Николай Ольков Рассказы. Повести. Романы

В 3-х ТОМАХ Том I 








  В. Нелюбин:

   «Вы читаете хорошую прозу».

О творчестве Николая Олькова




Давний товарищ, выпускник Литинститута, попросил меня найти время для знакомства с творчеством его товарища, живущего в Сибири и издающего в последние годы по две, а то и более книги в год. Почти все его книги есть в Ленинке, ныне Российской Государственной библиотеке, но тиражи очень скромные - для внутреннего пользования тиражи, а издательство провинциальное, маркетингом не занимается. Так что автор практически неизвестен, хотя, как оказалось, это несправедливо, я читал всё с радостным чувством долгожданного обращения к традициям, увы! забываемой русской классики.



Это Николай Ольков, член Союза писателей России, довольно зрелого возраста человек, много ездил по стране, служил по десятку ведомств. Тоже выпускник Литинститута, в девяностые годы неожиданно для всех и для себя тоже, как признается, построил небольшую церквушку в деревне. Похоже, с этого события началось второе пришествие автора в литературу, к сборнику только что опубликованных рассказов «Ремезиное гнёздышко», бывшему дипломной работой в институте, добавились новые книги, большей частью очерковые и публицистические, но появились самодоста точные художественные издания. Должен оговориться, что этим словом я подчеркиваю художественную, рожденную вымыслом прозу, потому что и документальные вещи Николай Ольков пишет добротно, чистым языком, образно и красиво.

Отмечу изобретательность, с какой автор подходит к работе над документалистикой. В одном предисловии он признаётся, что пишет не под заказ, а только о тех людях, которые ему интересны. Потому рождаются серии книжек о почётных гражданах двух сельских районов, очень своевременная, актуальная серия «Диалоги о наших временах», позволяющая людям старшего поколения, имеющим богатую биографию, рассказать о своём времени и порассуждать о настоящем.

Свое 60-летие писатель отметил оригинальной исповедью «Признаюсь, что живу», в которой не столько сам автор и его юбилей, сколько время и люди, которые его окружали и с какими сводила судьба: старец Тимофей, первый секретарь райкома Кныш, писатель Иван Ермаков, Герой Труда Гурушкин, краевед Малышев, зампред Совмина СССР Никитин, епископ Димитрий, журналисты, крестьяне. И - женщины. Автор так подает эти сцены, что принимаешь их за фрагменты рассказов и повестей, но нет-нет, да и мелькнёт мысль: о себе пишет, своё сердце греет. И пусть его...

Еще о двух книгах следует сказать отдельно. В 2004 году Николай Ольков издает свои журналистские работы: очерки, статьи, интервью под заголовком «Деревенские перемены. Тюменское село на пути реформ». Не будучи знакомым с сельским хозяйством Тюменщины, после прочтения книги я понял нехитрый замысел автора: он так расположил материалы, что вывод, как надо бы жить и работать, напрашивается сам собой. И как не надо - тоже очевидно. Автор получил премию «Публицист года», и этим всё закончилось. А ведь такие сборники могли стать регулярными, в них много отфильтрованных мыслей и выводов. Конечно, это дело губернских властей, я только констатирую.

Несколько лет назад Николай Ольков выпускает очерки истории Бердюжского района Тюменской области под милым названием «Синеокая сторона», книга эта не является учебником истории, она о том, как и какими автор увидел события, людей, процессы. Наверное, с ним можно поспорить, но подкупает его умение оказаться среди первых поселенцев, среди восставших крестьян, среди победивших фашизм скромных русских мужиков. Подкупают горячность, вплоть до душевного срыва, нежный лиризм и неудержимый оптимизм. Едва ли случайно повествование обрывается на кровавых событиях демократического переворота, когда автор ставит точку: «Это уже совсем другая история!»

С особым вниманием прочитал я повести и рассказы Николая Олькова, несколько книг, до обидного скромно изданных, но населённых живыми людьми, страстными, любящими, работящими. Они землю свою любят и Родину, они воюют и пашут, сочиняют музыку и растят детей. Может быть, их беда в том, что они слепо верят властям, и тем, и этим, их обманывают, а они верят, так принято. Но горе всем, если вера эта оборвалась, истончилась, тогда — бунт, пророчески названный бессмысленным и беспощадным. Сибирское крестьянское восстание против коммунистов в 1921 году, с жестокой точностью описанное в повести «Гриша Атаманов», автор называет заговором обречённых, но тысячи крестьян по Сибири поднимаются, а Ишимский фронт становится основным на театре новой гражданской войны. Фронтом командует Григорий Атаманов, ему 23 года, он умён, красив, утверждает лозунг «За советы без коммунистов», отвергает все партии, кроме той, к которой принадлежит по рождению, это русская партия.

Наше отношение к крестьянским выступлениям против советской власти в 1920-30 годах изменилось, прежде нас учили, что всё это происки кулаков и эсеров, потом открылись источники, по которым провоцирующим фактором восстаний оказалась бесчеловечная политика большевиков, а в Ишимском крае - откровенно антинародная продразвёрстка. Отношения могут меняться, но события и люди остаются. Григорий Атаманов - личность историческая, но о нём мало что известно, как и о других участниках борьбы, потому автор пишет его, каким он мог быть в рамках тех событий и того времени, практически четырех месяцев, с момента избрания командующим до расстрела по приговору своей же контрразведки.

Григорий принадлежит к сильному роду Атамановых, крепко обосновавшихся в Ишимском уезде, ему есть за что воевать, хотя материальный аспект борьбы находится в стороне, его как бы вообще нет. И в словах, и в мыслях молодого командарма вечно великие и недостижимые идеи: свобода, равенство, духовность, причём дух свободы витает над восставшим народом, и глубоко символично, что последний бой мятежники принимают в церковной ограде под колокольный звон. «Не каждому православному выпадет такое счастье!» - эти печальные и гордые слова повстанца венчают короткую борьбу за свободу. Скажем и мы: не каждому писателю удается найти такие краски и такие звуки.

Наверное, духовным наследником Атаманова стал герой повести «Глухомань» Григорий Гурушкин, он тоже предан малой своей родине, крестьянскому труду, он так же горячо борется за право крестьянина быть свободным. Гурушкин в условиях социализма создаёт сильное хозяйство и видит его завтрашний светлый день, но опять приходят люди со стороны, не имеющие с крестьянским бытом ничего общего, приходят, чтобы «научить мужика новой жизни». В который раз! Но тут иные условия, и уже нет вооруженного протеста, зато есть столь же высокое по накалу нравственное противостояние новых хозяев и действительных тружеников совхоза, чётко обозначен социальный и материальный раскол в народе, намечено почти необратимое падение большой его части в предсказанную бездну алкоголя и наркоты. Автор, хорошо знающий село, пишет эти страницы как репортаж со страшной гражданской панихиды, становится протестующим публицистом. Если это не добавляет достоинства повести как жанру, то гражданский уровень писателя-патриота поднимает безусловно.

Несколько особняком в ряду художественных книг Николая Олькова стоит роман «И ныне и присно», но и он строится на понятиях долга и чести, достоинства и свободы. Сюжет неожиданный для писателя-деревенщика, что ещё раз показывает условность подобной квалификации творчества: семья учёного из Варшавы переводится в Петербург, где сын историка Бронислав случайно встречается с Великой Княжной Анастасией, между юными людьми возникают трепетные отношения, далее происходят известные события: Мировая война, революция, арест царской фамилии и последующий подлый расстрел. Автор проводит Бронислава по всем кругам земного ада: чужое имя, лагерь, штрафбат, потеря семьи, снова арест - и через все это он пронес нежную, неземную любовь к Анастасии, Стане, так она разрешила называть её. А он дочь свою так назвал и просил передавать это имя из поколения в поколение. Журналист Никита Онисимов, в юности ставший другом Бронислава, через много лет почти случайно раскрывает тайну польского мальчика, встретившись с его внучкой Анастасией.

Но это только канва. А по ней вышиты картины сибирской природы, зимней, весенней, летней, и сделано это блестяще, природа не фон, а активный участник или предвестник событий. По ней писана коллективизация, и опять новый взгляд, нет копирования, ощущения вторичности материала. По ней нарисован православный подвижник Тимофей Кузин, личность колоритная, убедительная. Тут же генерал Невелин и сотрудник НКВД Форин. Животная ненависть большевиков к православию высветилась в краткой сцене изуверского разрушения церкви.

В предисловии к этой книге известный писатель Зот Тоболкин, первым прочитавший повесть, испуганно удивляется: а ведь мог и не прочитать, и многое потерял бы. Писатель Владимир Крупин в более поздней рецензии называет автора «человеком одаренным и православным - чего же ещё?». Но и этих оценок оказалось мало, чтобы ведающие издательскими деньгами поддержали хорошую книгу.

Рассказы Николая Олькова заслуживают самостоятельного анализа, каждый имеет ясный сюжет, выразительные диалоги, эмоциональную развязку. Не стоит, пожалуй, удивляться многообразию тем в творчестве пожившего и повидавшего человека. Он пишет трагедию и пафос библейского Иуды, смерть крестьянина Якова Васильевича, трогательную любовь в рассказах «Крутые Озерки», «Черемухи цвет» и солидной по объему «Книге любви», рассказывает об отце, а ещё есть подборка времен социализма и Литинститута, где через сдержанность и условности протискиваются образы, мысли, диалоги будущего серьёзного писателя.

Рассказы сборника «Подарок судьбы» я прочел с огромным удовольствием и порадовался, каким богатством распоряжается Николай Ольков, сколь интересен и многообразен мир, в котором он живет. Рассказы тонкие, лиричные, чистые. Их герои живут в деревне, наверное, там еще много таких честных и решительных, как Семен Золотухин, таких увлеченных и мудрых, как «нюхач», бесхитростных и простоватых, как тетя Таня и дядя Федя. Рассказ «Встреча» могу назвать классическим, он ёмкий, яркий, герой весь на виду, на пяти страницах необратимая душевная трагедия человека.

Отдельно о большом рассказе, давшем название всей книге. Это рассказ о любви, а Николай Ольков «умеет писать любовь так, как сейчас уже не пишут» (литературовед Юрий Мешков). В романе «И ныне и присно» несколько любовных линий, они все разные, но глубина и чистота их поразительно прекрасны. Чувство Бронислава Лячека к Великой Княжне Анастасии с полным правом можно назвать святыми. В «Глухомани» Сёма и Дарья, любящие сердца, так и не смогли выдержать испытания судьбы и жизнь прожили хоть и рядом, но врозь.

Невозможно и ненужно пересказывать отношения мужчины и женщины, но «Подарок судьбы» - особый случай: в деревню на жительство приехал известный композитор и несколько лет был в отношениях с молодой особой из местных. Отношения вдруг окончились, и композитор на своём автомобиле бросается под встречный грузовик. Банально? Нет. Рассказ ведется от имени капитана милиции, которому поручено расследовать трагедию, тот и выходит на любовную линию, подаёт её «на своём уровне», что усиливает лиризм, придает, насколько это уместно, улыбку и даже смягчает ужас происшедшего. Психологии здесь больше, чем событий, а вариантов оценок случившегося столько же, сколько читателей. Автор путает все карты, когда выясняется, что между любовниками была договорённость: появится у кого-то другой интерес - преград не ставить. Если несерьёзный это был разговор, тогда вся картина смотрится как подлая измена женщины. А если мужчина подписывался под таким договором, не предполагая, как изменится его отношение к женщине к моменту предъявления ею своего права, тогда что? Следователь приводит два десятка фрагментов писем и дневниковых записей композитора, тем самым прослеживая почти незримый путь его к решению покончить с жизнью. Но до этого - упреки, заверения в равнодушии, приступы ревности, ненависти и откровения любви. Писатель заставляет смеяться и плакать, сожалеть о погибшем чувстве и ненавидеть измену. А ведь читатель не вдруг поймет, что его чувствами распоряжается гибкая мысль многое понимающего человека. Николай Ольков написал, без сомнения, один из самых сильных лирических рассказов сегодняшней русской литературы.



Для всех, кто следит за творчеством Николая Олькова, который с завидной регулярностью радует читателей новыми произведениями, и эта книга будет очередной приятной неожиданностью. Давно живущая в обществе проблема отношений человека и алкоголя редко становится предметом художественного исследования, из серьезных литературных произведений можно назвать лишь повесть Виля Липатова «Серая мышь», изданную более сорока лет назад. И вот новая попытка, повесть «Птица, залетевшая в окно».

Верный своей деревенской тематике, автор свел в одном селе бывшего передовика совхоза Филимона Бастрыкова, умельца Артема Беспалого, сторожа Ваню Киричонка, районного руководителя Федора Ганюшкина. У каждого своя жизнь и своя судьба, но всех их объединяет зависимость от спиртного, они алкоголики.

Автор ведет своих героев аккуратно, неброско, и читатель видит, как спивается до самоубийства один, как нелепо гибнет, «с вина сгорает» другой, как неуклюже складывается семейная жизнь третьего. Федор Ганюшкин появляется молодым и красивым, это послевоенное поколение советских людей, попавшее в десятилетия всенародного пития, когда застольем сопровождалось все: свадьбы и похороны, выборы и партсобрания, премии и выговора. Умный, все понимающий Ганюшкин быстро делает карьеру, но надлом случился в самом ее начале, и он растет, обреченный на падение. Беспринципный в карьере и болезненно принципиальный в отношениях с женой, Ганюшкин становится жертвой собственных амбиций, и только через большие нравственные и физические страдания приходит к истине.

Следует заметить, что в произведениях Николая Олькова часто появляется некий старец, воплощение православной традиции и нравственности, наделенный редким даром убеждать людей. И здесь к Ганюшкину приходит бородатый, чистенький и богообразный старичок, приходит в период карьерного подъёма героя и одновременно его нравственного падения, предупреждает о возможных страшных испытаниях и уже в конце их помогает встать на ноги.

Личная жизнь Ганюшкина вяжется тугими, но гнилыми узлами, её эмоциональная составляющая мечется от взлетов к падениям, развивающийся алкоголизм разрушает психику героя, его жена Елизавета разрывается между супружеским долгом и здравым смыслом. Отношения супругов Ганюшкиных на протяжении двадцати лет совместной жизни показаны автором деликатно и убедительно, психологически точно.

Все действие происходит на фоне обычной сельской жизни с её традициями и нравами, где с грустинкой, где с шуткой. В повести есть новелла о жизни Поликарпа Евдиновича, странного и в то же время простого русского человека, вобравшего в себя всю многострадальную историю своей родины. Это тоже одна из особенностей творчества Николая Олькова, подобные новеллы появляются во всех его крупных произведениях.

Птица, даже только севшая на окно, всегда считалась дурной приметой. А тут какие-то черные птицы влетают в избушку Ивана Киричонка, и об этом говорит деревня. Вскоре Ивана не стало. И в последней сцене повести, когда вся семья Ганюшкиных собралась в доме после целого ряда трагических событий, в открытое окно влетает птичка. К счастью, это была ласточка...

Жанр «Сказываний» определить сложно, это и эссе, и новелла, и даже частично повесть, хотя автор назвал их сказом. Но не это важно. Очень ценно, что в произведении в единую систему выстроены многолетние наблюдения писателя за бытом и обычаями, традициями и нравами сибирской деревни, образом жизни русских крестьян прошлых лет и веков. Есть тут что-то от «Лада» незабвенного Василия Белова. Написанные живо и эмоционально, «Ферапонта Андомина оказывания» с интересом читаются и могут стать предметом исследования специалистов.

Из глубин веков посмотри в нашу сторону, легенды переслушай и летописи пошевели, мудрых русских классиков почитай - всюду найдешь великое в самом простом человеке. Что былинные богатыри, что ратные герои Куликовской, Полтавской и иных Бородинских битв, что тульский мастеровой, сумевший импортной блохе подковы поставить, что Теркин Вася, гармонист и воин. Теперь к этой компании надо причислить и Лаврушу Акимушкина, рядового Красной Армии, жестоко пострадавшего от осколка снаряда, снявшего с Лаврика верхушку черепа. С того момента и стали случаться с ним такие события, что он и сам не мог понять, где в данный момент находится - то ли на грешной земле, то ли в небесных просторах.

А судьбой ему отмерена была доля крестьянская, желанная, унаследованная. Он босой ногой в щенячьем еще возрасте пробежался по уплотненному плужком жирному чернозему, толстый слой которого кривой лемех отвалил на сторону, и дорожка, образовавшаяся под лемехом, так и звала вперед, так и манила. Но нельзя убежать, потому что это дед Максим доверил ему первую в жизни борозду проложить, как можно обмануть? Дед Максим стоит и смотрит. И так по всей жизни Лаврика, даже после смерти дедушка приходил и давал советы, как жить.

Круто все переменилось в Акимушкином дворе, когда наступила колхозная жизнь. Правда, добрый человек опередил события, посоветовал, как голышом не остаться, чем и воспользовался отец Павел Максимович, но видимость голодного существования скуповатый батюшка создавал. И вынужден был Лаврик идти вместе с оборванцем Шатилой на Кизиловку ловить сусликов, на которых советские законы не распространялись, и они за осень отъедались на колхозных полях, да еще на зиму за щеками натаскивали в свои закрома чуть не по пуду сухой пшеницы. И зерна Лаврик нарыл, и сусликов есть научился. Когда на фронте поваром назначили - не затянувшееся ли приготовление сусличиного кондера стало причиной его приезда на передовую в аккурат к немецкому артобстрелу, накрывшему его полевую кухню?

Возмужал Лаврик к самой войне, в самый раз подоспел, а он другого хотел и о другом мечтал. А пуще того - дед Максим заметил в парнишке нечто необыкновенное, чего не было у брата его Фильки или у сестер меньших, да и за своими детьми Максим такого не наблюдал. Сметливый Лаврик, природой интересуется, травки собирает и деду несет: от чего она и зачем такой долгий корень, что лопаты не хватило, чтобы его вырыть? Или про птичек спросит: зачем одна поет раным-рано, а другая только под вечер голос подает? И думал дед Максим отправить Лаврика в городскую школу в Омск, был там у него дружок, а золотишко уже имелось на тот случай. Но сперва Колчак, потом свои восстали, потом власть мужика за шкварник взяла: все, не дергайся. И пропала дедова мысль сделать Лаврушу грамотным человеком, большим, умным. Только через много лет после смерти пришел он к внуку в виденьях его воспаленных и признался, что один такой в их породе обнаружился, да и того исполосовала жизнь - страшнее не скажешь.

Еще одно поучение деда запомнил Лаврик: когда человек сам себе хозяин, он ни перед кем шапку не ломает, только перед Господом. Не получилось. И в колхозе всем кланялся, и в армии рядовой необученный, если бы в рот ложкой столько раз за день, сколько руку к козырьку. Зато на любовь ему везло. В сенокосную пору последнего предвоенного года женился на Фросе, девке боевой и красивой, а перед осенью поехали с братом Филей в тайгу шишку кедровую бить. Филя хитрый, прихватил бадейку самогонки, купил у местных татар пять мешков чистого ореха и три дня гулял, оставив брата у старого знакомого Естая. Три дочери у Естая, два сына, всех приберет война. Но Лаврик увидел младшую, красавицу Лейсан, и она полюбила его, и он забыл, что женат, три ночи провели на толстой кошме под кедрами, тайга слышала татарские и русские любовные слова, слышала смех и вздохи, поцелуи и почти детские хихиканья. Это Лейсан боялась щекотки. Они были наги и невинны, над чем Филя хохотал всю обратную дорогу. Они встретятся на фронте, полевые связисты Лаврик и Лейсан, чтобы через час он рыдал над истерзанным осколками девичьим телом.

Это только начало. Его комиссуют, а Фрося уже живет с другим. Брат Филипп дезертир, Лаврик хочет его спасти и фактически сдает органам. Он проклят матерью, и в это время встречает Естая. Одинокий старик зовет Лаврика в свой дом. Нахлынувшие воспоминания сводят его с ума, и однажды в минуты жестоких болей перед ним открылся простор, в котором свободно парила Лейсан. Они снова были вместе, и уже не было на земле человека счастливее Лаврика. Судьба вновь сводит его с Фросей, но метущаяся душа протестует: «А Лейсан?» Лаврик опять в бреду, он повторяет имя любимой, и Фрося, разумная русская баба, узнав от мужа эту сказочную историю, просит согласия Лейсан носить ее имя и получает его. Кажется, жизнь налаживается, Естай пьет чай, молодые ждут ребенка и управляются со скотом, его много в загонах старого татарина.

Но такая история не может закончиться идиллией. Будет стычка с бандитами, которые пытались угнать скот, будет предвзятое милицейское расследование и арест, будет побег. Куда? В дом убитого бандитами Естая Лаврик не придет. Обезумевшая от ожиданий Фрося вдруг счастливой улыбкой встречает очередной наряд милиции, проверяющий, не явился ли беглец. Она уже знает, Лейсан шепнула ей на ухо, что Лаврик рядом, и они будут прилетать к Фросе, чтобы нянчить общего ребенка.

Лаврентий Акимушкин - носитель русской идеи добра для мира, для всех людей, но его обнаженная доброта вызывает смех, грубость, хамство окружающих. Он не умеет что-либо этому противопоставить, и потому страдает. Видения его столь реалистичны, что он сам верит: сегодня снова приходил убитый ротный и уже в который раз домогался, накормил повар солдат перед боем или нет? Пришлось сказать старшему лейтенанту, что война закончилась нашей победой, чтобы он ушел довольный. Филя, застреленный милиционерами при аресте, тоже приходил, брата простил, потому что не предал он, а по простоте своей привел легионеров. Крестный Савелий Платонович, полковой комиссар на фронте и секретарь райкома на родной земле, арестованный по навету, тоже являлся и говорил о жизни.

Для Лавруши Акимушкина подобное существование в двух измерениях, в двух ипостасях - единственно возможная форма жизни. Не открой перед ним небеса Лейсан, он умер бы от вполне закономерной мозговой болезни. Вторая жизнь сделала его человеком с будущим, он улетал в светлое и теплое пространство, где парили Лейсан и ее сестры, и возвращался из обморока счастливым человеком.

Вопрос об уместности в реальной жизни обнаженной доброты остается открытым. Смерть одного человека еще не может служить основанием для глобальных выводов, но и она может подтолкнуть к размышлениям: а что - если...

Думать надо. Думать никогда не поздно.

Николай Ольков предложил читателям повесть неожиданную и, я бы сказал, странную. Строгий реалист, знающий все закоулки быта, нравственности, жизни вообще, он уходит от общепринятых приемов и ставит своего героя в обстоятельства и состояния, близкие к безумству. Причем делает это так аккуратно, что только потом, когда пройдена уже половина пути, вдруг понимаешь, с кем имеешь дело.

Такая форма потребовала особой стилистики и языка. Не сразу замечаешь, что не герой говорит о себе, что это не повествование о событиях и людях, а автор все время напоминает Лаврику, что было, что надо делать, помогает вспомнить. Неожиданная форма не вызывает протеста, она воспринимается читателем вполне естественно. После повестей «Гриша Атаманов» и «Глухомань», романов «И ныне и присно», «Сухие росы», после «Книги любви» можно уверенно говорить, что писатель Николай Ольков имеет свой уникальный язык и оригинальный стиль, который делает его неповторимым и узнаваемым.

Новая повесть «Чистая вода» только что опубликована, она заставляет размышлять о жизни вообще и о сегодняшней в частности. Трагедия традиционной русской крестьянской семьи в новых условиях бытия показана писателем резко, сочно, она очень правдива и потому ранит сердце каждого.



Николай Ольков от природы одарен чувством слова, оно развито не у каждого пишущего, и потому особенно ценно. Умение осязать слово рождает стиль, манеру, то, что отличает автора от всех остальных. После первой же книжки «И ныне и присно» я мог безошибочно определить автора. Вот это запев, начало, многообещающее начало:

«Тысячи гроз прогремят над Зареченькой и тысячи дождей омоют ее, многие поколения родятся и закончатся на этой земле, прославив ее многими плодами крестьянской работы и отважной дерзостью на бранном поле. Река все так же тиха и напориста, радостная в своей синеве; Гора холодна и хмура, все так же огрызается оголенными провалами логов и оврагами; зареченская долина горда зеленью трав и золотом хлебных полей. И многоликая жизнь проносится надо всем, вечная и бесконечная...»

Его слово просто и понятно всякому, живя среди народа, он приводит в литературу многое, уже забываемое под давлением сухой культуры. Причём это не демонстрация или вычурность, а естественный процесс, и он приятен, слово ласкает слух, слово возрождается и может вернуться в сельский обиход.

Проза Николая Олькова пронизана юмором и иронией, но это не та «ироническая проза», заполонившая книжный рынок. Здесь всякое дерзкое слово к месту.

Идет собрание по роспуску совхоза, выступает ветеран, местный балагур, его пытается одёрнуть представитель власти и называет дедом:

« - Какой я тебе дед? Ежели бы у меня был такой внук, я бы удавился в ближайшем туалете, чтобы приличные места не осквернять... Ваш брат премного преуспел, как говаривал наш парторг Володимир Тихонович, не тем к ноче помянутый.

-  Он что, умер? - испугался кто-то.

-  Живой, но дело его погибло. Сейчас вот вроде поминок справляем».

Автору легко даются диалоги, хотя точнее следовало бы сказать, что они читаются легко, с головой выдают героев, их характеры, настроения. В разговорах героев много действия, они динамичны, сильно продвигают повествование, несут большую информационную нагрузку.

Вот описание деревенского застолья по поводу возвращения с фронта солдата из повести «Сенокосная пора»:

«Михаил уже выпил за встречу с домашними, с соседом, теперь сидел за столом красный, потный, поминутно рукотёртом вытирал лицо и грудь, гремя медалями.

-  Сынок, ты сними гимнастерку-то, жарынь такая, - заботилась мать.

-  Нельзя, маманя, - смеялся Михаил. - Я же еще солдат, поскольку состою на воинском учете. Да и народ пусть посмотрит, что сын у тебя в окопах не сосредотачивался, а всегда шел в авангарде.

-  Грамотный Мишка стал, - дивились соседи. - Будет теперь Настя, как за каменной стеной.

-  Женить его надо.

-  А может, он на производство пойдет.

-  Не пустят из колхозу...

-  Хорошо — спросит, а то сам уйдёт...

-  Мне, товарищи дорогие, и в деревне места хватит, - услышал разговор Михаил. - А с женитьбой я не тороплюсь. Дурное дело - не хитрое. Тут, поди, девок понапрело без нашего брата - ого-того! Я вот как стемнеет - возьму гармошку, сделаю разведку боем, поближе прощупаю позиции противника.

Застолье захохотало...».



В интеллигентствующих кругах в последнее время модны дебаты о предназначении литературы, должна ли она только описывать, или, как при коммунистах - воспитывать. Пустые, в общем-то, разговоры, но прочитал книги Николая Олькова и ещё раз убедился: всякая книга воспитывает, только вот чему - это второй вопрос. Добру и ещё раз добру учит проза сибирского писателя, у него это слово повторяется часто. Ещё стыдливости: в отношениях, в чувствах, в обстановке. Тоже почти забытое слово, а ведь стыд по В. И. Далю - «нутряная исповедь перед совестью».



Я рад, что познакомился с творчеством яркого и самобытного русского писателя, что имею возможность передать ему это свое мнение для публикации, если на то его воля. Уверен, что столь серьезная литература не должна быть местечковой, региональной, и книги Николая Олькова найдут дорогу к большому читателю нашей страны.



                                                                              Виктор Нелюбин,

                                                                                            критик.

                                                                                            Москва.




И ныне и присно. Роман.


Стане, Анастасии, с душевным трепетом посвящаю




Река долго, тысячи лет и тысячи километров, разбегалась по дикой, необжитой народом степи, чтобы, в предчувствии скорого исчезновения, напрячь накопившиеся силы и метнуть их в мощном броске на Гору, отринуться, понять безнадежность усилий, и тогда попытаться уйти от неизбежного уже слияния с важными водами Большой Реки. От угрозы раствориться в этих водах и течь дальше вместе под чужим уже именем, Река, оттолкнувшись от Горы, хотела было повернуть вспять, но своеволия испугалась, заложила широкую, неохватную петлю, внутренний берег размыла и низвела до заливного луга, внешний возвысила, обустроила, украсила логами и оврагами, вырастила березовые леса, населив зверем и птицей, набросав в них охапками кусты смородины и малины, россыпи ежевики, костянки и клубники с земляникой, спрятав выводки груздей, опят и обабков.

Человек, ступивший на край Горы, обомлел от невиданной красоты, кликнул сотоварищей, и молча стояли они у края, обозревая, сколь видно было, желанное место. Умыли лица свои чистой водой незнакомой Реки, поклонились Востоку, и охнула от прикосновения топора белая береза, которой суждено было лечь в оклад первой избы. И назвали то место Зареченька.

Седой зимой через убродные суметы снега с трудом протискиваются лоси и козы, направляясь в подлески, где вихревой ветер озорно выметает опушки, оголяя засохшую траву, малый кустарник и золотой березовый лист, который тоже годится в пищу, если неволят морозы и падера. Кабаны семьями выходят на кормежку, поросятки хрюканьем и повизгиваньем ободряют отца, который буровит снежную залежь, разрывая уже промерзшее одеяло осоки и шумихи, сковыривает кочки, и молодняк беззаботно отыскивает корешки, похрумкивает лакомством, взметнув бирьки и сладострастно прищурив глаза, а мамаша чутко пронюхивает воздух, отыскивая признаки человека или волка.

Лютой зимой небо опускается так близко к земле, что соединяются в едином порыве снежная круговерть и незримая пыль облаков; солнце не находит сил, чтобы разорвать это месиво, оно злится, краснеет и порой удается ему кинуть свой суровый взгляд на своевольную стихию; а если нет - чудные дива случаются в небесах: солнце разведет по обе стороны от себя собственное отражение, и тогда всему живому на земле явятся три солнца, чтобы устрашить зверя, напугать птицу, смутить думающего человека.

Зато летом, когда схлынет разлив Большой Реки, и обнажатся размашистые луга, буйно идет в рост все живое и зеленое, изумрудностью подернется местность, звери спустятся с Горы на приволье, выведут весеннего рождения детенышей и будут кормиться тут, пока Человек придет и заявит свои права. Человеку тоже полюбились эти места, он распахал гривы и засеял злаками, он тысячи скота развел на вольных кормах, он дома поставил и объединил их в деревни, он храмы возвел посреди села с гулким колокольным звоном. Человек придет и спугнет зверя, выкосит все ложбинки и низины, намечет округлые стога, высокой изгородью защитит свой труд от звериного озорства.

Тысячи гроз прогремят над Зареченькой и тысячи дождей омоют ее, многие поколения родятся и закончатся на этой земле, прославив ее многими плодами крестьянской работы и отважной дерзостью на бранном поле. Река все так же тиха и напориста, радостная в своей синеве; Гора холодна и хмура, все так же огрызается оголенными провалами логов и оврагами; зареченская долина горда зеленью трав и золотом хлебных полей. И многоликая жизнь проносится надо всем, вечная и бесконечная...




1

В первый день православного Рождества молодой человек, совсем еще подросток, вместе с родителями только что прибывший из Варшавы, вернулся из ближайшего костела со службы, позавтракал и вышел в сад Царскосельского дворца, где семейству были отведены комнаты. Для тринадцати лет был он довольно высок, строен, чист лицом, серые глаза и прямой нос делали его взрослее и серьезнее. Отца, как знатока важных старинных документов, Государь лично пригласил вместе с семейством служить при дворе, занимаясь только что найденными в архивах бумагами, их следовало привести в порядок, частично перевести и дать толкование Императору. О важности сих бумаг юный Бронислав думал менее всего, его восхитил Петербург, зная по гравюрам все сколько-нибудь выдающиеся здания и памятники города, он узнавал и Медного Всадника, и Адмиралтейский столп, и Невский проспект, но как широко открылись они его взорам, как далеко вышли за пределы книжных познаний!



Он прошел по хорошо очищенной от снега липовой аллее, глубоко вдыхая воздух незнакомого и родного города, в памяти роились десятки строк русских поэтов о зиме и снеге, но ни одну не мог он поймать, чтобы остановить все стихотворение! «Какая прелесть!» - он сел в беседку, думал и о снеге, и о новом для него празднике, и о городе, в котором предстояло учиться и жить неизвестно сколько. И как круто иногда разворачивает человека судьба, он был в Варшаве, учился в гимназии, занимался языками и отцовской исторической наукой, но где-то что-то меняется, в интересах Империи нужны какие-то меры, и вот вся семья едет в чужие края, хотя и в столицу. Отцу не очень хотелось, но указ был именной, потому выполнение необходимо.

Бронислав не сразу заметил невысокую девочку в расшитой шубке и шапке с соболиным хвостом, которая шла по аллее в сопровождении дамы средних лет, изредка подбегала к невысокому снежному брустверу, ухватывала пригоршню мягкого снега, лепила комочки и бесцельно бросала их в сторону раскричавшихся ворон. Бронислав вышел из беседки и поклонился дамам.

-  Мадам, я не знаю этого мальчика. Кто он? - звонким голосом спросила девочка.

-  Ваше Высочество, это неприлично! - зашипела воспитательница.

-  Ничего не нахожу неприличного, я девочка, а не дама, к тому же, мы не на балу. В моей аллее именно в час моей прогулки появляется незнакомый мальчик, и я хочу знать, кто он. Что тут неприличного? Ну-с?! - обратилась она к покрасневшему незнакомцу. Он уже понял, что перед ним одна из Великих Княжен.

-  Меня зовут Бронислав, мы только что прибыли из Варшавы.

-  Замечательно! Это вас поселили с северной стороны дворца?

-  Право, не знаю, я еще не ориентируюсь, где здесь север.

Девочка залилась веселым и громким смехом:

-  Север здесь в том же направлении, что и в Варшаве. Мое имя Анастасия. А вас я буду звать Броня, нет, просто Боня. Вы не возражаете?

-  Нет, Ваше Высочество!

-  Ну, вот, и тут то же самое! Даю вам право звать меня по имени. Приходите после обеда к пруду, солдаты сделали горки и каток, ведь сегодня Рождество. Вы католик?

-  Да, Ваше Высочество.

-  Все равно приходите, будет праздник.

Воспитательница опять вмешалась:

-  Праздник устраивает Государь, и Вы не можете приглашать без его согласия.

Анастасия ответила резко:

-  Папа разрешил мне приглашать, кого захочу. Вы мне надоели, я убегаю.

И она понеслась по аллее, оставив не очень расторопную воспитательницу.

Бронислав был поражен, все случившееся казалось ему сном, наваждением. Лицо Анастасии, челка каштановых волос, выбившаяся из-под шапки, большие голубые глаза, четко очерченные губки, приглашение, которым он не знал, как воспользоваться. Дома обо всем рассказал отцу.

Пан Леопольд Лячек был очень крепкий сорокалетний мужчина, густые с сединой волосы зачесывал назад, ходил прямо и гордо, лицо брил, при работе надевал очки, и они закрывали его густые брови и темно-серые глаза. В суждениях, как всякий ученый, был резок, компромиссов не признавал.

-  Ты поступил недостойно, сын мой, в тринадцать лет следует знать, что неприлично как бы случайно оказываться на пути дамы. Я полагал бы на праздник не ходить, не думаю, что твое отсутствие будет замечено, а вот явление может вызвать нежелательные разговоры. Мы поляки, сын, и не нужно этого забывать.

Чтобы не переживать, Бронислав совсем не выходил из квартиры. Он смотрел в окно и представлял княжну Анастасию на катке и высоких горках, которых вообще никогда не видел.

Утром следующего дня отец привел в дом пожилого мужчину, представив его учителем языков. Мужчина был слегка помят, безразличен и хмур.

-  Сын, это господин Синиэль, Жан Саниэль, знаток языков, он сейчас не в духе после праздника, но весьма образован и способен к передаче знаний. Приглашен был для обучения младших детей Государя, но проявил свою слабость, и отвергнут. Мне разрешили взять его. Господин Саниэль, моего сына зовут Бронислав, скажите еще раз, какие языки вы будете давать.

Француз пожевал губами и начал перечислять:

-  Европейские почти все, без скандинавских, латынь, если изволите, иврит или идиш, на выбор. Продолжать?

-  Хорошо, об условиях мы договорились. Завтра можете приступать.

Три раза в неделю по три часа Бронислав с Жаном отдавали занятиям, через месяц решено было остановиться на французском, испанском, итальянском и русском, еще латынь и арамейский, на древнем семитском настоял отец, считающий обязательным знать язык Господа своего.

Потом стал приходить учитель математики и естественных наук, отставной профессор Петербургского университета Маковцев. Георгий Михайлович отметил большие способности своего ученика и заверил мальчика:

-  Через пару лет вы успешно выдержите экзамены в университет, это я вам обещаю.

Бронислав выходил на прогулку дважды: днем и уже в темноте, очень хотелось увидеть Анастасию, но он боялся появляться в аллее в час ее прогулки. В этот раз он оделся очень легко, предполагая пройтись вдоль дворца несколько раз и вернуться к занятиям: языки требовали усидчивости.

-  Так вот вы где! - услышал он знакомый голос, и сердце застучало прямо в горлышке: Анастасия! - Почему вы, сударь, не соблаговолили явиться на праздник в Рождество и теперь скрываетесь от возмездия уже месяц?

Она стояла перед ним одна, без сопровождения, невысокая, коренастенькая, улыбчивая, голубые глаза ее беззаботно радовались. Он молчал. Ее устраивало его смущение, она наслаждалась властью над этим странным поляком.

-  Вас не пускают из дому? - вдруг спросила она.

-  Что вы, вовсе нет, я много занимаюсь, и потом... Я так бестактно вел себя там, в аллее, простите мою невоспитанность.

-  Господи, и вы о том же. Все хотят воспитывать, а я хочу жить и радоваться. Когда я купаюсь в пруду, только папенька может меня оттуда вынуть. Или влажу на дерево. Да, я лазаю по деревьям не хуже мальчишек. Мне так весело, что все внизу просто от страха за меня повизгивают, а я вижу весь мир вокруг значительно больший, чем они, несчастные. Потом приходит папа и командует. После обеда мы гуляем в саду, почти в любую погоду, присоединяйтесь к нам, мои сестры очень добрые и красивые. Наследник часто болеет, потому у него особый режим. Жду вас завтра в аллее.

И она побежала в сторону парадного подъезда.

Бронислав только теперь почувствовал, что продрог, дома мама сделала ему компресс и растерла водкой ноги, но к ночи поднялась температура, мальчик бредил, произносил странные слова из только что заученных, утром температура снизилась, он спал весь день. Вечером отец сел у постели:

-  Надо быть осторожней, сын, это Россия, простуда - самая распространенная болезнь русских. Как ты себя чувствуешь?

-  Хорошо, папа, но я хочу тебе сказать, что скоро будет война, я знаю это от канцлера Вильгельма.

-  Матка Боска! — взмолился отец. - Откуда взялся канцлер? Он приснился тебе?

-  Нет. Просто я его видел и узнал, что война с Россией начнется этим летом, все как-то связано со смертью Франца-Фердинанда.

Леопольд обнял сына:

-  Маленький мой, тебе это привиделось в бреду, у тебя был жар, успокойся.

-  Я спокоен, папа, — сказал сын слабым голосом и снова уснул.

Когда он через две недели появился в аллее, все четыре княжны: Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия прохаживались, тихонько о чем-то говоря. Мальчик скользнул в беседку, но был замечен.

 -  Боня, я жду объяснений. Представляете, назначила молодому человеку свиданье, а он уже дважды не явился. Что мы с ним сделаем?

Старшие улыбнулись, раскланялись с потрясенным мальчиком и оставили детей одних. Татьяна предупредила:

-  Стана, ждем тебя через четверть часа.

Анастасия вошла в беседку:

-  Как все мило, скоро весна, вы это чувствуете? Вы болели?

-  Да, я простудился.

-  Ах, это, очевидно, в тот случай, простите меня, я видела, что вы легко одеты, но не подумала о последствиях. Наследник тоже лежал в эти дни, в доме очень тяжело. Его спасает старец Григорий. Как ваши науки?

-  Мои учителя не дают покоя, считают, что через два года можно сдавать в университет.

-  Да, вы будете студентом, в гуще молодежи, а мы обречены дожидаться своих принцев дома. Папенька только следующей зимой выведет в свет Ольгу и Татьяну, это он уже объявил, а когда до меня очередь дойдет?

-  Григорий - это кто?

-  Святой. Да, святой человек, он многих пользует, а для Алеши просто спаситель, у него очень нехорошая болезнь. Григорий крестьянин, из глубины Сибири, в нем сила и дар от Бога. Все, довольно, я побежала, сестра у меня строгий воспитатель. Когда вы придете?

-  Наверное, через три дня.

-  Прощайте! — и она опять резво побежала по аллее, оставляя ему приятные воспоминания и тревогу от странной новости: Григорий. Надо спросить отца.

Дома ему вдруг сделалось дурно, он хотел было позвать маму, но почти без чувств опустился в кресло, и сильная боль с волнами набегавшим шумом сжала его мозг. Он оставался в сознании, оно путалось, какие-то новые мысли проносились и исчезали, новые лица мелькали, как в кинематографе, он едва успевал узнавать: Государь, царица, княжны, наследник. Потом Анастасия, в слезах. Далее какие-то люди, мертвые тела, простыни, запах серы. Бронислав закрыл глаза и откинулся на спинку кресла. Ему стало легче дышать, но в голове был беспорядок. Он не мог дать толкование, что с ним, откуда эти картины и эти мысли, именно мысли, не было же никаких слов, но он странным образом знал, что видел... их гибель.

-  Мой Бог! - прошептал мальчик. - Избавь меня от этой кары, я ничего не могу понять, ничего не хочу знать, я очень болен.

К приходу отца он оправился, занимался математикой, когда тот вошел в его комнату.

-  Папа, видимо, я болен, в моей голове не все в порядке. Я уже говорил тебе о войне, сегодня еще более страшные известия. - Он сам испугался этого определения, потому что оно показалось ему наиболее точным: известие, кто-то неведомый извещает его о том, чего не знает еще никто на белом свете. - Я не хотел бы говорить о содержании, оно ужасно. Может быть, в Петербурге есть хорошие доктора, папа, я боюсь. И сегодня я узнал о старце Григории, кто это, он действительно чародей? Может быть, следует обратиться к нему?

-  Боже тебя сохрани от общения с этим человеком! - испугался Леопольд. - Это страшный человек, в нем действительно есть сила, но никто не может твердо сказать, от кого она. Недаром его фамилия Распутин. Это страшный человек! Тебе не надо его знать.

В тот же день Бронислава на выходе из дворцовой ограды через главные ворота обогнала запряженная тройкой карета с открытым верхом, сидевший в ней бородатый мужчина в темной накидке и низкой шляпе, из-под которой распадались в обе стороны пряди темных волос, резко повернулся в сторону и встретился взглядом с мальчиком. Карета уже пронеслась, когда раздался зычный голос:

-  А ну, разверни!

Кучер придержал коней, карета катилась навстречу Брониславу. Он уже понял, что в карете сам Распутин.

-  Остановись, юноша! - приказал тот голосом, которого невозможно было ослушаться. - Подойди сюда. Молодец. Еще раз посмотри мне в глаза! Ах, ты! Все, не следует боле. Ты чей?

-  Бронислав Лячек, из Варшавы.

-  А папаша твой кто?

-  Историк, он работает с бумагами для Государя.

-  Приходи ко мне на городскую квартиру, поговорить с тобой хочу.

-  Меня папенька не отпустит.

-  Эка причина! Папенька сам тебя и привезет. Все, пошел! - И он привычно хлопнул кучера по спине.

Вечером Леопольд пришел домой в слезах. Ни жена, ни сын еще не видели его таким расстроенным.

-  Я получил высочайшее указание сегодня после ужина поехать с сыном к Распутину. Бронислав, где он мог тебя видеть?

-  Сегодня во дворцовых воротах, он проехал на тройке, потом вернулся.

-  Он говорил с тобой?

-  Только несколько слов. И велел посмотреть в глаза.

-  Мой Бог, что надо этому человеку от простого поляка?

Жена Ядвига, никогда не выражавшая своего мнения и говорившая очень редко, к чему привык даже сын, вдруг подала голос:

-  Что плохого успел ты узнать о старце за месяц жизни при дворе?

-  О, если бы ты знала хоть сколько! Это сам дьявол, он пьяница и развратник, но обладает некой темной силой, удачно лечит гемофилию наследника и тем вырос в глазах императрицы. О нем говорит весь Петербург.

Карету подали сразу после ужина, Леопольд долго молился, обнял жену, поцеловал сына. Мальчик не понимал столь высокой взволнованности отца.

Молодая женщина провела их в квартиру Распутина, которая показалась Брониславу тяжелой и запущенной. Старец вышел к ним в роскошном халате и стоптанных башмаках, пригласил сесть, сам откинулся на большую продавленную тахту. Бронислав со страхом и любопытством на него смотрел: фигура крепкого мужика, широкоплечего, мускулистого; неопрятен, самоуверен, длинные темные волосы ниспадают по обе стороны головы, прикрывая бледное узкое лицо, заросшее беспорядочной бородой, даже крошки пищи показались мальчику в спутанных волосах. Но глаза этого человека поразили гостя: большие, светлые, сверкающие, пронизывающие и ласковые.

-  Пан, я тебя позвал, чтобы ты согласился парня своего отдать мне в ученики. Помолчи! Я сегодня первый раз его увидел и нашел в нем способность. Ну, это уже мое дело. Так отдашь?

-  Милостивый государь, - церемонно начал Леопольд, но Распутин перебил его:

- Я не о милости прошу, а ради твоей же пользы. Ты не замечал за парнем ничего необычного?

-  Нет! - соврал пан и покраснел.

-  Ты пошто врешь мне, святому человеку, я же тебя насквозь вижу! Парень твой одарен особой способностью, какой нету у простых людей. При мне он будет присмотрен и в рамках, пока я жив, никто до него не коснется, но ты учти, что акромя меня тьма желающих заполучить такой подарок.

Потом повернулся к Брониславу, который все время молча сидел в кресле и наблюдал за старцем:

-  Скажи мне, сынок, тебя пугают догадки какие-то, мысли незнакомые, не свои?

-  Да, сударь.

-  Я же говорил! - торжественно воскликнул Распутин. - Анна, мадеры!

Та же женщина внесла поднос с тремя бокалами и бутылкой вина, старец мастерски ее откупорил, налил всем по полному:

-  За наше сотрудничество во имя Государя Императора и Святой Руси!

-  Подождите, пан Распутин, - отец так и не взял наполненный бокал. - Мы ни о чем не договорились. Давайте начнем с того, что если и есть в моем сыне какие-то особые способности от Господа нашего, как могу отдать его вам, православному, человеку иной веры?

Распутин громко расхохотался:

-  А как же ты, польская твоя сущность, определил, какому богу я молюсь, если мне самому сие неведомо? Вот что, пан, по приезде во дворец буду вызывать твоего парня, и не вздумай перечить. А пока прощевайте. Анна, проводи!

Несмотря на большое смущение и даже страх, Леопольд возмущался:

-  Умеют же русские сотворять себе кумиров! Старец! Я думал, действительно, старик, а он моим летам ровесник!

Бронислава не особо заботили предложения Распутина и реакция папеньки, он все больше растил в своем сердце алую розу почитания и боготворения Анастасии, которая, как ангел небесный, опустилась перед ним, чтобы смутить и испытать его душу. Он был совершенно уверен, что Господь все продумал за них и свел здесь, в неожиданном Петербурге, чтобы она, красавица и шалунья, вторглась в его размеренную жизнь, измяла ее, возмутила, заставила беззаботного подростка страдать и чувствовать. Завтра надо бежать в аллею, она придет, светлая, как наступившая весна, в легкой накидке, с распущенными богатыми своими волосами, непременно с зонтом от яркого солнца. Если с нею будет воспитательница, разговора и вовсе не получится, да и не будет никого - не намного смелее станет влюбленный мальчишка. И тогда он придумал: письмо! Во всех романах именно письмо выручало молодых людей, когда они лишены были возможности говорить откровенно. Бронислав сел, развернул лист бумаги и замер с пером в руках над белым его пространством. Еще мгновение назад все казалось так просто, а перо не хотело касаться листа, потому что автор так и не нашел еще первого слова. Он хотел обратиться, как и положено: «Ваше Высочество!», но такое показалось ему чересчур официальным, да и сама Анастасия несколько раз возмущенно отвергала подобное обращение, вздернув губку: «Ну, вот еще!». И тогда он написал:

«Княжна Анастасия! Не имея возможности каждый день виде ть Вас и говорить с Вами, я страдаю и остаюсь один на один со своими чувствами. Вы обратили на меня свой взор, сделав обыкновенного человека счастливейшим из всех, и я бы не хотел злоупотреблять Вашим вниманием ко мне, которое, возможно, для Вас ничего и не значит. Мои занятия и желание поскорее закончить подготовку не оставляют времени на праздные размышления, но Ваш образ всегда со мной, он в душе моей, и ничем уже теперь его оттуда не вынуть. Я передам Вам это письмо при встрече, и, если это позволительно, просил бы милостиво ответить мне письменно. Преданный Вам Бронислав Лячек».

Вопреки опасениям, Анастасия была в аллее одна, воспитательница сидела с книжкой в дальней беседке. Не доходя нескольких шагов, молодой человек остановился и чопорно поклонился даме. Княжна улыбнулась и тоже кивнула.

-  Давайте будем гулять, сегодня такой воздух! Наши все ушли к пруду, смотрят, как садится лед. Вы должны ценить, что я отказалась от столь интересного зрелища ради встречи с вами. - Она кокетливо посмотрела на него.

-  Благодарю вас, Ваше Высочество!

-  Прекратите сию минуту! Я же разрешила называть меня по имени, тем более, когда мы одни. Я вас зову Боня, вы меня... Настей, так будет приличней. Меня домашние зовут неожиданно и мило - Стана, все буквы в имени местами переставили, получилось забавно, но это только для очень близких, вы не обижайтесь. А еще мы из первых букв своих имен составили коллективное имя для всех сестер: ОТМА- Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия. Ну-с, довольно. Что еще интересного в эти дни случилось, расскажите, страсть люблю новости.

-  Я был вместе с папой в гостях у Распутина.

-  Вот как? Отчего такая честь? Что он вам сказал?

-  Пригласил он потому, что заметил во мне какие-то способности, сказал, что берет меня к себе на воспитание и для развития этих способностей.

-  А способности какие? Боня, не томите душу, у вас есть выдающиеся способности, а я об этом ничего не знаю! Это не честно!

-  Право, не знаю, как сказать, Распутин видел меня всего мгновение, и сразу остановил карету, говорил со мной минуту, а вечером вызвал к себе. Понимаете, мне стали являться некоторые картины будущего, возможно, это бред, сон, фантазии, но Распутин настаивает.

-  Вы согласились быть его учеником?

-  Папенька категорически против. К тому же я готовлюсь в университет, мистика меня не интересует, я хотел бы основательно заняться русской историей и языками.

-  Боня, я могу об этом рассказать сестрам или маме?

Бронислав смутился:

-  Не уверен, Княжна, что это следует предавать огласке.

Она обрадовалась:

-  Хорошо, пусть это будет нашей маленькой тайной.

-  Княжна Анастасия!

-  Настя!

-  Княжна Настя!

-  Вы неисправимы! Продолжайте, а то забудете, что хотели сказать.

-  Как можно! Я многое хотел вам сказать, но доверился бумаге и передаю это письмо.

-  Благодарю вас. Если сочту нужным, отвечу и пришлю лично вам прямо завтра. Чур, уговор: письма прятать как можно лучше, если сестры узнают о нашей переписке, я получу внушение. Мамочка очень строга к этому. Прощайте!

И она тихонько пошла в обратную сторону, предоставив ему несказанное счастье еще раз пройти по ее следам, оставленным на не совсем просохшей дорожке.

Молодой человек еще не мог знать тогда, какое чудесное, единственное в природе человека состояние переживает он, какие изумительные по чистоте и силе подсознательной памяти дни и ночи, ибо и ночами Она виделась ему светло и радостно, и отношения эти, и дневные редкие, и почти постоянные ночные, отличались от суетности и обыденности бытия, наполняли жизнь и сны похожими ощущениями непреходящего счастья. Бронислав три дня в неделю, когда удавалось видеть Княжну и говорить с нею, считал самыми главными в своей жизни, он нисколько не думал о завтрашнем, будучи безо всякого сомнения уверенным, что все выполнит, постигнет науки, заработает средства, сделает имя - все, чтобы быть достойным самой лучшей барышни на земле. Он помнил грустные слова Анастасии, что их удел - дожидаться во дворце своих принцев и сделать брак не результатом чувств, но инструментом политики, но он знал из европейской истории немало примеров, когда даже наследные принцы отказывались от короны во имя любви, и были счастливы. В его мечтаниях образ веселой шалуньи и несравненной красавицы был всегда рядом, и никакая фантазия не могла заставить его допустить, что все может быть иначе.

Мальчик-слуга принес ему на серебряном отцовском подносе пакет с царским вензелем:

-  Пан, вам письмо от Ее Высочества, только что принесла из апартаментов ее фрейлина.

Бронислав вскрыл письмо:

«Боня, можете мною гордиться, я сама рассказала маме о нашем знакомстве, она строгая, но справедливая, и сестры мои, всегда буду им благодарна, отозвались о наших встречах в самых лучших тонах. Потому сегодня приглашаю вас к вечернему чаю, который имеет быть в пять часов вечера. Будут сестры и наследник, я ему сказала о вас, он жаждет познакомиться. Анастасия».

Он забросил уроки и стал выбирать костюм для визита, мама была перепугана и все время подсказывала некоторые детали поведения за чаем. Едва дождавшись половины пятого, Бронислав пошел к парадному, но тут же был встречен незнакомой барышней чуть старше Анастасии:

-  Простите, сударь, если вы пан Лячек, то мне приказано передать вам извинения Ее Высочества княжны Анастасии. Вас не могут принять, потому что в доме несчастье, мне разрешено сказать вам под секретом: неожиданно заболел цесаревич Алексей. Княжна завтра в одиннадцать будет в аллее. Извините, я спешу.

Удрученный Бронислав повернул было обратно, но мощный и хорошо знакомый голос остановил его:

-  Паныч, я очень спешу к больному царевичу, обожди меня тут, ты мне крайнехонько нужен.

Распутин в холщовой крестьянской рубахе, широких шароварах и хромовых сапогах, домашний и деревенский, нелепо смотрелся в Царскосельской роскоши, но Бронислав понял, что его привезли таким, каким застали в квартире или в гостях. Странно, но старец не пугал молодого человека, в отличие от отца, он не видел ничего такого, что могло бы препятствовать их общению. Прошло более получаса, прежде чем Распутин появился в дверях:

-  Иди сюда.

Бронислав поднялся по ступеням. Офицер охраны хотел было что-то сказать, но старец отвел его взмахом руки.

-  Иди за мной.

Они прошли коридорами через две залы, Распутин отворил огромную дверь в довольно просто обставленную комнату.

-  Здесь будем говорить, царица отвела мне этот угол на случай, если придется заночевать. Ну, тебе об этом знать не надобно. Так вот, милай мой. Ты, определенно, слышал, что я непростой человек, а Божий, мне многое дано, вот сейчас наследнику кровотечение остановил. Доктор Боткин не мог, а я сделал. Евгений Сергеевич ученый человек, а я крестьянин. Ну, довольно об этом. Тебе видения были, какие, скажи? Сон ли являлся или в сознании происходит?

-  В сознании, но в болезни, а то и в огорчительных моментах.

-  Что видишь, слышишь?

-  Вижу лица, чаще знакомые, просто по портретам, слов не слышу, только мысли, то есть, знаю, что они знают.

-  Вспомни один момент, к примеру.

-  Видел канцлера Вильгельма, потом принца Франца-Фердинанда, потом стал знать, что принца убьют, и потому начнется война, нынешним летом.

Распутин вскочил и стал нервно ходить по комнате.

-  Пан Распутин, не нужно этому придавать значение, я в тот день был в горячке, возможно, это бред.

-  Если бы, паныч, если бы. Не могут одинаково бредить сразу несколько человек. Что еще видел, другие картины?

-  Ничего существенного, в основном юношеские мечтания.

-  Ах, как ты толково врешь! Хотя и на этом спасибо. Кто еще знает о твоих видениях?

-  Только папенька.

-  Скажи ему... А, впрочем, он и без того молчит, как камень. Потребуешься - найду сам. Беги домой, да хранит тебя Господь!

И он широким размашистым русским крестом осенил польского католика.

Анастасия еще раз прислала свою девушку, и Бронислав, наконец, отправился на чай. Анастасия встретила его на просторном крыльце, провела в малую столовую, где уже сидели и беседовали Ольга, Мария и Татьяна. Молодой человек поклонился, девушки привстали, приветствуя гостя, красивая и кокетливая Мария радушно улыбнулась:

-  Бронислав, мы уже знакомы, так будьте проще, садитесь, теперь же подадут чай.

Анастасия села напротив гостя, спрашивала об учебе, о скорых экзаменах и тихонько о разговоре со старцем Григорием. Юноша столь же тихо отвечал ей через стол, и тихий этот, как бы полусекретный разговор, рассмешил сестер. Они встали, чтобы уходить, когда в залу вошла императрица в простом просторном платье, комнатных туфлях и с высокой прической. Бронислав вскочил и склонил голову:

-  Мамочка, позволь тебе представить моего товарища Бронислава Лячека. Он с отцом прибыл из Варшавы, мы познакомились три месяца назад.

Александра Федоровна кивнула и попросила юношу сесть:

-  Это о вас, точнее, с вами говорил старец Григорий Распутин?

-  Да, Ваше Величество.

-  Почему, скажите мне откровенно, вы не имеете желания сотрудничать, или как это лучше сказать, быть вместе со старцем? Поверьте, он очень многому мог бы вас научить.

-  Конечно, Ваше Величество, но этому противится мой отец.

Царица недовольно повела головкой:

-  В интересах Империи и Государя ваш отец должен это сделать. - И уже совсем тихо, чтобы не слышали дети, добавила: - Старец находит в вас некую силу, которую наши враги могут использовать против России. Попробуйте внушить это своему папе.

Она встала:

-  Дети, продолжайте прием гостя, я заберу Ольгу, она нужна мне для работы.

Когда царица вышла, Бронислав почувствовал, как он ослаб, ноги дрожали, чашка с чаем прыгала в его руке. Анастасия весело смеялась:

-  Бони, успокойтесь, я же говорила, что мама знает о вас, потому нет ничего предосудительного, что вы у меня на чае.

Они еще несколько времени болтали о пустяках, пока Бронислав не услышал удары больших напольных часов: пора уходить. Анастасия проводила его до дверей, он осторожно наклонился к ее руке, но так и не посмел коснуться.

Вечером отец был очень взволнован, ходил по комнатам в своем длинном цветном халате и возмущался всем: и вмешательством в его работу каких-то людей из Иностранной коллегии, и уже второму визиту этого грязного развратника Распутина, который непременно требует отдать ему сына на воспитание, хотя пан Лячек искренне не может понять, чему способен научить юношу безграмотный и бескультурный мужик, которого эти странные русские почитают почти за святого.

- Ты только подумай, дорогая Ядвига, сегодня он ворвался в мой кабинет, сбросил со стула пачку ценнейших бумаг времен Ивана Великого, и рухнул на него, едва не развалив. Ты знаешь, что он мне сказал? Ты никогда не догадаешься! Ему, якобы, известно, что я выкрещенный еврей уже в третьем поколении, и скрываю это, что он отнимет у нас сына, потому что в Брониславе есть некоторый талант, что вполне естественно, и тот талант зачем-то потребовался этому безумцу. Ты знаешь, он грозил отправить нас в Сибирь. Без сомнения, Распутин был нетрезв, но о Сибири он выразился достаточно уверенно. Меня это крайне волнует, Ядвига.

Жена пыталась его успокоить, что угрозы какого-то Распутина не могут иметь последствий для ученого, занимающегося изучением древних документов, а сына никто не может забрать без согласия отца и матери.

Но на другое утро в кабинет, где работал пан Лячек с помощниками, явился полицейский чин, вручил хозяину под расписку предписание Государя Императора в трехдневный срок отбыть в Тобольск для работы с документами, обнаруженными там в хранилищах Кремля.

-  Но, Пресвятая Мария, тут еще столько дел, лишь самое начало! - заплакал пан Леопольд.

-  Все будет опечатано и сдано на хранение, куда следует, это не ваша забота.

-  Могу я узнать, чем вызвано столь срочное перемещение?

-  Только не у меня, - важно сказал полицейский чин. - Я это предписание получил сегодня утром под строгим секретом. Трое суток, пан, я прослежу.

Бронислав был в смятении: уехать в Сибирь, так далеко от Анастасии, не иметь возможности видеть ее, слышать озорной и такой милый голос. Он вышел в парк, вошел в ту беседку, с которой и началось их знакомство, он был уверен, что она очень скоро придет сюда тоже. И она пришла, взволнованная, прямая:

-  Бони, я все знаю от мамы, это старец внушил ей, что вы опасны, поскольку не желаете идти к нему в ученики. Мама настаивала, чтобы вас, в крайнем случае, отправили обратно в Варшаву, но старец был неумолим: подальше, в Сибирь! Вы же знаете, он оттуда родом, возможно, надеется там найти с вами общий язык. Бони, я буду писать вам письма.

-  А я принес вам подарок, заказал давно, принесли на прошлой неделе, но все как-то стеснялся. Вот.

И он подал ей хрустальный флакон в форме пышного букета фиалок, внутри бутонов которых виднелась крохотная пробочка. Княжна заплакала:

-  Бони, как вы узнали, что фиалки - любимые мои духи?

-  Ваше Высочество, запах фиалок всегда окружает вас, даже в моих снах.

-  Бони, мы еще столь юны, что не можем говорить о чувствах. Но я верю, настанет время, когда мы скажем друг другу все. Напишите мне сразу по приезде. А флакон этот с моим поцелуем - (она прижала к губам хрустальные цветы) - храните как память обо мне. Уверяю вас, все будет хорошо.

-  Княжна!

-  Прекратите!

-  Дорогая Княжна! Выслушайте меня и не думайте, что я сумасшедший. Мне дано это знание странным путем, и о нем стало известно Распутину. Скоро будет война, потом еще какие-то события, и потом ваш путь тоже лежит в Сибирь. Я не могу вам этого объяснить, но нас ждет большое горе. Знаю только, что увижу вас еще раз. Видимо, за это знание ваш старец и невзлюбил меня. Прощайте!

Он зарыдал и кинулся аллеей в сторону своего подъезда. Через два дня в мягком вагоне поезда под наблюдением молодого человека из полиции семья Лячеков отбыла на восток.




2

Тимоха Кузин после смерти отца, церковного старосты и уважаемого человека в селе, был принят обществом как хозяин, и мать его, крутая и властная женщина, терпеливо сносила все выходки сына.

- Ты пошто иконы не отдал комсомольцам, когда они приходили с религией бороться? - ворчала она. - Слышно, в самой Самаре с храмов кресты сбрасывают и иконы жгут прямо на паперти, а ты все поперек.

Тимохе шестнадцать лет всего, ростом не велик, грамоте обучен не особо важно, зиму в ликбез проходил, «рабы не мы, мы не рабы», плюнул, но расписаться мог. Зато отцовскую библию и другие книги читал еще по родительскому наущению, как-то стал просматривать Откровения и испугался: вот он, конец света, все сходится! В уезде, сказывают, демонстрация вольных женщин проходила на днях, впереди всех совершенно голая шла с плакатом «Бога нет, и стыд долой!».

-  Иконы трогать не позволю, - ответил он матери. - И в колхоз ихний вступать не буду.

-  Заберут все, злыдень!

-  Мое все со мной останется, - ответил Тимоха.

Трое местных активистов пришли раненько, чуть свет, не стесняясь, прошли в передний угол, старший вынул из кармана дождевика тетрадку:

-  В колхоз, стало быть, не подаешь? А сколько сеять будешь?

-  Сколь Бог даст.

Трое засмеялись:

-  Он даст!

-  Открывай шире рот, чтобы не промазать.

-  Двойным налогом будешь обложен, как единоличник. Это первое. Второе. Мельницу и кузницу мы у тебя реквизируем в пользу колхоза, нечего на народном несчастье рожу наедать.

«Про несчастье ты правильно сказал, хоть и другое имел в виду, а насчет рожи ошибся, кроме добрых слов от людей мало чего нажил батюшка мой», - подумал Тимоха.

Отец Павел Матвеич мастеровой был, углядит где какую новинку, смотришь, а он уж дома такое сообразил, и Тимка тут же, рядом, присматривается, перенимает. Кузницу давно поставили, и по хозяйству что сделать, и для соседей, лемеха к плугам ковать наловчился, зубья боронные, в журнале высмотрел рыхлитель земли, соорудил такой же под парную упряжку. Мельницу сделал от ручного привода, зато жернова из Самары привез, тонко мололи, хлеб славный получался. С самой осени ни дня мельница не стояла, все кто-нибудь с мешком-двумя приедет: «Матвеич, смелем?». «Отчего не смелешь, если крутить будешь?». За услугу с мешка котелочек зерна, так, для вида, названье одно, а не плата. Мать ворчала, а он посмеивался: «У нас своей пашенички полные амбары, эту пойди да курам вытряхни».

Ближе к обеду подъехали на подводе колхозники, по наряду, в глаза не глядят:

-  Тимофей, откуль тут начинать, чтобы не нарушить?

-  А с любого краю, все едино ничего у вас работать не будет.

-  Что уж ты так?

-  Потому что правда. Увезете и сложите костром, все так и сгинет. Колхоз, он и есть колхоз.

Отсеялся Кузин вовремя, пашню заборонил, в ночь хороший дождь прошел. Как только застучали капли по оконным стеклам, встал Тимофей перед иконой Николы Угодника и молился до самого рассвета. Почитал этого святого больше других, потому что в раннем детстве явился Никола Тимке и его дружку Ваське, они за гумнами овечек пасли. Зима была суровая, все корма кончились, вот и отправили их отцы на вытаявших бугорках посторожить овечек, может, хоть прошлогодней травкой попользуются. Овцы пасутся, а ребятишки на солнышке греются, и смотрят - мужчина идет со стороны оврагов, там и дорог-то никогда не было, да и не пройти, такие потоки талой воды несутся. А мужчина в фуфайке, на ногах ничего нет, и голова не покрыта. Проходит рядом, молчит, только один раз в их сторону посмотрел. Не по себе стало ребятишкам, собрали они овец и домой. Отец ворчит: «Какой мужчина вам показался? Кто в такую пору будет по степи бродить? Скажи лучше, что надоело, вот и пригнали овец».

А Тимошке страшно, он в дом вошел, кожушок скинул, а взгляд чужой чувствует, поднял глаза: «Господи, вот же кто был, Никола Угодник был на гумнах». Мать выскочила на крик и перенесла на лавку обмякшее тельце сына. Отец уже спокойнее с ним говорил: «Босиком по снегу шел? И без шапки? А как же ты по иконе узнал? Лысый? И взгляд? Ты с ним глазами встретился? Господь тебя благослови! Лежи, отдохни маленько».

Утром пришел колхозный нарядчик:

-  Велено обоим с матерью да пару лошадей с боронами на сев.

-  А мы отсеялись еще вчера, - с вызовом ответил Тимофей.

- Ты Ваньку-то не валяй, я про колхозный сев говорю. Там еще начать да кончить осталось.

-  Скажи своему истукану, что мы не колхозники и на работу нас наряжать не надо.

-  Какому истукану, ты чего мелешь?

-  Истукан - это идол был у язычников до прихода Христа, ему поклонялись. В колхозе теперь свой истукан, но я крещеный православный христианин, и в другую веру не обращаюсь.

-  Ну, Тимка, не миновать тебе ГПУ, если слова твои передам, благодари бога своего, что я ничего не понял, скажу только, что ты отказался.

Все лето чуть не каждый день наведывался Тимофей на свое поле. Пшеница взошла ровная и чистая, и раскустилась богато, и трубку выбросила. А когда колос стал наливаться, вовсе весело на душе стало: быть доброму урожаю!

В августе начали жать, мать вязала снопы, Тимофей составлял в суслоны, на гумно везти не торопился, потому что погода стояла сухая, зерно дозревало в колосе. Намолотили столько, сколь и при отце не бывало, глухой ночью Тимофей перевез десяток мешков домой, да не в амбар, а под крышу избушки на ограде, осторожно доски с фронтона снял, мешки поднял, старой соломой надежно укрыл и доски на место. Днем все зерно на гумнах в мешки ссыпал, одну подводу к колхозному амбару подвез. Председатель, присланный из Самары партийный счетовод овощной конторы, сосчитал мешки и усмехнулся:

-  Не густо ты, Кузин, отгрузил родному колхозу.

-  Сколько положено по квитанции, столько и привез. - Хотел добавить насчет родного колхоза, но воздержался.

Председатель открыл тетрадку, нашел нужную строку:

-  Три десятины пшеницы, рожь, овес, просо. Так. С трех десятин ты не меньше трех сотен пудов намолотил, да поболе, у тебя хлеб хороший стоял. А сдаешь - десять мешков? Нет, не любишь ты советскую власть!

-  Дак ведь и она меня не очень любит, гражданин председатель. Сказано товарищем Сталиным, что всякий человек волен жить так, как он хочет, а вы у меня мельницу разворотили, кузню сломали. Где они сейчас? У конюшни свалены в кучу.

Председатель поискал глазами кого-то, но не нашел, велел взвешивать и высыпать зерно.

-  А про любовь мы с тобой еще поговорим. Ты у меня как чирей на заднице, все люди как люди, а он единоличник! Ты мне всю отчетность портишь, Кузин, и я тебе обещаю, что ты или в колхоз вступишь, или из села долой.

- Нет такого права! - Тимофей взорвался негодованием. - Нету! Продналог доведен государством - я его выполнил, и делу конец!

Председатель тоже закипел:

-  Я буду определять, выполнил ты или нет, понял? Вот жду подмогу, должен подъехать уполномоченный, это специально для таких, как ты, создан партией орган, вот он и выдаст тебе квитанцию, чтобы ты от государства ни зернышка не закурковал!

Уполномоченный приехал вечером на паре вороных лошадей, с человеком в форме и при кобуре. Среди колхозников тоже оказались несознательные, которые помимо колхозной работы подсевали свои полюшки, они тоже облагались, как единоличники, но платить не хотели. С ними разобрались быстро, Тимофея уполномоченный посадил прямо пред собой, рядом бросил полевую сумку и кобуру:

-  Почему вы, молодой человек, не хотите жить, как все советские люди, в колхоз не вступаете, от комсомола отказались, иконы, говорят, до сих пор в доме храните. Это правда?

-  Да, гражданин начальник, все как есть.

-  Вы меня правильно поймите, Тимофей Павлович, человек вы молодой, даже можно сказать - юный, а ведете себя как отчаянный контрреволюционер. Кстати, вы знаете, кто такой уполномоченный НКВД? Вот мы сейчас сидим с вами и мило ведем беседу. Я нахожу, что человек вы начитанный, хотя официального образования не имеете, с вашим знанием народа здешнего вы могли бы стать крупным политическим работником.

Тимофей мял в руках кепку.

-  Я говорю с вами, как с равным, потому, что вы отличаетесь от всей этой серой массы. Но я могу сейчас же лишить вас жизни. Вот какая нынче острая политика.

-  Я не интересуюсь политикой, тем более такой политикой, которая напрочь отрицает Христа, а я верующий человек, и таким останусь.

Уполномоченный очень удивился:

-  Это кто же вам сказал, что мы отрицаем Иисуса нашего Христа? Это провокационная глупость неграмотного сектанта. Вы-то знаете десять заповедей, так я вам признаюсь, что коммунисты считают эту его установку чуть ли не своей программой в области морали. Да! Мы боремся с церковниками, которые извратили учение Христа и великую философию сделали догмой. Важна мораль, к которой призывал Иисус, а не завывания хора из десятка старух, чад от паникадила и просфорки в конце службы, а то еще и вино как кровь Христова. Согласитесь, что это чушь.

-  Никогда не соглашусь, потому что причастие, которое вы высмеиваете, сам Господь совершил первым и нам заповедал. Как от этого можно отказаться?

- Я вам отвечу. Со временем. Не сразу, но можно. Вам, наверняка приходилось наблюдать, как младенца отлучают от груди. Время подошло, а он еще не понимает. Нужны дополнительные усилия, чтобы вызвать у младенца отвращение к тому, что вчера еще он считал самым важным. Теперь к делу. Мне рассказали о вашей мельнице, маслобойке и прочих изобретениях. Не стану вникать в детали, наверняка там не все совершенно, но сама способность мыслить уже заслуживает внимания. Продналог ваш оставим в покое, хотя у меня есть сведения, что вы сумели-таки припрятать от советской власти энное количество пудов. Ну-ну! Об этом никто не узнает, только мне интересно, за что вы не любите советскую власть? Ведь вы же ее совсем не знаете! Только за ее отрицание церкви?

