Ожидание близких снегов
А. А. Маркиянов






ШУТКА


Как-то под Рождество столкнулся в театральном фойе с художником Черкасовым и тотчас получил приглашение закончить вечер у него в мастерской. С художником были общие знакомые: недавно вернувшийся из Индии беллетрист Никодимов и переводчик, знаток европейской поэзии Вибе, голубоглазый гигант и красавец, осторожно державший под локоть свою очаровательную жену – высокую хрупкую женщину с темными волосами, стрижкой «каре» и серыми насмешливыми глазами. Здороваясь, я невольно улыбнулся, не уставая восхищаться ею. Прелестны были ее худые плечи и нежное начало полных грудей в декольте серебристого платья, ее умные живые глаза и приветливая улыбка, и даже некоторая неуклюжесть ее походки (носками чуть внутрь) казалась грациозной и была исполнена какого-то трогательного очарования...

Той декабрьской ночью тишина стояла на удивление. Накануне выпавший снег в рыжем свете уличных фонарей, низкое черное небо в редких и крупных звездах, немые голые деревья – все выглядело большой, на совесть сделанной декорацией, и старинный особняк, во втором этаже которого располагалась мастерская Черкасова, безусловно, вписывался в ее рождественский антураж... Толстые свечи в заляпанных краской гипсовых канделябрах горели ярко, бросая причудливые тени на выкрошенный серый паркет, на лики святых по стенам, на скрученные в трубу холсты, на подрамники, теплый свет их, напитанный запахом воска, дарил чувство уюта, а превосходное вино раскрывало душу и настраивало на романтический лад. О чем можно было говорить в такой обстановке, как не о роковой любви, не о женщинах? Начали с женщин... Никодимов рассказал о поездке в Индию и, между прочим, о храме любви в окрестностях Калькутты, о ритуальных манипуляциях индианок в нишах этого храма наедине с каменными изваяниями мужских гениталий. Подогретый отнюдь не церковным кагором, он так увлекся в своих откровениях, что Черкасов был вынужден перебить его, с хлопком откупорив шампанское.

– Ты, разумеется, прав, – сказал он, разливая по бокалам вино. – В Индии культ любви занимает особое место – в отличие от Европы... да и нас в том числе, давным-давно брошенных ею и просто неспособных уяснить, что, собственно, означает собой это слово. С другой стороны, его вообще перевели в категорию абстрактных понятий, таких, например, как любовь к Родине, к Богу... хотя в действительности любой здравомыслящий человек отлично знает, что любить то, чем никогда не сможешь обладать физически, он попросту не способен. Он может чувствовать все, что угодно, но Любовь – это из другой оперы.

И он поднял бокал и, по-старомодному отставив локоть, выпил его до дна.

– Куда это тебя понесло? – сказал недогадливый Никодимов. – Я ведь говорил совсем о другом. На улицах Калькутты тьма проституток, среди которых тринадцатилетние девочки далеко не редкость. Не думаю, что для них любовь занимает какое-то особое место.

– Да это я так – к слову пришлось, – отмахнулся Черкасов и отошел к стене, сгорбившись, сел на стул под иконой Андрея Первозванного, завесив свое смуглое горбоносое лицо длинными каштановыми волосами. Потом качнул головой в сторону нашей дамы. – Вот Леночка со своей безграничной верой в добро, возможно, думает иначе. Что скажете, Елена Николаевна?

