На Новой Земле
К. Д. Носилов






СЛУЧАЙ


Когда я был в последнее время в Обдорске, я часто-часто приходил посидеть на берег высокого, красивого обрыва к старому храму самоедской миссии, где стоит старенькая, уже полуразвалившаяся беседка.

Говорят, эту беседку устроили тут политические, и если это верно, то нужно отдать им полную справедливость – они выбрали для этого самое чудное, самое красивое место на этом обрыве берега реки Полуя, которая, как лента, вьётся у самого его подножия. Внизу под ногами – последняя береговая улочка, дальше её – извилистая, омывающая мысок река, дальше её – луга и луга до бесконечности, и только далеко-далеко, как словно на картине какого акварелиста, видна линия тёмного далёкого хвойного леса, и сверху него, выше её, словно облака, смелыми контурами поднимаются далекие белые горы Урала.

Чудное, задумчивое, оригинальное место, место, где даже северная скучная природа и та имеет что-то очаровательное, милое... И когда бы вы туда ни пришли: в морозную ли сорокаградусную тихую ночь, когда над куполом и храмом таинственно ходят и вспыхивают лучи и ленты северного сияния; в ясный ли, морозный ли зимний денёк, когда при свете низкого, полярного красного солнышка на западе стоят румяные, белые горы; летом ли в разлив реки, когда перед вами – море разлива; или ранней весной, когда лежит вместо него одна снежная искрящаяся пелена, – вы всегда найдёте в этой картине что-нибудь интересное, на чём с удовольствием остановится глаз, перед чем невольно унесутся куда-нибудь своевольные думы... И обдорцы, молчаливые, задумчивые обдорцы, недаром любят приходить сюда посидеть и подышать чистым воздухом и посмотреть на то, как своеобразно хороша окружающая их природа. И я часто-часто встречал тут, на этом обрыве, их оригинальное общество, общество в белых совиках, в тёплых малицах и шубах, общество, где дам почти нельзя порой отличить от мужчин по костюму, общество, где маленькие дети порой бегают и сидят, как белые маленькие, милые медвежата... Это место на обрыве берега, это место у старенького самоедского храма, эта старенькая беседочка – своего рода «стрелка» для Обдорска, только с той разницей, что здесь вместо чудного нашего моря море снегов и сугробов с дальними горами; вместо чудного заката – только порой серый, задумчивый, утопающий горизонт и вместо шумного, весёлого общества – небольшая задумчивая, молчаливая группа, которая словно застыла на этом вечно холодном воздухе, которая словно задавлена этим суровым климатом и убита. Такова уж природа человека на Крайнем Севере, который даже сюда, на это чудное место, приходит с какой-то своею вечной задумчивостью, приходит, посидит и так и уйдёт с нею снова в свою снежную нору с ледяными зимой окнами, где свет свечи заменяет ему и днём свет ясного нашего благодетельного солнышка.

Но чаще всех я, приходя сюда посидеть, встречал тут одного маленького, седенького, скромного старичка, которого я заставал тут, кажется, во всякое время: и в глухую полночь, когда разыгрывается на звёздном небосклоне чудное сияние, и ранним утром, когда в воздухе ещё стоит морозная пыль, и даже в часы, когда рвёт и мечет всё снежная, своевольная зимняя буря.

Это был какой-то любитель природы, который даже, случалось, приходил сюда и в такое время, когда, кажется, нельзя было продержаться и минуты в старой беседочке при страшном ветре.

Кто этот бледный маленький старичок в вечной своей оленьей малице, я не знаю до настоящего времени, хотя мы встречались тут чуть не сотни раз, хотя мы, по-видимому, прекрасно изучили друг у друга наклонности и привычки и не раз даже разговаривали, хотя в большинстве случаев любили сидеть молча.