Тимофей осмелел настолько, что уже не контролировал своих слов:

-  За уничтожение крестьянина тоже не могу уважать. Как же можно согнать всех в одну артель и заставить работать не для будущего хлеба, а для крыжика в тетрадке у бригадира? Раньше тоже артельно работали, например, дома строили или другой подряд, но тогда люди собирались сами, по интересу, а не абы как. Если ты, к примеру, лодырь, кто тебя в артель возьмет? А в колхозе всем можно, и труженик, и лодырь - всем одна отметка в тетради. Думаете, после этого хлеб вырастет? Да ни в жисть! Уж коли вы про мои запасы знаете, до конца скажу, за все разом отвечать. Колхоз намолотил нынче едва ли по сорок пудов с десятины, а у меня чуть не сто обернулось. Отчего? Оттого, что свое, я жил в поле, а не по наряду ездил.

Уполномоченный внимательно осмотрел Тимофея: ростом мал, но кряжист, крепок, ум цепкий, прямота даже опасная. Надо прибрать его к рукам, такие ребята могут горы свернуть!

-  Давайте так: управляйтесь с хозяйством и приезжайте в Самару после революционных праздников. Мы с вами спланируем всю дальнейшую жизнь. Согласны?

Тимофей промолчал.

-  Ну, что ж, на первый раз и этого достаточно.

С матерью своею, которая уже успела смириться с судьбой и была готова жить, да и жила по новым законам власти, Тимофей своими думами не делился. Он запряг в легонький ходок резвую лошадку, которую еще отец Павел Матвеевич назвал Певуньей и поехал к священнику Тихону, последнему оставшемуся в округе протоиерею, хорошему товарищу отца. Священник был в храме один, он вышел из алтаря настороженно, но, увидев знакомого, улыбнулся:

-  Милости прошу в храм, сын мой, а я уж боялся, что одному придется служить последний молебен.

Тимофей встал на колени:

-  Благослови, батюшка!

-  Господь тебя благословил! Восстань, Тимофей, и начнем молиться, ибо к вечеру велено мне покинуть храм.

-  И куда же вы?

-  Об этом потом. «Миром Господу помолимся!» - воспел протоиерей и заплакал.

Тимофей несмело продолжил службу, и благодарный священник только через минуту смог присоединить свой голос. Так они вдвоем читали тексты Евангелья и пели псалмы и тропари. Окончив службу, наверное, самую краткую за всю трехвековую историю храма, они благословили друг друга, обошли все иконы, намоленные многими поколениями православных, каждой поклонились и к каждой приложились. Встав в алтарных дверях и не посмевший войти в святая святых, Тимофей заметил, что нескольких икон нет на привычных местах.

-  Я собрал самые старые иконы и в промасленной тряпице предал земле. Место я зарисовал, все думал, кому довериться, да вот тебя Господь послал. А теперь воспоем «вечную память» всем, кто молился в этом храме, и покинем его до прихода Антихристовых слуг. Я не смогу видеть, как они будут... — голос его задрожал, он заплакал и вышел на паперть, трижды встав на колени и опустив голову до затоптанных и давно не мытых плах церковного пола.

Во дворе дома священника они сели под навесом в плетеные ивовые кресла. Отец Тихон успокоился, но говорил только о храме:

-  Иоан Четвертый после Казани повелел заложить этот храм Воздвиженья Креста Господня, тысячи народов молились здесь, и своих, и проезжающих в восточные сибирские края, кто по интересу, а кто и не по своей воле, но нога врага не ступала тут. И что же? Приходят вроде русские люди, крещеные, православные, заявляют, что Бога нет, потому церковь должна быть ликвидирована. Собрали всю позолоту и серебряную утварь, ну, да Бог бы с ней, пусть, коли нужна она голодающим людям. Но служить-то отчего нельзя? Нет, нельзя, сейчас вера будет другая. Мне показывали портрет их нового бога, так это же сатана, воистину сатана! Троцкий фамилия, но, слышал, что он из евреев, Бронштейн. Если так, то они православие вырвут с корнем, они давно к нему тянулись, но Государь охранял церковь Христову. Так они сначала Государя убрали, а теперь до веры дорвались. Попов, говорит, будем вешать, - сказал он безразлично. - Видно, все на круги своя, и нам предстоит пройти путь мучений Господних.

-  А дочки ваши как же?

-  Отправил в Самару, к сестре своей Апросинье, она скромно живет, возможно, не тронут. А тебя ко мне что гонит?

Тимофей рассказал о встрече с большим начальником и о его предложении ехать учиться, предположил, что единолично жить ему не дадут, а в колхоз идти противно его духу.

-  Мать-то проживет без тебя?

-  Там еще сестра, проживут, они и в колхоз готовы, да и хлеба я приберег малость.

-  Тогда надо тебе уходить как можно дальше. Сначала учебой заманят, потом властью искушение сделают, богатством. Можешь не устоять и продашь душу свою, прости меня, Господи!

Совсем опечалился Тимофей, но он шел за советом и получил его.

-  Куда же податься, отец Тихон?

-  В Сибирь надо идти, там места глухие, да и народ другой, возможно, судьба повернется. Я все время от староверов вести имел, Епархия мои сношения с раскольниками не одобряла, но мне любы были их убеждения и твердость достойная, потому я списывался и многое знал. До последнего времени большими общинами в таежных краях жили, властям неведомые. Вот к ним бы тебе пристать!

-  Как можно, отец Тихон, ведь ересь учение их!

-  Глупо сказано, а ты повторил. Учение их чисто Христово, это мы отступники, убоялись всенощного бдения, разом служим и вечернюю, и заутреннюю службу, за животом идем, а не за верой. Ну, довольно, теперь и об этом говорить уже поздно. В Сибирь, сын мой, там спасение.

-  А вы?

-  А за мной вот уже и легионеры!

На телеге подъехали трое милиционеров.

-  Гражданин Анохин? А вы кто? У нас ордер только на одного.

-  Это случайный прохожий, зашел водицы испить.

-  Небось, святой, - хохотнул рябой конвоир.

-  А ныне в России всякая вода святая, - негромко произнес отец Тихон. - Прощай, сын мой Тимофей. Да, виденье то, что при батюшке Павле Матвеевиче поведал, храни в сердце своем, оно тебя еще и спасет и призовет.

-  Э-э-э, да парень этот тоже, видать, не простой, может, и его прихватим?

-  Сказано же тебе, что ордер на одного, вот одного и вези. А ты готов всю деревню разом пересажать, - лениво ответил старший.

-  Всех их надо к ногтю, всех, одна это шайка-лейка, - брызгал слюной рябой.

Тимофей подошел к священнику. Он уже разоблачился, ряса и крест лежали в телеге, на отце Тихоне была простая фуфайка.

-  Благословите, Отче!

-  Господь с тобой!

Телега загрохотала по замерзающей уже земле.

Дома он собрал мешок с пожитками и двумя булками уже подсушенного хлеба, помолился перед иконой Николая Чудотворца, матери сказал:

-  У властей я бумагу взял, что в город подался, а где окажусь - сам не знаю. Писать буду редко. Тятину могилку не забывайте.

-  А мы как же? - всхлипнула сестра.

-  Пишитесь в колхоз, так и скажите, что брат бросил, жить чем-то надо. Вас примут, весь инвентарь в исправности, пара лошадей, примут. Худо-бедно - прокормитесь, а там видно будет.

Поклонившись матери в пояс, он еще до рассвета подался в сторону станции, в «телятнике» больше молчал, прислушивался, из всех мужиков выделил двух бородачей, видно, братьев, держались они степенно и с достоинством, в мешках острый Тимкин глаз заметил плотницкий инструмент.

-  Отцы честные, не подскажете ли, где сыскать мне работу, чтобы по силам и семью прокормить. Мать у меня осталась в деревне.

-  А ты отчего из деревни махнул?

Тимофей наклонился к ним поближе:

-  В колхоз не хочу, вера не позволяет. А единолично жить не дают.

-  Ты каких краев? - поинтересовался старший.

-  Самарский.

-  А что робить можешь? - младший спросил.

-  По хозяйству все могу, а настоящему делу не обучен, отец рано помер.

-  Топор из рук не выпадат?

-  Нет! С топором мы в товарищах.

-  Вот что, - подытожил старший. — Меня зовут Трифоном, а его Агафоном, мы из-за Москвы, едем по вызову в Екатеринбург, Свердловск по-нынешнему, рубить больницу в районе. Могу взять, но условия у меня суровые: ни мата, ни водки, работа от темна до темна, потому что больница большая, а сдать надо к осени. Оплатой не обижу, включу в договор, если документы в порядке.

Тимофей кивнул.

-  Тогда спи пока, я перед станцией подниму.

Тимофей свернулся калачиком под нарами и уснул. Ему снилась длинная и чистая дорога в березовом лесу, он шел по ней с незнакомым мужчиной и говорил о светлом. Солнце в верхушках берез разбивалось вдребезги и осыпало их звездами своих осколков. Сбоку на дорогу вышел мужчина в фуфайке, с непокрытой лысой головой и босой. Тимка остановился: «Это Никола Угодник, я хочу ему поклониться». Он упал на колени и трижды прочитал «Отче наш». Когда поднял голову, никого рядом не было, а дорога впереди виделась ухабистой и размытой дождями.

-  Топор ты держишь правильно, а удара настоящего нет. Погляди, тебе следует чашку угловую вырубить, это с четверть надо выбрать. Я ударяю по три раза с каждой стороны, ты долбишь, как дятел, слушать тошно, не то, что глядеть. - Трифон не ворчал, не ругался, он учил. - Ты в кузнице бывал?

- Конечно!

-  Видал, как кузнецы работают: у них на каждый удар расчет, потому что попусту махать молотом накладно, к вечеру падешь, а сделанного нету. И у нас так. Силу в топор вкладывай, когда опускать начал, пока он летит, пусть рука отдохнет. Понял?

Тимофей легко осваивал новую работу, Трифон с Агафоном его хвалили, но он сильно уставал, и, когда работа заканчивалась (Трифон кричал: «Точи топоры к завтрашнему дню!»), Тимофей уходил в старый больничный пристрой, где обитала бригада, мылся холодной водой из бочки, наскоро ужинал и молился. За упокой души отца своего раба Божьего Павла, за здоровье матери и сестры и всех родственников, просил Николая Угодника дать ему сил отработать этот подряд. Засыпал сразу, но и вставал, как только поднимались старшие.

Когда стали ставить сруб на мох, пригласили сельских девчонок мох раскладывать по пазам. Одна шустренькая, Нюркой зовут подружки, все к Тимке жмется, где он, там и она с охапкой мха. Вечером Агафон шепнул ему:

-  Ты чего это от девки бежишь? Гляди, вон она, в роще, тебя поджидает. Иди, я Трифону не проболтаюсь.

-  Нет, дядя Агафон, не пойду. Жениться мне еще нельзя, ни дома, ни хозяйства, а просто так - грех это, блуд.

-  А я бы сблудил, - вздохнул Агафон, - да брательник тоже больно правильный, он и бабе жаловаться не будет, сам всыплет.

-  Верующий брат-то?

-  Староверы мы, двоедане, ну, это по-старому, теперь уж отходит эта мода, а брат чуть что - в рыло. Я-то не особо верующий, а этот - того и гляди, крылышки вырастут.

-  Не богохульствуй, дядя Агафон, грех это.

Агафон махнул рукой:

-  У вас с братом все грех, а я как гляну на девчонок, когда у них подолы ветром приподнимет, в глазах темно. Твоя-то рыженькая вся в соку, наклонится за мохом, груди того и гляди из кофточки выпадут, а сзади и смотреть больно.

-  Все, дядя Агафон, сил нет ваши искушения слушать. Тот уж грешник, кто согрешил в сердце своем. А вы совсем погрязли в грязных мыслях.

Агафон вздохнул и собрался уходить, только Тимофей заметил, что тот не в пристройку направился, а к лесочку, где между берез прогуливалась Нюрка. Он и сам видел, что ладная девка, что к нему льнет, и охота было схватить ее в охапку, обнять и потискать, только боязнь греха держала его. Он прилег в своем закутке и сразу уснул, даже сон видел, что лежит дома на теплой печке, а мать подтыкает одеяло под бок, чтобы не поддувало. Очнулся, потому что кто-то рот ему перекрыл, сперва ничего не понял, а вырвавшись из объятий, Нюрку узнал, обняла она его крепко и целовала тоже крепко, и совсем голенькая была:

-  Тима, чего ты меня сторонишься? Я ведь не пройда какая, я честная, полюбился ты мне, а дядя Агафон научил.

Тимофей уже ничего не понимал. Они были счастливо молоды и неопытны.

Лето приближалось к сентябрю, на стройке все чаще появлялся заведующий больницей Василий Алексеевич. Трифон доложил начальнику:

-  Завтра к обеду будем первую матицу подымать да укладывать, надо бы на кухню пирог рыбный заказать, такой обычай.

Заведующий кивнул:

-  Закажем, и про обычай знаю, сам приду и спирта по этому случаю выпишу.

Трифон возразил:

-  Спирта не надо, больным его оставьте, мы люди непьющие.

-  Совсем, что ли? - удивился Василий Алексеевич.

-  Навовсе. Вера не позволяет.

-  Так вы не христиане разве?

-  Самые что ни на есть настоящие православные, только старой веры, - сурово ответил Трифон и стал работать топором.

Толстое бревно, аккуратно обтесанное под квадрат, было готово к подъему. С торцовой стороны здания положили поката, ровные длинные слеги, пропустили под матку три прочных веревки, с краев и посередине, одни концы закрепили наверху, за другие приготовились тянуть. По такому случаю пригласили больничных рабочих - одним тут не справиться. По команде Трифона трое наверху потянули веревки и трое внизу помогали им, дружно упираясь в матку крепкими жердями. Тяжелая матка со скрипом продвигалась по лагам, Трифон монотонно давал отчеты:

-  Три, четыре - пошла, перехватились, три, четыре - пошла.

Когда матку водрузили в подготовленное место, Тимку направили по ней привязать посередине пирог, завернутый в чистый бабий платок. С другой стороны к Тимке вышел Трифон с топором, внизу уже проинструктированный стоял Василий Алексеевич.

-  Готов, Лексеич? - и Трифон ударил по веревочкам, пирог камнем полетел прямо в руки заведующего. Раздался гул одобрения, народу собралось много, все-таки событие, да и про спирт слух прошел. Пирог разрезали, каждому досталось по кусочку. Трифон первым вытер губы и поднялся:

-  С великой нас всех работой, благодарность и за помощь, и за соблюдение обычая русского. А теперича пошли паужинать.

После сдачи больничного корпуса заведующий выдал работникам полный расчет и еще по рабочему костюму, сапогам и фуфайке. Тимофей таких денег вовек не держал в руках. Трифон научил:

-  Попроси Нюру, пусть мешочек сошьет и к рубахе тебе под мышки приторочит, иначе улизнут твои денежки.

Вечером Василий Алексеевич пригласил всех на ужин в больничной кухне, пообещал, что спиртного не будет. Благодарил за работу и предлагал остаться:

-  На первое время работу вам найду, пока лес подвезут, а потом опять будем новый корпус делать. Соглашайтесь, расценка хорошая, добьюсь в райфо, чтобы разрешили премиальные в договор включить? А? Соглашайтесь, мужики.

За всех ответил Трифон:

-  Спасибо тебе на добром слове, Лексеевич, хороший ты человек, только оставаться нам никак нельзя, семьи у нас дома, детки. Вот Тимофей вполне может остаться, он человек свободный. Его пристройте, а весной, Бог даст, мы подъедем, если все сложится.

-  Тогда и я тоже до весны, дядя Трифон, дома мать с сестрой, пишут, что неладно в колхозишке-то.

Заведующий пообещал завтра подводу дать до станции, Агафон с Трифоном пошли спать, к Тимошке пришла Анна.

-  Ну, и что ты плачешь, дуреха? Как же я домой-то не поеду, подумай сама. А тебя пока взять не смогу, потому сам не определен, как жить стану - неизвестно.

-  Бросишь меня, ни девка, ни баба, ни мужняя жена. Я тяте сказала, будто замуж меня возьмешь, а то он убил бы, что хожу к тебе ночами.

Тимофею жалко было оставлять Нюрку, свыкся он с ней, да и девка она хорошая, добрая.

-  Грех мы с тобой сделали, Нюра, Бог не простит. Не венчаны в постелю упали, как муж с женой.

-  И что из того? - грозно спросила Нюрка.

-  А то, что грех, молиться надо.

-  Ишь, как ты заговорил! Чтой-то я не помню, чтоб ты молился, когда за груди меня ухватил и лобызал, как теленок. Аль забыл? И почему твой Бог тогда тебя дрючком не дернул, чтобы ты охолонул?

-  Дьявол, Анна, по пятам ходит, все норовит в грех ввести. Человек слаб.

-  Дак вы еще пополам с дьяволом со мной игры под одеялом устраивали? Ну, Тима, не думала я, что ты такой злой да хитрющий, и хорошо, что не позвал к себе в деревню, а то всю жизнь каялась бы, что с недобрым человеком связалась.

Тимофей понял, что лишнего наговорил. Он уже молился за свой грех, вот только на исповедь сходить некуда, до ближайшей церкви день езды. «Сатана подсунул мне Нюрку, и не устоял. Слаба вера, вот и впал во искушение. За зиму отмолю», - успокаивал он себя после первой ночи, но потом Нюра приходила снова, и Тимофей забывал о своем раскаянии.




3

Возвращался Арсений с лесозаготовок сильно физически окрепший и возмужавший, тайга его не вымотала, потому что все-таки не за комель бревно брал, а за вершинку, она полегче, - так шутили в тайге... Он был хорошо одет, в кармане шерстяного пиджака лежали заработанные деньги. Купил билет до Ишима, больше некуда ехать, кроме Лидочки Чернухиной, чьим братом все это время просуществовал, пока чекисты отлавливали всех, кто хоть какое-то отношение имел к старому режиму.

О расправе над царской семьей узнал от приехавшего из Екатеринбурга инженера Игумнова, тот не первый раз бывал на производстве и приметил толкового паренька из рабочих.

-  Сообщили, что расстреляли только Николая Александровича, но это чушь, убили всех.

-  Как же всех!? За что? Стану за что? Алешу? Неправда! Это подлая фальшивка, вброшенная в народ, это ложь, потому что эта власть может только лгать, лгать...

Он задохнулся и рухнул ничком, ударившись лицом о землю. Инженер напугался и неожиданных выкриков вдруг разгорячившегося молодого человека, и внезапного обморока. Игумнов крикнул людей, Арсения унесли в лазарет, трое суток он был без сознания, спокойный доктор назвал это шоком и сказал, что лечить нечем, само должно пройти, организм молодой.

-  А причина в чем? - спросил он Игумнова.

Инженер соврал, что молодая жена у парня при родах померла.

Через неделю Чернухина отправили на работу, потому что встала шпалорезка, и никто, кроме него, не мог разобраться. Арсений нашел причину поломки, сказал слесарям, что надо разбирать и прилег на прохладных ровных шпалах.

Слесари, присланные из вагонного депо, привычно копались в машине и переговаривались. Арсений дремал, но слово «царевна» подняло его.

-  Вот кум и говорит, что младшенькая царевна, не знаю имя, сбежала.

-  Да ну, враки это, куда там сбежишь, когда кругом солдаты?

-  Ну, не знаю, за что купил, за то и продаю. Только кум сказал еще, что по всему городу тревога, и поезда обыскивают. Значит, было дело, не без того...

Арсений с трудом удержался от вопросов, он и без того верил, что Стана, проворная и решительная, действительно могла обмануть охрану и скрыться. Почерневшая от горя его душа снова освятилась любимым образом, и жизнь обрела смысл, и до встречи с Анастасией, казалось, остались только мгновения, так долго он ее ждал.

В станционном ресторане за соседним столиком заметил мужчину, и странное дело: само лицо никого не напоминало, а вот профиль... профиль Арсений узнал, он принадлежал офицеру охраны Его Императорского Величества, именно тому офицеру по фамилии Урманский, который неоднократно перекрывал ему доступ в апартаменты Их Высочеств, когда он приходил по приглашению Княжны, а девушка из покоев еще не успевала выйти для встречи. Взволнованный Арсений не знал, что делать: подходить небезопасно, неизвестно, кем сегодня состоит при власти этот по-деловому одетый и чисто выбритый гражданин; с другой стороны, если и признает, что мало вероятно, едва ли заговорит всерьез. Наконец, Арсений решился и сел напротив Урманского:

-  Простите, милостивый государь, чтобы не вызывать ваших сомнений, напомню о себе сразу: в четырнадцатом году вы неоднажды преграждали путь во внутренние покои одного из важных зданий под Петербургом молодому человеку, почти мальчику. Это был я. Тогда фамилия моя была Лячек, отец привез нашу семью из Варшавы. А потом спасала меня от вашей бдительности прислуга молодой особы по имени Анастасия.

Урманский побледнел, но быстро взял себя в руки:

-  Всего, что вы тут наговорили, достаточно, чтобы поставить нас обоих к ближайшей стенке. Прошло столько лет, как вы меня узнали? И кто вы сегодня, если не Лячек?

-  Моя новая фамилия нужна была, чтобы спастись, но не это главное. Умоляю, хоть что-нибудь сверх того, что писали газеты о гибели фамилии. Хоть что-нибудь!

-  Черт побери, как вы меня признали? Я же изменил лицо!

-  Но остался профиль, который почему-то запомнился мне больше. Не беспокойтесь, я не стану вас тревожить и не буду больше спрашивать, если вы скажете мне хоть что-нибудь.

-  Ищите за городом место «Ганина яма», их тела, прости Господи! сбросили в шахту. Это все. И будьте осторожны, там могут быть агенты. А теперь прощайте. Хотя нет, где вас можно найти при случае?

-  Не могу точно сказать, еду в Ишим, но сколько там буду - неведомо, надо искать подходящее место.

-  В первое воскресенье июня, в полдень, можете быть здесь, в открытой пивнушке за вокзалом? Это крайне важно.

-  Буду.

-  Прощайте. До встречи.

Арсений вышел из вокзала, прошел площадь, около часа пешком шагал в случайно выбранном направлении, наконец, остановил бойкого мужичка на доброй лошадке:

-  Отец, сколько возьмешь до «Ганиной ямы»?

Мужик утратил веселость, подстраховался:

-  «Четыре братца»? Туда без особой нужды не ездят. Вам какая потребность?

-  Служебная. По тайному сыску я. Документ предъявить?

-  Да мы что, не люди, что ли, и без того видать, что по делу человек, а не просто из любопытства.

-  Что же любопытного в тех местах? И почему мне назвали «Ганиной ямой», а вы о «братцах»?

- Да как вам сказать? Когда-то четыре больших сосны там росли, вот и братья. А еще говорят, царя с семьей там в шахту спустили в восемнадцатом, да кто знает?

-  Значит, довезешь?

Сухая погода спасла дорогу от канав и колдобин, ехали молча, Арсений прилег на раскинутый войлок, подложив котомку под голову. Ни о чем не думалось, точнее, он боялся думать. Это первая встреча с нею неживою. Он вспоминал ее лицо за чайным столом, в летней аллее, в тамбуре вагона и в окне губернаторского дома в Тобольске. Картины менялись, она улыбалась, грозила пальчиком, печально махала ручкой. Появилась просторная поляна в сосновом лесу, грязная, запущенная, с таинственной ямой посредине, контуры часовни возникли и исчезли, а потом Стана оказалась совсем рядом, и «Меня здесь не ищи» - странная фраза возникла в сознании. Арсений сел. Солнце стояло в зените.

-  Еще не скоро? - спросил возницу.

-  Да почти что....

Мужик остановился прямо посреди дороги.

-  Отсюда пожалуйте пешком, нежелательно мне там появляться, вмиг попадешь в списки.

Арсений подал ему деньги:

-  Подождите часа два. Если не будет меня, уезжайте. Но подождите. За обратный путь плачу вдвое.

Он пошел указанной тропинкой. Поляна открылась неожиданно быстро, людей не было, хотя трава примята изрядно. Заметил несколько огарков свечей. Грубыми сосновыми жердями на необтесанных столбах огорожено жерло колодца или шахты. Арсений подошел ближе и положил голову на пахнущее смолой дерево изгороди. Кладбищенская тишина. Одинокий комар прозвенел над ухом и скрылся. «Меня здесь не ищи!» — что это: ее указание или фантазия воспаленного мозга? Если не здесь, то где же?

«Стана, милая девочка, дай знать, если ты тут, я навсегда останусь рядом. Дай знать».

Он обошел изгородь по кругу и остановился перед неожиданной россыпью лесных фиалок, ноги подкосились, он почти без памяти встал на колени перед любимыми цветами Княжны. Опустившись лицом в траву, он несколько минут молча прислушивался к себе —  нет, ничего не шепнула ему Анастасия. Стоя на коленях, вытер платком лицо и вздрогнул: фиалок не было! Осторожно осмотрелся -  ни одного цветка. «Я должен был сорвать хотя бы одну былинку, или это было видение? Если так, то действительно она дает знать, что тут ее нет. Жива?».

Арсений встал, поправил одежду и поклонился огороженному месту. Странно, но у него так и не возникло чувства, что он кланяется праху дорогих ему людей. Стараясь не думать об этом, он пошел в сторону ожидавшей его подводы.

-  Остановись, сынок! - услышал он слабый женский голос. - Прости меня, я все время за тобой наблюдаю, так и промолчала бы, да что-то тебя мучает.

Арсений только теперь заметил маленькую сухонькую женщину, одетую монашкой, довольно старую.

-  Не грешно ли созерцать чужие страсти? - спросил он.

-  Нет, сын мой, если бескорыстно. Я тут рядом живу в землянке, молюсь за безвинно убиенных царя, царицу и детушек их.

-  Вы их знали?

-  Конечно! Но не видела никогда, слышала только, что младшенькая царевна, Настасья, Божественным промыслом спасена была и теперь жива.

Арсений поднялся над чахлыми сосновыми порослями, над зловещей ямой, ему виделся Царскосельский парк и маленькая девочка в простенькой шубке, бросающая в него снежки. «Господи, ты услышал меня, прости, я много раз был несправедлив, обвиняя тебя в бессердечности. Прости меня, за Анастасию я всю жизнь буду молиться и бояться тебя». Он с трудом пришел в себя, счастливый и плачущий, подхватил монашку на руки, рыдал и смеялся, еще ничего до конца не понимая:

-  Где она сейчас? Почему вы знаете, что она спаслась? Как найти?

-  Опусти меня на грешную землю, - попросила старушка. - Негоже монашке в мои лета мужские руки ощущать. А слух такой, что жива она осталась волей Божией и спасается в монастыре.

-  Где, в каком?

-  А кто ты будешь, мил человек, чтобы все тебе выложить? Может, ты из органов да по ее душу?

-  Бог с вами, матушка, я знал ее девочкой в четырнадцатом году, потом мы расстались и виделись только на мгновение в восемнадцатом в Тобольске и в Тюмени.

-  Перекрестись!

-  Нет, матушка, креститься пока не стану, с Господом у нас особые отношения, но честью своей клянусь, что говорю правду.

-  Поверю. Поезжай в Долматовский монастырь, его тоже разогнали, но несколько монашек спасаются, спросишь среди них матушку Евлоху, должно быть, жива еще. Она знает. А теперь ступай.

Ишим показался ему нищим и грязным, он прошел от вокзала узкой и разбитой улицей к дому Лидочки Чернухиной, сестры и жены. Она так испугалась его появления, что даже слова вымолвить не смогла. Девочка лет пяти сидела в углу комнаты и играла тряпичными куклами. Он поднял ее на руки:

-  Как зовут тебя, дочь моя? Знаю, что дочка у меня есть, а имени не знаю. Ну, как же имя твое?

-  Анастасия.

Арсений пошатнулся, дыхание смешалось, сердце стучалось наружу в самом горлышке. Он нащупал табуретку и тяжело сел. Лида испугалась:

-  Что, Арсюша, не нравится имя тебе? Так сам же сказал.

-  Когда? Что ты несешь, когда я мог тебе это сказать, ежели мы не виделись более пяти лет? - он с ужасом поднял на нее глаза. Лида, испуганная, села перед ним на корточки, заботливо заглянула в глаза.

-  Во сне мне явился и сказал, чтобы дочку назвала Анастасией.

Арсений огляделся:

-  Где мама?

-  Схоронила прошлым летом, неделю только и похворала. Деньги мне твой человек приносил, но я не тратила много, тебя ждала. А разве письма через него нельзя было передать?

-  Нельзя. - Он сказал это слишком строго, смутился, поправился: - Нельзя, Лида, письмо - не деньги, его ничем не оправдать в случае чего.

Она пожарила ему картошку на керосинке, все лепетала что-то, а Арсений держал на коленях девочку с любимым именем, родную кровь свою, но отцовское чувство не проклюнулось еще в глубинах истерзанной души.

-  Ты мой папа?

-  Конечно, Настасьюшка, это твой папа. Только, Арсюша, может, лучше тятей называть? Папа - это по-вашему, а мы же... из простых.

-  Не знаю, решай сама.

-  А где он был? - не унималась девочка.

-  Далеко. Денежки нам с тобой зарабатывал. Арсюша, я тебе принесу деньги-то, они у меня прибраны.

Он впервые за много лет лежал под мягким одеялом рядом с молодой и красивой женщиной, матерью его дочери. В том он нисколько не сомневался, потому что тихонько осмотрел головку ребенка и за левым ушком нашел, что искал: большую родинку, сопровождавшую всех представителей рода Лячеков уже много веков. Не знавший женской ласки, он порой находил поступки и слова Лиды вульгарными и пошлыми, но теперь это была его жизнь, и надо было к ней привыкать. Странно, но он не испытывал ревности, хотя более четырех лет молодая женщина жила одна, без мужа, да и тот энкаведешник, наверняка не сразу от нее отстал, тем более, что братец скрылся так неожиданно. Об этом не думалось, даже если и был кто-то у Лиды, она имела на это право, потому что он, муж и отец их ребенка, был неизвестно где, она имела право, а он не мог ее ни в чем упрекнуть.

Утром он сказал, что завтра уедет на неделю, потом вернется и устроится на работу.

-  Все будет хорошо, правда, Анастасия?

Он заглядывал в ее лицо и видел то, другое, это так сильно пугало его, что девочка дважды принималась плакать. Часть денег из привезенных с лесозаготовок он попросил Лиду хорошенько прибрать, с собой взял самую малую сумму.

-  Арсюша, как с документами-то быть? Мы же не брат с сестрой, да и теперь все увидят, что семья. Может, уехать куда?

-  Куда? - тоскливо переспросил Арсений. Как он мог сказать ей, что живет только крохотной надеждой, даже иллюзией, и все остальное для него за пределами жизни. - Дай мне неделю сроку, потом займусь семейными делами.

В Долматовском монастыре, до которого добирался несколько суток, его приняли при входе три монашки очень настороженно, а когда спросил о матушке Евлохе, старушки и вовсе закрестились:

-  Слаба телесно стала настоятельница, - проплакала одна из них. - Ты бы, мил человек, сказал, по какому делу к ней, и кто ты есть, и откуда про матушку узнал? Без того не можем доложить, слаба она.

Арсений рассказал все, что касалось Анастасии, умолчав о смене имени и почти нелегальном своем положении. Он заметил, что более всего подействовало упоминание о монашке у Ганиной Ямы, похоже, старушки знали о ней:

-  Жива еще? - удивилась старшая. - Когда ты ее видел?

-  Неделю назад.

-  Ишь ты, жива! Молитесь о ней, сестры! Посиди тут, я дойду до матушки, потом позову, если Бог даст.

Настоятельница приняла его в своей келье. Она сидела на жестком топчане, накрытом суконным солдатским одеялом, два грубо сработанных табурета и маленький стол чуть в стороне, в углу и на стенах старые закопченные иконы, перед Спасителем горит лампадка. Арсений поклонился матушке в пояс и поздоровался.

-  Бога, стало быть, не признаешь и лба не крестишь? - скрипучим голосом констатировала монашка.

-  Простите, матушка, веры нет, а обманывать не могу.

-  И то хорошо. Что сказала тебе сестра наша при могиле невинно убиенного семейства Государева?

-  Сказала, что Ее Высочество Анастасия Николаевна чудом осталась жива и обитает где-то в монастыре, а где точно, про то у вас велено было спросить.

-  Это как же ты смог в душу ее войти, коли она крест целовала о святой тайне?

-  Не знаю, матушка, наверно, горе мое ее убедило, что надо помочь.

-  Пусть так. Молиться будем за отступление ее от слова клятвенного. Сестры пересказали мне твое бытие, только скажи: откуда у тебя сама мысль родилась о чуде спасения Княжны? А если все погибли, и ты упокоенную на небесах уж много лет на земле ищешь? Арсений зарыдал, опустившись на корточки и закрыв лицо руками: - Матушка, я и сам думаю, будь я уверен, что она погибла - мне бы легче стало, я бы немедля к ней ушел. С такой мыслью и Яму эту искал, с такой думкой и плакал на безобразной той ограде святого места. Но с детских лет была у меня странность: знать о событиях за много времени вперед, за это меня Распутин хотел к себе взять, а папенька возмутился, вот тогда-то и отправили нас в Сибирь. Я после ареста родителей вообще никому не говорил о своих предвидениях, в народ ушел, пытался семью завести, да эта власть все приломала, я даже ребенка своего принять не могу, потому что жена моя по документам сестра, чем и спасли меня, когда в тифу лежал. На днях к Ганиной Яме на подводе ехал, прилег и не уснул даже, как родной голосок ее услышал: «Не ищи меня тут, нет меня здесь». Я понимаю, что эта способность дана мне свыше, и голос этот не мог быть случайным, это она говорила мне. Значит, жива, я верю в это, а коли так - найду ее.



Настоятельница сидела на своем ложе, сложив большие руки на коленях и шепча молитву. Арсений трепетно молчал. Наконец, она открыла глаза:

-  Скажу сестрам, чтобы накормили тебя и в дорогу дали чего. А пойдешь ты, раб Божий, в Чусовскую обитель, я там жила когда-то, только нынче разорено все, сказывают, осталась одна пристройка, там и обитает Княжна под именем сестры Марии, так она назвалась сама. Об истинном ее лице знают только немного человек, ты должен будешь ей записку передать с обозначением себя и ваших отношений, тогда она выйдет к тебе. А ежели обман - грех на тебя падет и на весь род твой!

Арсений все еще стоял на коленях, молча поклонился старухе до самых сухих ног ее, поднялся, спросил:

-  Что я могу сделать для вас, скажите?

Монашка засмеялась дребезжащим смехом, потом с улыбкой перекрестила свой беззубый рот:

-  Да чем же ты, невера, погрязший в земных делах, можешь помочь нам, кто всякое мгновение рядом с Господом? Молись, в этом спасение.

-  Спасибо вам, но мое спасение найти ее, без нее не буду жить, не могу.

-  Обожди. Дьявол за тобой по пятам ходит, грешные мысли внушает. Сам лишишь себя - Господь не примет душу, тогда и там, на том свете, не встретишь ее. Молись, ибо в Боге сила! Иди!

Он вышел за ворота монастыря и только тут вспомнил, что не спросил, где же находится Чусовская обитель.

«Ничего, найду сам» - и зашагал в сторону тракта.

Небо подернуто обрывками туч, неяркое солнце изредка прорывается в прорехи между тучами, разгоняя земной сумрак и веселя природу. Арсений шел, уверенный, что его ждет удача, что в скромной монашке с полузакрытым лицом он узнает ту, которая вот уже десять лет живет в его душе и в его измученном сердце.

В назначенное время, в воскресенье, он был в условленном месте, полковник Урманский и еще двое мужчин в простых костюмах, ничем не отличающиеся от публики выходного дня, сидели за столиком и пили пиво. Арсений подошел со своей кружкой, для конспирации поискал глазами свободное место и шагнул к нужному столику:

-  Позволите, граждане?

-  Вы бы еще сказали «господа». «Позвольте!». Теперь так никто не говорит, теперь говорят: а ну-ка, подвинься!

-  Перестаньте ёрничать, Евстафий Евграфович, совсем смутили молодого человека. Арсений, я не буду называть вас по отчеству, понимая, что оно тоже вымышлено. Мы пришли на встречу с вами с единственной целью: определиться, с нами вы или вне нашего движения. Мы, группа русских офицеров, оставшихся в России не по своей воле, здесь, на Урале, готовим переворот, едва ли надо говорить, что подобные группы действуют во всех губерниях. Нам нужны преданные люди. Если вы готовы служить России, включайтесь в работу.

Арсений с недоумением смотрел на пожилых уже людей, нехотя глотающих противное пиво, и с трудом верил в реальность разговора.

-  У вас, я вижу, есть сомнения?

-  Да, и немалые. Я несколько лет проработал на лесозаготовках, потом на переработке древесины, то есть хочу сказать, что немного знаю истинное настроение так называемых масс. Народ только что начал более или менее нормально жить, с продуктами как-то проще стало, деньги чего-то стоят. Власть ругают потихоньку, но свою, местную, на центральную молятся, вне зависимости от партийности. Боятся или уважают - в нашем случае все едино. Прийти в рабочую бригаду и предложить выступить против власти - да вас сдадут в ту же минуту, тем более, что в каждом коллективе, буквально в каждом, созданы ячейки большевиков. Переворот невозможен, господа.

Урманский заерзал на стульчике:

-  Выходит, зря я вам доверился, вы и сами, наверное, готовы нас сдать ГПУ?

Арсений осуждающе на него посмотрел:

-  Вы недостаточно знаете жизнь. Наверное, можно вредить на производстве, устраивать аварии, иными словами, мешать, исполнять свой долг, но это даже не часть движения к перемене власти. Я убежден, что большевики настолько крепко ухватились за власть, им так нравится править страной, хотя они вовсе не умеют этого делать. Ленин кухарок призывал к руководству государством, и это случилось, большинство начальников на местах не квалифицированней кухарки, но это временное дело, они сильно, напористо работают с молодежью. В жизнь входят молодые люди, совсем не знающие старой России, и они с нами не пойдут никогда.

Один из друзей Урманского спросил:

-  Арсений, вы достаточно образованы и подготовлены. Это университет?

-  Нет, самоподготовка.

-  Давайте, я определю вас в лесное управление инспектором по кадрам, например, а далее посмотрим.

Неожиданное предложение поставило в тупик Арсения:

-  Я подумаю над вашим предложением, тем более, что оно совпадает с моим намерением уехать из Ишима, где меня знают и могут разоблачить. Но прежде у меня еще одна миссия.

Урманский спросил:

-  Мы можем о ней знать?

- Конечно. У меня есть сведения, что Великая Княжна Анастасия жива и находится теперь в одном из монастырей. Моя задача - найти ее.

Все трое смотрели на него с недоумением:

-  Сударь, - заговорил, наконец, третий, до сих пор не произнесший ни слова, - ваша информация совершенно не имеет под собой почвы. У меня на руках копия заключения следователя Соколова, который после освобождения Екатеринбурга от большевиков по поручению Александра Васильевича Колчака проводил расследование, все сводится к тому, что спастись никому не удалось, да и возможности такой не было.

-  Может быть, это фальшивка? - упавшим голосом возразил Арсений.

-  Голубчик, я служу в таком ведомстве, где фальшивок не держат. Копия подписана лично Николаем Алексеевичем Соколовым, а я с его рукой знаком.

Арсению стало плохо, он вышел изо стола и, наклонившись, убежал в кусты. Его стошнило, видимо, резко поднялось давление. Чуть отдышавшись, вернулся, извинился и сел на свое место.

-  Не имею оснований не верить вам, как и верить, пока сам не получу убедительные доказательства. Мне нужно побывать в Чусовской обители, по легенде (он уже допускал употребление такого слова) там живет монашка, назвавшаяся Анастасией.

-  Милейший, по слухам, такие Анастасии живут чуть не в каждом городе и даже за границей. Конечно, очень хотелось, чтобы кто-то из фамилии остался в живых, выбрали Анастасию, она самая юная и, говорят, шустрая была. Вы хорошо знали ее, сударь?

-  Да. Я хотел бы ознакомиться, насколько это возможно, с заключением господина Соколова.

Урманский написал на клочке бумаги какой-то адрес, вся компания поднялась и ушла. Арсений, потрясенный новостью, остался за столиком. Вокруг шумел город выходного дня. Гуляли мамаши с детьми, молодые пары, обнявшись, сидели на садовых скамейках, милиционер в белой форме с черной кобурой на ремне регулировал движение редких машин на соседнем перекрестке.

Арсений снова почувствовал себя плохо, он неожиданно осознал простую вещь: дом смерти и святой крови совсем рядом, почему же он раньше об этом не подумал?! Как пройти к печально знаменитому Ипатьевскому дому, боялся спрашивать, и поджидал людей пожилых. Только третий из остановленных подробно описал, как можно добраться, уточнил, что в доме теперь музей революции и лучше о нем так говорить, и еще посоветовал особого интереса не проявлять, потому что всегда есть агенты.

«Опять агенты!» - вздохнул Арсений и пошел в указанном направлении. Через час он был перед небольшим двухэтажным домом с красной вывеской. С ужасом прочитал, что площадь называется площадью народной мести. Он смотрел на окна второго этажа, где жила семья, вот у этого окна она стояла, возможно, протирала по утрам стекла от ночной влаги. Входя во двор, он представлял, как выносили ее тело из подвала, возможно, вот тут она лежала до погрузки в кузов автомобиля. Экскурсия юных пионеров проходила по зданию, и венцом воспитательной работы было посещение расстрельной комнаты. Арсений пошел за детьми, что-то слышал о справедливом возмездии, а сам смотрел на стену, избитую пулями, кирпичная кладка во многих местах была оголена. Его мозг заполнился выстрелами и криками, среди которых он искал Ее голос, но не находил, от запаха крови и пороха у него закружилась голова, и он уже не помнил, как охранник вывел его во двор.

-  Чего это ты сковырнулся? Жалко, небось?

-  Да нет, после тифа я, а там душно.

-  Посиди тут, в сторонке, я на службу пойду.

Арсений осмотрелся. Он сидел на большом камне, видимо, оставшемся еще от строительства дома, рядом с кучей строительного мусора, всего, что вынесли из дома после ремонта, в том числе и из подвальной комнаты. Он обомлел, лихорадочно разгребал битый кирпич и куски штукатурки, что-то искал, еще не понимая, что, наконец, поднял плитку штукатурки, на беленой стороне которой проступали бурые круглые с потеками пятна. Он завернул плитку в платок и быстро вышел на улицу.

По указанному в записке адресу нашел хорошую квартиру, хозяин которой ни о чем не спрашивал, накормил, провел в комнату с постелью и оставил папку с бумагами. Арсений достал плитку штукатурки и положил перед собой на столе.

«Судебный следователь по особо важным делам при Омском Окружном Суде Н. Соколов, 19 марта 1919 года, № 46, г. Екатеринбург.

По имеющемуся в моем производстве делу об убийстве отрекшегося от престола Государя Императора Николая Александровича и членов его семьи...».

Он читал до глубокой ночи, а когда выключил электричество, лунный свет упал на белую пластинку штукатурки, и капли крови явно выступили на ее поверхности. Арсений закрыл руками лицо и так просидел до рассвета. Когда хозяин постучал в комнату, Арсений вышел, оставив на столе бумаги, отказался от завтрака и пошел в город. Чтобы навсегда вычеркнуть живую Анастасию из своего сердца, сохранив в нем память о нескольких часах, проведенных рядом и о нескольких годах надежд и поисков, ему осталось побывать в Чусовской обители. Он, нервный и чувственный человек, оставался суровым реалистом, когда в диалог вступали документы. Объемная итоговая записка расследования Соколова или протокол - как угодно его называй - был составлен весьма квалифицированно и убедительно. И хотя были мгновения, когда Арсений терял самообладание, оставив бумаги, безутешно рыдал на кожаном диване, он находил в себе силы и возвращался к бесстрастному тексту, который одинаково тщательно описывал детали дороги, места уничтожения тел, оторванный женский пальчик и обрывки девичьих интимных одежд.

В Чусовской обители он оказался не единственным посетителем, несколько старушек, тихонько переговариваясь, поджидали кого-то из-за ворот. Вышла высокого роста старуха, похожая на мужика, густо сказала:

-  Вам, сестры, нынче отказано в беседе, приходите на следующей неделе. А ты, молодой человек, чего хочешь?

Арсений уже достал из мешка помятую тетрадку:

-  Я попрошу передать записку сестре Марии, она ждет ее.

-  Пиши, я потерплю.

«Помните ли вы о флаконе любимых Вами духов, которые я осмелился подарить Вам, а потом Вы вернули их мне как память? Ваш Боня».

Старуха ушла, и скоро в калитке появилась молодая монашка, по самые глаза повязанная черным платком. Арсений метнулся было ей навстречу, но что-то остановило его.

-  А почему вы не написали, какие именно были духи? - чужим голосом спросила монашка.

-  Это вы должны уточнить, если вы та, за которую себя выдаете.

-  Конечно, как могла забыть. Это моя любимая сирень. А вы? Я не помню вас...

Арсений не почувствовал разочарования, он молча поклонился, взял свой мешок и направился к дороге.

Круг замкнулся. Как жить, когда ее нет? Чем питать сердце и радовать душу? Он свернул с дороги в лес, упал на траву и затих. Бессонная ночь, ожидание встречи и горькое разочарование опустошили его физически, он забылся тяжелым сном много пережившего человека. Во сне он видел Лиду и дочку Стану, потом рядом с ними появилась Анастасия, она улыбалась и гладила Стану по головке. Ему сказала: «Не следует обо мне печалиться, мне хорошо тут. Не ищи меня, меня нет там, где ищешь. И девочку эту беру под свой покров».

Арсений проснулся бодрый и сильный, быстро пошел в сторону станции. Сну он не удивился, а обрадовался: ей хорошо, это она сама сказала, и Стану маленькую признала, добрый знак. Значит, и брак с Лидой косвенно благословила. Домой, домой, и к священнику на исповедь, не может человек без веры общаться со святой душой. Только примет ли православная церковь истинного католика? Ну, это пусть батюшка решает, если надо - приму православную веру, измены тут нет.

С этими добрыми мыслями пришел он на железнодорожный вокзал. Двое не очень молодых, но крепких мужчин, одного из которых он видел вчера в той пивнушке, взяли его под руки и повели в сторону. Арсений сопротивлялся, но хватка у ребят была крепкая, они сели в легковую машину и поехали по вечерним улицам города.

-  Вы меня арестовали? За что? Я не совершил преступления, я рабочий человек, - вспомнил он, наконец, спасительную линию поведения.

-  Сиди спокойно, там разберутся, на кого ты работал, рабочий человек, - посоветовали из темноты слева.

Его со двора ввели в здание с затемненными окнами, провели коридором и открыли высокую двухстворчатую дверь.

-  Товарищ следователь, арестованный Чернухин доставлен.

Тот махнул рукой, сопровождение исчезло.

-  Ты понимаешь, где находишься?

-  Нет, гражданин начальник.

-  Это ГПУ, сюда в гости не ходят, мы занимаемся особо опасными государственными преступниками.

Арсений обрадовался:

-  Тогда, гражданин следователь, мне бояться нечего, я для государства кроме пользы ничего не делал.

-  Это хорошо, расскажи-ка мне, чем ты занимался в последние годы, где жил, что работал.

Арсений решил сказать, как было на самом деле, ведь все равно они узнают, если еще не знают:

-  Живу в Ишиме, но пять лет почти работал на лесозаготовках по комсомольскому направлению. И в тайге работал, и на переработке, на распиловке то есть.

-  Образование имеешь?

Арсений знал, что покойный брат Лиды окончил три класса.

-  В школу ходил, но не очень тянуло.

-  Так. А в комсомол когда вступил?

- Когда в депо смазчиком работал. Пришел человек, мы с ребятами написали заявления и получили документ. По тому документу и в тайгу уехал.

Следователь поддакивал и, кажется, мало интересовался тем, что говорил Арсений.

«Или все знает, или это его не интересует, потому что арест связан со встречей в пивной», - подумал он.

-  Нескладно у тебя получается. Молодая беременная жена, работа есть, поросеночка держите, живете дружно, и вдруг ты на пять лет скрываешься, именно скрываешься из города. А жена тебя ждет, замуж не выходит, хотя, извини, по нашим данным, выбор у нее был.

Арсений всеми силами старался сохранить самообладание. Он почувствовал, что именно в эту минуту решается его судьба, ошибись он хоть в слове, хоть в интонации - провал. Откроется не только Урманский, с которым, по большому счету, у него общих дел не было, но откроется перемена имени, подмена недорезанного буржуя на пролетарского парня, да не по существу, а только по форме, а это столько вызовет вопросов, что никогда на них не ответить, и ни один следователь не поверит, что он не враг и не подлежит аресту или даже расстрелу.

-  Гражданин следователь, мне скрывать нечего, ведь кроме жены и меня еще и теща была, это не баба, а ведьма, я только от нее убежал, а почему в лес - мастером там работал наш бывший сосед, Слинкин по фамилии. Тоже семья дома осталась, а его мобилизовали однажды, он и остался, бабенку там себе завел, правда, к семье приезжал. Вот он мне и подсказал.

-  В Свердловск зачем приехал?

-  Работу присмотреть да перебраться.

-  После пивнушки куда скрылся?

-  Вот по этому делу и рыскал.

-  Фамилия Урманский тебе что-нибудь говорит?

-  Не знаем таких.

-  А в пивнушке сидели за одним столом, разговаривали.

-  Верно, сидел, люблю пивко, но в тот раз негодное было пиво, развели, должно быть. И говорили, пиво же пьем, почему не поговорить?

-  О чем говорили?

-  Да обо всем, эти трое спорили еще, кто в прошлый раз платил.

-  И ни одного из них ты раньше не встречал?

-  Так точно, не видел и не знаю.

Следователь устало потянулся, собрал со стола бумаги:

-  Посидишь в камере, мы твои показания проверим, если что не совпадет, поедешь допиливать тайгу. Если найду хоть что-нибудь из связей с Урманским и кампанией - расстреляем. Конвой! В камеру. В одиночку.

Лежа на продавленном душном матрасе, Арсений еще раз дословно вспомнил весь разговор со следователем. Судя по тому, что его поджидали на вокзале, они видели, что клиент подошел с поезда и знали, что вернется. Следили за ним в его поездках по монастырям? Если бы да, следователь спросил бы о причине столь странных маршрутов путешествия комсомольца. Он понимал, что Урманский и другие сидят где-то рядом, контрреволюционная организация раскрыта, и он имеет к ней отношение. Если это откроется, он примет смерть достойно, чтобы достойно встретиться Там с Нею. Ему не казалось странным, что, не веря Богу и не молясь никому, он был уверен, что есть место на небесах, где встречаются умершие, там Она, собирая на обильных лугах любимые свои фиалки, тоже думала о нем и ждала встречи, хотя всем сердцем желала ему спокойной жизни на земле. Тот сон с косвенным благословением дочери он воспринимал как вещий. Еще одной мысли он улыбнулся: дочка стала ему ближе и дороже после видения Анастасии.

Трое суток его не беспокоили, три раза в день с грохотом открывалась квадратное окошко, и на откидную крышку швыряли миску с похлебкой. Арсений брезгливо съедал содержимое и ставил миску на место. Странно, но завтрашний день его совсем не беспокоил, он знал два возможных решения и был готов к обоим. В двадцать шесть лет покидать мир нелепо и грустно, судьба Лиды и маленькой Анастасии заставляли замирать сердце, но он не волен был распорядиться их будущим, и это принуждало смириться. Он заставлял себя думать только о Стане, о встрече с нею, о том странном, незнакомом и непознаваемом мире, в котором она живет, и он будет рядом с нею, в это верил. Арсений возвращался в реальность и она была чужой ему, усилием воли уходил в забытье, жил в Варшаве, в Царском селе, видел издали Анастасию, непременно гуляющую с сестрами, мысленно вызывал ее на разговор, но она, грустно улыбнувшись, качала головой.

Несколько раз Арсений возвращался к записям следователя Соколова, находил в памяти описания отдельных деталей, которые убедили даже его своей достоверностью: пряжка от туфельки, он помнил ее, потому что однажды во время прогулки пряжка расстегнулась, Анастасия поставила ножку на край садовой скамейки, и Боня с волнением застегнул пряжку; бусинка в форме плода шиповника, сестры находили такие бусы безвкусицей, но Стана иногда надевала их; кусок материи по описанию совпадал с тканью ее легкой накидки.

Он настолько погрузился в свои размышления, что не слышал открывшейся двери и вздрогнул от окрика охранника:

-  Чернухин, на выход!

В кабинете следователя спиной к двери сидел сутулый, худой человек. Следователь велел Арсению пройти вперед, и тот узнал Урманского, сильно похудевшего, с разбитым лицом:

-  Узнаешь ты этого человека?

-  Да, - как можно тверже ответил Арсений. - Мы с ним пиво пили за вокзалом.

-  А вы, господин Урманский, что можете сказать о молодом человеке?

-  Ничего, - спокойно ответил тот. - Или деревенский, или жулик, больно глупо выглядел и говорил.

-  О чем?

-  Да пустое, про баб, про скверное пиво, пришлось одернуть.

Следователь подписал бумажку на столе и протянул Арсению:

-  Все, что видел и слышал - забудь. Комсомольская путевка твоя оказалась верным документом, она тебя спасла. Свободен, и чтобы через пять минут духу твоего тут не было!

Арсений вышел с черного хода, добрался до вокзала и утром был в Ишиме. Лида уже ушла на работу, Анастасия одна играла дома, закрыв дверь на крючок. На стук она спросила:

-  Кто там?

-  Стана, открой, я твой папа. - Он выговорил это с трудом, понимая, что такой фразой отрезает путь к прошлому.

-  Ну-ка, подойди к окну, чтобы я увидела.

Пришлось выполнять. Приподняв занавеску, девочка вскрикнула: «Папка!» и побежала открывать дверь.

Лида пришла поздно, в летний сезон на стройке объявляли десятичасовой рабочий день. Заплакав от радости и обняв мужа, она наскоро приготовила ужин и сидела напротив его, подперев подбородок руками, с жалостливой улыбкой глядя, как он торопливо ест свежие домашние щи.

-  Почему ты ни о чем не спрашиваешь? - обнял он прижавшуюся к нему жену.

-  Зачем? - просто сказала она. - Надо - сам расскажешь, а нет, так и знать необязательно.

-  Обо мне никто не интересовался?

-  Приходили из милиции, я отвертелась, сказала, что не знаю, где тебя черти носят, да и соседи подтвердили, что пять годов не жил, и опять пропал.

-  Нам уехать надо бы отсюда, Лида, и лучше бы в деревню, сейчас многие из городов в деревню едут, там жить попроще, да и народ чуть другой.

-  Решай сам, Арсюша, а мы уж за тобой, как ниточка за иголочкой.

Он в несколько дней договорился о продаже домика, откопал в поле стеклянную банку под сургучом и старинную семейную шкатулку в пергаментной обертке с бумагами, фотографиями и остатками фамильных драгоценностей. Ночью при свече в бане перебрал документы, сжег наиболее опасные, среди них письма Анастасии, которые помнил до слова, до помарки, до кляксы, остальное крепко связал, уложив во внутрь флакончик фиалковых духов. Духи спрятал быстро, чтобы не тревожить душу, сверток засунул в мешок с другими пожитками, не опасаясь, что кто-то будет его проверять.

Знакомые мужики сказали ему, что в Зареченьке дома стоят недорого, Арсений съездил с ямщиком, который оказался местным, привез его в деревню со странным названием Селезнево, и даже домик помог подыскать: хозяина на повышение отправили в другой сельсовет, вот и случилась нечаянная продажа. Арсений внес аванс, получил расписку, зашел в сельсовет, показал все бумаги, председатель дал добро на переезд.

В деревне ему пришлось начинать все заново, кроме деревянного дела, другого из потребных сегодня он не знал, потому пришел к Савелию Реневу, который держал плотницкую мастерскую.

-  Что можешь делать? - спросил он.

-  Топор в руках держу, вот и весь навык. - Он опять следил за речью, чтобы не выдать себя каким-то заумным словом, в деревне это быстро заметят. - Но я перехвачу скоро, только покажи.

-  Ладно, посмотрим.

Арсений и правда очень ловко перенимал все, чему учили более деловые мужики. Когда хозяин привез станок, который доску строгал, четверть выбирал, красивую фаску мог снять, что дощечку хоть сейчас на обналичку пришивай, Арсений изучил инструкцию и сам настроил агрегат. Ренев втихушку от мужиков дал ему мешок муки и пять пудов картошки. Арсений все принял с благодарностью, как и полагается, хотя ни в чем не нуждался, семейные драгоценности и сегодня имели спрос, еще в городе он продал еврею-аптекарю маменькину подвеску, сережки и кольцо. Этих денег при скромных деревенских тратах им надолго хватит.




4

Арсений зашел в сельсовет сдать бумажку от ишимских властей, что он по налогам задолженности перед государством не имеет. В большой комнате толпились какие-то люди, он никого в селе не знал, потому пережидал молча. За это время услышал много новостей: что нынешней осенью будет коллективизация, что увезли вчера органы двух мужиков, которые в восстании участвовали, что на днях будут церковь ломать, подбирают добровольцев. Сдав бумагу, он вышел на воздух: «И тут все то же, вся жизнь превратилась в политическую борьбу, человек не интересуется знаниями, книгами, семьей, все на собраниях, говорят и слушают речи, принимают резолюции, которые никогда не исполняются, кроме пунктов о наказаниях. Как жить? А жить надо, Станочку растить и учить». Он тяжело вздохнул и тут же отметил, что научился этому как-то незаметно.

В обеденный перерыв бригадир привел в столярку невысокого коренастого молодого паренька с котомкой за плечами, из которой торчало отшлифованное топорище:

-  Принимайте дополнение, председатель сельсовета с ним договор заключил, будет в нашей артёлке.

Пришедший поклонился всем разом, поздравствовался:

-  Меня Тимофеем зовут. Плотницкое дело знаю немножко, уж сколько лет работаю по найму.

-  А живешь где? - Для местных мужиков странным было, что человек не живет на одном месте, а ходит по найму.

-  И по разговору ты вроде не сибирской породы.

-  Это верно, самарский я.

-  И где это?

-  Про Волгу слыхали? Вот из тех краев.

-  Чудно! А чё ж ты дома не робишь?

Тимофей достал топор, большим пальцем правой руки потрогал его, как струну перед игрой на балалайке, легонько вонзил в бревно:

-  У меня один недостаток есть, который начальству не глянется.

-  Тогда понятно. Вино любишь?

-  В рот не беру. Но на великие праздники в церковь ухожу на службу.

Он мог бы рассказать, как неплохо устроился при большом производстве на Урале, как уважал его сам директор Иван Федорович Винярских, которому он сделал мебель для квартиры и кабинета, что вот-вот должен был отдельную комнату ему выделить в бараке. Директор дал указание строительному мастеру Кузина отпускать по его заявлению в любое время, потому что при сборке мебели в квартире обо многом поговорили эти два разных человека, а когда все закончили и за стол сели, Тимофей от рюмки решительно отказался. «Вот, говоришь, вино не пьешь, а куда же ты пропадаешь на три дня чуть не каждый месяц, мастер жалуется, говорит, надоело отпускать?». И тогда Тимофей признался, что уходит он в город на церковные службы, потому как верующий и грешный человек. Его удивило, что Иван Федорович не засмеялся, не запретил, он только сказал: «Ладно, это твое дело, а мастера я попрошу, чтобы он разговоров вокруг этого не заводил». И все вроде уладилось, но однажды подъехал директор к столярке, подозвал Тимофея: «Плохи наши дела, Кузин, меня в райком партии вызывали, кто-то донес, что я потворствую религии и прочее. Надо тебе уходить, прямо сегодня, взять тебя могут». «А вы как же?». «Как? Буду ждать, возможно, отбоярюсь, если мастер не выдаст. Сейчас буду говорить с ним, а ты собирайся, там ребята оперативные».

-  В Бога, стало быть, веруешь? Тогда ты ко времени пришел, с понедельника начинают церкву ломать, вот и пригодишься, - развеселился молодой мужичок, сворачивая в бабин платок остатки от обеда.

-  Ваш храм я осмотрел снаружи, он и сорока лет не простоял, красивый, точно такой под Пензой есть, и вот гляди ты, в Сибири его копия. А кто ломать будет, объявились таковые?

Мужики засмеялись:

-  Хорошую плату обещают, соблазн есть, только боятся мужики.

-  Бога боятся?

-  Зачем Бога? Высоты боятся.

   На понедельник Тимофей попросился у бригадира бревна шкурить, это в низине у мастерской, оттуда не видно, что станут делать с храмом. Несколько человек целый день ходили вокруг, поднимались на колокольню, пробовали стены ломами и пешнями. Вечером он подошел к церкви, тихонько поклонился и перекрестился, бригада добровольцев сидела кружком и распивала две бутылки водки, выданные председателем в виде аванса.

-  Не подскажешь, богомолец, как нам своротить этот опиум? - пьяно пошутил старший.

-  Не по себе берете, не вами строилось, не вам и взять.

-  Что, думашь, не сломам? Да взрывчатку завтра привезут, так жахнет, что на куски развалится. Велено за ночь по углам ямы вырыть. Бери лопату, участвуй!

Тимофей плюнул и пошел прочь, остановился, поклонился и только собрался было совершить крестное знамение, как услышал сзади:

-  Не поможет.

Обернулся. Мужчина чуть постарше и одетый не совсем по- деревенски, стоял за спиной.

-  Ничто уже не поможет, не терзайте душу и не вызывайте гнева народных масс.

-  Вы кто? - испуганно и с интересом спросил Тимофей.

-  Теперь крестьянин, мы с тобой в одной артели будем работать, я отлучался на денек по своим делам.

-  Ты усомнился, что молитва может помочь?

-  Церковь эту уже ничто не спасет, потому что советская власть так решила, а она на земле сегодня и Бог и царь.

-  А я тебе скажу, что в истории было много событий, когда уже все решено, никто, как ты говоришь, не может помочь, а Господь посылал ангела, и все менялось, потому что без Бога ничто не происходит на свете.

-  Интересный у нас с тобой разговор получается. Меня зовут Арсений, а ты Тимофей, мне сказали? Жить-то где надумал? Не отвечай, старуха эта зловредная, я уже успел узнать. У меня во дворе, в ограде, избушка стоит, вполне приличная, можешь занимать.

-  А семья твоя?

-  Жена и дочь, не бойся, лишним не будешь.

Лида поклонилась гостю и пригласила за стол. Тимофей поискал глазами иконы, не нашел, повернулся лицом к востоку и совершил молитву. Лида и Анастасия с удивлением смотрели на нового человека. Арсений одернул:

-  Лида, налей нам по рюмочке. Или ты не принимаешь?

-  Отчего же? Если по-доброму, глоток вина даже полезен, ведь вино создано Господом, следовательно, для пользы.

-  Ишь ты, а как с пьяницами быть?

-  Без меры все противно, и польза становится во вред. Со знакомством!

После ужина ушли в избушку. Тимофею понравилось: чистота, порядок. А икон и тут нет.

-  Ты, случайно, не партийный? В Бога не веруешь, хотя крещен, должно быть, да и на службы ходил в старое время.

Арсений смотрел на нового знакомого, и сердце подсказывало, что этот человек не случайно появился в его жизни, что он честный и излишне откровенный, но глубоко нравственный, пусть даже исходя из понятий православной морали. Арсений настолько устал прятаться даже от себя, что появление человека, которому можно верить и с которым можно говорить откровенно о вещах, по сегодняшним понятиям, недопустимых, было ему в радость. Он давно чувствовал потребность поделиться своими переживаниями, Лидочка для этого не годится, она сразу станет ахать и жалеть его, а ему нужно понимание и даже совет.

-  Не верую, это точно, хотя крещен, но в костеле, я поляк, католик, а сегодня ни то, ни другое. Была у меня любовь, ранняя, юная, мы почти детьми были, но о чувствах друг к другу знали. Потом нас разлучили обстоятельства, потом случился переворот, семья моей девушки была арестована. Мы переписывались с нею, правда, довольно редко, потому что ее положение не позволяло так открыто проявлять свои симпатии, но когда узнал про их арест, молил Бога спасти их, всю семью, грешен и в том, что соглашался на компромисс, чтобы хотя ее одну спас. Этого не случилось. Несколько лет я надеялся на чудо и искал ее среди живых, но, видимо, чудес не бывает. У нас один Бог, и у католиков и у православных, но он отказал мне в единственной просьбе. Я сказал ему в последней молитве, что отказываюсь более поклоняться, хотя знаю, что он есть.

Тимофей слушал, прикрыв глаза, ничем не мешая говорившему. Арсений замолчал. В наступившей тишине слышно было, как корова жует свою жвачку в пригончике за стеной.

-  Ты вступил в спор с Богом, это недопустимо. Господь все видит, он и страдания твои видел, и ее мучения тоже, но так надлежит быть. Народ наш согрешил против Бога, едва появились смутьяны, он в одночасье отвернулся от веры. Это все на моих глазах было. Господи! Кресты с себя сдирали с хохотом, иконы жгли кострами, прости их, Господи, они не понимают, что творят! - Тимофей перекрестился. - Царя отринули, от церкви откачнулись, и вот, пожалуйста, захотели пожить без Бога - поживите. Тут и гражданская война, тут и голод с разрухой, да коллективизация, и это еще не все.

-  Что же будет, по-твоему? - с интересом спросил Арсений.

-  Будут еще испытания, - уклончиво ответил Тимофей.

-  Тогда я тебе скажу. Возникает в мире некая сила, точно не могу сформулировать, но это новая философия, страшная, ненавистническая, по ней на земле должен быть только один народ, славян не будет совсем. Грядет большая война, весь мир будет гореть. Все, больше ничего не знаю.

Тимофей с ужасом его слушал и сразу спросил:

-  А это тебе кто сказал?

-  Признаюсь и в этом. Бывает, что узнаю, как будто всегда знал, такое у меня с детства.

-  И сбывается? - уперся взглядом Тимофей.

-  Если хочешь, назови это «сбывается», хотя я просто вхожу в новую полосу жизни, известную мне, словно это со мной уже было.

-  Вот видишь, дар Божий дан тебе свыше, а ты, недостойный, сомнению подвергаешь святая святых - Господа нашего.

-  Давай не будем об этом. Пока. Мы вернемся еще к этому разговору, я все хорошо обдумаю. Вот сегодня ямы копают под церковью, заложат динамит, все взлетит. Заметь, ничьего согласия не спросили, я знаю по документам, что строился храм на пожертвования купечества и крестьян прихода, значит, народом строился. А народная власть разрушает его, не спросив созидателя, сам народ. Как ты это толкуешь?

-  Негодная эта власть, мне один чин внушал, что коммунисты от Христа пошли, мол, он был первым коммунистом, потому что радел за народ. Чушь! Маркс ихний придумал коммуну, начали творить дела по всей Европе, во Франции сомустили народ, устроили Парижскую коммуну, на алтаре собора Парижской Богоматери совершили плутонический акт!

Арсений понял, о каком акте говорил собеседник, но поправлять не стал.

-  Вот она, ихна мораль! А потом перегрызлись все, и у нас этим же закончится, прости Господи! А ты не боишься, что разоблачить могут, у тебя, похоже, и фамилия чужая.

-  Честно скажу, устал бояться, не за себя теперь уже, за жену и дочь опасаюсь. Заберут - пропадут они.

-  Ты вот что: попроще говори, разговор у тебя чересчур грамотный, сразу знатко, что не из простых.

-  Я понимаю и все делаю, но в разговоре с тобой расслабился, это я понимаю. Ты тоже не очень свою веру показывай, не демонстрируй, они этого терпеть не могут, враз статью подведут.

-  Да уж чего хитрого! Под Патриарха Тихона подыскали, а для нас, грешных, у них статеек припасено на долгие годы.

Арсений встал:

- За разговор спасибо, отдыхай, завтра сильно свои переживания не показывай на людях.

К утру в шести местах под фундаментом церкви были вырыты ямы, приехал грузовичок, солдаты сняли шесть ящиков, долго возились, устанавливая их в ниши и соединяя проводами. Ближе к вечеру все было готово, толпу отогнали от церкви подальше, старший громко объяснял, что обломки могут улететь на сто метров. Размотали провод до карьера, из которого при строительстве брали глину на церковные кирпичи, все приезжие спустились в карьер, старший дал команду, крутанули машинку.

Тимофей стоял на бугре и молился, не отводя глаз от храма. Он видел, что солдаты попрятались в укрытие, понял, что скоро конец, через мгновение землю тряхнуло, он увидел, что церковь приподнялась над землей, услышал мощный взрыв, и облако пыли закрыло небо. Тимофей упал на колени, уронил голову на землю и плакал: «Прости нас, Господи, не знаем, что творим!». Поднявшись, он испугался, не видение ли: церковь стояла на месте, он бросился с холма в деревню, подбежал к храму, сдерживая обуреваемые его чувства, смотрел на молнии трещин, порвавшие стены, на оголенные красные кирпичи, как раны на белой штукатурке.

Местное и солдатское начальство материлось и боялось наказания сверху. Председатель сельсовета уже позвонил в район и доложил, что взрыв результата не дал, ему устроили выволочку и пообещали взыскать с его зарплаты стоимость взрывчатки.

-  Они мне с матерком сказали: неделя срока, чтобы церкви не было, - жаловался он неизвестно кому.

Так и разошлись, каждый при своем: разочарованные зеваки, убитый горем председатель и довольный Тимофей Кузин, получивший еще одно подтверждение того, что ничто не состоится без воли Божьей.

А уже утром, проходя на работу, он увидел возле церкви очень много народа, все шумят, и только один человек, стоящий на паперти, спокоен и уверен в себе.

-  Прекратите орать, - громче всех кричал председатель сельсовета. - Пусть товарищ еще раз объяснит.

-  Объясняю. Каждый копает под фундаментом яму на полтора метра глубиной, но подо всем фундаментом, чтобы он провисал, ни на что не опирался. Тем временем напилим толстых бревен, и бревна эти, как опоры, будем под фундамент подставлять.

-  Ага! - Раздался возглас. - Ты туда подкопался, а она тебя и накрыла. Могилу себе рыть?! Не полезу!

-  Уймите его! - Уже слезно просил председатель. - Говорите!

-  Ничто не обвалится, вы же видели, что на века строилось. Опоры поставили и дальше копаем, опять опора, и так почти до половины церкви. Крепеж должен быть прочным, надо проследить, столбы ставить в два, а то и в три ряда, под всю ширину фундамента, а то и в самом деле беды натворим. Когда все выставили, везде грунт убрали, тогда заваливаем яму сухими дровами, керосином можно сдобрить, и поджигаем по всей длине одновременно. Дрова сожгут опоры, половина церкви зависнет в воздухе и падет сама. Дело верное, промашки не будет.

-  Вы бы только знали, какие деньги я ему заплатил за эту выдумку, - опять вздохнул председатель.

-  Это не его выдумка, - шепнул Арсений Тимофею на ухо. - Таким приемом еще древние разваливали стены крепостей неприятеля.

-  А энтот - кто есть?

-  Не знаю, видел где-то, но не могу вспомнить. Ладно, пошли.

Артель собралась, хотели начинать работу, но прибежал старший и сказал, что всем велено идти на церковь, чтоб копать посменно, без перерыва. Тимофей побледнел:

-  Братцы, освободите меня от этого греха, я в другом деле отработаю.

Кто-то пытался хохотнуть, но Арсений вмешался:

-  Старшой, пусть он тут робит, обойдемся.

Согласились. Тимофей принялся было вязать рамы, но инструмент валился из рук. Он вышел из мастерской и долго молча наблюдал, как до сотни людей копошатся вокруг храма, не поклоняясь, а разрушая его. Десяток подвод возили из леса двухметровые толстые бревна, на месте замеряли размер и отпиливали опору. К вечеру церковь наполовину опиралась уже на временные подставки, председатель торопил, заезжий выдумщик, как прораб, ходил и указывал, где надо усилить опоры. Под алтарем все же полегче, он невысокий и вес меньше, а под основным зданием надо надежно крепить.

-  А теперь расширяйте канаву, чтобы дров больше вошло.

