На Новой Земле
К. Д. Носилов






ТАИНСТВЕННОЕ ИЗ ЖИЗНИ САМОЕДОВ


На Новой Земле есть у меня одна знакомая старушка-самоедка.

Имени у неё нет: самоедская философия находит, что имя для женщины – излишняя роскошь. Но мы прозвали эту старушку «весёлой бабушкой». Эта «весёлая бабушка» была душой нашей зимовки в 1889 году на Маточкином проливе. Кривая на один глаз, вечно подвижная, не унывающая, она часто умела оживлять в скучную минуту наш бедный чум. У меня не было ещё тогда дома на этом северном проливе, и я проводил зиму в простом самоедском чуме – обстановка не особенно удобная, но зато близко к природе...

Бывало, совсем заберётся скука в чум, говорить нечего, делать тоже. На двор носу показать нельзя: погода, ветер, темно, полярная ночь, холодно, даже спать надоест, а смотришь – «весёлая бабушка» вдруг что-нибудь выдумает, и чум развеселится. Особенно она умела передразнивать; кажется, не было человека, которого она, хотя раз повидавши, не могла не передразнить в голосе, манерах, и делала это с таким комизмом, что невольно вызывала улыбку даже у своего угрюмого старика... Порой она давала нам целые представления, и тогда её способности выражались так сильно, что чум покатывался со смеху. Немудрено, что после этого мы в грустные минуты невесёлой зимовки, когда нам решительно нечего было делать, как только сидеть у огня и греться, ждали её гримас, её шуток над нашим же положением, её выходок, как вестника веселья.

Другой раз мы так развеселимся в чуме, что невольно забудешь всё. Выкинет что-нибудь старуха, и чум расшумится так, что даже собаки наши и те приходят в недоумение: что сталось с их хозяевами? И всему этому причиной «весёлая бабушка», которая даже не улыбнётся.

Но, кроме этих достоинств, наша «весёлая бабушка» обладала ещё кое-чем, что много раз заставляло нас серьёзно задуматься. Это её прошлое и способность к ясновидению. Сколько я ни допытывался у неё и у самоедов, я никак не мог узнать её прошлое, а оно было интересно уже по одному тому, что она была замужем шесть раз, пережила всех мужей и теперь счастливо доживает свой век с седьмым – Пыреркой. Это последнее обстоятельство в связи с первыми нам давало не раз повод трунить над её стариком Пыреркой в минуты веселья, и между нами были уже кандидаты на руку «весёлой бабушки».

Сама она не любила рассказывать про своё прошлое и только смеялась, когда я её упрашивал рассказать нам хоть один её роман из тундровой жизни...

Мало того, она даже не хотела сказать нам, когда, при котором муже она потеряла свой левый глаз и не было ли это обстоятельство связано с какой-нибудь любовной историей её жизни. Ходили слухи, что она считалась в тундре заметной красавицей, разумеется, в самоедском вкусе, недолго оставалась вдовой, что бывали даже какие-то из-за неё истории... но это всё только слухи. Единственно, что было нам достоверно известно – это то, что теперешний её муж купил её не за дорогую цену, что-то всего за десяток оленей и полведра водки, но что раньше она «куда дороже ходила»... Всё это нас, разумеется, крайне интересовало, и мы принимали немало мер узнать её прошлое. Однажды мы вытянули из-под её подушки портрет её последнего покойного мужа. Это было не что иное, как небольшой деревянный чурбанчик, одетый в малицу, пимы и оленью шапочку – точный, говорят, костюм её покойного мужа. Мы думали, что теперь она нам что-нибудь про него расскажет. Но и тут ничего не помогло, хотя мы знали, что бабушка очень любит его, часто угощает, мажет ему губы салом, и слыхали, как поёт про него, когда в её голове зашумит лишняя рюмка...