Женщина сидела в плетеном ивовом кресле, положив руки на подлокотники и слегка постукивая по ним тонкими пальцами с розовыми блестящими ногтями, в серых глазах ее загадочно отражались две золотые звездочки от стоявшей напротив свечи. Не знаю, догадывался ли ее муж, но я-то отлично знал, как давно был влюблен в нее Черкасов (да и не он один), как безуспешно добивался ее в течение нескольких лет, а когда, наконец, понял всю тщетность борьбы за драгоценную душу, удовлетворился тем, что воплотил ее образ в нескольких портретах, для которых она с удовольствием позировала, оставаясь по отношении к нему лишь добрым ласковым другом. Она вообще была из той редкой породы женщин, существование которых уже само по себе есть источник очарования для окружающих и знакомство с которыми оставляет след на всю жизнь. Не раз наблюдал я, как после пятиминутного общения с ней самые беспардонные люди теряли дар своего злобного красноречия и становились робкими, как школьники на выпускных экзаменах. Помню, как однажды на вечеринке в Доме художников она сказала Черкасову с обезоруживающей прямотой, мягким, доверчивым голосом:

«Послушай, Алеша, ты ведь мечтаешь написать меня обнаженной? Мечтаешь, мечтаешь, я знаю. И не красней, пожалуйста, это вполне естественное желание у художника. Я бы и сама не прочь позировать тебе голой, да только тело у меня не очень, угловатое какое-то. Так что оставим эту затею, нечего тебе даром время терять...»

«Да что ты знаешь о своем теле?! – в сердцах сорвался на крик Черкасов. – Что ты вообще знаешь?! – И, спохватившись, прошептал, целуя ей руки: – Прости, ради Бога, прости». – После чего весь вечер ходил, как потерянный, а под конец так напился, что мы были вынуждены отправить его домой на такси.

– Ну, так что скажешь, Леночка? – повторил Черкасов, и я скорее почувствовал, чем увидел его угрюмый взгляд, обращенный на нее из угла.

– Что я скажу? – сказала она с улыбкой и вопросительно посмотрела на мужа. – Да то, что сказала бы любая женщина на моем месте: настоящая любовь везде одинакова что в Индии, что на Аляске, и глупо в этом смысле отдавать предпочтение какой-то отдельно взятой стране.

– Так-то оно так, – заговорил, нахмуриваясь, Никодимов. – Только вот удивительно, что эта так называемая настоящая любовь принимает иногда довольно странные формы... Вы, должно быть, знаете, что родом я из деревни, можно сказать, от сохи в литературу пришел. Так вот: колхоз, захолустье дремучее, здесь уж точно не до шекспировских страстей – так нет же, и у нас, оказалось, нашлись желающие в дикого мавра поиграть. А дело было так: был у меня в деревне товарищ, Ермолаев Семен. Парень, как парень веселый, отзывчивый, одним словом – душа человек. Отслужил в свое время на Сахалине, а из армии вернулся с молодой женой, этакой белокурой красавицей скандинавского типа, довольно спокойной и в меру общительной. Любил он ее без памяти, угождал ей, как мог. Через год поставил новый дом, без претензий, но добротный, в две связи – и зажили они, как говорится, не хуже других. Сам-то он работал мотористом на МТС, а она устроилась в промтоварный магазин продавцом, так что по нашим меркам зарабатывали они неплохо. Но вдруг он неожиданно уволился, уехал на север и стал работать на буровой, вахтовым методом, разумеется, – месяц, значит, там, месяц дома. Потом у них сын родился. А потом разразилась буря. Стали ему местные старушки нашептывать, что, мол, пока он в отъезде находится, его Татьяну любовник навещает. Не знаю, поверил Семен или нет, но факт остается фактом: однажды он вернулся с вахты раньше положенного срока, нагрянул ночью домой и застал ее прямо в постели с молодым агрономом. Его он и пальцем не тронул, дал спокойно уйти. Утром пришла соседка с какой-то пустяковой просьбой, смотрит – он сына купает в детской ванночке и что-то напевает себе под нос. Спрашивает, Татьяна, мол, где? Да вон, отвечает, в шифоньер забралась. Соседка шифоньер распахнула, а она и вывалилась из него с перерезанным от уха до уха горлом. Вот вам и любовь. И какая она – настоящая?

Лена сидела, не шелохнувшись, все еще глядя на огонь свечи, но глаза ее, минуту назад мерцавшие загадочным блеском, уже потухли и были сухи и странно задумчивы.