Дрова возили со школьного двора, из больницы, от сельсовета, даже по домам в деревне собирали в зачет налогов, поленья укладывали клеткой, чтобы тяга была. Тимофей так и не подошел ни разу, а когда стало темнеть, встал на колени и молился. Внезапно все вокруг озарилось диким пламенем, охватившим храм, керосин пролился к самому основанию, и сухие дрова занялись, языки изуверского пламени лизали стены, церковь терпеливо переносила боль, и Тимофей чувствовал это. Народ отшатнулся от страшного костра и с ужасом многие смотрели на сотворенное ими, многим жутко было, и страх возмездия проник в души. Жуткие тени незнамыми призраками метались по стенам, и каждый видел в них свои страхи.

-  Посмотрите кто, опоры занялись или нет? - просил председатель сельсовета, взволнованно бегавший метрах в ста от пожарища.

-  А ты сам глянь.

-  Если не сгорят, подпиливать полезешь.

-  И полезет, ему партейный билет дороже жизни.

-  А ты бы не брякал языком-то...

Вдруг раздался хруст лопнувших стен, и восточная часть храма медленно стала оседать, как бы уходя от людей в землю. Грохотом тысяч обломков и облаком пыли, уплывшим в темное ночное небо, простился храм с потомками тех, кто его строил.

Начальство решило вторую часть ронять днем, слишком много страхов нагнало на народ ночное зрелище.

Собрание по образованию колхоза назначили на вечер в школе, народу собралось немного, в основном мужики, курить запретили сразу, потому что до утра дым не выветрится, а ребятишкам учиться надо. О колхозах уже наслышаны, знали, что неизбежно, как осень приходит, как снег валится — жди-не жди — случится, так и с колхозом. Кто похитрее да поумней, хозяйство тихонько спустили с рук, скотину где живьем, где мясом, благо до города пятьдесят верст, а там базар каждое воскресенье. Инвентарь не так просто сбыть, но и то умудрялись, Степа Каверзнев молотилку гагаринскому колхозу продал и уехал с семьей, даже дом бросил, просил кума присмотреть. Быть или не быть колхозу - это не обсуждалось, сразу стали избирать председателя. Никто не хотел в начальство, тогда партийный секретарь Яша Пономарев предложил Ефима Рожнева, потому что коммунист, в Гражданской участвовал, грамоту знает. Объявили голосование - все подняли руки. Ефим прошел в передний угол, встал к столу:

-  Доверие принимаю, будем работать сообча. Только надо бы сначала список составить, кто в колхозе член, а кто просто так пришел, потому что дома делать нечего.

Начали записываться, председатель сельсовета что-то крыжил в своей тетради, после объявил, что не явившиеся хозяева завтра будут доставлены в сельсовет и там напишут заявления.

-  А с поселенцами как быть? - спросили из толпы.

-  Это которые поселенцы? Никаких, все будут в колхозе.

-  А если я, например, не желаю, не хочу в колхоз, тогда как? - в задних рядах встал Тимофей Кузин.

-  Тогда из деревни выселим, - весело предложил председатель сельсовета.

-  Ну, меня выселять много ума не потребовается, у меня всего хозяйства - мешок с инструментом. Да и права вам такого советская власть не дала. Товарищ Ленин как говорил: «Не мешайте крестьянину, он сам знает, как ему жить».

-  Это тебе лично товарищ Ленин на ухо шепнул?

Арсений только сейчас увидел в первом ряду прораба на крушении церкви и только сейчас узнал его: молодчик из ЧК, который за Лидой ухлястывал и из-за которого пришлось ему долгие пять лет скрываться в тайге и на лесообработке. Кто он сейчас, если ведет себя так вольно? Впереди сидящего спросил на ухо:

-  Этот уполномоченный из каких органов?

-  Из самих органов и есть, начальник милиции он.

Арсений похолодел: «А что, если он Лиду встретил на улице, который день тут болтается? А если меня сейчас поднимут, ведь узнает, как пить дать - узнает, у таких глаз наметан». И тут же крикнул:

-  Чернухина запиши.

-  Вот это дело, - одобрил Ефим.

Но начальника милиции понесло:

-  Как твоя фамилия? Отвечай быстро.

-  Отвечаю, Кузин я, только почему вы со мной как на допросе, я ничего противозаконного пока не совершил.

Начальник милиции очень обрадовался:

-  Вот именно «пока», потому что такие, как ты, все время подходящее выбирают, только у нас органы для того и существуют, чтобы всю контру предусмотрительно задушить еще до того, как она поднимет голову против народной власти. А что касается допросов, товарищи, то этот провокатор, который пытается сорвать первое колхозное собрание, не видел еще настоящих допросов и не знает, как непримиримы органы к врагам революции и колхозного строя. Сядь, Кузин, я с тобой потом отдельно поговорю.

Стали обсуждать, что будет обобществляться в колхозе.

-  Скот весь сгонять не будем, по корове надо оставить в семьях.

-  Нет, только там, где дети есть.

- Славно! - Парфен Лазарев встал с места. - У меня три коровы, я две отдаю колхозу, а Димитрий со Степаном по одной имеют, да по куче ребятишек, это дело у них лучше получалось, чем хозяйство вести. Они что принесут в колхоз, кроме вшей с гашника?

Степан подскочил к Парфену сбоку и наотмашь ударил его по лицу, кровь так и брызнула. Поднялся шум, дерущихся свалили, пока разбирались, Тимофей с Арсением отошли в сторону.

-  Надо уходить с собрания, этот уполномоченный может меня опознать, - шепнул Арсений.

Тимофей кивнул:

-  Ты уже записался, а мне оставаться придется, гляди, как бы с собой не увез.

-  На рожон не лезь, ты кого учить вздумал, да еще Ленина вспомнил. Он у них сейчас икона, только Ленина из них никто не читал. Будет нажимать - записывайся.

-  Никогда! Да я лучше мученическую смерть приму, чем вере своей изменю.

-  Ладно, у тебя понятия чуть сместились, не перечь ему, соглашайся со всем, что скажет, а там видно будет. Придешь домой - стукни в окошко.

На стук он вышел, вместе вошли в избушку, от горячей печки веет теплом, потому уютно. Тимофей был расстроен и молчал.

-  Не тяни за душу, рассказывай.

-  Про тебя больше не вспоминали, а меня оставил после всех, говорил вкрадчиво, противно, все выведать чего-то хотел. Я ему признался, что якобы от женщины скрываюсь тут, в стороне от дома, и адрес дал и имя указал, Анна ее зовут, под Свердловском, работал я там, если проверит, то все подтвердится, других грехов он за мной не знает.

-  Про Ленина больше не спрашивал?

-  Как же! Зачем, говорит, ты Ленина приплел, коли сам неграмотный, а я отвечаю, что читать могу, вот изучал труды вождя мирового. А на самом-то деле подсунул мне эту статейку старовер один, вместе мы дома рубили, вот он действительно верил, что Христос был первым коммунистом на земле. Верно, там было написано, что крестьянам не надо мешать вести хозяйство, не помню точно, но смысл такой, что не командуйте мужиком, вот что.

-  Тимофей, мужик ты добрый, правильный, но не при же в лоб, не навязывай своего мнения толпе, не повторяй ошибок учителя своего.

-  Кого ты имеешь в виду?

-  Иисуса вашего, он все твердил о правде и об истине, и чем это кончилось?

-  Ты считаешь, что можно поступиться истиной в угоду человеческой слабости? Если я верующий человек и блюду свою чистоту и справедливость для того, чтобы спастись, ты думаешь, можно отступить от заветов, поддаться соблазну, если это выгодно сейчас?

-  Я тебя ни в чем не переубеждаю, говорю лишь о разумном, не кичись своей верой, они этого страшно не любят. Ну, скажи, кому легче будет, если тебя шлепнут, поставят к стенке и расстреляют как приверженца церкви и врага советской власти? Душа твоя спасется и будет в раю, но жизнь твоя на земле кончится.

-  Там будет жизнь вечная, разве ты, грамотный человек, не знаешь об этом?

-  Смею тебе заметить, никто об этом ничего не знает. Вот вспомни Нагорную проповедь Христа, там все правда, все, как и должно быть в человеческом обществе. Он учит: живи вот так, и ты будешь спасен для вечной жизни там. Мне грустно оттого, что христианство воспринимает все буквально, хотя истина прямо на виду: здесь, на земле, наслаждайся трудом, женщиной, детьми, живи во всю широту своей души, но соблюдай заповеди Христа, не делай людям того, чего не хочешь для себя, вот и вся премудрость. Бог все создал, ты согласен? Так пользуйся этим, он же для тебя все это создал!

Тимофей слушал внимательно и проникался все большим отрицанием услышанного, наконец, он не выдержал:

-  Ты помнишь, как Сатана испытывал Господа в пустыне, чего только не обещал, с тем, как мы живем, и сравнить нельзя, но Христос ото всего отказался. Во имя чего? Чтобы мы, слабые, могли иметь пример мужества и веры, и не поддавались минутным соблазнам.

-  Ладно. Ты вот только что говорил про Анну, насколько я понимаю, ты согрешил?

Тимофей смутился и покраснел:

-  На мне грех, не устоял я соблазна, уж сильно хороша она, эта девка. Молюсь, каюсь во грехе, и думаю, что вернусь к ней, вот заработаю на обзаведение и вернусь. У ней ведь тоже одна бедность.

Арсений обнял товарища:

-  Прости, я не хотел тебя обидеть, но дискуссия у нас была чисто теоретическая, вот я и привлек пример из жизни, не скрою, что неуместный пример.

Тимофей даже прослезился:

-  Да об чем ты, Арсений, я без обиды, Бог простит.

-  Давай на покой, завтра на работу, а куда нашу артель теперь определят - неизвестно.

И он тихонько вышел из избушки.

Звездное небо сияло от первых морозцев, его глубина казалась темно-синей, а только что народившийся месяц притаился между звездами, дожидаясь своей полноты и силы, чтобы затмить их, очаровать и оставить потом с тоской дожидаться его нового появления.

Арсений, как только вошел в дом, сразу заметил перемену в поведении Лиды, смятение в ее глазах, излишнее, заискивающее внимание. Она полила ему на руки теплой воды над тазом, он вымыл лицо и шею, тщательно обтерся полотенцем, сел к столу. Дочь тут же угнездилась у него на коленях:

-  А к нам сегодня дяденька приезжал на машине.

-  Да? Он тебя на машине не прокатил?

-  Нет, он маму прокатил.

Арсений отпустил дочку на пол и встал изо стола. Лида заплакала:

-  Арсюша, милый, я тебе все скажу!

-  Только не сейчас, пусть ребенок уснет.

Они сидели за столом в избе, Стана в горенке спала на кроватке за печкой, самое теплое место.

-  Арсюша, Форин приезжал, помнишь, тот из органов, что цеплялся ко мне в Ишиме, он теперь тут служит, в районе, начальником милиции.

-  Это я знаю. Что он хочет? - Арсения била мелкая противная дрожь.

-  В сельсовет меня увозил, говорит, надо документы посмотреть. - Она замолчала.

Арсений спокойно предложил:

-  Продолжай. Проверили вы документы?

Она рухнула перед ним на колени и завыла в голос:

-  Убей меня, родной мой, ради тебя грех взяла на душу, он так и сказал, что все про тебя знает, если откажусь - посадит тебя.

Он охватил голову руками и так сильно сжал ее, словно боялся, что она может не выдержать вскипевшего в ней горя и оскорбления. Господи, да разомкнется ли этот круг, по которому окаянная власть гонит его, унижая необходимостью скрывать свое имя, скрывать ум и знания, вздрагивать при каждом незнакомом человеке, любить одну, а жить с другой женщиной, вглядываться в личико своего ребенка и видеть в нем другие черты, и все чего-то ждать, хотя ум и опыт уже учили, что ничего хорошего в его жизни не произойдет. Арсений унял волнение, с трудом спросил:

-  А дальше что будет? Знал я, что в мое отсутствие вы встречались, потом он тебя потерял, видно, не очень искал, теперь вот встретились, и ты подумала, что своим грехом ты можешь спасти меня? Удивительно, что он не арестовал меня уже сегодня, чтобы ночевать с тобой в постели, а не на стульях в сельсовете. - Он поднял руку: - Не говори ни слова, внимательно слушай меня. Я сейчас уйду и уйду навсегда. Меня посадят, если не расстреляют, искать тебя не буду. Анастасию береги. Деньги ты знаешь где, расходуй экономно. Настигнет нужда - поедешь в город, найдешь аптекаря Гольдфреда, запомни фамилию, он поможет, часть моих средств у него. В Стане твое спасение, не потеряй ее, во всех смыслах - не потеряй. Повзрослеет, скажи, что первая дочь ее и всех потомков должна носить имя Анастасия. Запомни это: Анастасия, Стана.

Он прошел в комнату, опустился перед кроваткой на корточки и долго смотрел на спящее дитя свое. Встал, взял с этажерки ножницы и аккуратно срезал локон детских волосиков, завернул в платок и положил в карман рабочей куртки. Быстро собрал вещи, бросил в мешок, остановился у порога:

-  Прощай, Лида, не от него ухожу, а от тебя, и помни мой наказ про Стану.

Лида метнулась было к нему, но он уже закрыл за собой дверь.

В избушку Тимофея постучал тихонько, чтобы не напугать.

-  Кто? - услышал он резонный по нынешнему дню вопрос.

-  Это я, Тима.

В одном исподнем стоял тот перед ним со свечой в руках и показался исповедальником, пришедшим, чтобы услышать и простить грехи его от имени Господа, но он прогнал эту заманчивую мысль - исповедаться другу своему.

- Дело скверное, Тимофей, начальник милиции Форин, который с тобой говорил, старый мой знакомый и даже соперник, можно сказать, он знает мое истинное прошлое. Ради свободного доступа к Лиде да и во имя революционной законности он ни дня не оставит меня на воле. Потому я ухожу. Ты решай сам, как быть. Если спросят - я ушел не попрощавшись.

-  Да куда же ты пойдешь, ведь они везде, в каждой дыре сидит по Форину. Слушай, Арсений, добирайся до Свердловска, там, в Полевском, найдешь заведующего больницей, его зовут Василий Алексеевич, скажешь, что я направил. Он работу даст и приют, а потом оглядишься. Может, и мне сразу с тобой?

Арсений качнул головой:

-  Не надо, так нас быстро найдут. Весной приезжай, если захочешь. В саду под грушей с восточной стороны закопан сверток в пергаменте, там бумаги и еще кое-что, когда соберешься, ночью отроешь. Об этом даже Лида не знает. Найди к тому времени фотографа, карточки мне с Анастасии привезешь. Ну, прощай, брат.

-  До встречи.

Они обнялись.




5

В ту июньскую ночь над Вакориным прогрохотала такая гроза, какой не помнили даже старики. Отдельно стоявшие березки в придеревенском лесу, где обычно брали веточек на первые свежие веники, подломило и обобрало с них молодой лист. Всю воду домашнего озера подняло и согнало к устью Кашинского лога, устье расперло напором стихии, и оно расшаперилось, разомкнуло берега, пропустив озорную, буйную воду в Нижнее болото. Стога сена только тем и спаслись, что спрятались в лесу, сам лес выстоял, потому что стеной стоял гибкой, местами гнулся, но нигде не сломался.

Василий, объезжая окрестности верхом на отцовской бригадирской лошадке, больше всего был удивлен способности леса, огромного массива слабосильных березок и осин, устоять против такого напора. Даже вода не устояла, а он устоял. Приехал домой, рассказал отцу.

-  Хорошо, что сена сохранились, видно, по-хозяйски уметаны стога, молодцы, мужики.

Колхозная жизнь летом не замирает ни на один день, потому что скотина и по выходным кормится, и в праздники надо коров доить, а мужики где с техникой, где вручную стараются сенов заготовить поболе, чтобы зимой не заглядывать на сеновал: а хватит ли до зеленой травки?

Вечером из Копотиловской МТС приехал нарочный по заданию райкома, по случаю непогоды приехал верхом, без седла, с непривычки кое-как слез с лошади и нарасшарагу поковылял в правление. Первого, кого встретил, отправил за председателями колхоза и сельсовета, а заодно и весь народ скликать на митинг. Собрались быстро, нарочный велел вывесить над крыльцом правления красный флаг, толпа похохатывала над Митей Грязненьким, который три гвоздя согнул, пока палку приколотил к балясине.

Нарочный дождался, пока все успокоится, и снял кепку:

-  Товарищи! Меня направил к вам районный комитет большевиков, чтобы сообщить важное сообщение: сегодня утром фашистская Германия напала на нашу страну. Это война, товарищи, а не провокация. Партия призывает всех граждан к соблюдению порядка, объявлена мобилизация, повестки привезут в сельсовет.

Стон прошел по толпе, как будто умер внезапно кто меж людей. Переглядывались мужики, бабы начинали выть, выпуская сдавившую сердце боль, и был этот плач русских баб тошнее для мужиков, чем объявленная война, завтрашняя мобилизация и даже возможная смерть в бою, потому что так оплакивают только необъемное горе. Так вдовы воют на кладбищах, так по деткам утраченным воют, и плач этот страх должен нагонять на врагов, потому что не только горе в нем слышится, но и отмщение, и проклятье, и кара Господня.

-  Обождите, товарищ уполномоченный, у нас с Германией мирный договор. Как она могла его нарушить? — возмутился старичок Евлампий Сергеевич.

-  Не могу сказать, товарищ, инструкции не было.

-  А ты чего от фашиста ждал? - крикнул Ганя Корчагин. - Мира? Он всю Европу на лопатки положил, а мы с ним все хаханьки устраивали, вот и доигрались!

-  Товарищ! Товарищ! Прошу без провокаций! — испугался нарочный.

-  Да какая там провокация, когда враг на твоем огороде каштует, - сжался Ганя.

Федор Кныш поднялся на крыльцо:

-  Похоже, мужики, всем боеспособным надо бы сухарей подсушить, дома все подобрать, крышу перекрыть или прясло подладить. Неизвестно, сколько мы с ним провошкамся, это только в песне про пядь земли, а если он внезапно начал, значит, готовился, как следует, значит, танками сотни верст может в сутки делать. Ну, это поправимо, нам только подпоясаться... Завтра на работу все, как штык, будут повестки - нас знают, где искать.

-  Федя, брагу заводить на случай..., - начала было Татьяна Петровна.

-  Какая брага, когда на повестке уж чернила подсыхают. Даже и не придет, сам поеду в военкомат.

-  Ты что, Федя? А ребятишки?

-  А страна? - в тон ей возразил Федор. - Попрячемся за болотами да за рямом, авось, не найдет немец, так, что ли? И такие разговоры прекратить! Я коммунист, и Васька вот подрастает, я подозреваю, что ему тоже достанется от трудов моих и тут, в колхозе, и там, на фронте.

-  Папка, а в школу не ходить? - спросил Василий.

-  Другая школа начинается, сынок. Завтра переговорю с председателем, чтобы подыскал тебе дело по силам, все-таки ты у нас грамотей.

Повестки за неделю выхватили всех работоспособных мужиков. Газеты приходили на третий день, и новости за нездоровым оптимизмом просматривались угрожающие. Враг пер на Москву и Ленинград, стремился к Сталинграду и Кавказу. Райкомовская инструкторша привезла указание избрать председателем колхоза Дарью Зноенко, та со слезами отказывалась, потому что малограмотная, кое-как фамилию выводит.

-  Этого достаточно, главное, чтобы колхоз работал, - подытожила инструкторша.

Дарья пришла к Кнышам:

-  Вася, айда в колхоз счетоводом, я же ни одной бумажки не знаю.

-  Тетка Дарья, какой из меня счетовод, я и колхозных документов в глаза не видал.

-  Не скажи, Василий Федорович, у тебя семь классов за плечами. Короче говоря, завтра выходи, как Филимоновича забрали на фронт, так все бумаги и лежат.

Деваться некуда, вышел, потому что поздно вечером закрепить аргументы Дарьи пришла председатель сельсовета Федора Унжакова:

-  Ты, Василий Федорович, не ломайся, принимай дела, а то знашь как: «по законам военного времени», - и она угрожающе подняла палец. - Да и мне подскажешь, что к чему, у меня ведь тоже кроме партбилета один ликбез, - уже примиряюще улыбнулась она.

Новому колхозному счетоводу Василию Федоровичу только что исполнилось шестнадцать лет.



В ночь на двадцать второе июня красноармеец, курсант школы ковалей, или, как ее называли солдаты, конской школы, Тимофей Кузин был в наряде. Его пост - угловая вышка, под которой склад с конской сбруей и сарай с телегами, но все равно пост, проверяющий приходил, «Стой, стрелять буду!» приходилось кричать, хотя ходил всегда один и тот же старшина школы Шевчук. С вечера было тихо, совсем безветренно, но для приволжской степи это обманчивая тишина, в любой момент может рвануть ветер, и тогда пыль взовьется столбом, дикие вихри поднимут засохшую степную траву, сломленные кустарники и долго будут кружить их над степью, пока надоест, а потом бросят где попало. Ближе к полуночи с запада потянуло прохладой, потом только что светлое небо накрылось тучей, да и не туча это, а сплошной низкий морок, и надвигался он на Тимофея, одиноко стоящего посреди земли, угрожающе и с напором. Скоро смена караула, хоть бы не началась буря, а то бежать через весь плац до казармы под ливневым дождем, а у него и плащ-палатки с собой нет. Тьма закрыла уже половину небосклона, когда по границе ее засверкали далекие молнии, как зарницы, и громы свалились на неожидавшую их землю, ударясь о нее и раскалываясь на мелкие раскаты.

   Тимофей крестился при каждой вспышке неба, приговаривая: «Спаси и помилуй, Господи Иисусе!», хоть и оглядывался, не появился старшина Шевчук, который на днях предложил курсанту Кузину вступить в партию большевиков. Тимофей знал, что категорически отказываться нельзя, потому сослался на малообразованность, а вечером политрук Илющеня забрал у него все конспекты, через полчаса пришел, швырнул их на кровать и грозно спросил:

-  Кузин, ты зачем врешь, что малограмотный? Судя по конспектам, врешь ты сознательно, потому что не хочешь в партию вступать. А теперь объясни мне настоящую причину.

Кузин замялся:

-  Вы бы мое личное дело посмотрели, товарищ политрук, я же сидел по нехорошей статье.

-  Видел, даже запрос делал, отсидел ты правильно, потому что нельзя местную власть игнорировать, но тебя же освободили, значит, перевоспитали, осознал, значит, свои заблуждения. Служишь ты исправно, хоть и не со своим годом. Ты с какого?

-  С тринадцатого. Нынче демобилизация.

-  Ну, с демобилизацией пока вилами по воде. - Илющеня кашлянул: лишнее сказал.

-  Все-таки будет война, товарищ политрук?

-  Ты такие вопросы только себе можешь задавать и то темной ночью под одеялом. Товарищ Сталин верит Гитлеру, значит, есть основания. Наше с тобой дело быть в боевой готовности, конную тягу артиллерии обеспечить. И о партийности подумай, в случае демобилизации никаких проблем с трудоустройством не будет.

А небо играло в свою игру, словно забавляя одинокого солдата. Молнии сжигали черноту, освобождая знакомые звезды, дождя так и не случилось, а ветер побаловался чуток и тоже перестал. Черное покрывало скатывалось к горизонту, и на душе Тимофея стало посветлей, он благодарил Бога за зримый показ ему своего могущества, а потом вспомнил слова священника Тихона: ничто ни в небе, ни на земле не происходит без его желания или разрешения, и, если человеку дано это видеть, то он должен понимать, что хотел внушить ему Господь. «Ведь нас так много на свете, чад его, и как пастух не может знать всех овец в стаде и каждой говорить, куда ей пойти, какую травку кушать и какой водой утолять жажду, так и Пастырь небесный не может говорить с каждым, такая слава снисходила до редких праведников, мы же, в лучшем случае, можем видеть знамения Господни, когда он соблаговолит подать знак людям, что он недоволен родом человеческим и грозит послать свою кару».

«Если мне выпало видеть это явление чудесное, то и понять мне надо его самому, потому что к политруку с такой загадкой не пойдешь. А не явил ли Создатель черное нашествие с западной стороны, и не предупреждает ли тем, что война скоро случится, что до середины неба и земли нашей дойдет черная сила, а потом пошлет Господь Илью Пророка с воинством, и возвоссияют священные молнии, и ударят громы, и сгорит вся чернь в рукотворном и нерукотворном огнище».

Пришла смена, Кузин в казарме тихонько разделся и прилег на кровать. Со второго яруса свесил кудрявую голову сибиряк Сема Золотухин, спросил шепотом:

-  Гроза на дворе?

-  Нет, улеглось. Сема, только никому не скажи, было сейчас на небе знамение, и я так понимаю, что война все-таки придет.

-  Тише ты! Услышат - в паникеры запишут.

-  Точно тебе говорю, такие явления редко бывают и неспроста.

-  Ладно, спим.

После подъема Кузин мог бы еще поспать после ночного караула, но посыльный из штаба велел ему срочно бежать к политруку.

Политрук Илющеня сидел за столом и читал какой-то документ. Кузин доложил.

-  Садись. Так говоришь, война все-таки будет?

Тимофей побледнел, но отказаться от веры он не мог, потому признал:

-  Так точно, товарищ политрук, будет и достаточно скоро.

-  Откуда у тебя такая информация? Только не крути, говори, как есть, обещаю, что наш разговор останется в этом кабинете. Говори.

-  Скажу, товарищ политрук.

И Тимофей рассказал все виденное ночью, прокомментировав так, как понял сам.

-  Ты веришь в Бога?

-  Верую во Единого Бога нашего.

-  Ладно. О виденном и о нашем разговоре больше никому.

На столе политрука звякнул аппарат внутренней связи. Он взял трубку и тут же положил ее на место.

-  Ты прав, Кузин. Сегодня на рассвете немцы перешли нашу границу. Это война. Беги, объявлено всеобщее построение.



В начале июля в лагере заговорили о войне, точно никто ничего не знал, начальство помалкивало, вопросы задавать не полагалось, тем более политическим, но уголовники из соседней зоны иногда делились подробностями. Выходило, что немцы напали еще двадцать второго июня, громят наши войска по всем фронтам, советские армии охотно сдаются и переходят на сторону Гитлера. Бывший среди политических генерал Не- велин открыто говорил, что это чушь, войска сопротивляются, но внезапность удара, о возможности которого говорили старые вояки, позволяет технически подготовленному противнику легко опрокидывать нашу оборону. И о добровольной сдаче армий в плен - провокация,глупость.

Пятнадцатого июля вечером генерала вызвали в контору. Начальник лагеря встретил его дружелюбно, выгнал конвой, предложил чай и папиросу.

-  Благодарю, гражданин начальник, от чая отвык, а курить бросил сразу после приговора, наслышан, как трудно в ваших учреждениях с куревом.

- Игнатий Матвеевич, - неожиданно так деликатно обратился к зэку начальник. - Я хорошо знаю ваше дело и уверен, что в связи с новыми обстоятельствами его пересмотрят, фронту нужны грамотные командиры.

-  Вы можете мне под честное слово о неразглашении сказать истинное положение на фронтах?

Начальник помолчал, хлебнул чай, встал:

-  Положение тревожное, он наступает по всей линии от Балтики до Кавказа. До Москвы рукой подать, Ленинград под угрозой. Наши потери огромны, даже те, о которых сообщают. Мы получили команду срочно выявить добровольцев среди заключенных и оформить дела на досрочное освобождение, я просил бы вас помочь.

Невелин уточнил:

-  Политические, конечно, не рассматриваются?

Начальник приободрился:

-  Разрешено, конечно, но не все статьи. В отношении высшего комсостава, ученых, хозяйственников будет дополнительная работа. Я просил бы вас выступить завтра на утреннем разводе. Игнатий Матвеевич, вас знают все, вас уважает контингент, ваше слово много значит. Вы согласны?

-  Это будут арестантские роты?

-  Не для всех, вся мелочь пойдет в войска, более серьезные статьи формируются в так называемые штрафные батальоны. Есть шанс получить амнистию после ранения. Правда, тонкостей я не знаю.

Невелин молчал, хотя понимал, что отказаться он не имеет права, возможно, завтрашнее слово и будет первым его ударом по врагу.

-  Я буду говорить, гражданин начальник, но буду говорить так, как считаю нужным. А после этого хоть в карцер.

- Да перестаньте! Вас вызвать на разводе?

-  Зачем? Я сам найду место, где спросить слова.

Весь лагерь построен буквой П, такое редко случается, например, при групповом побеге или объявлении результатов проверки коллективной жалобы в Москву, как всегда, не подтвердившейся. Начальник лагеря сообщил о войне с Германией, о временном отступлении наших войск и о необходимости пополнения живой силой.

-  Родина обращается к вам, осужденным и отбывающим наказание, с предложением добровольно пойти на ее защиту. Это касается всех, но отдельные статьи будут рассматриваться особо. Заявления будете писать в отрядах на мое имя. На это дается час времени перед работой. Есть ли желающие высказаться?

-  Начальник, Украину сдали?

-  А Минск?

-  Ростов?

-  Тихо! - рявкнул начальник. - Я такой информации дать не могу.

-  Значит, точно сдали...

И тут раздался упругий командирский голос:

- Гражданин начальник, заключенный Невелин, статья пятьдесят восемь, пункт три, разрешите слово сказать?

-  Разрешаю.

Невелин вышел перед тысячей мужчин, даже в хэбэшной робе в нем просматривался военный человек.

-  Чтобы не было кривотолков, признаюсь, что вчера начальник просил меня выступить. Однако признаюсь и в том, что и без того разговора я бы не спрятался за спины своих товарищей. Наша родина в серьезной опасности, видимо, плохи дела, если власти обращаются за помощью к тем, кого вчера отгородили от общества. Мы все осуждены, кто за преступление, кто за проступок, кто за неверное слово. Но осудила нас не родина, нас посадило сюда государство, а это разные понятия, товарищи. Власти могут меняться, но родина остается всегда. И сейчас она просит нас защитить ее от захватчиков. Вы знаете, я боевой офицер, генерал, потомственный военный, мои предки служили и царям, и Отечеству. Я участвовал в Финской кампании, мы ее позорно проиграли, мой анализ причин поражения не понравился начальству, и вот я здесь. Сегодня, к сожалению, Гитлер подтверждает объективность моих выводов. Но не время сводить счеты и предъявлять обиды. Я прошу руководство лагеря ускорить рассмотрение моей просьбы отправить на фронт в любом звании и в любом качестве.

-  Там ведь и убить могут, генерал, - крикнули из толпы.

-  Если ты меня смертью пугаешь, то зря язык о зубы трешь, смерти я не боюсь. Лучше умереть в бою за Родину, чем гнить в бараке.

Толпу пошатнуло:

-  Прав генерал!

-  Распускай сходняк, будем маляву писать.

-  Во втором отряде бумаги нет, всю в гальюн стаскали.

Начальник лагеря скомандовал:

-  Всем отрядам разойтись по своим баракам, рабочие задания получите на месте.

Невелин в строю стоял рядом с крестьянином Чернухиным, и на нарах они спали рядом, холодными зимними ночами согревая друг друга. Чернухин был довольно замкнутым человеком, только Невелин замечал, что тот больше, чем деревенский мужик, иногда в беседе он так выразительно проговаривался, употребив редкое слово или выдав такое неожиданное суждение, что генерал смущался. Спрашивать в лагере не принято («вопросы задают в конторе»), а сам Чернухин о жизни своей докаторжной помалкивал. Прошлой зимой жестокая простуда свалила Чернухина, ему дали освобождение, и день он пролежал на нарах, к вечеру температура поднялась, начался бред, в котором Невелину приходилось даже рот прикрывать больному. Он говорил что-то об Анастасии, называя ее «Ваше Высочество», потом переходил на польский, очень чувственно, со слезой, как бы читал заученные тексты на французском и английском — Невелин помнил кое-что еще с петербургской юности. Ребята насобирали по всему бараку таблеток, Невелин сбегал в санчасть, мест там не было, но лекарства дали. К утру Чернухин успокоился и уснул, кризис прошел.

Через два дня, работая пилой в паре, он, узнав, что бредил, с опаской спросил соседа, не говорил ли в бреду чего-либо необычного.

-  Говорил, бугру было что послушать, но нам это не интересно, как вы сами понимаете.

Арсений остановил пилу:

-  Что сказал, повторите, это крайне опасно?

Невелин кратко пересказал бредовые речи, упомянул про иностранные языки:

-  Не переживайте, кроме меня никто не слышал, иначе давно бы поинтересовались, где сибирский крестьянин получил столь приличное образование. Я и раньше замечал за вами проколы, но стеснялся заводить речи об этом.

Чернухин сел на бревно, вытер мокрое от пота лицо несвежим полотенцем, силы еще не вернулись к нему:

-  Спасибо, генерал, я действительно такой же крестьянин, как и архиерей. Если коротко, поляк по происхождению, родителей Государь отправил в Сибирь, а органы прибрали после Гражданской. Меня спас тиф, потом соседка, сердечная русская женщина, приняла меня вместо сына, умершего от тифа же, его паспортом прикрыла от новых властей. С дочкой ее, Лидой, случились у нас чувства, но сложно скрывать, окраина городка, почти деревня. А за Лидочкой стал ухаживать молодой милиционер, она мне и сказала, что он подозревает. Тогда я махнул на Урал, пять лет скрывался, думал, все улеглось. Ан нет, с тем чекистом опять пути схлестнулись, и вот я здесь.

На второй день, попав вдвоем на ремонт завалившегося банного дымохода, они наговорились сполна.

После построения по поводу войны и добровольцев Арсений спросил:

-  Генерал, вас действительно могут отпустить на фронт?

-  Не знаю, это будет решаться чуть не у Берии.

-  Мне не совсем понятна ваша логика, России прежней уже нет и никогда не будет, эта власть вас низвела до раба на лесоповале, но вы готовы ее защищать и даже призываете к этому других. Я знаю, вы порядочный человек, но как это все совместить?

-  Вопросом на вопрос. Вы подадите заявление?

-  Скорее, нет. И не потому, что я поляк, нет, моя родина - Россия, но как можно воевать за власть большевиков, уничтоживших мою родину и создавших страшное государство?

-  Но родина осталась. Представьте на мгновение, что будет с Россией и русским народом, если Гитлер дойдет до Урала? Это не только гибель нации и русской государственности, это крест на цивилизации, в ее интеллектуальном аспекте, это возврат к средневековью на новом техническом уровне.

-  Давайте решим так: если вас отзовут на фронт, я пишу заявление добровольца. Но там мы вряд ли встретимся.

-  Война большая, но она одна, встречаться не обязательно, важно победить.

Люди не замечали, что слово «война» изменилось по смыслу, оно всегда было в русском языке, с начала века не забывалось: то японская, то германская, то империалистическая, перешедшая в Гражданскую. Эта война была страшной, потому что впервые на человеческой памяти сознание людское перевернулось, сместились понятия, вроде внутри страны жили, своим народом, а сосед соседу враг, брат брату враг, не было фронта в обычном понимании, в каждой деревне линия обороны проходила, в каждой семье, в душе нередко возникали у людей сомнения вплоть до перемены убеждений и смены флага над головой. Потихоньку все успокоилось, хотя отголоски гражданской до последнего времени доносились глухими раскатами: там взяли группу бывших, тут разоблачили. Эта война, сразу названная Отечественной, то есть, за Отечество, за Родину будем воевать захватчика, воспринималась как великое испытание, как проверка на жизнь. Пусть говорили пропагандисты о борьбе двух систем и идеологий, пусть писали газеты о верности советского народа родной власти и родной партии - все было проще: со времен татар и монголов, со времен униженного состояния порабощенного народа в сознании вызревало и формировалось понимание сути национальной независимости, в гены потомкам передавалось предостережение от всякого рода соблазнов поискать покровительства под чужими хоругвями или под иной верой, нравственной необходимостью стало жить своим народом, своим миром. Советская власть крепко ломанула народное тело и народную душу, но устоял нравственный хребет, убереглось понимание родины как чего-то неизменного, вне зависимости от названия властей и цветов флагов. Не умея часто сформулировать свое убеждение, люди шли в бой, не особо задумываясь, потому что так нужно было, умирали на бегу, натыкаясь на встречную пулю или ловя снарядный осколок, раненые, мучились в госпиталях, кое-как подлечившись, возвращались к своим или шли на распределительные пункты.



Генерала Невелина увезли в Москву самолетом вместе с несколькими высокими чинами, набранными в соседних лагерях. В последний вечер вокруг него собрались товарищи, с кем сдружился за год работы в тайге.

- Сожалею, что не все вместе уходим, но обещаю, что буду хлопотать перед властями за каждого. Вам, Чернухин, настоятельно рекомендую заявление все-таки написать, и уже с фронта дать мне весточку.

Арсений заявление написал, его вызвал какой-то чин из конторы, небрежно спросил:

-  Воинской специальности нет? В армии не служил? Статья серьезная, хотя состав преступления малозначителен. Жди, рассмотрим, но зачисления в регулярную армию не гарантирую, в лучшем случае - штрафбат.

-  А что это такое?

Офицер снисходительно на него посмотрел:

-  Это команда врагов советской власти, решивших искупить свою вину кровью. Погиб - реабилитирован, ранен - переводят в войска.

Арсений изначально понимал, что лагерники будут использоваться в самых опасных операциях, но не думал, что все будет обставлено так цинично буднично и откровенно. Из лагеря их набрали больше ста человек, пешим строем и под усиленной охраной довели до узкоколейки, платформы с добровольцами паровозик дотащил до полустанка. Долго ждали теплушки, еще в двух местах жгли костры и толпились такие же оборванные и безразличные люди. Подали «телятники», в каких возили зэков, так же под охраной дошли до Свердловска. Только что освободившиеся казармы ушедшей на фронт команды приняли новый состав.




6

Штрафники шли к фронту, и фронт шел им навстречу. Арсений, не служивший в армии и не знавший ничего, что касается ее порядков и организации, все равно понимал, что вот эта толпа безразличных в основном и деморализованных людей ни при каких обстоятельствах не будет боевой единицей. Уголовники верховодили и здесь, как в лагере, командиры не появлялись, и откровенных столкновений, драки и резни удавалось избежать только потому, что политические держались дружно. Кормили один раз в день, тут же, у котла с кашей, выдавали сухари и соленую рыбу, все съедалось в один присест, и в пути сохло в горле, у колодцев и родничков ругались и толкались. Арсений ни во что не вмешивался, держался особняком, среди полутора сотен мужиков, одетых в бэушную солдатскую форму, непростиранную, со следами крови и пугающими дырками от пуль и осколков, несложно затеряться, но внимание к себе он замечал.

На ночном привале подсел конопатый паренек с раздвоенной после драки верхней губой, худой и шелудивый, чем вызвал отвращение Арсения.

-  Мне велено переговорить с тобой, чтобы ты от стаи не отбивался. - Парень щурился и шепелявил - пару зубов при том ударе он все-таки потерял. - Пахан велел подойти, когда все угнездятся. Понял?

Арсения мелко колотил гнев, но он ответил спокойно:

-  Не пойду. Так и скажи: один я, один и останусь.

Парень усмехнулся:

-  Ты хоть знаешь, о ком базаришь? Ему тебя пришить - раз плюнуть. Да мне же прикажет, и мамкнуть не успеть.

-  Кончен разговор. - Арсений тяжело поднялся: три дня пешего перехода и бескормица вымотали его окончательно. - Вали отсюда и успокой своего пахана: под него не лягу.

-  Ладно, мое дело - сторона. - Визитер неохотно встал. - Я ему скажу, что ты завтра подойдешь для личной беседы. - Он криво усмехнулся. - Не буду себе ночь портить дурными вестями, пахан кодлу сбивает, чтобы на передовую в боевой готовности прийти, так что маракуй, пока время есть.

Арсений взял котелок и пошел к реке, пить сильно хотелось, да и пустой желудок водой наполнить, все меньше сосет. В десяти шагах остановил часовой, лязгнул затвором.

-  К реке за водой можно?

Солдат подошел ближе:

-  Принеси и мне котелок, больно пить хочется. Только не вздумай бежать, пуля догонит.

Арсений промолчал, подошел к берегу. От воды несло запахи речной зелени, квакали лягушки, белели в темноте не плотно закрывшиеся кувшинки. С правой стороны мрачной серой стеной стоял камыш, слева плес, мелководье, утки спят, положив головки под крыло. Как мирно! Как прекрасна жизнь! А что он? В кампании человеческих отбросов идет на верную смерть. Нет, он не раскаивался, что вызвался добровольцем, он всегда помнил слова генерала Невелина, что лучше погибнуть в бою, чем гнить в бараках, и даже сейчас соглашался с ними, но как глупо складывалась жизнь! Только несколько дней из сорока с лишним лет виделись ему светлыми, солнечными. Лицо Анастасии, девическое, почти детское, с капризной губкой и озорными глазищами, и строгое, страдающее, взрослое в проеме полутемного вагона, всегда было с ним. Он жил этим образом, стараясь не вспоминать о Лиде, о девочке с родинкой за ушком, он понимал, что виноват перед ними, но уйти в ту жизнь уже никогда не сможет. Да и доведется ли делать выбор, даст ли суровая судьба шанс остаться в живых? Лучше не думать об этом, он привык готовиться к худшему и почти никогда не ошибался.

Солдат проворчал, почему так долго, и жадно припал к котелку. Арсений заметил человека на полпути к кострам, тот явно старался быть незамеченным. «По мою душу... Может, вернуться к часовому...?». Арсений подавил страх и пошел навстречу.

-  Чернухин, подойдите сюда, здесь света от костров меньше.

Арсений присел на корточки и приложился к котелку. Вода была теплой и пахла тиной, но он не замечал, пил крупными глотками, выигрывая время, чтобы унять противную дрожь.

-  Моя фамилия Штепель, генерал Невелин просил за вами присмотреть и помочь, в случае необходимости. Знаем, что к вам подходили уголовники, знаем, что вы отказались участвовать в провокации. Потому предлагаю присоединиться к нашей кампании, политические, как вы заметили, держатся дружно. Одного вас уберут. Что скажете?

Арсений молчал. Он не разделял взглядов этих романтиков от революции и не верил в их завтрашний день, ему противны были заверения в неизбежности грядущего счастья всего человечества, которыми они завершали все ночные дискуссии в бараке, но выбора нет, и ему придется примкнуть к политическим. Да и статьями они родственники, так что все логично.

-  О какой провокации вы говорили?

- Уголовники рассчитывают получить оружие и воспользоваться им для освобождения.

-  Это же полный бред, какое освобождение, нас даже безоружных охраняют автоматчики.

-  Они думают уйти за линию фронта. Мы решили предупредить командование. Как вы считаете?

Арсений невольно улыбнулся:

-  Странные вы люди... Неужели военные столь наивны, что позволят вооруженным уголовникам вести себя, как им хочется? Мы с вами в штрафной команде, ничего не изменилось, и в бой мы пойдем при усиленном сопровождении, не исключаю, что вообще без оружия.

Штепель, видимо, был озадачен:

-  Полагаю, такое невозможно, оружие выдадут, как иначе? Мы же просились на фронт воевать, а не...

Он не смог найти нужного слова и замолчал.

-  Спасибо вам за заботу, господин Штепель, я вашим предложением воспользуюсь. - Он поднятой рукой остановил метнувшегося собеседника: тот явно хотел возразить против господина. - Сейчас же подойду к вашему костру, но о докладе начальству советую подумать, вы же знаете, что они с уголовниками быстро находят общий язык, когда дело касается вас. Извините, я пойду, очень хочется спать.

К обеду следующего дня колонна вышла в расположение воинского подразделения, солдаты настороженно смотрели на разномастную толпу грязных и заросших щетиной мужиков. Зэков накормили в сторонке, построили, провели перекличку. Рослый молодой мужчина в солдатской гимнастерке без погон, в офицерском галифе и хромовых сапогах, светловолосый, гладко выбритый, встал перед строем:

-  Я назначен командиром отдельной штрафной роты, так называется наше подразделение. Моя фамилия Шорохов. Звания нет, обращаться по должности. К вечеру назначу командиров взводов, а сейчас всем отдыхать.

Арсений бросил свой мешок в тени чахлой березки и лег на спину. Безысходность и неотвратимость чего-то страшного угнетали его. Прошел слух, что завтра роту могут бросить в бой. Ничего странного, товарищи командиры, конечно, не знают, да и знать не хотят, что очень многие из вновь прибывших, как и Чернухин, не держали в руках винтовку, для них это не важно, у них свой взгляд на полторы сотни вчерашних заключенных, пожелавших пойти на защиту своей Родины. Они не дадут себе труда разобраться и развести по разным сторонам отъявленных уголовников, готовых ударить в спину и уйти за линию фронта, и таких, как Штепель и его товарищи, искренне уверенных, что их участие на фронтах поможет стране, партии и народу. Странные люди, но Чернухин был удивлен их доброжелательным приемом: Штепель назвал его товарищем генерала Невелина, и Арсений не стал возражать. Потом ему объяснили, что все политические объединены в партийную организацию ВКП(б), руководит ею товарищ Головачев, до ареста был секретарем обкома, из рабочих, убежденный большевик.

-  Насколько я осведомлен, вы в партии не состояли, - сказал Головачев. - Но рекомендация генерала дорогого стоит, потому мы считаем вас своим. Вы не возражаете? Хорошо. Товарищи, нам следует просить командира роты, чтобы нас объединили в один взвод. Я бы не хотел идти в бой рядом с уголовником.

Партийного лидера поддержали, и Арсений не стал вмешиваться со своими рассуждениями, что ротный командир постарается разбавить стройные идейные ряды ненадежными элементами. Так и случилось. Когда зачитали повзводные списки, партийцы почти равными долями оказались во всех трех подразделениях. Возмущенный Головачев подошел к Шорохову:

-  Разрешите, товарищ командир роты?

-  Разрешаю, но товарищей тут нет. Говорите суть.

-  Мы хотели бы создать отдельный взвод бывших политических.

-  Что еще?

-  Больше ничего, - растерялся Головачев.

-  И на том спасибо. Запомните: приказы командира не обсуждаются. Мы все здесь одной породы, штрафники, люди вне закона, никаких различий по чинам и званиям. Почему я должен вам это разъяснять? Вы не служили? До ареста кем были?

-  Секретарем обкома партии.

- Я месяц назад полком командовал. А, возможно, завтра пойду с вами в атаку впереди танков, без артподготовки. Вот так, товарищ секретарь. Рота должна выполнить задачу, и она выполнит или погибнет. Все, идите, я и без того много вам наговорил.

Ранним утром, еще до рассвета, всех потихоньку подняли, кое-как построили. Ротный дождался относительного порядка.

-  Рота, слушать внимательно! В двух километрах деревня, которую нам предстоит взять. В деревне до роты немцев. Пойдем тихо, первый взвод прямо по дороге, второй слева, третий обходит справа. Взводные установку получили. К восходу солнца объект должен быть нашим. Для всех вас это первый бой, потому проявляйте мужество и хитрость, по возможности. И еще. Только вперед, за трусость расстрел на месте. Назад не советую, нас прикрывают автоматчики СМЕРШа. Все. Выдать оружие!

Из кузова полуторки солдаты совали в толпу винтовки, рядом старшина давал по пригоршне патронов. Арсений отошел в сторону, дернул затвор и вставил патрон.

-  Разобрался? Меня товарищи попросили быть с вами. - Молодой мужчина, Арсений видел его среди политических, тоже обихаживал винтовку. - Взводный у нас военный человек, пойдемте, он просил собраться.

У полуторки поднялся шум, винтовок не хватило, почти половина штрафников осталась без оружия. Рябой, знакомый Чернухина, суетился и кричал:

-  Беспредел! Я не кабан из пригончика, чтобы на забой идти! Ротный, не пойду без ружья!

Ротный рявкнул:

-  Прекратить вой! Приготовиться к броску! Пойдем легкой рысью, и чтоб тихо! Безоружные винтовку добудут в бою. Пошли!

Быстрым шагом, а потом и трусцой направились в сторону деревни. Рябой пристроился рядом с Чернухиным, бежал тяжело, сипя прокуренными легкими.

-  Ты не боись..., не трону..., ждать буду..., когда тебя убьют..., винтовку захвачу, - переводя дыхание, выговорил он.

Арсений плюнул и прибавил шаг, но скоро вся цепь остановилась. «Идти тихо, впереди посты».

Странное дело, но Арсений так и не мог принять как реальность, что он идет в бой, что в руках у него оружие, которым он должен убить человека, что стоит ему чуть ошибиться, и тот убьет его. Как все просто! Он мог бы признаться себе, что никогда не нажмет на крючок винтовки, не сможет, потому что не знает за собой такого права, и пусть тот, что напротив, берет его на мушку, пусть стреляет - его жизнь уже ничего не стоит, даже этого выстрела. Он шел навстречу бою, не ощущая тех, кто рядом, шел один и в этот раз, как почти всегда в жизни.

Раздалась густая стрельба впереди, яркая ракета неожиданным солнцем взошла над деревенской околицей, неуместное «ура» пронеслось по рядам, цепь радостно рванулась навстречу огню. Арсений видел, как упал рябой напарник, упал неловко, лицом вниз, подвернув под себя безоружные руки, в рассветных сумерках видел вспышки выстрелов от деревни, бежал, не пригибаясь и не поднимая винтовки.

   Все закончилось как-то неожиданно, немцев в деревне не оказалось, стреляли солдаты передового охранения, которые не стали ввязываться и умчались на трех мотоциклах. Ротный собрал командиров взводов и приказал на всякий случай окапываться, потому что противник даже столь незначительного прорыва не простит и ударит, а команды возвращаться нет и не будет.

Арсений копал влажную глину, укладывая по краям окопа пласт за пластом, рядом устраивал окопчик Головачев, рукав его гимнастерки побурел от крови.

-  Вы ранены?

-  Зацепило чуть, а забинтовать нечем, рубашку порвал, только все равно мокнет.

У Арсения в мешке лежал перевязочный пакет, вчера солдатик молодой дал, сказал, что без того в атаки не ходят. Головачев снял гимнастерку, сдернул пропитанный кровью обрывок рубахи, Арсений протер рану и туго перевязал.

 Из тыла подъехала машина, какой-то офицер громко кричал на ротного, ветерком доносило только «прохлаждаетесь», «противник прет», потом объявили переход на новое место.

-  Командир, а ямку эту я за каким хреном рыл? - сидя на корточках перед почти готовым окопчиком, пенял взводному пожилой грузноватый уголовник по кличке Милый. - Или мне с собой ее взять?

-  Не тоскуй, Милый, в случае чего мы тебе еще лучше ямку выроем, - успокоил взводный давнего товарища по отсидке. - Поспешай, братва, ротный матом кроет.

Предстояло пройти три километра лесами в направлении какого- то важного шоссе, там мост через реку, и ожидается танковый прорыв.

Вот тут и увидел Чернухин войну во всей страшной силе ее борьбы со всем живым, в ее способности спрессовывать время и обозначать миг между бытием и отлетом души. Многотонные громады танков неудержимо неслись на людей, бестолково пытавшихся зарываться в землю, стрелять из винтовок и бежать, обезумев от ужаса. Танки настигали метущихся, сбивали их и наматывали на гусеницы.

Несколько человек добежали до леса, танки, кружнув по поляне, выровнялись в колонну и пошли дальше. Арсений сел на поваленное дерево, его вырвало густой тягучей слюной. После минутного забытья огляделся: два десятка штрафников одинаково безучастно чего-то ждали. Один поднялся, держа винтовку за ствол, как палку:

-  Пошли, после танков пехота пойдет, добьют.

Смершевец говорил с ним минут пятнадцать, не больше, конвоир отвел к группе таких же, как и он, неприкаянных и никому не нужных. Среди оставшихся в живых Арсений не увидел ни одного знакомого. Еще через час их отправили на правый фланг, где формировался штрафной батальон - так сказал старший конвоя. Батальон несколько дней готовился к боям: разжалованные офицеры учили работать с гранатами против танков.

-  Ну, братва, наши дела даже хреновыми не назвать, - размышлял сухопарый мужик с синяком под глазом. - Я видел, как ребята брали инкассаторскую машину, так то тычинка и пестик против танка. Вот ты посмотри, - он обратился к Чернухину, - я с танком знаком по картинкам, а мне на него с гранатой. Конечно, я полезу, потому что автоматчики сзади могут хорошо подтолкнуть, но в чем фокус? Я его подобью, но уже не жилец, они же меня кончат, или те, или эти, если назад поползу. Вот и вопрос: получу гранаты, и куда? Тычинка и пестик, другого выхода нет.

Чернухин будто у него комара на лбу убил, наклонился:

-  Не брякай языком!

-  Так я же в целом...

И они пошли на площадку, где стояла крестьянская телега, взятая в соседней деревне. Телега понималась как вражеский танк, и мужики на полном серьезе швыряли в нее гранатные болванки. Дважды еще смерть отталкивала Арсения, отказывалась принять его жертву, когда при отражении танковой атаки его граната не взорвалась, он упал вниз лицом, ждал взрыва, а его не было, и танк проскочил над ним, обдав дымом, пылью и грохотом. И потом еще, при безумной дневной атаке в полный рост, они бежали полем нескошенной ржи, бежали на верную гибель, но появившиеся сбоку советские танки накрыли окопы противника, и остатки штрафбата нечаянно остались жить.

Его ранило при авиационном налете, батальон доедал кашу, когда появились три штурмовика, они и прошли только раз, сбросив по одной бомбе и полоснув пулеметными очередями, а наработали много. Начальник полковой разведки орал потом на комбата, что на него штрафников не напасешься. Арсений этого не слышал, его в ту минуту оперировали в полевом госпитале. Осколок, вынутый из плеча, хирург ему показал потом, сказав, что сохранит, органы могут проверить, не самострел ли штрафничок.




7

На распределительном пункте после ранения Арсений Чернухин получил назначение в минометную роту. Офицер, посмотрев его бумаги, улыбнулся:

-  Хотел тебя напугать, что минометчики под самым боком у противника работают, да, похоже, ты из пуганых. За что попал в штрафбат?

-  Добровольцем, командир.

-  Ну, ты Ваньку-то не валяй, я от души интересуюсь.

-  Добровольно, из лагеря я.

-  По какой статье сидел?

-  По той самой.

-  А ранение в плечо не самострел?

-  Уже проверили, был бы самострел, не говорил бы с вами.

-  Это мы уточним. - Особист крутнул ручку аппарата: — Барышня, дай мне тринадцатого. Тринадцатый? Чернухина из штрафбата кто оперировал? Ты? Назови фамилию. Понял. У него пулевое ранение? И пуля, случаем, не соседа по нарам? Осколочное? Точно? Смотри, я проверю, головой отвечаешь, если он самострел.

Положил трубку, лениво повернулся к Арсению:

-  Все нормально. Вас тут трое уже, сейчас в полк полуторка пойдет, на ней доскочите. Явку вашу пусть командир роты мне отзвонит. Давай следующего.

В кузове полуторки лежал с десяток ящиков, Арсений присмотрелся - мины. Стало жутковато, в последнем бою на его глазах троих ребят миной разорвало.

-  Не боись, - успокоил попутчик, спокойный верзила с перевязанной головой, - они безвредны, пока не на боевом взводе, хоть в городки ими играй.

-  Ты тоже из госпиталя, голова перевязана?

-  Не доехал, сбежал, в медсанбате кровь остановили, мне и полегчало. А раз так - нахрена я поеду в госпиталь, проваляюсь там, а наши уйдут, как я потом без родной минометной роты?

Чернухин с интересом смотрел на этого странного человека, который госпиталю и паре недель отдыха от войны предпочел побег из медсанбата и возвращение в родную, как он выразился, роту.

-  Тебя же в голову ранило, не в задницу, нельзя так несерьезно относиться к себе. А если рана откроется?

Тот махнул рукой:

-  Чему открываться, осколком чиркнуло и какой-то сосуд с кровью подрезало, вот из меня и хлестало, как из барана, до самого санбата. А зашили, и все кончилось. Ты к минометчикам? Айда к нам, у нас старшина толковый и командир хороший, не прогадаешь.

   Чернухин отмолчался. Он уже несколько дней наслаждался пусть относительной, но свободой, когда за спиной нет солдата с автоматом, хочешь есть - развязывай сидор или подговаривайся к ближайшей кухонной обслуге, хочешь полежать - шинель под бочок и лежи. Людей на пункте скопилось много, так что два дня в никуда - это великое дело после восьми лет лагерей и трех страшных атак в штрафном батальоне.

Минометная рота, в которую направили Арсения, находилась на отдыхе после боев. Чуть в стороне, на высотке, он заметил большой крест, скрепленный из неошкуренных березовых концов.

Диковата была эта тишина и березы, все в зелени листьев, и немятая трава, веселая и беззаботная, какие-то птички в верхушках деревьев шустрят, щебечут, и вроде тут войны нет и не было, только вот братская могила...

-  Ребята наши похоронены, которые тут погибли в последнем бою, - старшина роты, подбежавший к машине, у вновь прибывших взял документы. - А пока ящики разгружайте, чего стоять?

Знакомый голос у старшины, и лицо вроде знакомое, но не вспомнил Чернухин, схватился за ящик. Он взмок, пока снимали и относили в сторону тяжелые снаряды. Кормежка в штрафбате мало чем отличалась от лагерной, только перед самым его ранением выяснилось, что тушенку всю забирал себе комсостав. Да и ранение, хоть и легкое, тоже здоровья не прибавило. Верзила засмеялся:

-  Ничего, с нашим старшиной привыкнешь, он суровый мужик, но добрый, в обиду не даст.

«Добрый» окликнул:

-  Мымрин, ты какой документ мне подсунул? Где бумага из санбата?

-  Нету у меня, старшина, такой бумаги, сбежал я оттуда.

-  Вот всегда ты такой, Мымрин, неловкий, всегда у тебя все не как у людей. А ты, Чернухин, что можешь? Миномет обслуживать можешь?

-  Я его первый раз вижу, граж... - он осекся, быстро поправился: - Товарищ старшина.

Старшина с сочувствием на него посмотрел:

-  Ранение в плечо? Ты ведь мины подавать не сможешь? Куда тебя определить, или пусть ротный думает? - Он еще раз взглянул на новичка. - Арсений, Господи, это же ты!

Чернухин тоже узнал:

- Тима!

-  Арсений!

Обнялись, Кузин смахнул слезу:

-  Ничего не спрашиваю, ночью поговорим, а пока надо тебя определить.

Арсений пожал плечами, за последние годы он научился совершенно безразлично относиться к завтрашнему дню, зная, что от него самого ничто не зависит, потому полагался на судьбу. Вот и сейчас он пожал плечами: решайте, граждане начальники, а вчерашний зэк Чернухин пойдет, куда вы прикажете.

-  Обожди, - старшина приподнял ладонь, - кажись, придумал. Кныш! Подойди сюда. Возьми этого мужика к себе, все равно у тебя заряжающего убило. Не спрашивай, он миномета в глаза не видел. Потренируйся с ним, только имей в виду, плечо у него изувечено. По моим данным, с недельку простоим, так что не теряй время.

Кныш, молодой сухопарый паренек лет двадцати, щеголеват, насколько позволяет обстановка, с медальками на гимнастерке, осмотрел Арсения быстрым взглядом.

-  Это который из штрафников? Других нет, старшина?

-  А чем я вам не нравлюсь? - спросил Арсений.

-  Биографией не нравитесь. Пошли ко мне.

Кныш смастерил обширный шалаш, на земле кошма, на колышках котелки сохнут. Арсений сглотнул слюну: со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было, Кныш уловил, улыбшулся:

-  Садись на это полено, я мигом к повару сбегаю.

Принес котелок каши с тушенкой, котелок кипятка. Арсений начал есть степенно, не выказывая унизительного голода. Кныш и это заметил:

-  Ты не стесняйся, я неловко брякнул насчет штрафбата. Меня Василий зовут, ты Арсений, это мне старшина сказал. А ты знаешь, что ваш батальон на правом фланге третьего дня полег?

Арсений поставил котелок.

-  Был слух, что нас могут через минное поле погнать, потому что наступать надо, а он разминировать не дает. Был слух... Но меня ранило две недели назад.

-  Ты как туда попал?

-  Через знакомого из органов.

Кныш понимающе кивнул:

-  А родиной ты откуда?

Арсений засмеялся:

-  О моей родине лучше не вспоминать, а то опять в штрафбат вернусь. За Уралом, в Ишиме долго жил, потом переехал в деревню, Селезнева называется.

Кныш аж привстал:

-  Не Зареченского ли района?

-  Да, так.

-  Земляки мы с тобой, я вакоринский, деревня такая на горе.

- Извини, не бывал. А про Форина что-нибудь слышал?

-  Знаю, что был такой начальник милиции, потом в области работал, когда я в армию уходил. Старшина тоже наш земляк.

-  Мы знакомы.

-  Вот и хорошо. Отдыхай, я пока по комсомольским делам в батальон сбегаю.

Арсений прилег на кошму. Он очень устал за последние дни, особисты долго решали, отправить зэка в армию или вернуть в штрафбат. Если бы не пожилой комиссар, который за него заступился, погиб бы безвестно на том минном поле. А тут вот встретил Тиму, еще земляка, вечером Тима что-то расскажет о Лиде и дочке, только дождаться. Он не заметил, как уснул, впервые за последние годы привиделась дочка, маленькая, какая осталась в памяти, только говорила она голосом Княжны, а что - он не мог понять. Одно только дошло: «Ничего не бойся, я люблю тебя, я тебя дождусь».

Кныш легонько пошевелил его за колено:

-  Вставай, старшина зовет. Что за слово ты сейчас говорил во сне?

Арсений еще слышал родной голос и не понимал Кныша.

-  Ладно, иди, потом расскажешь.

Кузин стоял около кухни с полными котелками каши. Они молча прошли к землянке командира роты, который со взводными остался ночевать в батальоне, отдав приказания старшине по телефону. Сели на короткие чурбаки около снарядного ящика, накрытого плащ-палаткой.

-  Водки я не взял, знаю, что не принимаешь. Значит, настиг тебя Форин?

-  Через полгода. К его обвинениям в антисоветской пропаганде присовокупили мое свердловское задержание, и хотя никаких доказательств не было, тройка на всякий случай определила пять лет, потом еще пять добавили в лагере, заступился за французов, какие-то интернационалисты, слетелись в Россию, как мотыльки на свечу, их всех прибрали. Мои там как?

Тимофей поднял глаза:

-  Лиду ты должен простить, с Фориным у неё больше ничего не было, а в тот раз она действительно ради тебя пала, Бог тому свидетель. К весне я съездил за Анной, привез ее, по дороге остановились в Свердловске, нашел маленькую церковь, батюшке все объяснил, оба исповедовали грехи свои, и он нас обвенчал. За лето избушку поставил, недалеко от твоих, помогали Лиде по хозяйству, по ее поручению ездил к каким-то евреям, прости Господи, деньги они давали. Лида говорила, что это твои деньги, иначе бы я не пошел. Девочка твоя выросла, невеста уже. Погоди! - Он развязал мешок, достал толстую книжку и вынул из нее фотокарточку: - Вот, обе твои красавицы, перед самой войной снялись. Я взял на всякий случай, думаю, Бог все видит, возьмет и сведет нас на войне.

Арсений при свете фонаря вглядывался в родное лицо дочери, совсем взрослой, по его породе высокой и статной, женщина рядом была ему чужой, ничто не шелохнулось в душе при взгляде на нее. Что же происходит с человеком, почему девочка, лицо которой он увидел, как только вошел в сознание после нескольких суток тифозной безнадежности, когда уже и сама Евдокия, только что схоронившая сына, была готова к новым сборам и хлопотам, лицо, показавшееся ему красивым и светлым настолько, что он потерял все в своей памяти, а она заменила ему грезы и фантазии - почему лицо это на фотографии через пятнадцать лет не вызывает в нем ничего из тех чувств, которые обуревали его в часы уединения с нею, когда новая мама уходила на работу, оставляя выздоравливающего приемыша на дочку свою Лиду? Он вспомнил сейчас, как они признались маме, что любят друг друга и хотят пожениться. Не желая глубины воспоминаний, размягчающих сердце, он стряхнул прошлое и вернулся в землянку.

-  Спасибо тебе, Тимофей. Я не могу судить Лиду, потому что не был ей настоящим мужем, а только материальными воспоможениями не заменишь живого отца и мужа. Дочь дорога мне, но она совсем не знает отца, и часто спрашиваю себя: не одно ли имя ее люблю я в ней, вот в чем вопрос.

 -  Скажу тебе, как и раньше говорил: веры в тебе нет, вот и мучают тебя бесы, прости Господи! Ладно, про семью мы потом, сейчас - как ты сам себя чувствуешь? Минометчик в бою устает хуже пахаря на поле, наводчиком бы тебе навостриться, там не надо физически. Плечо болит?

-  Боли нет, но всякое движение отдается.

Утром ротный привез новое пополнение, в основном молодежь, но были и повоевавшие, после лечения. Дал команду сформировать расчеты с резервом, чтобы в случае выхода из строя кого-то в бою миномет не молчал. Учились копать гнезда для миномета, щели укрытия и ходы сообщений. Привыкали к минам, протирали их от заводской смазки, бывалые солдаты обращались с ними, как с дровами, чем вводили молодежь в ужас. Кныш был поражен, насколько быстро и правильно усвоил новичок науку наводчика, он выдавал команды, а Чернухин устанавливал прицел. Василий глянет - все правильно, однажды даже спросил:

- Чернухин, по-моему, ты минометное дело изучал. Не соврешь?

-  Нет, не изучал, но мне знакомы общие принципы работы подобных систем наведения, теоретически.

Кныш посмотрел на него с непониманием:

-  Откуда? В Селезнево тебе их преподавали, что ли?

-  Конечно, нет, но в лагере со мной сидел генерал один, артиллерист, его фамилия Невелин, вот он мне кое-что рассказывал.

Кныш аж подскочил:

-  Чернухин, генерал Невелин - командир нашей дивизии, ты знал об этом?

-  В штрафбате такими мелочами не интересуются.

После недели отдыха и переформирования рота заняла отведенные ей позиции. Днем командиры изучали обстановку, противник на этом участке притих, окопался, мужики шутили, не зимовать ли собрались фашисты в благодатных райских местах. Шутили, но все понимали, что бои тут будут нешуточные, потому ночью тихо, чтоб даже сосед не слышал, поползли навстречу врагу, на передний край, под самый нос фашистам. Такова задача мелкокалиберных минометчиков, такова их участь, потому столько потерь, если любой ценой надо обеспечить прорыв пехоты.

Мягкую податливую землю копали лежа, устанавливали минометы-стволы на плиты, еще там, в лесу, ротный напомнил: брякнул металлом - прощайся с жизнью, потому что противник тоже не всегда спит, и на звук ударит из пулемета, а то и миномета. Тут тебе и конец.

-  А сколько до противника? - спросил Чернухин Василия.

-  Как угадаешь, метров триста.

-  Так близко?

-  Хорошо. Триста пятьдесят. - Кныш рассмеялся.

Они удачно установили свой миномет, подтянули ящики со снарядами. Ударят все по сигналу трех красных ракет, когда он будет - солдатам неизвестно, потому спешка, потому пот и сердце навылет. Кныш опытный, знает по отдельным звукам, что все ребята управились и готовы к атаке. Арсения бил озноб не страха, а ожидания, неизвестности. И вот три ракеты разом, и они еще сгореть не успели, как сотни стволов ударили залпом, а потом пошла стрельба вразнобой, кто-то быстрей заряжал, кто-то задерживался. Кныш умело ставил мину на боевой взвод и опускал в жерло ствола, выстрела не слышно, только дым и стреляная гильза, ротный дает новые установки, Чернухин вносит поправки в прицел, и они бьют, бьют, бьют. Ответные выстрелы редки и неточны, фашисты не засекли подход минометчиков, они стреляют по ближнему лесу, но там уже никого нет. Минометный обстрел длится полчаса, израсходован почти весь запас, зеленая ракета дает отбой, и уже мощное «ура» несется в ночи вслед за бегущей пехотой, в наступившей тишине ее крик еще более страшен. Противник опаздывает, когда раздались первые автоматные и пулеметные очереди, пехота была уже в его окопах, и тогда жуткие крики разорвали ночь, это люди кололи друг друга штыками, ножами и кричали от боли и страха. Стрельбы почти не было слышно, только мат атакующих и рев раненых мужиков. Арсений, сидя на дне своей ниши, вдруг подумал, что предсмертный крик интернационален, кто сейчас умер, немец, русский - не разобрать. Ему стало страшно и противно.

Над передним краем взметнулась белая ракета, и танки пошли из соседнего леса, перекрывая своим ревом все звуки боя, но без стрельбы, угрожающе покачивая стволами. Их видно было на фоне белеющего уже неба, они пересекли линию вражеской обороны и устремились на запад. Ротный скомандовал:

-  Командирам расчетов доложить обстановку, потери, наличие снарядов.

Светало. Кныш намекнул, что, возможно, полк перебросят на машинах, потому что фронт на этом участке сместился километров на десять и пешком, с минометами, топать такую даль ему, видимо, не хотелось.

Подошел старшина Кузин, сказал Кнышу, кто погиб и кто ранен, что в шесть ноль-ноль кухня подъедет.

-  Опять каша? - брезгливо спросил Василий.

-  Нет, на этот раз я для тебя вареников налепил!

Не успели еще и кашу в котелках заскрести, как старшина крикнул:

-  Приготовиться к пешему маршу, выступаем через пять минут.

Солдаты матерились беззлобно, потому что нет ничего хуже, чем при такой природной красоте идти пешим маршем, да еще с минометным стволом или плитой на спине. Арсений взвалил уже остывший ствол и пошел за Кнышом. Огромный дуб на окраине леса так широко раскинул свои ветки, что закрыл полнеба, он был красавец и властелин леса, не было в виду и сколько-нибудь похожего на него, только Арсений помрачнел, увидев, что дерево расщеплено, и половина ствола вырвана навсегда.

«Это он второй половиной держит всю крону. Каков богатырь, и вида не подает, что покалечен, держится гордо, да хватит ли у тебя сил питать все свое семейство, зарастет ли рана, не забракует ли тебя послевоенный мирный лесник и не отдаст ли на дрова, не учитывая твоих боевых заслуг? Не так ли и человек - покалечен, сил нет, но вида не выказывает, бодрится. Вот верзила этот, Мымрин, в голове дыра, а он на фронт сбежал, хотя вполне мог под дурачка комиссоваться или хотя бы с месяц в госпитале проваляться. А Россия наша - столько миру положила, сколько молодых и красивых жизней оборвалось, до Волги себя потеряла, но нашлась, напряглась, вены вздулись и лопаются от пересилия, обдавая краснотой небо и землю, подобно тому, как во вчерашнем бою сраженный осколком молодой солдат упал прямо на своего товарища и залил его своей горячей кровью».

Так думалось ему, и легче было идти, тяжесть ноши не ощущалась. Старшина Кузин подошел, молча взял с плеча Арсения ствол, пошли рядом.

-  Привыкай, похоже, до самого Берлина на себе будем орудие таскать. Сколь прошу командиров, чтобы лошадок дали, я же страшно коней люблю, на срочной даже в школу ковалей пошел, да вот не судьба, не попал в кавалерию.

Раздался зычный голос ротного:

-  Рота, подтянись, в колонну по четыре, равняйсь, смирно!

В последних рядах ничего не поняли, трусцой побежали подтягиваться, а ротный уже докладывал кому-то, что рота выполняет приказ и направляется к месту дислокации.

-  Солдаты! - услышал Арсений хриплый голос. - Вы сегодняшним утром расчистили дорогу для нашего наступления. Спасибо, братцы. Капитан, кто особо отличился в этом бою? Направьте представления к наградам.

-  Слушаюсь, товарищ генерал!

Взревел мотор трофейного «виллиса», и машина медленно объехала колонну. Генерал стоял в открытой машине, приложив руку к козырьку фуражки. Арсений узнал в нем Невелина, он совсем не изменился, даже не пополнел.

-  Может, окликнуть его? - больше все-таки в шутку спросил Кузин. - Что, мол, ты, товарищ генерал, мимо проезжаешь, а друг твой лагерный железяку на себе волокет.

-  На этой войне у генерала ноша потяжелее будет, - ответил Чернухин.

-  И то верно, - поддакнул Тимофей.

Кныш все еще с недоверием относился к новому номеру своего расчета, но вида не подавал. Сидел по статье как враг народа, а попал на фронт, сразу из штрафбата в лучшую роту дивизии, так он сам считал. Да еще командир пишет представление на их обоих, правда, Кныша к ордену, а Чернухина к медали, и с Кнышом, как комсоргом, согласовывает.

-  Я бы по Чернухину пока воздержался, товарищ капитан.

-  А в чем дело?

-  Вы же знаете, только что из лагеря...

-  Кныш, он тебе в бою не понравился или прошлое тебя беспокоит? Запомни, сержант, в лагерях тоже встречаются хорошие люди, вот наш комдив, тоже из зоны, он у тебя не в подозрении случайно?