Но более нас интересовал её дар ясновидения. Дар этот к ней приходил по утрам, когда среди чума пылал весело костёр на очаге, а мы все сидели кругом. Тут же обыкновенно сидела и наша «весёлая бабушка», ковыряя что-нибудь в заплатах и посматривая одним глазом на огонёк. Бывало, когда выпадет тихий денёк, стихнет погода, забрезжит на дворе слабая заря, мы начинаем уже торопливо собираться на охоту – на плавучие льды, к морю. И страшно пускаться туда, и поохотиться хочется, а порой и необходимость... И вот захочется узнать: что-то там будет... Посматриваем на бабушку, ждём, не скажет ли что, но старуха словно и не видит, что мы собираемся на охоту, сидит себе у костра и ковыряет какую-нибудь заплату на малице своего мужа. Не выдержишь, спросишь:

– Бабушка, не видать ли чего в огне?

Она поднимет от шитья голову, посмотрит на тебя лукавым глазом, улыбнётся и скажет:

– Ничего не видать что-то...

– Да ты посмотри хорошенько, мы на лёд собираемся, хоть бы собакам на корм достать, уже третий день бедных не кормили (а сам думаешь: вот бы медведя убить). Я дровец подброшу.

Старуха только рассмеётся:

– Ничего ведь я не знаю, – скажет, – ведь так, когда пусто болтаю.

Но мы все хорошо и давно уже знаем, как она «пусто болтает»... Подбросишь дровец в костёр, вспыхнет весёлый огонёк, сделаешь вид, что забыл, чего добивался, начнёшь собираться, слышишь, бабушка и скажет:

– Съездите, может, что и добудете...

– А что, бабушка, видела что? – спрашиваешь её уже смелее.

– Чего-то немного будто показалось красного... может, нерпу-другую убьёте, – утешит она.

Берёшь ружьё, выползаешь из чума на двор, ловишь собак, запрягаешь их и едешь к морю на край льда. Сидишь всю зарю у воды, замёрзнешь и, действительно, только и добудешь, что нерпу или пару. Порой верить не хочется, нет, как словно по её заказу.

Другой раз скажет: «Сегодня что-то видать чёрное и красного много» (красное, уже мы привыкли, значит, кровь). И действительно, хотя на полчаса поедешь, а гренландского большого тюленя добудешь, словно чёрт его вытолкнет тебе на пулю: другой раз по месяцу его не видать бывает, да и увидишь когда, так ещё убить его трудно.

Но больше всего нас радовало, когда нам бабушка выворожит белого медведя. Про него она никогда прямо не скажет (упоминать имя его «ошкуй» грешно для самоедов, а для женщин в особенности), больше всего говорила тихонько, по секрету, бывало, и шепнёт нам с проводником:

– Не знаю, сегодня что-то видать белое и крови много, – и сама так лукаво посмотрит, что с радости чуть её за это не расцелуешь.

Но тайну в чуме не сохранишь. Чум принимает какую-то таинственность, женщины вдруг замолкнут, мужики завозятся с ружьями, чистится лишний раз ружьё, перебираются заряды, нападёт какая-то ненужная суетливость, никому не хочется обнаружить, что таится на душе, а между тем чуть не прыгают от радости. Выползешь на двор, даже собаки, кажется, как будто знают уже и жмутся к ногам, ласкаясь. И ведь как в руку положит. Даже страшно станет, когда на льду перед тобой лежит, вздрагивая последними конвульсиями, царёк полюса. «Ну, бабушка!», только тогда скажешь, бывало, а самоеды только переглянутся между собой, потому что это им не в диво. Приедешь в чум, посмотришь на старуху, а она, как ни в чём не бывало, сидит себе у огонька и пимы чинит, а кругом её ребята возятся. Они её очень любили.

А как скажет наша бабушка, что «ничего не видать в огне», так хоть ходи, хоть нет на охоту, словно обрежет. Другой раз нарочно пойдёшь, думаешь, врёт старая, целый день прошляешься, где ни побываешь, и треплешься, и зверя видишь, да не можешь никак, словно назло, убить, так и воротишься в чум «попом», как говорят охотники... А бабушка словно тебя и не замечает, сидит себе у огонька и что-нибудь ковыряет, как словно и на охоте не был. Даже досадно станет.

