308 Коняев Отголоски
отзвуки








Николай Коняев 





Ночной грибник





Сторож дачного поселка «Кедр» Гурий Фадеевич Звягин запер дверь домика-сторожки и, одернув с запястья обшлаг ветровки, сдвинув по руке до локтя пустую корзинку, глянул на часы — без четверти четыре. Тихо и покойно. Звездная россыпь под фиолетовым куполом неба гасла, пристыженно мерцая фосфорическим свечением. Восточная часть высветилась из-под горизонта, наливалась зоревыми растекающимися красками...

Он уже направился от крыльца к калитке, когда уви­дел: за клочком уцелевшего от бульдозера березничка по ту сто­рону въездной асфальтовой до­роги, в «Ефремовке» — ряду строений «новых русских» (по фамилии удачливого местного банкира), в двухэтажном кир­пичном коттедже под четырехскатной оранжевой крышей вспыхнуло зеленым мяг­ким светом окно на нижнем этаже, затем сыро, глухо звякнула цепочка на входной двери, и на высокое крыльцо вышел... Христолюбов. Не отпрыск Христолюбова — Вадим, выстроивший дачу следом за банки­ром и двумя годами позже расстрелянный в подъезде собственного дома, а сам — Викентий Валерьянович, Викеша. Уже давно не первый секретарь бывшего рай­кома, не поздний председатель бывшего Совета и вот уже, похоже, не президент какой-то высокоподвешен- ной кормушки...

«Неужель конец Викешиной карьере?!»

В пятнистой камуфляжной куртке, в мешковатых брюках на заклепках, с напуском штанин на голени­ща кожаных ботинок, в сдвинутой на мощный лоб си­ней пляжной шапочке с откидным солнцезащитным козырьком, Викеша пересек дорогу и медленно про­шел в пяти шагах вдоль зеленой штакетной оградки в сторону шоссе...

«Да неужель отпрезиденничал? Есть, видно, Бог- то... Е-есть!» — Гурий Фадеевич проводил недобрым долгим взглядом уходящего Викешу, ощутив вдруг неприятную нутряную дрожь...

Выждав с полминуты, отворил калитку. Но преж­де чем зайти в кедровник, сырой и неуютный от утрен­ней росы, прошел с полкилометра по шоссе до кряжи­стого кедра на месте неприметного для непросвещен­ного, заросшего шиповником своротка.



А ведь всего-то полтора десятка лет назад за белы­ми грибами было рукой подать. Сразу за улицей Ов­ражной, за огородами с вымахивавшей к зениту лета в пол человеческого роста картофельной ботвой, по ле­вую сторону шоссейки начинался ельничек-березничек, правда, и в то время уже пощипанный, прореженный предновогодними набегами чадолюбивых горожан. Сужаясь постепенно к северу, ельничек-березничек ступенчато сбегал к утыканной осинником и черным кустарником ржавой болотине...

Вот где были белые! Всем белым белые, на зависть, хоть косой коси! А уж яркие, широкие, что твои пла­фоны, шляпки неисчислимых подосиновиков в ясную погоду видны были из заходящих на посадку самолетов. В те благословенные времена грибного изобилия едва ли не вся пенсионерия города с первыми выплес­ками утренней зари тянулась к ельничку-березничку с ведрами, корзинками, кошелками в руках. Входили, рассыпались цепью, перекликались и аукались в про­свечиваемом, впрочем, от края до края, до кустика изученном лесу и, продвигаясь, выходили на болото. Всего за полчаса полны были посудины величествен­ными белыми грибами! А свинухов, волнушек да беля­нок, что хрустко лопались, крошились под ногами на колеях и на обочинах объездных дорог, и не замечали. Да и в кедровник, простиравшийся сразу от болота, входили разве что в неурожайное, засушливое лето — пособирать лисичек в травке да молодых маслят по лысым косогорам для утешительной грибницы...