Кныш покраснел:

-  Товарищ капитан, как можно сравнивать?

-  А как можно отличать, по какому признаку? Ты молодой человек, Кныш, учись видеть человека, а не бумажку, в жизни это пригодится, тем более, ты у нас парень с перспективой. К тебе его старшина направил?

-  Да, земляки мы, из одного района.

-  Вот и воспитывай бывшего лагерника, в нутро его загляни. Выполняй.

Василий вспомнил, с какой настойчивостью и понятливостью осваивал Чернухин минометное дело, как быстро разобрался с прицелом и успешно отработал первый бой. Слабый после ранения, он истекал потом, валился с ног, но выстоял до конца. Что не враг, это точно, неплохо бы выяснить, за что сидел. Не это ли имел в виду командир, когда предлагал в нутро заглянуть? Подумал и пришел к выводу: конечно, не это, кому надо - те знают.

Самое поганое дело на войне - ждать, а если разобраться - вся война и состоит из ожидания. Ждешь боя, ждешь, когда он кончится, письма ждешь, кухню - всегда в ожидании. Вот командир объявил готовность, а когда дело начнется - даже ему не известно. Лежат около минометов, кто дремлет, кто курит, кто письмо пишет. Арсений в такие минуты наблюдал людей и составлял о них представления. Вот этот сильный и решительный, все у него под рукой, беззаботно подремывает. Тот боится смерти, вот уж который раз видит его перед боем Чернухин, и сегодня снова суетится, весь мокрый, второй раз пьет из фляжки - спирт, видимо, потому что быстро запивает водой. Для Мымрина война как колхозная работа, сказали, что и как, вот он и выполняет. Кныш очень хочет выжить на этой войне, оно и понятно, двадцать лет, а он уже два года в окопах. Внимательный и осторожный, но не подлец, в Чернухине сомневается, хотя вида не подает. Может, первому завести с ним разговор?

Но Кныш опередил:

-  Чернухин, а ты письма получаешь?

Арсений отрицательно покачал головой.

-  Потому что не пишешь, я ни разу не видел, чтобы ты писал письмо.

-  Правильно, потому что я действительно не пишу.

-  Но семья-то у тебя... должна быть.

Арсений улыбнулся:

-  Это ты правильно выразился, сержант, должна, но нету, до лагеря была, а теперь нет.

Кныш по молодости такого не мог понять, развелись они, что ли? Так детям бы писал. А если совсем один - плохо, письма из дома согревают душу, бывает так тяжко, такая тоска навалится, а откроешь треугольничек - на сердце праздник, хотя и новостей радостных немного.

Минометчики на запад шли пешком, среди них мало было из тех, кто шел этот путь в ту сторону, которые полегли, иные списаны по ранению, вместо них новички, молодежь, особая забота старшины Кузина. Тридцатилетний, он был по-крестьянски основательным, чему научила непростая жизнь. Это он Арсению сказал, что все нормально, семью завел и избу построил. Веры ему новое общество не прощало, когда столярную артелку прибрал к рукам колхоз, ему пришлось уходить, искать работу на стороне. Налог платил деньгами, вносил в кассу совета, а ему выписывали новую квитанцию. Работал на стороне, подряжался дома ставить, домой приходил в субботу, в бане попариться, с сынком повозиться, да и по двору надо что-то делать. В тот раз пришел, Анна плачет: корову приказали не выпускать в табун, потому что она частная, а траву жрет государственную. Пошел на дом к председателю совета. Тот вышел за ворота, побоялся с глазу на глаз говорить, пусть люди видят и знают, как он относится к разного рода отщепенцам.

-  Да, такая команда дана, в общий табун не пустим.

-  А как же ей жить? - возмутился Тимофей.

-  Единолично. Ты вот живешь, и ее научи.

-  Побойся Бога, председатель, ведь ребенок, как без молока, пропадут они у меня.

Председатель возмутился:

-  Ты меня богом не пугай, я его не боюсь, нету его, все! И ребетенок твой, подкулачник, меня не интересует, мы еще тебя гражданских прав лишим, и справку из совета давать не будем.

Тимофей едва сдерживал слезы:

-  Я жаловаться на ваш совет буду.

-  Кому? - захохотал председатель.

-  Калинину, Михаилу Ивановичу, есть решение по единоличникам, пусть он вам разъяснит.

-  Во! Пиши! Пиши! Тебе и разъяснит Михаил Иванович, что ты есть антисоветский элемент и подлежишь... - он забыл слово. - Подлежишь ликвидации, вот как!

Тимофей тогда большое письмо написал, в районе не стал отправлять, а поехал в Ишим, на перроне подошел к проводнице московского поезда:

-  Гражданочка, вы в Москве сколько времени будете?

-  Я лично? Неделю буду отдыхать, потом в поездку. А почему вас это интересует?

-  Мне письмо очень важное надо отправить, да боюсь, перехватят его власти, а к моей семье полное беззаконие.

-  Кому письмо?

-  Калинину. Москва, Кремль.

-  Давайте, только тихонько, не рассказывайте всему поезду, а то и мне не доехать, и письмо до дедушки не дойдет.

Через две недели вызывают Кузина в сельсовет, председатель пожухлый весь, а на его месте сидит молодой мужчина, явно не здешних мест.

-  Это Кузин, - показал пальцем председатель.

-  Оставьте нас, я позову. Вы товарищу Калинину писали письмо?

-  Точно так, писал.

-  И что вы писали? Что притесняют вас в селе, не дают жить единоличным хозяйством, облагают налогами сверх меры?

Тимофей подумал: «Ну, все, и попрощаться с семьей не дадут». И кивнул:

-  Точно так и писал.

-  Товарищ Кузин, ваша жалоба рассмотрена лично товарищем Калининым, дано указание восстановить справедливость, что я и делаю. Письменный ответ вы получите дополнительно. А пока — до свидания, и знайте, что советская власть - это власть народа, который нельзя делить на чистых и нечистых, так, кажется, написано в Библии.

-  Точно так, - кивнул очумевший Тимофей.

Ему тут же вернули переплату за последние годы, целую охапку денег, и он шел домой, ничего не понимая: власть, которую он ругал, его защитила!

Перед началом решающего, последнего наступления на Берлин, армии и дивизии перемещались вдоль линии фронта, пока чья-то высокая рука не указывала на карте точку: «Здесь!», и тогда разворачивалась техника, хорошо кормили солдат, и каждый час мог стать мимом атаки. Берлин был далеко в стороне, и в минометной роте понимали, что им предстоит основательно поработать, чтобы максимально отвлечь силы противника.

Старшина Кузин мыслил уже на уровне командующего фронтом:

-  Шумнем, ребята, в этом месте основательно, чтобы он засомневался в намерениях командования, тогда и нашим солдатикам на прямом Берлинском направлении будет полегче.

-  Падет Берлин - конец войне, - подвел черту политинформации ротный политрук.

-  Есть сомнение, - встал Кузин. - В 1812 году полководец Кутузов сдал Москву и сказал, что с потерей столицы не потеряна Россия.

Политрук смутился:

-  Кузин, ты зачем Кутузова конфузишь? Нет таких данных в истории.

-  Ну, ничего удивительного, что в нынешней истории нет, зато в старой были. Я, товарищ политрук, это говорю к тому, чтобы не очень ребята расслаблялись, у противника вон сколько войска по разным углам Европы рассовано, не все вдруг сдадутся, так что Берлин возьмем, да еще повоюем.

-  Кузин, - взял его за рукав шинели ротный политрук, когда все разошлись. - Ты зачем мне устраиваешь эти дискуссии? Надо боевой дух поднимать, а ты панику сеешь! Смотри у меня!

-  Зря вы обижаетесь, я правду говорю, фашист - боец идейный, а за идею они смертью лягут, но не сдадутся. Зачем нам самих себя успокаивать?

Чернухин по-товарищески, по-братски относился к Тимофею, но так и не мог до конца его понять. Приверженность друга вере его уже не удивляла, если проходили большое село или городок, где был пусть разрушенный православный храм, Тима выкраивал минутку и находил причину свернуть в его сторону. Раза два он брал с собой Арсения. За десятки метров от церкви Тимофей снимал пилотку или шапку, а, подойдя, становился на колени и читал молитву, вставал, обходил вокруг церкви, заходил во внутрь, прикасался к стенам и к тем местам, где раньше висели иконы, шляпки штырей и более светлая, невыгоревшая побелка выказывали их. И общая образованность тоже не удивляла, потому что знал: Тима досконально в молодые годы изучил библию, с возрастом ему открывались непонятные ранее смыслы притч и толкования древних священных событий. Его настораживало пусть редкое, но случавшееся проявление протеста против несправедливости, против мнения старших по званию. Тимофей мог возразить и случайно заехавшему особисту, что особенно беспокоило Арсения:

-  Тима, ты бы сей народ не дразнил. Если этот златопогонник со звездой во лбу удила закусит, он все прегрешения твои припомнит, вплоть до того, что ты пеленки марал. А в лагере тебе делать нечего, поверь, я-то знаю.

Кузин лежал на своем ватнике, набросав снизу еловых веток. Он блаженно потянулся:

-  Эх, Арсений, жизнь после войны совсем другая выйдет. Советская власть переродилась, будет ближе к народной.

Чернухин изумился:

-  Откуда у тебя такие выводы? Большевики никогда не отпустят власть, не те это люди. Возможно, будут перемены, но кардинальными я бы их называть не стал даже в ожидании.

-  Какими? - не понял Тимофей.

-  Основательными, если угодно. На чем власть стоит? На страхе. А должна? На уважении народа. Вот особист приехал, ты знаешь, что он врагов народа вынюхивает и знаешь, что сам чуть припахиваешь, ну, не сказать, что заметно, однако в твоих бумагах значится, что ты единоличник. Разве я не вижу, что ты сжимаешься весь при его появлении: а вдруг заинтересуется, отчего это во второй роте старшиной служит неклассовый элемент? Не обижайся, ты его боишься, потому что его власть безгранична, а твои права ничтожны.

-  Не согласен, Арсений, я с тобой, не согласен. Объясни мне в таком случае, зачем Сталин вернул патриаршество и открыл храмы? Не потому ли, что понял: без Бога - не до порога, не только не до победы над фашистом? И знай, что он учился в духовной семинарии, знает святое писание, делал ошибки, но понял ошибки и принял покаяние. К тому же посмотри его окружение, это же сплошь ненавистники русского народа. Представь, как ему тяжело. Мне в Самаре один священник, друг отца, давал читать «Протоколы сионских мудрецов», предупредил: молчок о том, что узнаешь, иначе могут тихонько убрать. Это было как раз перед моим отъездом в Сибирь, я совсем молодой был, но многое усвоил, потому что оно все жизнью новой было подкреплено, потому и поверил.

Арсений снисходительно улыбнулся, друг наощупь, осторожно подходил к истинам, какие ему были известны с юности:

-  Давай, я буду тебе возражать, так проще дойти до сути. Сталин открыл церкви, чтобы дать народу отдушину. Восстановление патриаршества тоже продуманный в агитпропе ритуал: Патриарху толково объяснили, что можно, а что категорически нельзя. Ты веришь «Протоколам», но есть основательные сомнения в их подлинности. Подожди, я с тобой уже согласен: реальность такова, что целиком подходит под установки протоколов. И тут уже не имеет значения, были они доподлинно, или это более позднее изобретение, согласись, очень провидческое. По окружению Сталина. Оно досталось ему от товарища Ленина, я тоже был потрясен, когда прочитал состав первого советского правительства. В нем не было русских? Хорошо, потом они появились, например, Ежов, а чем он лучше бывших до него нерусских карателей? Пойми, Тима, дело не в персонах, хотя личность имеет огромное значение, дело в системе, в ней личность ограничена условностями и не имеет возможности проявить больше, чем ей разрешено высшей властью.

Тимофея такие объяснения не устраивали:

-  Вот я вернулся с фронта, орденоносец, почти что герой, и со мной власть не будет считаться? Неправда! А за что воевали, за что тогда кровь проливали?

-  Тима, мне один умный человек внушил простую истину: мы воюем за родину, за Россию, а не за советскую власть. Я пока этим держусь, иначе давно бы переметнулся на ту сторону.

-  Тише ты! С ума сошел, какие слова! Услышит кто - обоим трибунал.

-  Что ты беспокоишься, если кто слышит, то мы и до этого на приговор нашептали. Так я продолжаю. Будь Гитлер поумнее, он мог восстановлением старого русского уклада жизни привлечь народ и обмануть Сталина, мог выглядеть освободителем от большевизма, а не захватчиком. Ты знаешь историю и помнишь, что беда всегда сплачивала русский народ, единственный случай глубокого разобщения - гражданская война, но тут надо учитывать всеобщее помрачение разума от заманчивых идей революции.

-  Чем это они тебя заманили? - съехидничал Кузин.

-  Меня невозможно было обмануть, ибо к тому времени я уже сформировался как гражданин с полным и ответственным пониманием того, что для России нет, и не может быть другого государственного устройства, кроме монархии, и не может быть другой идеологии, кроме православия. Но многие светлячки кинулись на этот факел.

-  Ты же не веришь! - возмутился Тимофей. - Ты не молишься и не благословляешься даже перед боем!

Арсений замолчал. Как объяснить другу свое состояние? Да, после того страшного дня, когда узнал он о гибели Княжны и всего семейства царского, в нем что-то перевернулось, он не мог понять, почему Всемогущий Бог принял такую жертву. Он готов был признать, что, возможно, греховны в чем-то деяния Государя Императора, даже Государыни Александры Федоровны, но Стана чем провинилась перед Богом, чем прогневали Его сестры ее и братец любимый? И тогда усомнился Арсений в справедливости Его, отказался поклоняться Ему, хотя не сомневался в Его существовании и в том, что все в руках Его, и он сам тоже. Может, поэтому Господь дал ему такой тяжелый путь в жизни и такие испытания, которые по силам не каждому человеку.

-  Я только песчинка в этом мире, и не по моему образу и подобию он устраивается, а Бог и вера не могут зависеть от одного человека. Я, Тима, великий грешник, если, любя Бога и преклоняясь перед ним, дерзнул восстать против него, отказаться от поклонения и ждать, когда смогу сказать ему об обиде своей.

-  Ты богохульствуешь, Арсений, а это страшный грех. Не бери на себя такую тяжесть. - Тимофей перекрестился: - Я за тебя каждый день молюсь, утром и вечером.

-  Спасибо, Тима, только Господь не принимает твоей молитвы. Ладно! Учти все-таки, что никто не будет встречать тебя хлебом-солью, возможно, оркестры поставят на перронах, только и всего. Строй жизненный не изменится, тебя опять попрут в колхоз, будут гнать за богомолье. Не надо иллюзий, Тимофей, русские люди вечно страдают от доверчивости, довоевывай, оставайся живым и возвращайся к Анне и детям.

-  Вот зацепил сам, а я давно хотел спросить: ты-то куда после демобилизации?

Арсений горько усмехнулся:

-  Полагаю, досиживать срок.

-  Бог с тобой, как можно, ты же во всех правах восстановлен.

-  Пока только в одном: умереть в бою.

-  Это зачтется, будь уверен, а ежели что — я, в таком случае, к генералу Невелину обращусь.

Чернухин промолчал. Впервые он открыто высказал то, что основательно беспокоило его в последнее время, о чем спрашивать некого, да и незачем: никто не ответит. Возможно, органы пока и не думают о своих бывших «выпускниках», но он не удивится, если подойдет к нему солдат с красными погонами и, уточнив фамилию, предложит пройти до полуторки, в кузове которой уже будут сидеть несколько человек с погонами и наградами, но уже без оружия.

-  Если честно, Тима, то на воле мне и податься некуда, никто не ждет.

-  Перестань, у тебя дите, жена, пусть не совсем законная, но она мать твоего ребенка.

-  Прости, брат, но не надо об этом. Жены у меня нет, это усвой, ребенку, как ты говоришь, сейчас больше двадцати, она уж замуж вышла, зачем я ей, да еще с такой биографией?

-  Полно, полно тебе, поедешь ко мне, избушка на ограде есть, а там и дом построим, женим тебя.

Арсений засмеялся:

-  Экаты хватил, даже женить! Интересное предложение. Давай закончим дела на фронте, а потом уж о свадьбах говорить будем.

Они вовремя завершили разговор, потому что раздалась команда подготовиться к передислокации. Кузин побежал к своим конюхам, которые должны поймать спутанных на вольных травах лошадей и успеть запрячь их в телеги для погрузки минометов. Невелин на обращение старшины обещал найти лошадей и свое слово сдержал.




8

Тимофей два раза кряду застал Арсения в шалашике радиста, оборудовали такой навесик на случай дождя, а уже конец апреля, в Сибири и то давно холодов нет, не говоря про Поволжье, а тут у немцев красота, все в цвету. Совсем дурная природа, никак не хочет понимать, что человеку гораздо легче помереть в грязном ухабе, под проливным ненастьем, чем на солнечной ягодной поляне, украшенной, как невеста. В первый раз Арсений вышел сразу, щелкнув тумблером, радист в это время чай пил, во второй приход Тимофея рацию Арсений не выключил и слушал, прижав наушник и прикрыв другое ухо. Кузину это не понравилось, он сел на снарядный ящик, дождался, когда Арсений отложил наушники и выключил рацию.

-  Может, пояснишь, что это у тебя за интерес к иностранным языкам? Я уже не говорю, - он повернулся к радисту. - Не говорю об ответственности за предоставление средств связи посторонним!

Они вышли на воздух. Как свежо и тихо!

-  Радиста ты не вини, Тимофей, я его уговорил. А слушаю англичан и американцев. Да, и не смотри на меня так, представится возможность - уйду.

Кузин угрюмо молчал. Он видел, как страдает Арсений, рядом была родная Польша, впереди скорее всего снова лагерь. Чем помочь другу, что посоветовать?

-  А о семье ты подумал, что с ними станет, коли обнаружится, что ты на той стороне? Я что буду докладывать на расследовании? Пригрел английского шпиона? Да я что, Бог бы с ним, отвертелся, но дочку возьмут, и Лиду посадят за тебя.

Арсений зажал уши руками, в изнеможении замотал головой, как контуженый:

-  Не могу больше так, Тима, нету моих сил. Пятый десяток идет, а не жил, имени своего не имею, женился по глупости, дочь почти не знаю и не люблю, понимаешь ты, никого из живых не люблю! Разве может так жить человек, который готовился к полноценной жизни, науки изучал, языки, манеры, при дворе бывал. А взамен всему требование рабской покорности, ценится не ум, а послушание, от прошлого отрекись, иначе смерть. Я ведь и так от пуль не прятался, от снарядов в воронки не прыгал, а смерть от меня отвернулась. Умереть хотел, чтобы все проблемы умерли вместе со мной. Но это Бог, это он назначил мне такую кару, только за что? Дал умение видеть будущее, взамен отнял все прошлое и настоящее. Понимаешь, Тима, человек счастлив малым. Родное дите тебе в колени написало, а тебе в радость, и нет никакой брезгливости, только тепло в душе. Любимая женщина подошла сзади, ты за письменным столом работаешь, она обняла легонько, знакомой грудью коснулась твоей спины, и все, ты на небесах, солнце светит, птицы поют. Счастье, Тима, это то, чего у человека нет. Когда есть все, он перестает замечать мир, его ничто не удивляет и не радует. Ты знаешь, Тима, восемь лет лагерей и четыре года войны ко всему приучили, а я больше всего хочу сейчас горячую баню, холодный бассейн и белый костюм с туфлями из крокодиловой кожи, какие были у папаши моего.

Он замолчал и обессиленно сел на траву. Тимофей не сказал более ни слова.

-  Нам бы надо пореже общаться, а то в самом деле тебя начнут прижимать, почему знал и не донес.

-  Не надо тебе уходить, Арсений, ты же русский человек.

-  Я поляк.

-  Какая разница, ты наш, русский поляк, воевал, если и был в чем виноват, давно искупил. Да я и сам эту власть терпеть ненавижу, а куда деваться? Только на Бога надежда, ты вот меня не любишь за мою приверженность вере, а я тебе доложу, что она меня и спасла от смерти, я ее, смерть-то, пять раз видал вот как тебя, совсем рядом, а Он ей не дозволил. Вот вспомни, последний случай: не отойди я тогда от расчета Недостоева, когда они не вылетевшую мину со снятым взрывателем из ствола вынимали - с ними же получил бы посмертно «За боевые заслуги».

-  Тима, я не то, что не люблю тебя за это, я тебе до горьких слез завидую, у тебя есть Бог, который все за тебя решает, если ты его просишь. У меня никого нет, я никого ни о чем не прошу, но за меня все стараются решить мою судьбу.

Подошел Кныш:

-  О чем беседуем, земляки? О демобилизации? Да, старшие возраста пойдут домой, а нам тут, в Европах, порядок наводить.

На том и разошлись.



Ночью Арсений тихонько вышел из палатки, постоял несколько минут - все тихо, только часовые покашливают и скрипят сухими сапогами. Между двух постов он вышел из расположения и, пригнувшись, пошел быстрым шагом, держа наготове автомат. Еще мгновение, и он понял, что уже перебежчик, изменник, назад ходу нет, а впереди все неизвестно. Американские войска стоят в пяти километрах, это их радиостанция разъясняла русским солдатам, как вырваться из оков коммунистов и оказаться в свободном мире. В этом направлении наших войск нет, это Арсений знал, вчера в разговоре ротный Карпович сказал, так что коридор этот свободный. Солдат шел, как вор на дело, осторожно, оглядываясь, прислушиваясь. Не глаз, а чуткое ухо уловило движение большого количества живых существ, возможно, табунок оленей, их много в здешних местах, говорят, заповедник до войны был. Нет, Арсений уловил голоса, речь немецкая, короткие реплики в несколько фраз: «Надо брать левее». «Нет, курс верный». «Разрешите выслать разведку?». «Зачем? Русские уже празднуют победу, голыми руками передавим всю роту».

«Это же они к нам!» - ужаснулся Арсений. - «Правду говорит, голыми руками...».

Он остановился, залег. Даже улыбнулся глупой мысли: сдаться нормально не дадут! Отлежаться и идти дальше? А там ребята, Тима, Кныш, ротный, молодой совсем лейтенантик. Вот вляпался! Одно дело - перебежать к союзникам, совсем другое сейчас получается. Предать, отдать этим головорезам своих ребят, с кем вместе с самого начала. А как потом жить, зная, что на тебе их кровь? Ну, и что делать? Бежать в роту два километра, опередить противника, поднять тихонько, но ведь потом спросят, а как же ты, милый, узнал, во сне, что ли, приснилось? А если встретил, то куда ходил и зачем? Получалось, что со всех сторон виноват Чернухин, и нет у него достойного выхода, кроме одного: принять бой и погибнуть, возможно, суровый его Бог специально такую ситуацию создал для метущегося раба своего, чтобы он мог выбрать достойный для себя финал непутевой и мучительной жизни.

Арсений пригнувшись, волчьим шагом, сам себя не слыша, стал сдвигаться вместе с идущими в сторону ротного расположения, чтобы начать обстрел поближе к своим, чтобы они вскочили, подготовились и приняли бой. Его уже не интересовало, сколько фашистов, конечно, достаточно, чтобы в коротком ночном бою забросать гранатами, в упор расстрелять одного советского солдатика, которому они помешали стать несоветским. Он выбрал взгорок, который миновал полчаса назад, отсюда до роты с километр. Дальше допускать нельзя. Арсений лег, справа бросил подсумок с патронами и гранатами, слева пистолет, снятый втихушку с убитого немецкого офицера. Группа шла прямо на него, Арсений видел серую колышущуюся массу, но стрелять не спешил, понимая, что на близком расстоянии он сможет поразить больше людей, потому ждал. Спокойно и достойно было на душе, действительно, Господь спас его от позора подозрения в измене, он погибнет смертью храбрых, как пишут в газетах, если особисты не выстроят в линию его прошлое и выход один на один с группой противника.

Странно, некурящий Арсений почувствовал табачный запах, видимо, в группе было много любителей дешевого табака, и терпкий запах ядреного мужского пота. Вот они, в полусотне метров, даже слышно тяжелое дыхание уставших. Арсений прицелился в самую гущу и нажал крючок. Сразу свалилось до десятка человек, группа открыла огонь, встав в круг спиной друг к другу. Стреляли наугад, пули щелкали в ствол могучего дерева, которое оголенными корневищами прикрыло бойца. Изловчившись, Арсений бросил подряд две гранаты. Фашисты залегли. Он хорошо слышал их перебранку, что по данным разведки здесь русских нет, и не лучше ли вернуться, потому что внезапность нападения исключена, а в бой ввязываться нет смысла. Кто-то говорил по рации, потом громко повторил приказ с того конца провода: «Вперед!». Арсений быстро расстрелял три магазина патронов, бросил последнюю гранату и взвел пистолет. Сдаваться он не хотел. «Шесть раз выстрелю, седьмая пуля моя, туг со счета не собьешься». Они мчались прямо на него, и Арсений спокойно выстрелил свой резерв. Взрывом гранаты его ударило о дерево, он свалился под корневище, солдаты пробежали мимо.



Минометную роту подняли по тревоге, позвонил командир батальона:

-  Старлей, в твоей стороне идет бой. Кто с кем дерется? Твои на месте?

-  Так точно, товарищ майор.

-  По моим данным, там нет наших войск, чуть дальше американцы, но бой-то наш. Давай, помогай!

Старший лейтенант дал команду:

-  Рота, к броску и сходу в бой - приготовиться! Караул на месте, остальные вперед!

Кузин сразу подумал, что это Арсений нарвался на засаду, когда не увидел его при построении. «Ушел все-таки, а оно вон как вышло!».

Стрельба стихла неожиданно, ротный отправил вперед разведку, солдаты осторожно продвигались по лесу. Скоро вернулся боец из разведки и доложил, что группа фашистов численностью о полусотни быстрым шагом движется навстречу.

Расположились веером и широким фронтом, чтобы не пропустить. Начинало светать, Кузин толкнул локтем ротного:

-  Вон они, справа! Ребята, перемещайтесь правее и назад, чтобы нам их дружненько встретить.

Бой был недолгим, противник дрался отчаянно, лез прямо на огонь, видно, не было у ребят другого выхода. Неожиданно человек двадцать бросили оружие и подняли руки, ротный велел отвести в сторону и по одному обыскать. Здоровые немецкие парни были ко всему безразличны, один вытащил плитку шоколада и протянул старшине.

-  Да пошел ты... - Кузин никогда не договаривал, куда идти, но немец его понял и убрал гостинец. - Кныш! - позвал старшина. - Ты по ихнему немного понимаешь, спроси, с кем у них бой был полчаса назад.

Кныш кое-как объяснил офицеру, чего он хочет, офицер улыбнулся:

-  Я неплохо понимать русский, был путем стажировки около Тухачевского. Объясняю. На нас напал дьявол, сумасшедший человек, ниоткуда взялся, расстрелял половина группа.

-  А где он? Убит? Ушел? - Кузина аж трясло.

-  Не могу знать. Он тихо исчез, тихо возник и тар-тарарах провалился..

Кузин к ротному:

-  Товарищ старший лейтенант, это же наш Чернухин их бил.

-  Чернухин? А как он там оказался?

-  Я его направил. Показалась мне возня какая-то в той стороне, я его и послал, вас не стал беспокоить. Разрешите, я пару ребят возьму, хоть по-людски приберем парня.

Они его недолго искали, место боя обнаружили сразу по воронкам и трупам противника.

«Да, Арсеньюшка, поработал ты напоследок неплохо», - подумал Тимофей, но вслух ничего не сказал.

-  Старшина, вот он.

Тима рухнул на колени, порвал гимнастерку на груди товарища и припал к сердцу. Оно билось. Привычно осмотрел тело - видимых ран не было.

-  Ребята, он контужен, быстро соорудили носилки!

В расположении уже поджидала фельдшерица, вызвал ротный на всякий случай. Арсения раздели, ран не нашли, только по спине сильный кровоподтек.

-  Видимо, от удара при взрыве обо что-то твердое, - сказала фельдшер.

-  Так точно, товарищ военврач, - польстил Кузин, - он под деревом лежал.

-  Забираю его в санбат.

-  Когда он очнется? — поинтересовался Кузин.

-  Хоть бы к вечеру. Сейчас будем колоть медикаменты, вернем к жизни.

-  Товарищ военврач, вы бы мне свою фамилию сказали, я бы вам позвонил вечерком.

Женщина снисходительно посмотрела на старшину:

-  Не поздновато ли, дядюшка, молодыми женщинами интересоваться?

Хотел Тима ей врезать по всей своей строгости, но в ее руках друг, нельзя обострять:

-  Так ведь, товарищ военврач, живое к живому, как говорится, да и товарищ он мне, земляк.

-  Брайнина моя фамилия. Звоните, все расскажу.

Пленные подтвердили, что имели задание уничтожить минометную роту и выйти в тыл дивизии, участвующей в штурме Берлина. Такие операции были предприняты по всему фронту, по словам офицера СС.

-  Мой провал лежит позором на моей голове. Нам были переданы слова фюрера, что такой маневр есть могила Красной Армии. Я проиграл, это моя могила. Моя честь просит командование дать возможность покончить жизнь, как офицер Рейха.

-  Не торопись, майор, - успокоил его ротный Карпович, - вперед своего рейха в пекло не лезь, проверим, много натворил против союзных армий и народов - сами за милу душу к стенке поставим, но о чести ты лучше в моем присутствии помолчи. Вы свою офицерскую честь за четыре года по русским березам развесили.

Арсений вечером пришел в себя, некоторое время лежал с закрытыми глазами, потом, вспомнив что-то, поднял голову и увидел Тиму.

-  Где я?

-  Дома, лежи спокойно.

-  Не слышу.

-  Ты контужен. Тфу, ты, Господи! - Он вынул из кармана сложенную тетрадку и написал:

«Все нормально. Ты нарвался на засаду фрицев, контужен. В разведку тебя отправил я. Все понял?».

Писанину подсунул под самый нос лежащего. Арсений прочел, пожал Тимину руку:

-  Понял. Я пошел в разведку, если кто спросит.

-  Молодец. Я поеду в роту, выпросил полуторку на часик, чтоб ты при мне очнулся. Да, чуть не забыл!

Он вырвал листок, достал спички и сжег его в уголке палатки. Как раз в это время вошла Брайнина.

-  Что у вас за запах, бумагу жжете?

Кузин встал с корточек:

-  Уничтожаю следы переписки с контуженным, он же ничего не слышит.

-  Что вы ему писали? - строго спросила Брайнина.

-  Так ведь сами изволили заметить, женский вопрос нас очень волнует, вот и изливал душу товарищу, а потом решил сжечь, как делали наши великие революционеры.

Брайнина подозрительно на него глянула:

-  Говоришь ты, старшина, много, только не все. Покинь палату, мне надо осмотреть бойца.

Ротный Карпович встретил старшину радостной вестью: из штаба дивизии позвонили, что получено указание подготовить на Чернухина представление к Герою:

-  Начальник политотдела лично звонил, говорит, это и дивизию нашу прославит. Садись и пиши все, как есть, про его подвиги раньше и этот случай, да не вздумай указать, что сам проявил инициативу отправить Чернухина в разведку, с согласия, мол, командира роты, так и так.

Кузин пошел писать, но особой радости по этому случаю он не испытывал, Арсению никакой шум вокруг его биографии не нужен, даже опасен, а тут к Герою, да они все перевернут, не дай Бог, споткнутся о какую занозу - загубят мужика. Написанное передал ротному, сам пошел к радисту:

-  Слушай меня, Терехин, я тебе нарушение простил, помоги и ты мне. Должен ты вызвать адъютанта генерал-лейтенанта Невелина из штаба фронта. Выручай, браток, а за мной дело не станет, я знаю, что ты к тушёночке неравнодушен, дак уж я тебя ублажу.

-  А кто говорить будет? Ротный?

-  Ротный ничего не должен знать, я буду говорить.

Тимофей стоял у входа в палатку радиста, молился и нервничал, пока Терехин называл какие-то номера и пароли, потом крикнул:

-  Старшина!

Кузин взял трубку.

-  Адъютант генерала Невелина полковник Анохин у аппарата. Кто говорит?

-  Здравия желаю, товарищ полковник, говорит старшина Кузин из третьей минометной роты. Очень вас прошу передать товарищу генералу, что его друг по фамилии Чернухин, они вместе в лагере были до войны, так вот Чернухин в большой беде, находится в медсанбате нашей стрелковой дивизии.

-  Подожди, старшина, я тебя соединю с генералом.

После нескольких минут свиста и треска в трубке вдруг прозвучал резкий голос:

-  Что случилось с Чернухииым?

-  Товарищ генерал, вы ведь его биографию хорошо знаете, а сейчас представление пишут на Арсения к Герою, отличился он у нас. Я боюсь, как бы хуже не было. Вы меня понимаете?

-  Вы кто?

-  Старшина Кузин. Мы с Арсением давние друзья, товарищи даже, очень вас прошу, товарищ генерал, отмените Героя, до добра это не доведет.

-  Как он себя чувствует?

-  Контузия тяжелая, но оклемается, он крепкий.

- Да, он действительно, крепкий. Успокойтесь, я все сделаю.

Через неделю Невелин приехал в медсанбат, переполошил весь персонал, но ни с кем не говорил, прошел к Чернухину, обнял его и положил на грудь орден Боевого Красного Знамени.

В пол-ящика американской тушенки обошелся телефонный разговор старшине Кузину.

Арсений и Тимофей попали в один приказ о демобилизации. Кузин плакал от счастья, Чернухин никаких чувств не проявлял. Старшинские свои обязанности Тима по распоряжению ротного передал Кнышу, чему тот был очень рад:

-  Тимофей Павлович, вы не волнуйтесь, порядок в роте будет, как всегда.

-  Смотри, я проверю, - веселился Кузин.

Когда из дивизии привезли документы, Арсений все-таки вынужден был отвечать на просьбы товарища:

-  Хорошо, Тимофей, поеду к тебе, дочь разыщу, надо устраивать остаток жизни.

-  Да ты об каком остатке говоришь? Это нам на фронте год за два шел, а там обратный счет будет, в таком случае. Молодец, что согласился, а то я уж хотел вязать тебя да силком везти.

-  Тимофей, не будет больше проверок? Не вернут меня, как говорится, по определению? - Арсений очень боялся лагеря, после нескольких лет человеческих отношений вновь попасть в волчью стаю, где каждый только за себя, если нет рядом сильного человека, каким был для политических генерал Невелин.

-  Не думай об этом, завтра отправка.

Вечером прибежал посыльный: Чернухина к телефону.

Оба друга побежали к радисту, Арсений взял трубку:

-  Рядовой Чернухин у аппарата.

-  Здравствуй, Арсений, это Невелин.

-  Здравия желаю, товарищ генерал.

-  Давай без церемоний. Знаю, что демобилизован, хочу узнать о планах, насколько это возможно.

-  Планы очень простые: еду в Тюменскую область со своим сослуживцем Кузиным.

-  Знаком с ним, привет ему передавайте. Запишите мой адрес, он, возможно, изменится, но письмо в любом случае найдет. Пишите хотя бы через месяц, но, если проблемы возникнут, телеграммы шлите, бейте в колокола. Я очень вас уважал, и на фронте вы полностью оправдали мою в вас уверенность. Желаю хорошо устроиться и скорее восстанавливать разрушенное войной народное хозяйство.

-  Спасибо, Игнатий Матвеевич, за все спасибо.

Радист взял из его рук трубку, а Чернухин стоял, опустив голову, и слезы крупно падали на передок его только что начищенных сапог.



Насмотревшись на Тимино счастье встречи с домом, с женой, с выросшим сыном, Арсений особенно больно ощущал свое одиночество и ненужность. Жена его Лида умерла в первый год войны, дочка уехала в Ишим, там вышла замуж за рабочего человека, помощника машиниста паровоза, эти ребята по брони были освобождены от военной службы. Арсений съездил в город, но вернулся уже к вечеру попутной машиной и сразу скрылся в своей избушке.

Тима стукнул в дверь, толкнул, она открылась, Арсений стоял на коленях и замер в земном поклоне. Он услышал скрип двери, поднялся без тени смущения, сел, Тиме указал на табурет:

-  Выгостился я у дочери с зятем, Тимофей Павлович, и лучше бы я погиб, лучше бы зарезал меня проигравший в карты уркаган на зоне. Дочь меня помнит, обрадовалась вроде, беременна она, рассказала про маму свою, про мужа. Вижу - боится она его, не любит, а боится. А может, теперь любовь такая - из страха? Не знаю. Он на обед домой явился, дочка с виноватым видом говорит, что отец с фронта пришел, в гости заехал. И ты посмотри, что этот сопляк ответил? «Знаем, - говорит, - на каком фронте он отбывал, я большевик, папаша, и родства с врагами народа иметь не желаю. Так что - вон Бог, а вон порог!».

-  Значит, так тому надлежит быть, Арсений, ты вот к Богу склонился, правильно делаешь, ищи у него поддержки, если не он, то никто.

-  Тимофей, завтра утром иду я в милицию, документы свои настоящие сегодня за городом откопал, память точно привела, хотя пустошка кустарником заросла. Будь оно все проклято, ничего не хочу, пусть они меня к стенке поставят, но под собственным именем, а не занятым у несчастного ребенка, умершего вместо меня. Почти тридцать лет под чужим именем, так хоть умереть хочу под своим.

Тимофей испугался неожиданного решения друга, возразил:

-  Не делай этого, Арсений, у Бога все мы под своими именами, он не перепутает, а как тебя на земле зовут - какая разница?

Арсений побледнел, сурово посмотрел на Тиму и выкрикнул:

-  Плевать я хотел на их решение, я заявлю свое право на имя, а там как хотят. И не отговаривай меня, Тимофей, ты простой счастливый человек, у тебя семья и имя, все как должно быть. А я? Что я представляю на этой земле? Столько сил потратил на образование, а для чего? Чтобы пилить лес, долбить камень кайлом, выносить парашу? Я не хочу жить, неужели ты этого не понимаешь? Я туда хочу, к Ней, там мое счастье.

Он неловко завалился на топчан, Тима поймал ослабшее тело, уложил на спину, в глотке Арсения клокотали какие-то слова, лицо покрылось испариной и мертвецкой бледностью. Он тяжело стонал, судорога сводила руки и ноги, Тимофей едва успевал ловить и успокаивать боль. Потом больной затих, Тима благодарил Господа и осенял лежащего крестным знамением. Арсений открыл глаза.

-  Давай я переведу тебя в дом, на ночь одного оставлять опасно, вдруг приступ повторится. Это тебе контузия дает знать.

Арсений слабо улыбнулся:

-  Нет, Тима, это моя болезнь настигает меня. Открою тебе, что видел нас обоих молящимися в церкви, которую ты сам построил, но мы с тобой глубокие старики. Если этому быть, значит, не посадят меня? Тима, на всякий случай, вон в той котомке кое-что для дочки моей припасено, там и адресок, передашь.

-  Полно тебе, сам съездишь.

-  Не уверен, хотя встреча с дочерью еще будет. Ладно, мне трудно вспоминать виденое.

Тимофей еще раз спросил:

-  Стало быть, идешь?

-  Пойду. Это решено.

Утром встал рано и ушел за деревню. День в разгаре. Отдохнувшее солнце начинало пригревать. Боня долго лежал на земле, принюхиваясь и прислушиваясь к ее запаху и цветам, его особо забавляли маленькие букашки, которые умудрялись вползать в ухо его собачки, ничуть не потревожив ее самое; Боня ждал их возвращения и не дождался: либо они там погибли, либо место было столь хорошо, что остальное на земле можно было на него променять.

Это были последние часы перед уходом в милицию. Дежурный районного отдела допытывался, по какому вопросу гражданин настаивает на приеме именно начальником.

-  Понимаете, у меня очень важный вопрос, никто, кроме начальника, его не решит, и вам сказать ничего не могу, не имею права.

-  Ну, ладно, сидите тут и ждите, у начальника дел много.

Арсений сел на деревянный диванчик, потрогал пачку документов в кармане пиджака. Улыбнулся: Тима настаивал, чтобы он нацепил боевые награды, но отказался, достаточно, что они вписаны в красноармейскую книжку. Он уже задремал, хотя сотрудники все время бегали по коридору, сказалась фронтовая привычка спать, где сел.

-  Чернухин, к начальнику!

Арсений увидел молодого крепкого мужчину в белом кителе и погонами капитана, встал у порога, выпрямился, негромко доложил:

-  Товарищ капитан, демобилизованный красноармеец просит рассмотреть его дело.

Капитан улыбнулся:

-  У красноармейца есть фамилия?

-  Нету, товарищ капитан. Свою фамилию я скрыл в восемнадцатом, потому что происхождения не пролетарского, мягко говоря. Дали мне паспорт умершего сына соседки нашей, с ним и жил. Работал, женился, по глупости получил срок, в лагере заступился за обижаемых, и срок добавили. В первый месяц войны пошел добровольцем, попал в штрафной батальон, был ранен, реабилитирован, зачислен в армию. Имею награды. Сейчас хочу начать новую жизнь, и прошу вернуть мне мое законное имя.

Капитан с удивлением смотрел на немолодого уже человека с такой странной судьбой:

-  Какие у вас документы на руках?

-  Все. - Он положил на стол пачку бумаг.

Капитан все больше хмурился, читая листок за листком:

-  Минуточку. По приезде в Ишим ваше семейство зарегистрировалось, как сосланное царским правительством, вот ваш документ на имя... Лячек Бронислав Леопольд-Динариевич. Потом вы стали Чернухиным Арсением Петровичем. А он куда девался?

-  Это сын нашей соседки, он умер от тифа в больнице, как раз в это время власти арестовали родителей, а я остался как больной тифом. Эта женщина и дала мне паспорт умершего сына, с ним я вступил в комсомол и уехал из Ишима на лесоразработки.

-  Так. Минуточку. За что вас судили?

-  Формулировку уточните по приговору, но суть в том, что по любовной линии столкнулись с вашим коллегой. От него я и сбежал в двадцать втором. Вернулся в двадцать восьмом, в Зареченьку перебрался, подальше от властей, а соперник мой уже начальником милиции здесь служит. Вот он меня и сдал на пять лет.

-  Минуточку. Это не Форин?

-  Да, он.

-  Форин сегодня начальник управления госбезопасности по нашей области, но не думаю, что до него дойдет информация. Мы проверим все ваши документы, случай, конечно, из ряда вон, многое в вашу пользу, что воевали, награды имеете, но случай сам по себе...

-  Вы мне скажите, товарищ капитан, я могу рассчитывать на милосердие со стороны государства? - Голос его был спокойным и звонким. - В ваших правах решить мой вопрос?

-  Скажу честно: нет, потому советую отказаться от этой затеи. Зачем вы решились? Ведь у вас все бумаги в порядке, местность наша не паспортизирована, живите до скончания века. Честно вам скажу, мне не понятно, это же риск, я вынужден буду поставить в известность органы, такой порядок. Есть у нас любители шашками помахать, в чистом поле шпионов ловить, например, польских. Тогда что?

Капитан заметил, что его слова нисколько не смутили посетителя.

-  Я уже свое отбоялся, гражданин начальник, и в лагерях, и на фронте. У меня никого нет, просто я хочу вернуть свое законное имя, нравится это кому-то или нет - для меня не имеет значения.

-  Хорошо. - Капитан встал. - Приходите через неделю, надеюсь, что проблем не будет.

Проблем, действительно, не было. Через неделю Арсения арестовали, а через месяц Кузин получил известие: другу дали пять лет. Тима горько плакал, но жаловаться некому... Остался только Невелин, но все письма к нему возвращались, усеянные печатями: адресат не найден.




9

Редакционный коллектив доброжелательно принял Никиту Онисимова, еще в школьные годы он писал заметки и приносил в газету стихи, их почти не печатали, но о стиле Никитиных зарисовок опытный газетчик Аркаша Форманюк отзывался неожиданно для него лестно. За два года Онисимов освоился в газете и стал ведущим журналистом, хотя изо дня в день фермы, надои, гектары посева и обмолота - это наводило тоску и закрывало перспективу. Был шанс уйти в областную газету, но не очень настойчиво приглашали, и не очень хотелось. Никита начал писать рассказы, даже был отмечен на семинаре молодых писателей в Тюмени и в том же году поступил в Литературный институт.

В автобусе, добираясь до дальнего колхоза, он услышал все заглушающий говор мужичка, лица которого рассмотреть не мог, потому что тот сидел впереди, вполоборота, но говорил громко. И такая речь его была разудалая и задиристая, что захотелось познакомиться поближе. У сидевшей рядом женщины спросил, как зовут мужика?

-  Говоруна-то? Боня.

-  Он что, из евреев? Вроде не похож.

-  Да нет, тутошний он, Боня по-уличному, а по документам Бронислав, я в сельсовете работала, знаю. А так - Боня как Боня.

-  Он с кем живет?

-  Один. Да ты присмотрись, он еще при царе родился, а все как новенький. Один в домике, хозяйство ведет, пенсию получает, но, говорят, что сидел много. Чудной, себе на уме.

Вышли из автобуса, Никита догнал мужичка, спросил, нет ли в селе гостиницы или постоялого двора.

-  А ты по какому случаю к нам?

-  Я из газеты.

-  Ишь ты! - обрадовался Боня. - И об чем писать вознамерился?

-  Искать надо подходящий материал, я больше историей интересуюсь.

-  Раскопками или по верхам?

Онисимов не понял вопроса.

-  Историю сейчас пишут, как картошку варят, взял из корзины, два кольца кожуры снял и в чугунку, посолил, прокипятил - кушайте. А историю копать надо, там весь смысл, внутри. Надолго?

-  Как понравится, как дело пойдет.

-  Тогда ко мне, живу одиноко, тишина и покой, сам в избе на кровати, тебе диван горничный благословлю. По такому случаю выдам новые постельные принадлежности, а то лежат уж пятилетку без движения.

-  А зачем обзаводились?

-  Да разве я сам рыскнул бы балясистую простыню купить? Друг Тима привез на день рождения, а я так и не доставал.

-  Пожалуй, моль почикала?

-  Насчет живности у меня порядок, кошка и собака и весь набор домашней скотины, кроме коровы. Клопов одно время множо было, потом поистратились, тараканов уж и не помню, вшей со времен лагерей и войны не давил. Так что смело ко мне.

Никита в этих местах никогда не видел подобных построек. Лицевая сторона ограды и видимая с дороги часть двора были обнесены настоящим заплотом, такие рубили в Сибири в неустойчивые времена, когда-то на восток гнали каторжных, то они малыми группами возвращались на запад. И те и другие не были желанными гостями, потому надежный заплот, рубленный из крепких сосен и подогнанный бревно к бревну «без сквознячка», в сажень высотой, был гарантией от незваных гостей.

-  Для чего вам, Боня, такой высокий забор?

-  Это не забор, а заплот, чуешь разницу?

-  Понимаю. И все же - зачем? От кого защита?

Боня помолчал, отыскал ключ, долго открывал тяжелую дубовую дверь. Никита хотел повторить вопрос, но Боня опередил:

-  Ты побереги разговор-то, у меня много интересного, все и объясню разом. Вот, к примеру, дом пятистенный, я его пятнадцать лет назад ставил, но по всем правилам. Фундамента нету, навозил из лесу пней от листвянки. Лиственница - она не дерево даже, а чудо в природе, по удельному весу к металлам тянется.

Услышав ученый термин, Никита приуныл: если бывший учитель - со скуки помрешь.

-  В учителях не служил, но науку познавать добрые люди приучили. Я тебе потом, коли расположение будет, поподробней изложу. А для начала - петербуржец я, к тому же царедворец.

-  Сколько же вам лет?

-  А сколь дашь? Числюсь ровесником веку, вот и считай.

Он уже растопил печь, конструкция которой крайне озадачила Никиту. Отвинтив тяжелую, как у паровозной топки, заслонку, хозяин положил горкой с десяток тонко колотых березовых дров, поднес огонь, дрова занялись, заслонка встала на свое место, внутри печи все загудело, Боня прошелся вокруг, трогая подобие вьюшек, но их было много.

-  У меня дыма совсем мало, он холодный уже выходит, дрова не горят, а млеют, самая теплоотдача. Обожди, через пять минут куртку снимешь.

Хозяин открыл тяжелую крышку подпола, спустился с корзиной, вернулся с блюдом капусты, огурцов, помидоров, груздей, все это пахло так аппетитно, что Никита пожалел: надо было в магазин забежать.

-  А зачем в магазин, если у меня своего спиртного в пять раз ассортимент больше, чем в лавке?

Никита вздрогнул:

-  Боня, вы телепат? Вы мысли читаете?

Боня захохотал:

-  Сколько ума надо, чтобы твою мыслю прочитать, подумай сам?

-  Но ведь не в первый раз...

-  После обскажу.

-  Разговор у вас нарочито деревенский, хотя по сути вы другой. Ведь так?

Боня не смутился:

-  Говорю так, чтобы от людей не шибко отличаться, хотя другой, ты прав. Но об этом тоже потом.

Копченый окорок хозяин принес из подвала, Никита сразу заметил во дворе это сооружение, развернул чистую тряпицу и большой лист пергамента. На недоуменный взгляд гостя ответил, что в подвале у него ледник, а пергаментом обзавелся на местном маслозаводе, его тогда рулонами привозили. С Боней рассчитались за какой-то ремонт этой невидалью, вот, каждый год тот калым вспоминает. Горячую круглую картошку вывалил на большой деревянный поднос, вытер руки и широко их расставил:

-  Ежели верующий, можешь перекреститься, в углу Николай Угодник, там же должен быть святой Бронислав, правда, Тима не воспринимает, говорит, католический святой. Ну, да мне все равно.

Он налил по стаканчику самогонки, настоянной на каких-то травах, запах она источала приятный и на вкус оказалась легкой, хмельной.

Никите не терпелось узнать об интересном человеке, что судьба подарила ему серьезную встречу - он не сомневался, да и мужик, кажется, с удовольствием пойдет на контакт.

-  Мне как вас называть? Боня - это для дома, а официально?

-  Не получится по документам, там такое наворочено, одно, что Бронислав, это как имя, а отечество тоже с испугу не скажешь - Леопольд-Динариевич. Так что зови Боней, это привычней. Откуда я здесь взялся? - переспросил он, хотя Никита еще и рта не раскрыл. - Обстоятельства так сложились, что вынужден был покинуть город Ишим и податься в деревню. Собрал семью, нанял подводу и поехал в ближайший район.

-  Выходит, вы появились в деревне как раз накануне коллективизации...

-  Колхозов еще не было, но все про них было известно человеку, если он внимательно читал партийные газеты. Весь бред оформлялся в виде постановлений и директив. Вот слово, смысла которого не могу понять до сегодняшнего дня. Директива! Страшнее, чем приказ и опаснее постановления, вроде как наказание уже предусмотрено, потому как директива! Если отбросить всю шелуху, слухи о том, что все в колхозе будут под общим одеялом спать, то суть сводилась к уничтожению крестьянина-собственника.

-  Его и собственником-то назвать нельзя было, пять десятин земли, пара лошадей, быки да коровы, - возразил Никита. Он поразился резкой перемене стиля речи и слога собеседника, но ничего не сказал об этом.

-  У вас, молодой человек, типично коммунистический упрощенный взгляд на вещи, простите мне эту дерзость. Собственник не тот, кто чем-то владеет, а тот, кто дорожит своей собственностью, даже если она заключена в простом праве самому принимать решение. Собственник - это синоним слова хозяин. Так было во все времена на Руси. Был капиталист, имел завод, тысячу рабочих, он хозяин, он обязан (не по законам государства, а по моральным понятиям) обеспечить нормальную жизнь своих людей. Капиталист школы строил, больницы, церкви. Не надо возражать, я согласен с вами, что были и другие, их потому и помнят, что немного таковых было, жадных, злых. Помещик тоже разный был, но у доброго хозяина всегда и работник с улыбкой. А что касается сибирского мужика - это вообще разговор особый. Если вы занимались историей и знаете, как и каким народом заселялись ваши края, то согласитесь: своевольный, своенравный народец, из помещичьих да царских неслухов, из избавленных от виселицы пугачевцев да разинцев. Да и вольных казаков с Дона сюда прибилось немало. Земли тут было вдоволь, только работай, потому жили крепко, сообща, общинно решали все вопросы, известно ли вам, милостивый государь, что сельский сход мог к смерти приговорить? Мог, правда, подтверждения этого права действием я, слава Богу, не встречал. Сытый был сибирский мужик, а сытый власть не устраивал, голодным же управлять легче! Впрочем, крестьянских восстаний Ленин ждал, он знал, что самостоятельный крестьянин, к примеру, сибиряк, первым возьмет вилы в руки. Потому и голод двадцатого года, и вторая гражданская война частью стихийно, а частью сознательно становились сутью государственной политики по отношению к мужику. Конечно, это за рамками нормального понимания: как можно так ненавидеть людей, которые кормят страну?

-  Вы считаете, что не только продразверстка привела к кулацко- эсеровскому мятежу?

Боня слабо улыбнулся:

-  А почему вы называете «кулацко-эсэровский мятеж»? Причем здесь эсеры? - В голосе Бони были хитринка и недовольство. - Прошло пятьдесят лет, пора бы разобраться. Мне доводилось смотреть документы: организации эсеров в Сибири никакого отношения к восстанию не имели, на них повесили этот грех, за что и прихлопнули. Кулаки - да. Вы имеете представление о состоянии Ишимского уезда того времени? Богатейший край, и плюньте в глаза всякому, кто скажет обратное. Край кулаков, его ваш Ленин называл краем сытых крестьян. Бедные были? Конечно, в любой, самой богатой стране есть бедные. Это не материальное состояние, это форма существования. Рыба не может жить на воздухе, а любая сухопутная тварь задохнется без него. Такова природа. Тут она тоже все соблюла, один трудится и живет состоятельно, другой не желает ничем заниматься и бедствует. И самое важное: ему это нравится. Вы курите? Жаль, если бы курили, легче было понять тягу к чему-либо, хотя она вам известна из других источников. Человеку нравится быть бедным - что тут сказать? Еще была категория неспособных обеспечить самих себя, это семьи, в которых только отец мог работать, таким общество помогало, специальные фонды зерна, сена формировались, это я еще успел увидеть в Сибири. А были у меня два знакомых братца, одним домом жили, крепкое хозяйство, в двадцать первом оба погибли на войне.

-  На какой войне? - не понял Никита.

-  О которой мы только что говорили, милостивый государь, это по всем признакам была гражданская война. Так вот отец их, Никифор Егорович, каждое воскресенье уходил из дома и стоял на церковной паперти, милостыню просил, а то вообще шлялся по окрестностям за подаяниям. Дети находили, умоляли, чтобы не позорил их, а у него потребность: пострадать, прикинуться бедненьким, ему нравилось. Восстание возникло из десятков случайных обстоятельств: налоги возросли, появилась продразверстка, земля стала государственной, а для общинной Сибири это было чуждо, и все это на фоне неуважительного отношения к мужику. Вот где первопричина. Его не спрашивали, выгребали зерно, и даже амбар не закрывали. Весь скот со двора на мясо - тоже продразверстка. Была еще одна ошибка власти: в руководстве государственных органов, в том числе и продкомов, было много инородцев, в основном евреев. Сибиряки наслышаны были от фронтовиков, что революцию они же сделали, что и Ленин тоже их кровей...

-  Неправда! - неожиданно перебил Никита. - Боня, ложь это, Ленин немножко чуваш и немец, но не еврей, нет!

-  Милейший, а чего вы так смутились? Какая разница, была в нем та кровь или нет, ведь в писании сказано: «По делам их судите их». Меня в данном случае интересует не столько чья-то национальность, а сам факт преобладания людей некоренной национальности во властных и карательных органах, будь, к примеру, это чукчи - реакция была почти такая же. Но мы имеем дело с довольно сложной мировой комбинацией... Давайте прервемся на приличный обед.

Никита нехотя согласился.

Боня был очень рад появлению в его жизни нового человека, причем, не просто незнакомого, а интересного, по крайней мере, интересующегося, да и знающего кое-что, правда, в извращенном виде, так преподают историческую науку сегодня, не считая ее наукой, а держа в передней, как девку для подтирки полов. Боня хорошо прижился в деревне, ни с кем особо не дружил, но и не ссорился, получал пенсию, вел хозяйство, пчел держал с десяток ульев. Прибыл он в конце пятидесятых, деревню насторожило, что одинокий, без семьи, поговаривали, что реабилитирован, но за что сидел, по какой статье - об этом молчок. Молодой человек взволновал, потревожил его утомленную душу, Боня давно ждал чего-то похожего, чтобы появился человек, непременно молодой, с пониманием, порядочный, кому мог бы он поведать свою жизнь и передать свой скромный архив. Ему уже не найти своих внуков и правнуков, он слишком устал от прошлого, но память о своей любви должен оставить, и пусть потомки узнают о ней и гордятся. Никита не случайно появился в его жизни, и тут он хотел видеть Ее влияние. Он даже не очень удивился, когда, работая во дворе, вдруг вспомнил ночной сон, в котором Никита, правда, в солидном возрасте, представил ему свою молодую спутницу и сказал, что это Стана.

-  Молодой человек, хочу открыть тебе самую заветную свою тайну, хочу, чтобы ты все знал и обещал мне выполнить просьбу. Не торопись. Перед тобою человек, который в юные годы был знаком с дочерью царя Николая Второго Княжной Анастасией и всю жизнь любил ее.

Никита вздрогнул. Его основательно настораживали постоянные обещания собеседника «после все рассказать», но испугало столь неожиданное начало откровения, а по лицу Бони, по его вздрагивающим рукам он понимал, что рассказ этот выстрадан и ждет только достойного слушателя.

-  Я говорил тебе вскользь о жизни в Петербурге, о неожиданном переезде в Тобольск, потом в Ишим. Причиной нашей ссылки в Сибирь был Распутин, сейчас про него много пишут глупостей, если читал - не верь. Он действительно имел благодать, но и характер жесткий, не без влияния со стороны. С Анастасией мы познакомились зимой тринадцатого года, дети совсем были, а вот, видишь ли, чувство мое оказалось вечным. Смею думать, что и у нее было ко мне чувство, есть основания. Мы простились со слезами, я уже знал об их участи, хотя даже себе не признавался. Из Тобольска писал ей письма каждый день, чистые, простые, впечатления от дороги описывал, рисовал храмы, старинные дома деревянной постройки, она отвечала мне только раз в неделю, пояснила, что старшие сестры считают нескромным для юной девушки писать чаще. Я получил почти двадцать ее писем.

-  Они живы? - Никита сжался, дожидаясь ответа.

-  Да, они живы, - ответил хозяин, - но только в памяти моей, потому что такое письмо могло стать приговором семье. Впрочем, никакие меры предосторожности не спасли. Я за неделю до газетных сообщений сказал батюшке об отречении Государя, потом об аресте фамилии и, наконец, о высылке всего семейства в Тобольск. Тогда же сказал, что всех нас ждет смерть. Мне не было видений, картин, просто в один момент после сильного внутреннего томления я уже обладал этими знаниями.

-  Вы так и не виделись больше с Анастасией?

-  Представьте себе, виделись. Дважды. В семнадцатом отца выгнали из архивов, выгнали и из дома, на теплоходе отправили в Тюмень, там посадили в поезд и сняли уже в Ишиме. Условия жизни ужасные, отец пытался давать уроки, но кто в революцию учится? Я часто болел. Вся эта информация входила в меня именно в болезненном состоянии, потому, немного поправившись, я не всегда мог отличить узнанное от слухов и газетных сообщений. Чтобы не волновать родных, перестал им рассказывать. Газеты подтвердили арест царской семьи, и я ждал их выезда в Тобольск. Дважды туда ездил, но охрана никого не подпускала к бывшему губернаторскому дому. Я лежал в горячке, когда узнал, что Анастасия осталась в Тобольске одна, так мне показалось. Конечно, ничего не мог понять и ничего невозможно проверить. Но убеждение, что она одна, и я хоть как-то могу ей помочь, зрело во мне. Из дома уехал тайно, продав свои золотые цейсовские часы. Три дня проходил перед окнами дома-тюрьмы, судя по охране, узники оставались в доме, хотя были слухи, и я говорил с очевидцами, что Государя и Александру Федоровну с одной дочерью увезли ранней весной. Я напрягал все свои силы, чтобы подозвать Анастасию к окну, ничего у меня не получалось. И однажды, это было 18 мая 1918 года, я увидел в открытом окне ее лицо. Она тоже увидела меня и радостно стала махать рукой, кричать, видимо, было запрещено. Я метнулся к дому, но здоровый верзила сбил меня с ног, крикнул команде: «Товарищи, стреляйте в каждого, кто будет заглядывать сюда». Я отошел на противоположную сторону улицы, Анастасия еще долго стояла у окна, которое уже закрыли, а я не мог насмотреться в дорогие черты.

Боня надолго замолк, и Никита ничем не обнаруживал своего присутствия.

- Я знал, когда их привезут из Тобольска в Тюмень, знал, что сразу посадят в вагоны. Двое суток стоял на перроне, когда подошел состав, людей почти никого не было, потому солдаты не гоняли. Одет я был по-крестьянски, подошел к охраннику, молодой солдатик, ровесник, подаю ему золотой браслет маменьки и прошу выкликнуть из вагона Анастасию Николаевну. И что вы думаете? Он еще и позвать не успел, а она уже стоит, в накидке простенькой и стоптанных сапожках.

«Ах, Бони, как вы тут оказались?»

«Да что я?! Вы себя как чувствуете? Как Государь с Государыней, как Алеша?»

«Слава Богу, слава Богу! Я так рада видеть вас».

«А уж я-то как! Идите в вагон, тут сквозит. Идите, Анастасия Николаевна. Не встретимся мы более, но знайте, что...»

Тут подошел старший чин, и меня прогнали. Так и вижу ее всю жизнь в накидке и стоптанным сапожках, это царевну-то! Сволочи!

Папеньку с маменькой арестовали, и больше я ничего о них не слышал. Меня спас брюшной тиф, подобрала соседка, мои когда-то помогали ей вещами в трудное время, вот она и записала вместо недавно умершего сына, тоже от тифа. Стал я Чернухиным Арсением Семеновичем. Очухался, но способность свою сильно утратил. Читал много, книги-то властям не нужны были, из церковных библиотек выбрасывали, поручалось жечь, да кому охота на морозе? Из местного училища тоже вычистили, сторожу золотую безделушку принес, разрешил мне порыться, несколько мешков книг на санках домой перевез. Вот и разбогател, все прочел, образование продолжил на лесозаготовках, там меньше всего подлого народу было.

Никита осторожно вмешался:

-  Вас тоже сослали?

-  Я не стал дожидаться. У хозяйки дочка была, Лидочка, скромненькая, круглолицая, русоволосая, чистая славянка, и как сохраниться могла! Пока я в тифу валялся, девочка эта ходила за мной, как за малым дитем, так привязалась, что с работы дождаться не могла. Не могу сказать, что любил, но чувство какое-то все равно было, да и молодость, завязались у нас отношения. Мама ее, конечно, знала, решили пока пожить тихонько, а потом уехать подальше и отношения оформить. По документам-то я ей брат. И стал к Лиде присматриваться молоденький чекист, конечно, и меня засек, а через Лидочку потом узнаю, что он справки обо мне наводит, соперника, видимо, почувствовал. Я не стал ждать, пока он разнюхает, что перед ним на самом деле сын разоблаченных польских шпионов. Паспорт на руках, в комсомоле путевку взял, я записался в комсомол в депо, где работал, поняв, что так надежнее, и махнул на Урал.

Бронислав надолго замолчал, словно вспоминая полузабытые детали, потом усмехнулся:

-  Сложная штука — жизнь. Уезжал от тепла и уюта, куда - не знал вовсе, но не боялся. Я чувствовал, что в самые ближайшие годы произойдут большие перемены, мне надо было их дождаться в стороне от основных событий. Нашел я у новой мамаши темную банку толстого стекла, промыл и просушил хорошо, вложил в нее все документы, касающиеся Бронислава Лячека, оставшиеся семейные драгоценности сложил и пробку залил сургучом. Семейные альбомы с фотографиями тоже собрал. Дождался ночи, пока все уснули, оделся и штыковую лопатку прихватил. А до этого все думал, где же на земле самое надежное место для сохранения секретов? В стене, на чердаке - дом могут снести, сам сгореть может, по этим причинам город был отклонен. Я вышел в чистое поле, по самым заметным приметам определил место.

-  Какие приметы в чистом, как вы говорите, поле?

-  Дорогой мой, все на земле имеет конец, причем, довольно быстрый. Вот вы еще немного прожили, а кое-чего из того, что было в родном селе в детстве, теперь уже нет, не правда ли?

-  Правда.

-  В природе единственная сфера меняется так медленно, что за человеческую жизнь перемены просто невозможно заметить. Я говорю о звездном небе. В юности мне было любопытно изучать движение небесных светил, и карту звездного неба ваш покорный слуга знал неплохо. Согласитесь, что, например, Полярная Звезда и через пятьдесят лет ровно в полночь будет находиться именно в той точке, в которой обнаружил я ее июльской ночью 1924 года. Вычислив, таким образом, искомую точку, вырыл полуметровую ямку и положил на дно банку, семейные альбомы и завернутый в тряпицу флакон духов «Фиалки». О них никто не знал, даже Лида, иначе начались бы расспросы. Я никогда не открывал флакон, только целовал чисто обработанный хрусталь и плакал.

Он опять недолго помолчал, потом вернулся к поездке на лесозаготовки:

-  Работа не для человека, тем более, что физической силой не мог похвастать. В кадрах посмотрели: я же добровольцем по комсомольской линии прибыл, хохотнули, и пристроили учетчиком. Но совесть не допускала у костра сидеть, когда люди ледяные сосны ворочают, помогал, сколько мог. Потом стали мне говорить, что напрасно обнаруживаю этакое участие, властям не нравится, что помогаешь, они же поселенцы, ссыльные, бывшие кулаки. Целыми семьями тут жили, семьями и вымирали. Страшное время, мне его до смертного часа не забыть.

-  Бронислав... подскажите отчество...

-  Сказал же: зови просто Боней, так всем ловчей.

-  Хорошо. Но как они вас там не вычислили, вы же выпирали из серой массы безграмотных крестьян, одного культурного слова достаточно было, чтобы заподозрил особист неладное.

-  Правильный вопрос. Я уже тогда в двух лицах существовал, один весь на виду, с разговором местным и всеми ухватками, только водку пить не мог. А другой внутри, мне тот дорог был, с ним все прошлое, маменька с папенькой, я все надеялся их отыскать, там Анастасия Николаевна, хотя знал, что их казнили люто. У меня был как-то проблеск, что она чудом, провидением Божьим, спаслась, потом добрые люди помогали отыскать ее, но напрасные труды, желаемое и действительность редко пересекаются.




10

После очередного скандала, который закатил ему редактор за редкие, хотя и добротные материалы («Полосу пустую мне бабашками заставлять?!»), Никита уехал к Боне. Он всегда уезжал к нему, чтобы отдохнуть душой, старик излучал оптимизм и жизнерадостность даже тогда, когда для этого не было никаких оснований. Его крепкий домик, стоящий чуть в стороне от деревни, зарос черемухой и сиренью, а сейчас все это было похоже на огромный букет с сюрпризом внутри. Старик издалека увидел гостя, он возился со пчелами, вынимая рамки с первым весенним медом:

-  Не подходи близко, иначе съедят, злые сегодня, что панская псарня перед охотой.

«Вот чудак, - подумал Никита, - панской охоты ни разу не видал, а, наверное, всплывает к старости родное».

-  Пойди в дом, перекуси, что найдешь, окорок в подвале, на леднике, знаю, что захочешь, я скоро управлюсь.

Никита попил холодного квасу и вышел в сени, через узенькое окошко Боня виден был со своими пчелами. Всегда работает без маски, и они его не кусают, а Никита как-то подошел поближе и уехал домой с заплывшим от укусов лицом. Мед его пчелки собирают хороший, ароматный, он на соседних заброшенных огородах всякие цветы им сеет и травы.

-  Боня, а почему ты свой дом построил в стороне от деревни? - спросил однажды Никита.

Старик засмеялся:

-  Это деревня меня стала сторониться, соседи новые дома стали в других местах ставить, вот и оказался я на выселках. Зато простор и тишина, посмотри, у меня огород без заборов, свои куры не лезут, я им не велю, а чужих нет.

Через час Боня пришел с большой кружкой свежего меда и несколькими ломтями сотов. Жевать воск, успевая проглатывать капельки вложенного в него меда - великое удовольствие.

-  Теперь ты понимаешь медведя, который переносит адские муки, но добывает вощину с медом? - хохотал Боня.

И в этот раз, как обычно, он поставил на стол все, что ни есть в доме: литровую банку самодельной тушенки вывалил на раскаленную сковороду, бросил туда мелко порезанный лук, крупно наломал сегодняшней выпечки калач, вынул из подвала пару килограммовых вяленых сырков, которые на тепло отреагировали капельками жира и зовущим запахом. Настойки тоже выставил, но предлагать не стал, видя, что гость явился не просто так.

-  Что у тебя на этот раз? Амурные неудачи? Финансовые затруднения? Неувязки с руководством?

-  Боня, ты всегда все знаешь, только не надо мне больше про амурные дела, с этим ангелом пока все в порядке. Понимаешь, мне скучно в газете, изо дня в день одно и то же: «Решения партии - в жизнь!», «Проведем сев в сжатые сроки!», «Животноводство — ударный фронт!».

Боня внимательно его слушал:

-  Но до сих пор ты писал об этом без смущения, ведь так? Значит, что-то изменилось в твоем понимании жизни, если ты стал задумываться: а то ли я пишу? Конечно, не то, дорогой мой мальчик, и я ждал минуты, когда ты придешь и скажешь: «Боня, научи меня жить!».

Никита засмеялся:

-  Именно так я и хотел сегодня сказать: научи жить!

Взглянув на хозяина, гость понял, что веселого разговора не получится, тоже посерьезнел, умолк. Старик спустился в подпол и вышел с большой пергаментной упаковкой, тщательно вытер ее чистой тряпицей, положил на стол и долго распутывал петли и узелки. Из пергаментной оболочки он вынул несколько пакетов бумаг и фотографий, отложив в сторону два небольших свертка.

-  Я покажу тебе старые фотографии, честно сказать, я не всех людей на них знаю, в общих словах это представители того еще мира. Тут и моя семья, и родственники, вот фото, которое подарила мне Княжна, тут все сестры и наследник, вот семья наша в Тобольске, а это уже Ишим, советская власть. Посмотри на эти лица, сравни их с теми, что на снимке восемнадцатого года. Вот между этими съемками чуть больше года, ты видишь, какой тупой, отрешенный взгляд у отца, как сжалась мама, я, видимо, еще не очень понимал, что к чему, тосковал по девушке. Да, это май восемнадцатого, еще нет известий о гибели семьи. Собственно, что изменилось? Кажется, перемена правительства должна проходить вообще незаметно для самого народа, но тут переменилось все, не только власть, но религия, нравственность, человеческие ценности - все встало с ног на голову, не случайно в русском языке есть такое слово: «переворот». У людей не сделалось свободы, того, что существует незаметно для тебя, как воздух, ты не замечаешь, что он есть, пока не начинаешь задыхаться. Тоньше всего это чувствуют люди образованные, самодостаточные, отнять у них свободу значит почти отнять жизнь. Впрочем, это происходило именно в такой последовательности, родителей вскоре забрали, и все кончилось.

Боня еще долго смотрел на снимки, но ни один мускул не дрогнул на его лице, хотя Никита мог предположить, как тяжело ему было.

- Видимо, ты не находишь связи между своим вопросом и моей попыткой ответить на него. Мы говорили о свободе, а ведь и ты начал именно с этого. Ты журналист, учишься на писателя, или кого готовят в вашем Литературном институте? Ты художник, а тебе указывают, о чем надо писать. Коммунисты совершили самую большую ошибку, отняв у людей свободу, но они не удержали бы в своих неумелых, безграмотных руках власть над свободными людьми, потому они сделали правильно, запретив людям думать, давать оценки, критиковать. Партия все решит за народ, тому остается только взять под козырек. Это всегда не всем нравилось, были заговоры, я рассказывал о безумной попытке офицеров в Свердловске свергнуть власть, были попытки помочь фашистам свергнуть режим Сталина, но тут сработал тот самый феномен загадочной русской души. Люди, еще вчера ругавшие советскую власть, брали в руки оружие и шли защищать Родину. Вот мне это непонятно. Двадцать лет назад эти же солдаты повернули оружие против царя, а в сорок первом шли в бой с криком «За Родину, за Сталина!». Эти попытки и сегодня продолжаются, я ночами слушаю иностранные радиостанции...

-  Их же глушат!

