На Новой Земле
К. Д. Носилов






ДВА ДНЯ В ПОЛЯРНОЙ ТУНДРЕ. (ИЗ ДНЕВНИКА ПУТЕШЕСТВИЯ НО ПОЛУОСТРОВУ ЯМАЛ)



I

Каждый раз, когда я развёртываю перед собой большую карту нашей необъятной Российской Империи, я всегда бываю поражён громадным пространством Севера, который как-то безжизненно, пустынно рисуется на карте, начиная от Северной Колы до самого Чукотского полуострова. Там только кое-где видны разбросанные маленькими точками вдоль больших рек, берегов моря поселения, зимовки, кашеварни, становья промышленников, смотря на которые ещё можно нарисовать воображению жалкую жизнь заброшенного туда судьбой человека, тогда как всё остальное пространство, занятое извилинами больших и малых рек и речек, контурами озёр и подёрнутое лёгкими штрихами топографа, карандаш которого, видимо, свободно гулял по этим местам, то означая бесконечное болото, то неизвестную ему глушь, рисует воображению одну безотрадную северную пустыню, известную под именем тундры. Положим, воображение не откажется оживить эту часть карты картиной бродячих стад оленей с их разноплеменными обладателями: самоедами, тунгусами, чукчами, которых усидчивый географ, к досаде своей, ещё не может усадить на место, но всё же карта кажется пустой и поражает своей безжизненностью и величиной.

Сама жизнь этих племён, как бы вы её себе ни представляли, словно растворяется между этими штрихами топографа. Они, только скользнув по карте, оставляют её снова глухой и пустой, как картина того леса, который лежит перед вами, где, вы знаете, есть и птица, и звери, но который, однако, ничем не обнаруживает своей жизни.

Меня почему-то всегда более тянет в такие места нашей обширной России, не знаю, потому ли, что они так забыты, так бедны, что возбуждают невольное сострадание, или потому, что они так неизвестны, что возбуждают любопытство. В самом деле, кто откажется хоть на минуту заглянуть в такой дальний уголок, подсмотреть там жизнь дикаря, увидать на приволье его стадо рогатых оленей, прокатиться на лёгких саночках по необозримой тундре, посидеть и послушать в чуме такого дикаря, чем он живёт, что думает об окружающем его мире и какая греет его там мечта...

Я расскажу вам, читатель, здесь немного из жизни таких стран, взявши на первый раз всего два дня моего дневника из путешествия по полуострову Ямал. Тундра всюду одинакова в Сибири, близок друг к другу и народ, а первые впечатления всегда и лучше, и свежее.

_29-го_июля_. Наконец мы закончили на этот раз долгий путь по реке, чтобы забраться в эту полярную тундру. Страшно сказать, что на это потребовался целый месяц пути водой с Уральского хребта и полтора месяца от Парижа.

Мы теперь в гостях у самоедов-рыболовов и рады их чуму, где не пробирает ветром, где можно обсушить сырое платье, разобраться в вещах и спокойно соснуть под ситцевым, сшитым из платков, пологом, где спит самоедская стыдливость во время светлых ночей.

Досадно одно, что наши гостеприимные хозяева решительно не знают, где достать нам оленей, чтобы пробраться дальше в тундру, где теперь бродят самоеды-оленеводы, потому что вот уже более месяца, как наступило тепло (это восемь градусов), появились комары, овод и стада откочевали к Карскому морю и дальше к северу, в глубь полуострова.

Мы пробовали расшевелить их мозги и водочкой, но всё безуспешно. «Может быть, вот в этой стороне и поближе будут, – скажет самоед, махнув рукой в тундру, где чуть видны какие-то бугры. – Может быть, и в эту сторону», – скажет опять он, кивнув головой в противоположную сторону, где тоже пейзаж не особенно привлекателен, чтобы броситься туда отыскивать бродящих со стадами самоедов, и всё. Мы пробовали даже заставить его поворожить на топоре, на ноже, не укажут ли лучше те, повернувшись на острие, в какой стороне олени, но и это не помогло, а только испугало самоеда, что коснулись тайн его чумовища и души.






Пришлось держать военный совет у очага, взвесить все данные и решиться завтра же отправиться туда, где темнеют бугры, пешком разыскивать оленей. Нас пойдёт трое: я, мой проводник-толмач и самоед – хозяин чума.

Решительность оживила чум, бабы полезли в мешки вынимать нам обувь (тут сапоги излишни, а надо надевать самоедские пимы из оленьих шкурок, в которых чувствуется так легко, что хочется подпрыгнуть), появились откуда-то мешки для провианта, кусочки сала, сушёное мясо, рыба, которую начали дожаривать на костре так, что из неё потёк жир, и т.п. кушанья самоеда, чтобы затыкать его невзыскательное брюхо во время дороги.

Мы сами теперь превратились в каких-то важных господ, которым предстояла какая-то трудная миссия и которым теперь нужно было молча сидеть у огня, предоставив работу по сборке женщинам, и только созерцать всё происходящее на глазах. Особенно потешен был в этом величии наш хозяин, который даже скинул по этому случаю малицу и сидел теперь голым перед костром, как бы нежась перед предстоящими лишениями и трудом.

_30-го_июля_. Мне очень хотелось ещё спать, когда меня ласково разбудил наш хозяин чума, говоря, что уже рассвело и надо брести в тундру. Я видел сон, который совсем был далёк от тундры и больше напоминал юг и тёплое солнце, чем то, что я увидал, выйдя из чума.

Всё видимое пространство тундры покрылось какими-то белыми пятнами, которые лежали неподвижно на её поверхности; ближе, на всём видимом пространстве реки, лежала такая же белая полоса испарений, закутавшая так плотно реку, её берега, что, казалось, на месте её образовалась какая-то другая, воздушная, река, которая тихо плывёт, движется, но только в обратную сторону – не к югу, а к северу. Под ногами сыро, мох, трава, кустарники ползучей ивы – всё мокрое, а на северо-востоке встаёт румяная заря. Словно нарочно, чтобы позолотить, подкрасить воздушные озёра тундры. Красиво, оригинально, но холодно, и я с удовольствием, умывшись на реке, юркнул в грязноватый чум и присел к благодатному и летом огоньку самоеда.

Ещё чаепитие, ещё несколько минут сборов – и мы стоим у чума в костюмах северных пилигримов – в малицах, с котомочками за спиной, с батожками в руках и готовностью пуститься в неизвестный путь, авось где-нибудь и встретим оленей. Наш вожак незаметно повернулся, по суеверию, против солнца и полез в чащу кустов прямо в сторону темнеющих вчера бугров. Мы вытянулись за ним, и путь начался.

Мы идём гуськом тропой по жидкому лиственничному лесу, одевшему кое-где реку по берегам, под ногой сухо, как в бору, навстречу нам встаёт яркое солнышко, обещая, по самоедским приметам, тёплый и ясный день. Белые покрывала в тундре уже поднялись и рассеиваются, белая воздушная река уплыла дальше, и перед нами сквозь тощий лесок проглядывает зеркальная поверхность знакомой реки.