Но в ту завидную для истинных грибников эпоху Гурию Фадеевичу было не до грибов. Хотя о доброй-то грибной охоте, как и о рыбалке, эдак на полдня, без суеты и спешки, да по нехоженым местам, да в оди­ночку, для души — о такой охоте кому же не мечта­лось? Особенно когда устал до полусмерти или неприятности по службе. Неприятностей хватало в любые времена — не хватало времени. Столько было дел, за­бот, срывающихся графиков и горящих планов, что, случалось, и за лето выкроить денек-другой для отды­ха души никак не удавалось, а и удавалось, то уж не для грибов. Да и грибником-то он в ту пору не был никаким — ни истинным, ни ложным...

Он в ту пору находился не столько на рабочем мес­те — в кресле главного редактора (с газетой за его спи­ной сполна справлялся зам. Что было не справляться? На счет денежки текли, с бумагой горюшка не знали, с идеологией проблем не возникало — никто сверху не давил и не указывал — сами знали дело, чувствовали меру), а сколько за перегородкой кабинета Христолюбова. Верой и правдой служил Первому, как сегодня шепчутся в кругу газетных щелкоперов, журналист­ским негром (а то они не негры, нынешние, еще какие негры-то!). Писал Викеше выступления, отчеты и док­лады к самым разным торжествам, событиям и датам и, что теперь греха таить, строчил с огромным удо­вольствием, освоив в совершенстве это ремесло. Успех определялся и знанием одной существенной слабинки Христолюбова. Куда бы тот ни выезжал, перед кем бы ни витийствовал — будь то партактив, дирекция заво­да, правление колхоза или же бригада в поле и цехе, он хотел быть непременно принят всеми свойским — от сохи, от молота, желал войти в доверие, сорвать аплодисменты эдаким соленым, метким, звучным сло­вом, ввернутым ко времени и к месту...

Он увлеченно украшал словесной мишурой цифры и отчеты официальных достижений вверенного Перво­му района, писал и для помощников замов — первых и вторых, пятых и десятых и даже, дело прошлое, для инструктора отдела пропаганды — в юности геолога и человека славного, но к стыду, к несчастью своему, не способного связать двух предложений на бумаге. Гото­вил для него обзоры публикаций в собственной газете на заданную тему в свете выполнения очередных ре­шений руководящих органов...

Не играл, не забавлялся — работал трезво и рас­четливо, «обсасывая» каждое словцо и запятую, ибо, как никто другой, давал себе отчет, что самая, каза­лось бы, пустячная ошибка может обернуться буме­рангом. Так же, как «изюминка», озвученная Первым, оборачивалась прибылью. Не в смысле премий-гонора­ров — то само собой, а высшей степенью доверия и расположения. Отсюда — новая квартира, престиж­ная путевка, звания, награды как из рога изобилия, и, как довесок, довершение, — бронь во всемогущее районное бюро... И все обязывало, связывало, опуты­вало крепко, и не сойти, не спрыгнуть на ходу, не от­стать, не задержаться, — отстал, так не догнать, спот­кнулся — не подняться...

Какие там грибки!



За грибками-то потом бы, после непредвиденной отставки, да впал поначалу в грех уныния, опусти­лись руки. После августовской заварушки все полете­ло вверх тормашками — обкомы и райкомы, бюро и даже головы. В одной из многочисленных, вмиг обнаг­левших газетенок нашел свою фамилию средь тех, кого Викеша, прозревший в одночасье, должно, с подсказ­ки нового, перестроившегося негра, отнес к числу «не сделавших необходимых выводов и не извлекших для себя уроков из ошибок прошлого». Каких таких уро­ков не извлек он, преданный, как пес?!

Сперва решил, что стал случайной жертвой начав­шейся в райкоме мелочной грызни. Вот, ждал, Вике- ша разберется, разберется да спохватится, все и обра­зуется. Увы, не спохватился. Значит, сник Гурий Фадеевич, отставка не случайна. И не только с ведома, но и с подачи Первого. Одного не мог взять в толк — а почему его? Его, а не, к примеру, горе-идеолога списа­ли в жертву новой, утверждающейся власти? Когда попал в немилость и, главное, за что?