-  Глушат на русском. Они очень неплохо характеризуют уровень протестных настроений в советском обществе, конечно, это опять же касается в основном интеллигенции, еще точнее - творческой интеллигенции, но мне чуждо диссидентство, есть что-то подленькое в том, что живешь в стране, которую ненавидишь, жрешь и гадишь в одном месте. Гораздо честнее открытый протест, который возможен только из-за границы, но его не видит простой народ. Потому вот эта внутренняя пятая колонна гаже всего, и она сделает главную работу, разложит партию и советскую власть.

-  Боня, ты говоришь невозможное, власть сильна, ее армия лучшая в мире, у нас огромный экономический потенциал, в партии пятнадцать миллионов человек. И все это может рухнуть под влиянием каких-то неведомых агентов?

Боня возмутился:

-  Кто тебе говорит о неведомых? Неведомые - это разведка, это само собой, а лидеры пятой колонны «ведомы», говоря твоими словами, они сидят на самом верху, их портреты таскают на демонстрациях, им поклоняются.

-  Но кто их поддержит? Народ?

-  Наивный! Кто когда спрашивал народ? Революции проходят вверху, а внизу часто даже персоны не меняются, они мгновенно ориентируются, кто победит, и тут же перекрашиваются.

Никита не хотел ему верить, он знал, что Боня очень много читает, но нет у него доступа к иностранным источникам, кроме радио, невозможно составить такой прогноз только по новостям из Англии или Германии. Его способность видеть будущие события? Может быть, спросить?

Боня не стал дожидаться вопроса, он еще раз осмотрел фотографии, взял в руки одну, подал Никите:

-  Мы еще вернемся к будущему, давай закончим с прошлым. Вот это последний мой снимок с семьей, кажется, тридцатый год, посмотри на обороте. Лиды теперь уже давно нет, у нее было слабое сердце, дочь в Ишиме. Все об этом.

Он сложил фотографии в пакеты и отодвинул в сторону:

- Теперь продолжим. Я давно уже лишился способности видеть будущее, появляются какие-то отрывки, нет цельного представления, как это было в юности, когда приходило знание того, о чем я и понятия в силу возраста не имел. Умение прогнозировать развитие политических событий приходит вместе со знаниями основных закономерностей эволюции государства, любого, социалистическое не является исключением. Надо читать древних философов, французов, русских начала века, избегать современных теоретиков, они все подлецы.

-  Ну, так уж и все, Боня, есть же умные.

-  Я сказал «подлецы», а не «дураки», разве умный не может быть подлецом? Да чаще всего подлый человек умница, потому как ничто не требует столько умения и изобретательности, сколько губительные идеи и дела. Я не знаю ни одного проекта партии, который бы не был обоснован научно, ну, этот термин я употребляю весьма условно. Ты, наверное, не помнишь, но был такой период, когда параллельно существовали как бы две компартии, одна городская, другая деревенская, большей глупости трудно придумать, вот сельский обком, вот промышленный. Но все повизгивали от восторга: как это умно! Прошла пара лет, идею высмеяли, обкомы соединили. Почему? Другой человек пришел, со своими странностями, и все пошло дальше по тому же пути. Методика остается прежней, рассчитанной на не свободного, не думающего чело-века.

Рассуждения Бони Никита понимал, но не разделял окончательно, он уже несколько лет был членом партии, все ему казалось правильным и разумным. Конечно, высмеянная идея построения коммунизма что-то пошатнула в сознании, но сомнение ничем не было подпитано и вскоре забылось, как детская корь.

-  Твоя проблема состоит в отсутствии общения, - сказал Боня. - Не просто компании, в них нет недостатка, а общения интеллектуального, дающего пищу уму. Ты слышал о салонах в царские времена, когда в домах состоятельных людей собиралась творческая, научная интеллигенция? Они от нечего делать собирались? Они общались, обсуждали проблемы общества, явления культуры. Суждения таких салонов имели существенное влияние на формирование общественного мнения, а это был очень важный институт той жизни. Если сегодня рядом нет таких людей, а их нет, только книги могут тебя спасти. Образованность - это не просто Литинститут окончить. Кстати, допускаю, что в этом учебном заведении марксизм не является главной наукой, наверное, там есть преподаватели более мыслящие, чем в партшколах. Слушай и запоминай, составляй себя сам - из умных разговоров, из умных книг. Ты читал Библию? Нет? Тогда о чем мы с тобой говорим? Ты же совершенно безграмотный человек!

-  Боня, что я слышу, ты отрицаешь Бога, но превозносишь Библию!

Старик возмутился:

-  Я тебе говорил, что отрицаю Бога? Я говорил, что не молюсь ему, но знаю, что он есть. Причину я тебе, кажется, объяснял. Библию надо не просто читать, ее надо знать, потому что вся мудрость еврейского народа собрана в этой книге, а евреи - умные люди, по этому праву они руководят миром.

Никита опять удивился:

-  В прошлый раз ты высказывал совсем другие мнения, ты критиковал, мягко говоря, евреев, считая их причиной многих общечеловеческих несчастий, вспомни, Боня!

-  Ты когда научишься мыслить системно? Да, я не люблю евреев, и, прежде всего за то, что они сделали с Россией и продолжают делать, но это лишь подтверждает мой тезис о том, что это умный народ. Мы минуту назад говорили, что одно другому не мешает. На сегодня довольно.

-  Боня, мы разговор завершили, но на мой вопрос ты так и не ответил: мне оставаться в газете или уйти?

-  Догадайся сам. Уйти от чего? От одной неправды к другой? Мы все едем в одном поезде, можно перейти из вагона в вагон, скорость и направление от этого не изменятся. Работай тут, пиши о простых людях, поменьше того, что ваш Ильич называл политической трескотней. И больше пиши свое, пытайся уйти в прошлое, оно у нас изумительное. Прошлое - это благородно, я с удовольствием читаю романы Пикуля, Иванова, Балашова, но у них Россия не деревенская, а у тебя рядом недавняя история, возьми тот же крестьянский бунт. Через прошлое к настоящему - это достойно.

-  А фантастика? Считается, что фантасты находят способы обличения действительности.

-  Не люблю фантастов, да у нас их и нет, все эти измышления со членистоголовыми чудищами - бред извращенцев. Фантаст был один, француз Жюль Верн, немножко русский Беляев.

-  Боня, я привозил тебе свои рассказы, ты сказал, что прочел, но так и не высказал оценки.

-  Прости, но там нечего оценивать, это зарисовки сегодняшнего дня, к тому же весьма поверхностные, с парторгами, с райкомовскими секретарями. Чушь! Но язык у тебя приличный, пишешь ты симпатичнее, чем говоришь.

Никита покраснел от досады:

-  Боня, я обижусь.

-  На что? Я критикую тебя, чтобы ты стал лучше. Читай словари Даля, Брокгауза с Эфроном, заметь, насколько русский человек ленив, даже словари пришлось составлять иностранцам. Ну-ну! Знаю, что по сути они были глубоко русскими людьми. Фамилия мало что значит. Вот я поляк, но ты общаешься со мной и, кажется, имеешь от этого только пользу. Или я ошибаюсь?

Никита обнял старика:

-  Как всегда, нет, Бронислав Леопольд-Динариевич!

-  Хорошо. Переходим к следующему этапу. Вот в этом свертке лежит самое дорогое, что у меня есть.

Боня развернул бумагу и поставил на стол выточенный из янтаря букетик мелконьких цветков. Никита понял, что это тот самый флакон духов фиалки, который Боня подарил Княжне, а она вернула на память.

-  Возьми его в руки, после Анастасии ни один человек не прикасался к этому флакону.

Никита осторожно взял букет в руки, приблизил к лицу и не почувствовал запаха. Букет действительно был выточен из цельного камня и сам был чудом. Флакон наполнен, но пробка притерта так плотно, что нет даже запаха.

-  Ты никогда его не открывал?

-  Один раз, когда дочке исполнилось шесть лет, я помазал ей за ушком, но тут же ушел, потому что запах сводил меня с ума. С тех пор прошло полвека. Далее. В этом свертке оставшиеся у меня семейные драгоценности, изредка я уезжаю в Тюмень, нахожу там старых знакомых и продаю одну вещицу. Раньше передавал деньги дочери, но она вышла замуж за партийного человека, и тому, видите ли, было не очень приятно иметь в родственниках бывшего каторжанина. Более того, дочь оказалась слабым человеком и ничего не возразила. Тогда я забыл о семье. Сейчас продаю на жизнь, пенсию мне платят минимальную, потому что годы строительства социализма по ту сторону колючей проволоки не включаются в трудовой стаж. Все это пока останется у меня, буду чувствовать приближение конца, передам тебе с наказом, если умру неожиданно, возьмешь сам, сейчас спустимся в погреб, укажу тебе место.

-  Не надо о смерти, Боня.

-  Согласен, но она сама решает, за кем идти. А теперь давай по стаканчику настойки. Это на корнях шиповника, очень полезная, а вот на сабельнике, запах болотный, а польза велика. Да, и скажу тебе одну мысль, которая появилась у меня не совсем давно, только укрепляется и меня укрепляет в понимании. Будут в стране еще перемены.

-  Революции?

-  Кому они нужны сегодня, эти спектакли по дурным сценариям? Правда, и в этот раз сделают бездарно, но опять все сойдется. Вспомни Октябрьский переворот: холостой выстрел с заплеванного пьяными матросами крейсера, толпа солдат и женский батальон с мальчишками-юнкерами по ту сторону ограды Зимнего Дворца. Вот и все. Далее телеграф во все концы страны: «Вся власть перешла в руки Советов!». Будет нечто похожее, возможно, не доживу, но запомни: верховодить будут те же, конечно, внуки и правнуки, вместо маузеров мобильные радиотелефоны, только теперь не телеграф, а телецентр: Политбюро расстреляно, власть переходит к временному или иному комитету или совету - не имеет значения. Вот тогда вновь появятся хозяева, потому что вся собственность государства, одномоментно ставшая ничьей, должна обрести хозяев. Поскольку законных хозяев нет и быть не может, ибо родилась уникальная в истории, не особо мною почитаемая, но все же существующая - общенародная собственность, появятся самозванцы из числа особо приближенных к организаторам этой авантюры. Вот они-то покажут вам, каким не должен быть собственник на Руси.

-  Боня, прости, «каким не должен»?

Старик рассмеялся и стал говорить тише:

- Я добиваюсь, чтобы ты понял самое главное: все, что сегодня создано в стране, особенно в крестьянском деле, все эти колхозы, совхозы, комплексы молочные и мясные, все прочее - искусственно, не путем вашей марксистко-ленинской диалектики создавалось, не путем развития и совершенствования способов хозяйствования, то есть, естественно, а волевым порядком, кому-то в голову взбрело - внедрили, а уж коль внедрили - жилы вырвут, но заставят давать положительные результаты.

-  Не соглашусь с тобой, потому что знаю десятки процветающих колхозов и совхозов.

-  Не смею возражать, ибо в самой откровенной глупости русский мужик всегда найдет способ выжить, да еще парочку генералов прокормить. Беда новой крестьянской организации в том и состоит, что трудящийся человек равнодушен к результату своего труда, не совсем, конечно, посредством тарифов и расценок он привязан к урожаю, к молоку и прочее, но привязан, заметьте, а не прикипел. Я ни разу не слышал, чтобы кто-то из крестьян, мне знакомых, проговорил: «Это мое поле, это моя скотина ходит на лугу». В лучшем случае скажет: «Наше», а пуще того - колхозное, казенное. Ясно одно: возврата к прошлому не будет, крестьянина - хозяина уже нет, есть исполнитель, потому собственность и главное - землю - приберут к рукам деловые люди, в основном это будет грамотная и прагматичная молодежь, которая не умеет работать, но у которой будут выходы на большую власть. Уверен, что они найдут общий язык, и это обернется для деревни очередной трагедией.

Никита развел руками:

-  Боня, тебя послушать, так надо готовиться к новым революциям, или, как ты говоришь, переменам. На основании каких данных ты делаешь такие прогнозы? Есть экономические расчеты? Или, простите, чьи-то предсказания? Тебе опять некто подает опережающую информацию?

-  Слишком много вопросов, Никита. Получается, что ты и есть тот человек, которого я так долго ждал, чтобы при нем еще раз прожить свою неуклюжую и счастливую жизнь.




11


ПРИТЧА ОБ УСЕРДИИ

Тимофей последнее время часто приезжал к Боне на своей лошадке, они радовались друг другу, как братья, да они и были братьями, огромная разница в происхождении, образовании и познаниях никогда не чувствовалась. Тимофея Боня считал очень умным, конечно, отсутствие системного образования ограничивало его, но природный ум почти всегда находил верные аргументы в спорах. Если речь шла о Боге, Тима предусмотрительно прятался за догмы: так записано, так и должно быть.

-  Тима, день сегодня не постный?

-  Слава Богу, скоромный день. А что ты там вошкаешься?

-  Наловили мне друзья мои доброй рыбы, это нельма, она водится только в реках. Будем угощаться. Но - только под водочку.

-  Нет возражениев. Водка - продукт, созданный Господом, стало быть, благословен для употребления, в разумных пределах, само собой.

-  Вот и давай за разумные пределы, за друзей наших павших, за тех, кто живой - по глоточку.

Они и точно выпили по глоточку. Поели свежесоленой рыбы, чисто вымыли руки. Тима поблагодарил Бога за хлеб насущный, Боня убрал со стола.

-  Вспомнилась мне нынче последняя моя каторга, и со странной стороны вспомнилась. Ну, ты в социалистическом соревновании не участвуешь, хотя, конечно, слышал и знаешь. На зоне тоже есть такая дурь: если больше других бригада зальет бетона или стены выложит, паек усиленный дадут, например, вареные свиные головы.

Когда нас на объект пригнали, там голая степь, помочиться негде. Навезли материал, сколотили бараки, одновременно копали котлован. Я видел проектные чертежи у вольных мастеров, размеры объекта запомнились, а котлован копаем в два раза шире. К зиме нам одежонку подбросили, кормить стали лучше, и все эти итоги подводят, их так и назвали «свиной головой», хотя, справедливости ради, свинья только несколько раз была. Начальство одолело с визитами, однажды был даже сам Лаврентий.

-  Берия?

- Внимание к объекту усиленное, прорабы и мастера на участках меняются каждый месяц, выводим стены, перегородки, начались отделочные работы. Поднимают к нам на этаж дверной блок - стальной, лист в пять миллиметров. Но все проточено, смазано, не скрипнет. В дверях глазки и уже стекла вставлены.

Когда выполняешь принудработы, нет особой заботы, что ты строишь и для чего. Все, о чем говорю сейчас, тогда и во внимание не брали, до самого конца. В конце 1952 года собирает нас начальник, кум по-зэковски, и предлагает опередить, как и весь советский народ, обозначенные правительством сроки, и сдать объект к 1 марта. Мы ахнули: тут работы на полгода даже летом, а он в зимних условиях предлагает ускорить отделочные работы. Тогда один из авторитетов выходит вперед и гнусавит: «Если, - говорит, - рабочую пайку в полтора раза надбросишь, начальник, то можно подумать». Конечно, сволочь эта была специально отобрана, он же в законе, на работу не ходит, его норму бригада горбатит. Но дело сделано, вроде как народ не против, тогда начальник заявляет, что с завтрака норма будет увеличена, только работать не десять, а двенадцать часов. Народ зашумел. И выходит тут вперед вшивенький парнишка, инженер, сел за какие-то стишки. «Гражданин начальник, я уже полгода хожу по инстанциям (он так и сказал: по инстанциям, хотя все его инстанции кончались матерками бригадира), у меня есть рационализаторское предложение по подъему на этажи стройматериала за счет механической силы». Начальник аж подпрыгнул, моргнул своим, пацана забирают, и больше мы его не видели. Говорят, он в синем костюмчике по стройке ходил и указания давал. Действительно, поставили подъемники, дело пошло в два раза быстрее. Говорят, этот же хиленький придумал обогреватели на мазуте, если горелку правильно отрегулировать, тепло, хоть рубаху снимай.

Вот что мне нравится в русском народе - бесшабашность. Кого вчера били - это мы потом разберемся. Недавно около пивной в районе сидят молодые ребята, один так хватил, что я остановился: «Эх, говорит, сейчас бы всем по короткоствольному автомату!». Я извинился: «Молодой человек, а стрелять в кого?». И знаешь, что он мне ответил: «А там скажут, в кого!». Вот она, русская душа, доверчивая, справедливости хочет. А вот что строит и для чего - никогда не поинтересуется.

Первого марта мы объект предъявляем к сдаче. Пока мы, отделочники, внутри работали и практически жили в корпусе, наши ребята вокруг объекта такую шикарную стену возвели, какой я ни на одной пересылке и ни в одной тюрьме не видел. Высота пять метров железобетона, покатый козырек выступает вовнутрь аж на метр. Ни одному японцу не подняться! Наши быстренько сбегали, просмотрели: и полоса готова, и колючей проволоки в десять рядов, и ток высокого напряжения.

Вот так, дорогой мой, полные социалистического энтузиазма, мы своими руками строили тюрьму для себя. Поговаривали, что ее готовили специально под дело врачей, но утверждать не берусь, официальных документов не видел. А что тюрьма получилась надежная, замечательная тюрьма, я успел убедиться. Мы сдали ее 1 марта, а 5 марта нас вывели на траурный митинг. Конечно, я плакал, но это были мои слезы, потому что хотелось верить: эта тюрьма - последняя.

-  Боня, Невелин туда приезжал?

-  Тима, я ему не писал, честное слово, не ведаю, как он узнал, хотя в его тогдашнем положении он мог все и про каждого узнать через сутки.

-  Я писал, Боня, не обижайся. Прямо на наркомат обороны, генерал-полковнику Невелину.

-  Да. Вызывают меня к хозяину среди ночи и с вещами. Ребята поднялись, в чем дело, спрашивают, а солдат сопровождения узбек, чего он может объяснить? Захожу, со мной ласково начальник особого отдела, чуть не на «вы» со мной, проводил до дверей, пропустил. Я вижу в ярком свете не совсем хорошо, привык к полумраку, бежит ко мне навстречу военный, звезд на погонах так много, что сосчитать не могу, а в лицо глянул: Невелин. Обнял он меня, за край стола посадил, из портфеля бутылку коньяку достает: «Давай за встречу, Арсений». Я не стал поправлять, что Бронислав мое имя, оглядываюсь на хозяина, а Невелин громко говорит:

-  С этой минуты он тебе никто, да и вообще никто, снят с должности и подлежит аресту. Вместо него новый назначен, со мной прилетел, полковник Форин.

Я едва не упустил стакан из рук. Невелин заметил:

-  Знакомый?

-  Даже очень. Через него вся жизнь моя пошла кувырком.

-  Вот видишь, как все непросто. С сегодняшнего дня он начальник тюрьмы особого назначения, подчиняется лично Берии. Пока, - добавил тихо. Бывшему начальнику крикнул: - Отведите мне отдельный кабинет, чистый, с посудой и закуской. Распорядитесь, чтобы накормили экипаж самолета, мы вылетим сразу, как только будут готовы документы Чернухина.

-  Лячека, - я поправил его с улыбкой.

Он махнул рукой. В кабинете выпили бутылку коньяку, я сильно опьянел, но держался.

-  Ты с первого дня на этой стройке?

-  Да. Имею почетную грамоту за хорошую работу по завершению строительства.

-  Сохрани ее, Арсений, ради потомков сохрани. И историю строительства тюрьмы для себя. Боже, как низко мы пали! Встанем ли с колен, Арсений?

Я ему ничего не ответил.




12


ПРИТЧА О БАПТИСТАХ

Ничто не предвещало грозы, и Тимофей с Брониславом дометывали последний стожок так и не ставшего колхозником упрямого единоличника. Угодья не сказать, что подходящие, но на корову и теленка натяпали. Туча скатилась неожиданно, как это бывает в июле, разорвалась огромной молнией и оглушительным громом. Даже Боня присел, так все было странно. Тима забился под стожок и беспрестанно молился. Когда ветер снес грозу к западу, Боня не без ехидства спросил:

-  Вот ты крестился там, аж стог шевелился. Объясни мне, какая польза от крестного знамения?

-  Да ты что, всерьез? Польза! Да в нем сила необыкновенная, им святые отцы войска вспять обращали, и всякие прочие дела происходили в таких случаях.

-  Хорошо. А представь, что у меня нет правой руки.

-  Крестись левой - неуверенно посоветовал Тимофей.

-  А если и левой нет? Мы-то с тобой на войне насмотрелись на всяких калек.

-  Тогда только молиться.

- Ладно. А что есть икона? Это лик святого часто с описаниями его деяний. Тима, кроме легенды о платке, которым вытер свое лицо Иисус в ответ на просьбу художника написать его портрет, других сведений о его, так сказать, физиогномических данных, нет. Церковь утверждает, что все иконы, все это - Хритос, и ты тоже веришь.

-  Не отвечаю на твои провокации и молюсь о душе твоей.

-  Тима, оставь мою душу в покое, она еще при мне. Я тебе больше скажу: вот икона, ты преклоняешься, а кто писал ее, ты подумал? Рублев истязал себя постом и молитвой, прежде чем приступить к написанию «Троицы», а сегодня каждый второй - богомаз. Он вчера зарезал человека, а утром, не помыв рук, садится писать Богородицу. По моему убеждению, икон должно быть немного, в храме не более дюжины, причем, в каждой церкви свои почитаемые. Ты знаешь, сколько в Русской Православной Церкви святых, на каждый день по десятку, а иные общим числом именуются «пострадавшие там-то», и на всех иконы писаны.

-  Боня, остановись, прошу тебя, ты и себя и меня невольно в грех вводишь.

-  Успокойся, Тима, я прошлый месяц весь прожил в общине баптистов, это по ту сторону Горы, они меня звали печи класть. Ты знаешь, они взяли классическое христианство и вычистили из него все лишнее, оставив самое главное - веру, о которой ты так печешься.

-  Бог един, - проворчал Тима.

-  Возможно, и един, только вот путей к нему много. Баптисты, к примеру, обходятся без помпезных храмов, на которые тратится уйма народных денег, они обходятся без попа, которого называют посредником между Богом и человеком. Они меня спрашивают: «Зачем я должен донести свои мысли и слова до живого человека, порой не менее грешного, чем я, если есть прямой путь к Богу - через слово к нему, через молитву? Тебе известно, что любое слово доходит до Господа? Кто сказал? Да он же! Тогда к чему сочинять мало кому понятные тексты, заучивать их, а потом произносить, полагая, что это молитва. Я знал одну мусульманскую семью, в ссылке, бабушка у них читала Коран, как Левитан. Поинтересовался у нее содержанием, оказывается, она не понимает, что читает, ее научили только читать арабский текст. Баптисты, кстати, не могут понять, зачем на архипастырей православной церкви цепляют столько золота и украшений при всеобщей и почти всегдашней бедности прихожан. Ты не замечал, что это ставит сразу грань между паствой и пастырем: вы овцы, я хозяин? Не замечал?

-  Я в святой храм не за этим хожу. Вот про молитву. Святые отцы разрешали излагать прошения к Господу своими словами, если нету грамоты, это я слышал.

-  И баптисты замечательно этим пользуются, у них нет толстых молитвенников. Одна женщина так мне поясняла: «Иду я днем новотельную корову в стадо подоить, говорю с Господом, вечером понесла продукты на продажу в соседний поселок - опять говорю. А уж когда в постель лягу, тут большой разговор происходит». «И о чем вы с ним говорите?» «Да обо всем. Что делала - расскажу, о чем думала, какие греховные дела или мысли в голову приходили». «А как же вы определили, что они греховны?» «Мне за них стыдно». Вот настоящая вера. Человеку стыдно за мысли свои, даже если о них никто не знает, он вне чьего-то влияния чувствует в себе Бога, а не это ли главное? Насколько мне известно, Православие при всей своей помпезности и близко не подошло к уровню духовности паствы баптистов. Тима, жаль, что поздно я о ней узнал, непременно примкнул бы.

-  Прости меня, Бронислав, ты и ныне, как говно в проруби, болтаешься в смысле веры. Кто вот ты есть?

-  В каком смысле?

-  В прямом, коль разговор резкий, в таком случае. Ты сам себя кем осознаешь? Вот про Бога ты много наплел, не мне судить, где ложь, а где истина, но про себя не можешь... сформулировать.

-  Могу. В детстве был примерным католиком, потом при Дворе в связи с отношениями с известной тебе персоной готовился к православному крещению, искренне. Когда узнал, какая беда случилась с Анастасией, молил Господа спасти ее, совершить такое чудо, чтобы весь мир содрогнулся, но Бог не внял, не счел нужным. И тогда я отвернулся от него. Я сказал ему: «Если ты, всемогущий, не захотел спасти от страшной гибели юное создание, святое, ангельское, за что я могу поклоняться тебе?»

-  Ты верить перестал?

-  Нет, Тима, я верил в Господа нашего, но не мог поднять руки, чтобы перекреститься, не шел на исповедь, не причащался. Да и католических священников не встречал.

-  А баптисты вместе собираются?

-  Да, они собираются в большой избе, по-простому одетые, и поют гимны Господу.

-  Кто же их сочиняет?

-  Да уж не Михалков! Сами и сочиняют. У меня записаны несколько стихов, простота и только, но любви к Богу очень густо. Хочешь - дам почитать.

-  Не желаю эту ересь в руках держать.

-  Вот первый признак вашего консерватизма и чванства. Вы утвердили такие законы и порядки в церквах и монастырях, что церковная мышь не проскочит без разрешения иерарха. Вы ненавидите зарубежную церковь, а ведь она охраняет традиции Православия, а не та, что служит по расписанию Кремля. У меня волосы дыбом встают, когда священник произносит призыв помолиться и за руководство государства нашего! Как можно так пасть? Ведь борьба продолжается, из стадии расстрелов священства и разгрома храмов в двадцатые и тридцатые годы она перешла в духовную сферу. И что мы видим? Полупьяный поп, который приехал освящать место под строительство твоей церкви, толпа, не умеющая положить креста. И в то же время сусальные лица высших сановников, вещающие с телеэкрана о необходимости прийти к Богу, иначе тебя постигнет Геена Огненная. У меня это вызывает слезы стыда.

-  Обожди, но у баптистов должен быть священник, настоятель. Есть?

-  Похоже, есть, но он незаметен, ничем не выделяется, ни одеянием, ни торжественными речами при открытии службы.

-  Нет, Боня, так не должно быть, во всяком обществе должен быть руководитель, начальник, иначе смута начнется.

-  Тимофей, вот ты умный человек, я тебя только за неприятие колхозов святым бы сделал. Ладно-ладно! Но ты все равно стал жертвой социалистической идеологии. Зачем нужен истукан, как ты говоришь, в обществе людей, объединенных одной идеей? Баптисты показывают, что община может самоуправляться через периодически избираемых людей. Разве это плохо?

-  Я не сказал.

-  Христианству нужны были священники во время массовых крещений, но это своего рода миссионерская деятельность, а потом община должна существовать самостоятельно, иначе все разговоры о религиозности народа - самая настоящая фикция.

-  Ты меня к этим баптистам не свозишь?

Боня засмеялся:

-  Заинтересовали?

-  Посмотреть охота на чудный народ.

-  Ладно, давай сено приберем, размело много.




13


ПРИТЧА О ПЯТОМ ЕВАНГЕЛИИ

-  Тебе, Тима, знакомо имя Герострат? Это тот парень, что уничтожил храм древнегреческой богини Артемиды Эфеской, пишут, что поджег, но в это трудно поверить, храмы складывали из мраморных плит, чему там гореть? Но, видно, огонь был, коли дыма до сих пор полно. Власти запретили произносить его имя, дабы оно было забыто навеки, но надо же всегда помнить, что вот это имя произносить ни в коем случае нельзя, иначе смерть, потому имя это и сегодня известно. Ты думаешь, случайно изъят из древнегреческой истории этот никчемный эпизод? Нет, дорогой, с умыслом. Добрыми делами о себе навечно память оставить трудно, почти невозможно, какой талант нужен, да и труд. А пакость какую-нибудь сотворил - слава обеспечена. Я не доживу, но ты будешь свидетелем нового слоя современных геростратов, имена их сольются с понятиями разрушения, развала, захвата заводов и фабрик, промыслов и городов, даже проститутки и преступники краденым золотом впишут свои имена в историю.

- Твои прогнозы печальны, Боня, ты видишь самые низменные человеческие инстинкты, ты не считаешься с тем, что есть душа, что предназначение человеческому существу высокое и духовное.

-  Это так, - согласился Боня, - все это так. Но Господь, создавая человека, не знал о ценностях иного порядка, то есть, кроме духовных он иных и не ведал. Понимаешь, какая коллизия получается? Бог создавал себе подобного, не ведая опасностей, которые поджидают его создание, причем, он сам же все это и придумал, от Вселенной до последней букашки. Это же создатель сотворил золото и драгоценности, все, что потом поведет к так называемому развитию общества. Ему, существу, не знакомому с рынком, с деньгами и акциями, и в голову не могло прийти, что есть иные соблазны, кроме тех, от которых он предостерег в своих заповедях. Он не научил человека совестливой жизни в иных условиях, потому люди и грешат самым элементарным - совестью. Ведь совесть есть мерило всего, для людей ты можешь быть и неверующим человеком, но совесть твоя под Богом, и значит ты праведник. С чем же ты не согласен?

- Со всем, Боня, я не согласен и никогда под твоими суждениями не подпишусь, ибо это есть святотатство и грех. Ты же грамотный человек, Боня, ты прочитал столько, что мне и не доведется никогда, а истину не постиг. Ибо сказано: не учением вера полнится, а сердцем.

-  Кто это сказал?

-  Неужто я помню? Может, кто из священников, не могу уточнить, да и к чему?

-  А известно ли тебе, Тимофей Павлович, что существует не четыре, а пять Евангелий, только пятое, самое откровенное, священники, конечно, те еще, решили спрятать от людей.

- И кто же его писал?

-  Это неведомо, но еще в восемнадцатом веке при некоторых европейских дворах читали некую древнюю книгу...

-  Боня, сие есть ложь от конца и до начала. Евангелия писались на арамейском языке, кто же мог читать древний мертвый слог?

-  Прости, Тима, но ты сейчас читаешь Библию, немало не заботясь о первоисточнике. Конечно, это были переводы, но на языки достойные, древние.

-  Любопытно, что же в том Евангелии нового по сравнению с теми, что мне известны?

-  Начнем с главного: Иисус не был распят, Понтий Пилат увидел в нем сына нечеловеческого и велел верному начальнику стражи заменить обреченного. Кстати, читал ли ты «Мастера и Маргариту», книга такая, автор Булгаков? Этот писатель очень близко подошел к истине, но не рискнул совершить главного: спасти осужденного. Возможно, он хотел это сделать, но потом испугался времени, он и без того не на тридцать ли лет отложил публикацию романа.

-  Ты отвлекся, Боня, от главного: чем же занимался после освобождения Иисус?

-  Жил.

-  Знамо дело, раз не распнули.

- Жил полнокровной человеческой жизнью. Много ходил и проповедовал, но не призывал ничего рушить, он призывал создавать. Много храмов построил на земле Иудейской и Арамейской и в иных странах. Он проповедовал о человеке, который по масштабам своим есть Бог.

- Христос с тобой, Бронислав, гореть нам на одной сковородке!

-  Ты почему этого боишься? Ведь мы же созданы по образу и подобию Его, справедливости ради, следует заметить, что люди до безобразия исказили образ создателя в себе. Поди, узнай вот в том спекулянте или вон том раскормленном майоре милиции признаки создателя нашего. Важно, Тима, не сколько раз ты молишься, сколько свечей ставишь, а загораются ли сердца от этих свечей. Обожди, Тима, близки те времена, когда каждый будет ходить со свечой. Вот представь себе: стоит пустое место, одетое в дорогие наряды, а в руках у него огромная свеча. И тысячи их таких рядом. Крестные знамения кладут, а в голове черви, нутро прокисло.

-  Ты чего-то, Боня, заговорил не то, отвлекся.

-  Нет, не отвлекся, а все ту же мысль продолжаю, только ты следи внимательней. А этот примерчик я тебе вставил из службы во Храме Христа Спасителя.

-  Свят, свят, Арсений, чего ты несешь, Храм еще до войны взорвали.

-  Вот беда на мою голову! Да кто взорвал, тот и поставит на место, только святость, собранную по горсточке со всего народа, туда уже не вложить! Давай дальше: для Господа нашего важно, насколько праведно мы живем. Если душа твоя полна радости и дом полон детей, и люди поклоном встречают твой выход во двор - разве это не жизнь по Христу? И он так просто жил, помогал бедным, увещевал богатых, говорил, что Создатель все на Земле отдал всем людям, и никто не имеет права менять этот закон. Реки и озера и рыба в них принадлежат тому, кто живет на том берегу. Лес с грибами да ягодами всем должен быть доступен, вот как он учил.

-  Если только ты не врешь, Бронислав, его должны были убить на второй день, это ж надо - такую вольницу людям дать!

-  Ты в самый корень угадал, Тима, это и была Божья вольница. По тому писанию не было судей, потому что никто не преступал, границ не было и воинства, а только хлебопашество да промыслы.

-  Диво ты говоришь, чисто сказка! А в оконцовке-то октябрьский переворот!

-  Ну, до Октября было еще много чего. Важно про Евангелие. Следы его мой покойный батюшка находил в Варшаве, она ведь не всегда такой захолустной была, я же помню, все-таки тринадцать лет. Но в бумагах его я ничего не нашел, возможно, чекисты забрали.

-  Им-то зачем, Боня, если бумаги польские?

-  А черт их знает, может, обои в туалетах выклеивали гербовой бумагой. Суть, Тима, в том, что живем мы не по тем законам, они нам подсунуты.

-  Ты говоришь про казенные?

-  Господи прости, Тимофей Павлович, разве можно всерьез говорить о советском законодательстве? Такого варварства не было со времен римских тиранов. Меня больше занимают законы нравственные, так называемые Божьи, по которым нам с амвона рекомендуют жить. Меня все время смущала эта фраза в Библии: «Бойся Бога своего». Когда стал немножко понимать, нашел подлинные арамейские тексты, у варшавских евреев можно было купить даже кусок хитона Иисуса, но это чушь. А вот текст был подлинный, я за большие деньги отыскал нужное место, все сходится, Бога надо бояться, не любить, а бояться, следовательно, в любой момент ожидая от него неприятности.

- Боня, я прошу тебя больше в свои рассуждения не посвящать, они греховны.

-  Вот ты хлопочешь, чтобы церковь тебе разрешили построить. Говорю тебе: они разрешат, строй хоть церковь, хоть мечеть, только самого святого - золотого тельца их не касайся. Ты помнишь появление европейцев в Африке, Южной Америке? Стеклянными бусами взяли народ, а потом согнали в резервации и заставили работать. Но историю сохранили, и сейчас, говорят, показывают настоящие деревни аборигенов, и аборигены в национальных одеждах, и поют свои песни, и пляшут под свои бубны. Только они поют и пляшут не потому, что им весело, а потому что приехала очередная группа богатых европейцев, и они хотят посмотреть местные обычаи. Ты построишь свою церковь, но народ в своем отвращении к жизни такой уже перешагнет черту неприятия Бога, и его будут сгонять по великим праздникам, чтобы показать, что сохранены традиции и культура русских. Да и самих русских почти не будет.

-  Боня, тут я с тобой не согласен. Все зависит от вождей. Помнишь, Сталин, когда прижало, и церкви открыл, и семинарии. Потом Хрущев пообещал показать последнего попа. Теперь вот началось обращение.

-  Ты в городскую церковь ездишь. Сколько прихожан бывает на службе?

- По-разному...

-  Не юли.

-  Около сотни, в основном старухи, мужиков совсем мало.

-  От тридцати-то тысяч жителей! И ты называешь это обращением к вере? Думаешь, построишь церковь, и повалит народ? Эх, Тима-Тима, ты исполнишь долг, возведешь храм, а люди не воспользуются предоставленной возможностью. Народ очерствел, материализовался. Ты же помнишь, в одночасье он отшатнулся от Господа своего и стал стадом. Было великое по греху своему отречение от Бога. В Евангелии есть пример первого отречения от Христа, падший и сам еще не знал своего падения и на безобидное, в общем-то, замечание Учителя, категорически протестовал, неистово, и Иисус успокоил его: «Еще и петух не пропоет нынешней ночью, как ты трижды от меня отречешься». Помнишь? Но Петр устыдился и проклял свое отречение, и всей жизнью последующей замаливал, заглаживал свою минутную слабость, которая, впрочем, и вреда-то никому не принесла. А эти? Да они будут хохотать над страхом его и над памятью той любви к Господу.

-  Мы тут с тобой никогда не сойдемся. Церковь я построю, исполню обет свой, а там как хотят. Ох, друг мой, молись, затмился разум твой от горя. Молюсь и я, в таких случаях...




14

Онисимов набрал номер и долго ждал ответа. Сигналы шли, но никто не поднимал трубку. Он подумал даже, что не судьба, и девушка эта, виденная однажды, так и останется тонким и зыбким воспоминанием. На что он надеялся? Да не было никаких надежд и планов, просто очень хотелось еще раз увидеть ее, услышать голос. И вдруг:

-  Да, слушаю.

-  Здравствуйте, я бы хотел услышать Анастасию.

-  Это я, здравствуйте.

Он растерялся:

-  Здравствуйте, Анастасия, простите за беспокойство, это Никита Онисимов, ваш коллега, помните, на праздновании работников сельского хозяйства книгу вам подарил?

-  Конечно, помню, с удовольствием прочла вашу книгу. Вы откуда звоните?

-  Я где-то рядом с вами, в городе.

-  Адрес студии знаете?

Она встала ему навстречу и подала узкую длинную ладонь, он хотел было поцеловать ее, как тогда, при прощании, но стушевался, легонько пожал и задержал в своих руках.

-  Анастасия. Можно, я буду говорить правду и только правду? Не удивляйтесь, я могу слегка лукавить и не сказать всего, может быть, это вас устроило бы больше, но я хочу всю правду и сегодня, сейчас, потому что не уверен, будет ли у меня другая такая возможность.

-  Вы странно говорите.

-  Ничего удивительного, ведь я только физически в этом мире, а душою далеко в прошлом, удивительно ли, что пишу о девятнадцатом веке? Возвращаюсь сюда не за впечатлениями и чувствами, их тут нет, вынужден возвращаться, потому что есть плоть, это ее потребности. Я так обрадовался, увидев вас, которую как будто только что оставил где-то в усадьбе в окружении кузин и тетушек, и вдруг вы на этом чванливом вечере среди суесловия и полуделикатного хамства. Вы стояли у входа, как будто случайно сюда пришли, случайно оказались в этой массе, да вы и были чужой. Выражение вашего лица указывало на внутреннее неприятие всего происходящего, я понял сразу. Вы давали какие-то советы своему оператору и были безразличны. И ваше платье, нет, теперь таких не носят, уверен, что из театрального гардероба, только откуда он в вашем скромном городке?

-  Моя старшая сестра модельер, она в Омске.

-  Впрочем, вас одеть несложно, такая фигура, даже просто обернутая тканью, заставит мужчин смущаться. Я вел себя рискованно, несколько раз проходя мимо вас, будто делая снимки зала с разных точек, ничего похожего, я любовался вами, очевидно, это трудно было скрыть.

-  Я не заметила.

-  Вы сделали вид, что не заметили, потому что, когда я заговорил с вами, нашел повод: узнал телеведущую, когда-то помешавшую мне провести интересный разговор с главой вашего района, - вы были уже готовы к нашей встрече.

-  Конечно, я ведь тоже узнала вас.

-  Скажите, как вас зовут? Анастасия - это очень красиво, но есть другие имена: для мамы, для приятного мужчины. Нет, я ни на что не претендую. Можно, попытаюсь угадать? Тася, Настя с уменьшительными и ласкательными вариантами, а еще?

-  Мне больше нравится полное имя.

-  Странное совпадение, три мои дочери носят имена дочерей Государя Императора Николая Александровича, Ольга, Татьяна и Мария. Следует уточнить, что это чистая случайность, тогда я не знал семьи своего Государя. Вы будете дополнять в моем сознании недостающую Анастасию, даже не спрашиваю вашего на то согласия.

-  А как мне вас называть?

-  Представляю ваше состояние: по имени нельзя, слишком солиден, с отчеством - я не соглашусь, пока комплексую, возможно, скоро привыкну. Теперь называют по отчеству не из уважения, как в старину, даже молодых людей принято было величать, а скорее формально, не хочу! Зовите меня по фамилии, правда, это нейтрально и не задевает самолюбия.

-  В книге, которую вы мне подарили, есть биографическая справка, вам пятьдесят?

-  Прощаю вашу простоту, книга вышла два года назад, я уже старше. Анастасия, вы ни о чем не должны беспокоиться, я не дам и малейшего повода, чтобы мой возраст бросил тень на вашу репутацию. В администрации мне сдали вас с головой: вы не замужем, окончили педагогический, строги и самостоятельны. Не думаю, что юноши не вьются за вами, но, должно быть, это происходит в нерабочее время, и я не стану помехой.

Она засмеялась тихим и искренним смехом:

-  Разочарую вас, у меня нет поклонников. Ни одного.

-  Ни за что не поверю, что у молодых людей этого города совсем нет вкуса.

-  Есть, но он испорчен, сейчас конец двадцатого века, а не девятнадцатый, неужели вы так не знаете жизнь?

-  Знаю, к сожалению, и знание это крадет у меня много внутренних сил, приходится думать о вещах, мне совершенно не нужных, но требующих объяснения, толкования, предостережения.

Загудел ее мобильный телефон, она открыла аппарат, он поднялся и отошел к окну. После короткого разговора Анастасия встала рядом. Под ногами шли люди и бежали машины, городок приближался к вечеру.

-  Через четверть часа вернется наша группа со съемок. Вас это не вспугнет?

-  Только в том смысле, что я уже не смогу немотивированно у вас появиться. Я должен уйти?

Она посмотрела ему в глаза:

-  Знаете, Онисимов, мне не хочется расставаться с вами, но я ничего не могу предложить.

-  Тогда позвольте мне. Местным домом отдыха заведует моя знакомая, я иногда пользуюсь ее гостеприимством, работаю по неделе и больше. Для такого случая у нее всегда есть свободный номер. Я вас приглашаю. Моя машина у подъезда. Десять минут на магазин и столько же на дорогу.

В магазине он накупил большой пакет фруктов и попросил красиво завернуть три розы.

Анастасия с улыбкой приняла цветы и подозрительно посмотрела на пакет.

Он перехватил взгляд:

-  Вина там нет, пусть вас это не беспокоит. Когда будет возможность, я попрошу вашего совета, какое вино взять.

Комната была хоть и казенной, но обставлена мило: толстый ковер укрывал пол, два глубоких кресла располагали к отдыху, широкая кровать закинута серым пледом. На столе тонкая ваза для цветов, Анастасия налила воды и поставила розы. Никита помыл фрукты. Оба молчали.

-  Вы простите мое смущение, - он дождался ее взгляда. - Я сам напуган собственной дерзостью, пригласив вас в первый день знакомства в столь интимную обстановку, потому путаюсь, не знаю, как себя вести.

Неожиданно она засмеялась:

-  Это вы-то не знаете? Судя по вашим книгам, нет ситуации, в которой не бывали бы ваши герои, я имею в виду с дамами.

-  Так то герои! - он тоже рассмеялся. - Это им я мог подсказать, а когда самому надо выбирать линию поведения, смущаюсь. Тем более, когда женщина... когда это просто очень красивая девушка.

-  Давайте разрядим напряженность.

Она встала с кресла, подошла к нему, прохладными руками, от которых, он успел заметить, пахло розой, легко коснулась его щек и мягкими сухими губами прикоснулась к его губам, он попытался было сделать движение - она приложила пальчик к его подбородку:

-  На сегодня этого вполне достаточно. Я не могу скрывать, что вы мне очень приятны, даже симпатичны, ту встречу на праздновании помню и весь наш разговор тоже, но вы не появлялись полгода. Я уже подумала, что вы мне дежурных слов наговорили.

Он смотрел на нее с восторгом:

- Я так страдал, так много думал о вас, вы мне работать мешали, но ехать к вам боялся. С одной стороны, надеялся, что это пройдет, забудется, с другой - а куда ехать? Я даже телефон ваш не взял, даже телекомпанию не знаю, ничего, кроме имени.

-  Вы всегда так откровенны?

-  Теперь всегда, у меня мало времени на лишние условности, я тороплюсь жить. О, а как страдал в юности! Мальчишкой был мелкого роста и худым до неприличия, в четырнадцать лет в среднюю школу пошел, в соседнее село, а там девушки такие симпатичные! Как я плакал! Ведь надежд никаких, кто поверит, что в таком тщедушном тельце сгорает настоящая юношеская любовь? Этакое несоответствие формы и содержания. В окружающем меня мире мне не было места, и я ушел туда, где не важны красота и фигура. Я увлекся русской классикой, мне легко и свободно было в темных бунинских аллеях, я понимал размышления Роди о человеке, проникался философией Льва Николаевича, наслаждался природой и женщинами Тургенева. Потом случайно, а, впрочем, и эта случайность закономерна, познакомился с сотрудницей областной библиотеки, она присылала мне книги из закрытых фондов. Представьте себе, почти все, изданное в России, у нас было, но следовало беречь нервы простого человека, который уже был убежден, что с семнадцатого года началось новое летоисчисление. Да, кстати, о форме и содержании, кажется, я снова впадаю в детство, мой возраст и, соответственно, наружность, не дают права на любовь к юной девушке, но что делать, если продолжаю влюбляться, живу этим и хочу страдать только от чувства?

-  Как жена с вами мучается все это время?

-  Уже никак. Дети подросли и мы расстались. Я в быту сложный человек, около меня сложно, потому лучше жить одному, чтобы не портить жизнь другим.

Анастасия отрезала ломтик от большого яблока, надкусила.

-  Онисимов, вы верующий человек?

-  Это некорректный вопрос, но вас прощаю, потому что не из праздного любопытства, вы пытаетесь понять, насколько я настоящий. Так извольте, есть такая категория людей, да она и всегда была, людей богобоязненных, но без веры. Не понятно? Веру в Бога дает сам Бог, ни среда, ни общество, ни семья не способны обратить в веру. Не способны, но способствуют. Православие очень консервативно, даже агрессивно консервативно, оно тщательно охраняет традиции и не допускает своемыслия. Считается, что все уже давно решено, до нас святые отцы отделили зерна от плевел, многие поплатились за это жизнью и потому объявлено, что они нашли истину. Эта истина внесена в книги и провозглашена бесспорной. Всем остальным остается только верить, всякое сомнение порождает неверие, потому исключено. Я много об этом думал и даже пытался через одного героя порассуждать об этом в книге, но позже нашел, что в понимании Бога есть несколько уровней, ступеней, как угодно называйте, и ближе всех к нему монахи. О, это святые люди!

-  Вы много их знаете?

Никита улыбнулся:

-  Анастасия, если кто-то со стороны услышит наш разговор, определенно признает нас ненормальными, по крайней мере, мужчину. Вдвоем в комнате, а о чем речи? Ему надо стоять на коленях и воспевать ее красоту, добиваться снисхождения хотя бы до поцелуя ручки, а он о монахах.

Анастасия тоже улыбнулась, но без кокетства:

- Вам мало моего признания? Я первая поцеловала вас, это дерзость недопустимая, но моя уверенность в вашей воспитанности и порядочности позволили мне это сделать. Или я ошиблась, и вы приняли мою искренность за фривольность?

-  Вы напрасно кушаете яблоко, с него началось познание истины и вообще грех, - сказал он вполне серьезно. - Когда я приглашал вас сюда, у меня не было мысли даже о столь невинном поцелуе, который вы уже пытаетесь отнять у меня. Быть рядом с вами, говорить, слышать вас - вот счастье. Потому я охотно рассуждаю на темы, которые обычно оставляю для бумаги.

-  Онисимов, умоляю, продолжайте.

-  Мне знакомы несколько монахов, ушедших из мира вполне благополучного, из хорошего окружения, с достойной работы. Согласитесь, что с монашеством у большинства людей связано представление о чем-то мрачном, часто неполноценном, как правило, несчастном. А они счастливы. Счастливы верой. У них и нет ничего более, семьи нет, дома, жизни человеческой в общепринятом смысле, но у них полноценная жизнь, потому что вся она заполнена любовью к Господу. Это невозможно постичь со стороны, с вашим подходом, но наше счастье в том, возможно, и состоит, что есть в России несколько человек, сто, тысяча, для которых жизнь есть Бог, они молятся и создают. Вы знаете Свято-Троицкий монастырь? А церковь Воздвиженья Креста Господня? Из руин их поднял монах Тихон, маленький, слабый человек с голосом подростка. Но какая в нем сила! Я как-нибудь представлю вас, очень надеюсь, что будет у нас такая возможность, он примет, исповедует, если захотите.

Она молча кивнула, не желая перебивать его мысль.

-  Священство занимает другую ступень, у меня странное к этому отношение. Апостолы, которых Господь отправил во все стороны света нести благую весть, Евангелие, были монахами, видимо, позже их последователи стали отходить от жесткого устава, обретали постоянные приходы, обзаводились семьями. Но их вера крепка должна быть, иначе лицемерие перед паствой, а это большой грех.

-  Но ведь и среди простых людей есть глубоко верующие, ведь есть?

-  Наверное, есть, но больше богобоязненных, не верующих, но опасающихся: а вдруг Он есть? Такие иногда ходят на службы, ставят свечи, носят крестики.

-  Вы их осуждаете?

-  Отнюдь, я ведь смотрю на жизнь изнутри, а не с церковного амвона, для меня важно, как живет человек, как он относится к ближнему, насколько выполняет заповеди, о существовании которых и не догадывается. Вот в чем вопрос. Не со свечой стоять в церкви, а жить со свечой в душе.

-  Значит, в вашей душе есть свеча?

-  Очень бы хотелось, но писателю практически невозможно быть праведником. Вы читали Достоевского?

Анастасия кивнула.

-  Не того, что в программе школы или института, а письма, дневники. Нет в русской литературе писателя, больше сделавшего для восчеловечевания Божественной идеи, никто так близко не подбирался к тайнам души, а ведь это божественная тайна. И в то же время - грешник, подвержен страсти, рулетка, деньги, долги.

-  Но не было же страсти обогащения?

-  Была страсть, и все тут, а всякая страсть есть грех, потому что человек перестает руководствоваться данным ему разумом, но азартом, а это уже от лукавого. Мне очень хочется верить, что Господь сознательно толкнул Достоевского на этот путь, он и здоровье отнял, дал ему падучую, чтобы человек всякий раз настолько приближался к вратам ада, что возвращение воспринимал как счастье, а только страдающий человек может написать искания Мити Карамазова, самооправдание и самообвинение Раскольникова, а какова у него Сонечка, первая проститутка русской литературы, да ее по чистоте душевной можно рядом с тургеневскими женщинами ставить!

-  Не прячьтесь за Достоевским, я хочу о вас знать.

-  Анастасия, в контексте размышлений о великом я не могу говорить о себе, вам кажется, что я с претензиями - нет, я сознаю свою малозначительность, и оттого мне горько. Хотелось бы иметь талант, но, когда его нет, пытаюсь восполнить чувствами. Два мои романа о русском дворянстве родились из знания, если угодно - общей культуры. И тоски по России, по настоящей. Тоска рождает порой большие чувства.

Она давно уже сидела в обширном кресле, поджав под себя ноги, округлые колени мешали ей выглядеть скромно, жакет, наброшенный на плечи, укрывал ее всю. Он замолчал, сел напротив, с улыбкой смотрел ей в лицо, совсем незнакомое, но ставшим родным за последние полгода и только в одном ракурсе, в котором удалось незаметно сделать снимок в тот вечер. Там роскошные локоны ниспадали до плеч, сегодня они были прибраны и заколоты в узел; лоб не был столь высок, а подбородок настолько надменным, живая улыбка чуть растягивала пухлые губы.

«Все-таки она красавица, - подумалось Никите, - и я буду долго безутешно страдать».

-  Почему вы молчите? Вы так и не ответили на мой вопрос о себе.

-  Давайте оставим это для другой встречи, я хочу надеяться, что она состоится.

-  Вы сегодня уезжаете к себе в деревню, как пишете в биографической справке?

-  Уеду. Мне надо закончить одну работу, не очень сложную, это почти биографическое, но работа важна для меня, совершенно неожиданно почувствовал, что хочу, чтобы люди знали обо мне больше.

Она открыла сумочку:

-  Вот карточка с моим мобильником, позвоните.

-  Я могу долго не позвонить, потому возьмите мой номер, вдруг будет нужда. Моя мнительность приносит одни неудобства, звонить - значит отрывать от дела, а если дело это для человека в настоящий момент самое важное, и тут ты со своим звонком. В добрые старые времена общались письмами, даже записками, они заменяли телеграммы, письма были пространными, обстоятельными, с подробностями, в них время и человек. Я в Тобольском архиве нашел несколько папок переписки двух семейств, аккуратные люди сложили в порядок черновики посланий и полученные ответы. Через письма открылась жизнь, замечательная история, которая и стала потом романом.

-  Это «Благословение»? Но там нет писем.

-  И быть не должно. Пожалуй, вы первая, кто об этом знает, даже архивисты считают, что я работал над диссертацией. Впрочем, грех не велик, но я бы предпочел эту тему не развивать. Просто я хотел показать вам, сколь мы обедняем сами себя, отказавшись от переписки и перейдя на голосовую связь.

-  Онисимов, мы провели три замечательных часа, хотите откровенность за откровенность? Я все время сомневалась, что ваша скромная интеллигентность не наиграна, все ожидала проявления неких претензий, тем более, что неожиданным для самой себя поцелуем дала, кажется, повод думать обо мне ... проще. Мне очень приятно, что опасения напрасны, вы все-таки настоящий.

-  Не перехвалите меня.

-  Нет. - Она встала. - Мне пора. Дома у меня мама и двухлетняя дочь.

-  Почему вы о ней не сказали раньше?

-  Не было повода. И не надо больше вопросов. Вы меня отвезете?

По вечернему городку ехать приятно, мягкий свет фонарей создает сказку, прохожих немного. Она попросила остановиться около углового дома, подала ему руку и вышла. Никита почувствовал, что могло случиться или уже случилось что-то важное, значения которого ему пока не дано знать. Он уже умел не торопить судьбу, выехал на кольцевую дорогу и через полтора часа вошел в свой рабочий кабинет. Из факса торчал лист с текстом.

«На издание новой книги согласен на следующих условиях: в религиозных рассуждениях, без которых вам не обойтись, насколько я понимаю жанр и тему, никакого антисемитизма, желательно вообще обойти еврейский вопрос; объем в пределах десяти листов, тираж пятьдесят тысяч, больше мне не продать; названную ранее цену удвойте и соглашайтесь. В договоре будет обозначен аванс в четверть суммы и неустойка в случае невыполнения вами обязательств по срокам, размер которой определите сами при подписании. Ростберг».

Никита вздрогнул: в свое время точно такое же условие поставил издатель Достоевскому по неустойке: «Определите сами!», и Федор Михайлович вписал огромную сумму. Издатель заметил: хватило бы и десятой доли, но писатель ответил дерзко, что ни той, ни другой суммой не располагает, потому они обе для него одинаково неподъемны.

Несколько суток смешались в его сознании, ночь ото дня он уже не отличал, плотно закрытые ставни крепкого деревенского дома не пускали дневной свет, он ложился в раскинутое кресло, когда уже не было сил, вставал, проспав пару часов, и снова садился за компьютер. Когда писание заходило в тупик, он выходил во двор и старался ни о чем не думать, кроме тех людей, которые там, на экране, не хотели следовать его указаниям идти туда-то и говорить именно это. Он уже знал: если они противятся, значит, он не прав, их логика сильнее, и ему надо ее постичь. Как же это непросто!

Еврей Шмуль появился в повести совсем не случайно, Онисимову нужен был преподаватель музыки в открытую Диной школу, Дина обращается к своим знакомым в Екатеринбург, и двоюродная сестра папы рекомендует им некоего Бриллера как очень способного музыканта и учителя. Бриллер только что окончил обучение их дочери, и она зачислена в музыкальное училище. Все согласовано, приезжает молодой и красивый юноша, Дина влюбляется в него с первого взгляда, Шмуль живет в дальней половине их дома, занятия проходят нормально и папа доволен. Но молодые люди находят-таки способ выдать друг другу свои чувства, и верный садовник, ровесник и даже друг папы, докладывает отцу о своем неожиданном открытии: учитель и ученица встречаются не только в классе, но и в самом укромном месте большого усадебного сада.

Не будь учитель евреем, Онисимов без особых трудов развел бы эту пикантную ситуацию, тем более, что в его папках были описания нескольких похожих случаев, вычитанные им в случайных архивных письмах, но национальность одного из главных героев повести позволяла выйти на серьезные размышления о роли и месте этих людей в революционных проблемах России, о мотивах их активного проникновения во все структуры, сколько-нибудь недовольные самодержавием. Он так увлекся этим направлением, что совсем забыл о просьбе издателя не трогать евреев ни под каким предлогом.

Очевидно, этим предостережением придется пренебречь, даже если он вынужден будет искать другого издателя или издавать книгу, собирая средства по знакомым деловым людям. Придется, потому что, если отказаться, опять зависнет давно мучающий его вопрос: почему люди этой национальности, весьма условно ограниченные Империей в правах, так охотно и плотно пошли в атаку на царизм, а потом и на православие? Надо найти подтверждение широко бытующему мнению, что мировой сионизм специальным документом, условно называемым «Протоколы сионских мудрецов», поставил задачу вынуть из России два стержня, на которых стоит русская государственность: наследуемое царствование и православную веру. Подтвердить или опровергнуть эту позицию.

«Протоколы» он изучил досконально и крепко сомневался, что все это - фальсификация, как пытались убедить все официальные источники и в советское время, и теперь. Аргументы самые простые: все установки этого документа выполнены полностью, его идеи нескрываемо вдохновляли плохо говорящих по-русски народных комиссаров на продразверстку, несущую гибель крестьянам, а потом и восстание против властей, на уничтожение наиболее разумной и предприимчивой части крестьянства - раскулачивание, на почти поголовное уничтожение казачества во всех краях страны. «Протоколы» в двадцатые годы были запрещены под страхом смерти, и у него были записаны несколько случаев, когда целые семьи вырезали, узнав, что в доме читали этот крамольный документ. Есть еще один любопытный аргумент. Примерно те же «протокольные» идеи содержала так называемая доктрина Аллена Даллеса, и она тоже реализована с помощью внуков и правнуков героев Октябрьского переворота. Между Октябрем и Даллесом появляется фигура Сталина, который отказался от благословленного Лениным плана Троцкого по милитаризации русской деревни и крепко почистил страну от евреев. То же самое в Германии делал Гитлер. Если у Сталина была политическая борьба, то чем мешали евреи Адольфу? Откуда у него сатанинская ненависть к этой нации? Наконец, почему так детально совпадают позиции по этому вопросу руководителей двух государств, более ни в чем не находящих общего языка? На эти вопросы ответов нет. Все существующие версии Онисимов знал и не считал их объективными: в разработке и обосновании позиций ведущими специалистами и консультантами были все те же евреи.




15

Несколько раз выводил на экран мобильника абонента «Анастасия», оставалось только нажать правую кнопку, но всегда нажимал левую, отбой. Что сдерживало? Ощущение серьезности нового увлечения и его неуместности одновременно. Он умел, сжав ситуацию до размеров лимона, выжать из нее сок, все остальное не интересовало, и этот прием практически не подводил его, «сок» отстаивался или быстро закисал, в последние годы вообще никаких серьезных романов. Он нашел в себе силы не очень обольщаться вниманием, которое она ему оказала, в конце концов, они провели это время, как два приличных человека. Он не придавал особого значения ее невинному поцелую, хотя не мог найти ему место в своей системе: и без этого беседа прошла бы вполне доверительно, поцелуй имел бы смысл, если бы имел продолжение. Черт его знает, полвека прожить, и до такой степени не знать женщин, что нестандартный поступок девушки привел в смущение и душевный трепет!

Продолжать отношения возможно только при наличии обоюдного в этом интереса, но он жесткий реалист, при всей любви к себе и снисходительному отношению к собственному возрасту понимал, что перспектива устойчивости этого варианта равна нолю. Да, сейчас он ей интересен, пожил чуть дольше, знает чуть больше. Вот и все. Наступит момент, когда он начнет повторяться в занимательных историях или фактах, она простит это раз, другой, потом поймет, что рядом с ней такой же мужик, как и десятки других, только чуть воспитанней и немножко образованней, зато старше и подержаннее, чем другие.

Если он хорошо понимает это, почему не позвонить и не сказать, что встреча больше не состоится, потому что в ней нет необходимости? Э-э-э! Не все так легко! Эта девочка не просто так появилась в его суетной жизни. После первой встречи прошло больше трех месяцев. Что заставило его в городской администрации взять телефоны телестудии и позвонить, пригласив к аппарату Анастасию? Он только потом понял, в какой глупой ситуации мог оказаться, будь в редакции не одна сотрудница с таким именем. Он боялся, да, он хорошо это помнит, очень боялся, что она уже и забыла о случайном знакомстве с солидным журналистом, о скоротечном разговоре на приеме, что он может услышать: «Онисимов? А кто это? А! Вспомнила! Что вы хотите?». Нет, все получилось намного лучше, но лучше ли? Почему он, знающий себя до последних психических тонкостей, до сих пор не может дать себе ответа на этот простой вопрос?

В очередной раз поехав в город, он решился все-таки и послал ей сообщение: «Буду рядом. Очень хочу видеть вас». Ответ пришел сразу: «Не уверена, что вечером буду свободна. Созвонимся». Звонить он не стал, вернулся домой поздно, набрал для нее один текст, второй, что-то напутал, так и не понял, прошли сообщения или нет. Всю ночь писал свой роман, под утро уснул в кресле, уже в десять часов отправил Анастасии текст, проследив, чтобы последовательность операций была соблюдена. «Звонить не стал, учитывая вашу занятость. И впредь постараюсь не беспокоить. Книги перешлю почтой». Она ответила тут же: «Моя занятость постоянно влияет на все стороны моей жизни. Простите. Помню о вас».

Никита несколько раз перечитал сообщение. Да, девушка была не очень свободна в тот вечер, такое случается, но при чем тут постоянное влияние, надо полагать, негативное, этой пресловутой занятости «на все стороны». На какие? Это чем же таким надо заняться, чтобы отказаться, например, от встречи с молодым человеком, если он у неё есть? Конечно, есть, тут и сомнений быть не может. Ба! Да она с ним и была в тот вечер. Идиот, думающий только о себе, почему ты сразу не предположил самый реальный вариант? Спокойно, что нового в этом открытии, ведь ты и раньше допускал существование того, другого, правда, не воспринимал его как соперника. Вот в чем суть! Не соперник он был, а так, где-то живущий молодой человек, имеющий виды на девушку, которая, как хотелось Никите, немножко им увлеклась.

Конечно, надо использовать образовавшуюся паузу для завершения этого неудачного знакомства. Ты только посмотри, как внешне все пристойно и деликатно: никаких разборок, упреков, обид, два очень деловых и занятых человека решили от личных контактов перейти сначала к мобильной переписке, а потом и вовсе к старой доброй почте. Он собрал несколько книжек, ею нечитанных, распечатал на принтере главы романа, которые могли быть ей интересны, и написал письмо.

«Дорогая мне...».

Он споткнулся о ее имя, кровь ударила в виски, как бывало в минуты сильного душевного напряжения. Потом продолжил:

«Вот и все, что я могу сказать, даже имя Ваше не нахожу способа столь же нежно и трепетно перенести на бумагу, как чувствую его и как боготворю. Знаете ли Вы, что имя Ваше полное - Анастасия - на греческом значит «воскресшая», а вечная моя, преступная и нереальная любовь, Княжна Анастасия, именовалась среди своих странным словообразованием Стана. Это надо же было умудриться придумать такое, так переменить местами слоги и даже буквы, чтобы получить столь неожиданное - Стана. Я бы хотел Вас так называть, если бы для того были у меня возможности.

Обо всем этом Вы прочтете, коли захотите, в тех отрывках, которые присылаю.

Человек слаб, мужчина, как самый порочный его вариант, слаб кратно, и, когда его уже покидают силы физические, когда он может значительно меньше, чем желает, он никак не хочет с этим смириться и продолжает жить на волне ранее обуревавших его чувств. Это в большей мере свойственно натурам, которые возомнили себя творческими, претендуют на некое особое положение и права, считают, что на них упала частица таланта, так щедро разбрасываемого Создателем и так неуловимого. Таков и я, к сожалению. Однажды увидев Вас, я был поражен Вашей красотой и, по крайней мере, внешним благородством, уйдя от Вас, всегда думал о гордой и невозмутимо строгой молодой женщине, безразлично взиравшей на происходящее. Вы проникли в меня, заставили возродиться или вновь появиться из ничего каким-то мыслям и состояниям, и они привели, наконец, к началу работы над давно живущим во мне материалом.

Вы совершили, впрочем, уже исправленную ошибку, своим милостивым ко мне отношением при первой встрече дав надежду безнадежному человеку на то, что он еще может на что-то рассчитывать. Конечно, даже в фантазиях, столь мне свойственных, не уходил я за пределы разумного, полагая, что просто общение, возможность видеть, говорить и иногда, как бы случайно, коснуться руки Вашей - это уже радость, это охапка сухого хвороста в угасающий костер.

Вашу ссылку на занятость в день моего обращения я воспринял как деликатный намек на то, что у Вас просто нет времени на такие пустые, в общем-то, встречи. Вернувшись из Ишима в состоянии потерянном и униженном, я сочинил сначала одно, потом второе телефонное сообщение, чем почти никогда не пользуюсь, но в этом случае «заочный разговор» был самым приемлемым, а, нажимая кнопки, я не был уверен, что вы получили эти сообщения. Они были удивительно интересны, и жаль, что утрачены. Тогда утром сочинил новое, более простое, и получил ответ, что все нормально, ты все правильно понял, но, в утешение, имей в виду, что ты где-то в памяти остался (как чудак, как странный, как не совсем дурак). Уж лучше бы вы отшили меня в первом телефонном разговоре. Никита».

Зная свою переменчивую натуру, он научился не принимать скоропалительных решений, письмо было им хорошо продумано и казалось окончательным, но он, в силу проверенной привычки, отложил его отправку. А утром следующего дня письмо сжег, только файл в компьютере оставил, не зная, зачем. Ничто не изменилось в его понимании ненормальности их отношений, ни новых надежд, ни продолжения разочарований, просто он посчитал письменное объяснение трусливым и недостойным, надо найти в себе мужество сказать все глаза в глаза.

Позвонив ей поздним вечером и услышав родной и приятный голос, Никита утратил былую решимость и сказал только, что завтра по делам, он подчеркнул это «по делам», будет в городе и спросил, сможет ли она «при ее постоянной занятости» найти для него пять минут. Конечно, язвительность его интонации и цитата из ее СМСки не могли быть незамеченными, она засмеялась и вышибла у него все карты из рук:

-  Представляю, какую картину вы нафантазировали. Приезжайте, я буду ждать. Весь день. Вы хотя бы это способны понять?

Она отключила связь, и Никита долго еще сидел, прижав мобильник к уху.

Никита не сразу согласился пойти к Анастасии в гости, она настаивала, говорила, что мама с интересом прочитала его книгу и будет рада принять такого гостя. На крыльце скромного дома в пригороде их встретила очень аккуратная худенькая женщина, похожая на девочку, с приятным, хотя и немолодым лицом, она, конечно, знала о госте и ждала. Никита подумал, что они почти ровесники, но приглашен он был как знакомый писатель дочери, потому особого смущения не чувствовал.

-  Никита, это моя мама, Наталья Петровна, мама, а это тот самый Никита Онисимов. Знакомьтесь.

Никита слегка пожал протянутую руку, сел в старинное плетеное кресло, Наталья Петровна в нескольких словах высказала свое доброжелательное отношение к прочитанному роману «Благословение» и, вопреки опасениям автора, больше к этой теме не возвращалась.

-  Пока мама готовит стол, я хочу показать вам наши семейные альбомы. Удивляюсь, как фотографии начала двадцатого века могли сохраниться, ведь такие события прокатились.

Больше всего в гостях его интересовали семейные альбомы, не современные, с прозрачными карманами под снимки, а старые, где фото еще на картоне, прочно приклеены к альбомному листу либо аккуратно вложены в заранее наклеенные уголки. Это были, как сейчас говорят, постановочные снимки, члены семьи или сослуживцы занимали каждый свое место: муж по центру на стуле, жена слева, старшие дети по краям, младшие на коленях отца или вповалку у родительских ног. Никита всегда поражался огромному внутреннему достоинству этих людей, они открыто и прямо смотрели в объектив, как в будущее, взгляд отражал ум, осанка — самоуважение. Он сотни таких снимков видел, десятки описал для себя и хранил на всякий случай.

Один альбом был очень ветхим и сразу привлек внимание, Никита открыл первый лист. Фотография явно дореволюционная, глава семьи в мундире чиновника довольно высокого ранга, очень красиво одета стройная женщина рядом с ним и мальчик лет десяти в мундирчике гимназиста. На второй странице глава семьи, видимо, с сослуживцами, тут обозначен год и адрес: Варшава, 1910. Далее другие группы, видимо, родственники, потом снова та же семья, только мальчик уже повзрослел и сменился адрес: Санкт-Перербург. Никита немного растерялся: это семья Анастасии? Он смотрел снимок за снимком, находя на них уже знакомые лица, потом фотографии закончились, и пустые листы гляделись виновато и грустно, как будто на них должна быть записана жизнь этих людей, но они не сумели или не смогли ничего сделать.

Наталья Петровна пригласила к столу, все было скромно, но выглядело аппетитно. Куриный суп, который Никита терпеть не мог, потому что в дни непрерывной работы питался исключительно отварными окорочками, он ел с видимым удовольствием. Хорошо приготовленное мясо он похвалил и принял предложенную добавку. Домашние пирожки с грибами, с капустой, с картошкой чуть напахнули детством.

-  Вы знаете, Наталья Петровна, я родился и вырос в деревне, время не самое богатое, потому пирожки всегда были праздником. Вот и сейчас мне вспомнился наш домашний стол с горкой пирожков. Спасибо вам, уверен, что это все очень вкусно, но лимит исчерпан, пирожки как-нибудь в другой раз.

-  А я вам их заверну, дома разогреете и покушаете, не возражаете?

-  Спасибо, конечно, не возражаю.

Анастасия тоже встала изо стола:

-  Мама, мы будем в моей комнате.

Когда они остались одни, Никита попросил Анастасию сесть напротив. Она с улыбкой села.

-  Вот этот альбом, со старыми фотографиями - это ваши родственники?

-  Да, в пятом поколении, а тот мальчик - мой прадедушка.

-  Вы что-то о них знаете?

-  Ничего совершенно.

-  Тогда почему уверены, что он прадедушка?

Анастасия поднялась и встала у стола:

-  Это какая-то темная история, мама говорит, что ее знала только бабушка, но она была не очень грамотной женщиной и, видимо, очень осторожной, ничего не сказала даже родной дочери. Известно только, что ее отец, вот тот мальчик, уехал на заработки и пропал, больше в семье не появлялся. До последнего времени говорить на тему происхождения не было принято, потому я не особо интересовалась.

-  А как сохранился альбом? В двадцатые годы это даже не тюрьма...

-  Когда прадедушка собирался уезжать, он уничтожил все, что могло хоть как-то скомпрометировать семью, но часть бумаг, и этот альбом тоже, спрятал. Да, потом он возвращался, буквально на несколько дней, и снова уехал. Дочь назвали Анастасией, это бабушку мою, и прадед просил, чтобы в каждом поколении нашего рода была Анастасия.

Никита побледнел:

-  Все это очень странно, но почему... Наталья Петровна... ?

-  В сельском совете записали Натальей, сказали, что Анастасия - буржуазное имя, а возражать бабушка побоялась.

-  Стало быть, вы тоже выполняете этот странный завет?

Анастасия пожала плечами:

-  Получается, что так, хотя почему он возник у нашего предка - этого мы уже никогда не узнаем. Кстати, есть единственная фотография, где прадед с женой и маленькой дочерью, моей бабушкой.

Анастасия принесла и положила перед Никитой карточку в рамке. На пожелтевшей фотографии молодая женщина с девочкой на руках, рядом мужчина в простой одежде. Никите вдруг показалось, что уже видел это фото. Нет, конечно, показалось.

У него пропало настроение, и чуткая Анастасия это заметила:

-  Никита, что-то не так? Вам у меня не нравится?

Он с благодарностью посмотрел ей в глаза, неожиданно трогательная забота, так умеют только женщины, когда их действительно волнует настроение мужчины.