– А что же этот Семен, с ним-то что стало? – спросил озабоченно Черкасов. – Надеюсь, он не покончил с собой?

– Нет, не покончил, – сказал, усмехнувшись, Никодимов. – Продержали два года в психушке да и выпроводили восвояси.

Внезапно за окнами, где-то в конце переулка, разнесся протяжный женский крик, и Лена вздрогнула, закрыв глаза, сжала задрожавшими пальцами переносицу. Потом послышался хлопающий треск стекла, как будто о стену разбили бутылку, а после мужской веселый смех и следом короткий женский. И опять стало тихо.

Н-да... Подобные истории, к сожалению, не новость, – сказал посреди воцарившейся тишины Вибе. И заговорил, без усилий соединив свой благодушный голос с иезуитской улыбкой, чего я никак от него не ожидал:

Мне не так давно встретился школьный приятель, механик железнодорожного депо. Он возвращался с похорон, был слегка пьян и, когда мы по случаю встречи зашли в кафе, битый час рассказывал мне о своем покойном родственнике, да так обстоятельно, что я составил для себя довольно ясную картину этой, в общем-то, банальной истории. А история такова: один молодой человек, помощник машиниста того же депо, судя по всему чересчур серьезный и туповатый, относящийся к работе с необычайной требовательностью и, конечно, настырный по отстаиванию всяческих прав у начальства, словом, идейный труженик, с которого мне, тунеядцу, следует брать пример, – взял однажды, да и положил на рельсы голову, которую и отрезал выходящий на линию электропоезд...

– Знаешь, Петя, – может, хватит ерничать? – внезапно перебила его жена. – Неприятно, когда ты играешь на публику... Тем более в прошлый раз ты рассказывал об этом бедном мальчике иначе – он вовсе не выглядел таким беспросветным болваном, как можно подумать сейчас. Ты что же, уже переменил свое мнение в отношении его?

– Ничего я не менял, – с неожиданной злостью заявил Вибе, – потому что никакого к нему отношения у меня не было и быть не могло. Просто несколько изменил подачу но это не играет большой роли, поскольку суть остается прежней.

– Пусть так, но мне второй раз об этом слушать не хочется, – сказала Лена, поднимаясь из тонко заскрипевшего кресла. – Пойду-ка я лучше приготовлю поесть... Алеша, у тебя найдется что-нибудь в холодильнике, кроме прошлогодних консервов?

– Конечно, там полно пельменей, – ответил художник, быстро поднимаясь со стула.

– Нет, помогать не нужно, я одна управлюсь, – остановила его женщина и, внимательно посмотрев на мужа, вышла в другую комнату которую Черкасов приспособил не только под кухню, но заодно и под спальню.

