему есть что вспомнить и рассказать, очень многие перемены в технологиях связаны с его именем. Во вре­мя перестройки Абрамов был одним из ярких сторонников пере­мен, и тут мы с ним сходимся. Он и далее продолжал поддер­живать преобразования, но потом они зашли настолько далеко, что Абрамов со своим практическим, очень земным мышлени­ем, оказался в оппозиции. Несколько лет пытался достучаться до творцов аграрной политики, но тщетно, в начале 2003 года вынужден уйти в отставку. Он стал вторым, после Кныша, по­четным гражданином района.

Отец Виктора и Александра Гейнов Карл Карлович умер в декабре 2004 года в возрасте 90 лет. Я, знавший немножко его биографию, всегда искренне удивлялся его здоровью и оптимизму. К пятидесятилетию Виктора мы подготовили кни­жечку о его жизни и работе, несколько страниц посвящены отцу. В начале Великой Отечественной войны он был пересе­лен с Поволжья в Сибирь, а вскоре взят в трудовую армию. Трудармия была одной из разновидностей лагерного содержа­ния, об условиях труда и быта никто не заботился. Карл Карлович выдержал все, вернулся на новое место житель­ства, стал механизатором, вырастил детей, уже в 60 лет за­нял первое место в области на вспашке зяби и его портрет поместили на областную доску почета.

Последние годы он жил у Виктора, занимался курами, никто, кроме него, не входил во владения. Ежедневный уро­жай яиц он гордо передавал снохе Людмиле. Я как-то сказал, что собираюсь летом завести кур и сделать бизнес на яйце, серьезное было намерение занять своих домашних. Карл Карлович усмехнулся и заметил:

-  Это надо очень серьезно делать.

В его комнате стоял велотренажер, старик каждое утро разминал спину. В бане парился очень сильно, говорил, что пар хорошо разгоняет кровь. Шутил, что у них с сыном Саш­кой одна беда: тот не может согнуться, а он разогнуться. Старик заметно горбился.

Однажды я приехал в Кулаково без предупреждения, моло­дых хозяев не было дома, но мое появление у ворот заметил Карл Карлович, открыл калитку, накормил ужином, чаем напоил. Мы сидели на кухне и говорили обо всем, он неожиданно стал рассказывать о своей жизни в трудовых лагерях. Неотопляемые бараки, срубленные самими трудармейцами из мерзлых бревен, работа по пояс в снегу, диктат охраны и нормы, скудный паек, жестокий мороз Северного Урала - смерть стала единственным спасением, люди мерли сотнями, трупы укладывали вдоль стен, надеясь, что будет теплее. Старик плакал и говорил, я несколько раз просил: может, не надо, вам тяжело.

-  Нет, нет, я скажу.

И опять о сплаве леса по только что вскрывшейся реке, когда надо было вязать плоты, стоя по пояс в воде, отталки­вая напиравшие льдины.

Когда приехали Виктор и Людмила, он ушел в свою ком­нату. Я, наверное, выглядел неважно, потому что был вопрос: что произошло? Сказал, что Карл Карлович вспоминал войну. Оба были удивлены, почему он именно мне рассказал об этом.

-  Папа никогда об этом не говорил, я знаю только, что была трудармия, а вот так, с деталями - не рассказывал.

Сошлись на том, что, видимо, потребность поделиться появилась у старика, вот и нашел он благодарного слушате­ля. А слушать - часть моей профессии.

Мы с Виктором часто говорили о роли его родителей в воспитании детей, ведь все они получили образование, Вик­тор возглавляет агрофирму, Александр дослужился до полков­ника милиции, первый заместитель начальника юридического института МВД. Влияние отца они находят решающим. Карл Карлович был жестким и строгим.

_Я_ поинтересовался однажды его отношением к Богу, ста­рик ответил с улыбкой, что все это - сказки. Услышав мой рассказ об одном знакомом верующем человеке, у которого не состоялись дети (пьянство, леность), старик заметил:

- Он всю жизнь о своей душе заботился, а детей не ви­дел, душу сохранит, а детей потеряет. Что лучше?

Меня всегда занимали умные старики, они не имели об­разования, но ум и опыт делали их мудрецами. Вспоминаю Василия Макаровича Шукшина, который утверждал, что сто­личный академик и простой деревенский старик всегда най­дут общий язык, потому что мудры.



Эти строки пишу в самом начале 2005 года, только что отгремели двухнедельные балы и шоу по телевидению. Одни и те же рожи и лица мелькали на каждом канале, сколько бы ты ни переключал кнопки. Мерзость. Броское презрение к зрителю. Демонстрация абсолютной свободы, величайшего достижения буржуазного переворота. Нет даже традиционно куцых и бездарно поданных новостей. Страна гуляет. Еще один удар по истерзанной натуре русского человека, забитого безработицей, безденежьем, беспросветностью. Натянутая улыбка «лидера нации» меньше всего уместна. Прошла ин­формация, что «самые трудолюбивые» из всех россиян Абра­мович и Дерипаска потратили на новогоднее веселье 3,5 мил­лиарда (в рублях). Это годовая пенсия примерно 140 тысяч простых русских людей, создавших все то, что имеют и что так бездарно тратят эти еще вчера бывшие ничем.