Я знал, что он знает меня хорошо, но мне просто как-то не хотелось о нём спрашивать у обдорцев, тем более что я знал вперёд, что луг всегда вам скажут про человека что-нибудь нехорошее, потому что такова уж черта северного человека, такова черта нашей вообще глухой провинции, которая вечно между собой сердита. И я просто решил лучше поэтому о нём не спрашивать, предоставив лучше самому догадываться, кто он, и просто видеть в нём того, что вижу почти ежедневно, – простого, скромного и, по-видимому, доброго человека.

И он действительно, кажется, был добрый, и уже по одному тому, как он встречал меня всегда молчаливой улыбкой, по одному тому, как он любил всегда сидеть и любоваться молча, видно было, что это добрый человек и что он любит страстно природу, а кто любит её, кто часто выходит к ней со своими думами, тот, уж наверное, добрый, честный и милый человек.

Вот с этим-то старичком, молчаливым соседом по беседке, я и любил сидеть и думать на этом обрыве, и часто приходил туда и в добрую погоду, и в бурю, и в бурю даже как-то охотнее, потому что в это время как-то легче раскрывается грудь и легче дышится, и веселее как-то делается на душе, и живее движутся мысли.

Именно живее, легче и веселее, потому что душа человека более любит движение, чем покой, полную тишину и невозмутимое, тихое счастье. И я, помню, часами просиживал в старой, полуразвалившейся беседочке, часами просиживал тут с какими-то думами, неподвижно смотря на эту белую пелену снегов, на эти дальние белые горы, за которыми была уже Европа. И странное дело – в этой белой пелене, кажется, ничего не было особенного, кроме простора, но этот простор тут заменял мне море, и очень возможно, что и нравилось это место только благодаря этому одному необъятному простору, потому что тут ни перед чем не останавливалась мысль, потому что тут ничто не останавливало её свободного бега.

Но порой и на этой скатерти зимних снегов появлялись маленькие движущиеся точки. Но это было уже почти редкостью, потому что точки эти появлялись только тогда, когда раз в две недели приближалась к этому городу почта; потом бывало ещё тогда, когда кто-нибудь из оленеводов съезжал с далёкого Урала; и только со стороны вершин Полуя появлялись чаще эти точки, когда сюда зимой стремился бродячий самоед за провизией или для того, чтобы внести ясак государю...

И мы тогда с захватывающим любопытством, бывало, следили со старичком за этими двигающимися точками, которые показывались и порой снова пропадали, которые приближались и причудливо вились по узким зимним дорожкам, которые потом, обрисовывались скоро в караваны рогатых оленей, которые потом через час ожидания, если не больше, наконец, подъезжали к нашему городку и лихо вздымались на его высокий берег, чтобы потом пропасть уже навсегда из наших глаз в каких-нибудь гостеприимных воротах, которые за ними запирались наглухо, словно скрывали поскорее какую-то тайну.

В это время мне всегда почему-то казалось, что мы походим со старичком в этой беседочке на старых моряков, которые так же вот, как мы в эти минуты, любят сидеть на обрыве своего родного моря и угадывать далёкие суда по одному белому парусу.

Но всего более нас со старичком интересовали почему-то самоеды со своими разряженными в разноцветные шкуры оленей жёнами, со своими маленькими детьми, похожими издали на белых маленьких медведей, со своими рогатыми, красивыми оленями, которые пугливо озирались по сторонам, завидя незнакомый город. Они действительно были интересны, эти самоеды, и мы со старичком знали вперёд, откуда они стремятся и зачем они едут к этому городу, и как потом выедут из него уже пьяными, потерявшими рассудок. И, завидев их караван, невольно, помню, как-то хотелось досидеть, пока он прибудет, дождаться, пока вот он тут не покажется под беседкой, и, бывало, сидишь и смотришь за рогатыми оленями, бывало, сидишь и мёрзнешь, пока они не въедут на реку Полуй и обязательно не остановятся как раз против мыска, напротив беседочки, где обязательно останавливается каждый самоед, который въезжает в этот город со стороны Полуя.