– И все же я должен рассказать, это забавно, – проговорил Вибе, как только за Леной закрылась дверь. Я тоже внимательно взглянул на него и подумал: да ведь он пьян. – Да-да, забавно, – продолжал раздраженно Вибе. – Пусть я немного привираю, но представьте следующее: два года назад это животное было, скорее всего, еще девственником, – случается и такое, – и сильно страдало от избытка своей нерастраченной, серьезной любви. Но вот, наконец, решился, отправился на дискотеку неподалеку от своего дома и только благодаря этой самой серьезности сумел скрыть от окружающих страшную неловкость, от которой его тошнило и в какой-то мере выглядел со стороны спокойным и хмурым наблюдателем. С тех пор ходил он туда часто и до тех пор, пока однажды его не совратила легкомысленная восемнадцатилетняя девчонка, в которую он и втрескался по уши, а после, сбив ее с толку своей идиотской любовью, женился на ней. Нетрудно догадаться, что в скором времени молодая жена, несколько поостыв от свадебных маршей и подустав от его мерзкой серьезности, стала поглядывать в сторону, а далее не только поглядывать, но и действовать. И, надо сказать, увлеклась этим так безоглядно, что по неосторожности вляпалась с головой, к возмущению его родных, уже будучи на пятом месяце беременности. Тут-то и пришел конец всей серьезности мужа. Ибо разве можно назвать серьезным поведение человека, когда он перестает принимать пищу с горя, а после пытается вскрыть себе вены? Не знаю, может, он ее напугал, но только она успокоилась на время. А может быть, просто надвигались роды. Даже, скорей всего, так. Потом родилась девочка. Заметьте, у подобных серьезных мужчин, как правило, рождаются девочки. А дальше она как с цепи сорвалась, стала изменять ему почти открыто. Казалось бы, чего еще нужно? Он освободил ее от всех домашних забот: сам готовил, стирал, занимался уборкой; он был тем тряпочным мужем, о котором мечтают многие женщины – многие, но не все. Я думаю, глядя, как он стирает ее нижнее белье или ползает на коленях с мокрой тряпкой по комнате, она не испытывала к нему ничего, кроме презрения. А если ко всему прочему добавить его глупое сюсюканье в постели, всякий раз перед тем, как ей овладеть, можно представить всю глубину этого презрения и понять, чего она искала на стороне. А тут еще свекровь подливала масла в огонь – при всяком удобном случае трещала на каждом углу, как ловко невестка обвела вокруг пальца, а после женила на себе ее ненаглядного сына. В нем она души не чаяла, видно, возлагала большие надежды в будущем, в отличие от своей многочисленной родни, где самым значительным достижением был ее брат с оловянным лицом, работавший начальником формовочного цеха на бетонном заводе. В конце концов, девчонка бросила своего машиниста, забрала дочь и ушла жить к любовнику, а куда – никто не знал. А он чуть с ума не сошел, чего только не делал, что бы разыскать ее. Получив повестку в суд на развод, он отправился с утра на работу, но не дошел, лег в темноте под электричку... Так вот я тоже не пойму, что же это за любовь такая, чтобы из-за посредственной шлюхи под поезд бросаться? Или он просто был дурак малохольный? Если так – туда ему и дорога. И, облизнув пересохшие губы, Вибе налил себе полный бокал вина, а затем медленно выпил. В мастерской повисла напряженная тишина и, чтобы разрядить атмосферу, я предложил переключиться на водку. Все тут же согласились и переключились так охотно, что к тому времени, когда поспели пельмени, пьяный смех и анекдоты уже вовсю ходили под сводами потолка, сотрясая старые стекла окон.

Как только Лена появилась в дверях с фарфоровой супницей, смех утих, а Вибе уставился на нее мутно-синими, налитыми кровью глазами и проговорил хриплым голосом:

– Леночка, извини, если нагрубил. Ты самая красивая, самая умная и самая любимая в мире женщина. – Потом сжал челюсти и добавил сквозь зубы, обведя нас рукой: – Всеми любимая... Только что они понимают в настоящей любви?

Она в растерянности остановилась и, в грустном недоумении глядя на мужа, с минуту стояла, опустив к левому бедру супницу – с той прелестной девичьей неловкостью в теле, очарование которой гак трудно, а вернее, почти невозможно выразить простым человеческим словом.

Мы тоже растерянно молчали, только у Черкасова на лице проявилась бессмысленная усмешка, как у человека, внезапно уличенного в чем-то постыдном, когда отпираться уже поздно, а оправдываться бесполезно.

Тут Лена неторопливо прошла к столу, поставила на центр супницу и, повернувшись к Вибе, несколько раз провела рукой по его мокрой от пота челке.

– Ты много пил, – сказала она с мягким укором, глядя на него сверху вниз. – Может, хватит? И вообще, пошли бы вы мальчики, проветрились на улицу. С горки прокатились бы, что ли... Покушайте, а потом погуляйте, пока я тут прибираюсь.