Хотя, если подумать... С каких-то пор ведь не вхо­дил уже без приглашения в апартаменты Христолюбова. И тот, хоть и не шарахался при встречах в коридо­ре, но радости особой не выказывал. В рассеянной улыб­ке, в коротком, на ходу, рукопожатии-касании не ощу­щалось былой властности и твердости, в глазах нет-нет да и мелькала тень душевного смятения. Каким-то, ви­димо, особым, воспитанным за годы первосекретарства нутряным чутьем Викеша ощущал дыхание беды...

И вот тогда Гурий Фадеевич вспомнил о письме. О том, еще доперестроечном письме в редакцию на четы­рех листках в линеечку, воспринятом как бомба под кресло Христолюбова, готовая взорваться в любой кому- то выгодный момент. Копия письма долго хранилась дома втайне даже от жены. О, Викеша в свое время многое отдал бы за него!

Сумбурное письмо от гражданки Н., работницы общественного транспорта, ударницы и проч., содер­жало настоятельную просьбу предать огласке заявле­ние семигодичной давности. О том, что в ночь на воскресенье, 26 августа 1984 года, ее 17-летняя дочь, студентка первого курса университета, была изнасилова­на студентом индустриального института Христолюбовым В. В. (тем самым Христолюбовым — Вадимом, отпрыском Викешиным!). Утром следующего дня граж­данка Н. обратилась с заявлением в городской отдел милиции, и вот уже на протяжении семи с лишним лет от всевозможных компетентных органов получает лишь невнятные отписки.

То давнее письмо он лично принял из дрожащих рук заплаканной гражданки Н., усадил и успокоил, и вселил уверенность, что передаст по назначению и, если подтвердится то, что в нем изложено (а он не сомневается, что так оно и есть, но ведь, согласитесь, обвине­ние серьезное — необходимы доказательства!), — так вот, если подтвердится, непременно напечатает...

И — вот в чем его ошибка, роковая, непроститель­ная, приведшая в конце концов к отставке! — обнаде­жив, проводив гражданку Н. до лифта, сам еще не со­знавая, для чего, сняв с оригинала копию и спрятав ее в сейф, пал в машину и — в райком... Что, мол, будем делать?

Вот где он дал маху! Простофиля. Думать надо было самому. Самому решать, что делать. Что и как. Да так, чтоб ни в отделе, ни в прокуратуре, ни тем более у Первого не возникло подозрений, что письмо прошло через чужие руки. Вот чего он недодумал на свою го­ловушку...

В дни уныния, отчаяния копия, признаться, тешила своей убойной силой, жгла руки, побуждала к действию, отмщению, но медлил, выжидал, как выжидает хищник жертву, чтоб намертво всадить клыки и когти. Внимательно следил за перемещением влиятельных фигур на местной политической арене, но после октября памятно­го года началась неразбериха. Бывшие партийцы исчеза­ли с поля зрения на месяц, два, полгода, затем всплыва­ли, но уже на новом месте, в невероятном новом каче­стве, и он дивился перевоплощению, как если бы вдруг белый предстал взору грибника эдаким красноголови­ком, а бледная поганка обернулась благородным груз­дем. Викешу можно было уподобить рыжему масленку — выскальзывал каким-то расчудесным образом из лю­бых зажимов, хоть и потерял осанку...

