Очерки из жизни в Сибири
Н. А. Лухманова






КЕРЖАКИ В ТАЙГЕ



I

В Том-м округе широко, далеко раскинулись хвойные леса, хороня в своих объятиях привольную тайгу. Там бегут быстрые студёные ручьи, текут широкие, раздольные реки с голубой далью, с пышными облаками, проносящимися в глубине их. Там тихо, мягко, как серебряные блюда в зелёной бархатной оправе, лежат громадные озёра; днём в них купается солнце, ночью в искрящейся зыби играет таинственный месяц. Ходит в тех водах рыба стадами, резвясь, живым серебром всплескивает, вьётся над ней чайка белозобая, с клёкотом журавли пролетают. Всякая птица небесная в изобилии там водится, песни распевает, гнёзда вьёт, живёт и любится на свободе. Резвая белка-«летучка» с верхушки на верхушку бархатистого кедра перебрасывается.

У корней – заяц густошёрстный в высокой траве ушами прядает, бродит волк матёрый, по логовам лежит медведь бурый, зимой лапу сосёт, летом ягодами, сотами диких пчёл балуется, пока на крупную свежатину не нападёт.

В самой гуще почти непроходимых лесов, окружённое мелким ельником, пихтарником да могучими кедрами, ютится селение Берёзовоярское, сплошь населённое кержаками. Крепко выстроенные из толстых брёвен избы, нередко в два этажа, идут кругом по образу старорусских общинных селений; лицевой стороной обращены они как бы в обширный двор, среди которого возвышается часовня с колоколенкой, задние же стороны строений разветвляются жилыми постройками, конюшнями, скотным двором, погребами, житницами.

Поодаль лежат обширные огороды и сараи сенные. В стороне, на расчищенной от леса полянке, раскинулось тихое кладбище; под лопастыми ветвями рябины и черёмухи идут холмики, обложенные старым и свежим дёрном, с деревянными столбиками, на которых прибиты медные осьмиконечные кресты; кое-где виднеются высокие крашеные голубцы.

Крыши на домах селения в два тёса со скалой. Всё в тех домах крепко построено, всё как бы навек прилажено, сто раз одумано, раз отрезано. Люди живут там работящие, степенные, бабы неречистые, со спокойными, твёрдыми глазами, с походкой ровной, без сатанинского вихляния в бёдрах; дети – чистые, смирные, в играх учливые. На поскотинах ходит скотина кормленая, ухоженая. Редко слышны в селе том песни, игрищ хороводных и вовсе не видно, зато целый день по всему селению, ровно искра Божья, огневая, бежит одна фраза: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас». Молитвой этой начинается день. Крестясь двуперстным крестом, открывает со сна глаза и стар и млад; крестясь, на порог дома выходит, крестом всякое дело начинает, между каждым переменным блюдом крестным знамением себя осеняет.

«Господи Иисусе», – шепчет хозяйка, открывая заслонку у печки. И целые день и ночь за всяким делом слышится тот же молитвенный шёпот. «Господи Иисусе», – шепчет нищий, прохожий, заблудший человек, стуча подожком в открытую втулку избы, и с ответным «аминь» открывается оконница для потайной милостыни, неведомая рука выдаёт посильное приношение. Без этой молитвы долго может стучать путник в ворота или калитку: никто не откликнется ему, ибо не призвал он Господа в помощь себе. Зато странника, впущенного в дом, не спрашивают, из какой веси, из какого града прибыл и есть ли при нём бумаги какие. А спрашивают: не голоден ли, не притомился ли нудной путиной далёкой, не пришёл ли искать покоя в вере истинной, не жаждет ли отдыха в глуши, не тревожимой поганой мирской суетой. От всякого человека тут требуются вера и любовь к труду – безверного, как бездельного, община не потерпит в себе и так ли, сяк ли, а изженет его от себя.

В это-то тихое, как бы оторванное от всего мира селение два года тому назад прибыли три семьи из старообрядцев после отчуждения домов береговой улочки под подъездной путь новостроившейся железной дороги из города Т-ни. Пожар, начавшийся с дома Глазихи, испепелил всё родовое гнездо старообрядцев. Если были у кого какие скрытые капиталы, тот, как всякий запасливый хозяин, успел, может быть, за ночь после совещания в доме Глазихи скрыть их, отдав «на слово» кому-либо из богатых купцов своей же веры, живших за Тюменкой на собственных заводах.