Ещё немного, и мы врезываемся в болото. Вот она, тундра, начинается, подумалось мне, и я лезу за вожаком туда, где, кажется, у нас совсем не ходят. Под ногой теперь что-то зыбкое, мягкое и сырое. Толстый слой мхов неровен, словно он одел здесь одни кочки, которые едва сдерживают напор ноги, она вязнет, запутывается, скользит, провешивается и вытаскивает за собой целые клочки сырого мха; надо балансировать, раскачиваться, подобно самоеду, чтобы было удобнее идти, не говоря уже о том, что обувь, в которой раньше хотелось подпрыгнуть, теперь и холодна, и сыра, как мокрая тряпица. Она совсем не защищает ноги, и в ней слышно каждую неровность почвы, каждую дыру, куда проваливается нога, и даже температуру того, куда только что ступишь, но за всем тем эта обувь единственная удобная для такой ходьбы, потому что она легка, не давит ногу, не слезает с неё, как сапог, который бы остался в первой же кочке, и даёт ощущение того, по чему идёшь, чтобы научиться затрачивать как можно меньше труда на путь, потому что он тяжёл и через полчаса уже заставляет опуститься и отдохнуть.

Теперь не до видов, не до солнца, всё внимание устремлено под ноги и вся забота состоит в том, чтобы не растянуться в болоте.

Через полверсты путь стал ещё труднее, мы идём в оазисе кустарников. Мелкая, ползучая ива с мелкими жёсткими белесоватыми листьями и кривыми ползучими стволами, покрывая болото, так густо сплелась своими ветками, такую образовала низкую поросль, что надо было решительно употребить всю ловкость, чтобы пролезть сквозь неё там, где она, всего в аршин высоты, загородила дорогу. Я смотрю на вожака-самоеда – он скачет по ней, как олень по глубокому снегу, скачу и я, скачет за мной и мой проводник, проклиная эту дорожку.

Поросль мелкого ивняка перешла в крупную, горя ещё больше, тут же скакать мы перестали, а пустили в дело руки, плечи, всё туловище, разнимая жёсткие ветви, проталкиваясь под них, сгибая стволы, перешагивая их в то время, когда они драли ногу, хлестали по спине, царапали руки и лицо.

Мы ничего не видим ни впереди, ни позади, кроме того, что прямо стоит перед носом в виде непролазного ивняка, мы не знаем, далеко ли конец. Самоед продирается в нём молча, мы продираемся в нём с остервенением и руганью и боимся отстать. Пространство в версту мы идём целый час, и у нас пропадает охота ходить по этой тундре.

Но всему бывает конец, мы продрались сквозь кустарники к озеру и пошли прямо по воде вдоль берега, чтобы избежать только ивы.

По левую сторону спит с зеркальной поверхностью длинное озеро без одного живого существа на его поверхности, куда глядится солнышко. И тут, думаем мы, мертво, но ошибаемся: из-под самых ног, испуганные необычным шлёпаньем, вырываются выводки уток, картина оживает, пробуждается охотничий инстинкт, раздаётся выстрел, два, на озеро выплывают с берега, где так теперь хорошо спать дичи, утки; как привидение, на середине озера появляется вынырнувшая гагара и начинает хохотать и кричать нашему появлению.

Мы развлечены, мы забываем и поросли, и болота. Мы идём по берегу, провожая взглядами каждый выводок дичи, заставляющий нас вздрагивать, когда он срывается чуть не под ногами. И как любопытна эта дичь; она, сорвавшись с берега, тут же под ним падает на родную стихию и уже спокойна, смотрит на нас любопытными добрыми глазками, приподнимается перед нами, чтобы расправить крылья, позевнёт, крякнет, пропустит нас и снова плывёт в тот же ивняк, где ей так сладко спалось до этих беспокойных людей, которые шляются так рано зачем-то по берегам озера. Только одни гагары, казалось, были встревожены нашим появлением на их болоте: они подняли такой вой, что даже самоед и тот послал им на своём языке, должно быть, нелестную для них фразу. Их зычный крик дал знать другим озёрам, и наше появление в тундре было, вероятно, оповещено далеко кругом, потому что гагарья перекличка застонала повсюду. Скоро к нам явилась с визитом бело-сизая чайка, оглядела нас красными глазами и тоже оповестила тундру, что в ней появились гости. Она нас было стала провожать и даже имела поползновение схватить нашу собаку, но скоро ей это надоело, и она, взмахнув широкими крыльями, поплыла в сторону и пропала из вида.

Мы опять одни и опять полезли в чащу ивняка, чтобы выбраться на чистую тундру.

Вот мы на опушке поросли, взбираемся на вал, старый берег пройденного, теперь уже заросшего озера – и перед нами голая чистая тундра.

Тёмно-зелёная, слегка волнистая, невесёлая даже при ярком солнышке, лежит она перед нами, пока хватает глаз, раскинувшись в виде равнины. Она почти ровна, как степь, если не считать нескольких покатостей, ложбин, которые её разнообразят. Вдали видны не то холмы, не то облака или морской туман, поднимающийся с моря. Мы рады, что выбрались из топи и ивы, мы рады, что можно найти сухое место для отдыха, и с удовольствием ложимся на мягкий мох берега и расспрашиваем вожака, куда пойдём, и наносим план пройденного пути с буссолью.

Сидеть, отдыхать долго некогда, самоед торопится, мы нехотя поднимаемся и снова пускаемся в путь. Мягкий мох хотя отчасти и сух, по он так толст, что нога по-прежнему тонет и не находит себе достаточной опоры, а тонкая подошва обуви чувствует под ним настоящий ледник, так как там лежит со времени мамонтового века, не протаивая, лёд, промёрзшая почва, только прикрытая слоем толстого мха... Этот мох составляет, таким образом, почву, где ютится невзыскательная растительность, где впитывается влага и из влажного воздуха, и из тающего внизу льда.

Опять приходится раскачиваться на ходу, как на палубе корабля в море, опять мы вытянулись гуськом, чтобы, сохраняя силы, ступать на след друг другу с тем же расчётом, как мы ходим по рыхлому снегу, опять мы выворачиваем ногами мох или топчем его так, что за нами не остаётся следа.

Эта тундра выработала особую походку у самоеда: он ходит, раскачиваясь ещё больше моряка, его носки ложатся друг от друга, и нога заходит за ногу, и зимой, пройдя рядом с ним по снегу, вы заметите резкую разницу манеры его ходьбы. Она чисто звериного свойства. Так же ходит медведь, росомаха, так же топчется и полярный песец.

На пути попадают болотца, но уже они совсем не так неприятны, как были раньше в полосе низменности. Это лужи чистой холодной воды, где мох заменяет порой зелёная осочная травка, где по берегам белеют цветы болотного пуха, где ярче зеленеет мох, где стонет куличок «тюлипей», как зовут его самоеды, которого природа наделила таким нарядным оперением желтовато-зелёного цвета, что его совсем нельзя отличить от растительности тундры непривычному глазу. Не будь у него чёрненькой головки, которую он старается держать неподвижно, чтобы быть незамеченным, не раскачивайся он по-куликовому на кочке и не бегай он воровски между лывками, никогда бы мне не увидать, не отличить его на этом тёмно-зеленоватом ковре растительности, с которой он сливается счастливым оперением.

Этот единственный гражданин тундрового болота каждый раз нас встречает самым жалобным криком, когда мы подходим к его болоту. Он настолько вежлив, что даже и проводит нас от него в сторону, то беспокойно бегая перед нами по кочкам, то раскачиваясь на них, как бы благодаря за визит и за то, что мы не потревожили его детишек, которые в жёлтом пушку прячутся в кочках. Он так жалобно при этом стонет, что даже самоед и тот сворачивает от его болота, чтобы не потревожить «тюлипея».