Сначала я думал, что это просто обычай самоедов останавливаться перед тем, как въехать в городок, потом – что это просто какая-то непонятная мне примета суеверной их жизни, но потом, вглядываясь в них, следя за ними с этой беседочки, я стал замечать, что они что-то кланяются как будто горе или храму, потом что-то развязывают, берут и бросают в сторону нашей беседочки и только тогда уже снова берут длинную палку, которой правят оленей, и снова трогаются в путь, чтобы уже въехать в первую улочку, потом круто подняться по развалу и въехать в самый Обдорск.

Всё это было очень странно и непонятно, но мне как-то всё не удавалось спросить об этом своего молчаливого собеседника, и я сам просто решил, что это не что иное, как простое поклонение дикарей старенькому храму, который как раз стоит позади беседочки на самом почти обрыве мыса.

Как вдруг раз, наблюдая это, мне пришло в голову заметить своему молчаливому собеседнику, что мне нравится, что ни один дикарь не проедет мимо этого места, чтобы не поклониться храму.

Он встрепенулся.

– Вы думаете, что они поклоняются храму? – спросил он меня неожиданно.

– Да чему же? Ведь они наполовину крещёные, эти самоеды?

– Да, крещёные, но здесь уже говорят по поводу этого другое...

– Что же?

– Здесь говорят, что они поклоняются этой горе.

– Горе? Почему вы это думаете?

– Говорят, тут стоял когда-то давно их главный идол.

Я слыхал и читал об этом идоле, который стоял прежде на месте беседки, но на этот раз промолчал, ожидая, что мой собеседник сегодня разговорится.

Но он замолчал, словно снова куда-то ушёл со своими вечными думами. Я решил не попускаться разговору.

– Куда же он скрылся, этот идол? – спросил я старичка.

– Говорят, я верно не знаю, его уничтожил покойный митрополит сибирский Филофей. Он приезжал сюда когда-то из Тобольска давно на лодке, сжёг его и благословил поставить на это место церковь.

Я знал всё это из истории этого края, но молчал. Старик продолжал, видимо, уже разговорившись:

– Он сжёг его и благословил поставить на этом месте церковь казакам. Они действительно её поставили – не эту, та сгорела, – но дикари не могут, говорят, забыть этого идола и, как триста лет назад, так и сейчас, приезжая сюда, имеют обыкновение этому месту поклоняться.






– Что же это был за идол такой, которого они не могут забыть столетиями?

– Не знаю, но говорят, что это был большой их идол, что-то вроде покровителя рыболовства, и я слыхал, что они съезжались сюда поклоняться целыми караванами и приносили ему сотни оленей в жертву, так что ещё посейчас на месте этого обрыва находят в земле черепа животных.

– Что же он изображал из себя? Что-нибудь необыкновенное?

– Не знаю точно, но слыхал от самоедов, что это было громадное деревянное чучело, на которое уходило по двадцати шкур оленей на одежду, и, говорят, русские очень боялись его в первое время, как зазнали этот городок, и не приближались даже к нему близко, чтобы не оскорбить самоедов. Говорят, что тут, благодаря ему, благодаря съезду к этому идолу, и основалась впоследствии эта знаменитая ярмарка самоедов: они стали съезжаться к нему на поклонение зимой, а русские этим воспользовались и завели с ними торговлю. Те приедут, остановятся табором за этой рекой, а наши выйдут из городка, перейдут по льду реки и положат свои товары на берег, а сами сейчас же уйдут. Тогда дикари придут, осмотрят всё и положат рядом свои шкурки, и если торг таким образом состоится, то русские выходят, берут их шкурки и уносят к себе, а те приходят, уносят топоры, железо и прочие вещи.

Теперь нет этого идола, но самоеды уже ездят по привычке и только вот уже поклоняются одному мыску, на котором когда-то стоял их идол, – заключил разговорившийся сегодня старик.

Но я неохотно верил такому объяснению и сказал, что я видал самоедов и в храме.