-  Вы переменились...

-  Ничего не могу объяснить, но эти фотографии почему-то тронули меня, может, потому что вы имеете к ним прямое отношение? Нет, тут другое, какое-то стихийное, внутреннее убеждение, что я знал этих людей. Анастасия, не надо на меня так смотреть, я в разуме, но все это странно.

Он замолчал и ушел в себя. Анастасия уже замечала подобные его состояния и затихла. Через минуту Никита встал, подошел к девушке и обнял ее за плечи:

-  Простите меня, я доставляю вам одни проблемы и загадки. Со мной трудно.

Анастасия вскинула голову и даже носиком коснулась его подбородка:

-  Никита, почему вы ни разу не пригласили меня к себе? Ведь, как я понимаю, вы живете один? Ну? Скажете, что это далеко? Ничего, я возьму отгулы, у меня есть? Смущает, что напрашиваюсь? Но у нас все равно не просто товарищеские отношения. Что вы на это скажете?

Она засмеялась, возможно, желая превратить разговор в шутку, но Никита крепко обнял девушку и задохнулся в ее волосах:

- Я олух, конечно, простите меня, как говорил один человек, я не трус, но я боюсь. Меня пугала небывалая доверительность наших отношений, и я опасался ее спугнуть. Тогда все бы рухнуло, а я этого не хочу. Приглашаю вас на субботу и воскресенье, в пятницу вечером приеду. Вы будете одна?

-  Господи! — Анастасия так искренне засмеялась, что Никите ничего другого тоже не оставалось делать, он улыбнулся:

-  Я все понял.

Наталья Петровна позвала дочь, потом они вместе вошли в комнату.

-  Наталья Петровна, Анастасия показала фотографии вашей семьи, старые фотографии, что вы о них знаете, расскажите, пожалуйста, это крайне интересно.

Женщина чуть вздрогнула, взглянула на дочь как бы осуждающе, потом подобрела лицом:

-  Я всю жизнь боялась за прошлое своего рода. Оно было содержательным, можно предположить, но почему вдруг образовался такой провал, я не могу понять. Мама моя знала, пожалуй, все, но никогда не рассказывала, только перед смертью сказала, где спрятан альбом.

-  В этом доме?

-  Нет, этот муж получил от депо, где работал, а наш стоял в Стрехнино, тогда там деревня была. Теперь его уже нет, снесли. А это место числилось за железной дорогой, и Покровскую церковь поставили по просьбе рабочих, говорят, сам Ленин разрешил, хотя я не верю: одной рукой рушить, а другой созидать - так не бывает.

Никита слышал о такой версии, но тему не поддержал, думая о другом. Он сомневался, уместно ли это, но все-таки насмелился:

-  Можно, Настасья Петровна, переснять фотографии из альбома? Обещаю, что они никогда не будут использованы во вред вам.

-  Да, пожалуйста, снимайте.

Уже в машине Никита немного успокоился, Анастасия молчала, ожидая его реакции на увиденное и услышанное.

-  Согласитесь, что здесь есть тайна, соединяющая и разделяющая почти два столетия, разрывающая ваш род на именитый и простую советскую семью. С которой стороны к ней подходить, где спрятана ниточка клубка событий и людей? Вам это интересно?

-  Конечно, но у меня нет никаких версий.

-  Как ваша мама прокомментировала мое явление?

-  Не думайте о ней дурно, она добрая и все понимает. Сказала, что вы, должно быть, верующий человек.

Никита удивился:

-  С чего она взяла? Кажется, о вере у нас разговора не было.

-  Разговора не было, но, рассматривая ту фотографию, вы перекрестились, а мама в это время проходила мимо дверей.

Никита рассмеялся:

-  Вот и скрывай свои убеждения! Не помню, что перекрестился, хотя вполне возможно, есть для того основания.

-  Я не могу о них знать?

-  Пока нет, потому что сам не могу все соотнести.

После магазинов и закупки продуктов подъехали к домику за Покровской церковью. Он помог Анастасии донести до калитки пакеты, передал ей, задержав ее руки в своих:

-  В пятницу, в шесть вечера я буду у студии.

-  Я помню. До встречи.

Калитка захлопнулась, он объехал город по кольцевой, вышел на свою трассу и не добавил скорости, думал о фотографиях, особенно о той, которую принесла Анастасия. Почему у него вдруг возникло ощущение, что он видел уже этот снимок? Да, похожих он видел много, но почему именно этот не выходит из сознания?

Включил радио, нашел волну с серьезной музыкой и постарался отвлечься от бесплодных дум. Так, с Глинкой и Шостаковичем, доехал до дома.

Никита всегда сожалел, сколько времени потеряно зря, сколько документов и материалов утрачено безвозвратно. Молодость безмятежна, не было понимания, что история делается сегодня, а только завтра признается таковой. Двадцать лет назад он начал собирать и хранить старые фотографии, фронтовые письма, почетные грамоты первых пятилеток и благодарности Верховного Главнокомандующего времен Отечественной войны. Это случалось по-разному. После похорон последнего из стариков родственники раздавали нажитое барахло, Никита приходил и просил отдать ему ненужные бумаги. Фотокарточки тогда висели на стенах в рамочках - отдавали вместе с рамочками. Он любил говорить со стариками просто так, без конкретной цели, какие-то слова или случаи кратко записывал в блокнот. Иногда разговор заканчивался решительным благословением: бери, коли тебе для дела надо. Потом появился компьютер и цифровая фотография, он копировал снимки и документы и раскладывал по файлам и папкам. До тысячи фотокарточек было в архиве Никиты, и все он просмотрел и в компьютере, и в картонных коробках - нужного снимка не было. И даже закончив неудачный поиск, он еще больше был уверен, что снимок такой видел, держал в руках. Когда, где - не мог вспомнить.




16

Раздался звонок от калитки, потом в ворота постучали, но пес молчал, значит, кто-то знакомый. Из всех жителей деревни Никита общался со стариком Кузьмой Романовичем и тетей Клавой, которая иногда пекла для него домашний хлеб, делала настоящий квас и снабжала свежим молоком. Еще она готовила ему холодец по старым рецептам, причем, неизменно называла его студнем, нарезанный в блюде ломтями, холодец вздрагивал, как от мороза, верхняя часть просвечивала насквозь, в нижней кусочки мяса, дольки чеснока и горошины черного перца образовывали неповторимый натюрморт. С Кузьмой Романовичем интересно было поговорить о старых временах, ему под девяносто, но память отменная и речь сочная, с перчиком. Была еще одна знакомая, приехавшая из Казахстана молодая женщина, невысокая ростом, крепкая, красивая. Жила одна в купленном домике, изредка к ней приезжал сын, который в Петропавловске- Казахстанском занимался строительным бизнесом и часто бывал в Тюмени по делам. Когда-то Никита заговорил с тетей Клавой о капитальной уборке в своем домике: все шторы постирать, побелить, покрасить, предположил, что придется из райцентра шабашников везти.

-  И не вздумай, нет у нас варнаков, дак привези, живо расплодятся. Поезжай пока в город, дня на три, а я Зою попрошу, она аккуратистка, все изладит, как следует. Плату сам спросишь?

-  Нет, лучше вы, я не умею.

Через полчаса бабулька привела Зою:

-  Вы договаривайтесь, а я побежала.

Зоя скромно села на стульчик у камина:

-  Вы этим и обогреваетесь?

-  Нет, это больше для форсу, а тепло вон, от электрокотла.

-  Дорого это.

-  Да, зато всегда тепло, меня подолгу дома не бывает, приезжаю, а тут живым пахнет.

-  Ну, не скажите, если в доме щи не варятся, да блины не пекут, да детишки не бегают - это не жилье, а ночлежка.

Никита удивился точности наблюдения, и ему захотелось продолжить разговор:

-  Вы приехали сюда, потому что родители отсюда родом, да? Чаще так и бывает.

-  Я сама тут родилась, потом замуж вышла слишком рано, уехали в Казахстан, сын у меня, видели, наверно, приезжает. Муж умер, проще сказать, запился. У меня своя квартира была, да и сын не прогонял, а двадцать лет выработала и приехала домой.

-  Вы же молодая совсем, надо замуж выйти, что же вы заперлись в этой глуши?

-  Ну, молодой не назовусь, через пятидневку сорок стукнет, а замуж - где его взять, доброго-то мужика? Добрые прибраны все, а худого не надо, нажилась. Ладно, давайте о деле.

Никита хотел было сказать, какой ремонт надо сделать, но Зоя его остановила:

-  Мне про это не надо объяснять, я двадцать лет на стройке маляр и штукатур. Вы скажите, что совсем нельзя трогать, а то бабушка Клава напугала: «У него там аппараты стоят по сто тысяч, смотри, не повреди».

Они оба дружно засмеялись.

-  Компьютер я упакую и уберу в гараж, с остальным можете делать все, что угодно. Конечно, книги следует вынести.

-  Само собой. Я в Петропавловске у профессора ремонт делала, вот где книг-то! Спрашиваю: «И вы их все прочитали?». Он смеется: «Нет, но листал все».

-  Зоя, краска, известь, кисти - все в кладовке. Теперь скажите стоимость работы.

Она опять улыбнулась:

-  Да какая это работа? Хоть молодость вспомню. Не беспокойтесь, лишних денег не запрошу.

-  Вы не обижайтесь, но всякая работа имеет свою цену.

-  Вот по концу работы я вам и скажу. Ключи от дома у кого будут?

-  У вас, конечно.

-  Не беспокойтесь, ничто не пропадет.

-  Вечером я завезу вам ключи, а от собаки тетушка Клава проводит.

Он вернулся на четвертый день, уставший от официальных разговоров, за которыми никто и не предполагал дел; от дискуссий в доме писателей, бездушных, материалистических, когда держащие речь думали не об организации, которая в буквальном смысле дышала на ладан, и не о литературе; одних издали и даже заплатили какой-то гонорар - книги других не отвергают, но и не издают. Суета сует, умерщвление духа, бесовщина. Подъехал к дому Зои, чтобы забрать ключи и затопить баню, ее дома не оказалось, соседка сказала, что хозяйка у меня во дворе.

Зоя встретила Никиту с улыбкой и поклоном, провела в дом, заставив в сенях снять туфли и обуть новые тапочки грубой ручной вязки. Еще в сенях он заметил незнакомую белизну стен и матовый отлив прошпаклеванного и свежекрашенного пола, а в доме просто растерялся: все сияло чистотой и свежестью: белые стены, желтый матовый пол и голубой потолок, шторы на окнах приоткрыты, оконные стекла холодны и прозрачны.

-  Ну, Зоя, вы волшебница, замечательная, профессиональная работа.

-  Я баню вашу протопила, только что пол вымыла, через пять минут можно париться. А после - ко мне на день рождения.

-  Зоя, говорят, сорок лет не отмечают.

Она хохотнула:

-  А мне что до того? Именины, и все тут. Так я вас пригласила.

Непьющий писатель не долго смущал общественность, Зоин сын Владимир привез хорошей водки и настоящего грузинского вина, стол был богато и не без вкуса накрыт, но через полчаса все встало на свои места: Владимир, поцеловав мать, уехал, местные осмелели, тосты стали чаще. Никита заметил, что именинница только рюмку подносит к губам. Дошли до песен и плясок, Никита пару раз собирался уйти, но кампания дружно его останавливала подозрением в неуважении хозяйки. Изо стола встали все разом, хозяйка вышла за ворота провожать. С каждым попрощалась, каждого поблагодарила. Никите последнему подала руку:

-  Спасибо, Никита Степанович, что не побрезговали, посидели с нами.

-  Зачем вы так, Зоя? Я очень уважительно к вам отношусь.

-  А уж я-то как уважительно, Никита Степанович, только это никто не видит и не узнает никогда, потому что человек вы высокий и вам такие разговоры ни к чему.

Ему стало тепло и одиноко от такого милого и простого признания. Он обнял ее чуть выше талии, она отшатнулась, коснувшись его высокой и мягкой грудью. Никита еще крепче прижался к ней, нашел губы, стал целовать их, теряя власть над сознанием:

-  Пойдемте ко мне.

-  Нет, не дай Бог, увидит кто. Давайте вернемся в дом.

Он проспал почти до обеда. Проснулся, Зои не было, на стуле висели его поглаженные брюки и постиранная рубашка. Едва он пошевелился, скрипнув кроватью, вошла Зоя, смущенная и счастливая, подошла к кровати, встала на колени, уткнулась лицом в его укрытую одеялом грудь.

-  Вы не думайте про меня плохо, ладно?

-  Зоя, может нам лучше на «ты» перейти, как-то странно получается: спим в одной постели, а друг друга навеличиваем.

-  Не знаю, решайте, как лучше.

-  Вот и решили. Ты будешь меня кормить?

-  Все готово. Беги в баню, обмойся, ты уж прости, но я утром сходила к тебе и чистое белье принесла.

Никита с благодарностью обнял женщину:

-  Ты всегда была такая заботливая?

Она притихла:

-  Не знаю, кажется, всегда, только не надо об этом.

-  Я хочу, чтобы ты знала всю правду. Если хочешь - будем встречаться, ты мне приятна, только я уже никогда не женюсь. Если найдешь другого, сразу скажи мне. Молчи, когда старшие разговаривают. И еще. Я много работаю и не смогу уделять тебе особое внимание, если калитка заперта на замок, стучать не надо, значит, занят. Всегда говори, что нужно купить в городе или вообще. Я бываю замкнут, не бери это на свой счет. Да, привезу тебе мобильный телефон, чтобы ты знала, когда приеду. Кажется, все.

И вот она стучит в калитку. Что случилось? Он встал, нажал кнопку электрозамка, Зоя вошла в дом.

-  Что случилось, Зоя?

Она села на стул, нервно мяла в руках снятый с головы платок.

-  Случилось, Никита Степанович, что беременна я.

Никита вздрогнул от неожиданности:

-  Как беременна? Что ты говоришь?

-  Месяца два уже. А что я говорю? Это ты должен сказать, что мне теперь делать.

-  Подожди, Зоя, я был совершенно уверен, что у меня не может быть детей.

-  Ну, тогда это Кузьмы Романовича работа, - засмеялась Зоя. - Ты не переживай, конечно, рожать не буду, съезжу в больницу, перетерплю.

Никита был сильно смущен, он понимал, что от его слова сейчас все зависит, и судьба только что завязавшегося живого существа, и жизнь Зои, и его собственная, и слово это могло быть единственным: да! Всякое другое противно его порядочности, его принципам, которые, как он считал, исповедовал всю жизнь и учил других.

-  Зоя, это очень важно, ошибки быть не может? Давай, я тебя свожу в райцентр. Причин может быть много.

-  Причина только ты, кто же еще? Какая ошибка, если меня тошнит третий день.

Она встала и вышла безропотно и без обиды. Он остался униженный и противный себе. Что делать? Если Зоя родит, нужно хотя бы жить вместе, ведь ребенка надо воспитывать. Тогда забудь про покой и работу, а на что жить? Начинать новую жизнь на шестом десятке? Зоя сильная женщина, она для него способна на все, она и семью будет содержать в полном порядке. Но сам-то он сумеет ли так круто изменить стиль жизни, абсолютную независимость утратить, готов ли?

Никита выпил чашку крепчайшего кофе, сел в кресло. Любит ли он Зою? Скорее нет, чем да, она ему приятна, мила, симпатична, всегда готова угодить, про таких говорят: души не чает. Но есть нравственный долг. А кто сказал, что он кому-то что-то должен? Почти случайная встреча, переросшая в более или менее регулярные отношения. Да, уважал, говорил приятные слова... Выходит, врал? Тьфу, черт! Что я несу, кому нужна эта демагогия, когда Зоя ждет его решения. Промолчи - и она завтра уедет в больницу. Оставить ребенка...

Вдруг его будто ударил кто, он сел в кресло и весь сжался: оказывается, вот как просто приходит момент истины, прообраз того суда, который ожидает душу каждого. Нет ни Судьи, ни ангелов, ни чертей с горячими сковородками, есть женщина, которую ты поставил перед выбором и которая, сама того не желая, поставила тебя перед весами с грехами и добродетелью, и тоже дала тебе возможность выбрать. Никита изумился своему открытию и всей ясности своего положения, он всегда старался быть честным и порядочным, никого не предавал, не лгал, не суесловил. Он настолько привык к своей порядочности, что считал ее собственностью, ему казалось, что она всегда при нем и никогда ему не изменит. Гордец, он не понимал, что не она при нем, а он при ней слуга, он никогда не думал, сколь тонка грань между грехом и подвигом души, научившийся красиво говорить о человеке и его предназначении. Он был уверен, что это для других, а не для него, что он может жить чуть по-другому закону, оставаясь в глазах людей умным и добродетельным, какими были положительные герои его романов. Не сам ли он стал считать, что они писаны с него, что он не придумывает сложные житейские и нравственные комбинации, а описывает, как бы вел себя в том положении. Увлекшись самолюбованием, он забыл, что рядом проходит не придуманная жизнь, в которой он тоже участвует, что вместе с романтическими и тонкими отношениями с Анастасией есть простая женщина Зоя, намного старше первой красавицы и ничем с ней несравнимая, но живая, реальная, которая варит ему изумительные борщи и рассольники, лепит пельмени и тушит картошку с мясом, топит баню, а потом ласкает его в постели, пока он не уснет.

«Господи, за что мне это испытание, или грех мой настолько велик, что требует немедленного отмщения?».

Не надо скрывать хотя бы от себя, что Анастасия остается тем центром, вокруг которого вьются сейчас его греховные мысли, при любом решении он навсегда теряет ее, подлости по отношению к Зое она не простит, встречаться с женатым и обремененным малым дитем не захочет.

Зоя тоже изменит к нему отношение после больницы, да и сам он едва ли сможет снова приблизиться к ней. Такая женщина, все при ней, ей бы мужика настоящего, доброго хозяина, она бы любого осчастливила, но такая женщина не для него. Он остановился на этой мысли: а почему ты так решил, что же такого выдающегося в скромном, никому особо неизвестном писателе, которому за пятьдесят и которому, судя по всему, всенародное признание уже не светит? Может, действительно, бросить все, забрать Зою в свой домик или построить новый, развести сад-огород, растить сына или дочку. От земли же пошел, из крестьянства, чего нос воротить?

Никита вызвал на мобильнике Зою, она ответила сразу спокойным голосом.

-  Будь дома, я сейчас приду.

Она сидела на диванчике, осунувшаяся и припухшая.

-  Не смотрите на меня, я теперь вовсе некрасивая.

-  Перестань, ты всегда была красавица, и я тебе говорил. Успокойся, это даже хорошо, что... ну, что будет ребенок, а то мы сбегаемся, как молодые. Короче говоря, будешь рожать, я к тебе тетю Клаву отправлю, она поможет с тошнотой. И ни о чем не беспокойся, все будет хорошо.

Она смотрела на него снизу вверх воспаленными глазами, и он не заметил в них радости.

-  Никита Степанович, вы себя-то не пытайтесь обмануть, это никому не удавалось. Вы не семейный человек, живите, как жили, а я как знаю.

-  Что ты такое говоришь! - Никита искренне возмутился. - Почему ты мне не веришь?

-  Да я верю, Никитушка, только все это у тебя от ума, а не из сердца. Я, конечно, дура, что к тебе пошла, очень хотелось в счастье поверить, но и в том польза, что разобралась сама в себе. Не волнуйся, ты же ни в чем не виноват, даже, на то пошло, так я вперед тебе навелилась, вот и грех мой. Ты ехать куда-то собрался?

-  Собирался, но теперь все отменил, буду с тобой.

-  Нет, Никитушка, ты делай свою работу, а с бабьими делами я сама управлюсь. Поезжай, куда хотел, и не думай ни о чем, все образуется.

-  Обещай мне, что в больницу не поедешь.

-  Вот это обещаю тебе твердо, дождусь тебя, тогда и решится все. Дай, я тебя хоть в щечку поцелую.

Она встала, нежно обняла Никиту, и ее слеза покатилась по его щеке:

-  Поезжай с Богом.

-  Пожалуй, поеду, дело неотложное. Я буду звонить. Будь умницей.

-  Буду.

И он вышел.

После нескольких утренних встреч в областных организациях он нашел время и позвонил Зое, ее аппарат оказался выключенным.

«Надо было проследить, вдруг опять аккумулятор сел, а она никак не привыкнет пользоваться», - подумал он с раздражением.

До вечера еще несколько раз пытался вызвать ее номер, но безуспешно. Вечером, собираясь поставить машину на стоянку и пойти в гостиницу, услышал зуммер своего аппарата, быстро открыл, и от сердца отлегло: ее номер.

-  Да, Зоя, слушаю тебя.

-  Это не Зоя, - ответил мальчишеский голос. - Меня позвала баба Клава телефон включить, передаю ей трубку.

Бабушка Клава рыдала и не могла сказать ни слова.

-  Что случилось, тетя Клава, перестаньте плакать, что случилось?

-  Никитушка, нет больше нашей Зоиньки, отравилась она ночесь.

Никите казалось, что в лице Зои, неестественно празднично одетой, был упрек, губы чуть поджаты, и упрек, укор ему, только он чувствовал, что укор этот замечают и все остальные. Он сидел в изголовье напротив Владимира, который ничем не упрекнул его. Знал ли он не все или выдержку имел такую - Никита об этом не думал. Пустота образовалась внутри его. Он знал, что тело этой женщины через час вынесут из дома, поставят в кузов деревенского грузовика, ему тоже, наверное, подсунут табурет, потом будет прощание, ее лицо навсегда закроют крышкой и раздадутся удары молотков - финал всей земной жизни. В последнее время он часто провожал знакомых и друзей, миссия не самая приятная, но больше всего ему запомнились последние удары молотков, вбивающих гвозди в крышку гроба.

Что сказать ей молча в последнюю минуту? Прости? Так она не держала на него зла. Она ушла из жизни именно для того, чтобы не создавать проблем ему. А он этого не понял, когда прощался перед отъездом, не понял, что неспроста ее слеза нашла дорожку на его щеке. Он до слова помнил весь последний разговор, и теперь с уверенностью мог признаться, что она говорила с ним открыто, обнажая весь свой загад и весь свой нехитрый замысел. Он все еще боялся открыто признать, что понимал, догадывался, но удобнее сделать вид, что поверил, заручился обещанием до него никуда не ездить. Она все выполнила. Он - ничего.

Когда уже все было окончено, и тетушка Клава распоряжалась за последним застольем горячего обеда, Никита и Владимир сидели под навесом, где сушились заготовленные Зоей березовые веники. Мужчины молчали. Наконец, Никита не выдержал:

-  Владимир, это я во всем виноват, она хотела семью и ребенка, а я не дал ей никаких надежд. Нет, мы расстались в тот вечер, как будто договорились, но она настойчиво отправляла меня в эту проклятую поездку. Будь я рядом, ничего не случилось бы.

-  Мы с мамой говорили о вас, Никита Степанович, она вас любила и была уверена, что вы тоже имеете какое-то чувство. Просто мама говорила, что вы добрый. Она в своей жизни добра видела немного, потому вас ценила, к вам привязалась. Я говорил ей, что ничего не имею против ваших отношений. Я и сейчас так сказал бы. Меня успокаивает только одно, что она счастлива была хоть в последний год своей жизни. А сейчас я уеду. Скажите бабушке Клаве, чтобы приготовила обед на девятый день, и передайте ей деньги.

Никита встал:

-  Поезжай, Володя, все сделаем.

Неожиданно для обоих они обнялись.




17

Бабушка Клава перемыла посуду и все прибрала в доме Зои, восстановился такой же порядок, какой был всегда у хозяйки. Никита сел за стол на то место, куда всегда усаживала его Зоя - с кутнего торца, где обычно сидит муж, глава, хозяин. Он сделал это по привычке, а когда понял неуместность, менять место было уже поздно, тетушка Клава заметила:

-  Осиротел ты, Никитушка, я все надеялась, что сойдетесь вы, потом только она мне сказала, что до поры порознь будете жить. Какая бабочка была, царство ей небесное, светлое место! - Она перекрестилась трижды. - Ты, может, уехал бы куда, я присмотрю за домом. Все равно тоскуешь, вон, глаза завалились. Да и не мальчик уж, прости за прямоту, мог бы и поберечь бабу. - Старушка неожиданно перешла в атаку. - Все скажу, Никита Степанович, не оценил ты счастье свое, все молодишься, а теперь вот один кругом. К детям хоть бы поехал, где они у тебя рассеяны? - Опять упреки сменились заботой.

-  К детям не поеду, зачем я им? Не видимся, даже не созваниваемся, отвыкли друг от друга. И вообще никуда не поеду. Тетушка Клава, ты абсолютно права, я потерял самого близкого человека. Хочешь, скажу тебе, чего никогда никому не сказал бы? Она меня так любила, как ни одна женщина не могла. Придет ко мне, наготовит всего, а ты знаешь, какая она мастерица, а потом в баньку отправит. Никогда со мной не ходила, хоть я и звал, стеснялась. Говорила, что в телевизоре видела, что женщины с мужчинами вместе в бане, и то стыдно, выключала. А потом обнимет и целует, как ребенка, все мои женщины за всю жизнь столько меня не целовали, сколько она. Прости меня, бабушка Клава, я всегда фигурой ее любовался, встанет среди ночи с постели, приятно посмотреть, настоящая русская женщина. Что не умел оценить - это правда.

-  Поешь чего?

-  Нет.

Тогда пошли по домам, у меня тоже все растворено-не замешано, два дня дома не была.

Никита не боялся одиночества, за многие годы жизни без семьи он привык к тому, что рядом никого нет, всегда выделял одиночество и возможность нормальной работы как основное достоинство холостяцкой жизни. Он как-то спорил об этом в писательской организации, черт дернул за зык, никогда раньше об особенностях своего быта не распространялся, а тут вдруг проговорился. Оппоненты сразу нашлись грамотные, призвали в союзники аж самого Льва Толстого, которого назвали примерным семьянином и в то же время самым талантливым и плодовитым прозаиком века. Никита хотел было сказать, что количество детей еще не является свидетельством счастливой семейной жизни, и тут он мог даже сослаться на собственный опыт, что и окруженный родственниками, Толстой был, по существу, крайне одиноким человеком, а обстановку для спокойной творческой работы в таком доме, как у Льва Николаевича, можно создать чуть ли не для всей нашей писательской организации. Но он не стал углубляться в дебаты, которые вскоре окончились всеобщим примирением и наспех накрытым столом.

Сейчас одиночество давило на него постоянным присутствием Зои, не оставлявшим его впечатлением, что она вышла «до свово дому», как она говорила, и вот-вот придет, каким-то красивым жестом сдернет с головы косынку, тряхнет блинными русыми волосами и скажет: «Ну, что, родной мой, сейчас я кормить тебя примусь». И бесшумно станет командовать кастрюлями, сковородками, как всегда, забудет включить вытяжку, и тогда Никита ворчливым голосом крикнет: «Задушишь! Нажми кнопку!», и уже через полчаса она выйдет к нему, раскрасневшаяся, довольная, увидев, что он выключает компьютер, обрадуется, как ребенок: «Замучили тебя эти герои книжкины, пойдем, поешь, тогда и фантазии на ум пойдут». В таких случаях он говорил ей, что писать лучше на голодный желудок, а сытого писателя в сон бросает, и это передается потом читателям.

Накануне девятого дня приехал Владимир, и они до позднего вечера устанавливали привезенное им мраморное надгробье. В плиту врезана фотография Зои, Никита сам делал этот снимок и знал, что он ей нравился. После обеда Владимир собрался уезжать, обнял Никиту:

-  Никита Степанович, вы не переживайте так, бабушка Клава уж за вас боится. Я не знаю, что вам посоветовать, но на время уехать стоило бы. Хотите, я оставлю вам денег, купите путевку в санаторий, развеетесь?

-  Спасибо, Володя, но в санаторий я не поеду. Побуду здесь немного, и начну работать. Да, вот еще что: мамин мобильник у бабушки Клавы, вот тебе карточка с моим номером. Звони.

Уставший от событий большого и непростого дня, Никита уснул, не раздеваясь, проснулся от зуммера своего телефона. Еще не очнувшись, он включил аппарат.

-  Никита Степанович, здравствуйте.

- Здравствуйте, Анастасия!

-  Ничего, что я вам позвонила, не помешала творческому процессу? - У нее явно было игривое настроение. - Что пишете?

-  Не пишу ничего.

-  Что-то случилось, Никита Степанович? Я голос ваш не узнаю. Вы нездоровы?

-  Здоров.

-  Но что-то произошло, правда, теперь я это чувствую. Вы можете мне сказать, что случилось, Никита Степанович?

-  Несколько дней назад умер один человек, очень близкий мне человек.

-  Простите, я не из праздного любопытства. Это женщина?

-  Да. Сегодня девятый день.

-  Никита Степанович, вы разрешите мне приехать? Вам тяжело, я понимаю и хочу помочь. Ну, не молчите же, если это нескромное предложение, то я откажусь.

Никита помолчал, потом спросил:

-  А на чем вы приедете?

-  Студийная «десятка» в моем распоряжении, Саша, водитель наш, думаю, не откажет. Вот, он кивает. Решено, я еду.

Она отключила телефон. В любое другое время он был бы несказанно рад и звонку, и ее желанию приехать, сегодня это выглядело как благотворительность, как обязательное участие и ничего не проясняло в их отношениях. Никите стало неловко: о каких отношениях с женщиной он может рассуждать, только что схоронив другую?

Он наскоро прибрал в квартире, в холодильнике не оказалось ничего свежего, и тогда он вспомнил о коробке, которую подала ему перед уходом из дома Зои бабушка Клава. Он вынул колбасы, сыр, фрукты, соки, свежий хлеб, домашние огурцы и помидоры. В бане включил электрокотел и сауну. Вышел на улицу встретить машину, ведь гости не знают его дом.

Машина резко тормознула, Анастасия хлопнула дверью, водитель дал сигнал и умчался. Никита взял пакет из рук Анастасии и повел в дом. Оба молчали.

-  Сядьте вот тут, - попросила Анастасия, и он послушно сел в низкое кресло. Она встала перед ним на колени, взяв его руки в свои, узкие и прохладные. - Вы потом мне все расскажете, если захотите, судя по Сашкиной ухмылке, я не всем понятное делаю, но вы меня понимаете, надеюсь. Я буду уважать ваши чувства к этой женщине, но сейчас хочу, чтобы вы вернулись к жизни. Поверьте, я испугалась за вас, вы здесь так одиноки.

-  Спасибо, Анастасия, вы очень добрый человек.

- Не надо обо мне, я не могла поступить иначе, потому что очень хорошо к вам отношусь, и вы это знаете. Сейчас буду вас кормить, но сначала один звонок, ведь дома не знают, где я.

Она открыла свой мобильник, Никита встал и вышел на кухню.

-  Мама, у вас все нормально? Мама, ты не пугайся, я сегодня не приеду домой. Ничего? Пришла? Дай ей трубку. Доченька моя милая, мама сегодня не приедет, так что будь умницей. Стана, родная моя, слушай бабушку.

Никита подумал, что ослышался или дают знать волнения сегодняшнего дня. Он вошел в комнату, Анастасия ждала его:

-  Покажите мне на кухне, что к чему, и можете отдохнуть с полчасика.

Никита смотрел на нее ничего не понимающими глазами:

-  Как вы сейчас назвали дочь?

-  Настя, наверное, или Стана.

-  Именно Стана, да, Стана, - почти закричал он. - Откуда у вас это имя? Ведь я так и не отправил вам письмо с объяснениями, откуда вам известна эта форма имени, отвечайте, Анастасия, я сойду с ума!

-  Успокойтесь, Никита Степанович, так звали еще мою бабушку.

-  Кто? Кто мог знать это слово здесь, в глухой Сибири, в простой деревенской семье? Подождите, мне действительно плохо. Тот альбом, фотографии, родители с мальчиком, вы сказали, что это прадед, а потом еще показали отдельно, где мальчик уже мужчина, и бабушка ваша, совсем ребенок. Господи, как я не понял этого раньше! Точно такой же снимок видел я двадцать лет назад у одного старика, Бронислава Лячека. Анастасия, он и есть ваш прадед.

Анастасия обняла трясущегося от возбуждения Никиту, она поняла, что после стольких переживаний он просто бредит, возможно, какими-то сюжетами романа, над которым работает. Она уложила его на кровать, в шкафчике среди множества флаконов и коробочек с лекарствами нашла валерьянку, выпоила ему чуть не полпузырька. Никита немного успокоился, сел, Анастасию попросил сесть напротив:

-  Я испугал вас, милая Анастасия, но это не бред, сегодня же все вам расскажу. Ваш прадед Бронислав Лячек, поляк знатного происхождения, волею судьбы мальчиком вместе с семьей попал в Царское село и влюбился в Княжну Анастасию Николаевну. Потом семейство Лячеков сослали в Сибирь, это отдельный разговор, Бронислав изменил имя и фамилию, женился, но Анастасию любил всегда и называл не иначе, как Стана, так звали Княжну сестры в своем кругу. После расстрела семьи Государя он еще долго искал Анастасию, потому что существовала легенда: Княжна чудом осталась жива, потом смирился и вернулся в семью. Отсюда ваша традиция первую девочку в семье называть Анастасией, отсюда вам известна такая уникальная форма имени - Стана.

Анастасия внимательно слушала рассказ Никиты и видела, он уже оправился от потрясения и вполне владеет собой. Ей вся эта история показалась сказочно интересной и потому чужой, не своей, такие удивительные приключения могут случаться с семьями знатными, именитыми, но не с семьей осмотрщика вагонов и бухгалтера стройконторы, потому она, хоть и волновалась, но меньше рассказчика.

-  Я потом все вам расскажу подробно, к тому же есть материальные подтверждения этого рассказа, которые очень для вас любопытны, потому что они есть часть вашей семейной, родовой истории. Никогда не прощу, что в последний год жизни Бони бывал у него редко, преступно редко. Старик был довольно крепок, я справлялся о нем через знакомых, в один из приездов он отдал мне шкатулку, уже запертую, и сверток в пергаменте, еще что-то обещал подготовить к следующему разу, но это была уже встреча с облаченным покойником. К нему каждый день по моей просьбе наведывалась соседка, она и сообщила мне через знакомых. Это случилось в восемьдесят пятом году.

-  Где он похоронен?

-  В завещании он просил похоронить его на Волчьем бугре, есть у того села такое место, раньше волки выходили из леса и с этого бугра начинали обход деревни, с тех пор и Волчий. Власти воспротивились: есть кладбище, там и хороните. Пришлось использовать русское национальное самолюбие и православный консерватизм. Сказал селянам, что поляка, католика ни в коем случае нельзя хоронить на местном кладбище, мусульман ведь не хоронят, у них свои есть. А поскольку католического кладбища у нас нет, придется выполнять волю покойного. Это сделали. Но, пока я добирался, многое из дома исчезло, в частности, книги, обращался к людям, чтобы вернули, едва ли кому нужны здесь древние философы и книги на иностранных языках, но ничего не изменилось.

Анастасия, кажется, начала проникаться пониманием своей причастности к загадочной и давней истории, похожей на легенду. Ей бы очень хотелось, чтобы Никита прямо сейчас рассказал все с начала и до конца, но она помнила о только что пережитом им горе, видела, как он потрясен своим открытием, потому перевела разговор на бытовые темы:

-  Давайте немного отдохнем от эмоций. Давно хочу сказать, что не могу называть вас по отчеству, если вы не против, буду говорить просто: Никита.

-  Я не против. - Он улыбнулся.

-  Вы что-то упоминали о бане. Можете попариться, а я пока приготовлю ужин.

Он ушел, крепко попотел, на душе стало легче. Облившись холодной водой, он насухо растер тело, надел простые брюки и рубашку.

-  С легким паром, Никита. - Анастасия была в светлом передничке и с поварской ложкой в руках, почти не прикасаясь к нему, она, привстав на цыпочки, картинно дотянулась до его щеки и громко чмокнула. Никита смутился и покраснел.

-  Что я вижу, вогнала в краску мужчину невинным поцелуем. Никита, это не похоже на вас.

-  Наверное, но я не ожидал. Бросайте все, и в баню, я все окатил горячей водой, пока собираетесь - просохнет. А ужин я доведу.

-  Все бы так, но беда в том, что, насколько вы понимаете, я не беру на работу свежее белье, потому баня теряет смысл.

-  Ничего похожего! - Он открыл шкаф и снял с вешалки недавно купленный для себя халат. - Чистый, легкий, правда, без пуговиц, с одним поясом, но это не страшно.

Анастасия осмотрела халат, срезала этикетку и ушла. Когда она вернулась, раскрасневшаяся, довольная, в длинном халате, перехваченном в талии пояском, Никита улыбнулся: было в ней что-то детское, девичье, неподдельная простота и доверчивость.

После ужина Анастасия, заглянув в обе комнаты, сделала открытие:

-  Никита, у вас одна широкая кровать, нет даже дивана. А где я буду спать?

-  Это самый важный вопрос?

-  Наверное, нет, - согласилась она, но некая-то неловкость появилась в ее поведении. - Никита, начинайте рассказ, прошу вас, а я прилягу, если вы не возражаете.

-  Не возражаю, если можно присесть рядом.

-  Только присесть. - Она опять замолчала, и он понимал: что-то важное созрело в ее головке, но она не может насмелиться его сформулировать. - Никита, мы так недавно и так плохо, в общем-то, знаем друг друга, что при желании нашу сегодняшнюю ночь можно истолковать как угодно, вплоть до простого развлечения. Хочу верить, то вы относитесь ко мне совсем иначе. Я уже далеко зашла в своих откровениях, и еще раз скажу: мне очень хорошо с вами. Может быть, так и приходит большая любовь, может, это просто увлечение, но сегодня я хочу быть с вами. Представьте, мне не стыдно, хотя никогда не считалась развязной девушкой.

Никита крепко обнял ее и стал целовать нежно и страстно, Анастасия с отчаянием дернула пояс халата и обдала его теплом горячего женского тела.

Она не разрешила ему включить свет, уложила головку на его грудь и молчала. Он тоже не знал, что говорить и делать, сдержанно дышал и ждал ее первых слов.

-  Никита, я не показалась тебе навязчивой и нескромной?

-  Не думай такие глупости, ты вела себя достойно и красиво.

-  Добавь еще: настойчиво, потому что, кажется, ты никогда не насмелился бы меня поцеловать по-настоящему. Я права?

-  Отчасти, ты очень молода, и мне сложно уходить дальше пусть очень вольных разговоров.

Она опять поцеловала его и попросила:

-  Начнем рассказ?

-  С самого начала. В конце шестидесятых годов я поехал на автобусе в дальний колхоз...

До первых признаков рассвета он рассказывал ей историю своего странного знакомства и многолетних отношений с Брониславом Лячеком, известном как Арсений Чернухин, по ее просьбе в подробностях восстанавливая детали быта прадеда, его манеры, речь, мировоззрения.

-  Утром я передам тебе тот сверок и шкатулку, что оставил мне Боня. Он просил вернуть их кому-либо из своего рода, но мои попытки найти Чернухиных заходили в тупик: Чернухиных много, но не те. Я понял, что девушки выходили замуж и меняли фамилию, а мужчин либо не было вовсе, либо они за пределами нашего края.

-  А что в шкатулке и свертке?

-  Не знаю. Конечно, я мог бы посмотреть, там нет именной печати, но Боня ничего мне об этом не сказал, значит, не считал нужным, чтобы я знал.

-  Никита, а письма? Ты говорил, что прадед знал их на память. Это все пропало?

-  Ну, ты обо мне плохо думаешь. Знаешь, ему в то время было под восемьдесят, но он светился весь, когда говорил о Стане, я, по понятным причинам, не мог сам заводить разговор на эту тему, он иногда увлекался, как-то ассоциативно, рассказывая какую-нибудь историю, вдруг ухватывался, словно за ниточку, и говорил о том времени, о ней. Я раз напомнил о письмах, он не ответил, второй раз через год, наверное, спросил, сможем ли мы их записать - сказал, что не готов. А вскоре сам предложил. Я включил диктофон, он некоторое время молчал, потом попросил меня выйти на минуту. Ничего не могу понять, что с ним. Оказывается, ему надо было поймать ту волну душевную, как он сам потом выразился. Когда я тихонько вошел, он в полголоса говорил с нею. Потом попрощался, назвал дату. Далее ее ответ, очень скромный, деликатный, но со скрытым волнением, беспокойством. И дата. Она ответила через месяц. Следующее ее письмо написано через неделю. Видимо, так было нужно. Я дам тебе распечатку и пленки с его голосом.

Анастасия прижалась к нему:

-  Никита, если бы ты знал, как это приятно - узнавать про своих дальних предков. Ты его фотографировал?

-  Не очень много, но десятка два снимков есть. Похороны я тоже снимал.

-  Ты свозишь меня на его могилу?

-  Так, закрыли эту тему.

-  Прости, Никита, прости меня.

-  Ты можешь поспать, а я встану, приготовлю баньку, хоть к обеду появишься на работе.

Она уже засыпала:

-  Ты меня увезешь?

-  Спи, увезу.

Когда он попарился и переоделся для поездки, выгнал из гаража машину и протер стекла, подошла тетушка Клава:

-  Яиц свежих тебе принесла да молока, вчерашнее, из холодильника. Варнак ты, Никитка, у одной еще ноги не остыли, а ты вторую в дом притащил.

-  Баба Клава, не надо об этом. Я потом тебе все объясню.

-  А что ты мне объяснишь, скажи на милость, или я не знаю, зачем бабы к мужикам приезжают? Только время-то не прошло, неприлично это.

Никита промолчал, ему было обидно и стыдно, ведь бабулька во всем права.

-  Тетя Клава, ты не думай обо мне плохо, эту женщину я знаю давно, она приехала, как только узнала о нашей беде. Она хорошая и все понимает.

-  Да я-то что! - бабулька тряхнула головой. - Зоиньке на том свете горько смотреть на ваши утехи, или ты забыл, что через тебя ее не стало? Ладно, прости меня, ты сам себе хозяин, а я по старым законам живу. Прости, но хоть до сорока дней не вози больше никого.

Оставив корзину, она тяжелой походкой пошла к дому.

Никита прислонился к прохладной стенке гаража. Конечно, тетушка права, его поведение сегодня оскорбляет Зоину память, но так получилось, не мог же он сказать Анастасии, что ей нельзя приехать. Он не хотел признаться даже себе, что хотел такой встречи, но сам стеснялся ее предложить, и когда девушка, еще не зная случившегося, пожелала приехать, не хватило мужества ей отказать, объяснить, что не время. А потом... Ему вспомнилась всегдашняя приговорка Тимофея Павловича: «Живой, Никитушка, о живом и думает», и вдруг подумалось, что будь Зоя жива, она поняла бы его и простила, потому что ни разу не заводила разговоров о верности, о других женщинах, она была счастлива тем, что у нее было. Бессонная ночь и ранние трудные размышления затмили приятные впечатления, но надо собраться, сосредоточиться, спокойно отвезти Анастасию в город, потом выспаться и начинать работать.

В дом вошел тихо, чтобы не потревожить сон Анастасии, приготовил все для завтрака, искал способ разбудить, а она появилась на пороге в запахнутом халате, заспанная, с чуть припухшими глазами.

-  Не смотри на меня, я по утрам некрасивая.

- Такое мог сказать только глупый мужчина, утренняя женщина подобна Афродите, выходящей из пены, только мгновение ей и надо, чтобы воспарить над миром. - Он улыбнулся, любуясь ею.

Она выпила чашку кофе и вопросительно подняла глаза:

-  Ты вчера, точнее, утром говорил о шкатулке. Мы будем ее открывать? Может быть, это лучше сделать маме? Как ты считаешь?

-  Решай сама, мне велено просто передать потомкам. Я принесу, все в сейфе в той комнате.

Завернутая в суконный отрез, шкатулка старой работы выглядела как музейный экспонат. Маленький серебряный ключик хранился отдельно, Никита оставил его сверху и на сукне, как на подносе, поставил перед Анастасией. Тут же положил сверток.

-  Открой, - попросила она. - Мне страшно интересно.

Никита сел рядом:

-  Увезешь домой, вскроете в своем кругу, я не считаю себя вправе присутствовать при этом.

-  Почему, Никита?

-  Анастасия, есть правила приличия, кроме того, в шкатулке могут оказаться некие ценности - зачем вам лишние свидетели?

-  Тебе не кажется, что ты меня обижаешь?

-  Не надо обижаться, я уверен, что это очень личное дело, а потом ты, если захочешь, расскажешь о содержимом. Соглашайся, и поедем, время идет.

Она всю дорогу до города дремала на заднем сиденье, очнувшись, попросила увезти домой. Прощаясь, обняла Никиту и крепко поцеловала, громко чмокнув, и сама расхохоталась:

-  Никита, ты простишь меня за ... настойчивость? Мне было очень хорошо с тобой, сладко. Буду ждать твоего звонка. Ты домой?

-  Да, надо работать.

-  Я уже жду звонка, - она ласково улыбнулась и вошла в калитку.




18

Никита, отряхнув все страсти минувших дней, включил компьютер и перечитал несколько последних страниц. Позвонил издателю, тот вежливо посочувствовал горю партнера, но тут же напомнил, что сроки подходят, он ждет роман.

-  Надеюсь, вы помните о моих просьбах. В связи с последними событиями мне бы очень не хотелось обострять известный вам вопрос.

Никита не понял, какие события тот имеет в виду.

-  Я говорю об аукционах по продаже госсобственности, которые, как на грех, выиграли наши ребята. Это чистое совпадение, но кто поверит? Опять евреи сговорились - таково общественное мнение. Патриоты и националисты уже развязали грязную кампанию клеветы, такое ощущение, что рукой подать до погромов, так что - я вас умоляю.

-  Вы излишне преувеличиваете влияние моего скромного труда на положение евреев в России, но обещаю, что ничего выходящего за рамки приличия не будет. У меня один молодой человек еврей по национальности, только и всего. Папаша его возлюбленной весь во власти предрассудков, это начало двадцатого века, потому противится браку.

-  Никита Степанович, сделайте его, например, чукчей, сейчас это модно.

-  Да, но он учитель музыки.

-  Тогда придется оставить, - с горечью заключил издатель.

Никита донельзя упростил ситуацию с молодыми влюбленными, сломил волю отца, тот благословил брак под слезы родни и дворни и в расстройстве даже не заметил, что супруга в обмороке, а священник окончательно растерялся. Выпроставшись из неловкого положения, роман пошел легче, основные направления давно были обдуманы и предрешены, он оставлял героев в момент объявления в Тюмени советской власти, пусть читатель додумает, что с ними будет. Но Никита уже чувствовал, что крутой перелом в жизни пройдется и по его героям, куда они метнутся, люди, привыкшие к размеренному и продуманному существованию, состоятельные и благородные в помыслах и поступках, - трудно предугадать, потому что характеры и натуры именно в такие моменты и проявляются, кажущийся героем может предать, а тихий и незаметный поднимется до высот нечеловеческого мужества. Он понимал, что пройдет немного времени после выхода книги, улягутся возможные разговоры, утихнут хвалебные речи и откровенные хихиканья презентаций и конференций, и герои его снова вернутся в этот дом, и он пройдет с ними всю первую половину двадцатого века, предсказанную и неотвратимую Голгофу русского народа.

Его давний и старший товарищ по литературным делам, признанный еще с советских времен писатель Зот Тоболкин при встречах постоянно упрекал его за уход в прошлое.

- Никитка, грех расходовать силы и талант твой на романы о похождениях русского дворянства и сибирского купечества, это мило и любопытно, но ты же писатель, у тебя слово мощное, слог чистый, русский, зачем тебе эти амурные альковы с патриотическими разговорами? Взорви сегодняшний день серьезной вещью, только посмотри, что происходит вокруг: страна рухнула, Россия на себя не похожа, народ истощается и духом, и плотью. А у тебя в это время очередной бал в усадьбе. Пороть тебя надо бы...

Добрый и мудрый Зот, он совершенно прав, но Никита боялся современности и признавался в этом, эмоций много, а вот позиции четкой нет. А, скорее всего, мал талант, слаб, чтобы встать над сегодняшним днем, как делали это великие русские классики, Шолохов «Тихий Дон» писал, когда еще не развеяло временем пороховой дым гражданской войны, и кровоточили раны победителей и поверженных. Никита не раз пытался выстроить схему хотя бы небольшой повести о переменах в родной деревне, но не мог побороть эмоций, и уже с первых страниц повесть превращалась в публицистический очерк, вполне приличный, но нежелательный, он мог испортить отношения с губернским издательским домом и лишить возможности печататься. Он научился оправдываться мудрой фразой Льва Толстого: «Если можете не писать - не пишите!» и стыдливо умалчивал, что писатель сказал это совсем по другому поводу.

Никита в спешном порядке заканчивал роман, легко работается, когда развитие и завершение сюжета в основном продуманы, по ходу письма возникают некоторые, ранее не видимые детали, и они только украшают текст. Сделал два экземпляра распечатки, один читал сам, другой с оказией передал Тоболкину. Зот лежал в постели, после какого-то юбилея подвернул ногу, страдал. «Старые кости и жилы плохо встают на место, Никитка, но ты пришли, я в сутки прочту».

Он, действительно, позвонил через два дня:

-  Никитка, роман у тебя не получился, по форме, поверь старому соцреалисту, но сегодня это не предмет обсуждения, все давно забыли каноны литературные и шпарят, кто во что. Вот и у тебя хроники, эссе, философские размышления, да еще еврейская тема. Я тебя предупреждал. Помнишь, ты жаловался, что на собрании против тебя сильно выступал прозаик-каменщик. Заметь, у него и сейчас большое перед тобой, безродным, преимущество. Так вот, Никита, каменщики были всегда, во все времена, вплоть до римских. Меня принимали в Союз в семьдесят втором году по маленькой повести, сочли, что она более-менее... А у меня роман был написан на тридцать листов, не издавали, при вступлении даже во внимание не взяли. Я его еще четырнадцать лет не мог издать, все каменщики. Тебе не надо бы с ними ссориться, размажут, как муху по стеклу. Не вали ты на них всю вину за революцию, народишко наш тоже не с лучшей стороны себя проявил. А так мило, слог у тебя хороший, русский, людей знаешь, природа заманчива, так и хочется на берега твоих озер... Да! Ты бы приехал когда, а то мне скучно.

-  Зот Корнилович, завтра выезжаю в Екатеринбург, на обратной дороге к вам. Я позвоню.

-  Имей в виду, коньяки я не люблю!

-  Помню! - и они оба расхохотались.

Тут же позвонила Анастасия, она молчала все время после посещения деревни, он не находил подходящего повода, да и отвлекаться на телефонный разговор с ней значило обречь себя на раздумья, уйти из той жизни, которую писал, в которую всякий раз трудно вживался.

-  Здравствуй, Никита, я не помешала?

-  Уже нет, я закончил основную работу, завтра собираюсь к издателю.

-  Жаль, - она была искренне огорчена. - Я хотела просить тебя приехать к нам, мы с мамой решили, что ты должен присутствовать при вскрытии пакета и шкатулки. Понимаешь, ты имеешь ко всему этому больше отношения, чем мы, возможно, ты даже знаешь вещи и документы, которые там лежат. Никита, приезжай, переночуешь у нас, а утром на Екатеринбург. Прошу тебя.

-  Дай мне три часа, я все решу, перезвоню и выеду.

-  Буду ждать.

Его и вправду ждали, шкатулка и сверток пергамента лежали на круглом столе в комнате, Наталья Петровна сидела, подперев голову руками, и глубоко задумавшись, смотрела на незнакомые и родные уже предметы. Анастасия, встретив Никиту у калитки, только легонько прикоснулась к плечу своей головкой и повела в дом. Маленькая девочка, дочка Анастасии, которую он еще ни разу не видел, играла в уголке за диваном. Никита поздоровался с хозяйкой и подошел к малышке:

-  Здравствуй, Стана.

Девочка посмотрела на него с любопытством и что-то пролепетала.

-  Она с тобой поздоровалась, - перевела Анастасия.

-  На каком языке?

-  На своем. Мы уже понимаем. Но это пройдет, она уже сейчас много слов говорит правильно.

Никита незаметно обнял девочку, приподнял прядку волос за правым ушком и увидел родимое пятно Лячеков.

-  Возьми ее на руки, пусть она своими глазами видит, это и ей адресовано.

Все сели вокруг стола, Настасья Павловна подала Никите ножницы. Неожиданно для себя он почувствовал волнение от встречи с Боней, надрезал узенькие кожаные ремешки и развернул края пергамента. Тут был альбом с фотографиями и документы, старинные и уже советские, много писем, написанных не очень грамотной женской рукой. Никита повернул ключ шкатулки, она легко открылась. Во фланелевой тряпочке завернут странный сосуд, образующий букет цветов.

-  Что это, Никита? - шепотом спросила Анастасия.

-  Это флакон духов фиалки, которые очень любила Княжна, Боня хотел подарить их Анастасии, но она поцеловала флакон и вернула, как память о ней. Он открывал его всего один раз, для своей дочери.

В такой же тряпочке завернут осколок штукатурки, по серой известке видны бурые пятна.

-  А это?

-  Этот кусочек штукатурки Боня поднял на свалке строительного мусора после ремонта дома Ипатьева. Возможно, это следы крови Княжны, он так считал.

Анастасия с трепетом положила кусочек штукатурки на стол. В следующем свертке оказались золотые изделия дамского туалета и драгоценные камни.

-  Никита, а с ними что делать?

-  Ничего. Это ваши фамильные драгоценности, вы можете их хранить, носить, при нужде сдать в скупку, но лучше найти настоящих ценителей, ведь это восемнадцатый век, некоторым изделиям цены нет.

-  Никита, конверт! - Анастасия дрожащей рукой взяла пакет. - Открой.

-  Не имею привычки открывать чужие письма, оно явно адресовано вам, вскрывайте и читайте.

Анастасия ножницами отрезала край конверта и вынула листок, исписанный крупным красивым почерком.

«Я уверен, что письмо это читают сейчас члены моей семьи, и среди них обязательно есть Анастасия, Стана, как я просил. Уверен, потому что передал эти вещи очень порядочному и молодому еще человеку, так что у него будет время найти моих наследников, коль это не удалось мне. Должен извиниться за ломаную и непростую мою жизнь, огромную часть которой прожил под чужой фамилией, она же досталась моему ребенку. Настоящая наша фамилия Лячек, мы из поляков, родителей моих подмела революция, я сидел до войны за попытку отстоять свою честь, после войны за возвращение родного имени. Воевал, награды тут же. Все средства употребите на воспитание и образование Станы. Десятую часть от ценностей передайте Никите, я ему очень обязан. Простите меня, но я был счастлив. Кое-что об оставленных вещах знает Никита, остальное есть в моих записках. Прощайте. Благословляю вас всех. Видел я однажды сидящего за столом с вами Никиту моего как члена семьи, но боюсь, что выдалось желаемое за действительность. Прощайте, побывайте на могиле моей, может, легче будет душе. Ваш предок Бронислав Леопольд-Динариевич Лячек. Деревня Благодатное, Зареченьский район. 24 августа 1984 года».

Наталья Петровна тихонько плакала, Анастасия была взволнована и бледна, Никиту несколько смутили предвидения старика о возможном родстве, только маленькая Стана с удовольствием играла камушками, перстнями, кольцами и цепочками.

-  Анастасия, найди время и разбери эти бумаги, где-то в них дневники или пояснения Бони. Он говорил мне о них.

-  Хорошо, но это только завтра. Ты остаешься?

-  Наверное, я поеду прямо сейчас, отдохну по дороге.

-  Никита Степанович, вы не стесняйтесь, я сейчас открою вам ворота, загоняйте машину и отдыхайте. А мы со Станой уйдем к родственникам, сестра мужа живет рядом, там и ночуем.

Никита смутился:

-  Ну, к чему все это? И зачем вы пойдете из своего дома? Никуда, все ночуем вместе, места хватит.

Никита и Анастасия долго еще сидели за столом и рассматривали альбом Бони, его документы.

-  Он много сидел за имя свое? - спросила она.

-  Пять лет. Его лишали фронтовых наград, но позже все вернули, его поддержал генерал Невелин, с которым до войны Боня-Арсений сидел в лагере, а потом воевали они вместе.




19

Кныш в своем кабинете проводил совещание по весенней посевной, когда ему позвонила Татьяна из приемной:

-  Извините, Василий Федорович, но я ничего не могу сделать, товарищ рвется к вам, говорит, что Кузин, однополчанин ваш, и до отправления автобуса у него всего полчаса.

-  Кузин? Не отпускай его, пусть посидит, мы через полчаса закончим, я им займусь, а до дома отправлю на своей машине или сам отвезу. Все.

Когда закончилось совещание, в кабинет прямо влетел невысокого росточка толстенький человек с длинными волосами и окладистой бородой и сразу загудел:

-  Ваше начальствующее величество, больно долго по кабинетам засиживаться не след, а то жизнь мимо пройдет. Ну, здравствуйте, Василий Федорович и другие товарищи!

-  Здравствуй, лучший старшина батальона Тимофей Кузин. Да, брат, ты здорово изменился, смотри, как на тебя перестройка подействовала!

-  Про перестройку я вам позже скажу. Скажу также, что мы с Арсением Чернухиным порадовались за тебя, Василий, когда прочитали в газете, что ты стал первым секретарем райкома. А вид мой пусть вас не смущает, я таким должен был всю жизнь проходить и людям служить, но случилась ваша революция и все перевернула.

- Давай точнее, Тимофей Павлович, во-первых, не все перевернула, а многое расставила по своим местам. Ты вот шестьдесят лет при советской власти живешь, и все никак не хочешь примириться с фактом ее существования.

-  И никогда не примирюсь, хотя воевал и ни одного дня не пролежал на боку, все в работе. Будь все по-старому, служил бы я сейчас у себя в Самарской губернии настоятелем сельского храма и никаких других проблем не знал бы.

-  Напрасно ты так оптимистичен, у тебя непременно были бы конфликты с крестьянами своего прихода.

-  Конечно, если бы под алтарем скрывался подпольный ревком. Ладно, не будем спорить, нам добра не пережить, времена-то гляди, как меняются, совсем недавно за такие речи я бы вышел из кабинета под конвоем, а теперь спорим с первым секретарем, плюрализм называется.

Кныш встал, прошелся по кабинету. Было неловко перед стариком, считай, всю войну протащили вместе, а потом пути разошлись, в одном районе живем, а встречаемся по круглым датам Победы.

-  Значит, решил строить церковь? А средства?

-  Тут подход старый, Василий Федорович, с одной стороны - народная инициатива, с другой - государственная поддержка.

- Обожди, Тимофей, тут ты через край, церковь же отделена от государства, вспомни акт от восемнадцатого года.

-  Давай повспоминаем вместе, товарищ секретарь райкома. Тем актом вся собственность церкви, здания и сооружения, а также предметы культа, в числе которых в каждом приличном храме имелось до килограмма золотых и серебряных изделий, переходили в руки государства, проще говоря, разворовывались, и я тому свидетель. Кому помешали церкви как великолепные архитектурные сооружения, украшавшие города? Вот в твоем районе в одной церкви клуб, в другой пекарня. Конечно, будь у нас законы покрепче да власть посовестливей, все можно было вернуть в судебном порядке до копеечки, а счета такие есть у добрых людей, но мы люди русские, зла не помним, в одной России живем, будем всем миром восстанавливать.

Кныш напрягся. Ему не хотелось вот так просто отказывать старику, с другой стороны, никаких партийных решений по этому поводу не принято. Он поднял трубку и через минуту услышал знакомый голос:

-  Здравствуй, Сергей Михайлович, Кныш. У меня на приеме сидит боевой товарищ старшина Кузин. Я уже на фронте знал его как настоящего человека, но глубоко верующего. В те времена для веры тоже нужна была смелость, не поощрялось, даже наоборот. Но сегодня времена меняются, Кузин вот пришел с интересной идеей: восстановить в своем селе Уктуз, вы его знаете, церковь...- И к Тиме: - Как название?... Церковь Казанской иконы Божьей Матери! У меня есть предложение не препятствовать этому общественному движению, посмотреть, если народ действительно проявит к нему интерес - поддержать. Все-таки, если честно, государство крепко потрясло церковников в двадцатые годы.

- Смелое решение принимаешь, секретарь. Давай, возражать не стану, посмотрим, дело, действительно, для области новое.

-  Вот так, старшина Кузин, собирай общество и решай, как скажете, так и будет.

Тима не ожидал такого ответа, смутился, мутная слезинка скатилась по вихрастой седой бороде:

-  Прости, Василий, не ожидал такого скорого решения. Я ведь всю жизнь этой мечтой жил, думал, не исполню. А возникла она после явления Николая Угодника, мне десятилетнему мальчику. Вот тогда я уверовал без сомнения, как вот ты веришь в идеи коммунизма, и поклялся построить церковь. Разве мог я тогда подумать, что на исполнение обета уйдет вся жизнь?

Кныш обнял его за плечи:

-  Почему вся? Тебе сейчас семьдесят? Пока строишь - надо жить.

Кныш снял трубку:

-  Танюша, найди Гошу, пусть увезет гостя в Уктуз.



Весна хороводила по лесам и долам, пробуждая все к жизни. Крестьяне точно держались заданных агрономами технологий, и получалось так, что девятого мая, в праздник Победы, надо начинать сев зерновых. Кныш назначил на вечер восьмого мая селекторное совещание руководителей хозяйств.

-  Всех вас, и молодых, и фронтовиков, поздравляю с праздником. Мы не привыкли отступать от заданных темпов, но, товарищи, нельзя отступать и от традиций. Поэтому завтра с утра все идет по плану полевых работ, в девять часов глушим двигатели и машинами к памятникам землякам, погибшим в годы войны. Культура отработала сценарий, у них свои приемы. Но только на час, товарищи, и ни минутой больше. Спиртное исключено вообще. Далее. К двенадцати легковым транспортом, какой есть в наличии, доставьте в районную столовую заслуженных участников Великой Отечественной войны. Машины не отзывать, пусть дождутся, пару часов обойдетесь без легковушек. Вопросы есть?

После получасового обмена мнениями совещание закончили.

С половины двенадцатого духовой оркестр районного дома культуры играл у столовой старые солдатские мелодии, выходившие из машин мужики крепко обнимались, пряча в кулак слезу. Девушки провожали их в зал, рассаживая по местам. Ровно в двенадцать во главе стола появился Кныш. Многие его не признали: добротная форма с погонами старшины, два ряда орденов и медалей. Зал дружно аплодировал.

-  Боевые мои товарищи и друзья! Не подумайте, что я бахвальства ради надел сегодня эту форму. Кстати, признаюсь без ложной скромности, подшивать и расклинивать ничего не пришлось. Старшина Кныш остается в боевой форме. А вытащил я ее из шкафа и почистил сегодня утром специально для вас, чтобы напомнить, какими мы были, как мы защищали нашу любимую Родину.

Он называл общие цифры призыва и потерь, тысячи тонн зерна, мяса и молока, присланные районом для фронта, называл десятки имен, а Тима и Боня, сидевшие рядом переглядывались: а вспомнит нашу зенитную роту, с которой прошли от Волги до Берлина? Нет, не забыл:

-  Есть у меня особые слова для тех ребят, с кем я воевал бок о бок, с кем делил снаряды и кашу, жизнь и смерть. Прошу поприветствовать моих боевых товарищей Кузина Тимофея Павловича и Чернухина Арсения Семеновича.

Оба встали под дружные аплодисменты, но Боня не умолчал:

- Разрешите обратиться, товарищ старшина! Нет больше бойца Чернухина, есть Лячек Бронислав Леопольд-Динариевич.

Кныш пошел вдоль стола, поравнялся с друзьями:

-  Ну, что ты мне сказки говоришь! Ты же Арсений!

-  Был Арсений, но теперь гражданин Лячек.

Кныш засмеялся, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, потом обнял Арсения:

-  После застолья подойдите ко мне, надо поговорить.

Начались тосты. Говорили самые простые люди и самые простые слова. Неожиданно руку поднял Боня:

-  Великие победители, щедрые на доброту воины, жертвенники, каких поискать в анналах истории! Мне горько сейчас говорить эти слова, но будьте бдительны, ибо Победу можно украсть, как слиток золота, как граненый бриллиант. Берегите Победу, потому что может прийти позор третьей ее роли вместе с безумным сравнением нас и фашистов. Особенно обращаюсь к руководству партии: в ваших рядах на самом верху нет порядка, если ничего не изменить, через десять лет вы не узнаете мир. За Победу!

Тиму била мелкая дрожь, Кныш побагровел, но держал себя в руках. Когда чаепитие закончилось, друзья подошли к Кнышу. Он указал на свою машину и просил обождать несколько минут. Потом сам сел за руль, проехал во двор райкома, молча пригласил гостей пройти за ним. В кабинете сел напротив Бони:

-  Объясни мне, пожалуйста, весь этот бред, который ты нес за столом. Арсений, я знаю, что ты человек трезвый, да и теперь вижу, откуда у тебя эти фантазии? Уже сегодня весь район заговорит о пересмотре результатов войны и потере советской Победы.

Боня сжался, изменить уже ничего нельзя, надо объяснить хотя бы Василию.

-  Понимаете, товарищ секретарь...

-  Давай без церемоний.

-  Хорошо. У меня с юных лет обнаружилась способность видеть будущее, точнее, не совсем видеть, а знать его из непонятных источников. Два месяца назад я сильно простудился, неудачно занялся весенней рыбалкой, была высокая температура, бред, появились и эти картинки, факты, сведения - как хотите. Я бы воздержался о них говорить, но беда в том, что все, что я узнаю таким немыслимым образом, действительно, происходит.

-  Назови самые значимые события, которые ты предвидел.

-  Начало Первой Мировой, падение монархии, гибель семьи Государя Императора, убийство Кирова, начало нашей войны... Продолжать?

-  Не надо. Наука что говорит по этому поводу?

-  Самый высокий научный ум, с которым мне довелось общаться, это лагерный фельдшер, чаще всего купивший хлебное место. Да теперь и поздно говорить о научных исследованиях, я неизлечимо болен и знаю свой час. Все, что смогу сформулировать, запишу и передам вашему журналисту Онисимову.

-  Можешь его поздравить, мы утвердили его редактором.

-  Напрасно. Он талантливый парень, ему надо писать свободно, а газета - это такая золотая клетка.



Поздней ночью, когда все село спало, и люди, и скот, и природа, Тимофей Павлович тихонько встал, чтобы не потревожить Аннушку, оделся, проверил, при нем ли связка церковных ключей, и, не скрипнув калиткой, направился к храму. Все было готово к освящению, только что-то не заладилось в епархиальных властях, все не ехал благословенный священник, потому Тимофей решился завтра, в светлое воскресенье, провести первый молебен.

Он открыл двери, включил малый свет, обошел иконы и ко всем приложился. Они явились сами, бывшие храмовые иконы, иные привезли люди издалека, все-таки новодельная церковь в Уктузе была первой в епархии. Он встал на колени перед самодельным иконостасом и прочел трижды Христову молитву «Отче наш». Потом вспомнил, как начинал рубить первый венец церкви, как смеялись некоторые над странной затеей старика, как постепенно приходила помощь средствами и материалами, как возникали сомнения, и он долго раздумывал, лежа на своей кроватке, заложив руки за голову. Два раза был ему голос: «Не сомневайся, моя церковь, моя и поддержка». Тимофей хотел открыть глаза и посмотреть, ведь так могла сказать только Пресвятая Дева Мария, во имя которой строился здесь храм в восемнадцатом веке, в окаянные тридцатые был снесен с лица земли, даже камни фундамента вывезли на гать. И вот новая церковушка, она скромна, проста, но служить можно. Он и в епархии так сказал: «Не хоромы, но храм, и служить можно».

Завтра, когда пастух погонит коров, и все хозяйки выйдут на улицу, он крикнет зычным еще голосом: «Все приходите в церковь прямо сейчас, и мужиков ведите, и деток своих. Будем служить первую службу в новом Доме Господнем!».

Он так и сделал, вышел в улицу и стал кричать в утренней тишине:

-  Люди добрые, приходите прямо сейчас в свой новый храм, подадим Господу свой голос, а то он его уж полвека не слышит. Будите детей, зовите мужчин, пусть наденут лучшие рубахи и боевые ордена, у кого есть, с грудными на руках приходите, молодые матери, младенцев особо любила мать наша Пресвятая Богородица.

Из дома в дом, из улицы в улицу передавался призыв старца, и неверующий народ зашевелился, загремел сундуками, забряцал дверцами шкафов своих, добывая свежие платья и костюмы. Неловко выходили из оград, кучковались кампаниями, соединялись улицами и заполняли ограду церкви. Все здесь зелено, старые кусты подрезаны, травка скошена. Мужики смущаются: кепки снимать или нет? А тут еще окрик: «А ну быстро вынеси папиросу за ограду! Нехристь несчастный!».

Тимофей Павлович в подряснике, иное облачение не полагалось ему по чину, вышел на крыльцо, широко открыв обе половинки входных дверей:

-  Братья и сестры! Да, не улыбайтесь, все мы с вами братья и сестры во Христе, Отце нашем. Вы знаете, как строилась эта церковь, каждая семья внесла копейку. Все средства употреблены в дело, ничто не пропало. А теперь прошу пройти в храм, мужчины направо, женщины налево.

Народ заполнил церковь. Твердым голосом Тимофей прочел подобающие случаю молитвы, но скоро остановился:

-  Не в порядке критики говорю, а в смысле обучения: крестное знамение перво-наперво возлагается на лоб, далее на живот, потом на правое и левое плечо. Давайте вместе!

Многие смущались, но крестное знамение в итоге получилось у всех.

И тогда Тимофей Павлович возвысил голос:

-  Скажу я вам, дорогие братья и сестры, первую проповедь, про которую мечтал всю свою жизнь. Вы знаете, что я человек убежденно верующий и за веру готов пойти на крест, как это сделал наш Спаситель Иисус Христос. Я строил эту церковь для вас, чтобы вы имели возможность общаться с Богом. Так всегда было на Руси: строились храмы, молились люди, и это было общество. Я прошел фронт, тут много вижу своих товарищей, мы и там воевали за Русь Святую и Неприкосновенную. И ныне идет война за души наши, и ныне враг человеческий взыскает к сердцам нашим, только мы не убоимся, ибо есть у нас вечная защита в лице Господа нашего и Матери его, Пресвятой Богородицы, которой и посвятили мы свой храм.

Запомните слова мои, мне немного осталось на этой земле, я уже призван и жду часа. Борьба за наши души идет всегда, и ране шла, и ныне, и присно, что значит вечно. Дьявол может к вам прорваться с бутылкой водки, неправедными деньгами, развратом, через телевизор, будь он проклят! Берегите детей своих, и сами будьте, как дети, тогда Господь увидит вас и примет в свое царствие. Смотрите, все это ваше, берегите. Я же пойду, отдохну.

-  Дедушка Тима! - девочка лет пяти теребила его за рукав. - Вот вы сейчас говорили старое слово, я его читала в детской библии, так там целая молитва.

Тима взял девочку на руки:

-  Ты права, пречистый ребенок. Есть такая молитва: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа и ныне и присно и во веки веков - аминь!», то есть, да будет так всегда!

Он передал ребенка родителям и пошел к своему дому. Он знал, что жить ему осталось до первого колокольного звона родной церкви. Смерти он не боялся, особенно теперь, когда выполнено главное дело жизни - построена и живет его церковь.




* * *

Время неудержимо и никому не подвластно, и сегодняшний день завтра станет прошлым, отойдя в тень и набрасывая покрывало забвения на людей и события. Только Река так же восторженно стремится вперед, омывая зареченские берега, не обращая внимания на все, что там происходит. Утром и вечером по тихой воде далеко слышны церковные колокола. Одинокий волк вышел на поросший молодым березняком бугор с одиноким крестом над могилой и долгим беспричинным воем оплакал чью-то судьбу. Время неудержимо и никому не подвластно...

                                                                                       2008 год






Залог счастья - гнездышко ремеза


Ремез — пташка из рода синичек, которая вьет гнездо кошелем.

За искусство это ее зовут первой пташкой у Бога.

В. И. Даль




Заметают снега неширокие улицы моей деревни, изо дня в день все плотнее укрывают, уметывают подвижной белизной бани под самые крыши и огородное прясло напротив наших окон.

Тихое счастье сидеть в теплой избе, когда всего в шаге за стеклом метель и холод.

Больная мама стонет на голбчике, который сделан над запечным ходом в страшное подполье. Отец бесцельно скрипит по избе самодельным протезом, который зовут деревяшкой.

Мне десять лет. Я уже привык к тихим стонам мамы, и под них делаю уроки. Я учусь хорошо.

Мама просит бога о смерти. Бог безучастно слушает ее с небольшой дощечки на божнице в переднем углу избы.