Нам кажется, что мы идём в гору, что впереди лежит возвышенность, но справка с барометром показывает, что мы всего на несколько метров над уровнем моря, а та возвышенность, которая лежит перед нами, просто обман зрения, как это бывает в море, на берегу большого озера, реки, когда вы видите горизонт воды. Когда мы взошли на эту воображаемую возвышенность, то за ней увидали ещё большую, между тем как тёмные бугры всё ещё оставались чуть-чуть видимыми. Необыкновенно прозрачный воздух с испарениями увеличивает и приближает предметы. Вон там, впереди, на нашем пути отчётливо видна возвышенность вроде кургана, её можно отчётливо видеть без зрительной трубы, она кажется так близко, всего каких-нибудь триста сажен, мы даже решаем на ней отдохнуть и осмотреть местность, в надежде увидеть где-нибудь хотя бы признак человека или что-нибудь, кроме этой однообразной пустыни. Но мы проходим уже версту, две, а курган-сопочка всё ещё кажется впереди и только ещё стад больше и ещё отчётливее для глаза. Мы проходим два озера, пересекаем две лощины и только тогда убеждаемся, что сопочка становится уже недалеко. Но странно, когда мы уже подходим к ней совсем близко, она на наших глазах делается всё ниже и ниже и затем оказывается всего величиной в полторы сажени. Это какой-то нарост в тундре, где сильно развился мох, где выросла довольно большая трава и даже на южном склоне синеют цветы незабудки. Она вся изрыта норами полярной лисицы-песца, присутствие которого обнаруживает масса костей уток, их крылышек, перьев и головок. Наш вожак пытливо осматривает норы, замечает свежесть следов и объявляет нам, что песец дома. Его лайка уже вертит пушистым хвостом, перебегает от норы к норе и через минуту заливается лаем над одним отверстием, и мы спешим к ней. Самоед отгоняет собаку, ударяет ногой над норой, и мы явственно слышим, как ворчит песец. Собака с азартом лезет к норе, принимается рыть, из-под её лапок летит земля, мох, она вся забивается в нору, вынюхивает, снова начинает с азартом рыть, но труды её напрасны – нора длинна, имеет не один выход, и песца нам не словить ни под каким видом, хотя бы это нам хотелось. Приходится успокоить охотничьи страсти и заняться лучше осмотром местности, но и это не даёт нам надежд. Всюду видна одна тундра с сопочками вроде нашей, где мы сидим, озёрами, которыми она блестит под солнцем решительно во всех направлениях, воображаемыми возвышенностями и таким широким горизонтом, каким только может обладать открытая ровная степь нашей южной России.

Мы торопимся, поднимаемся и идём дальше. Собака уже несётся далеко впереди, но только что мы делаем каких-нибудь тридцать сажен, как за нами слышится хриплый протяжный лай; мы оборачиваемся и видим на самой вершинке холмика тёмную фигурку песца, который, усевшись повыше, провожает нас недружелюбным лаем. Собака бросается в его сторону, он подпускает её совсем близко и торопливо прячется в нору. Опять напрасные труды нашего Юрибея, опять из-под его лапок летит мох, земля, опять слышен его звонкий, весёлый лай, и он, не добившись ничего, летит к нам вдогонку.

Вожак обещает непременно словить этого лукавого хищника на осень, когда он будет побелее, он уже определяет его семейство в шестнадцать, не менее, штук и говорит, что это будет хороший заработок, так как шкурка песца продаётся у них от двух рублей за штуку.

Уже полдень, пора перекусить, мы доходим до речки, она разлилась от дождей, затопила кусты мелкого ивняка, которым она опушена по берегам, и мы долго ищем место, чтобы её перейти вброд. Но прежде мы должны перекусить.

Мы усаживаемся на кочках, вынимаем закуски, раскладываем их на ложи ружей и вынимаем фляжку. Самоед улыбается, он тоже уже достал из мешка связку сушёной рыбы и теперь лупит её, отдирая крепкими зубами съедомое от кожи. Стаканчик живительной влаги ему очень кстати, он трогательно его принимает, оговариваясь, чтобы нам «самим хватило», что «он-де ничего, и без этого обойдётся», но мы знаем, что для него это больше значит, чем для нас обоих. Пёс сидит против нас и смотрит прямо в рот, ему тоже пора перекусить, но самоед не хочет дать ему ничего из своего мешка и гонит его добывать себе мышей-пеструшек, которыми обычно кормится самоедская собака. Мы бросаем псу сухарь хлеба, но он не хочет его трогать, он никогда не ел хлеба. Самоед подбирает, в заключение, сухарь, мачет его в воду и ест сам, оправдываясь, что не бросать же хлеб и что Юрибейко – собака чистая, хотя и ест мышей и всякую падаль, но облизывается, и приглашает нас раздеться, чтобы переходить речку. Я трогаю ногой воду, она холодна, как лёд. Делать нечего, обходить было бы далеко и в сторону, и мы раздеваемся и бредём в воду за вожаком, который уже крякает от холода. Вода жжёт ногу, нога тонет во мхе. Там ещё холоднее, хочется поскорее перейти, но надо быть осторожным, надо держаться за кусты ивы. Мы погружаемся всё глубже и глубже; оханья, стоны раздаются всё сильнее и чаще, вот вода дошла уже до груди, чувствуется, как жжёт тело, как оно немеет, и мы выскакиваем, как ошпаренные, из воды на холодный мох, где негде сесть, где нельзя одеться, чтобы не сесть на ледяную почву... Ещё минута, и мы бежим бегом, чтобы скорее согреть тело, которое ещё всё цепенеет от холода. Самоед-вожак уверяет, что бежать лучше, и мы бежим, ещё пуще нас носится по тундре наш Юрибейко, который тоже намочил свою шкурку и хочет согреться и обсушиться быстрыми движениями. Действительно, тело начинает разгораться, в одежде появляется приятная теплота, и через версту расстояния мы уже согреты и спокойно обсуждаем нашу переправу и смеёмся от души.

Мы постоянно должны то переходить ручьи, то обходить озёра, то обходить речки, которых тут целая сеть. Эти речонки попадаются решительно на каждой версте, они текут из озера в озеро, из болотца в болотце и, таким образом, соединяют в один бассейн всю эту мокрую тундру. Масса воды просто поразительна, она тут всюду: и под ногами на болоте, и под сырым мхом одетой тундры, где она вытаивает из вечной мерзлоты, и даже, по-видимому, на сухих холмиках, где она просачивается из той же мёрзлой почвы вечного ледника. Она бесчисленными ручьями стекает в лощинки, где из них образовывается уже речка, последняя стекает и скрывается в озерке, чтобы выйти оттуда по скату уже настоящей речкой с пологими скатами берегов, с ивовой зарослью, которая спешит уже одеть её; там, за первым поворотом, она сливается с другой подобной, впадает опять в озеро, выходит ещё больше и т.д., пока не соберёт воды, пока не станет настоящей уже рекой со всеми признаками, свойственными рекам тундры.

