На Новой Земле
К. Д. Носилов






БЕЛЫЕ НОЧИ


Есть ещё одна особенность, ещё одна достойная внимания картина полярной природы, с которой я давно хочу познакомить читателя, знакомя его уже давно с картинами и жизнью полярных стран. Это – белые ночи.

То, что означают белые ночи в полярных странах, это нечто совсем особенное, незнакомое даже нашему Северу. То, что мы видим теперь у нас, – это бывает там ещё в половине марта месяца, когда там ещё зима, когда там ещё только что начинают трещать морозы и задувать страшные штормы, так как в полярных странах сильно запаздывает всякое время года и настоящая зима по морозам наступает только в марте, как лето в августе – по теплу.

Эти ночи – самое лучшее время года в полярной стране. Эти ночи – что-то особенно поэтическое, заставляющее думать, мечтать, и я долго звал их «задумчивыми», потому что я никогда так не любил думать, как во время них. Это что-то особенно оригинальное для полярных стран, когда солнце скрывается за занавеси не облаков, а белого, лёгкого тумана, который поднимается с моря к небу и образует подобие белого, матового, замечательно мягкого шара, через который, как у вашей электрической лампочки, и льются лучи солнца, полуночного, мягкого солнца, освещая всё матовым, замечательно мягким, нежным светом. И этот свет белый ещё белее делает снежные пятна на полярной земле, плавающие льды, ледяные торосы, море, волны и даже скалы; тёмные скалы при обыкновенном освещении и те кажутся беловатыми под этим освещением, как всё окружающее, начиная с маленькой былинки... И этот мягкий белый свет, где нет тени, этот сырой, влажный, морской воздух, эта белая ночь так возбуждают человека, что ему не до сна, и его словно что-то таинственное, торжественное в природе гонит непременно на улицу, дальше от людей, обычной обстановки, вызывая в нём бесконечный ряд милых мыслей, и он не знает, где они начались, и не помнит, как они кончились, проходя в его мозгу, убаюканном чем-то мозгу, такой вереницей, при которой человек то чувствует, что он только думает, то, что он живёт только физической жизнью.

И это впечатление белых ночей, это влияние, не подумайте, что может касаться и касалось только меня, одинокого, быть может, скучающего, мечтающего человека на полярной земле: оно одинаково оказывает своё влияние и на дикаря-самоеда, и на помора, и на норвежца, случайно заплывшего в полярные страны на своей промысловой, лёгкой яхточке; и это служит первой причиной, почему полярный житель не любит спать летними ночами, когда в полярной ночи зимой едва борется с одолевающей его дрёмой, и почему он так меняет в это время день на ночь, как меняет его в это время птица и бродячий зверь, как всё живое в полярных странах предпочитает светлую летнюю ночь яркому, блестящему дню, когда всё там спит, тогда как бодрствует ночью.

В этих лучах полуночного солнца словно есть что-то особенное, электрическое, живительное, словно они, проходя сквозь известия полярной атмосферы, насыщенные электричеством и всевозможными лучами и магнетическими силами, которые ещё нам неизвестны, насыщаются ими и проникают в ваше тело, вызывая его беспричинно к бодрствованию, деятельности и мечте...

И, я помню, в такие белые ночи, летние ночи, я одинаково заставал неспящими и самоедов в своём чуме, словно прислушивающимися к голосам ночи, и поморов на своём промысловом судне, с выпученными глазами от непривычного бодрствования, когда нужно спать, и норвежцев с трубкой в зубах, сидящих на борту своей яхты, переживающих ночь в каком-то оцепенении, как порой и мы, жители юга и континента, сидим в летние тёплые вечера на завалинке, на лавочке у своего дома, отдавшись всем своим существом гаснущему вечеру и потухающей заре, пока тёмная ночь и зевота не загонят нас в постели.






У меня на Новой Земле был друг-самоед. Мы были с ним большие друзья: он редкий день не приходил ко мне в комнату, и хотя нам решительно не о чем было с ним говорить, потому что о чём можно говорить на этом острове, когда вы на десять месяцев оторваны от всего света, и то, о чём ещё можно говорить – о погоде вы и так знаете, потому что она постоянно перед вами, как единственный дневной интерес, но был он для меня так же необходим, как, видимо, и я ему. Придёт ко мне, опустится на пол – самоеды не любят сидеть на стульях, привыкши сидеть на полу, – свесит в задумчивости голову и сидит так час, два, больше и даже порой выспится так в полусидячем положении и уйдёт снова к себе, довольный, что он у меня побыл и перекинулся, быть может, двумя-тремя словами.

Так вот, этот мой неизменный друг решительно не мог переносить такие белые ночи, и только что случится такая ночь, выпадет такой вечер, как он уже у меня в кабинете и ни за что не будет ни сидеть в задумчивости, ни спать, а непременно оторвёт меня от моих занятий и скажет:

– Ну что сидишь, будет тебе в книгу смотреть, чего ты там увидишь, пойдём лучше на мысок, ночь сегодня такая, что не забудешь...