Будешь спрашивать у самоедов: «Как это она всё знает?» Они только улыбнутся. «Видит», – говорят, более ничего не добьёшься. Так и знали все, что «бабушка видит».

Такова эта бабушка на Новой Земле, она и теперь там живёт на моей зимовке. А между тем она была набожная. Она крещена. В праздники у неё водились свечи: она сама их ставила перед иконой в чуме и ладан разжигала, когда я, бывало, читаю вслух молитву, и я никогда не замечал, чтобы она занималась шаманством, хотя, признаться, старуха любила поворожить на топоре, ноже, особенно когда мы просили её узнать, что делается с нашими родными.

Много у меня записано про её предсказания в дневниках за ту зимовку и за другие два года; есть там замечательные случаи, но интереснее других два, которые и теперь встают перед глазами при одном про это воспоминании...

В чуме у нас был тогда мальчик лет четырёх, Неволя, сын моего проводника Константина Вылки. Неволя был мой любимец и почти постоянно сидел подле меня днём. Читаю ли я книгу, он молча, сосредоточенно смотрит туда же, в книгу; вожусь ли я с инструментами, он уже тут; но больше его занимал мой ящик с припасами, где, он знал хорошо, для него всегда найдётся и вкусный крендель, и сладкая конфета. Он даже поджидал меня, несмотря на холод, на улице, когда я уезжал с его отцом на льды, и однажды перепугал весь чум, поднявши крик и плач, когда увидал своего отца, что он возвращается без меня. И его никак не могли утешить, пока я сам не показался из-за дальнего мыса... Он думал, что меня съел тот самый медведь, шкуру которого привёз его отец вместо меня на санках.

С наступлением полярной ночи наш Неволя стал худеть, румянец его быстро сбежал с лица, глаза заблестели каким-то лихорадочным блеском, он перестал распевать свои песни, играть с собаками, вешаться на шею своей матери и однажды, как мы ни бились, слёг в постель... Мы видели, что ему не миновать смерти; полярная ночь его выбрала своею жертвой... Он всё спрашивал, скоро ли покажется солнышко... Как вдруг, однажды ночью, когда все уже спали, чум разбудил крик нашей бабушки, что Неволю кто-то тащит... Было совершенно темно, она спала на другой половине чума, чем отец и мать Неволи. Пробудились, добыли огня, пощупали Неволю, и вдруг в чуме послышались глухие рыдания его матери... Он был уже холодный, головка как-то неловко прижалась к худенькому, грязненькому плечу... Но когда старуха при свете огарка рассказала нам, что она видела, как в отверстие чума сверху спустилась какая-то цепь, вроде судовой, что у якоря, и что потом она стала подниматься обратно вместе с Неволей, что она хотела закричать, но ей было душно, и что она закричала только тогда, когда цепь и Неволя с ней скрылись из чума, то невольно волосы поднялись дыбом от её простого рассказа... Эту ночь нельзя забыть. Спать уже никто и не подумал.

Другой случай был в апреле того же года. На этот раз она нам сообщила такое предсказание, что её только подняли на смех.

«Судно вижу», – говорит нам вдруг бабушка.

«Какое ты, чёртова кукла, – говорит ей её старик, – сегодня судно увидела, посмотри-ко, – говорит ей, – на улице что делается: носу показать нельзя...». На дворе действительно стоял такой буран, такая метель, что мы уже два дня не выходили из чума. Однако охотники нашлись и поверили старухе, юркнули тотчас же на двор, повертелись там, но так как не только моря, но даже и берега было не видать, то сейчас же залезли обратно в чум, разумеется, все в снегу, и вызвали громкий хохот. Даже старуха и та захохотала и объяснила, что она видит судно, но оно ещё далеко. Посмеялись над старухой тогда, что она в такую пору ждёт судно, когда в это время даже норвежцы и те сидят дома, но не забыли её предсказания. Надежда всё же закралась в душу, и мы ожидали, что что-нибудь да будет.