Тогда она обнажит песчаный берег, намоет в весенний разлив по берегам на поворотах песок, обсушит берега, оденет их в тощий хвойный лесок и покатится уже к морю широкой, глубокой рекой с однообразными, характерными для тундры видами плёсов и поворотов.

Невеселы и озёра с их зеркальной гладкой поверхностью. В них не смотрится ни зелёная ива, ни стройный камыш. Они, как стёкла, лежат на голой поверхности тундры. Вода чуть не вровень с берегами, последние топки, поросли мхом, который словно старается сжать озеро, заглушить его своим плавучим покровом и превратить в то же болото, как он уже превратил большую часть озера, где под вами гнётся моховой ковёр, расходится кругами волной зыбун, готовый вас утопить под своим обманчивым покровом, так ярко зеленеющим на поверхности свежим молодым мхом. И только там, где волна от постоянных ветров ещё продолжает бороться со старым берегом, который становится всё выше и выше, вы можете видеть сухой песчаный берег, обнаживший те слои, из которых состоит поверхность тундры. Там вы увидите толстый, в целый аршин, местами ещё больше, слой мохового ковра, где неистлевший мох переплёлся, почернел, превратился в губку, под ним лежит толща серого мелкого песка, каким богаты наши берега речек, а ниже на сажень залегает синяя глина, отложенная морем, которую уже подмывает горизонт воды.

Эта вода чиста, прозрачна, и если вы не торопитесь, то вы увидите и её обитателей. Они так же не пугливы, как и птицы. Омуль, кунжа, нельма, хариус, таймень тут обычная рыба, она юром подходит к самому берегу, и ловкий самоед часто охотится на неё с одним ножом, привязывая его на конец своего долгого шеста, которым он правит оленей при езде, и закалывая рыбу, когда она вяло бродит под берегом на сером песке.

Там, где по берегу, под защитой от ветра, успевает за лето подняться болотная травка, которая здесь заменяет камыш, можно почти постоянно надеяться вспугнуть юро мелкой рыбёшки. Она спит на этой травке, бродит в густой её заросли и, заслышав шаги, так срывается с места, что зашевелится и зашелестит вся трава. Она, как брызги, кидается прочь от берега, выскакивает на поверхность и целым юром мелькает в чистой воде, чтобы скорее скрыться поглубже. Вероятно, их пугают гагары и утки, которые почти исключительно здесь пропитываются рыбой.






Последние целыми стадами кишат на поверхности озёр, беспрестанно ныряя и вытаскивая в клюве рыбу и проглатывая её. Тут все северные нырки, тут почти все водяные обитатели тундры. Они шумно здесь проводят брачное время, вьют из мха себе гнёзда по берегам, высиживают в холод птенцов и здесь же, в густых, непролазных для зверя зарослях ивы, меняют свой яркий весенний наряд на более простой серенький, в котором они улетают на дальний юг на зимовку.

– Вон «хотан, хотан», – вдруг таинственно заговорил нам самоед и даже присел, как бы стараясь скрыться.

Я вглядываюсь, но ничего не могу увидать, кругом одна чистая тёмно-зелёная тундра, и только по шесту вожака рассматриваю, что вдали, версты на две, белеются два лебедя. Это самая крупная птица тундры, её обожает самоед и с удовольствием на неё охотится, вероятно, потому, что она даёт много съедобного.

Лебеди на пути, и мы осторожно идём в их сторону, взявши на привязь нашего несговорчивого Юрибея, который уже начинает взвизгивать перед предстоящей охотой. Пара лебедей с тремя детёнышами в сером пуху спокойно разгуливает по берегу. Но вот они нас заметили и пошли к воде. В воздухе раздались музыкальные звуки самца – он встревожен за своих детёнышей, которые уже плывут за матерью на середину. Озеро велико, сливается с другим, и я рад, что самоеду не удастся убить таких славных птиц. Юрибей спущен, бросается к берегу и заливается громким лаем. Тревога лебедей делается ещё больше – они боятся животных больше человека, потому что хорошо знакомы с зубами песцов, которые подкарауливают их молодыми, воровски выпивают их яйца и даже вступают в схватку с большими. Вот уже видно и лебединое гнездо: оно на мысу, всё сложено из ветвей ивы, сухой травы и мха и стоит, как кочка, видимое откуда угодно. Лебедь нарочно делает его высоким, чтобы наблюдать с него за окружающим.

Солнце спускается к горизонту, тундра начинает темнеть, озёра становятся свинцовыми. Впереди уже давно виднеется лесок, он стоит стеной на горизонте, и воображение уже рисует спокойный привал на ночь, где можно развести костёр, найти сухой клочок земли и укрыться, если задует с моря холодный ветер.

Мы уже устали тащиться, лямки ружей и котомки натёрли нам плечи, мы чаще присаживаемся и после каждого отдыха едва поднимаемся с места. Стоит только остановиться, как ноги уже не держат, покачивает, как после морской качки, и так и хочется опуститься. Это понятно – мы сделали мало-мало 30 вёрст.

Мы тянемся теперь гуськом, старательно попадая след в след, и стоит только оступиться, как уже поносит в сторону.

Чем ближе к цели, к лесу, тем он кажется дальше. Сумерки прекращают обман зрения, лесок тонет в тумане. Мы ускориваем шаги, чтобы добраться до него засветло. Вот и он недалеко. Но что же? Он начинает перед нами расступаться, стена редеет, высокий воображаемый лес превращается в жалкую пародию; мы входим в него, но его нет: кругом нас стоят одна от другой на целые десятки сажен голые высокие стволы лиственницы, а между ними всё та же тундра, где негде сесть, нет места укрыться. Прямые, голые стволы лиственницы сплошь покрыты мхом, несколько редких ветвей, прямых и голых, вытянулись к югу, туда же склонилась, словно прижатая, вершина. Каждая ветка, весь ствол покрыты чёрным мхом, который висит, как траурный креп. В стороне стоят такие же исполины, словно между ними нет места, чтобы расти дереву. Я ничего ещё не видал печальнее такого леса. Мы напрасно искали под этими стволами возможности укрыться, хотя бы присесть – всюду было сыро, и мы решили заночевать на склоне берега озера, где, казалось, было посуше. Мы набрали сухих ветвей лиственницы, развели костёр и навесили поскорее чайник. Вид огня встревожил обитателей озера, и оттуда понеслись голоса лебедей и гагар. Вожак сполз в береговую заросль, нарвал охапку ивы и постелил мне постель.

Сравнительно тёплый и тихий день сменила сырая ночь, тундра закурилась седым туманом: он расстилается повсюду, ползёт по долинам, тянется лентой по ручьям, речкам, одевает всю тундру и закрывает её на ночь до первого утреннего ветерка или лучей солнца. К нам с озера тоже надвинулся туман, и скоро мы видим только один высокий чёрный ствол ближайшей лиственницы и серое небо. Стакан чая и лучи костра разлили в теле приятную теплоту, захотелось спать, и мы легли на сырой мох, поближе к костру, равнодушные и к сырости, и к огню, и только на случай положив поближе ружья и припасы.

Ворча, где-то поблизости забился в кусты и наш спутник Юрибей.