И стоит только взглянуть в окно, как она, эта ночь, вас манит, и вот мы идём на мысок, наше излюбленное место, где так приятно смотреть на море и думать то, что тебе в данное время только думается...

Этот мысок был для нас то же, что для жителей Петербурга «Стрелка»; пойдёшь туда, поднимешься на высокий мыс Маточкина пролива, подойдёшь к обрыву скалы, где стоит старый поморский крест и знак для мореплавателей, сядешь на самый выступ скалы лицом к морю, свесишь ноги с него и сидишь так часами, не отрывая глаз с моря, по которому вечно плавают белые льдинки.

И в такие ночи этот мысок был так очарователен, что с него не ушёл бы никогда в жизни: море как белое матовое зеркало, волны после стихнувшего ветра как ртуть; плавающие льдинки как крапинки на зеркале; горы пролива с белыми пятнами снежных заносов и ледничков словно подернуты белой дымкой, а пролив, этот северный Босфор, так роскошен с теряющимися вдали белыми вершинами гор и серебристой лентой водного пространства, что мне всегда хотелось быть художником, чтобы занести эту картину на полотно и увековечить...

И сидим тут, смотрим на всё сквозь эту полупрозрачную белую пелену и, кажется, не столько живём умом, сколько глазами, которые только слабо отпечатывают на мозгу эти картины, видимо, не трогая его глубоко и сильно...

Впрочем, порой, когда несёт лёд из пролива, мысль наша по временам пробуждается: то её разбудит неожиданно приплывшая из этого белого воздуха и этой картины льдина, на которой мы видим почти у своих ног стадо спящих, или скорее, нежащихся, как и мы, морских уток с протянутыми лениво лапками и крылышками, или пробудит и заставит рассмеяться другая, когда мы на ней рассмотрим распластавшегося тюленя, который в апофеозе неги и редкого удовольствия даже перевернулся вверх своим белым брюшком и теперь лежит там в каком-то особенно мечтательном состоянии, выпучив свои глаза в белое, ровное, как шар, небо... И эти картины так хороши, так оригинальны, что мы только подтолкнём друг друга тихонько и не смеем даже сказать слова, чтобы не повредить этой картине полярной природы и не помешать насладиться ею во всей её прелести... И льдины проплывут мимо нас и со стадом отдыхающей птицы, и с разнежившимся молодым тюленем в море, пока не сменятся другими льдинами, другим видом.

Порой ещё, впрочем, нашу мысль будит снежный жаворонок. Он тоже никогда не спит в такие ночи, и когда мы приходим, то ли чтобы доставить нам удовольствие, то ли потому, что уж очень он рад, что видит человека, непременно усядется чуть не рядом с нами на выступ камня и затянет свою весёлую, однообразную песенку.

Он нас прекрасно знал, как мы его, в лицо, мы никогда не трогали его гнезда, которое он вил целыми годами в ближайшей куче сложенных камней, и, кто знает, быть может, он нас считал такими же молчаливыми друзьями, как мы с самоедом считали друг друга, не говоря об этом никогда слова.

Но он не надоедал нам своим пением, напротив, оно словно сливалось с нашими думами, и мы слышали его только по временам, когда он или начинал вдруг снова петь свою однообразную песню, или уж очень старался обратить на себя наше внимание, чему мы невольно только улыбались.

Впрочем, наскучив вечно молчать, прерывал мои думы и мой сосед, самоед-приятель.

Порой он сидел молча, с повешенной головой, целые часы, смотря то на белое море, то на свои мохнатые лапы, обутый в оленьи шкуры, но порой ему приходили дикие мысли, навеянные неизвестно чем, и он вдруг меня прерывал такими вопросами, которые я никак не предполагал, чтобы когда-нибудь могли забрести в его свободную голову: то вдруг ему понадобится у меня дознать, как и чем наживаются наши купцы, то вдруг ему понадобится, и неизвестно зачем, знать, как спят наши генералы.

И я отвечал ему на эти детские вопросы, догадываясь, на какой странице книжки бродит его мысль, так как я его научил читать и сам был первой причиной к таким диким вопросам.

Но не подумайте, читатель, что мой друг был вечно таким наивным – это был образованнейший человек... на Новой Земле. Да, действительно образованный, потому что я сравнительно с ним был только учеником его природы, которую он знал в совершенстве. И тогда, когда я приехал на этот остров только со знаниями латинских названий птиц, рыб, зверей, насекомых, былинок, камней и всего прочего в этой природе и порой ещё и тут путался в названиях и рылся в своих книгах и альбомах, он знал решительно всякую травку, пёрышко птицы, зверя, всю природу в глаза и не только мог мне сообщить их название, чем мы так гордимся, но мог прочитать о некоторых видах животных целые лекции, которые заслушалось бы любое учёное общество в свете.

О, как он знал, любил, понимал, ценил, обожал эту природу! И когда я, бывало, вздумаю похвастаться перед ним своими знаниями, почерпнутыми из книги, это всегда его задевало за живое и он или перебивал меня и сыпал на меня тысячу фактов, подтверждающих или опровергающих это, или просто тащил меня за шиворот на улицу, уводил в тундру и на глазах показывал мне то, что его интересовало и чего не мог передать мне его скудный самоедский и русский язык и чего и не снилось нашим натуралистам.