– Потом поедим, – сказал Вибе и уперся ладонями в расставленные колени, собираясь вставать. – Это неплохая идея, тем более я, кажется, и в самом деле выпил сегодня лишнего.

– Идея-то неплохая, – пробормотал Никодимов, обводя затуманенным взором присутствующих. – Только вот не опасно ли? На улице наверняка полно проходимцев. У меня недавно чуть портфель с рукописями не отняли, еле ноги унес.

– Вот как? А у меня на этот счет другое мнение, – с пьяным высокомерием проговорил Вибе и, отведя в сторону полу пиджака, показал пристегнутую у подмышки рыжую кобуру с торчавшей из нее револьверной рукояткой. – Не для того я целых три месяца выбивал разрешение на ношение этой штуки, чтобы всякий обкуренный придурок с битой в руках вставал у меня на дороге. Одевайтесь, и пусть наступающее Рождество подарит нам вечное блаженство! Но не на небе, господа, отнюдь нет, а здесь, на этой грешной земле, на которой, к счастью, еще не перевелись такие вот прекрасные женщины! И, поднявшись, он взял в свои широкие ладони голову побледневшей жены и торжественно поцеловал ее в лоб. Все тут же пошли одеваться, а я, непонятно зачем, притворился спящим в своем спасительном кресле.

– Только не делайте вид, что спите, господин журналист, сказала она насмешливо, когда мы остались одни, и села напротив, палила себе в рюмку несколько капель «Хеннесси». – Вы и так за весь вечер трех слов не вымолвили. Довольно странно, если учитывать профессию... Неужели такая феноменальная память не отметила ни одной подобной истории?

– Ну, почему же, и у меня кое-что найдется, – ответил я, усаживаясь поудобней и доставая из кармана пачку сигарет. – Но моя история, как сказал бы Черкасов, совсем из другой оперы. Она похожа, скорее, на историю Джульетты, с той лишь разницей, что у меня эта юная героиня, узнав о трагической гибели своего парня, не колола себя кинжалом, а просто пришла домой и повесилась на полотенцесушителе в ванной. Может быть, рассказать подробней?

– Да нет, пожалуй, не стоит, – сказала она, помрачнев, и, поднявшись из кресла, прошла через мастерскую к окну, оперлась о подоконник руками. – Пока здесь так оживленно беседовали, я тоже вспомнила кое-что из своей биографии... У нас в школе, когда я училась в десятом классе, организовалась студия бальных танцев. Смешно – я, можно сказать, девица почти на выданье, тоже собралась танцевать. Преподавал у нас некто Виталий Иванович, в свое время известный танцор и красавец: высокий, черноволосый, с розовыми, очень чувственными губами. Ему было далеко за сорок, но неожиданно для себя я влюбилась в него, и тайно любила целый год, наверное, он даже не догадывался об этом. И жена у него была красавица, тоже высокая и стройная, с черными восточными глазами на смуглом лице. Работала она в музыкальной школе. Иногда мы с девочками и мальчиками бывали у них в гостях, иногда я приходила одна – выдумывала всякие пустяки для оправдания своих визитов... Как сейчас вижу: жена его уходила к любовнику в дом напротив, она даже не пряталась, а он стоял, смотрел, как входит она в парадное. Потом на третьем этаже колыхались шторы, а он все смотрел, не в силах отойти от окна. Я тогда не понимала, что он, скорей всего, уже ничего не мог ей дать как мужчина, и жила она с ним лишь из жалости, быть может, памятью прошлой любви. Насколько я помню, говорила она с ним, никогда не повышая голоса, даже ласково... А потом он исчез, перестал вести занятия. Через неделю мы узнали, что его, оказывается, уже похоронили, все говорили, что он отравился. Помню, я страшно ревела ночами, вообразила из себя Бог знает кого...

Я встал из кресла, закурил и тоже подошел к окну, остановился у нее за спиной.