II

_31-го_июля_. Этой ночи мне никогда не забыть. Мы только забывались сном и то только от утомления, усталости трудного дня. Костёр жёг с одной стороны, холод, сырость воздуха морозили с другой. Мы постоянно вскакивали и хватались то за бока, то за спину, ощущался такой холод, что не слышно было тела. Мы жались друг к другу не хуже собак в непогоду, мы старались совсем уйти, залезть в свои малицы, как улитки; сырой мох, ледяная под ним почва хотели, казалось, нас совсем заморозить, они смачивали одежду так, что, казалось, спишь на льду или прямо в холодной луже. Забывшись сном на полчаса, мы вскакивали, как испуганные, и бросались на огонь. Мой проводник сжёг себе руку, отогревая её прямо в огне, и даже не почувствовал этого в первое время. Мы садились к огню и засыпали сидя. Туман одел инеем наше платье, у самоеда стала совсем серой непокрытая голова. Оттого-то мы с нетерпением ждали рассвета, чтобы движением разогреть тело.

Стало светать, туман ещё сильнее двинулся с озера, одежда стала мёрзнуть. Мы прямо становились в дым костра, чтобы нас не смочило до нитки, и, как только стало светлее, мы бросились бегом в путь, чтобы согреться.

Теперь мы шли в тумане только по направлению, мы видели только всего на десять сажен вокруг, всё остальное тонуло в тумане, казалось, что мы сами тонем в этом белом облаке и находимся среди моря на клочке земли...

Этот клочок всё та же старая тундра, где больно ступать ноге, где мягкий мох выворачивает ногу, где и сыро, и холодно.

Облако тумана становится светлее, клочок земли увеличивается всё больше и больше, потянул ветерок, туман двинулся и поплыл навстречу красной заре, свет которой слабо просвечивает сквозь облако тумана.

Гряда тумана пронеслась, и перед нами вдруг встала картина утра тундры.

Как во время сражения на поле битвы, поднимались тут и там целые гряды белых облаков, они плывут, вздымаются и тают, тогда как между ними блестят зеркала спокойной воды озёр и лежит тёмная мёртвая пустыня.

Встаёт солнце и тотчас же уходит в облака.

Наступил серенький, скучный северный день. Тёмные бугры недалеко. Это сухие, длинные кряжи, мы рады и им: там легче идти, почва тверда, поросла низким оленьим мхом, который когда-то давно выбило копыто оленя.

Отсюда открывается шире горизонт. Мы заходим на первую возвышенность, усаживаемся и начинаем осмотр местности. Мы долго водим по всем направлениям зрительной трубой, но напрасно, и только в одном месте что-то чернеется без признаков жизни и движения. Вожак говорит, что это кладь, что это оставленное имущество самоеда-оленевода, которому нечего бояться здесь воров, и он смело оставляет, что ему лишнее там, где вздумается. Через два часа мы дошли до этого места, и, действительно, там оказались санки с плотно упакованным оленьими шкурами имуществом, крепко обвязанным верёвкой. У клади поставлен батожок, на нём вырезана тамга, означающая род самоеда, и по тому, как она наклонена, в которую сторону, наш вожак, знакомый с зачатками письменности своего языка и приметами, объяснил нам, что хозяин ушёл далеко в ту сторону, куда наклонена палка. Это нас мало утешило, и мы отправились дальше.

На втором бугре мы заметили настоящую деревушку, но это был обман зрения. Вожак сказал, что это «халмеры» – могильник. Мы были рады и этому и в надежде найти там свежий след отправились туда.

По дороге – земля убита копытом оленя, видны повсюду его следы, они смыты с глинистой почвой, но явственны. Переходя речку, мы встретили свежий олений брод, скошенную копытом траву, но опытность вожака заявила, что следы эти очень стары.

Замечательно долго здесь сохраняются следы животных: тронутая весной растительность уже не в состоянии продолжать рост и остаётся калекой, отпечаток же на глине сохранят снега – они рано осенью закроют его, заморозят, и через год он почти так же свеж, как ныне, и так остаётся, пока не смоют его дожди. Для этого нужны годы, потому что дожди здесь так мелки, что совсем не напоминают наши.

Мы поднимаемся к могильному холмику. Там стоят ряды голбчиков с такими же длинными тонкими шестами, какими правит самоед оленя. Для нас доносится приятный и неожиданный звук колокольчиков. За сутки это первый звук, напоминающий о человеке. Мы всматриваемся, где звенит, и видим, что это с могил. Самоед, проводя всю жизнь в одиночестве, любит после смерти быть в обществе, почему его хоронят на кладбищах. Так как земля тверда и вечно мерзла, то не для чего рыть могилы. Для него строят из брусьев просторный голбчик, укладывают туда распиленную лодку, кладут в неё в тёплом наряде покойника и зашивают его там берестой и оленьими шкурами. Чтобы ему не пришлось голодовать на том свете, как он голодовал на этом, его снабжают всеми орудиями; чтобы он там не мёрз, ему кладут запасы одежды, его снабжают даже на случай деньгами, кладут табак и, чтобы ему там не пришлось ходить пешком, чего он так не любит, ему закалывают его лучших оленей, ветвистые рога которых ставят вместо памятника на могилу. Ему даже оставляют шест, санки и, чтобы ему было не скучно, на перекладине вешают колокольчики, которыми звенит гуляющий ветер по его родной тундре. Эти же колокольчики должны его оберегать от поползновений лукавых песцов, которые в голодное время любят подкапываться под голбчики и обгрызать покойнику нос, уши, руки...

Странно было слышать звон этих разнообразных колокольчиков среди невозмутимой тишины пустыни, странно было видеть такое первобытное кладбище среди широко-широко раскинувшейся, как тёмно-зелёная скатерть, равнины. Самоед любит простор и, умирая, ложится среди одной тихой северной пустыни.






Недалеко в стороне стоит и покровитель мёртвых – шайтан. Здесь рука самоеда несколькими взмахами топора сделала на обрубке дерева нос, глаза, остроконечную голову, наметила губы, и чудовище готово, около него следы костра, разбросанные кости оленей – следы тризны.

Тут же мы вспугиваем стадо куропаток. Оно с треском вырывается из-под ног и пугает суеверного и трусливого моего проводника. Эти курочки, видимо, любят музыку колокольчика так же, как и их сородичи тетёрки и, вероятно, прилетают её сюда слушать. Они пали в ближайшие ивовые заросли, и мы бросились охотиться. Их застрелить оказалось просто, стоило только зайти в заросли с готовым ружьём и бродить, как они с треском поднимаются из-под самых ног, чуть не срывая шапки, и летят над самой зарослью, чтобы через пять-десять сажен опуститься в неё же. Халмеры загремели выстрелами, и далекое эхо долго ещё их повторяло в тундре...

Мы покидаем могилы и снова пускаемся в путь.

С запада, со стороны моря, на ясном горизонте означаются облака, они быстро надвигаются нам навстречу, и через какой-нибудь час перед нами встаёт тёмная стена тумана. Вожак пророчит ненастье. Стена растёт и медленно надвигается. Она невысока, она ползёт по самой поверхности тундры, и последняя на её фоне принимает совсем тёмный, невесёлый вид.