На другой день погода постихла, собрались и пошли посмотреть на ближайший мыс берега. Пришли туда, вынули зрительные трубы, уселись на камень и стали осматривать море. Оно уже вскрылось, только кое-где ещё носило льды.

Сидели, сидели, даже замёрзли, но в море не нашли ничего. Порой как будто и покажется парусок; посмотришь хорошенько – окажется льдинка. Воротились в чум и опять старуху подняли на смех. А она только сидит да улыбается про себя. На третий день утром старуха опять говорит, что видит судно.

Спрашиваем её: «Скажи хоть какое – пароход ли, яхта ли, или шхуна». Думаем, быть может, опять какая-нибудь экспедиция полярная бродит.

«Нет, – говорит, – не пароход, дыму не видно, а паруса видать».

Стали её спрашивать, какие паруса, сколько, чтобы узнать, яхта пли шхуна.

«Не вижу, – говорит, – хорошо, порато (очень) далеко, чуть-чуть там видать».

Мы даже дров ей подбросили охапку, нет, не видит и только.

Что за чудо, думаем, бросили старуху, пошли опять на мысок смотреть, один самоед даже на гору полез – оттуда виднее, говорит, будет.

Смотрели опять, но ничего не высмотрели и только заметили, что из-за дальних островов Серебряной губы льды выносит и на тех льдах что-то чернеет. Решили, что моржи. Подумывали ехать, но побоялись погоды: ветер был с гор и нас могло оторвать от берега на маленькой шлюпке и унести в океан. На четвертый день утром старуха нам опять говорит:

– Судно ближе подходит, прямо на нас идёт носом, и видать, что яхта – две мачты, одна большая, а другая поменьше.

Ну, пусть себе идёт, думаем.

На пятый день говорит: «Пришло судно, недалеко, вот только что его не видать, что-то такое мешает». Пошли опять на мысок, даже старик и тот поплёлся. Ничего с мыска не видно, ни одного паруска нигде на горизонте, но зато плавучие льды подошли ближе, и мы увидали несколько лёжек моржей. Страсть заговорила, мы бросились домой, наскоро снарядились в путь, отвалили, поставили паруса и побежали за пролив к дальнему мысу.

Обогнули Митюшев мыс, зашли в Серебряную, видим – точно, моржи – и направились в их сторону на льды. Только что начали огибать последний островок, видим – из-за него мачта показалась, смотрим, немного погодя и судно показалось, норвежское, паруса зарифлены, недалеко лодочка в стороне плывёт... Глазам не верим... Никогда не запомнят самоеды, чтобы в такую пору норвежцы приходили к берегам Новой Земли. Едем к судну, нас заметили, на судне засуетились, высыпали на палубу, подъезжаем, причаливаем, нам подают трап. Зашли на палубу, поздоровались и спрашиваем: откуда это они взялись так рано?

«Из Тромсе», – говорят. Самоеды стали спрашивать про войну; они очень боятся такого случая, думая, что они останутся на этом острове без провизии и, главное, без пороха и свинца. Норвежцы, подделываясь под русский язык, им говорят:

«Война нет, русский царь большой, англичанка маленькой... какой война...». Приглашают в каюту, угощают нас кофе, ромом, показывают ружья; я добираюсь, к удивлению кормщика, до его корабельного дневника, где он записывает ход судна и барометр, начинаю записывать последние числа и становлюсь в тупик. Старуха права. Шесть дней ровно тому назад судно в первый раз подошло к берегу Новой Земли под 75 градусов широты, затем всё время потихоньку шло, лавируя в нашу сторону, и вчера вечером зашло за этот островок, встретило моржей на льдах и стало на якорь, убрав паруса, чтобы отохотиться.

Вот почему мы его и не видали сегодня, когда старуха сказала, что оно недалеко, вот-вот только что не видно.

