308 Коняев Отголоски
отзвуки








Николай Коняев 





Отпустило!





От бестолкового вчерашнего разговора щемило в  

душе.

Старик, кряхтя, сполз с кро­вати, на ощупь отыскал брюки и рубаху. Сапоги сушились в кухне на плите.

Широко расставив руки, на цыпочках подкрался впотьмах к печке. С дробным перестуком рассыпались поленья. 

—  Ты, что ль, Михей? — испуганно спросонок ок­ликнула жена. — Чего поднялся спозаранку?

—  Отлежал бока! — буркнул приглушенно.

Феша недовольно повернулась к стенке.

—  Встал, так Майку в стадо выгони. Да порося не проворонь. Вчера прокараулил, а он вспахал пол-огорода.

—  Спи, сорока. Спи! — старик потоптался на кух­не, зашел в закуток, где на кроватке затылок к затыл­ку спали близнецы-внучата. Поправил одеяло, подо­ткнув края, постоял у изголовья. Проникшие сквозь ситцевую занавесь солнечные лучики скользили по об­лупленным носишкам малышей. За перегородкой всхрапывал во сне сын Леонид...

Старику по душе предрассветные минуты. Обычно он распахивал окно, и солнечный поток разметал по щелям тяжелую дремоту. Дом наполнялся звуками. «А я на фер­му нынче, мать, — сообщал старик, когда сходились за столом. Или: — В столярку я сегодня, Игнату пособить». Феша отставляла чашку чая, неодобрительно вздыхала: «Сидел бы лучше дома, старый. Чего тебе неймется?»

Но сегодня к чаю не притронулся. Сидел молчком, как виноватый. Только когда сын, застегнув комбине­зон, уже от порога метнул на него вопросительный взгляд, отвернулся к окну, просипел:

—  Скажи Игнату, чтоб не ждал.

Сын недоуменно поглядел на мать, та — встрево­женно — на мужа.

—  Почему, отец?

—  Почему да почему! Хватит, наработался... Ска­жи, что приболел.

...Переменчивы первые дни бабьего лета. Утром зябли ноги в сапогах, днем жаром опалило землю. Се­рая несушка с мутной наволочью в бусинках глаз рас­правила подрезанные крылья, встряхнулась на зава­линке. По большаку консервной банкой прогромыхал грузовичок, протарахтел, чадя, бульдозер.

Старик сидел с утра на скамье под окнами. «Ах, Санька-ветрогон! По сердцу, сукин сын, царапнул!»



Холостяка и забияку Саньку Щелкунова уволили с работы. Он продал отцов домишко и по такому случаю угощал на бревнышках сельповских работяг Валерку с Афанасием. Старик тем временем шел мимо. При­стали: посиди! Присел, как на беду...

Крепыш, с головой, как бильярдный шар, круг­лой и гладкой — эдакий жук-носорог в кожанке и джинсах — Санька Щелкунов спьяну разболтался. Рубил сплеча руками-коротышками, поминутно вска­кивал, утверждая, что начальство подкопало под него, потому что много знал. Уговаривал Валерку с Афана­сием махнуть в благословенные края, где «рубь заробишь — два получишь», и никаких тебе проблем...

Старик послушал, не сдержался: «Ботало ты, Санька!»

Санька поперхнулся: «Это как понять?»

«Так и понимай: ветрогон и ботало».

«Нет, дед, объясни-и! С чего вдруг ветрогон?»

«С того, что пусто за душой. Везде ты птах залет­ный. Скачешь с ветки на ветку, покуда солнышко све­тит. Хотя и птах гнездо свое имеет, а ты его продал».

Санька хохотнул: «Ну и выдал ты, старый! На фиг мне отцова развалюха? Да на такую-то на Севере я за год зашибу!»

«Все бы зашибал! Все паришь да зыришь, где бы зашибить. Ни кола ни двора... Для кого зашибка? Людям что оставишь? Добрым словом кто тебя помя­нет? Об этом думал, нет?»

Санька Щелкунов ощерился в прищуре. «Так, так! Заговорил! Прямо как в кинухе! Кто добром вспомя­нет, да? Помянут, не боись. Хотя б они, соколики, — кивнул он на Валерку с Афанасием. — Вот, скажут, был друган! Угощал, не жмотился. А людям нуль ос­тавлю. Как и ты, старик. Вот проходил ты свою жизнь с топором в обнимку, считай, что полсела отстроил, ну и что с того? Увековечился, ага? Шиш на постном мас­ле! Снесли твои постройки. Смахнули... Круглый нуль!»

Бормотуха кончилась, Валерка с Афанасием нехотя поднялись. «Пустое, мужики... Никчемный разговор!»

Промолчал старик. Топор под мышку сунул и пошел домой, а ночью и раздумался... В чем-то прав пройдоха!

Сельчане покидали Михеевы дома, с радостью вселя­лись в совхозные — кирпичные. Все реже принимал он приглашения на праздники, грустил на шумных новосе­льях, будто на поминках. Собственных поминках...



«Ах сукин ты сын, Санька!..»

Старик поднялся тяжело, подошел к забору, сдер­нул холщовый мешок.

—  Далеко ли, отец? — насторожилась Феша.

—  На стройку за щепой.

—  Вот ведь интересный! Давно ли ворчал, что двор щепою захламила?

Старик махнул рукой и открыл калитку. Пошел неспешно в конец улицы. На бугре по-бычьи пятился бульдозер...

«Ленькин... Леонидов!» — и сердчишко екнуло.

Стороной вприпрыжку понеслась ватага детворы.

—  Ребя! Сносят!.. На Михе-е-евой!..

Старик будто споткнулся. Встал на полдороге.

—  Сно-о-осят!.. На Михе-е-евой!

Нет, он не ослышался. «Вишь ты, на Михеевой!» Старик едва доковылял до бревен у ограды. Сел и от­дышался...

—  Выходит, что не нуль? Дулю тебе, Санька!

Он представил, как сейчас явится в столярку, как спросит в удивлении Игнат: «Что, отпустило, Михей?», а он усмехнется в сторонку и скажет: «Отпустило!»

И, представив, улыбнулся.