Со временем и боль обиды, причиненной Христолюбовым, выпала в осадок где-то в тайниках души. Жизнь-то продолжалась, жизнь брала свое! «К дьяво­лу Викешу со всей его компанией, — решил Гурий Фадеевич. — К дьяволу газету и политику!». Он заго­релся мыслью обустроить дачу, пожить по-стариковс­ки в стороне от хаоса. И обустроил, и осел, даже под­рядился сторожить участок. А по ночам писал — нет, не мемуары, не воспоминания, а что-то вроде груст­ных размышлений о подоплеках и причинах многих нынешних явлений — ведь в молодости пробовал перо и, уверяли, вовсе не бездарно. За годы дачного затвор­ничества скопилось множество разрозненных заметок, их предстояло упорядочить и уложить в план замысла. Он вдохновенно принимался за работу, но через час-другой вдруг начинал тонуть в подробностях, мысль обрывалась и терялась, одно противоречило другому, а третье выхолащивало суть написанного выше. Он впадал в тревогу, нервничал и приходил в отчаяние от гадкой, цепкой, словно паутинка, мысли — поздно спохватился, всему свой срок и время, растратил дар по мелочам в апартаментах Христолюбова! Старая обида выплескивалась ненавистью, руки вновь тянулись к письму гражданки Н., и лишь потрясшая район ги­бель Вадима заставила в каком-то суеверном страхе сжечь то злополучное письмо...

Гаденькая мысль гнала его на улицу, на свежий ночной воздух, и вот тогда он вспомнил о грибках...



Он вспомнил о грибках, когда ельничек-березни­чек исчез с лица земли. Заповедник белых царствен­ных грибов был вырублен, распахан, размеряй на уча­стки под картошку, что сбегали вниз по склону и, пе­репрыгнув через ржавую болотину, свежими жердина­ми вклинились в кедровник. И не просто вклинились, а вгрызлись — хищно, яро, за какие-то два года от кедровника остались лишь воспоминания. Бездумным росчерком пера брошен был кедрач под раскорчевку в жертву дачному строительству вплоть до морошковых и клюквенных болот, тоже, впрочем, вскоре оказав­шихся частично под засыпкой...

У кряжистого кедра он свернул с шоссе и едва при­метной в неплодоносном брусничнике тропкой в зарос­лях шиповника направился к видневшемуся вдалеке просвету. Шел быстро и уверенно, обходя колючие кустарники с каплями хрустальной предутренней росы на глянцевитых сморщенных плодах, раздвигая плос­кие, вкруговую растопыренные лапы мокрых кедров.

С первых дней грибной охоты он усвоил немудре­ные основные правила: в лес входи со светом в сердце и — обрети свою «полянку». Тут, в лесочке на 17-м километре, вблизи дачного поселка, обрести «полян­ку» было нелегко. Как в былые времена, в ельничке- березничке все было выхожено, вытоптано, выползано. Дачники чуть свет прочесывали лес, натыкаясь на грибы разве что на старых бульдозерных отвалах меж­ду неумолчной шоссейкой и кромкой пропыленного кедровника. В травянистых же канавах, в неглубоких выемах после затяжных дождей сквозь лиственную прель пробивались белехонькие от нехватки света вол­нушки и белянки с бархатистыми каемками, таявши­ми от прикосновения, да кое-где торчали из травы де­формированные шляпки болезненных обабков на ис­кривленных ножках...

Он остановился у кромки беломошного болота в окаймлении березника. Из-под высокой живой коч­ки с осоковой косичкой на макушке выдернул мет­ровую осиновую палку и, опираясь на нее, двинулся по загодя проложенным жердям, затонувшим в чав­кающей под сапогами жиже. Перейдя болото, вышел на округлый сухой кедровый островок, разделенный надвое прорубленной когда-то узкой просекой в за­валах бронзовевших стволов леса. Этот уцелевший от дачного нашествия крохотный мирок, защищен­ный с трех сторон болотом, стал с неких пор его «по­лянкой» ...

Он вошел в заросшую малинником горловину про­секи и, прежде чем пройти по краю, присел на мшис­тую валежину, отставил в сторону корзинку и закрыл глаза. Ровный шелест леса, короткий, быстрый вздох внезапно, под порывом ветра падающих в мох с вер­шин кедровых шишек, стук дятла — старожила здеш­них мест, ядовитый, одурманивающий запах болотно­го багульника, светлеющий шатер предутреннего неба — все это успокаивало, снимало накипь ночных чувств... Он встал и огляделся. За малинником, по южной стороне, в чащобе и завалах, на почтенном рас­стоянии один от другого виднелись белые красавцы...