Мы возвратились в чум. Вечером чум был навеселе, распивали две бутылки крепкого отвратительного рома, который достался в подарок от норвежцев; старуха, обнявшись со стариком, напевала какую-то грустную песню и целовала его, не забывая и свой портрет за подушкой, и только её черный лукавый глаз, встречаясь со мной, как словно говорил, что она больше меня видит в огне, чем я во всех своих книгах... К книгам моим «весёлая бабушка» имела какой-то суеверный страх, особенно к одной толстой. Когда я, бывало, вечером достаю её из чемодана и подсаживаюсь с ней к огню (это была Библия, из которой я часто рассказывал самоедам), то бабушка просто не сводила с неё глаз. Однажды даже она меня спросила: «Кто это мог написать такую книгу, что всё в ней есть?» Я ей ответил, что её написали такие люди, которым тоже было кое-что открыто из чудес природы. Она проникнулась к ней таким чувством, что стала ею ещё больше интересоваться, и слушала мои рассказы, как никто другой... Мы очень были дружны со старухой, но всё-таки она мне так и не рассказала всего, что я хотел. Мне казалось, что она многое и не могла передать, хотя я знал, что она была не особенно довольна, когда я брался за дневник и записывал, по временам посматривая на неё, то, что она говорила.

Кроме этой прозорливой старухи на Новой Земле есть ещё один человек, который тоже «видит». Это мой друг, всегдашний проводник на охоте, самоед Вылка. Быть может, благодаря этой дружбе я и узнал его способность к ясновидению, потому что самоеды вообще очень скрытны и, чтобы узнать их, надо прожить с ними годы. «Видят», как говорят самоеды, и другие, но только в исключительных случаях, когда пришибёт горе, встретится опасность и пр. Постоянно охотясь с ним, я часто в продолжение всех трёх лет то слыхал от него, что «охота будет хорошей», то, что «сегодня нам что-то попадёт особенное», или что «будет плохо». Мне казалось сначала, что это просто не что иное, как предчувствие. Я замечал, как оживлялось его лицо, как он становился веселее, самоувереннее; это передавалось и мне, и мы порой в такие дни бывали так счастливы на охоте, что их не забыть никогда... Но один странный случай мне объяснил, что он действительно «видит», а не предчувствует.

Раз, в начале мая, мы возвращались с ним из дальней поездки по берегу Карского моря, по Маточкину проливу, в колонию. С нами было пять санок, запряжённых собаками; они были тяжело нагружены, и мы с ним шли пешком впереди, показывая путь собакам. Погода была тёплая, снег сделался мягким, ноги вязли, собаки едва тащились, и нам становилось ясно, что если мы не убьём кого-нибудь из зверей дорогой, то нам предстоит потерять собак, бросить кладь и самим спасаться как попало. До колонии было ещё далеко. Это нас очень заботило, и мы посматривали то напротив, нет ли где тюленя, то на окружающие горы, не видно ли где оленей. Вдруг он оборачивается ко мне и говорит, что он видит оленей. Я осматриваюсь по сторонам.

– Где? – спрашиваю я.

– А вот здесь, – и он делает движение рукой перед глазами, показывая мне, что ему видится.

Я начинаю расспрашивать его. Он объясняет, что перед его глазами словно порой мелькают три оленя, и так ясно, что он даже различает, что один из них самец, а остальные – самки. Когда я стал его расспрашивать, что это всё значит, он просто и уверенно сказал, что мы скоро увидим этих оленей и будем на них охотиться... Я посмотрел ещё по сторонам, думая, не морочит ли меня мой приятель, и, видя, что ничего не видно, снова погружаюсь в задумчивость. Когда идёшь долго и трудно, то мысли всегда как-то сильнее работают и задумываешься порой так, что забываешь самую горькую действительность... Это часто сокращало мой путь... Проходим десятка полтора вёрст, собаки устают окончательно; мы выбираемся со льда пролива на Чёрный мыс и устраиваемся на ночёвку. Спустили собак, те повертелись около нас, видят, что есть и сегодня им не дают, вырыли себе ямки в снегу и полегли туда спать. Покормить было нам их совсем нечем, мы сами доедали последние сухари, последние жалкие припасы...