– Я не отрицаю этого, они бывают в храме, покупают свечи и прикладываются, но я думаю, что это тоже идолопоклонство.

– Как? – удивился я.

– Так. Просто потому, что они так же это делают, как со своими идолами, так же поклоняются, так же тащат в храм шкуры, так же суют их под иконы, так же обращаются с ними, просят, говорят. Вы помните большой образ Николая Чудотворна на паперти этого храма?

– Помню, – отвечал я, – припомнив действительно раньше стоявший тут большой деревянный образ Николая Чудотворца.

– Его ныне убрали с паперти этого храма, и, по-моему, хорошо и сделал батюшка-миссионер.

– Почему вы так думаете?

– Потому что было противно как-то смотреть для русского верующего человека, как они тут приносили ему своё мясо, шкуры оленей и прочее. Вы хорошо помните тот образ святителя на паперти храма?

Я ответил, что помню, кажется, достаточно.

– Вы помните, как у него было попорчено лицо, уста, в особенности, и ноги?

– Как будто помню.

– Это всё было от приношений этих детей природы: они поклонялись ему, как поклоняются своему идолу, трогали его уста мясом и кровью, поднимали к нему шкуры оленей и сваливали их тут гурьбой, и даже, я слыхал, что были случаи, будто подтаскивали к паперти своих оленей, как они это делают в своей тундре, чтобы тут же убить их.

– Совершенно верно, – ответил я ему на это, – это действительно немного поражало в особенности свежего человека, но, по-моему, что нам за дело до того, как выражают свою веру дикие люди; раз они выражают её – они уже веруют, раз веруют – они научатся после и поклоняться. Время сделает и их истинными христианами, как нас с вами, потому что и наши предки, вероятно, имели не менее их суеверий.

На этот раз старичок, добрый старичок, по-видимому, совсем не разделял моих воззрений и твёрдо стоял на своём, стараясь, словно даже против воли и доброго своего сердца, доказать мне противное, и мне казалось, что он просто ревновал к этим дикарям свою веру.

Я стал доказывать ему своё, он – противное; я сослался на то, что, однако, самоеды ежегодно и по настоящее время крестятся, он это объяснял только их обетами; я стал говорить, что мне не раз случалось видеть, как самоеды, не попавшие почему-либо в храм, просто забрасывали на его крышу деньги; он утверждал, что это не иначе как только поклонение их бывшему тут покровителю рыболовства. И вдруг он стал доказывать, что у самоедов нет веры в православие, что самоеды будто бы раз даже ограбили этот храм и даже были не прочь ограбить и самый чтимый ими образ святителя Николая.

Это меня, помню, удивило. Я сказал, что не слыхал ни о чём подобном и даже в этом сомневаюсь и, разумеется, тотчас же попросил старичка рассказать мне про этот случай, на что он охотно тотчас же согласился.

– Немудрено, что вы про него ничего ещё не слышали, – начал он. – Это было уже после того, как вы здесь в последний раз были, но я до сих пор прекрасно помню этот случай.

Это было рано утром, когда ограбили самоеды эту церковь. Как сейчас помню, я только что проснулся, как вдруг слышу – ударили в набат. Что такое? Пожар? Выскочил на двор – дыму не видно. Смотрю, народ валит, бежит к храму. Побежал за ними и я, думая, что загорелось в храме. Подбегаю, там уже заседатель, батюшка, полна ограда народа... Что такое? Никто не знает, а сторож звонит и звонит, словно хочет поднять на ноги всю тундру. Ему кричат: «Слезай, что такое?» Он не слышит. Ему кричат: «Иди сюда, что такое, отвечай». Он молчит и знай себе лупит. Признаться, мне взбрело в голову, что он помешан, но нет, как словно не должно этого быть. Наконец его там остановили и спустили. «Что такое?» – спрашиваем. Церковь, говорит, ограбили... святителя Николая. Сам дрожит, бледный такой, испуганный. «Как? Кто?» Отвечает: «Не знаю». И сам так вот и трясётся от страха. «Вот посмотрите сами, если не верите!». И он повёл нас в паперть храма и отворил его. Действительно, в храме кто-то был из злодеев: на полу лежит разбитая кружка, на амвоне что-то обронено из вещей. Идём в алтарь – там священник говорит, что нет креста и серебряной какой-то ещё вещи. Заглянули в ящики – там перерыто, и всюду явные следы чьих-то обутых в пимы ног, и одно боковое окно разбито. Знаете, даже волосы стали дыбом, когда мы увидали это. Кто бы мог сделать это между нами? Народа мало, все наперечёт, все православные, из политических никто на это тоже не решится, и, помню, так и решили, что это не иначе как дикари, и не иначе сделали это как только в пьяном виде.