Прямо перед божничкой на белой нитке висит похожее на рукавичку гнездышко птички ремеза. Отец нашел его прошлой осенью в первых лесках высоко на березе, скинул деревяшку, полез и снял. Мне он сказал, что наша мама выздоровеет, потому что ремезиное гнездышко приносит счастье. В глазах его были слезы.

Мама умерла вьюжным мартовским вечером.

Через много лет, прощаясь с совсем опустевшим домом, я увидел на божничке то самое гнездышко. Во мне не было упрека. Моя спешащая жить душа нуждалась в поддержке и обрела ее. Маленький пыльный комочек, сотворенный лесной пташкой... Я верил в неизбывность счастья.

В который раз...

                                                                                      2003 год






Мои грибы




Хожу по утреннему сонному лесу. Грустно хрустит валежник под робкой ногой. Еще год назад живые ветки потрепанных временем берез пали, чтобы стать прахом. Ветра нет, он есть небольшой там, на опушке, а в глубине березового колка не шелохнет. Комарам простор. Они висят в воздухе, наполняя пространство удивительно тонким пронзительным звуком. Он поневоле настораживает. Современные мази почти не спасают, и острые комариные покалывания беспокоят то там, то тут. В самых неожиданных местах. Солнечный свет почти не доходит до земли, глаза привыкают к нежному сумраку. Я ищу грибы.

Из всех деревенских промыслов этот единственный, на который всегда езжу охотно. Машину оставляю в первых березках, в стороне от дороги, запираю на ключ, который прячу под травяной коврик у колеса - чтобы не потерять. Объемная корзина досталась мне по наследству, сейчас это, пожалуй, единственная материальная память от родителей. Бросаю в нее нож и осторожно вступаю в лес. Вкусно пахнет грибами. Их еще не видишь, но знакомый с детства дух возбуждает азарт. Дух и запах, наверное, не одно и то же. У нас в деревне говорили: а дух-от какой! Это когда очень радостное что-то, приятное. Еще - духмяный. А запах - более общее, он может быть и грубым, не чистым.

Глаза быстро приспосабливаются к новым цветам и объемам, замечают едва заметные бугорки, гриб приподнимает слой перепревших листьев, и они становятся его шляпкой. Так растут все грибы, потому под первыми шляпками обнаруживаю поганки - так у нас звали грибы, имен которых не знали и которые никогда не собирали. Вообще в наших местах брали только грузди, которые называли настоящие, и сухие грибы, суханы.

Отец выполнял в колхозе какие-то обязанности, и ему положена была лошадка с ходком. Ходок - облегченная телега, без платформы, вместо нее собранный из жердей каркас. Еще были кошевки, плетеный из тонких прутиков кузов ставился на легкий ходок, но то для начальства, как сейчас джипы. Когда собирались по грибы, мама застилала ходок брезентом и старыми половиками. Выезжали рано, отец уже хорошо знал, куда ехать, он вообще знал ягодные и грибные, груздяные места. Добравшись, распрягал лошадь, спутывал ее и отпускал, привязав вожжами к телеге. Сам отходил чуть в сторону, скидывал деревяшку, самодельный протез, который заменял ему потерянную на войне ногу, и начинал искать. Меня отправлял в дальний угол леска и наказывал, чтобы резал только маленькие грузди, чтобы не больше свиной бирьки. Но я видел лишь шляпы, настырно выставившие себя напоказ, они не все были червивые, я складывал их в корзину, а отец у телеги безжалостно выбрасывал, беззлобно матерясь. К вечеру большая часть ходка была завалена грибами, мама укрывала ценный груз, освобождая в передке место для нас. Отец брал вожжи и тихонько выезжал на дорогу.

У него был зоркий глаз. Он с телеги замечал одиноко стоящие обабки, так у нас зовут подберезовики (Даль с этим согласен), и командовал, чтобы я срезал. Отец запрещал рвать грибы, только срезать под корень, чтобы не испортить гнездо, хотя в обиходе было ломать грибы. До сих пор я не уверен, как правильно надо вести себя с грибным гнездом, чтобы не испортить. Где-то читал, что именно сламывать нужно, но всегда режу, как научили.

Обабки да еще опята, опенки - вот и все, что мы знали и без сомнений ели. Обабки годились только на скорую еду, их не готовили впрок, вообще тогда в деревне не знали другого способа заготовки, кроме соления да еще сушки. Их сразу по приезде чистили, мыли, мелко крошили и тушили в сметане или растительном, постном, масле. Когда мама ставила на стол большую глубокую сковороду, отец выразительно на нее взглядывал, и она с пониманием приносила нам литровую банку бражки. Бражка у нее всегда была выстоявшаяся, чистая, приправленная пережженным сахаром, оттого густого темно-коричневого оттенка и с аппетитным запахом. Больше половины сковороды съедалось сразу, а поздно ночью, вернувшись с гуляний, я с удовольствием ложкой черпал прохладную, тягучую массу.

Опят в конце августа отец нарезал на вырубах со старых пней помногу, их крошили и сушили под сараем на тех же половиках и брезенте, потом укладывали в старые подушечные наволочки и подвешивали на печке или на полатях. Зимой часто варили опенницу с крупой, ложка сметаны или даже молока делали этот ароматный суп очень вкусным.

Грибы в деревенском рационе занимали важное место. Конечно, наши не знали о том, что гриб по каким-то качествам заменяет мясо, я и сейчас в это не особенно верю, да еще недавно местный знаток Володя Кислов скептически заметил: если бы заменяли, волк не искал бы барашка! Но грибной суп варили, с картошкой тушили, пироги стряпали. Вкус пирожков с крупой и груздями мстительная память хранит и издевается: не доводилось более вкушать таких. А может, что-то с ощущениями?

Сразу по приезде из леса грузди и сухие грибы раскладывали в бочки, тазы и ванны, заливали холодной водой, через день воду меняли, предварительно прополоскав каждый гриб. Бахрому у нас не чистили, потому, случалось, груздочек не только смачно похрумкивал, но и поскрипывал попавшими на зуб песчинками. Немцы Поволжья, переселенные к нам во время войны, грибную бахрому убирали сразу, это я видел в большой семье Якова Кауца, жившей у самого озера Афонькино и готовившей грибы к засолке прямо на берегу. К этому наши бабы относились с недоумением, как и к тому, что немцы среди лета щипали пух с живых гусей.

Грузди и суханы растут деревнями, вокруг одного ищи его собратьев, которые прячутся недалеко от основного гнезда. В наиболее удачные годы в прострельных березовых лесках они могут жить сплошняком, и тогда такой азарт охватывает охотника, что не успеваешь обрезать, взгляд так и шарит вокруг, отыскивая следующий груздок, и ты перебегаешь с места на место, счастливый и возбужденный.

Наиболее удачные случаи помнятся всю жизнь. В бердюжских лесах, недалеко от Истошино, открыл лесную гриву с белыми грибами. Каждый год ездил за ними, потому что белый гриб - это как солидная щука на рыбалке или для охотника сбитый гоголь на перелете. Потом лесничество перепахало урочище и засадило сосной. Грибов не стало. Только один белый нашел за озером Моховым, один, но очень большой, у меня сохранилась фотография, где спичечный коробок рядом с ним кажется почтовой маркой. Из того гриба получилась литровая банка деликатеса.

Сухие грибы я как-то несколько дней кряду почти выкапывал из борозды, нечаянно прочерченной плугом в подлеске за Пеганово, они были черны от земли, но ровные и крепкие.

Однажды соседка бабка Таня попросила отвезти их с дедом на сенокос, прошли дожди, и надо было переворачивать сено в валках. Ранним утром мы приехали на покос, который нешироким языком врезался в березовый лес. Дед деловито прибирал вилы, сумки и топорик, а бабулька черенком легоньких грабельцев начала было переворачивать ближний к лесу валок едва подсохшей травы, но закричала, чтобы я бежал к ней. На освобожденной от сена еще влажной земле, среди щетины стерни красовались маленькие ровные груздочки. Их было много, рука радовалась от прикосновения к прохладной скользкой поверхности молоденьких груздей, я опрокидывал несильную травяную массу на прокос, обнажая беленькое неожиданное чудо. Такого больше мне не приходилось видеть, это подарок природы, редкий, и оттого сладостный.

Не грибы в радость, а встреча с ними.

С апрельским теплом у нас дома открывали погреб и доставали картошку, квашеную капусту, соленые огурцы и грузди - все, что было положено до весны. Определяли, что можно продать в городе на базаре. Кадку с груздями добывали из погреба всем околотком. Мужики обвязывали ее веревками, мама протирала от сырости тряпицей, под «Ну, ишо раз!» центнеровая кадушка выплывала в пространство сарая. Отец ездил в город сам.

Середина прошлого века не была сытной и беззаботной для ребятни, каждый вечер на ужин варили чугун картошки, чаще всего в мундирах, картошку вываливали на стол, тут же стояло блюдо с квашеной капустой, солеными огурцами и груздями. Груздочки, помнится, были лакомой закуской в молодые годы, так и говорили: груздок под рюмочку. В этом была своего рода эстетика. Теперь так уж не выпивают...

В Литературном институте, в Москве, познакомился с молодой поэтессой, дочерью известного дипломата. Конечно, не только грибами памятны те годы, но вспомнил кстати, что по ее просьбе приволок из Казанки на сессию банку соленых грибов, для отца. Он, бедный, так тосковал по деревенской природе, сам владимирский родом, что на госдаче посадил с десяток привезенных с родины грибниц, но они, видно, не особенно разрослись.

Давно заметил, что люблю быть в лесу один. Встретив первый гриб, режу не сразу, осторожно очищу от листвы и травы, полюбуюсь, поговорю с ним: да миленький ты мой! моя ты красота! Незаметно уходишь в природу, время исчезает, воздух вытесняет из души всю суетную дурь, и в голове абсолютная свобода. Ощутив это хоть раз, поймешь Василия Макаровича Шукшина в его встрече с березками в «Калине красной»: красавицы, невестушки, заждались!



Солнце поднимается высоко, воздух нагревается, обостряются запахи. В корзине не очень много грибов. Голова приятно шумит, ноги устали. Да, а когда-то по всему дню шастали по лесам. Свидание с лесом подходит к концу, надо возвращаться в мир людей, жесткий и беспощадный. Морозным зимним днем соленые груздочки напомнят об этих минутах. Положу их в алюминиевое блюдо, прямо на стол вывалю вареную картошку. Погрущу, а может и поплачу.

Что гриб, вроде пустяк, а вот на размышления наводит.

                                                                                            2006 год






Крестовой дом на Голой Гриве




Ты, сынок, конечно, мало что помнишь о Голой Гриве, хоть и улицу эту знаешь, и ходил по ней и ездил много раз. Эту улицу теперь так зовут редко, дали имя какого-то Хомяковского, в восстание он усмирением занимался, мужиков поднявшихся к стенке ставил, это мне верный старик говорил: прямо к церковной стенке лбом, а потом родственникам выдавали. Ну, это давненько было, в двадцатые годы. Улочка та от деревни вдоль речушки до самого озера настроилась, дома, сказывают, добрые стояли, хозяева путние жили. Место увлекательное, тут тебе и выгон для скотины, и открытая вода для птицы, потому все жители выпаривали уток и гусей, по утрам такой гогот и гай, что без сомнения поверишь: могли гуси и Рим спасти от внезапного неприятеля, если всю деревню поднимали.

Не забыл еще в своих блужданиях по белому свету названия наших пашен и других кормовых мест? Поляков Колок, Новиков Дом, Первые Ямки, Вторые, Кулибачиха... При царизме крестьяне землю всю делили на сходах, как на общих собраниях, староста был избран из общества, писарь. Делили по душам и по совести, так наделы и закреплялись за семейством, на пашне, считай, жили с посевной до молотьбы, потому избушки строили, колодцы рыли, даже бани, если семья большая. Прошлым летом ты меня на своей машине возил к Пудовскому озеру, я там ходил, яму от колодца нашел, где избушка наша стояла — тоже, тут наши пашни были до коллективизации. Мне десять лет еще не минуло, отец зацепил за смиреной Пегухой боронку и вожжи мне подал: борони, Макея, хватит тебе сорок гонять. Не помнишь? А я все боялся, что ты слезу мою заметишь...

Вот так, в страдную пору, когда вся деревня в поле, сделался пожар на этой улочке. Май месяц, сушь невозможная, пламя, говорят, так взыграло, что свечой до небес, и даже дыма нет. Ударили в набат. На церкви нашей колокол был о ста пудах, его на многие версты кругом было слышно. Отливали по заказу нашего купца и маслодела Кувшинникова, но колокол сбросили перед войной, Шурка Ляжин да Никитка Локотан дерзнули снимать. Шурка вскорости утонул в Марае, а Никитка сгинул на фронте без весточки. Ударили, а на пашнях-то услыхали, знают, что в набат просто так не бьют, лошадей запрягают и в деревню. Знамо дело, пока скакали, огонь окреп, соседние постройки занялись, к домам уже не подступиться, да и тушить бесполезно. Ведрами стали воду подавать по цепочке, крайний плеснет в сторону огня, а вода на лету закипает и в пар. Жар стоит нестерпимый, волосы на голове потрескивают. Народишко барахло спасает, выносит из домов и от греха подальше в речку, в воду. Не знаю, насколько верно, но сказывали, что подушки плыли по волнам и горели.

Тогда собрались мужики в сторонке: надо что-то делать против стихии, иначе вся деревня выгорит, такие случаи были, правда, не у нас. А огонь уж на подходе к деревне, ворвется - ничем не остановить. Тогда сказал Паша Менделёв:

-  Чтобы огонь захлебнулся, надо не дать ему пищу, ломаем мой дом.

Дом у Паши стоял в основе улицы, на стыке улочки и деревни, большой дом, крестовой, под тесовой крышей. Постройки, само собой, ограда резная, дом весь изукрашен, любо посмотреть.

-  Ломайте, мать вашу, иначе сгинем все!



Ну, накинулись, верно говорят, что ломать - не строить. Кое-что из дома вынесли, кровлю заворотили и столкнули, стропила выпростали, а стеновые бревна только так посыпались. Что упало, подхватывают и уносят подале, пока до основания дошли, огонь уж тут. Рубахи тлели на мужиках, когда последние бревна выносили. Огонь повитийствовал на последней жертве и ослаб. Тут кто радуется, что спасли его хозяйство, погорельцы разом заревели, бабы, конечно. К вечеру все головешки погасили, на улочку страшно посмотреть, одни печи стоят с чувалами. Я, понятно, сам не видел, но могу представить, доводилось на фронте проходить по выгоревшим деревням, только большая русская печь остается после огня. Страшное видение, скажу тебе, жуткое. Ну, проревелись, пошли в храм, отслужили молебен, после разобрали погорельцев по родне, староста сказал, что завтра же поедет в волость искать помощи для пострадавших.

Теперь о Паше Менделёве. Он сам видный был, красавец мужик: ростом не очень высок, крепок, лицом чист, глаза темные, глубокие, как старицы, волос из кольца в кольцо, так что с бабами у него забот хватало. Женился он на Апроше, Федора Петровича дочери, верней, женил его папаша Петро Михайлович, больно крутой был, с Федькой у них дружба сердечная, вот и решили ее укрепить родством, а Пашу не спросили. Тогда против воли отца не моги возмутиться, враз лишит наследства и из дома выпрет, обвенчали, сыграли свадьбу на Покров день. Только Пашка не смирился, погуливал, жил с Апрошкой в родительском доме, чуть что - отец за ремень: запорю! Не улыбайся, тогда и женатику родитель мог всыпать, мне самому перепадало, но это уж позже.

И вот время к Паске, праздник это большой был, радостный, служба в храме, потом гуляния, разговение, пост же кончился, к утру готовили скоромную пищу, а после обеда устраивали игрища. Это как теперь соревнования, да и те вы уже забываете, но тогда был кулачный бой, боролись на опоясках да конные скачки устраивали. Отец Паши Петро Михайлович охоч был до лошадей, имел несколько рысаков и всякий раз сам скакал и призы брал. В этот раз тоже объявил, что будет, привели серого в яблоках жеребца, гордость хозяина, Паша и привел, Петро Михайлович бодренько вскочил в седло, поехал разминать коня. Через время объявили заезд, с десяток лошадей участвовали, это на Кизиловке устраивали, место там ровное, вешки поставили по кругу с версту. По команде сорвались кони с места и понесли, народ кричит, первый круг прошли, второй, Петро Михайлович идет в серединке. Многие знали, что это тактика у него такая, на последнем круге свое возьмет, и дело не в баране, который на приз выставлен, у Менделёва овечек никто не считал, - натура у него такая, первым быть, хозяином.

Когда вышли на последний круг, Петро Михайлович был уже впереди, красиво шел рысачок, и верховой тоже завидно гляделся, прильнул ко гриве, уже не надо вмешиваться, этот конь никого вперед не пустит. И тут ахнула толпа: Петро Михайлович качнулся в сторону, рысак шарахнулся, всадник со всего маху сорвался с лошади и ударился о землю. Когда подбежали, он уж дергаться перестал, тут же седло подняли, а подпруга посередке порвана. Опять все ахнули, когда концы свели: подрезана подпруга, только чуть оставлено, потому и держалась пока...

Приезжал следователь, опрос делал, у Пашки допытывался, кто мог сотворить такое, Пашка указал на Фоку Рожня, который в работниках был и за лошадями смотрел, а Фока под присягой заявил, что рысака седлал сам молодой хозяин. Фоку того увезли, и вернулся он уже после революции, но слух был, что Пашка и сделал, чтобы от родителя избавиться. С полгода еще после похорон прожил с Апрошкой, а потом отвез к отцу ее вместе с приданным.

Да, о доме. На Никольской ярмарке в Ишиме встретил Паша барышню, говорят, не шибко голубых кровей, но состоятельных родителей дочь, и была она вместе с папашей своим, маслоделом из Маслянской волости. Она не то, что молодая - юная совсем, девчонка шестнадцати лет, а Паше уж под тридцать, но он разум потерял, все дни терся около торговли маслодела, свои дела закинул, наконец, изловил девку. Конечно, никто не слышал, что он ей говорил, только можно догадаться, что пел он лучше соловья и слаще заморских всяческих певунов, охмурил напором и подарками, а через неделю сватов прислал. Свадьбы не было и венчания тоже, но стали поговаривать, что тошно Пашке в родном доме, покойный родитель ночами приходит и спрашивает, за что это сынок такое с отцом породившим сотворил. Паша крепился, от вопросов отнекивался, к докторам ездил, но покоя не обрел. И тогда сказала ему молодая жена, что надо свой дом поставить и из родительского уйти. А коли сказала, то значит, знала уже мужнину тайну, ведь так? Хотя могла и просто посоветовать, чтобы обстановку изменить.



Как бы то ни было, закупил Павел Петрович сосновый лес у викуловских торговцев и за деревней поставил крестовой дом, бригаду мастеров нанял, чтобы дом изукрасили, дело свое они справно вершили, не дом вышел, а теремок. Освятил его хозяин как положено, и перешел, сюда же часть хозяйства перевел, часть оставил сестре Анне с матерью. А когда он ушел, сестрица стала чаще к скотине выходить, где сама сделает, где работникам подскажет. Она в девках засиделась из-за этого случая с батюшкой, вся округа судачила, что не добрая та семейка, где сын отца под смерть подводит, сыну хоть бы что, а на дочери отразилось, не идут сваты, хотя и девка не бракованная.

И вот в конюшне разбиралась она с барахлом, и в загородке, где рысак стоял, увидела рукоятку ножа, в паз стены воткнутого, выдернула и задохнулась: Пашкин нож, он всегда при нем был на работе в поле, а в стене оказался не просто так. Никому ничего не сказала, пришла к брату и подала нож, а того не подумала, что братец от безвыходности может и ее тем ножом. Нет, обошлось, только Павел Петрович с того дня опять покой потерял. И бояться нечего, нож выбросил надежно, сестре никто не поверит по прошествию времени, сочтут за наговор, мол, обидел сестру при дележке, вот та и мстит. А он не может места изобрать. И тут пожар.

Да, а семейная новая жизнь у Пашки складывалась - лучше не надо. Молодуха так его любила, что ноги мыла и вытирала белым полотенцем, в глаза заглядывала, чем накормить, как обнять-приголубить. В первый год родила ему парня, на второй год девку, Паша дома отходил сердцем, а как уединялся в работе - дуром дурил. Вот тогда жёнушка и посоветовала ему исповедоваться и причаститься у игумена или другого монаха, потому что монахи больше силу имеют, чем даже священники.

Поехал Павел Петрович в Тобольск, в Абалакский монастырь, хорошее пожертвование сделал, определили его к монаху Евпатию. В его келье жил, с ним работал на послушании, ночами молился вместе со старцем. Хотя какой он старец, и не старик даже, а мудрость в нем и свет, это Паша сразу заметил.

Сначала монах попросил рассказать свою жизнь, Павел исполнил, но про несчастный случай ничего не сказал. И тогда монах спрашивает про отца, где, мол, он у тебя? Павел ответил, что разбился на скачках в Пасхальный праздник, и все. Тогда монах напрямую: подпругу ему подрезали, потому и разбился. Рухнул перед ним Павел на колени, зарыдал: сил моих нет носить это бремя, освободи, отче! Монах изрек: перед Господом будешь ответ держать, а перед людьми только большая жертва тебя избавит от груза. Какая жертва, отче? На все Господь, он подскажет. И отправил Павла домой. В тот год и случился пожар.

Ну, потом революция сделалась, война, и Павла Петровича призвали, воевал за белых, потом за красных, все смешалось. Только вроде утряслось, продразверстка, под веник голик заметали сусеки, семенное зерно и то забрали. К Паше темной ночью приехал человек, до утра проговорили, назначили его старшим в волости по восстанию. А через день депешу привезли, арестовывать коммунистов и актив. Павел все исполнил, собрал людей надежных, посты установил. А на другой день всех восставших увели с отрядом Гриши Атаманова, с февраля до глубокой осени гонялись они за красными и красные гонялись за ними, с наступлением холодов не выдержал Павел Петрович, пришел в материн дом, где семья жила, там его и взяли.

Хомяковский и его к стенке ставил, наганом бил по затылку, но общество заступилось, памятуя его жертву своим домом для ради народа, а всем карателям дано было указание с людским мнением поаккуратней, все-таки восстание кой чему власть научило, да только народное возмущение и учит правителей. Дали Павлу Петровичу пять лет, отбывал на лесозаготовках, вернулся сильно исхудавший и присмиревший, но вдруг воспрянул, опять красный лес привез и дом рубить подрядил бригаду. В сельсовет вызвали, поинтересовались, на какие капиталы строительство, он отвертелся, соврал что-то, а на самом-то деле сестра золотые монеты царской чеканки нашла в подполе родительского дома, Петр Михайлович запасливый был, да сгинул, не успел сказать про заначку. Сестра чистая душа, не скрыла, отдала братцу. Дак вот, он на том же самом месте, поперек приметам, возвел дом, такой же большой, только крышу уже не тесом, а железом покрыл.

И тут опять смятение на душе, как-то глянул на сына своего и ужаснулся: до невозможности похож на деда Петра Михайловича, и даже взгляд такой же. Невзлюбил парня, жене ничего не говорил, а сестре своей Анне покаялся, что не может больше сына видеть и она сдогадалась: отдай мне парня, все равно одна живу, вместе веселей будет. Отдал, да так отдал, что годами не встречался, избегал. Сестра против отца слова парнишке не говорила, но он чувствовал, что не след на глаза лезть, с матерью виделся, а отца не знал. Так и жили в одной деревне, как будто чужие.

Парень выучился, работать стал в колхозе, потом война, после демобилизации женился, так вместе с теткой и жили, а лет через пять она повела его к Павлу Петровичу, к отцу, то есть. Сказала, что зовет. Павел Петрович ее попросил уйти. Да, жена его к тому времени померла, дочка замуж вышла в соседнюю деревню. Сын ничего такого не заметил, видит, что лежит отец в постели, все прибрано, не скажешь, что болеет. А он уж при смерти. Так понять можно, что принял яду. Вот тут все сыну и рассказал, покаялся, велел после его смерти в дом перейти, мол, по праву.

Что смотришь? Отец мой и дед твой. А что фамилия другая - на мамину фамилию меня переписал, когда к тетке отправил. И дом тот, и память о нем в этом доме. У гроба я плакал, как ребенок, так жалко было исковерканную жизнь отца и свою тоже, но ничего не попишешь, я обещал ему тебе все рассказать, когда взрослым будешь, чтобы хоть сколько-нибудь понятия имел. Вот, наследуй, горькая память, а наша. Другой нету.



                                                                                         2009 год






Про Максима инвалида и говоруна




Зенитчики еще не успели как следует окопаться, только развернули орудия и перенесли с полуторки ящики со снарядами. Максим рыл окопчик, безнадежно ковыряя лопаткой мерзлую землю. Друг Агафон со стороны с усмешкой смотрел за возней своего товарища:

-  Макея, тебе так до дня победы не вырыть. Ты не долби, ты режь, оно лучше выходит.

-  Не режется, тут вроде солонец, лопата вязнет.

Агафон взял у него инструмент, сделал несколько движений, согласился:

-  Да, землица попала тебе.... Сам выбирал.

-  Одно только думаю: хорошо, что не могилу копать, все-таки окопчик помельче.

-  Не каркай! Переходи на мое место, я дивно вырыл, и грунт у меня податливей.

Максим вылез из неглубокой лунки, достал портсигар, полученный в подарок из посылки работниц тюменской овчинной фабрики. На алюминиевой крышке подержанной уже вещи красовалась точками выбитая надпись «На память от Косты». Мужики решили, что портсигар сдал в посылку или демобилизованный по ранению, или солдат той мировой, потому что на обратной стороне коряво нацарапано «Германский фронт». Закурили.

Только чуть зарилось. Ночь не отступала, и сизый сумрак неуютно обволакивал душу. Максим всякое время суток сравнивал со своим, сибирским, и не находил ничего похожего. Вот и этот рассвет был незнакомым и чужим.

-  Рождество сегодня, - горько сказал Максим, вспомнив, как дома встречали это утро. - Пока не закрыли церкву, всей семьей ходили на службу. И отец, Павел Михайлович, и мама, и нянька Анна, и Никита, его убили ланись.

-  Когда убили?

-  В прошлом году, осенесь.

-  Так и говори, а то - ланись. И осенью, а не осенесь, нерусь!

-  Пошто нерусь, русский я.

-  А почему говоришь так?

-  У нас все так говорят. Я тоже не шибко грамотный. В младшую группу ходил зиму, учился, потом надо было в среднюю, а отец сказал: «Макся, ты не ходи в школу, в средней группе ребятишек будут кастрировать». Я и не пошел.

Агафон тихонько смеялся:

-  Ты, Макся, за яйца свои пострадал. Мужик толковый, будь граматёшка - отирался бы где при штабе, не копал бы Россию.

-  Не-е, мне в штабе не усидеть, я бы брякнул что-нибудь про начальство, и поехал в штрафбат, как наш командир.

-  Жалко мужика.

Новый командир батареи капитан Степура крикнул издалека:

-  Не сидеть, окапываться!

Максим привычно загасил окурок, втоптав носком сапога в мерзлую землю. Агафон тоже встал:

-  Переходи в мой окоп, вон, у второго орудия.

Максим нехотя пошел, волоча винтовку и лопату.

Скоро должно было вставать солнце. Он сел в почти готовый окопчик и грустно смотрел на восток. Место появления светила обозначилось обширным сиянием, но цвета были не те, к которым он привык. Восход всегда притягивал его: и на весенней пашне, когда суровый отец поднимал чуть свет; и на раздольных лугах родных афонских сенокосов, потому что утренняя кошенина самая наилучшая для сена; и на жатве, пока не обдуло ночную прохладу, надо навострить серпы и поправить вчерашние спешные суслоны урожайных и крепких снопов. Таинственная сила самого жизнеутверждающего явления завораживала его, первое появление солнца было сигналом к новому дню.

Несколько крупных точек на мгновение опередили солнечный луч, и Максим узнал самолеты. Гул появился чуть позже. Это бомбардировщики. Должны быть наши, но по очертаниям и особенностям звуков он понял, что противника. Похоже, отбомбились, домой идут. Высота приличная, и курс чуть в стороне от батареи. Над ними, как воробьи над коршуном, зависли истребители сопровождения.

-  Воздух! - заорал капитан Степура, и бойцы переглянулись.

-  Товарищ капитан, это не наш воздух, эропланы разве что над четвертой батареей пройдут, - спокойно уточнил старшина Моспанов.

-  Отставить разговоры! Орудия к бою!

-  Какой бой, нам их сроду не достать!

-  Пущай себе летят...

-  Товарищ капитан, не надо их дразнить. Давайте пропустим, все равно не собьем, только себя обнаружим, - бубнил старшина.

-  Это что за собрание!? Что значит - пропустим!? Я для того сюда поставлен, чтобы уничтожать самолеты противника! Орудия - к бою!

Максим подбежал к ящикам со снарядами.

-  Каким стрелять будем?

-  А хрен его знает! - ответил командир орудия сержант Мяличев. - Их никаким не достать.

Капитан Степура отдавал команды зычным голосом, то и дело поднося к глазам бинокль. После команды «огонь!» зенитки вразнобой закашляли, выплевывая горячие гильзы. Максим видел разрывы, которые не могли даже напугать летчиков. Сидевший на рации рядовой Пащенко вдруг встал и крикнул:

-  Товарищ капитан, вас первый к аппарату!

Капитан побледнел, услышав отборный мат полковника, Максим присел на ящик после его команды прекратить огонь. Но было уже поздно. Два самолета выпали из строя и стали скатываться прямо на голову Максиму.

-  Вот теперича действительно воздух, - хохотнул он и полез в окопчик Агафона.

Самолеты выбросили пять мелких бомб, непонятно, почему не использованных на основном задании, и стали набирать высоту. Зенитки молчали. Капитан стоял, втянув голову в плечи. Старшина Моспанов свалил его в свой окоп. Бомбы разорвались дружно, осыпав землей и осколками все вокруг. Одна разнесла Агафона, попав прямо в обменянное с Максимом место. Еще одна повредила орудие. Осколок навылет пробил живот капитану. Сержант Мяличев чуть дернулся на станине орудия и затих. Тишина наступила страшная. Максим вскочил и, кинувшись в сторону Агафона, упал, пробежав несколько метров. Воронку на месте своего окопа он успел увидеть, но сильная боль в ногах уронила на землю.

-  У тебя же ступня пробита, едрена мать, - радист Пащенко присел на корточки и тупо смотрел на рваное отверстие в сапоге, из которого сочилась грязная кровь.

-  Сымай сапог, нехрен сидеть сиднем.

Пащенко немного повозился и возразил:

-  Не снять, резать придется.

-  Сапог губить не позволю, сымай.

-  Не позволит он! Тут дыра насквозь.

Максим с детства боялся собственной крови, и теперь, едва глянув, сомлел и повалился на бок. Пащенко разрезал голенище и, отбросив сапог, начал неумело делать перевязку.

-  Капитана сразу осколком навылет, так в страхе и помер. Ему полковник вломил, что он обнаружил батарею. Нас, говорит, для важного дела разместили. И Ендырева в клочья разорвало, с которым ты окопом сменялся. Толковый у тебя обмен получился.

Максиму было неловко, будто он виноват в гибели товарища. Пащенко приспособил к забинтованной ноге разрезанный сапог.

Артиллерийский обстрел начался внезапно, видно, сообщили летчики расположение батареи. Пащенко вместе с шофером полуторки, которая привезла снаряды, оттащили Максима к машине и затолкали в кузов. Он лежал на спине, подсунув под голову кусок брезента. Рана ныла, он с трудом поднял ногу, холодная кровь скатилась по штанине под задницу и под спину, боль чуть утихла.

Солнце уже встало и светило ему прямо в глаза. Такое яркое солнце! Он знал, что надо просыпаться, но какой-то мерзавчик внушал ему: «Поспи еще, мать разбудит». И действительно, мама встала на лестницу, черенком легоньких деревянных грабельцев нащупала в чердачной темноте его тщедушное тельце и легонько побеспокоила: «Вставай!». Максим очнулся, мамы не было, было раннее рождественское утро в украинской морозной степи, нехорошая тишина, нарушаемая стонами мужиков, кузов полуторки и терзающая боль в ноге. Кровь опять стекла по штанине, неприятно похолодив спину. Максим покричал, но никто не ответил. Он больше всего боялся страха, но ощущал только тоску. Если не найдут, то изойдет кровью и замерзнет. Найти могут только случайно, потому что сейчас не до разбитой батареи. Страшно не было, но хотелось плакать.

Его нашли действительно случайно в вечерних сумерках. Двое бойцов пытались завести полуторку, но не смогли, раненого Максима не сразу отодрали от деревянного кузова: набрякшая кровью шинель пристыла к доскам. Его вели и тащили долго, один боец предлагал бросить, но второй не согласился, так и доволокли до расположения.

Как попал в госпиталь, Максим не знал, очнулся от боли в раненой ноге, попросил пить. Солдат из старших возрастов в застиранном сером халате сказал, что после операции вода не полагается, и вытер его губы мокрым грязным полотенцем.

-  У меня нога болит шибко, - сказал Максим. - Ранило меня.

Санитар засмеялся:

-  Не может у тебя нога болеть, потому как ее нету.

Максим не сразу понял.

-  Почему нету?

-  Отрезали. Гангрена у тебя началась. Отпластнули по самое колено.

-  Врешь! - Максим хотел было вскочить, но голову обнесло, и он опять плавал по деревенским старицам, ставил фитили и морды, вытрясал в лодку лобастых налимов, длинных щуругаек и плоских карасей. Все тот же мерзавчик подсказывал ему, что не надо бы смотреть во сне рыбу, это к болезни, но рыба просто перла в его снасти, и Максим ничего не мог с этим поделать.

Через день врач сказал, что отправляет его в тыловой госпиталь, потому что не уверен, покончено ли с заражением:

-  До санпоезда доедешь, а там помереть не дадут, у тебя еще полметра в запасе.

-  Каких полметра? - не понял Максим.

-  Ноги до туловища! Простых вещей понять не могут!

Его сняли в Саратове и в госпитале резали еще два раза, пытаясь сохранить хоть сколько-то конечности и опасаясь общего заражения. Учился ходить на костылях, падал, разбивал культю, плакал по ночам, тяжело задумался о жизни после случая с соседом по койке, веселым парнем с Волги, которому отрезали обе ноги под самый корень. Он шутил, что на обувь теперь тратиться не надо, что на танцы время терять не будет. Утром попросил ребят посадить его на подоконник. Максим тоже помогал. Парень сидел недолго и молча опрокинулся наружу с третьего этажа.



Максима никто в деревне не ждал, кроме матери. В свои тридцать пять он несколько раз женился, но все как-то не получалось. Отец поначалу ругался, потом попустился, Максим погуливал, пока не забрали на фронт. Теперь отгулял. Для деревенской работы не годен, другой не знает, и грамоты нет.

Деревня встретила его нерадостными новостями, схоронили от скоротечной болезни отца, Павла Михайловича, и старшую сестру Анну, няньку, как звал ее Максим. Брат Матвей в первый вечер не пришел, сказался больным, мама наскоро собрала стол, пришли демобилизованные раньше калеки Антон, Киприян, Федор Петрович. Выпили бражки.

-  Мама, а про отца-то чё не писали. И про няньку.

-  А кто писатели-то, Макся, я немтая, а Матвей все по больницам.

-  Так и ссытся?

-  Да вроде проходит.

-  Знамо, пузырь - он понюхачей самого Гитлера капут чувствует.

-  Макся, при людях-то!

-  А то люди не знают, что братец еще до первой немецкой артподготовки в штаны прудить начал. Эх, мать, а чё бы мы делали, если б всем миром под себя мочиться стали, вплоть до товарища Сталина?

Вечером натопили баню, Максим неумело подставил под культю деревяшку, и, не привязывая ремней, поковылял мыться. С непривычки сильным жаром охватило голову, пришлось спуститься на пол и приоткрыть дверь. Подложив под голову веник, он прилег на порожек, ловя свежий воздух через приоткрытую дверь. Кто-то закрыл собою узенький вход в предбанник, Максим поднял глаза: Матвей.

-  Здорово, брат. С возвращеньицем.

-  Здорово. Проходи, парься.

После бани Максим по праву старшего сидел на лавке в кутнем углу, это место отца. Лишний кусок штанины белых домашних кальсон он подогнул и привязал нянькиным пояском. Пустой стол, вот тут сидел Никита, тут нянька, тут отец.

-  Жениться тебе придется, Макся, - сказал Матвей. - Я отделился, матере одной тяжело.

-  Ага, прямо седни и начну, вот ветер стихнет.

-  Ты смехуечками-то не отделывайся, бабья полдеревни слободного, мужиков перебили.

-  Мне жениться нельзя, я еще до войны не три ли раза под венец ходил, да только на месяц и хватало. Терпеть ненавижу, как бабы начинают руководить. А теперь и вовсе, на чужой крови живу.

-  Пошто? - испугался Матвей.

-  Своя вся истекла, мне немецкую лили, сам на каждом флаконе видел: фамилия Донор написана. Так что не до женитьбы, хоть бы до лета дотянуть.

-  Ох, и болтун ты, Макся, каким был, таким и остался, - вздохнула мать.



Исполнительницей от сельсовета прибежала невысокая молоденькая женщина, вошла в избу, поздоровалась, насухо вытерла влажные от осенней слякоти калоши на валенках.

-  Ты Максим Онисимов будешь? Распишись вот в извещении, что завтра явиться в район на комиссию.

Максим расписался коряво.

-  А на чем являться?

-  Подвода пойдет, вас тут с десяток изувеченных.

-  На вожжах не ты ли сидеть будешь?

-  Нет, - хохотнула женщина. - Иван Кириков, он хоть и безрукий, но с такой командой управится.

-  Чья она, мама? Вроде как не афонская?

-  С Горы приехала, замуж туда выходила, да мужика убили, вернулась с двумя ребятишками.

-  А пошто к нам, родня тут какая?

- Седьмая вода на киселе. Бьется бабенка, отец родной где-то в Поречье погуливат, всю войну просидел в каталашке, теперь вроде завхозом в больнице, так сказывают. А ты не глаз ли положил?

Максим стушевался:

-  Да так, хорошая бабенка, веселая.

Мать в кути забрякала ухватами:

-  Ты с ума не сойди, у ей двое, ты будешь третий, тоже дите, только что под себя не ходишь. Вот веселуха-то будет!

-  Ладно, собери мне что в дорогу.

Рано утром у колхозного правления собрались все инвалиды, которым следовало явиться в районную больницу. Курили, подсмеивали друг над другом.

-  Григорья с Эмилем в передок посадим, у их обех ног нету, Максю с Васькой Макаровым по бокам, посередке Ванька Киричонок. - Ему непременно надо посередке, потому как вздремнет со хмеля и под фургончик свалится, тогда и ноги может лишиться дополнительно.

-  Ты меня не трожь! - витийствовал Кириков, маленький шустрый мужичек без левой руки, но ловко запрягавший пару лошадей. - А то ведь я могу и поперед из района рвануть, вот тут поползете до дому, как фриц из Сталинградского капкана.

Ванька руки лишился под Сталинградом, в деревне уже обжился, после признания Сталинградской битвы поворотным сражением во всей войне он особенно оживился, будто сам лично замыкал кольцо и брал фельдмаршалов в плен. Бывший хороший тракторист, отлученный от любимой «колесянки», он долго привыкал к лошадям, смирился, но стал попивать. В деревне, где выпивали только по случаю, мужик навеселе среди недели скоро стал посмешищем, за ним, тридцатилетним, крепко привязалось обращение и старого и малого: Ванька Кирик, Киричонок. Деревня, у неё свои законы.

Комиссия в районной больнице с участием офицера военкомата, щеголя-капитана, проходила быстро. Максим только кивал в ответ на самые простые вопросы, но когда пожилая женщина из собеса спросила, где он работает, Максим растерялся:

-  Был в колхозе, пока нет работы. Да я и на ногах-то плохо стою.

-  На ноге, - уточнил хирург, - вторая нога у вас почти в порядке.

-  На ней отсутствует икряная мышца, - приподняла очки терапевт.

-  Ну, не совсем, - возразил хирург. И Максиму: - Ну-ка, пройдитесь.

Максим тяжело встал с табуретки, установил на крашеном полу деревяшку и сделал несколько шагов без костыля. Пересилив боль, он улыбнулся:

-  Вот, помаленьку хожу.

-  Можно дать третью группу, - повернувшись в их сторону, произнес офицер военкомата, до этого лепетавший с медсестрой регистрации.

-  Он нетрудоспособен, Роман Дмитриевич, я за вторую.

-  Нетрудоспособен, а, по моим сведениям, жениться собрался.

Максим хохотнул:

-  Так оно, товарищ капитан, что для женитьбы необходимо, немец мне милостиво оставил, спасибо ему.

-  Награды есть? - спросил капитан.

-  Медалёшки, - равнодушно ответил Максим.

-  Надо было воевать лучше, были бы ордена, — посоветовал капитан.

- Вот ты точно роты водил в рукопашную атаку! - резко выпалил Максим. - А я на продскладе винной бочкой себе ногу отдавил! Да ежели бы я херово воевал, ты бы сейчас в хромовые сапожки не заглядывал, как в зеркальце, а у бюргера свиней пас!

-  Товарищ инвалид! Ведите себя! - капитан вскочил.

Максим продолжал сидеть, его била дрожь, пот залил глаза:

-  Я пока еще только калека, инвалидом вы меня признавать не хотите, потому что за это копейку платить надо.

Он встал и, тяжело припадая на деревяшку, вышел из кабинета, оставив на крашеном полу струйку яркой крови из лопнувшего шва на культе.

После обеда процедура закончилась, всем дали третью группу инвалидности, вторую только тем, у кого не было обеих ног. Но самое непонятное было в строгом наказе главного врача в апреле всем прибыть на перекомиссию.

-  Правда, мужики, чо до апреля изменится?

-  Какой ты бестолковый, Киричонок, и отец твой такой же был. - Максим уже успокоился и не мог упустить возможности подначить. - В апреле весна, все живое в рост прет, ты же знашь, что ни корову, ни бабу в это время не удержишь, щепа на щепу... Вот и возникли у советской власти опасения, что рука у тебя вырастет, а ты, сволочь подкулачная, сокроешь сей факт от любимого государства, и будешь продолжать огребать ежемесячно свои полторы сотни.

Василий Фёдорович, родственник и грамотный человек, шепнул Максиму:

-  Ты придержи язык, а то не посмотрят, что инвалид, подметут.

-  Зачем я им? Кормить задаром.

Василий засмеялся:

-  Ага, пельмени для тебя все комсоставом будут лепить. Да подведут к ближайшей стенке и шлепнут, а потом протоколом тройки оформят. Эх ты, фронтовичек!



В субботу, напарившись в бане, Максим помыл и выскоблил ножом деревяшку, надел чистую рубаху и сказал матери:

-  Пойду к Ивану Лаврентьевичу в карты поиграть.

А сам мимо Иванова дома подался в другую сторону, где жила Мария Горлова с ребятишками. Осторожно с мужиками поговорил, не хаживает ли к ней кто - сказали, что нет, не хаживает. Подошел к избенке, выдернул верхнюю жердинку в воротцах, через нижнюю с трудом переволок деревяшку, лампа в простенке горит, но дверь уже заперта. Неловко погремел щеколдой, из избы кто-то вышел.

-  Хозяйка, открывай, а то ветер сёдни холодный.

-  Не открою, не признаю я.

-  Максим Онисимов, извещение ты мне приносила.

-  Ну, дак я тебе его отдала. Какой спрос?

-  Беда с бабой! К тебе я пришел, пусти хоть на минуту, култышку перевяжу, а то не дойти до дома.

Крючок сбрякал, отпустив дверь. Максим следом за хозяйкой вошел в избу. Чистенько прибрано, хоть и бедно. Русская печка в треть избы, стол, три табуретки, койка. С полатей свесились две стриженые головы, Володька и Генка, он уже знал их имена. В избушке этой раньше жили Заварухины, Максим тут бывал. Мария прошла в кутний угол, села на залавочек.

-  Бери табуретку, переобувайся.

Максим снял деревяшку, перемотнул портянку, крови не было. Отложил протез в сторону.

-  Посижу маленько. Ты пореченская родом?

-  Там родилась, потом здесь в няньках жила, на семнадцатом году вышла за парня из Маслянской МТС, он тут хлеб молотил. Вот родили двоих, его забрали и под Сталинградом убили, деваться некуда, подалась к своим, хоть и не большая родня, но не бросили. Живу вот.

-  В колхозе робишь?

-  В колхозе.

-  Тяжело одной-то?

Она вздохнула:

-  Всем тяжело теперь. Тебе вот тоже не сладко.

-  Да я привыкну, мозоли набью, и тогда хоть бегом.

Оба молчали, ребятишки на полатях тихонько посапывали.

-  Мария, давай сойдемся с тобой. Я работать начну, пенсию вот назначили, полегче будет.

-  Нет, на двоих детей никто ко мне не пойдет, и ты тоже так, баловство одно. Не стоит на разговоры.

Максим приобиделся:

-  Отчего это вдруг баловство? Мне тридцать пять, куда еще? Хватит, набаловался.

-  Сгоряча это ты, Максим, посмотри, сколько девок осталось без женихов, а вдов молоденьких, бездетных! Своих народишь, зачем тебе чужие, ну, ты сам подумай!

-  А мы с тобой разве не родим? - осмелел Максим. - Выправится жизнь, и дети вырастут. Другое дело, если брезгуешь, не подхожу тебе, так и скажи.

-  Господи! - Мария заплакала. - Я пять лет уж мужского разговора душевного не слышала. Не тревожь ты меня, Богом прошу. Иди домой, дай мне срок подумать.

Максим озаботился:

-  Ты, если обо мне справки наводить, то не теряй время, я тебе сам во всем признаюсь. Зло не употребляю, табак курю, приматериваюсь, вредным бываю. Хуже уже никто не скажет.

-  Иди до завтра, я хоть ребятишкам все обскажу, большие ведь. У тебя нигде нет нагулянных?

-  Да не было до войны, и сейчас вроде похожих не встречал. - Он пристегнул деревяшку, надернул фуфайку, тяжело встал.

-  Иди, я посвечу в сенках, там одна плаха скачет.

-  Переберу пол, это я в первый же день.

У самых воротец Мария спросила:

-  Максим, а ведь ты на меня сразу посмотрел, когда и с исполнительным к вам прибежала, правда?

-  Как есть, правда. Я и матери сказал.

-  Ладно, мне утре вставать рано, иди тихонько.



Мать не одобряла решение Максима перейти к Марии, да и Матвей пытался вмешаться, в основном напирая на ребятишек. Большие уже, семь и девять, с такими и здоровый мужик горя хватит. Максим отмалчивался, собрал в армейский вещмешок кальсоны, рубахи, гимнастерку. Поздним ноябрьским вечером ушел в избушку Марии.

Когда ребятишки на полатях успокоились, она ушла за занавеску в кутний угол:

-  Ложись, я потом лампу погашу.

Ночь высвечивала худую фигуру незнакомого мужчины. Она присела перед койкой.

-  Ты культи моей бояться не будешь?

-  Привыкну. Мне к стенке или с краю?

-  Ложись к стене.

Он неловко, неумело обнял ее открытые плечи. Кто-то из ребятишек заворочался и забормотал на полатях. Они испуганно притихли, Мария тихонько шептала ему в ухо:

-  Пускай они улягутся, а ты обними меня крепко, чтоб дух захватило.

В ноябре ночи долгие, да ребятишкам вставать в школу. Поочередно спрыгнув с полатей и сбегав на улицу, они наскоро умылись под рукомойником. Максим лежал на койке, Мария уже сварила пластянку, жиденький суп с картошкой, нарезанной пластиками, положила с обеих сторон стола по куску хлеба.

Генка первым подошел к Максиму:

-  Мне тебя тятей звать или папкой?

Максим стушевался:

-  Мать, как лучше?

-  Ты отец, ты и решай, - строго ответила Мария.

-  Зови папкой. Я своего тятей звал, тоже ничего.

-  И я буду папкой тоже, - добавил Володя.

-  Ешьте и в школу, - скомандовала мать.

Проводив детей, она села на койку и обняла Максима.

-  Я седни с работы отпросилась, если не передумал, сходим в сельсовет.

- Мне и передумать-то некогда было. Успеем еще, день большой, ложись ко мне.

В тот же день в сельском совете их записали мужем и женой. Деревня дня два обсуждала новость, пока не случилась какая-то другая.



                                                                                             2009 год




Братовья




Когда Максиму сказали, что родной брат его Матвей Павлович сильно занемог и даже может помереть, он опешил, с мысли сбился: ведь вчера еще сидели на бревнышках у дома и вспоминали молодость, Матвей даже через чур веселый был, все над Максимом шпакурил, выводил из себя.

-  Скажи, Макся, ты с Нюркой Маленькой спал?

-  Ак нюшь! И с Нюркой спал, и с сестрой ее Марфой.

-  А когда? Ну-ка, вспомни, в каком году это было?

Максим занервничал, он не любил, когда его подначивали:

-  «В каком году!». Да я разве всех упомню. Ну, до войны.

-  Врешь. Я в войну к ей похаживал, интересовался про тебя, она отперлась, говорит, и рядом не сидел.

Максим опять психанул:

-  Твою мать! Да я ее как сейчас помню, я же азартный был до фронта, а она тюхтя, гундит - нихрена не понять. И пониже пупка у нее большая бородавка, ты себе ничего не натер?

Мужики хохотали, поддерживая Максима, его доводы оказались основательными, Матвей как-то про бородавку не вспомнил.

И вот на тебе, лежит без памяти, баба говорит, ночью забухтел не понять чего, вскрикнул и кинулся с кровати, прямо на пол упал, пена со рта. Сбегали за медичкой, она уколов наставила, утром машину директор совхоза дал, загрузили мужика, как мешок отходов, так без ума и повезли.

Максим сидел на тех же бревнышках, что и вчера, майское солнце согревало, он отстегнул деревяшку, которую носил вместо протеза, привезенного из Омска, уж больно тяжелый и неловкий делали ему протез. Максим через год ездил в Омск на примерку в протезную мастерскую только потому, что дорогу ему сельсовет оплачивал, а он к другу своему фронтовому заезжал, вспоминали, выпивали и плакали о молодости и друзьях. Протезов у него в казенке висело штук шесть, а носил самодельный, выстроганный из березы. С торца приколачивал кусок грубой резины, чтобы не скользить, деревяшка оставляла след что на снежной дороге, что на грунтовой, потому сынишка по заданию матери всегда легко его находил, если мать подозревала, что Максим где-то остаканился.

Они с Матвеем хоть и братовья, но не шибко роднились, Максим на восемь лет старше, до войны раза три женился, да все не впрок. Первую свадьбу сыграли по-настоящему, правда, без венчания, к тому времени церковь уже прикрыли, а попа отправили на Урал лес пилить, но отец Павел Михайлович благословил, невесту принял. Только Макся на первой же неделе заявил молодухе, что жить с ней не будет, мол, не рассчитывай, а сам на вечерки стал похаживать, после ужина, бывало, скажет:

-  Пойду к Ивану Лаврентьевичу в карты поиграть.

И утянется, до первых петухов прогостюет, потом явится. Отец как-то и встретил его:

-  Ты где, сукин ты сын, шлялся? У тебя жена или кто? И чтоб я больше не слышал, что она ночью зубами от горя скричигат! - Да и вытянул женатика широким сыромятным ремнем так, что рубаха к телу прикипела, Максим взревел, выскочила нянька Анна, старшая сестра, запричитала над кровью, а просеченную рубаху снять не может, пришлось самогонкой отмачивать, заодно и пострадавшему налила стаканчик.

Потом еще пытался обзавестись, да, видно, не судьба, одна сама ушла, другую проводил, так что на фронт холостячком отправился, это на четвертом-то десятке.

А Матвей дома остался, хотя его год призвали сразу: болезнь у него приключилась какая-то, не то ноги отнимались, не то мочился неудержимо, Макся так и не понял, когда вернулся из Саратовского госпиталя без ноги уже после победы. Матвей жил самостоятельно семьей, работал в колхозе на завидной должности объездчика, соблюдал колхозную собственность, чтобы мужик где лишний прокос для свой коровки не сделал, чтобы баба колосков в подоле с поля не принесла, чтобы ребятишки не мяли хлеба, когда бродили по первым от деревни лескам в поисках сорочьих гнезд, саранок и пучек.

Максиму определили третью группу инвалидности, она называлась рабочей, потому зимой он ходил за овечками, а с весны до глубокой осени ночами сторожил оставленную в поле колхозную технику, чтобы кто не побаловался. При нем была лошадка с ходочком, как и у брательника, но с братом совет не брал, а когда мать померла, и вовсе чужими стали.

За Максимом закрепилось прозвище «Родной», в деревне редко кто без клички живет, Максим тоже остер на язык, многих наградил кликухами, да и сам не избежал. Макся свое прозвище не любил, обидное оно, оскорбительное, пошло от частушки, которую кто-то во злобе сочинил: «На горе стоит осина...», дальше такая гадость, про холстяную рубаху: «Он в рубахе холстяной», и заканчиватся ехидно: «Помогай, Максим родной!». Частушку пели, Максим иногда с юмором воспринимал, а однажды братец исполнил, едва его отобрали, за горло ухватил с обиды, мог и не упустить.

Вот Пашку Лукина он перекрестил, прилипла кличка, как новое имя. Дело было в выборы, выбора, как в деревне говорят, большой праздник, в клубе торговля сладостями и колбасой, к тому времени стали уже пиво бочковое завозить, вовсе колготня. Кто «отдал свой голос», отоваривались в очередь и садились в зале на скамейки вдоль стен, встречали входящих, обсуждали. На стенах портреты висят, члены и кандидаты, Ворошилов тоже, из-за медалей лица не видать. Пришел голосовать и Павел Лукин, механизатор, росточком мал, а до работы жадный, когда целину осваивали, месяцами в тракторе жил, все пахал, дали ему за это аж две медали, одну «За освоение», другую «За доблесть». Паша на выбора явился в пиджаке с медалями, да еще значки ГТО и ДОСААФ нацепил. Макся тут же сидел, сказали, что толи концерт будет, толи комедию какую покажут. Когда Паша вошел в зал, Макся аж подскочил:

-  Ты гляди, ну чисто Ворошилов Пашка-то!

Все, с тех пор спроси Лукина, не каждый скажет, а Ворошилов - пожалуйста, это Пашка. Пашка не обижался, даже помогал Максиму крышу на избе дерном перекрыть. Давно это было. Максим тяжело вздохнул.

Вон Манаэль идет, с утренней разнарядки в конторе совхоза, инженер. Максим хоть и пострадал на фронте, но к немцам относился без обиды, и старый Яков Кауц, и школьный учитель безногий после трудармии Эмиль, и сосед Эммануил Григорьевич, по-уличному Манаэль, были почти товарищи, и по рюмке доводилось поднимать. Манаэля он сильно уважал, вот безграмотный совсем, а любую машину соберет и отрегулирует. Когда Максиму первую инвалидную мотоколяску дали, что-то случилось, скорости перестали включаться. Манаэль велел прикатить к мастерской поломку, а вечером на ней приехал, едва не раздавив, потому что весу в нем было не меньше восьми пудов, и показал Максиму, что вот этим рычагом надо включать и выключать, а скоростей сколь вперед, столь и назад. Смех, конечно, но Максим помнил.

- Доброе здоровье, Максим Павлович!

-  Здорово, Манаэль Григорьевич!

-  Что с братом случилось?

- Не знаю. Пал с кровати и память отлетела. Не оттого, что пал, наверно, как думашь?

-  Да уж не от того, понятно. Поедешь проведовать?

- Позжа, потом, дай оклематься, а сейчас лежит, как чурка, кого около его делать?

-  Макся, а если помрет?

-  Ну, стало быть, не жилец. Да нет, отойдет, не израненный, не изробленный, на добрых кормах всю жисть. Да и моложе меня на восемь годов, он даже до пенсии не дожил.

Эмануил Григорьевич присел на бревно:

-  Максим Павлович, а ты смерти боишься?

Максим хохотнул:

-  Я только увижу, что она по нашей улице идет, деревяшку надерну и на огороды, и лягой прямо на Голую Гриву, там спрячусь у тетки Апрасиньи.

-  С Геннадием помирились?

-  Не буду, и чтобы не рисовался в наших краях, а то пришибу.

-  Так обидно?

-  Ак нюшь, какую статью подвел, засранец!

На Троицу, в престольный праздник, после поминок на кладбище собрались за столом у двоюродного брата Владимира Прокопьевича, совхозного бухгалтера, считай, все свои: Максим, Матвей, Иван Лаврентьевич, Паша Менделев, все с бабами, и Генка, он с Валентиной, сестрой покойной жены Максима, живет, тоже тут. Генка не ловкий парень, по пьянке всякую чушь несет, и вот после третьего стакана стал он разоблачать Максима, что ногу ему не в бою оторвало, а пробило шальной пулей, потому что он ее из окопа высунул, воевать не хотел. Можно было и пропустить, а Максим помушнел, схватил граненый стакан со стола и метнул в Генку. Тот увернулся, это его и спасло, стакан попал в простенок и рассыпался в мелкую крошку. Максим еще что-то сгрёб, но на руке повисли, потом его вытолкали и увели домой.

-  Да я на собственной крови примерз к кузову, в полуторку меня забросили после ранения, а там бой, не до меня, а как бой ушел, и все, пропадай. Ладно, что похоронная команда проходила, постонал, двое вернулись, видят, что кровь льдом взялась, один другому говорит: «Оставь его, все равно пропадет». А второй совестливый оказался: «Нельзя», - говорит. - «Седни я брошу, завтре меня кинут». И тащили меня километра два.

Эмануил встал:

-  Пойду позавтракаю, и в поле, пшеницу начинаем сеять.

С Матвеем они еще один раз сцепились, из-за травы, Максим каждое утро, возвращаясь с дежурства, подкашивал свежей травы как бы для лошади, но получалась пара хороших навильников, и корове хватало, и теленку. Вот с этой поклажей и остановил Максима колхозный объездчик и учетчик Матвей Павлович:

-  Ты, Макея, дуру не гони, каженный день возишь по центнеру, на всю зиму запас. Это все, - он указал на траву в телеге, - выбросишь телятам на базе, я прослежу.

Максим аж подскочил:

-  А вот это ты не видел?! - Он выбросил вперед мослатый кукиш. - Ишь, угодник колхозный, начальству двойной тракторной тягой опять по зароду разнотравья отпустишь, а мне свою скотину шумихой да осокой кормить? Хрен тебе, и твоим телятам, все равно они задрищутся.

Матвей метался верхом на кауром мерине, наровя выдернуть Максима из телеги, потом соскочил с лошади и они сцепились. Максим поцарапал брату лицо, Матвей несколько раз ударил брательника кнутом. Максим отбивался сидя, крыл матом:

-  Бей, твою мать, бей на убой, что фашисты не добили. Ты всю войну в бутылочку ссал, дак я тебя сейчас кровью умою.

Матвей вовремя одумался, вскочил на коня, отъехал в сторону:

-  Максим, не лезь на рожон, сгрузи, как сказал, а нет - посажу.

-  За два навильника?

-  Колхозная трава. Посажу, есть такой закон.

Максим согласно кивнул:

-  У вас на всякого человека статья найдется, это известно. А траву привезу домой, и не вздумай, брательник, с понятыми придти, литовкой всех перережу, во мне кровь чужая, так что за себя не отвечаю.

Матвей невпопад спросил:

-  С чего это у тебя кровь чужая?

-  А в госпитале мне лили, видно, трофейная, на каждом флаконе фамилия «Донор» написана. Ты бы побоялся меня.

На том разошлись, но Матвей все же написал жалобу, бригадир Иван Моряк приезжал, посмотрел, пожалел Максима:

-  Матвей в партию вступил, слыхал? Хочет жить по правде. Ты его не зли, времена хоть и переменились, но можешь сбрякать за разбазаривание общественной собственности.

- Да поди не посадят меня, Иван Васильевич, я же калека, робить не могу, даром кормить будут.

-  Ага, пельменей для тебя начальник лагеря будет лепить. Послушай меня, уймись.

Максим унялся, но с братом долго не разговаривал, до беды. После войны он женился, взял молодую бабенку с двумя ребятишками, все его отговаривали: зачем тебе такая обуза, вон сколько девок без женихов, сколько вдов одиноких, бери - не хочу. А он стал к Марии похаживать, и сам удивлялся: все глянется, и в избушке порядочек, и работящая в колхозе, и с виду хоть и невелика ростом, но ладная. Сошлись, в сельсовете оформились, парнишку она родила, но только десять годков и пожили, свернула ее нехорошая болезнь, вьюжным мартовским днем свезли на кладбище. Матвей сам пришел, помогал гроб делать и могилу долбить. Без слов помирились, горе сводит.

Опять Максим начал перебирать, за два года не пятерых ли баб приводил, только ничего не получалось, отвозил обратно. Потом присоветовали ему в соседней деревне бабочку, бездетная, покладистая. Съездил, ее с сестрой на смотрины привез, сговорились. Парнишка всех мамами звал, а тут не может себя перебороть, месяца три, наверно, мучился, пока назвал. Потом легче пошло, привязался к женщине и она к нему, своих-то никогда не было. Через год загулял Максим, приехала какая-то краля, а он быка в Заготскот сдал, деньжонки есть, три ночи дома не ночевал. Сынок явился в ту избу и сказал, что уходит он вместе с мамой в ее деревню. Максим заплакал и пришел домой, с тех пор жили более-менее...

Опять про Матвея думка, какая семья была, отец Павел Михайлович, старший брат Никита, нянька Анна, мама Зоя Степановна, да они двое. Бывало, до колхозов, любую работу ломали, отец никому не давал покоя и сам стоя спал. Сенов ставили по стогу на голову, а коров держали восемь, лошадей тоже восемь, все с приплодом, овечек никто не считал. Зато зимой благодать, глызы почистил в загоне, сена напихал в кормушки, на Гавняшку коров с молодняком проводил на водопой, взрослых лошадей в поводу сводил, молодых опасно отпускать, в бочке воду привозили - и свободен. Бабы шерсть теребят, прядут или вяжут что, а мужики с осени сено возят, по теплу к посевной готовятся.

Макся и восстание помнит против советской власти, когда коммунистов и сочувствующих на пешни надевали, а потом восставших мужиков расстреливали и ссылали навечно. И как Колчак шел, тоже помнит, у них в дому двое офицеров стояли, одному новые сапоги хромовые сшили, он их на стенку повесил, Максим налюбоваться не мог. Когда красные пошли, офицеры на коней и на край деревни, к церкви, Максим думал: ну, все, отступят белые, а сапоги ему достанутся. Нет, взмокший офицер успел заскочить и сорвать со стенки хромочи. Максим таких никогда не нашивал.

Когда красные пришли, вечером подъехал верхом солдат, кричит:

-  Хозяйка, молочка криночку не продашь?

Мать сунула Максимке маленького Матвейку, вынесла большую кринку свежего молока. Солдат деньги дает, а она отказывается.

-  Деньги примите, - сказал солдатик, как учили, - и запомните, что советская власть даром у народа ничего не берет.

Максим хмыкнул, он того солдатика всю жизнь вспоминал, и когда налогами обложили, и когда в колхоз загоняли, и как пенсию ему назначили за отрезанную ногу, что только и можно было один сапог купить на оставшуюся.

После коллективизации хозяйство упало, от высылки Савелий Степанович, материн брат, спас, он в активе был и первым председателем в колхозе. Война потом подмела всё: отец умер, нянька Анна тоже, Никиту убили, Максим калека, один Матвей был матери на радость. Дом срубил хороший, ребятишек нарожал, мать почитал, не то, что Максим, она ему женитьбы на вдове с сиротами забыть не могла.

Он сидел на бревнышке и прутиком чертил на песке, редкие люди проходили мимо, тихонько здоровались, непривычно тихо им отвечал, без прибауток, без усмешек обычных. Больно и тоскливо было на душе, он почувствовал одиночество, вот двое их от всей породы осталось на свете, а понятия, что одна кровь, так и не усвоили. Нет, надо поехать к Матвею, надо, братовья ведь.

Иван Моряк остановил свои дрожки посреди дороги:

- Максим, убрался Матвей Павлович, только что позвонили из больницы. Я поеду в столярку гроб закажу, а ты дойди до его бабы, скажи, пусть одежу готовят.

Максим дотянулся до деревяшки и долго приспосабливал ремень, глаза застило, слезы катились прямо на рубаху, он неумело стряхивал их, неожиданно подумав, что не плакал очень и очень давно.

                                                                                      2009 год






Нюхач




-  Ленка-то Безбородихина опять аборт сделала. - Михаил Прохорович бросил на стол пучок свежего зеленого лука, только что с грядки, ходил по заданию супруги Галины Ивановны, ей надо для заправки супчика на завтрак.

-  С чего ты взял? Доболташь вот языком, привяжут, присудят моральный убыток, дак будешь знать. - Галина Ивановна толкнула на газовую плиту сковородку с добрым куском топленого сала и принялась крошить лук.

-  Я что, слепой, что ли? Глянь в окошко, вон сидит на бревнышке, нахохлилась. - Михаил Прохорович протиснулся за стол, пожевал перышко лука.

-  С чегой-то она нахохлилась бы? - Галина Ивановна все-таки откинула занавеску. — Ну, сидит и сидит. Да и не хаживал к ней никто будто. Болташь, что и сам не знашь.

Михаил Прохорович спорить не стал, ему все равно, что там творится с соседкой Ленкой. Девка она молодая, в прошлом годе школу окончила, да не всю, а только сколько-то классов, последний звонок отпраздновали, и пропала Ленка, не появилась дома. Мать ее Евдинья Безбородихина не хлопотала и в милицию не ездила, потому что какая-то Ленкина подружка приезжала из райцентра и сказала ей, что Ленка по большой любви уехала с дальнебойщиком, познакомилась, пока автобус у поста ГАИ ждали в свою маленькую деревеньку Чесночки. С месяц, наверно, путешествовала Ленка, вернулась ночью, сильный скандал был в домишке, только Безбородиха ничего не могла сделать, Ленка так ей и сказала: «Не твое, мамаша, дело...». Никто, конечно, таких слов не слышал, это Михаил Прохорович потом так емко выразился, но сплетки по деревне гуляли не славные, к тому же ближе к осени слегла Ленка в больницу на одну ночь. Это потом дочь Татьяна сказала, она на «скорой» ездит медсестрой, два раза в неделю посещает родителей с мужем на «москвиче» за каким-нибудь пропитанием. Михаил Прохорович вроде никому не сказывал про новость, но деревня все равно узнала, зашептались и захихикали. Евдинья тогда крепко возмутилась, стращала, что в суд подаст, если кто про ее Ленку нехорошее брякнет, так и расценила, что самоходную косилку купит на высуженные деньги да прицепные грабли к ней, ей как раз в хозяйстве только граблей и не хватало. Михаил Прохорович даже смеяться не стал над ее глупостью, сказал только, что он человек, довольно подержанный, но, как мужик все-таки, за потасканное Ленкино достоинство и простых деревянных грабельцев не дал бы. Евдинье эти слова передали, и она не раз кричала через дорогу, что выведет этого пустобреха на чистую воду.

И с супругой своей Михаил Прохорович вчера рассорился основательно. Он в прошлой жизни, то есть, при социализме, когда в совхозе работал, плотником был, даже столяром, в мастерской оконные рамы вязал и филенчатые двери сколачивал, инструмент разный заставлял прораба выписывать, специалистом был знатным, для районных начальников заказы исполнял.

Званием плотника и столяра Михаил Прохорович дорожил, над людьми, считающими это рукомесло простым и пустячным, откровенно издевался, часто повторял нехитрую притчу: «Пришли к хозяину два мужика плотницкое дело исполнять наниматься, тот и спрашивает: «А что вы, ребята, можете?» «Да все!» - отвечают. «А конкретно - что?», - не унимался хозяин. «Можем жерди хомячить и столбы хорохорить». «Добре. А лестницу, к примеру, можете сколотить?». Тут мужики и упали духом: «Вот что не могём, то не могём!». Немудреная история, но помогала Михаилу Прохоровичу отстаивать высоту профессии.

А как на пенсию вышел, в избушке на ограде верстачок организовал, пилил и строгал, но все впустую, так заготовки годами и лежали на стеллажах. Супруга его не выносила эти занятия, ворчала и грозилась подпалить всю мастерскую, от которой никакого толку нет. Михаил Прохорович понимал бесполезность своих занятий, но душа не лежала работать на заказ, вот попилил-построгал - на душе полегчало, он и доволен, а баба поскрипит и тут же сядет, он на это внимания не обращал. Но вчера она его вывела из терпения.

Михаил Прохорович у верстачка прикидывал, как ему красиво обстрогать брусок и превратить его в восьмигранник, больно хотелось увидеть такую вещицу, примерить, как она смотрелась бы ножкой стула или стоячком в серванте. Хорошо бы смотрелась, если пустить по ребрам граней неглубокие насечки да густо проолифить дерево, предварительно отшлифовав и высушив. Он вздрогнул даже от неожиданного резкого голоса жены.

- Вот скажи мне, Михаил, и сколько это будет продолжаться, и когда ты перестанешь прятаться в свою забегаловку? Ну, чисто ребенок, ей богу, крутит и вертит свои деревяшки! Вот выйди, посмотри, что добрые люди делают, пока ты в игрушки играшь! Иди, погляди!

Михаил Прохорович отложил брусок, нехотя вышел во двор. Галина Ивановна уже стояла у высокого тына, разделявшего их и соседский огороды, и кивала ему на огуречник Якова Андреевича. С Яшкой Кауцом они выросли вместе, его в первый год войны родители привезли с Волги, Яшка - немец, и война с немцами, потому его не любили и частенько бивали ровесники, а Мишкина мама, всякий раз отмывая Яшкины ссадины и примачивая синяки, плакала: «Мишка, пусть рука у тебя отсохнет, если поднимешь ее на немчиков. За что же вы их так, они ведь ни в чем не виноваты!». «Мама, дак не я бью, а ребятишки». Потом их стали бить вместе.

Михаил Прохорович глянул через тын, оценил объект и повернулся уходить, Галина Ивановна догнала его вопросом:

-  Ты видел?

-  Видел, ну и что?

-  А то, что теплицу изладил Кауц.

-  И что из того?

-  Вот бестолковый! А то, что среди лета будут красные помидоры вкушать. Это же теплица!

Михаил Прохорович терпеливо выслушал и лениво спросил:

-  Ты меня-то зачем от дела оторвала?

Галина Ивановна возмутилась:

-  Подумать только! От дела я его оторвала! Он на дощечку любовался, а я его оторвала. Позвала тебя, чтобы ты такую же теплицу изладил, как и Кауц.

Михаил Прохорович помолчал, потом ответил:

-  На вас с Яшкой удержу нет. Ему завтра в голову взбредет Байконур в огороде организовать, ты и меня обяжешь ракеты выстругивать? А насчет красных помидоров вы оба с Яшкой ошиблись. Запомни: ты живешь в стране вечно зеленых помидор, и что бы там Яшка не строил, помидоры наши будут вызревать в старых пимах на полатях. Все, про Байконур больше ни слова.

Галина Ивановна сильно на него обиделась и весь вечер не разговаривала, утром подняла с постели и отправила на огород за луком.

В дочке своей единственной Михаил Прохорович души не чаял, никого у него не было больше, потому сильно за нее переживал. Замуж вышла она по глупости, так считал, привезла еще из медучилища прыщеватого верзилу, сына с ним нажили, муженек ни с того, ни с сего силу стал набирать, власти потребовал, до того дошел, что однажды заявил тестю, что тот плохо о дочери заботится. Так и сказал, что вы теперь уже старые и вам ничего не надо, стало быть, всю пенсию надо отдавать дочери, ну, ему, стало быть, так надо понимать. Михаил Прохорович не сильно удивился наглости, к тому все шло последнее время, он встал над столом (в застолье дело было) и поднес к самому носу зятя здоровенную фигу. Тем она была убедительна, что еще в молодые неосторожные годы рассек начинающий плотник большой палец, тот расшаперился, заматерел, и теперь, просунутый между своими собратьями, был вызывающе безобразен.

Танюха была девчонка толковая, в школе на пятерки училась, все детство кукол лечила, потом вечерами в райцентр ездила, санитаркой работала в больнице. Зарплату ей не платили, но домой привозили на машине «скорой помощи», она гордилась. Михаил Прохорович губу раскатил, что дочка врачом станет, их с матерью в старости поддерживать будет, но времена изменились, в институт поступить невозможно, дали на район три места - сынок главного врача и еще кто-то из деток при руководстве возжелали, им дали бумаги, а с Танькой и разговаривать не захотели. Так она оказалась в училище, теперь вот ездит на «скорой», уколы ставит да упреки выслушивает, что нужных ампул нету.