Я никогда ещё не видал подобного явления на Севере. Этот густой туман, который несёт нам дождь, что-то притягивает, гнетёт к поверхности тундры. Он надвигается, как занавес. Вот он повис прямо перед нами стеной, ещё минута – и нас обдало сыростью и холодом, ещё немного и нас закутало густым туманом, таким густым, что хоть «режь ножом», как говорят моряки. В несколько минут наше платье покрылось мельчайшими каплями дождя, мы идём под таким мелким, но частым постоянным дождём, какой только можно видеть на Севере. Он ровными брызгами ложится густо на платье, сукно покрывается им, как пылью, он быстро пропитывает его, смачивает, и нам уже тяжело идти, мы чувствуем лишнюю тяжесть. Нам нужно от него укрыться, он опаснее крупного дождя, и мы бежим к первому уродливому лесочку, если можно так назвать десяток лиственниц, разбросанных на десятине: там на стволах, на каждой ветке дерева те же микроскопические капли дождя, они одели всё в мельчайший жемчуг, ими унизаны каждая былинка, каждый листок, и только где-то падают крупные капли с отяжелевших ветвей дерева. Такая же стена холодного тумана надвигается и осенью в тундре со льдов моря, тогда всё: мох, трава, деревья – одеваются в такой фантастический убор, что кажутся сделанными из серебра. Тогда этот убор ложится тонким слоем на ветви дерева, одевает его ствол с одной стороны, окутывает каждую былинку и клонит её к земле, словно уговаривая скорее покориться той стуже полярной зимы, которая идёт за ним следом с морозом и вьюгами.

В сырую, ненастную погоду воздух в тундре делается ещё чище, ещё прозрачнее; если туман поднимается выше, если между ним и поверхностью земли нет дождя, то прозрачность воздуха делается просто удивительной. Так было и в этот раз. Мы сразу могли охватить глазом такое пространство, заметить на нём такие неровности, что после мы не могли их разыскать даже в зрительную трубу, и если находили, то нужно было всматриваться.

Но кругом нас ничего не было, что подавало бы повод надеяться встретить человека. Несколько сколков жалкого леса, масса озёр впереди и по сторонам и широкий-широкий горизонт – и всё, если не считать нескольких сопок, которые непременно украшают собой всякий кряжок, иногда по нескольку в ряд, словно нарочно образовавшихся для жилища песцов, откуда эти хищники высматривают себе дичь и делают набеги на ближайшие поросли берегов.

Мы прошли уже сегодня до двадцати вёрст, мы обошли до десятка озёр, перешли до пятидесяти ручьёв, но желанного следа всё ещё нет, словно самоеды окончательно провалились сквозь свою тундру или вымерзли. Только один раз со стороны тихого ветра на нас понесло запахом дыма, он сразу остановил нас, Юрибей даже взял его струю и пошёл по ней – не было сомнений, что его нанесло со стороны чумов, но все наши осмотры, все наши скитания в его стороны не привели ни к чему, хотя мы прошли в этом направлении до трёх вёрст. Вожак объяснил нам, что бывает, что они дым чума слышат за десять вёрст, в такую погоду его несёт над самой поверхностью земли струями, и порой они находят друг друга именно при помощи этого воздушного телеграфа.

Но сколько мы ни внюхивались в этот телеграф, он нам не помог, и, проблудивши, мы пошли старым направлением, чтобы пересечь обычные дороги самоедов. Погода стала изменяться к лучшему, туманы пронесло, и снова наступил серенький день, а потом несмело выглянуло и солнышко.

Вдоль одной речки видны следы оленьего стада, на свежем мху ещё теперь видны следы широких полозьев самоедских санок, но вожак говорит, что это было давно. Следы стали попадаться чаще: вот здесь прошло всё стадо, оно выбило целую тропу, которая останется, быть может, заметной на десяток лет.

Мы идём по ней и приходим на место старого чумовья. Земля, мох – всё снесено копытами оленьего стада, на месте чумовья лежит сор, обглоданные кости, стружки дерева, два-три лоскута, рога оленя. Всё так свежо, как словно ещё вчера здесь был человек, но вожак уверяет, что он был весной; он прав – у него есть сотни на это доказательств, основанных на климатических влияниях. Мы опять бредём, старательно попадая след в след. Усталость берёт верх, мысль путается, останавливается, ноги болят, лямка ружья режет плечо, и на душе так грустно, что хоть плачь...

Эта мёртвая тишина, это одиночество так давит, эта неизвестность так гнетёт, что найти чум, живого человека является уже просто физической потребностью.

Скоро вечер, солнце начинает склоняться ближе к горизонту, и на душе становится так же темно, как вечером в тундре. Мы взбираемся на последний кряж, заходим на самый высокий курганчик и решаемся там остаться на вторую ночь и останавливаемся в недоумении... Перед нами, в лощине, – чум, из его конуса выходит дымок, кругом шевелятся серые точки – это олени, и мы рады как дети, мы позабываем всё, мы чуть не прыгаем от радости.

Мы не можем налюбоваться на эту картину, она небогата красками, движением, но она так дорога сердцу, и даже вожак-самоед и тот рад ей, предвкушая хороший ужин из свежего оленя. Он даже об этом заводит нарочно разговор и решается поесть так, чтобы трещало брюхо. Мы тоже не прочь от этого и бежим к чуму. До него не более двух вёрст, он стоит в озёрках, мы ясно различаем уже рогатых самцов по холмикам пастбища – они на стороже стада и стоят неподвижно. Мы совсем уже близко, но мы задохлись, надо остановиться, оправить костюм, нам не хочется показаться странными. Перед нами вырастает берестяной чум, мы видим санки, мы видим каждого оленя, но странно – до нас не доносится ни одного звука, который так хочется слышать. Как тихо живёт самоед среди тишины своей тундры.

Нас заметили: со стороны стада к чуму торопливо несётся, ныряя в кочках, самоед на санках, четыре оленя дружно вытянули лямки и бегут, покачивая ветвистыми рогами, над ними висит длинный шест самоеда, он лихо подкатывает к чуму, олени сдержаны, и он стоит с шестом в руке, недоумевая, кто может в такую пору идти втроём пешком по тундре к его чуму.

Это так необычайно, что нам делается совестно, но что делать, мы вынуждены.

Юрибей поспевает раньше нас, его недружелюбно встречает мохнатая спутница самоеда, оба загибают хвосты, осторожно ходят друг около друга, и дело решается поединком. На шум выскакивают из чума дети, вылезает женщина, и мы подходим к чуму, видя явное недоумение и даже испуг...

Дело, однако, скоро объясняется, вожак торопится нас представить, что-то бойко лепечет гортанным языком, размахивает руками, испуг и неловкость сменяются радостью, и общее довольство оживляет картину встречи.

Две необыкновенно румяные женщины бросаются в чум, в нём вспыхивает душа самоедского жилища – весёлый огонёк, идут приготовления, и нас приглашают в чум. Путь окончен.

Небольшой берестяной чум, куда мы полезли по приглашению его хозяина, уже был полон дыма, но мы были рады и ему. Нас посадили на свежие оленьи шкуры на левую сторону. Наш приход вспугнул на противоположной стороне привязанного на верёвочку ручного песца: самоеды не могут жить без зверя, хотя они приносят в хижину и неопрятность и свой характерный запах.