Исполнилось пять лет позорному судебному процессу, который устроили мне прокурор и начальник милиции славно­го Бердюжского района не без участия его руководства по результатам строительства церкви. После проведенной про­верки всех документов мне было сказано, что материалы направят в администрацию для «принятия мер», потому что много нарушений в ведении документов. Все это естествен­но, делами я занимался один, потому такой результат вполне допускал. Но через два дня было возбуждено уголовное дело, его расследование продолжалось несколько месяцев, потом состоялись четыре заседания районного суда, который вынес оправдательный приговор.

«Я знаю, что дело развалится, но через суд ты пройдешь» - фраза начальника райотдела милиции, в котором над столом следователя висела табличка: «Если ты на свободе - это не твоя заслуга, это наша недоработка». А прокурор был еще более демократичен: «Что ты переживаешь? Если невиновен, суд тебя оправдает».

Пять раз обращался к бывшему главе района, переведен­ному в Тюмень, при котором начинал церковь, пока не понял, что он знает все и хочет того же, что и его правоохранитель­ные компаньоны. Ходил к действующему главе, он, воинству­ющий атеист, с упреком изрек: «Коля, не надо ля-ля, я тебя церковь строить не заставлял». Несколько раз обращался к управляющему епархией, но не получил ответа. Мне нужна была моральная поддержка. Двадцатимесячные проверки, следствие и сам факт судебного разбирательства подменили образ бескорыстного созидателя храма на бессовестного ха­пугу, сумевшего урвать даже у церкви. Цель устроителей процесса достигнута, приговор их уже не интересовал. Судеб­ный процесс стал единственной общественной оценкой моих трудов. Это грустно. Душа отвернулась от многого, и жить стало труднее. Церковь я и теперь воспринимаю своею, иног­да подхожу и трогаю грубое дерево, проступающее через глянец новой облицовки. Внутри первичное осталось полнее, помню каждый стык плах в потолке, каждую полоску от кис­ти на стенах, вот эти рамки для икон, которые мы дома красили, и сами иконы клеили на плотные бумажные пластины...

Прошло шесть лет, как открыта церковь, скоро девять лет с начала моего участия в создании общины и строитель­ства церкви. Два с половиной года занимался этим интереснейшим и радостным делом, правда, они в трудовой стаж не вошли, но это уже житейское. _Я_ сменил десятки мест работы и могу утверждать, что церковь была самым счастливым временем. Несмотря ни на что.



Этот кусочек не является документальным, хотя знаю­щие историю наших мест встретят тут несколько имен и фактов, как говорится, имевших место. Колхозная история деревни давно меня занимала, но литературный страх перед Шолоховым и Борисом Можаевым удерживал от попыток писать. Да, видимо, и настоящего понимания нет, то ли от незнания, то ли от опасения ошибиться в оценках. Во мне сильно социальное начало, оно способно увести в сторону от правды, не всегда желанной и желательной.



«У нашего колхоза биография богатая, как у Володи-Тюрьмы, которого посадили еще ребенком, и за неполные пятьде­сят он сроков получил в два раза больше, отсидел половину, зато в короткие передышки между посадками хвастал, как много он повидал. Бабы вздыхали, а ребятишки пучили глаза от восхищения и зависти. Колхозы в наших краях создавали зимой 30 года, а наш образовался за одну ночь без предва­рительной проработки и подготовки, и это повергло в смяте­ние районных начальников. Все понимали, что разовый успех наверху могут истолковать как результат системной и проду­манной массово-политической разъяснительной работы, и никто не мог быть гарантирован от того, что завтра не заставят повсеместно поднять этот уровень и добиться единодушного и молниеносного вступления в колхозы всех граждан. А было много деревень, где единоличники заняли молчаливую оборо­ну, поддакивали линии партии, но заявлений не писали.

Нашей деревне повезло в том смысле, что всегда у нас было полно мужиков с хорошо подвешенными языками, кото­рые они не утруждали себя держать за зубами и считали меткое слово не меньшей заслугой, чем добрый приплод в хозяйстве или хороший хлеб в закромах.

На собрание по поводу новой колхозной жизни в середине дня приехал к нам из уезда суровый человек в кожанке, прав­да, без нагана, хотя наган, сказывал сельсоветский кучер по прозвищу Кнут, у него был и лежал в «голенище», по-город­ски, в портфеле, в гороховой тряпице. Уполномоченный начал с положения в партии и прошел через все революции, включая поверженный женский батальон, охранявший последний бас­тион мировой буржуазии - Зимний дворец. Уполномоченный, явно не наших мест, громовым голосом картаво говорил о всемогущем лозунге: «Земля - крестьянам!», который наши мужики понять не могли, потому что земля в Сибири и есть у крестьян, у кого же ей еще быть? Даже председатель сель­совета Никитка Щинников пахал и сеял. Про помещиков и капиталистов, которые безотрывно пили кровь из эксплуати­руемого крестьянства, у нас не слыхали, и живыми этих кро­вососов никто не видел, хотя в соседней деревне маркитант Феофан, когда колол свиней или другой скот, просил у хозяйки чистую кружку, нацеживал из раны свежей горячей крови и, перекрестившись, выпивал, вытирая тряпицей сгустки спек­шейся крови с бороды и с губ.

Когда уполномоченный сказал об линии партии и что она в данный исторический момент пролегла именно по на