Около полуночи поднялась погода, закружила метель, собак занесло снегом; мы забрались под санки, закрылись парусом, и нас тоже занесло скоро снегом, и стало теплее, и я заснул, помню, под естественным покрывалом крепко. Только порой будило меня холодными каплями, снег подтаивал от дыхания, и капли медленно ползли одна за другой по лицу; между тем поворотиться было рискованно: снег мог совсем пасть на лицо. И тогда нужно было выползать, а там выла вьюга, как зимой. Слышу, меня будят. Что, думаю, ещё такое случилось там, неужели нужно идти в такую погоду? Но оказывается, что уже утро, погода стихает и мой проводник за проливом видит оленей. Я вылезаю из-под полога, протираю глаза, беру его трубку, навожу при его помощи на противоположную гору и, действительно, вижу одного оленя. Но как ни были мы этому оба рады, но меня он не мог сманить идти на охоту: я чувствовал страшную усталость в ногах и такую слабость во всем теле, что готов был, кажется, пролежать голодом весь день, чтобы только не выходить из-под этого паруса, на котором лежала толща снега. Отдавши ему мой надежный штуцер, я снова забрался под парус; помню, скользнула мысль о пророчестве, но затем расплылась, и я снова крепко заснул, как этого пробуждения не бывало.

Скоро крепкий сон сменила дремота, захотелось есть, но около меня не слышно было ни души. Выглянувши раз, я ничего не увидал, как только пролив, по которому бежали струйки снега, которым ещё мела утихающая погода. Собаки всё ещё лежали под снегом, и я был рад, что они не мёрзнут под ветром напрасно. Снова забрался под полог и лежу, то засыпая, то пробуждаясь. Слышу, залаяли около меня собаки, кто-то пришёл, идёт ко мне, наклоняется и бережно открывает парус. Пробуждаюсь, встаю, смотрю – перед костром вертятся собаки около оленьей туши. Чудеса. Спрашиваю: «Сколько убил?» – Говорит: «Трёх». – «Сколько видел?» – «Да только три и было...». Смотрю на него и начинаю хохотать... Он тоже смеётся... Мы рады, мы спасены, нам весело... До остального нам теперь дела нет, после разберёмся.

Через час едем туда, на место охоты, подбирать оленей. Пока он свежует, я слежу следы оленей; иду на гору, осматриваю местность и прихожу в недоумение: откуда взялись эти три оленя, когда мы прошли более трехсот вёрст и не видали даже следов их на северном острове? Не встретили мы ни одного следа и после, до самой колонии.

После, дорогой, я его подробнее расспрашивал про его видение, но толку не добился; он объяснил опять, что ему только показалось перед глазами – мелькнули три оленя – и только. Я спрашиваю: «Может, ты думал перед этим об оленях?»

– Не помню, – говорит, – думал или нет, а только вот мелькнуло три оленя перед глазами – и только. Со мной часто так бывает, – добавил он.

– А с другими?

– Другие тоже иногда «видят», сказывают, только редко, – добавил он, – это по человеку: кто хорошо живёт, тот видит. – И он рассказал мне несколько случаев подобного характера про знакомых самоедов в его тундре.

Не раз я слыхал и от других самоедов рассказы о видениях, но не все они действительны, некоторые можно объяснить просто обманом зрения или слуха или болезненным настроением. Так, самоед Фома Вылка рассказывал мне, что он видел на Новой Земле «чудь». Охотясь на лодке во льдах около Костина острова, он однажды в весенний тихий день увидел у острова лодку с человеком.

Думая, что это какой-нибудь вновь прибывший, он направляется к нему, но тот едет от него, затем скрывается на берегу, и когда он пристал к тому самому месту, где в последний раз видел лодку, то не только человека и лодку, но даже и следов его не мог отыскать, тогда как всюду ещё лежал снег. Естественно, что это мираж. Миражи на этом острове довольно часты в весеннее время, и нередко можно видеть на горизонте моря плавучие льды, острова, чёрные скалы и даже, случается, дальний парус судна, которое даже видно как подвигается.