Нам подали, по самоедскому гостеприимству, свежие пимы. Я с удовольствием, благословляя такой обычай, всунул уставшие ноги в мягкую шерсть и подсел уютно к огню. Но этим не кончилось. Мне подают мягкую, тёплую одежду, что-то вроде пеньюара, я облекаюсь в неё и вижу, что совсем стал самоедом. Такой же халат надел мой сосед, хозяин чума, и мы оба теперь сидим у костра, щеголяя отчаянно расшитыми костюмами, где самоедский вкус употребил все цвета сукна и лоскуты всех зверей... Этот маскарад вызвал дружный смех сначала моих спутников, а потом и всех присутствующих. Я сам хохотал от души такому удачному превращению в самоеда, и притом женатого, так как подобный костюм подаётся только женой мужу. Особенно была довольна моими похвалами костюму одна краснощёкая «инька», искусству которой явно принадлежал мой теперешний наряд.

Моих спутников тоже переодели, и услужливая рука уже подсунула им оленье мясо. Вожак искусно орудовал ножом с длинной ногой оленя, а мой проводник старался около рёбер. На очаге были уже повешены котелок и чайник, и мой сосед ласково оглядывал меня при свете костра, как бы желая узнать, как и чем меня потчевать. С противоположного конца, из-за костра, на меня тоже смотрело несколько пар любопытных глаз, из которых три пары принадлежали таким лукавым ребятишкам, что я завтра же решил с ними познакомиться. Это были дети от трёх до шести лет с таким ярким румянцем, в виде пятна, на лице, что казалось, что они только что вымазались кровью. Из-за них высматривал так же лукаво и с любопытством песец. Две молодые женщины, кажется, их матери, хлопотали у костра с вымазанными уже кровью руками: одна совала в котёл олений язык, другая опускала туда же что-то красное, со свежей кровью.

Чайник вскипел, проводник, на руках которого были припасы, заложил чай, а мой сосед полез за чашками в передний угол, где ещё сначала я заметил что-то странное в виде чучела, но не хотел тревожить своим любопытством хозяев. Теперь я вскользь рассмотрел его и больше не сомневался, что мой хозяин – идолопоклонник. Это был претолстый бюст домашнего шайтана, одетый в жёлтое сукно и повязанный широким поясом, какой у нас носят зимой крестьяне. К рукавам его по обе стороны было пришито по колокольцу, и теперь они громко звякнули, когда хозяин снял шайтана с раскрашенного ящичка, где хранились чашки. Этот звук перепугал песца, он бросился в сторону и отвлёк общее внимание от священной особы.

Появление в руках моего проводника сахара и кренделей вызвало эффект. Казалось, что эти лакомства составляли одинаковое удовольствие как для детей, так и для взрослых. Я протянул руку с кренделями первым, но они не решались их взять, и нужно было несколько толчков со стороны матерей и понуканий со стороны отца, чтобы один из них подполз ко мне, впрочем, на почтительном расстоянии, и принял подарки. Но когда мне передали флягу и стаканчик, то чум даже, казалось, замолк. Так дорога для самоеда водка.

Первый стаканчик, поднесённый мной хозяину чума, обошёл всё его семейство: он не хотел его пить один, и пили по глотку все, даже маленькие дети, у которых не появилось признака отвращения к этому напитку, так все были уверены, что это добро. Я должен был угостить всех, потому что меня угощали. В чум заглянуло настоящее веселье, все оживились, и самоед нам стал рассказывать вещий сон, который он только что видел, отдыхая у стада оленей на голом мху.

Скоро за чумом послышался шум приближающегося стада, кто-то забродил около чумовища, и в тот момент, когда мы отпыхивались за чашками чая в самых приятных разговорах, к нам влетел молодой олень и, не соблюдая этикета, сунул свою пушистую морду в чашку моего проводника. Не успели неповоротливые самоеды принять меры, как он смело прошёл по ребятишкам в передний угол и стал чего-то добиваться у самоедки, подтыкая её в грудь. Она ему что-то сунула в рот и уложила возле. Это был «авка» – питомец самоедки, у которого погибла мать, когда он только что родился. Это был тоже член семьи, его присутствие выносилось равнодушно, хотя он бродил по чуму, ступая на детей, совал свою любопытную морду в каждый котёл, запутывался чёрными пушистыми рогами в платье и даже оправлял тут же свои нужды. За чумом стало совсем шумно, стадо пришло и теперь торопливо, почакивая ногами, перебегало прежде, чем лечь спать. Несколько любопытных рогатых голов сунулось в чум, как бы недоумевая нашему веселью, но не решилось нас беспокоить. Послышались крики пастуха, который сдерживал стадо, к нему выскочил хозяин, тоже покричал успокоительным тоном «о-ой, о-о-ой», и стадо стало ложиться.

Спустя немного времени в чум залез пастух с толстым тёмным лицом и узенькими щёлками для глаз, за ним туда же на сцену протащился мохнатый белый выпачканный пёс, и в чумовище стало совсем тесно. Эта теснота вызвала весёлые разговоры, и хозяйки пообещали завтра же чум переставить на новое место и сделать его пошире, для чего стоило только расставить шесты.

После живительного напитка и чая самоеды исчезли из чума ловить для колотья оленя, и я остался один с проводником, с песцом и авкой. Последний в отсутствие хозяев вёл себя возмутительно, в короткое время он успел обмакнуть свою морду во все котлы, и мы были довольны, что он в одном обжёг себе пушистое рыло... Песец тоже, казалось, хотел воспользоваться отсутствием хозяев и немилосердно рвал какую-то малицу, вытаскивая её всеми силами из угла зубами. Из тёмного угла чума на нас смотрел оловянными глазами шайтан, и, смотря на него, мне не хотелось бы остаться одному в этом жилище... Особенно страшно высматривал его длинный чёрный нос и отвратительно намазанные салом широкие губы. Мой проводник даже плюнул, глядя на него, и тут же под секретом сообщил, что он ни под каким видом не ляжет, если его положат в передний угол, как гостя, на ночь... Я тоже это принял к сведению, и мы решили лечь вместе и так, чтобы нас не могло видеть это чучело, на которое решительно было страшно смотреть в отсутствие людей при неровно мерцающем огне очага.

Скоро в двери чума женщины втащили шкуру оленя и положили её на пол. В ней оказался уже распластанный олень.

За ним вошли самоеды, дети, несколько собак, все со свежими признаками о том, что они успели напиться горячей крови. Передо мной появилась крашеная чашка с куском печени, почкой и ухом, от чего поднимался пар. Это лакомство самоедов, это лучшее, что он может предложить из своей кухни. В другой чашке мне подали кровь и кусок свежего мяса и сала. Моему проводнику досталась целая голова, и он начал уже долбить её ножом, добираясь до мозга, что тоже составляет своего рода самоедское лакомство. Я не буду описывать нашей тризны, надо быть в чуме у самоеда, надо проголодаться, надо привыкнуть к самоедской кухне, чтобы по достоинству оценить такой ужин.

Вареный котёл уже после появился на сцену – вторым или последним блюдом. Ужин окончен. Костёр прогорел, и теперь тлели только угли, распространяя кругом приятную теплоту. Мы сидим сытые кругом его на мягких свежих оленьих постелях. Вечер ещё только начинается, и мы начинаем расспрашивать хозяина, как он живёт в тундре, и он начинает нам объяснять свою скромную жизнь.