– Ну, женщину ту, предположим, можно понять... и оправдать, если нужно, можно, – продолжала она, внезапно понижая голос. – А вот меня кто поймет, кто простит?

И, повернувшись, она подняла на меня сухие пристальные глаза.

– Да он и не поверит, если я скажу, что встречаюсь с тобой уже два года, два года сплю с тобой, пользуясь его безграничной верой в мою порядочность, в целомудрие верной жены. Он даже не поверит, понимаешь ты эго?

– Да что с тобой, милая? – спросил я, обнимая ее за плечи и целуя в теплый висок.

– Не знаю... – ответила она тихо, и я почувствовал на своей щеке ее мокрую ресницу. – Вот ты говорил... если уехать... помнишь?

– Конечно, помню. Я и сейчас могу повторить то же самое, – сказал я, волнуясь, как мальчик. – Меня давно зовут в Питер. Бросай свою кафедру, и мы свободны, как ветер... А когда все утрясется, подашь на развод.

– А как же я, мои хорошие? – раздался у входной двери тихий и вкрадчивый, как у сумасшедшего, голос. И тут же в проем комнаты шагнул из прихожей Вибе – в распахнутом пальто, без шапки и с пузатым «бульдогом» в висящей руке. – И почему я не должен поверить тебе, Леночка? После такого лаконичного и точного объяснения даже такому болвану, как мне, стало все ясно. Но имеется одна проблема... Мне придется тебя убить.

Я машинально загородил ее спиной и вытянул вперед, ладонью наружу, руку, пытаясь сказать ему несколько вразумительных слов, чтобы хоть как-то остановить, удержать его на какое-то время. Но губы мои одеревенели при взгляде на медленно поднимающийся револьвер, а в мозгу, словно на кинопленке, в одно мгновенье пронеслась эпизодами вся моя прошлая жизнь.

– А ты отойди в сторону, любезный, – сказал он, указывая револьвером на вешалку. Его лицо и голос были так чудовищно спокойны, что я понял – он сделает это. – Одевайся и уходи – надеюсь, тебе хочется жить? А после суда уезжай в Питер, думаю, остаться здесь ты сам не захочешь... Тем более, двойное убийство может потянуть на пожизненное, а э го меня совсем не устраивает, – добавил он деловым тоном, и снова навел на меня револьвер. – Ну же, быстрей, пока я не передумал! Неужели эта интеллигентная блядь тебе дороже собственной жизни?

Я стоял, завороженно глядя на черный зрачок ствола, не в силах пошевелиться, не в состоянии придумать что-либо дельное – голова стала ледяной и тяжелой, как камень.

– Значит, все-таки дороже, – очень тихо сказал он минуту спустя. – Что ж, это в корне меняет дело – видно, в Питер вам придется ехать вдвоем. – И, опустив револьвер, он быстро прошел на кухню и плотно прикрыл за собой дверь. Немного погодя там раздался оглушительный выстрел... Я бросился вперед, распахнул дверь и остановился, как вкопанный: Вибе сидел на старом складном диване, с любопытством глядя на дымящийся ствол, а у ног его валялся большой кусок штукатурки, отколотый пулей от потолка.

– Вы и вправду подумали, что я застрелился? – спросил он с наивной улыбкой, и провернул указательным пальцем барабан револьвера. – Это шутка, рождественская шутка, не более того... Но ведь забавно, не правда ли?

– Что же ты делаешь, что же ты делаешь... – услышал я за спиной ее голос, больше похожий на стон – и, обернувшись, увидел мертвенно бледное лицо и тонкую руку, побелевшими пальцами которой она сжимала ручку открытой двери. Потом она повернулась и неуверенно, как слепая, побрела к столу, натыкаясь на стулья...

И в это время раздался еще один выстрел. Но прозвучал он не так оглушительно, как предыдущий. Я понял – он выстрелил себе в рот.

«Но ведь забавно, не правда ли?» – пробормотал я, и в недоумении направился к телефону