Тот же самый старик Фома рассказывал мне однажды, что он, заболевши цингой, видел её в виде нагой женщины. Она приходила к нему каждый раз, как только он ложился спать и «так, – говорит, – ласкается, что не знаешь, как скоротать день, чтобы снова завалиться спать» и видеть странную гостью. Он чувствовал, что, чем больше он отдаётся сну, сладким грёзам, тем больше теряет над собой волю, и его спасло лишь то, что он рассказал об этом своей старухе. Та поняла это по-своему и стала его каждый раз будить, как только он начнёт бредить... Он даже её бил не раз за это, но ничего не помогло, и это его спасло. Вдобавок, он заколол собаку и напился её крови. Это верный способ и часто практикуемый на Новой Земле, где в зимнюю пору нельзя достать порой другой крови.

Подобное видели и другие самоеды, знакомые с гостьей Севера – цингой. Это можно объяснить медикам, но есть и другие рассказы, которые уже не объяснишь игрой болезненного воображения или миражом.

Старик Уучей мне раз рассказал замечательный случай из первого года его жизни на Новой Земле, который никогда не выйдет у меня из памяти.

– Зимовали мы, – рассказывает он мне однажды, – в тот год в Соханихе (заливе). Зима была порато (очень) погодливая, заливы затёрло льдом, охоты на море не стало никакой, в тундре тоже оленя не было в ту зиму. Сначала мы ещё кое-чем кормились, а потом и до того дело дошло, что нерпичью кожу стали варить... Думали мы, думали и пошли к северу искать открытого залива. Я тогда старшим был, кормщиком. Тогда мы ещё не знали, что в Кармакулах (колония в заливе Моллера) дома устроены и всякая провизия для спасения оставлена и даже поселены самоеды.

Идём мы это день, идём другой, воды всё не видать нигде, товарищи уже роптать на меня стали: куда, говорят, ты нас, старик, ведёшь, пропадать, что ли?..

Бродим мы это из залива в залив, ищем воду, а как на грех погоды всё, просто мы из сил выбились... Только видим вдруг: старик какой-то на льду стоит, весь в белом, как в совике (одежда самоедская, шерстью вверх, для зимнего времени), и машет нам рукой на север вдоль берега... Мы к нему, а он от нас, а далеко это он нам показался, так верста будет – больше... Видим, вышел на берег и пошёл туда же, куда махал... Доходим мы до того мысочка, куда он вышел со льда, смотрим – его не видать стало... Думаем, видно, недалеко где-то чум стоит... Стали след искать, видим, следа нет никакого... Что, думаем, живы ли уж мы, казаться нам стало... Только потом уже догадались... Пошли на север, куда он нам рукой показал, идём вдоль берега три дня, вдруг видим дома, и дымок из трубы подымается. Мы даже глазам не верим. Мы в колонию вашу попали, так и спаслись в ту пору, – закончил старик Уучей.

– Кого же вы видели тогда на льду? – спрашиваю я его.

– Кого же, как не Николу Святителя, – говорит мне старик. – Он и на море кажется когда, самоеды в тундре его часто видают, ты разве не слыхал? – спрашивает он меня.

Я действительно не раз слыхал от самих самоедов и на Северном Урале, и в архангельской тундре, и на Оби, что Святитель Николай является им на помощь в минуты опасности; эти рассказы давно хранятся в моих дневниках и, помню, всегда производили на меня глубокое впечатление даже в простой, безыскусственной речи самоеда. Ещё прошлым летом, в августе 1893 года, я записал на полуострове Ямал (Карское море) со слов одного самоеда следующий рассказ. Мне передал его самоедин Яптик.