Крадчи от супруги Михаил Прохорович предлагал дочери отправить обратно в город своего долговязого, видел он, что Артур, сын Якова Андреевича, всегда у забора торчит, когда Татьяна приезжает, раз даже намекнул ему насчет этого, и парень признался, что жалеет, не сразу заметил соседку, все мелкой считал. «А как бы она свободной была?». «Сразу бы в ноги пал». «А дите?». «Ребенка я уж сейчас люблю». Вот и подивись на жизнь, а парень он славный, трезвый и работящий, на «камазе» арендованном грузы по России возит, при деньгах. И аккуратный, всегда чистенький, одно слово - немец. Сказал ей об этом и открылся так же, что давно заметил: не особо дочь чтит своего муженька. Татьяна от такого предложения всплакнула только, да еще сказала, что нюхач папаня, ничего от него не скроется. На том и остановились.

К вечеру того же дня приехала Татьяна, муженек так и остался в машине, внук к деду в мастерскую забрался. И тут слышно было, что супруга призвала дочь в союзники:

-  Танька, внуши отцу, чтобы он языком не блавостил, ей богу, доведет до беды! Про Ленку утрось сказанул, что опять аборт сделала. Дак ладно - дома, он и на людях может брякнуть, вот пойдет корову встречать и не вернется, на суд выловят.

Татьяна хохотнула:

-  Ну, папаня, нюхач старый! Мама, только ты никому не говори, Ленка в самом деле вчера в больнице ночевала. Только ты никому не говори. Нехорошо это...

                                                                                          2009 год






Дядя Федя, тетя Таня




На новом месте назначения дали мне с семьей квартирку скромную, можно даже сказать - бедненькую дали квартирку: домик на две комнаты в отдаленном, почти деревенском уголке районного центра. Сказали, что временно. Домик до нас пустовал, потому заехали сразу, сгрузив свой невзрачный скарб на узенькой ограде: жена решила побелить стены и покрасить пола.

Я отворил покосившуюся калитку огорода и ступил на зеленый ковер сорной травы: без хозяина и дом, и огород сирота. Зато соседний участок вызывающе выглядел: буйный картофель достигал высоты изгороди, на меже распластались зеленые с прожилками листы, а сами тыквы частью свалились с межи и мирно покоились прямо на земле, частью свисали с жердей изгороди на толстых жилах ботвы. Три ряда помидоров тоже не отстали в росте, а плоды терялись в листве и только изредка высовывались зелеными пупырышками. Но краше всего выглядели две высокие огуречные гряды, такие в наших краях складывают из скопившегося за зиму навоза, с наступлением тепла он начинает согреваться и подпитывает спасительным теплом слабенькие стебельки огуречной рассады. Гряды пропрели и осели за лето, но и сейчас, в середине июля, выглядели внушительно. По покатым бокам их сползали крупные огурцы, начинающие желтеть. Огромные шляпы подсолнухов у дальней межи грустно опустили головы и ждали созревания, веселые воробьи, как акробаты, свисали с полей шляп и ловко воровали из ячеек еще молочные семечки. Все было зелено и радостно.

С соседями своими я познакомился в тот же вечер, потому что надо было заносить в дом громоздкие вещи, и тут без помощников не обойтись. В ограде встретила пожилая женщина, довольно небрежно одетая: грязный халат, в каких обычно работают уборщицы в учреждениях, был заношен до крайности и неуклюже топорщился, столь же несвежая косынка повязана на бок, отчего хозяйка казалась забиякой, на ногах рваные опорки резиновых сапог. Она несла подойник с парным молоком, его белизна нелепо смотрелась на фоне затрапезной доярки. Поздоровался, объяснил, что сосед, спросил, есть ли в доме мужчина, нужна помощь.

- Муж ваш дома?

-  Муж - объелся груш. Дома, где ж ему быть? Федя - брат медведя! Иди сюда!

Из дверей рубленых сеней, у нас их называют сенками, вышел крепкий кряжистый мужичек, сразу подал мне руку:

-  Вижу, что новоселы. Пошли, подмогну.

Мы управились довольно быстро, за это время я узнал, что жену его зовут Татьяна Аверьяновна, сам он приезжий, сошлись три года назад.

-  Ты ее бабкой Таней зови, она любит. Да и на пенсии, все равно бабушка.

Бабка Таня просунулась в открытое окно:

-  Айдате к нам ужинать, хозяйка когда еще наготовит.

На столе большая сковорода жареной картошки, нарезаны уже знакомые мне огурцы, молоко в банке и чайник. Чайник оказался с сюрпризом, бабка Таня ловко налила всем по стакану мутноватой бражки и провозгласила тост за новых соседей, чтобы нам в дружбе жилось.

Дружить с бабкой Таней оказалось непросто, как только я выходил на крыльцо, она открывала окно и кричала:

-  Иди сюда, милай мой!

Если не смог отнекаться и заходил, бабка Таня наливала по стакану браги, мы выпивали, я заедал недобродившую еще жидкость огурцом или луковым пером. Отказываться было бесполезно, потому всячески избегал посещений. Федор это не одобрял:

-  Ты заходи, мне одному бабка не нальет, когда сама вдруг не потреблят.

Вечерами соседи носили ведрами воду из колонки на огород, щедро заливая все, что посажено в огороде. Похоже, бабку Таню не особенно интересовали результаты своей работы, а больше нравился процесс, но активность этих людей удивляла. Со временем примирился, что бабка Таня частенько пьяненькая, чем и Федор не всегда доволен. Он был хороший плотник, раньше гнул полозья для саней и конские дуги, потом спроса не стало, баловался всякой мелочью.

Прожили зиму. Весной по предложению соседей я натаскал вилами большую кучу навоза и сложил гряду, огурцы быстро пошли в рост, чему немало способствовала очень теплая погода. У соседского плетня высились две большие гряды, которые дед и бабка каждый вечер заливали водой из колонки. Скоро над грядами поднялась буйная зелень, и бабка Таня позвала меня:

-  Глянь, милинькай мой, не пойму, кто растет, только не огурцы, это уж точно. Я же, дорогой мой, агроном, курсы кончала, в эмтээсе робила. Глянь.

На грядах росли тыквы, точно такие жена посалила по краю картофельного огорода, но наши значительно отставали в росте, а эти на навозном тепле нежились.

Бабка Таня так и села на гряду:

-  Вот дура - в лес подула, голы веники ломать! В той коробочке у меня и тыквенные семена были, и огуречные. Тьфу ты, прости господи!

Встала, наклонилась ко мне:

-  Как садила - не помню, мы в тот день с дедом картошку сдали, обмыли. И вот, пожалуйста! Мичуринец хренов! Только ты никому не сказывай, засмеют.

Как-то вечером соседка окликнула меня через плетень:

-  Ты, миленькай мой, не отвезешь нас с дедом утричком на покос?

Я согласился. Утром загрузили в мой «уазик» грабли и вилы, сумку и ведерко. Дед Федор сел рядом и показывал дорогу, то и дело уточняя:

-  Сюда поверни... Вот тут направо... Тормозни, вон ямка.

Странно, но меня это штурманское поведение деда не раздражало, а веселило.

-  Сенов-то много надо ставить?

Бабка Таня оживилась:

-  Да дивненько, миленькай, дивно. Корова - жрать здорова, потом бычок, худ как сверчок, телочка нонешная, да овечки. Но - накосим, уж половину накосили, нынче бы собрать.

Дед указал на березовый колочек, куда надо подъехать. Пока разгружались, я зашел в лесок, ущипнул присохшую клубничку, пропустил между пальцами веточку костянки и порадовался терпкому кисленькому удовольствию. Пошел было дальше, но бабкин окрик остановил:

-  Милай, подь сюда скорей!

Бабка Таня стояла на коленях и, наклонившись, что-то бережно перебирала, любуясь и приговаривая:

-  Да миленькие вы мои, да хорошинькие, да в кого такие уродились-то!

Ненужные уже грабельцы лежали тут же, легонький валочек подсохшей травы откинут, а под ним на влажной подушке лесного покоса в рядочек выстроились маленькие крепкие груздочки. Я руками осторожненько отгребал подбыгавшую траву и сламывал фарфоровые груздочки. Вспомнился отец с его постоянным наказом «собирать грузди не больше свиной бирьки». И дед Федор присоединился к нашему пиршеству, скоро весь покос проползли и собрали два бабкиных платка.

-  Вези домой, пусть хозяйка вымочит и засолит, а мы начнем, уж ободняло.

Я только вернулся с работы, бабка Таня ждала у окна:

-  Забирай своих, и к нам, свежую картошку пробовать.

Наверно, это повелось с голодных лет, когда в крестьянском хозяйстве не только хлеба - картошки не хватало до нового урожая, потому свежую, молодую картошку ждали. Ее не копали, разворотив все гнездо, как делают осенью, гнездо аккуратно подкапывали, отец, помню, руками подрывал рыхлый чернозем, нащупывал самую крупную картофелину и осторожно отщипывал ее от корневища. Такую картошку варили в мундире или счищали тонкую кожурку тыльной стороной ножа.

Бабка Таня вывалила на блюдо чугунок картошки, сваренной на таганке в ограде, она припахивала дымком, кожура полопалась, разварившийся крахмал выпирал из разломов. Дед Федор налил по стакану браги:

-  Ну, робята, как говорят цыганы: «Картошка присхандыла, мокрым чаем припием, и пчалыгу традыём». Не спрашивай, переводов не знаю.

Я не стал пить, чтобы не портить праздник. Чуть остывшую картофелину разломил пополам, круто посолил и, обжигаясь, прикусывал, осторожно разминал языком во рту, глотая горячую и приятную кашицу.

Когда уходили, заметил в ведре, приготовленном для поросенка, пригоршню мелкой картошки. Точно, они не подкапывают.

-  А зачем? - Удивилась бабка Таня. - У нас ее без малого гектар. Вот копать начнем осенью - только шур да бар, огонь да вода! Успеть прибрать, а то хизнет.

Я понял, что пропасть может.

Мои друзья, приехав в гости, домишко мой забраковали, через неделю привезли две машины бруса: строй! Нанял троих мужиков, залили фундамент, выложили стены. Под стройку ушла часть огорода. Деньги быстро кончились, а осенью начальство предложило благоустроенную трехкомнатную квартиру с условием, что и домик, и стройку сдам властям. Надо было принимать решение. Вечером рассказал соседям.

-  Ну, и что ты надумал? - Бабка Таня была явно заинтригована.

-  Ума не дам. На будущее лето можно дом достроить, улочка у нас тихая, огород, ягодник, можно поросеночка держать. Все-таки на земле.

-  Правильно, милай ты мой! Ты погляди, красота-то какая! И тихо, и чисто, и соседи хорошие. Откажись, достраивай и обзаводись!

-  С другой стороны - благоустроенная квартира: за водой бегать не надо, дров не надо, туалет посреди квартиры. Никаких забот, пришел с работы, включил телевизор и на диван.

-  Правильно! Нахрена тебе грязь да мухота! Всю жизнь в говне копаться! То ли дело - открыл крантик - водичка, тавалет - только дерни за веревочку. Переходи, и не думай!

Дед Федор хохотал от души:

-  Ну, бабка, признавайся, ты за белых аль за красных? И куда теперь ему с твоим советом?

Через неделю я получил ордер и переехал в новый дом. Со стариками изредка общался, не переставая удивляться их оптимизму и жизнелюбию. Впрочем, они едва ли свою жизнь так понимали. Дед Федор умер первым, через месяц похоронили бабку Таню. Я жил уже в другом районе, приехал, постоял у могил с простыми деревянными крестами. Было светло и грустно.

                                                                          12-14 июля 2009 года






Как помирал Яков Васильевич




Ленька был последним дезертиром в семье, так строгий отец обозвал его в последний вечер, когда посидели за столом и вышли покурить на крылечко. Августовская ночь дышала запахами скошенных хлебов и засахарившейся на корню смородины с малиной в большом неухоженном саду за домом. Ягоду собирали, и большими кастрюлями на временной печке под сарайчиком мать варила всякую всячину, но год удался на садовые кустарнички, и ягода сыпалась прямо на землю к великой досаде отца, Якова Васильича.

- Где-нибудь люди бедствуют без сладкого, мясо разоставить нечем, а тут все под ноги. Несправедливо мир устроен.

-  Да вы уж перестроили было, да ничего не вышло, - ущипнул его кум Прокопий. - Под коммунизьм-то все сроки уходят, а каждому по потребности нету.

Отец не обижался, у них с кумом давний спор, да и не спор вовсе, а повод поговорить по серьезному вопросу, отец с войны партийный, а кум ему в оппозиции, правда, только кухонной, зная, что тобольский конвой шуток не любит, разбирались дома и тихонько.

-  Вот ты сам и ответил, почему не дошли до коммунизьма. Ты же не сказал, что надо каждому до невозможности работать, чтобы достигнуть, а начал с потребы. И кто тебе чего припас, если ты сам пролежал?

-  Где это я пролежал, интересно знать? - вяло возразил Прокопий. Три стопки самогонки расслабили его, он уж и не хотел связываться, да отступать неловко, подумает Яшка, что крыть нечем. - На работу хожу, как все, плотничаю. Чего еще надо? Сказали бы прорабу, как этот коммунизьм строить, мы бы его за сезон смаздрячили.

Отец сухо сплюнул, он всегда так реагировал на чью-то глупость, повернулся к Леньке:

-  Не передумал еще на производство ехать?

-  Нет, батя, не передумал.

-  Плохо тебе дома?

-  Батя, ну чего ты опять?

-  Ладно, будет об этом. Хлын ты, и дезертир, последний с фронта бежишь.

Ленька уехал в Тюмень, жил у товарища, работал на аккумуляторном заводе. После деревни было тошно, ненавидел очереди на остановках и толчею в автобусах, кругом все чужие, поздороваться не с кем. Платили хорошо, через полгода дали место в общежитии, вроде и в транспорте стало свободнее. Ленька писал домой письма и получал короткие записки от матери, что все нормально, только отец хмурый, «уж хоть бы загулял, а то и самогонку гнать перестал». Отца было жалко, Ленька вырос около него, летом с трактора не слазил, в кабине и спал в ночную смену. Когда подрос, стал подменять батю, бывало, смену и пропашет, а отец в это время дома работу сделает.

Два старших брата после школы тоже в тракторной бригаде работали, а из армии домой не вернулись. Один махнул на Север и сейчас роет траншеи под трубопроводы, второй подался в военное училище и служит как-то странно, в письмах совсем ничего, только жив-здоров. Фотокарточку прислал, отец разобрать не мог, толи он в форме, толи в нижнем белье, погон нет, значков нет, не воин, а бич после вытрезвителя. Три года они не бывали дома, мать перестала плакать, отец тоже назвал хлыном и того, и другого, правда, заочно.

После смены Ленька, перепрыгивая через тонкие лужицы на асфальте, зашел в пивнушку. Пиво тут было получше, чем в других местах, может, потому что молодая девчонка торговала, не научилась еще жидким чаем разводить или пенной шапкой прикрывать недолив. Она три кружки, как положено, пускала по кругу, одну отталкивая клиенту, вторую доливая, а третья ждала своей очереди, опадала пена, потом на долив. Такого Ленька и ребята больше нигде не встречали, хотя знакомый по пивной Виссарионыч кивал, мол правильно делает, так и положено. Виссарионычем он не был, это прозвище дали за усы, как у Сталина. Такое впечатление, что он не выходит из пивной, разу не помнит Ленька, чтобы Виссарионыч отсутствовал.

Ленька взял пару кружек и поискал место за стойкой. Виссарионыч перехватил взгляд, кивнул, Ленька прошел к нему.

-  У меня вобла есть, примыкай, - густо сказал Виссарионыч. - Любишь с воблой?

-  Откуда! - хмыкнул Ленька. - У нас только карась, с вяленым карасиком пиво хорошо идет.

-  Угости при случае. А пока соси воблу, деликатес.

Ленька помял во рту кусочек незнакомой рыбы, никакого удовольствия не испытал, но для уважения кивнул соседу, что хорошо.

-  Карася скоро не обещаю, отпуск только зимой, а батю неловко просить, чтобы выслал.

-  Он у тебя рыбак?

-  Нет, дядя Проня рыбак, а батя на меня злится, что уехал из дому.

Виссарионыч важно отхлебнул пива и блаженно зажмурился. Ленька тоже пивнул и закашлялся, не в то горло попало. Помолчали.

-  Отец-то старый?

-  Старый, к пол сотне.

Виссарионыч засмеялся:

-  Полета для мужика не возраст. Не отпускал?

-  Не то, чтобы... Не хотел. Нас трое, братовьев, а они с матерью вдвоем остались. Скучно, наверное.

- Скучно в кино бывает, а им тоскливо. Тоска, милый мой, самая опасная для человека болезнь. С тоски мрут.

В пивной тихонько гудели мужики, пьяных не было, кружки звенели, и Настенька, так звали буфетчицу, почти не закрывала кран, наполняя кружки. Ленька на нее заглядывался, но боялся, все- таки городская, с которой стороны к ней? Виссарионыч спросил:

-  Настена нравится тебе? Не темни, и мне нравится тоже, но я стар, а ты поактивней, посмелей. Настя! - крикнул он через весь павильон. - Свежую бочку открывать - меня позови!

-  Позову! - крикнула в ответ Настя.

-  Ты не спеши с пивом, пойдешь, поможешь ей, вот и познакомишься.

-  Да ладно, - безразлично сказал Ленька и покраснел.

Ждать пришлось долго, Ленька совсем было собрался уходить, да Виссарионыч придержал, а потом и Настенька крикнула.

-  Пошли! — скомандовал сосед и подхватил Леньку под мышки. - Мы тебе, Настена, вдвоем с другом поможем, друг у меня объявился.

-  Знаю такого, частенько заходит. Ты кроме пива ничем не балуешься?

-  Нет, что ты, Настена, он не балованный, сельский паренек, скромный.

-  Ага, дядя Виссарионыч, все они скромные, пока не стемнело.

-  Ты парня не смущай, он и так света не видит. Бери молоток, Леня, выбивай пробку.

Бочку вскрыли, она обдала ароматом свежего пива, жидкость метнулась было в отверстие, но Виссарионыч опытной рукой быстро заткнул его резьбовой пробкой насоса и провернул несколько раз.

-  Готово, Настена, торгуй!

-  Дядя Виссарионыч, по кружке за услуги.

-  Не откажусь, спасибо, дочка. - И, отвернувшись от Леньки: - А к Лёшке-то присмотрись, паренек ладный, да и ты ему глянешься.

Настя потянула Виссарионыча за воротник, дыхнула в ухо:

-  Пусть к закрытию подходит, к десяти, передай ему.

Ленька краснел и кивал головой, залпом выпил свежую кружку и побежал в общежитие. Помыться надо и приодеться, такая девчонка, и вроде как не зря присматривался.

На вахте ему молча сунули телеграмму. «Ленька, помираю, торопись, а то не захватишь. Отец». Он много раз перечитал две строки, вахтерша смотрела с сочувствием и молчала. Заскочил в комнату, переоделся, вспомнил о Насте, как о чем-то далеком и несбыточном, спустился на вахту, позвонил на вокзал, из-за утреннего дождя автобус в район не пойдет. Надо выбираться на выезд из города и ловить машину. Оставшиеся от аванса деньги сунул в карман пиджака.

Машин было мало, и они не останавливались. Ленька беспокоился, что стемнеет, тогда вовсе никто не подсадит, он выскакивал на дорогу, но шофера мотали головой: не берут. Остановился «Урал», большая машина с огромным кузовом, в кабине трое.

-  Тебе так быстро надо, что под колеса кидаешься? - беззлобно спросил водитель, стоя на подножке. - Куда тебе?

-  В деревню под Голышманово, батя при смерти, боюсь, не успеть.

-  Ладно, залазь в кузов, там скамейка, только гляди, бочка может покатиться, дорога неважная.

В кузове грязно и много железа, бочка стоит в углу, рядом тяжелые ящики. Не глядя, сел на скамейку, машина тяжело шла по грязной дороге.

«До района доеду, а дальше пешком. Среди ночи какой транспорт. .. Придется стороной идти, по большаку замучаешься...».

Об отце думать боялся, никак не мог допустить, что тот беспомощен, он же сильный и молодой, зря ляпнул Виссарионычу, что старик. Ленька видел покойников и похороны в деревне, это всегда событие, провожать все приходят. Но отец... Не может он помереть, никак нельзя. Леньке стало так тоскливо на душе, так больно, он заплакал, уткнув лицо в рукав пиджака. Машину тряхнуло, железо оглушительно сбрякало, бочка подпрыгнула, ударившись о борт, свалилась на бок, крутнулась и скатилась к кабине. Ленька едва успел убрать ноги, вскочил, пододвинул к бочке ящик, успокоился.

Темнело, стало прохладно, Ленька пожалел, что в спешке не взял плащ, кутался в пиджачок, но тот не спасал. Машина вдруг остановилась, шофер высунулся в открытое окно:

- Айда в кабину, там смерзнешь!

Мужики сжались, уплотнились, кое-как сели. Ленька чувствовал себя неловко, стеснил людей.

-  Тебе от трассы-то далеко?

-  Пятнадцать.

-  С отцом что случилось, болел, что ли?

- Нет, не болел вроде. Не знаю, мать писала, что он изменился, но не сказать, чтоб болел.

Они кричали, чтобы перекрыть гул мотора. Ленька вдруг вспомнил слова Виссарионыча про тоску, вспомнил и похолодел: тоска и сгубила его, а тоска потому, что Ленька уехал, совсем один остался батя. От этой догадки Леньке стало стыдно, как будто и впрямь его вина в смерти отца. Он отринулся от дурных мыслей: «Обойдется все, батя, может, специально такую телеграмму дал, чтобы я приехал». Эта спасительная мысль ослабила сердце, он ловил ее и не отпускал, она согревала, давала утешение.

Мужики дремали, болтая головами и поминутно вздрагивая. Шофер не обращал внимания на товарищей, машину болтало по большаку, он ворочал баранкой, ставя ее на середину.

-  Я тебя довезу до деревни, не переживай, нам все равно к утру надо быть в Ишиме, успеем.

Ленька кивал головой с благодарностью, не понимая, что шофер ничего не видит:

-  У меня деньги есть, я заплачу.

-  Ладно.

Свернули с большака и поехали лугом, привыкший к тряске, сидевший рядом с Ленькой проснулся:

-  Ты, Филя, все-таки поехал?

-  Дремай, - посоветовал шофер.

-  У тебя подремлешь! Я бы лучше в вагончике покемарил, а не в этом гробу.

Ленька вздрогнул от страшного слова.

-  С тебя пузырь, - мужик повернулся к Леньке.

-  У меня деньги есть, я рассчитаюсь.

-  Деньгами пьян не будешь, ты пузырь ставь.

- Найдем, у матери есть, - ему хотелось, чтобы мужик замолчал. - «Если отец плох, то действительно, мать припасла».

-  Ты всегда матерью зовешь? - спросил шофер. - Мамой надо звать, мамой, и никак больше. Понял?

-  Я зову.

-  Ну, как же? Сейчас назвал матерью.

-  Так за глаза.

-  Все равно! Мама! По-другому никак нельзя.

Беспокойный мужик добавил:

-  Ты вот к отцу едешь, а он мать схоронил месяц назад, потому и вспомнил, как надо звать. Раньше тоже не особо знал.

Шофер взревел:

-  Да замолчишь ты, наконец!?

-  Молчу! - мужик уткнулся носом в плечо спящего соседа.

У деревни шофер остановил машину, сказал, что дальше не поедет, не хочет улицу раздавить. Ленька вытащил деньги из кармана и протянул шоферу десятку. Тот отмахнулся и велел скорее вылезать. Мужик проворчал, что остались без водки. Ленька спрыгнул на землю и поскользнулся на липкой грязи. Машина обдала его несгоревшей соляркой и ушла в темноту.

В ограде дома горел свет, Ленька перебежал на другую сторону улицы, чтобы сразу увидеть ворота, если они открыты, то все... Совсем не к месту вспомнилась поговорка «Пришла беда - открывай ворота». Вот почему в таких случаях ворота открывают, чтоб все знали, что в этом доме горе. Тесовые ворота были закрыты, сквозь щели высохших досок выбивался свет со двора.

Мать вышла сразу на стук калитки, видно и не спала, Ленька остановился в потерянности, мать заплакала:

-  Третью ночь не спит, мается.

-  Медичку вызывали?

-  Была, да толку-то... Говорит, надо в район везти, а он запретил. Айда, он ждет.

Отец лежал на большой семейной кровати, да и не лежал, а полусидел на высоких подушках, глаза открыты, тихий ночничок едва светит.

-  Батя! - Ленька упал на колени. - Ты чо надумал, тятя? Ты чо?

Отец повернул голову:

-  Ленька. Приехал. А братовья?

-  Нету их, отец, емя дальше ехать, - сказала мать.

Яков Васильич кивнул:

-  Не успеют. Буду без них помирать.

-  Тятя!

-  Мать, покорми парня с дороги, я отдохну.

Какая еда? Леньку трясло, как в лихорадке, мать налила ему полстакана водки, он выпил немного, занюхал соленым огурцом.

-  Я боюсь, мама, - сказал он виновато.

-  Да чо уж там, не чужой, своя кровь. Не бойся.

Они опять вошли в комнату, отец кивнул:

-  Садитесь рядом. Феша, ты помнишь, как я на тебе женился?

-  Дак нюшь, помню. К чему это ты?

-  Расскажи.

-  Ну вот, придумал.

-  Расскажи.

-  Ну, пришел с фронта, на сеномётке увидел меня, узнал, я тогда совсем молоденькая была, ночью постучал в окошко да и увел.

-  А Тришка-бригадир правда баловался с тобой?

-  Ну вот, придумал. - Она смутилась, посмотрела на сына. - Домогался, дак ведь ты знашь, что ничо не было.

-  Домогался... Ладно. Ты иди, мать, я с сыном...

Ленька сидел на стульчике рядом с изголовьем, слышал тяжелое дыхание отца, лежащим рядом рукотертом вытер пот с его лба.

-  Водку пил? - неожиданно спросил отец.

Ленька испугался:

-  Мама налила, глонул.

-  Ленька, слушай и братовьям скажи: пить можно, только ум не надо пропивать. Бойся.

Он помолчал. Залетевший на свет комар звенел над ночником одиноко и тонко. Ночная прохлада вытягивала из комнаты тепло, оно уходило неохотно, прощально шевеля занавески на окнах.

-  Ленька, у меня в груди все сожгло, на работе схватило, кое-как домой пришел. Про мать ты не думай, на ней греха нет, я грешен, доводилось с бабами вошкаться. Еще, сын: не ври никогда, соврать порой выгодней, а ты не ври. Обожди...

Он закрыл глаза. Ленька опять вытер холодный пот с отцовского лба. Кукушка из кухонных часов прокричала три раза. Мать не заходила.

Отец вдруг приподнялся, обеими руками ухватил Ленькины руки, сжал их крепко:

-  Ленька, запомни, нет правды на земле! Я знаю, я всю жизнь верил и гордился, что знаю правду, а ее нет. Запомни!

Он откинулся на подушки и затих. Ленька не сразу понял, что отец умер, а когда понял, то не испугался, даже сам себе удивился, что страха нет, провел ладонью по его влажному от пота лбу, как видел в кино, и молча благоговейно смотрел в родное лицо. Мать вошла и вскрикнула, Ленька предостерегающе поднял руку, нельзя кричать и плакать, это он точно знал. Мать села на край кровати и не вытирала слез, они так и капали на расстегнутую отцовскую рубаху.

                                                                                            2008 год






Земля крови




Солнце из чистого серебра расплавилось в высоком небе, низвергая горячие потоки света и жара на все, что под ним, и на пыльной дороге не было ни одного человека, ни одна птица не смела подняться в воздух, чахлые деревца сиротливо ждали прохлады.

Иуда был в смятении: если Великий Равви сын нечеловеческий, -  а в это он верил, верил всем своим существом, и Иисус знал верность своего ученика, - то почему он медлит, почему при входе в Иерусалим, когда тысячи народа собрались у ворот встречать Пророка, не призвал он к мечам, хотя и говорил, что не мир принес он Израилю, но меч, что не водою будет крестить, как обезглавленный Иоанн, а огнем и опять же мечом. Чего он ждет? Книжники и фарисеи уже боятся его, окруженного трехлетней славой покорителя душ и творца нечеловеческих чудес, они могут нанять убийц, и тогда земная жизнь Сына Божия бесславно окончится, и, даже если он действительно воскреснет, - а он воскреснет, Иуда знал это, —  никто того не увидит и никто не поверит потом его ученикам, что Иисус сидит на небесах одесную Отца Своего, Иуда Симонов Искариот никогда не спорил с товарищами, кто из них ближе к Учителю, никогда не опускался до вопросов к Равви, как Петр или брат его Андрей, кто из учеников будет рядом с ним в Царствии Небесном. Он всегда хотел быть первым и был им, хотя бы потому, что, в отличие от других учеников, рыбаков и простолюдинов в прошлом, знал грамоту более остальных. Он саддукей по происхождению и единственный выходец из Иудеи, все же другие - из Галилеи. Община учеников Иисуса поручила ему общественную казну, а такое решение не могло быть принято без согласия Равви. Иуда Симонов очень гордился этим доверием, ни одной драхмы или лепты, не говоря о сребренниках и динариях, не потратил сверх того на пропитание или ночлег. Он знал, что некоторые, а это завистники, считают его вором, но гордость не позволяла искать защиты у Равви, да сие есть ложь, ибо красть деньги просто незачем, в них нет нужды, мирское и сущее уже утратили для него значение, осталась только душа, а для нее пища и благо - общение с Великим Философом.

Еще они считают его жадным, и тоже безосновательно, он не жаден, но крайне расчетлив, он не может пока превращать воду в вино и несколькими хлебами накормить толпы народов, как Учитель, потому надо беречь то, что есть, расходовать экономно, ведь пожертвования в общую казну щедрыми не назовешь. Да, он упрекнул Марию Магдалину, что она отбила головку алавастрового сосуда и через чур обильно полила голову Равви нардовым муром, очень дорогим благовонием, целый алавастр можно было продать на рынке по крайней мере за триста динариев, но сказал это не из жадности, а потому, что Учитель не нуждается в таких почестях. Правда, Иисус оправдал Марию, но доводы не показались Искариоту убедительными.

Учитель проводил беседы при собрании всей общины, ему задавали вопросы и пытались даже спорить, наивные, они не могли понять, с кем вровень пытаются поднять робкий свой голос. Иуда Симонов никогда не задавал вопросов и слушал молча, ничего не записывая. За молчание его можно было осудить в гордыни, но никто этого не делал, а Философ несколько раз уводил его в сторону от отдыхающих товарищей и говорил наедине. Искариот ничего бы не мог отметить особенного в тех разговорах, но последний, трехдневной давности, он помнил до слова, до осторожного взгляда Равви, до тонкостей интонации его проникновенного голоса. И беседа эта, как оказалось, завершала все предыдущие.

-  Видишь ли ты, Иуда, конечную цель наших странствий и проповедей?

-  Да, Учитель, это постижение Истины.

-  А через что? Только через слово и проявление чудес?

-  Наверное, Учитель, мне не дано знать большего.

-  Ты сказал. Нужны страдания, кровь и смерть, чтобы Истина стала доступна человекам. Ты с этим согласен, Иуда?

-  Не знаю, Учитель, мне страшно. О чьей смерти вы говорите? Разве мало людей умирает вокруг? Нужна особенная смерть?

-  Ты правильно меня понял, Иуда. Можешь ли ты ответить, чем отличается верный ученик от самого верного, самого преданного?

-  Нет, Учитель.

-  Верный ученик может отдать жизнь за своего Учителя. Это так? Ты готов отдать жизнь за меня?

-  Да, Учитель, готов отдать. А самый верный?

-  Самый верный может убить своего учителя, если это потребуется. Не ты ли самый верный мой ученик, Иуда Искариот?

-  Да, Учитель... Но... я не смог бы... Я не могу убить вас!

Иисус улыбнулся:

-  Человек ничего не может делать без воли на то Отца нашего небесного. И ты выполнишь то, что тебе предопределено.

Иуда вскочил:

-  Учитель, зачем вы издеваетесь надо мной?

-  Сядь, Иуда. Никто из братьев твоих не в силах сделать, что предстоит тебе. Грядет Пасха, возможно, в эти праздничные дни случится то, к чему я готовлюсь. Готовься и ты. Ты не будешь убивать меня, это сделают другие, ты просто укажешь на меня римлянам и синедрионской страже.

-  Учитель!

-  Молчи, Иуда. Я пройду через муки телесные, а ты обречен на муки душевные, это еще страшнее. Потому говорю тебе: крепись, готовься исполнить дело свое. Я дам тебе знак.

В это время Петр подошел и позвал их, сказавши, что рыба остывает и хлебы уже разломлены. Все заметили, что Иуда взволнован, но никто не смел спросить о причине.

Эти предпраздничные дни были самыми страшными в жизни Иуды Симонова. Иисус не возвращался более к тому разговору и ничем не выдавал сговора. Искариот уже не сомневался, что именно он будет исполнителем воли Равве, но как? Ведь Учитель опять завтра будет проповедовать в храме и исцелять болящих, а рядом первосвященник Кайфа, коему противны слова Пророка, и нет ничего в мире, что могло бы помешать храмовой страже совместно с римскими воинами схватить смутьяна. Но они свирепо смотрят и ничего не делают. Книжники и фарисеи, послушав речи молодого Философа, скрипят зубами и уходят, роняя проклятья. Они боятся толпы? Люди вокруг Иисуса могут защитить его, и тогда бунт, который Рим жестоко покарает. Что должен делать Иуда? Почему ничего не говорит Учитель?

Иуда вторую ночь не мог спать. Лежа на циновке с открытыми глазами и слыша храп товарищей, он вспоминал дом отца своего Симона, по имени которого звался Симоновым, Иудой из города Кариота. Отец занимался коммерцией и стремился приучить к ней сына, но тот оказался строптив, отшатнулся от законов саддукеевых и ушел на реку Иордан к Иоанну Крестителю. Это было бурное время, когда под влиянием безумной веры Иоанна молодой человек потянулся к неведомому еще Пророку, о неотвратимости явления которого неистово твердил Иоанн. Вспомнилась встреча с Апостолом Нафанаилом, уже бывшем в общине Иисуса, это он объяснил Иуде, что молодой Философ из Назарета и есть Мессия, он умен, красив, и происхождение его окутано тайной, а проповеди не всегда понятны, но заманчивы.

-  Мы все уже верим, что он Сын Божий, хотя рожден в Галилее простой женщиной.

-  Откуда вера ваша?

-  Я не смогу тебе объяснить этого словами, но ты сразу поймешь, когда приблизишься к нему.

Иуда загорелся:

-  Скажи, я очень хочу освобождения своего народа, скажи, не будет ошибки, не потеряю ли я время с твоим Философом, если вдруг окажется, что он не Мессия, и нет у него претензий на царский престол Израиля, не хочет он борьбы за его свободу от Рима?

-  Ты много спросил. Иди за ним и узнаешь.

Так Иуда стал учеником Равви, о потом избран Апостолом в числе других, Иисус сам назвал имена.

Иуда содрогнулся, когда во время омовения ног учеников своих перед тайной вечерей в доме Марка Учитель сказал:

-  Вы чисты, но не все.

Что он имел в виду? Иуда исподлобья окинул взглядом товарищей своих и нашел, что никто не смущен такими словами более его. Он понял, что приближается час, когда надо сжать свое сердце и забыть о нем, когда надо будет пойти и сделать, что прикажет Учитель. Но Равви медлил. Он отрывал маленькие кусочки печеного мяса агнца, макал опресновик в финиковый соус и ел. Ели все, только Искариот не мог пошевелиться. Иисус обмакнул хлеб в соус и подал Иуде, наклонившись, Иуда тоже подался к нему и услышал:

-  Делай скорее, время пришло.

Иуда встал и вышел. Он уже знал, что делать. Пасха должна превратиться в праздник души Иисуса из Назарета, он Сын Божий, никто не посмеет поднять на него руки, потому сейчас Иуда пойдет в храм к священникам и ускорит события, скажет им, где совершает Учитель вечерю с товарищами. Они попытаются взять его, ученики возмутятся, весь город вскипит, проклиная мерзкое преступление в святой праздник Пасхи, и уже весь народ Израиля встанет против Рима, освободит Иисуса и вознесет его царем Израиля.

А если они его казнят? Иуда испугался при этой мысли, но вспомнил грустное и просветленное лицо Равви, когда он говорил:

-  Пойдет на муки сын Божий, чтобы окупить перед Отцом нашим небесным все грехи человеков. Погибнет он в страданиях на глазах ваших, чтобы на третий день по смерти восстать из мертвых и показать силу Отца Своего.

Иуда затих. Кажется, все сводится к тому, что надо идти к первосвященникам и сказать им об Иисусе. Ночью они возьмут его спокойно, не волнуя народ, а утром, когда весь город узнает, все повернется так, как Богу угодно. Нет другого пути, да и сам Учитель сказал: «Делай!».

Искариот вскочил с земли, где присел привести мысли в порядок, отряхнул от пыли и сухой травы одежды, и быстрым шагом направился к храму. Стража задержала его еще на ступенях, но пришедший заявил, что имеет важное сообщение для первосвященника Каифы, и вошел во внутрь. Первосвященники и народные старейшины только что встали от вечери пасхальной, ночной визит не званного гостя их насторожил.

-  Кто ты? - спросили его.

-  Иуда Симонов Искариот, ученик Великого Философа и Сына Божия Иисуса из Назарета.

-  Ты из той шайки, главарь которой грозится разрушить Иерусалимский храм, вызывает смуту в темном народе и возмущает Римского Прокуратора?

Иуда усмехнулся:

-  Вы не знаете его, и суть учения Равви совсем в другом.

-  Что ты пришел к нам, ведь мы не звали тебя?

Слабые огни факелов, скудно освещавших пространство, воспылали в нем тысячей солнц, обжигая сердце и душу.

-  Час его величия настал. Я передам вам его, и пусть свершится все, как сказано у пророков!

-  Как же мы найдем его?

-  Я приведу.

-  Как же стражники узнают его?

-  Кого поцелую, того берите.

-  Что ты хочешь за это? — спросил Кайфа.

-  Ничего, я только выполню его волю.

Холодный пот выступил на его теле, сердце колотилось и глаза застилала красная пелена. Он не слышал, что кто-то сунул ему за пазуху кожаный мешок.

-  Стража готова, веди.

Иуда побежал узкими улочками к дому Марка, где только что был на вечере, но в доме было уже темно, и хозяин сказал, что гости ушли. Иуда лихорадочно соображал, куда мог повести апостолов. Учитель, и вспомнил, что тот говорил о ночном бдении в саду селения Гефсимания за городом, там было одно удобное место, где братья часто отдыхали. Вся толпа устремилась туда, Искариот заметил, что к римским воинам и охранникам присоединились незнакомые люди с кольями в руках. Когда все вышли на поляну, Иисус уже ждал и был готов, проснувшихся апостолов успокоил одним движением руки:

-  Остановитесь, довольно.

К нему подошел Иуда:

- Равви!

Иисус обнял его за плечи:

-  Брат, ты пришел!

-  Радуйся, Равви! - с рыданием выдохнул Искариот и поцеловал учителя.

Тотчас воины и слуги храма бросились к Философу и крепко его связали, священники, начальники храма и старейшины созерцали эту вожделенную картину. Апостолы скрылись, не все из них даже видели Иуду. Учителя увели, Иуда остался один, и силы подкинули его. Он упал на землю и зарыдал. Кто он есть, верный ученик, достойно выполнивший страшный зарок Учителя своего, или предатель, ставший им, возможно, по слабости самого Учителя? Зачем тот подверг его такому испытанию, ведь он сам мог в любой час явиться на суд синедриона и доказать Истину пусть даже ценой собственной жизни?

И в тот же момент ужас охватил Искариота, он бросился к храму, понимая, что именно там священники незамедлительно учинят суд над Пророком, он боялся опоздать посмотреть в глаза Учите-ля и спросить его, как жить дальше: неустанно проповедовать Его Евангелие или же остаться с оскорбительным клеймом предателя? Пусть сам Учитель скажет, что Иуда невиновен, он лишь сделал то, что положено ему Господом.

Искариот вбежал в судилище, когда Иисуса уже увели и «Повинен смерти! Повинен смерти!» - витало в воздухе, священники вместе с народными старейшинами, взволнованные и довольные, собирались покинуть храм и идти вслед за обреченным, которого повели к Римскому Прокуратору Иудеи для утверждения смертного приговора.

-  Стойте! - Воскликнул Иуда, едва держась на ногах. - Верните его! Согрешил я перед Господом, передав вам кровь невинную.

Только смеха не услышал Искариот в ответ на свое признание, священники и старейшины переглядывались, улыбались в бороды и с презрением смотрели на Иуду.

-  Зачем ты нам говоришь это?

-  Ты сделал свое дело, ступай.

-  Тебе заплатили.

-  Да, Кайфа велел дать ему тридцать сребренников, как сказано у пророков.

-  Деньги?! - Вскричал Иуда. - За невинную кровь моего Учителя? Да будут они прокляты во веки веков! - Он лихорадочно искал мешок и, нашедши, бросил к ногам священников. Те молча покинули залу, обходя грешные деньги и самого грешника. Иуда со слезами вышел из храма.

Куда идти? Товарищи скрылись, да едва ли они захотят видеть его, ведь в глазах несведущих, всех, кроме Учителя, он предатель подлый. К Иисусу теперь не пробиться, а он мог бы спасти его от позора, сказав правду. И тогда неожиданная мысль осветила помутневший разум: надо немедленно умереть, вперед Иисуса, чтобы душа Искариота первой встретила Его душу на небесах и объяснила Ей все. Умереть... Заколоться ножом? Но ножа нет, и он боится крови. Налететь на стражников как разбойник, но они могут не убить, а связать напавшего. Веревка! Но надо уйти далеко за город, чтобы никто не смог снять его до смерти. Куда бежать? В Гефсиманский сад, туда, где несколько времени назад взяли Иисуса. Веревку он снял с пояса и был готов ко всему, пробегая по городу в сторону селения Гефсимания. В саду же, найдя крепкое дерево, он закрепил конец веревки и сделал петлю.

-  Прости меня, мой Учитель, жду встречи с тобой по ту сторону грешной жизни.

Он соскользнул с сучка, и тело его медленно раскачивалось над землей. То дерево было осиной.




* * *

Мешок с деньгами лежал на прежнем месте, когда священство и старейшины вернулись от Римского Прокуратора, отдавшего в их руки судьбу несчастного Философа. Церковники переглянулись: нельзя возвращать деньги в храмовую сокровищницу, ибо на них кровь.

-  Что делать с ними? - Спросил казначей.

Старейшина из народа подсказал:

- Пойди утром к горшечнику, что у рынка, у него есть в продаже небольшой участок земли, купи его для общественных нужд, устроим там погребальное место для бродяг и нищих.

Так и сделали. Первым на новом кладбище зарыли разложившийся труп Иуды Симонова Искариота, потому что никто не пришел за ним. И земля та, Акелдама, до сего времени зовется землей крови.

                                                                                         2008 год






КРУТЫЕ ОЗЕРКИ





Предисловие издателя

Перед вами грустная повесть о любви. Грустная не только потому, что ее героя и автора уже нет с нами. Повести о любви, согласитесь со мной, вообще редко бывают веселыми, если речь действительно о чувствах, а не кураж и не ерничанье на эту тему. Любовь по природе своей чувство тонкое и хрупкое, какая уж тут веселость. А тем более случилось это с человеком уже немолодым, в своей бурной, да простится мне так о покойном, сумасбродной жизни влюблявшемся часто и почти всегда имевшем успех, женившемся неоднократно, но так и не создавшем своей настоящей семьи.

Он был неудержим в моменты влюбленности, любил каждую женщину так, будто переживал первое и последнее чувство. Правда, оно скоро проходило, но он уверял, что не лгал, объясняясь в любви, потому что в ту минуту, да, действительно, любил эту женщину. У нас были по этому поводу серьезные разговоры, которые не имели результата. Мой товарищ высказывал мне сочувствия в связи с отсутствием способности влюбляться. Он только что не называл меня человеком ущербным. Себя, следовательно, считал счастливым.

Он действительно был счастлив во время бурных романов с сестрами. Я приезжал к нему, и он находил способ показать мне предметы своего восторга. Скажу честно, что не разделял его оценок, девушки они симпатичные, но не красавицы, и, судя по исповеди друга, одна характер имеет тяжелый, а вторая поражена пороком, как бы попроще сказать, легкого поведения. Но любил и писал он, а не я, потому все осталось в повести, как было в тексте на переданной мне компьютерной дискете.

Его внезапную гибель никто не склонен связывать с романтикой и драмой последней любви, хотя я уверен, что ему дорого обошлись эти полгода напряжения души.

У нас давно не было напечатано ничего похожего. Нежность и благородство его ухаживаний за девушками, а я вынужден это признать, плохо вписываются в современную расхристанную жизнь, повязанную расчетом и пошлым прагматизмом. Я искренне уверен, что повесть эта будет прочтена и понята. Ее издание посвящаю памяти талантливого писателя и влюбчивого мужчины, моего товарища по судьбе.




* * *

В обширном и ухоженном дворе стандартного домика густо стояли простые деревенские запахи. Пахло свежим коровьим навозом, соляркой из проржавевшей канистры, дегтем от недавно смазанных колес поношенного ходка. Хозяин, молодой мужик, вышел из открытых сеней, поправляя только, что надетую рубаху. Был он невысок ростом, коренаст, вроде как заспан или с похмелья. Меня узнал, когда-то, при социализме, работал по профсоюзной линии, и мы, видимо, встречались, назвал по имени-отчеству. Я похвалил себя, что предварительно спросил у проходящего мужика его имя, и тоже обратился по отчеству. Собственно, повод для встречи не требовал особой официальности, моя подружка, женщина незамужняя и крайне капризная, вдруг пожелала шашлыков, да не с придорожного мангала, а сделанных собственными руками. Я заехал в ближайшее к райцентру село и узнал, что Сергей Иванович может не только продать овечку, но и заколоть, обработать, как полагается.

 -  Здравствуйте. - Хозяин был рад гостю. Я тоже поздоровался, пожав потную, но крепкую руку Сергея. - Какие проблемы? Давно мы с вами не виделись.

-  Давненько. - Честно говоря, я не помнил ни одной встречи, хотя симпатичное лицо этого сорокалетнего крепыша казалось знакомым. То, что он на вы, это немножко от прошлого, от моего раикомовского положения, немножко от разницы в возрасте, мне на десяток побольше. - А проблема одна, нужен барашек.

-  Живьем? - переспросил Сергей.

-  На шашлык, зачем мне живьем?

-  Сделаем, но только вечером, когда табун придет. Овечки-то в табуне.

-  Это когда?

-  Часов в девять. Да час на работу.

Меня устраивал такой расклад, потому что теплое мясо быстро принимает специи и приправы, к утру можно нажигать угли для мангала. Договорились, что я приеду к десяти часам. Чуть было не забыл о цене.

-  Как везде, две сотни. Не смутит?

Вечером я приехал чуть раньше, барашек еще висел на перекладине сарая, и Сергей с соседом, у которого я уточнял его имя, сосредоточенно снимали шкуру.

-  Ты, кум, аккуратней, чтобы ворсинки не попали на мясо, весь вкус испортят, - не выпуская изо рта сигареты, подучивал Сергей. Рядом стояла молодая пышнотелая женщина, видимо, его жена, ее фигура была вызывающе красива для столь скромного двора, только сама она, впрочем, едва ли понимала, насколько она красива, и едва ли помнила о своих прелестях. Но более всего меня поразила девочка лет пятнадцати, которая стояла, прижавшись к матери, и была очень ранней ее копией. Простенькое платьишко не скрывало отсутствие каких-либо других одежд, что вполне нормально для такого возраста и теплого летнего вечера. Скорее всего, появление здесь постороннего мужчины было более неестественным, чем остренькие грудки, бесцеремонно выпирающие из ситца, и платье, при каждом движении заползающее наверх по крутым возвышениям сзади. Я понимал бестактность быстрых и вроде незаметных взглядов, но не мог запретить себе время от времени смотреть на нее. Девочка, как завороженная, наблюдала за действиями отца, превратившего в куски мяса барашка, которого она, возможно, кормила из соски или пасла на соседней полянке. Она совсем не замечала меня, первопричину этого трагического для нее события.

Сергей аккуратно сложил разделанные куски на скамейке, я принес из машины большой пакет, взял только задние ляжки, рассчитался с хозяином, и под безразличными взглядами красавицы и ее дочери вышел со двора.

Темнело. Небо над деревенским озером набрякло влагой, и оттуда несло тихую прохладу. Сергей проводил меня до машины.

-  Надо было все забрать, нехорошо получается: рассчитался за барана, а взял половину.

-  Перестань, сочтемся, не в последний раз. Это жена твоя?

-  Жена, кто же еще?

-  Красивая она у тебя.

-  Ну, ты наговоришь. Красивые на телевизоре, а у нас бабы.

-  Нет, правда, Сергей Иванович, жена твоя редкой красоты, и дочка будет такая же, когда подрастет.

-  Эта-то? Симпатюля, я и сам ее люблю, да их пятеро у меня.

-  И все дочери?

-  Нет, два парня.

Мы пожали друг другу руки, я сел в машину, и тихонько, чтобы не поднимать пыль, выехал из деревни.

Шашлык получился отменный. Я не беру уксус, который сушит мясо и крадет вкус, а пользуюсь яблочным соком и избыточным количеством крупного репчатого лука. В эту пору он как раз в соку, так что мясо дышало ароматами лета, возбуждающей силы и смотрелось, как салат из помидоров. Моя подруга осталась очень довольна тем вечером на берегу озера с сухим вином и шашлыками, но я ей не стал говорить о поразившей меня девочке, зная ее ревнивую и несколько злобную натуру.




* * *

Прошли шесть лет. Перемены, случившиеся в стране, крепко потрепали меня, выбросили из колеи привычной жизни, заставили торить новую тропу, а это непросто в таком возрасте. Да еще стал замечать недостаток того, что раньше ничем о себе не напоминало. Здоровье, которое в прежние годы разбрасывал горстями, пришлось собирать и сохранять ампулами и таблетками. В голове моей постоянно стоял шум, как от кузнечного горна, каким я заслушивался ребенком в деревенской кузнице хромого Остапа. Со временем горн стал все больше раздувать угли, и были моменты, когда я не находил покоя. Штатную работу пришлось оставить, но появились люди, достигшие в жизни почти всего, по крайней мере, им так казалось, потому что работа или, как теперь говорят, бизнес, приносит им хорошие деньги. Человек в таком состоянии становится капризным, ему кажется, что его персона незаслуженно обойдена общественным вниманием. Ему очень хочется себя увековечить. И вот тут появляюсь я. За скромную плату пишу жизненный путь героя, тщательно обходя колеи и непролазную грязь биографии, а потом издаю скромным тиражом книжечки почти для личного пользования. Поскольку работаю добротно, очерки эти читаются легко и с интересом, коллеги по бизнесу говорят герою комплименты, а я получаю на жизнь.

За это время вошел в большие года, когда всякое упоминание об увлечении женщиной воспринимается знакомыми как бахвальство или шутка. Но или сказывается природа, или постоянная литературная работа требует творческой подзарядки - не знаю, только я увлекаюсь очень часто, порой отчаянно. Это становится иногда достоянием общественности, и относительный покой в моей семенной жизни обеспечивает только демонстрация моей последней женой полного безразличия к слухам и сплетням, основанная на не очень уважительном отношении ко мне самому. Подтверждением этого будет очень скорый отъезд ее к мамаше в областную столицу, что можно расценивать как развод, ибо мы жили гражданским браком.

У меня в то время еще не было компьютера, а я давно оценил своеобразную красоту и классическое совершенство листа, исписанного черной гелевой пастой, страницы получались красивые, старомодные, с оттенком архивное™ и документа. Но гель заканчивался быстро, и я довольно часто ходил в ближайший магазин, в котором стержни и ручки такие были всегда. Выкладывал на прилавок несколько десяток, продавщица отсчитывала товар, и сделка заканчивалась. Я никогда не говорил с продавщицей, потому что чаще всего прибегал, прервав работу на самом, казалось, интересном месте, да она и не вызывала у меня никакого интереса.

Все началось, помнится, в тот день, когда я в перерывах между работой пытался растопить печку в своем старом крестьянском доме. Наступала осенняя сырость, а печь никак не хотела выпускать дым наружу, стремясь загнать его в тесное пространство избы. Жена ворчала, я бросал работу и шел разбираться. Только что я мог? Распсиховавшись, выбросил шипящие головешки на улицу, кое-как умылся и пошел в магазин, потому что последний стержень заканчивался, а работы было на весь вечер.

Около отдела письменных принадлежностей, как всегда, никого не было, попросил десяток стержней или ручек, продавщица оторвала от рулона закатанные в пластик изделия, подала мне и улыбнулась:

-  У вас сажа на щеке.

Я не смутился, вынул платок и попросил ее убрать пятно. Она с улыбкой легонько вытерла мне щеку, а я, чувствуя ее случайные и беззастенчивые прикосновения, наверное, впервые смотрел в ее лицо, еще ничего не понимая, но, лихорадочно соображая, где мог его видеть раньше, не сейчас, а давно, как будто в другой жизни.

-  Тебя как зовут?

-  Варя.

-  Редкое имя по нынешним временам, сейчас все больше Жанны да Виктории...

Она засмеялась удивительно детским беззаботным смехом:

-  У меня младшая сестра как раз Вика, а мое имя в честь бабушки Варюши.

-  Варюша? Можно, я так буду тебя называть? Нет, лучше Варенька. Согласна?

-  Чудно! Так меня никто не зовет. Конечно, можно, только не при хозяйке, она нас ревнует к каждому мужчине.

-  Ко мне нельзя ревновать, я очень старый.

-  Я бы не сказала. Какой же вы старый? А теперь девушки предпочитают самостоятельных мужчин, потому что молодежь спилась и колется. Вы по совместительству с писательством еще и печи ложите? - со смехом спросила она.

Я тоже рассмеялся и рассказал о своих злоключениях. Мы говорили, а в душе у меня возникало смутное и радостное предчувствие встречи с приятным прошлым, знакомое чувство, но я терялся в догадках, к чему оно тут.

-  У нас в деревне есть хороший печкур, дядя Миша, наш сосед. Вы его попросите, он сделает.

-  В какой деревне? - спросил я, чувствуя, что уже не могу сдержать волнение, что есть объяснение моему предчувствию, и предположение мое правильное. Много позже вернулся к этому разговору и выделил из него новое слово «печкур», на которое должен был обратить внимание сразу как пишущий человек. Только огромным волнением, вдруг охватившим меня, смог объяснить себе этот профессиональный промах.

-  В Крутых Озерках. Хотите, вечером подъезжайте, заодно и меня довезете, чтоб не ждать автобуса, а я дом его покажу.

Сердце мое колотилось. Неужели это та самая девочка, что стояла тогда во дворе и наблюдала за работой отца, та маленькая точеная фигурка, закинутая бесцветным платьишком? Сколько времени тогда она преследовала меня, и только разум взрослого человека и, конечно, увлеченность очередной дамой удерживали от как будто случайной поездки в деревню к Сергею.

Дурацкие масхалаты, в которые частные предприниматели одели своих продавцов, сделали их безликими работниками прилавка, в них потерялись женщины. Девушка вообще была ни на что не похожа, мешкообразное платье-халат прятало тело, и только высокая грудь выдавала упругую силу молодости и мамину наследственность. Лицо - да, та же скуластость, тот же упрямый подбородок, острые глаза. Неужели это она?

Вечерняя встреча ничего не добавила к моим наблюдениям, девушка вышла из магазина в просторной куртке, потому что моросил дождь. Она села в машину, привычно откинувшись и притянув дверцу. Она молчала, я тоже не знал, о чем говорить. Печная тема исчерпана еще днем, какую-либо другую я боялся шевелить. Да и она ли это? А если даже и она, что это меняет? Я все еще сомневался и боялся, что, окажись эта девушка не из тех воспоминаний, у меня пропадет к ней всякий интерес.

-  Вот тут тормозните, - попросила она, собирая пакеты с продуктами. - А дядя Миша напротив живет.

Все сомнения кончились. Мы стояли у дома Сергея Ивановича, когда-то готовившего по моей просьбе барашка для шашлыка.




* * *

Печь и связанные с ней проблемы стали заботить меня гораздо больше, чем недописанная документальная повесть о большом человеке, за которую должен был получить приличный гонорар. Обговаривал с Мишей варианты ремонта печи без капитальной разборки, вечерами он работал, потом я увозил его, чтобы следом перехватить Варю. Уже на следующий день догнал ее на полдороге в деревню, и все это выглядело вполне пристойно, Мы болтали о пустяках, среди которых выпадали зерна довольно значительные.

-  Все мужчины подлецы, - заметила девушка, и я немедленно уточнил:

-  У тебя была возможность в этом убедиться?

-  Да, - ничуть не смутившись, ответила она.

В другой раз Варенька поинтересовалась, чем я оправдываю свои вечерние поездки перед женой, ведь печка отремонтировала, о чем полупьяный печкур Миша доложил ей по дороге накануне. Я уклончиво ответил, что это мои проблемы, хотя большее значение все-таки имела ее забота о таких деталях.

Когда в очередной раз остановился рядом с только что закрытым магазином, девушка запрыгнула в машину, я вынужден был сказать, что поездку в Крутые Озерки попутной назвать у меня уже нет оснований, значит, признаю, что ехал специально за ней.

- Варя, у меня к тебе есть один очень серьезный вопрос. Можно?

- Конечно.

-  Тебя не смущает мое появление каждый вечер? Уже нельзя делать вид, что это случайности. Говоря современным молодежным языком, я к тебе клеюсь.

-  Похоже, - согласилась она.

-  И тебя это не смущает? Ты же понимаешь, что я имею в виду разницу в возрасте. Узнают, будут над тобой подтрунивать...

-  Почему вы решили, что кто-то может узнать? Я в машину сажусь в стороне от магазина, каждый раз там проходят разные люди. Никто ничего не узнает.

В тот раз разговор на этом и закончился, но меня не устраивала отведенная мне видимая роль ежедневного доставщика этой девушки с работы домой. Я чувствовал, что Варюша все опаснее входит в мою душу, хотя фактическую невозможность серьезных отношений с ровесницей своей старшей дочери отчетливо понимал.

Неожиданно и очень кстати жена собралась в гости к своей мамочке, и я охотно ее проводил. В тот же вечер предложил Варе поехать ко мне домой. Мне откровенно надоело пытаться проникнуть к ней через шубку, в которую одели ее наступившие холода, хотелось спокойного и более тесного общения.

-  Не сегодня, - уклончиво ответила она.

-  Когда же?

-  Я подумаю.

Меня бесила и одновременно умиляла ее рассудительность. Такая девушка не может попасть в глупое положение, ее вывод о подлецах-мужчинах, скорее всего, родился в результате доверчивости от большого первого чувства. Я, наверное, не был красивым, но молодым точно, был, и хорошо помню девчонок, которых мне удалось увлечь, и только боязнь ответственности и не израсходованная совесть сдерживали в тех случаях, когда мои подружки уже теряли контроль над собой. Варенька моя влюбилась, видимо, в менее деликатного человечка...

-  К вам в дом я не пойду ни за что.

Это было сказано уже следующим вечером. Быстро сообразил, что она не исключает встречи наедине, но только не у меня дома. Осторожно намекнул на возможность снятия квартиры.

-  Вы же понимаете, что нельзя снимать квартиру здесь, где вас каждый знает, - ответила мне Варенька. Я был готов к подобному ответу и предложил найти квартиру в соседнем райцентре.

-  Смотрите, поосторожней, у нас там родни много, чтобы мне к какой-нибудь двоюродной тетушке в гости не приехать.

Годы не изменили меня, хотя многому научили. Я искренне поверил; что этот вариант ею будет принят, и к концу следующего дня вернулся домой с ключами от уютной однокомнатной квартирки, вернулся поздно, магазин был уже закрыт, я поехал в сторону Крутых Озерков и догнал Варю на выходе из райцентра. Рядом с ней шел молодой человек. У меня упало сердце. Она никак не прореагировала на появление моей машины, хотя не узнать ее не могла. Сделав еще круг, я уехал домой. Ничего не клеилось, и работа валилась из рук. Умом все понимал, а сердце протестовало. Ревность это была элементарная или жалость к самому себе - не знаю. Ни на следующий вечер, ни потом не искал с ней встречи.

Надо сказать, что постоянное обращение к письменному слову несколько разучило меня толковой и грамотной устной речи после того, как ушел из властных структур, и необходимость излагать мысли вслух возникала все реже. К тому же я стеснялся Варюши, боялся обидеть неуместным словом, потому обращение к письму показалось мне единственно возможным способом сказать все.

«Догадываюсь, что эта моя записка будет для тебя неожиданной и странной, но мне проще изъясняться вот так, на бумаге, потому что возможности сказать тебе хотя бы часть того, что я хотел и готов был сказать, у меня просто не было. Я приглашал тебя поехать со мной в командировку, и уверяю, что там было много интересного, ты напрасно не поехала, если, конечно, не иметь в виду, что ты вообще никогда и никуда не собиралась со мной ехать. Ты не вышла и в то воскресенье, когда мы вечером вроде договорились поехать «в лес по ноябрьские грибы». Странно, но я не мог попросить у тебя каких-либо объяснений, потому что отношения наши настолько слабы и неустойчивы, что я боялся спугнуть их резкими вопросами и получить еще более резкие ответы.

Все равно благодарен тебе за несколько часов ожиданий, когда отвыкшее от эмоций сердце стучало чуть волнительнее, чем обычно, за несколько минут общения в машине, пусть самого пионерского, но для меня приятного и, думаю, полезного. Я не буду больше путаться под ногами, потому что у меня есть собственное самолюбие, которое не позволяет вытирать о мою душу ноги пусть даже очень красивой девушки. Я передам тебе эту записку лично, после прочтения, если, конечно, захочешь ее прочесть, записку уничтожь, ни тебе, ни мне не нужны пересуды на эту тему.

Будь счастлива».

Я был первым в это утро посетителем магазина, но ничего не купил, а положил на прилавок свернутый втрое листок и вышел. Вечером не вытерпел, догнал Варю и максимально независимо, насколько позволяло самообладание, спросил:

-  Почему сегодня одна?

-  А с кем я должна быть?

Меня выбивают из колеи эти еврейские приемы отвечать вопросом на вопрос.

-  Где же тот молодой человек, который вас провожал?

-  Это мой одноклассник, он живет в конце улицы, дошел до дома и простился.

-  И ты степью одна шла?

-  А вы в это время в машине злились?

Нет, все-таки влюбленный мужчина глуповат, достаточно нескольких слов девушки, и он отринул все опасения и подозрения, облегченно вздохнул и уже готов нести всякую чушь, лишь бы загладить вину, хотя еще вилами по воде писано, что она сказала правду.

Я заходил иногда днем в магазин, чтобы получше ее рассмотреть, но мешали покупатели и эта ужасная униформа. Раза два застал у ее прилавка местного коммерсанта по кличке Чукча, сожителя Вариной хозяйки. Мне говорили, что он и к ней давно ищет подходы.

Вечером, в машине, освещенная отраженным светом приборной доски, одетая в модную шубку и хорошенькую шапочку, сидевшая гордо и независимо, ни разу не повернувшая лица в мою сторону, она казалась таинственной незнакомкой. В нем действительно было что-то от знаменитой героини картины Крамского. Я все более разжигал себя. Мне казалось, что внимание молодой и красивой девушки всколыхнет мою стареющую душу, обновит чувства, как обновляла в старые годы бурной весной застоявшиеся воды наших тихих омутов «большая вода», приходившая в наши низинные края с огромными глыбами льда, с обломками мостов, с подвижными зарослями кустарников и камышей.

Мне дорого даже то, что, подъехав к дому, она не спешила открывать дверь, мы говорили несколько минут, я пытался взять ее руку, она не была против, но я ни разу не почувствовал какого-либо движения, рука была теплой и неживой. Попытки тихонько обнять ее и привлечь к себе сводились на нет не столько объемной шубкой, сколько ее осторожными, но в то же время убедительными уклонениями.

Она всегда выходила из машины, сразу забирая пакеты, а в этот раз оставила их на полу и, выйдя, наклонилась в машину, чтобы забрать вещи. Ее лицо было впервые так близко к моему, я осторожно придержал ее головку и поцеловал в щеку. Меня больше всего поразило, что не было никакой реакции. Варя взяла пакеты и прикрыла дверь.

На следующий вечер к теме невинного поцелуя мы не возвращались. Повторить его мне не удалось. Неопределенность терзала меня.

-  Ответь на простой вопрос, Варюша: я в качестве кого нахожусь рядом с тобой? Ты ведь знаешь, что очень нравишься мне.

-  Не одному вам.

-  И это правильно. Но я боюсь, что мое увлечение перерастает в чувство, хотя уже смирился, что такое со мной больше не случится. Кажется, ошибался. Поэтому я хочу знать, на что рассчитывать. Ты же не отвергаешь меня, правда?

-  Вам этого мало?

-  Варюша, я мужчина, хотя, конечно, справедливости ради следовало бы добавить: пожилой мужчина. И ты садишься ко мне в машину каждый вечер, хочу верить, тоже не просто так.

-  Мне интересно с вами.

-  И все?

-  А что бы вы еще хотели?

-  Я хочу нормальных отношений... Варя, квартиру я снял, небольшая, благоустроенная, чистенькая. Поедем, посмотрим.

-  Никуда я не поеду. И квартиру вы сняли напрасно.

-  Значит, завтра мне не приезжать?

-  Как хотите.

-  А ты как хочешь?

Более жуткой тишины не слышал, кажется, в своей жизни. Она вышла, как всегда, не сказав ни слова на прощание. Я развернул машину и рывком бросил ее на обледеневший и скользкий большак. Скорость была уже приличной, когда машину вдруг повело влево, я не сразу сообразил, в чем дело, находясь все еще во власти горьких эмоций, резко повернул руль и, кажется, тормознул. Машину круто развернуло и закружило по дороге, впрочем, не очень широкой. Помню пару полных разворотов, потом несильный боковой удар и - тишина. Открываю дверь, машина вошла в кювет правой стороной, ничего не помяв. Потихоньку прихожу в себя и благодарю Бога за счастливый исход бездумного отношения к дороге. Самому выехать не удастся, придется ждать помощи.

Через полчаса остановилась легковушка, полная веселой молодежи. Я, с трудом держась на льду, подошел к водителю.

-  Что же вы так неосторожно, только что прошел дождь.

-  Я его не заметил.

-  Чем я помогу?

-  А вы не ушиблись, нет? Вы Варю привезли? - Матовый свет салонного плафона высвечивал девичье лицо. Я не считал нужным говорить о Варе и ответил, что был в деревне по своим делам. Девушка, тем не менее, оказалась сообразительнее парней: - Поедем в деревню, я дядюшку попрошу, он заведет грузовик.

Через час моя старенькая «восьмерка» стояла на средине дороги, я заплатил обоим водителям, девушка опять проявила обо мне заботу:

 -  Вы тихонько поезжайте, осторожней. Если вы Варю не привезли, то где она может быть, мы так и не нашли.

-  Что-то случилось?

-  Ничего. Хотели ее с работы забрать. Она сестра моя. А я Лена. А это двоюродный брат, из города приехал. Ну, счастливо.

Дома я ощутил какое-то странное чувство удивления, может быть, недоумения: родная сестра Варюши, моей недотроги и красивой льдинки, безразличной и безучастной к моим делам и проблемам, но необъяснимо притягательной, не допускающей, но и не отпускающей меня. Понял, что дошел до края, надо принимать решение, а я не готов. Завтра снова поеду к ее магазину, хотя знаю, что наше общение ограничится коротким «здравствуйте» и, возможно, «до свидания». Не смогу не поехать.

А сестра ее совсем другая, интересуется, не ушибся ли... Странно. Я слышал о ней разное, но кто из молодых не погуливает, не пьет пиво и не трясется на дискотеках? В деревне молодежь предоставлена сама себе, и Лена-только часть потерянного поколения. Впрочем, многие сумеют выкрутиться, найти себя, устроить личную жизнь, но беда, если вино возьмет верх.

Прошло несколько дней. Каждый вечер, как приговоренный, я выезжал на знакомую улицу и каждый вечер видел девушку, деловито идущую в сторону дома. Ни разу она ничем не проявила интереса к проходящей мимо машине, а у меня не хватало смелости нажать на тормоза и открыть дверь. В очередной раз, вернувшись домой, написал Варе еще одно послание.




* * *

Когда Варюша на следующий вечер села в машину, я ждал вопроса о недавнем происшествии и уже приготовил рассказ с тонким намеком и на ее вину в случившемся. Ждал я напрасно. Она ни о чем не спросила. Ни одного слова не было сказано о письме, как будто она его не читала. Несколько вечеров мы ездили почти молча, нервная дрожь колотила меня, и сердце выпрыгивало.

Никогда до этого не видел многосерийных снов, хотя сновидения мучили меня еженощно. Теперь привиделась Варя, страстно влюбленная в меня, мы целовались принародно, и никто не обращал на нас внимания. После первого сна очнулся с головной болью, видимо, сознание не очень соглашалось с правдоподобием моих грез. Велико же было мое изумление, когда сон продолжился, мы с Варенькой катались на машине, собирали цветы в лугах моего детства, хотя она там ни разу не была, к тому же на дворе декабрь, и цветочные сны вообще в диво.

Потом это стало происходить каждую ночь. Я уже подумывал было поехать к знакомому невропатологу, понимая, что сны эти — не от хорошей жизни и добром не кончатся, но победило желание видеть ее в таких ситуациях, какие в жизни уже никогда не случатся. Странно, но мы не говорили во сне, просто она знала, что я хочу сказать, а я буквально слышал ее мысли. Обнимал ее и ласкал, как только умел, как научился за тридцать лет практики, она была послушна и гибка, порой загадочна, иногда игрива. Она была, наверное, такой, какой хотел ее видеть.

В очередной раз она явилась мне с животом, расстегнула халатик, точно так, как это сделала моя первая жена, показывая будущего первенца. Я осторожно обнял ее за располневшую талию и прислонил ухо к животу. От услышанного членораздельного «Папа, это я» мне стало весело, я поцеловал ее в пупок, отчего она радостно взвизгнула. Любопытно, что и во сне остался верен своей подозрительности. Вдруг отчетливо вспомнил, что дальше снятия лифчика дело у нас не доходило, откуда мог взяться ребенок, так круто определивший меня как отца?

Чудеса стали происходить каждую ночь на фоне все усиливающейся головной боли. Я понимал, что воспаленный мозг дает сбои и выдает фантазии в угоду подсознательным желаниям своего хозяина. Сны уже раздражали и утомляли меня, потому что не имели ничего общего с действительностью.

Ребенок появился как-то вдруг. В какой-то квартире, очень напоминающей снятую мною для встреч с Варюшей, оказались ее родители, сестры и братья, и я тут же, но только чужой и никому не нужный. Когда родственники исчезли, она сказала мне, что будет жить здесь, а я останусь у себя дома, потому что, видите ли, нельзя разрушать семью. Речь явно шла о моей семье, хотя в реальности я опять был свободен. Ребенка мне так и не показали, но я украдкой заглянул в кроватку и увидел в ней маленького голого коммерсанта Чукчу, который ехидно улыбался мне, обнажая желтые гнилые зубы.

Потом начались сцены ревности, в которых Варя гневно обвиняла меня в связях с женщинами, происходившими еще до ее появления на свет. Сцены были очень реалистичные, потому что в архивах мозга остались сотни семейных ссор, и по эпизоду из каждой могли обеспечить меня повторной нервотрепкой на несколько ночей кряду. Я решил все это прекратить, и поехал в больницу.

-  Ты все чудишь? - спросил мой давнишний друг-доктор. -Дорогой мой, пора перестать прыгать козликом, тебе шестой десяток.

-  Что ты мне посоветуешь как врач, а не как брюзга? Что хорошего в том, что ты оброс внуками и лопухами на даче? Я живу, как могу, как требует моя душа. Мы с ней не хотим стариться.

-  С этой молодухой у тебя действительно далеко зашло? - выслушав изложение моих ночных кошмаров, спросил доктор.

-  В том смысле, который ты имеешь в виду, не зашло, я даже не могу поцеловать ее, как следует. А в