Кто же жил «в одних помыслах божьих», не веря, что «грядёт час силы анафемской», тот потерял всё. Почти никто из береговых жителей не остался в городе после пожара, все ушли дальше в глубь Сибири; многим старик Иван Софроныч указал «незыблемое гнездо истого благочестия».

Орешков же с женой и сыном ушёл дальше всех в Т-мский округ.

Быстро выросли в селении три светлые большие избы, раскорчемились новые участки, зазеленели новые пашни да на окраине села встала большая просторная кузня, и зажил в ней кузнец Никанор Орешков с женой Феофилой Марковной и сыном Ильёй. Полгода спустя после приезда, в первую же раннюю весну Илья и жену раздобыл себе, да и ещё какую – тихую, красивую, работящую девку Варвару Ванееву из православной семьи. Уходом ушла за парнем девка из ближайшего села Коробейникова, а верней сказать, обманом выкрали её из семьи, а затем уж и по своему согласию, по горячей любви к молодому Илье осталась жить в раскольничьей семье молодуха, не повенчанная по обряду православному.

Июльское жаркое солнышко ещё не вставало, знать, нежилось «в небесном закрое», а уж в тёплом воздухе чуялся рассвет. Проснулся ветерок, припавший было ночью за соснами вековыми, дохнул и побежал будить ручьи звонкие, зелень сочную, траву цветистую, а там – облака порозовели, улыбаются, знать, подглядели, что солнышко проснулось и лик свой благостный показало. Пискнула где-то пичужка, отозвалась другая, ожил лес, зазвенел, заголосил, и в каждом-то дыхании, в каждом-то шорохе, каким травинка о травинку трётся, слышится аллилуйя наступающему дню, аллилуйя Господу – началу и утра, и дня, и жизни, и смерти.

В большой окраинной избе, переходом соединённой с просторной кузней, стукнула дверь входная, и на пороге показался в белой рубахе с ручником через плечо черноволосый, чернобородый Никанор Орешков; истово перекрестился он, крепко держа два соединённых перста, пригибая остальные три к ладони. Положив установленный начал на пороге своей избы, он зашёл в боковушку умыться студёной водой, заботливо припасённой для него до света.

Хозяйка его, Феофила Марковна, сухая, высокая женщина с сероватым лицом и строгими карими глазами, тоже вышла из избы и с молитвой направилась в огород. Видно, одолели её тёмные думы, что не радовали её сегодня ни злаки пышные, ни овощи крупные, ни кусты ягодные, гнувшие ветви под гроздьями крупной смороды и крыжовника; шла она к заветной грядке, где росли лекарственные травы.

«Фрр!» – из-под ног её шарахнулась толстая копалуха и грузно заковыляла, подлётывая и гоня за собой свой поздний выводок.

«Испугала, окаянная! Прости, Господи!» – прошептала старуха и, нагнувшись над грядкой, стала с молитвой собирать нужные травы. Набрав, завернула их в чистый плат и так же тихо, сурово вернулась назад; на крылечке стоял её муж и вытирал ручником лицо и голову.

– Что Варвара? – спросил он, не оборачиваясь к жене, вполголоса.

– Что? Плохо! В сонных мечтаниях обретается, в огневице мечется... попа просит, – добавила, понизив голос, Феофила и, не дождавшись ответа, сошла в горенку.

В дальней боковой комнате на тесовой кровати, на ржаной соломе, покрытой чистым широким рядном, лежала молодая женщина, жена сына Орешковых – Ильи, молодого красивого парня. Лежит, разметалась... Коса толстая, вьюнная, по-девичьи заплетённая, то и дело с кровати свешивается, змеёй по полу ползёт. То не мать-сыра земля вешнюю дождевую воду пьёт, то не последний луч заката за горой догорает, то жизнь женская, жизнь горькая, обманом взятая, насилой поломанная из тела пышного, молодого уходит, душу придручённую на свободу выпускает. Крыто смертной синеватой бледностью чело Варвары, а щёки смуглые полымем пышут. Запали очи в тёмные впадины и светлеются оттуда, что звёзды; спал алый цвет с уст пурпурных и мукой скрытной сжались зубы белые; что плети бессильные – лежат ноженьки резвые, что крылья побитые – опустились рученьки белые. Около кровати стоит, не отходит, мукой мученической изнывает молодой Варварин муж Илья Орешков.