Он жил с братом, у них было по бабе и по триста оленей, но брат умер и, умирая, просил его взять его оленей и жену, если она захочет. Он указал нам на одну краснощёкую иньку, около которой вертелась пара ребят, что-то тихонько выпрашивая у матери. Она должна прожить после смерти мужа три года и тогда объявит волю может остаться женой или уйти за другого. Но она думает остаться, потому, прибавил он, смеясь, что она уже знает свою очередь, и когда он входит в чум вечером, то подаёт ему пимы и расшитый халат, который теперь на мне. Он находит, что спать на двух половинах чума недурно, но когда мы его спрашиваем, отчего он не заведёт себе ещё третью супругу, он сознаётся, что «не терпит»...

Теперь он спокоен, у него есть дети, хотя не его, но его родного брата, которым достанется его наследство. Мальчик уже пяти лет и целые дни возится с луком, хотя до сих пор ещё кормится грудью, и так как ему это уже совестно, то он уводит мать за чум... Она же кормит его потому, что не хочет иметь больше детей, которых трудно вскармливать в холоде.

Другая его жена, купленная из «хорошего рода» за сотню оленей и несколько песцов, неплодна, почему, вероятно, и уступила половину своих прав другой женщине. Его заботы все в стаде, он целые дни бродит с ним по моховым местам, которых достаточно, а ночами, в ненастные тёмные ночи, он караулит его от волков, так как последние решительно не хотят отстать от стада и пользуются всяким случаем, чтобы зарвать оленя и утащить его в кусты. И лучший товарищ его в этой охоте Сато – и он представляет нам мохнатого Сато, который, пользуясь вниманием, пробирается к хозяину, трётся около него и успевает лизнуть его в губы. Сато треплют, он машет грязным хвостом чуть не по лицу гостя и думает уже прилечь на чистую постель. Ласка кончается внушительным пинком, и Сато уходит со сцены.

Мы наводим разговор на охоту. О, это совсем другое – самоед оживает при первых воспоминаниях об удачной охоте. Он рассказывает нам, как он в эту весну охотился на моржей на льду Карского моря, как он подползал к ним в то время, когда те так храпели, что их было слышно за версту... Он подробно описывает, как он ползёт к ним и по воде и по снегу, как те поднимают голову, спросонья смотрят на него, выставив свои длинные клыки, услышав его шорох, как он их обманывает, так же лениво, как они, почёсываясь и помахивая ногами, как они ползают, как чешутся клыками и гонят друг друга с места и будят в тревоге; у него не хватает слов объяснить всё, и он ложится на брюхо и ползает и по своей, и по моей постели, принимая все позы моржа... Это тешит весь чум, смеются все, смеётся даже молчаливый пастух, который не проронил ещё ни одного слова, как пришёл в чум. Для большего успеха разгорячившийся хозяин даже берёт себе в рот две палочки, желая изобразить зубы моржа, и ребята покатываются от хохота... Ему удалось обмануть моржей, и он выстрелил из своей кремнёвки в упор одному в голову и бежал прочь, чтобы его не настигли другие.

После этого он с пренебрежением говорит, как о ничего не стоящей, охоте на тюленей – бить сонную нерпу это уже пустяки, хотя он подползает к ней ещё с большими затруднениями, и прежде чем убить её он перекричит горло, заставляя этим её больше слушать и смотреть в отдушине, откуда она вылезла, чем на поверхность льда, где он перед ней тоже выделывает фокусы и ногами, и руками.






Он рассказывает, как бродят весной по льдам и берегу моря белые медведи, ему случалось их перебивать, когда он был поудалее и моложе, по десятку в весну, и сознаётся, что тут нужно не без того, «чтобы шапка сидела прочно на голове», и что раз, не будь под рукой Сато, ему бы пришлось «разевать рот под медведицей, которая уже пустила шерсть из его малицы по ветру»... Он с одушевлением вспоминает и этот печальный случай его охоты. Я не совсем понимаю его оживленный рассказ и жалею, что я забываю этот язык тундры.

Я смотрю на его оживленное лицо – оно некрасиво, немного толстовато, жирно, но оно доброе, его красят эти чёрные живые глаза, эта постоянная улыбка и выражение детского простодушия и искренности. Такому лицу нельзя не верить, и если бы я сказал слово сомнения, это было бы кровной обидой. Его ворот халата раскрылся, и я вижу, что мой собеседник без рубашки, но тело бело и не возбуждает отвращения, хотя я знаю, что он моется только по летам. Он невелик ростом, но крепко сложён, грудь развита, он много движется и живёт на воздухе. Такие же крепыши и остальные, и дети, и мне кажется, что это единственное существо, которое так здорово и крепко в этой пустыне. Так и следует быть: они – цари, они – владельцы тундры.

Он продолжает рассказывать, как осенью он душит песцов капканами, как гоняется и скрадывает диких оленей, как ловит простодушных куропаток весной, когда те стадами перебегают от заросли ивняка к другой, ощипывая почку и оставляя следы своих пушистых лапок на снегу. Он тоже с ними проделывает фокусы, надеясь на их простоту и горячее сердце. Ему стоит только выставить на их пути чучело самца этой курочки и спрятаться в кустах наблюдателем. Ревнивые самцы стада, увидев незнакомого соперника, который так высоко при этом забрался на палочку и вызывающе смотрит в их сторону, немедленно принимают вызов и с криком налетают драться, не замечая даже открыто разложенных кругом того сетей. Храбрейший из них даёт первым сражение, от чучела летят перья, и предводитель запутывается... Этим пользуются его соперники: начинают бить его, белые перья летят по ветру, на месте битвы крик, общая свалка, где участвуют порой полсотни самцов, горячие соперники не чувствуют, что запутались, они опьянены кровью, самочки равнодушно пробегают мимо, и самоед встаёт и идёт подбирать их горячих любовников для своего котла... Хозяин уже таскает своего наследника на такую охоту, и его нужно держать там крепко, потому что в нём проявляется горячая охотничья страсть. Он возит его уже и на другие охоты, он бывал с ним и в долблёной лодочке на море, и на сопках, где ставят капканы. Это для него школа. И с каким восторгом он рассказывает об охоте! Какой наблюдательностью, каким знакомством с жизнью, характером окружающей природы блещут его рассказы! Они даже не лишены поэзии, и я был удивлён картиной, какую он нарисовал несколькими удачными словами*, – когда в тундре наступает зима и полярная ночь и когда при свете северного сияния на высокие сугробы снега выбегают сотнями белые зайцы и устраивают какую-то фантастическую феерию в то время, когда небо обливает их разноцветными, постоянно переменяющимися лучами света...

Я засыпаю на мягкой свежей оленьей шкуре рядом с нашим рассказчиком. Неровный свет погасающего костра ещё освещает стены чума, которые отделяют нас всего на сантиметр от холода и сырости, и я рад, что я не там, а в жилище человека. Перед глазами ещё стоят только что слышанные картины охоты, моря, тундры, жизни зверей и птиц, мне пора спать, но я не могу побороть впечатлений и ещё отдаюсь тому, что пережил, что видел этот человек, который, кажется, избрал лучший удел человечества – жить весь век с одной природой. Я завидую ему, я удивляюсь, как он любит природу, и хочу, непременно хочу сам видеть всё: и спящих моржей, и льды моря, и жизнь птиц, и игру весёлых, беспечных зайцев, прыгающих по блестящему снегу под фантастическим светом северного сияния, и, улыбаясь, засыпаю, счастливый одной возможностью, одной надеждой...

Эта милая повсюду природа, кажется, сделает всякого и сильным, и весёлым, и любящим, и молодым...