Заблудился он однажды поздней осенью на берегу Карского моря в погоду. Ветер был настолько сильный, что его не раз сбрасывало с санок, олени выбились из сил, он потерял берег и, не помня себя, как-то очутился на льдах, прижатых к берегу. Бросаясь из стороны в сторону, он никак не мог попасть на берег, кругом его, казалось, шумит одно море, и он уже не раз чуть-чуть не сваливался на бушующие волны вместе со своими санками. Догадавшись, что его оторвало от берега и несёт в море, он потерял присутствие духа и, отдавшись судьбе, стал плакать и молиться. Как вдруг он видит перед собой недалеко высокого седого старика в белой, как снег, одежде. Он догадался, кто перед ним, и пал на колени. «Мне так страшно тогда сделалось, что я не смел на него поднять глаза, – говорил мне Яптик. – Как во сне помню, что он повел меня. Я шёл за ним следом, боясь его потерять из виду, с оленями. Затем он вывел меня на берег и скрылся. Я поклонился ему вслед в землю, и когда целовал снег, то увидал свежий след санок и по ним выбрался после в чум одного самоеда. Как вот теперь вижу его: высокий, седой, борода длинная, весь в чём-то белом, как снег, – заключил счастливый рассказчик. Той же порой я поехал в Обдорск, поставил ему рублёвую свечу и трёх оленей привязал к его церкви», – заключил Яптик.

– Кого же, – спрашиваю я, – ты узнал его на иконе, походит?

– Как же! – говорит он, – как только взглянул на неё, так его и узнал, даже руки задрожали, едва поставил свечу... У меня с той поры и икона его есть. – И он потянулся к переднему углу, где стоял его красный сундучок, снял с него деревянного идола с замазанными салом губами, отворил ключом ящичек, бережно вынул из него маленькую икону, обтёр её рукавом, приложился и потом подал благоговейно мне, проговорив: – Это мне в ту пору поп дал её, с тех пор не расстаюсь и свечки ставлю, – и он и свечи показал мне, как бы желая уверить, что он совсем православный.

Признаюсь, этот бесхитростный рассказ произвёл на меня такое впечатление, что я и мысли не мог допустить, что меня обманывает этот человек, у которого при одном воспоминании на глазах показались слёзы...

И не он один видел подобное в своей родной суровой тундре; она полна подобными рассказами, в ней все веруют в этого святителя, будучи ещё не крещёнными, и явление его там повторяется чуть ли не из года в год.

С трудом поддаваясь учениям наших миссионеров на этом Севере, упорно придерживаясь шаманства, своих идолов, эти дети суровой природы, однако, не забывают, будучи в Обдорске, зайти в храм, купить свечу и поставить её пред образом своего покровителя. И надо видеть, как они ходят по храму, отыскивая образ того, кого они знают в лицо, и надо видеть, каким восторгом, каким благоговением они бывают проникнуты, когда найдут этот образ среди других... Они по-своему благодарят, по-своему поклоняются, по-своему просят его о своих нуждах и, не смея поднять на него глаз, уходят с верой из храма... Некоторые привозят ему меха, другие приводят оленей, приносят мясо, и бывают и такие, которым непременно хочется ему принести жертву, как они приносят и своим богам в тундре, и для этого есть даже отдельная икона на паперти, где не трудно заметить даже следы крови на устах этого их покровителя...

Кто знает, читатель, быть может, мы с вами, живя среди довольства, роскоши, родных, друзей, по самому содержанию нашей жизни не можем читать тех заповедных страниц книги природы, которые открыты этим дикарям... Кто знает, читатель, быть может, эта чистая душа дикаря и его детство привлекают к нему того, кто всю свою жизнь приходил к погибающим и обременённым, и он приходит и теперь к тем, кто действительно предоставлен самому себе в этой суровой обстановке жизни, кто действительно способен верить и молиться...

Как много мы ещё не знаем в природе. Но это ещё ничего: досадно то, что мы так уверены в себе, так слепы ко всему подобному... И мы будем всегда такими, потому что не имеем такой чистой души, как этот дикарь, не можем верить и молиться...