—  Ах вы, гордецы! — прошел к ближнему грибу на расщепленной ножке с белой бахромой по краям раз­рыва, подушечками пальцев провел по влажной и уп­ругой шляпке. — Ах, толстячок-боровичок, и что ты такой важный, прям не подступись? Прямо пуп зем­ли! Ну, не земли, так острова — не меньше... А мы вот не посмотрим, что ты пуп, видали мы пупов на своем веку, возьмем вот да и срежем тебя под корешок! Сту­пай-ка, брат, в корзинку! А чтоб не скучно было одно­му, пупов тебе добавим... Вон вас сколько тут... Види­мо-невидимо!

Так он бубнил себе под нос, елозя на коленях по сырой траве, почти не расклоняясь, срезая гриб за гри­бом перочинным ножиком, но не выкашивая все, что попадалось под руку, а придирчиво оценивая, осматривая каждый, обирая шляпки от налипшего лесного мусора, не трогая, однако, молочный молодняк...

Когда корзинка доверху наполнилась грибами, а в завалах и чащобе их и не убавилось, он сел на ствол поваленного дерева, из-за пазухи ветровки достал разре­занный повдоль и круто посоленный домашний огурец.

Выплывшее из-за полыхавшей зоревой дуги огнен­ное солнце согнало с листьев и травы последнюю росу, вкатилось шаром в горловину просеки...

—  Ну, мужички-боровички, поджидайте — не ску­чайте!



Одному ему ведомой тропинкой он возвращался с острова в бодром настроении, словно и не было позади бессонной нервной ночи и почти трехчасовой прогул­ки за болото. Лишь от багульника кружилась голова. Но мысли были ясные и светлые — прийти, умыться, выпить чаю, немножечко вздремнуть в затемненной комнате, а затем побриться и перебрать грибы...

И тут он чуть замедлил шаг, затем остановился и даже отшатнулся боком на березу. Из-за кустов шипов­ника по его тропинке вышел Христолюбов. Викентий Валерьянович. Викеша!.. Грузно опустился на обуглен­ную карчу, издали похожую на черного распластанного зверя. Корзинку не отставил, а резко сбросил в ноги. И по тому, как сбросил — эдаким небрежным досадли­вым движением, легко было понять, что там, на до­нышке, всего-то с десяток раскрошившихся синюшных сыроежек, с полдюжины маслят с отвердевшей плотью понизу да, может, с горстку слипшихся между собой обабков — большего на этом иссушенном летним зноем пятачке не могло и быть. А Викеша вряд ли углублял­ся в лес — бродил по кругу с краю да в низинке. Кру­жил, как сам когда-то, в первый свой грибной сезон. Не потому, что всякий раз блуждал в трех соснах, хотя и не без того, а, как убедился позже, потому, что, углуб­ляясь, начинал испытывать странный дискомфорт от непривычной тишины утреннего леса и безотчетно от­клонялся от маршрута в сторону шоссе...

Викеша Христолюбов сидел в полунаклоне. И глядя на его сгорбленную спину, опущенные плечи в пятнис­том камуфляже, Гурий Фадеевич вздохнул глубоко и тяжко. И уже шагнул из-за березы, решившись нако­нец-то подойти к Викеше, но отчего-то вновь замеш­кался... И — понял, отчего. Не было в нем прежнего мстительного чувства. Не было злорадства. Все ушло, перегорело. Не из чего вспыхнуть. Лишь легкая уста­лость и головокружение. И легкое сочувствие к Викеше... Властному, расчетливому. Коварному и сильному. Великодушному и подлому. И все же — загнанному, сверженному. Такие, как Викеша, сами не уходят...

Смотрел на сгорбленную спину...

«Ничего, Викеша, не ты первый... Ничего, отды­шишься! — свернул с заветной тропки и пошел к шос­се в обход, чтобы не увидел Христолюбов в его руке корзину с белыми грибами.— Расстроится мужик!».