И я пасовал перед ним, его университет-природа был неизмеримо выше моего образования, и мне даже стыдно становилось, что я столько времени просидел за книгами, изучая природу у витрин музеев, когда этот дикарь изучал её живой в натуре, когда перед его глазами, в его уме не стоят, как у меня, одни латинские названия, а целые картины молодости и детства, когда в его уме при виде каждой былинки проходит целый ряд милых картин и воспоминаний, тогда как в моём толкутся только одни названия по латыни и скука музея, и библиотечная, и классная, аудиторная пыль.

Когда мы доживём с вами, читатель, до этого природного университета и чем мы заменим его в наших городах, чтобы сравниться хотя немного с этим дикарём?.. Никогда. Потому что мы исказили свою жизнь, потому что мы только искажаем самую природу: и жизнью, и образованием, и наукой, и искусством, и ищем своё счастье в этом искажении, когда оно всё – в природе.

Да, оно в природе. Его нашёл, им обладает всякий дикарь, но мы его не найдём никогда, не получим, потому что мы образованные люди, хотя, в сущности, мы дикари в сравнении с людьми, которые обладают всецело этим сокровищем, отпущенным нам всем одинаково Богом.

И я прекрасно понимаю, почему над нами всегда смеётся дикарь, почему хитро улыбается крестьянин, когда мы попадаем в его среду со своими понятиями, обычаями жизни, которые для него странны, дики, необычны. Они видят прекрасно, что мы заблуждаемся во многом, хотя за нами большие преимущества перед его глазами в виде техники, искусства, науки. Они смотрят на нас, эти дикари, так же, как и мы смотрим порой на иностранцев, попадающих сразу в нашу незнакомую жизнь. Нам смешно, что они её не понимают, мы потешаемся над ними, но только с тем различием, что в то время как мы смеёмся над иностранцами, что они не знают наших обычаев и жизни, эти дикари улыбаются над тем, что мы не знаем, в чём состоит жизнь, тот секрет жизни, для которого существует, должен существовать человек и жить.

Да, дикари смеются над ними. Это верно. Но я отклонился, рекомендуя вам своего друга, и забыл про белую ночь.

Итак, мы сидим на скале, на обрыве, свесив ноги, и смотрим, думая, о чем – мы бы и сами тогда не сказали, любуясь на белые горы, белое море и белые плавучие льды.

Сидим и чувствуем, что говорит сердцу ночь, переводя мысль за мыслью как во сне, перескакивая незаметно от одного предмета к другому, живя, пожалуй, той же жизнью, какой живёт теперь всё живое под этим небом, как и морские белые уточки, которых пронесло течением пролива в море, как и тот тюлень белобрюхий, который проплыл перед нами на льдине, словно какой важный господин в своём ландо.

И это ощущение полноты жизни, довольства ею, довольства дикаря, так хорошо, что странным кажется, почему вот там, за этим белым морем, далеко на материке, люди живут другой жизнью, выдуманной, искусственной, когда так хорошо жить жизнью дикаря, когда столько кругом вас прелести в природе, возьмите её, где угодно – на Крайнем Севере или Дальнем Юге, на Востоке или Западе... И как-то тянет тебя вот к земле, как-то тянет вот к этой даже суровой, бедной природе, и хочется самому вот так распластаться на льдине и плыть в море, где не видно, где начался небосклон, где вода слилась с другой такой же сильной стихией – воздухом.

И под влиянием этой белой, тихой, милой ночи приходят самые дикие мысли: сделаться дикарём, жениться на самоедке, поставить на этом берегу чум, как ставят его самоеды, надеть вместо неловкого пальто тёплую пушистую малицу, отпустить бороду и усы, ходить зимой и летом без шапки, чтобы голова была всегда свежая, есть сырое мясо и рыбу, которая на самом деле так вкусна, молиться под этим небом и звёздами, петь об этой природе и окружающем, ни о чём не заботиться и вечно быть спокойным, не враждовать и не страдать от любви, глядеть на всё счастливым и довольным взглядом и не напрягать ни мускулы, ни мысль без нужды, гонясь за массой совсем ненужных для счастья условий жизни, и довольствоваться малым, и как можно больше давать себе свободы, чтобы созерцать эту прекрасную природу, в которой в миллион раз больше скрыто и написано, чем во всех существующих на свете книгах...

И эти желания так сильны, что я с любовью, чуть сдерживаясь, чтобы не сказать своих дум, смотрю на своего задумавшегося, тоже счастливого друга, который так смешно уставился в море и не сводит с него глаз, когда мысли его где-то бродят совсем в другой стороне...

Но эти дикие мысли бывают только в такие белые ночи. Взойдёт, покажется солнышко, выглянет луч, и они, словно роса, растают в воздухе, и на глазах – только сон, в голове – только желание сна и отдыха от кошмара, милого кошмара этой белой ночи.