Разумеется, продолжал старичок, начались розыски, но никакого следа. Стали расспрашивать остяков, самоедов, и, пожалуй, так бы это дело и кануло в воду, если бы не объявился сам преступник. Не знаю, что его это заставило сделать: совесть ли его мучила уж очень или просто пришёл он к сознанию, что сделал великий перед Господом грех, только пришёл к начальству и сознался. «Я, – говорит, – виноват, я был в храме...». Стали спрашивать его, как он туда попал. Он сказал, что через окошко. Стали спрашивать, с кем. Говорит: один. Стали спрашивать, что его на это побудило. Говорит, что хотел попользоваться деньгами. Стали просить, чтобы он рассказал всё, и он рассказал. По его словам, с ним случилось что-то тут необыкновенное. Залез он в храм через окошко, только, говорит, сначала ему как-то жутко стало, очень уж на него подействовали тишина и мрак храма. Но после он освоился: тихонько пробрался в алтарь и стал там шарить: что попадёт ценное – за пазуху, что не нужно – оставит. Сколько ни рылся, а денег всё не было. Тогда он вспомнил, что деньги в храме кладут в кружку.

Нашёл одну в углу храма, вытащил её на середину, ударил топором и добыл. Деньги, говорит, так и посыпались по полу. Собрал их с полу, попрятал по карманам и за пазуху, и захотелось ему ещё больше. Пошёл опять шарить по храму и наткнулся на большой столбец, который стоит у образа Николая Чудотворца. Видит, столбец большой, тяжёлый, деньги так и переваливаются, и уже замахнулся на него, чтобы разбить, как вдруг голос: «Ну, будет тебе, набрался, уходи...». «Сначала я думал, – говорит, – это сторож говорит откуда сзади, оглянулся – нет, никого нет... Только взглянул, – говорит самоед, – я перед собою, поднял немного глаза, а на меня смотрит Никола, и так смотрит, так смотрит, что я не помню, как у меня и топор вывалился, и не помню, как я и убрался из церкви. И так мне страшно тогда было, что я до настоящего времени хожу, как помешанный, и вот пришёл покаяться и сознаться».

– Действительно, – продолжал старичок, – следы оказались под его ногу, и топор, что нашли в церкви, его же. Так там, где он его выронил, стоя перед образом, тут его и нашли.

– Что же он раскаялся в своём поступке? Молился? – спросил я, поражённый этим рассказом.

– Как же! Ходил к миссионеру, пал в ноги, просил прощения, ходил в сам храм молиться «Николе». Говорят, страшно убивался, однако все вещи и деньги не возвратил. Думают, что или потерял он где их в тундре, или просто кому из зырян пропил.

– Как же отнеслись к этому другие самоеды?

– Другие? Кто их знает? Это какой-то чудной народ, которого мы не знаем: некоторые были будто бы возмущены этим и говорили, что «это не ладно воровать в храме»; другие отнеслись без всякого к тому возмущения.

– Почему вы так думаете?

– Да они уже привыкли к таким чудесам святителя, и так говорят, многие из них видали в глаза в минуты горя...

Но этот ответ мне показался неудовлетворительным, и я, помню, сильно задумался и об этом странном случае, и о душе этого странного народа – самоедов.