Сумрачней ночи грозовой глядит он на мать и других сродственниц, когда те в светёлку входят и над живой его женой смертные молитвы читают и на последнее дыхание обряжают тело её. Вот в головах у окна створка открыта – туда должна вылететь её душенька; за створку чистое полотенце вывешено, а на подоконце стакан с водой капельной дождевой стоит, чтобы могла душа её умыться и утереться, как только из грешного тела ринется, да и потом, как к ней сюда шесть недель посмертных прилетать будет, чтобы омываться могла.

В углу комнаты зыбка стоит, а в ней за наглухо закрытым пологом второй день лежит в белые пелены с головой свитый мёртвенький младенец, лежит нехороненный, ждёт смерти матери, чтобы вместе с ней в одну могилу лечь.

Вздрогнул Илья, глянув в ту сторону, и шагнул к кровати больной, нагнул голову к высокой подушке, на которой неподвижно лежит голова Варвары, тихо отвёл он от уха свои тяжёлые русые кудри и, придерживая их, чтобы слух не застилали, почти припал к устам больной.

– Ох, Ильюшенька, – слышит он ровно сонное дыхание ветерка, – ох, болезный мой, не дай мне без исповеди к престолу Его представиться, не дай без святых даров помереть; оповести мамыньку родную мою, проси её с попом нашим, отцом Митрием, ко мне приехать... Ох, светик, ох, любый мой, не брось жену свою в пещь огненную, в мучения адские, дьяволами уготованные... Отпустит он грех мой, отпустит.

И льнёт больная устами к щеке Ильи, и как огнём палят его ресницы её чёрные длинные, задевая лицо его.

Ровно, медленно, тяжело, что свинцовые капли, роняются слёзы Ильи и падают на грудь исхудалую жены. Выпрямился парень и уставился глазами в правый угол избы – прямо в тёмные лики святых, перед которыми горят три толстых жёлтых налепа. «Да где же правда? Где же истина, где суд Божий искать, какого берега держаться, чтобы в помыслах Божьих ходить?..».

Всё заколыхалось в душе его, всё помутилось в помыслах и, осторожно переступая тяжёлыми большими ногами своими, косясь на зыбку закрытую, вышел Илья и прошёл прямо в подклеть, где, знал он, отец его по утрам столярной работой занимался.

В широкой, хотя низкой подклети свет валом валит через настежь открытые двери. Среди сосновых стружек стоит кузнец и строит для невестки своей последнюю домовину.

Отшарахнулся Илья, увидав отцовскую работу, да перемогся и, нагнув свою высокую кудластую голову, вошёл в подклеть.

– Батюшка, – начал он осипшим, как не своим голосом.

– Чего, сын... аль Варвара? – не докончил старик, поднимая голову и утирая тут же висевшим чистым ручником пот с лица.

– Жива, батюшка, не помирает она, держит душу в себе – разрешения просит... попа кличет, приобщиться да исповедаться хочет по своей, значит, вере...

Побелело лицо старика, смотрит – и огнём блещут очи.

– Ты что, сын, в мыслях помутился, что ты задумал противу отца, противу матери, противу всего нашего селения идти захотел? Да знаешь ли ты, что мать твоя ляжет поперёк порога дома нашего, и смерть едина оторвёт её оттуда, а не пропустит она в дом наш никонианца-щепотника, служителя врагов церкви нашей... Затем, что ли, шли мы из далёкой родины сюда, в лесные дебри, от мира всего схоронились, своими руками каждую пядь земли под себя добывали, со зверьём сражались, чтобы теперь да скверну такую сотворить, позор наложить на себя и на людей, приютивших нас? Да как же это соблазн такой допустить! Да лучше я сам, своими руками дом свой спалю, свою и матери твоей голову без прикрою оставлю, чем дело такое сотворю... Окстись, малый! Чего позор на голову нашу собираешь...

– Помирает она, батюшка, перед смертью молит...

– Да что, Илья, отщепенец, что ль? Что она молит-то? Что она молит-то, говорю тебе? На пагубу душу свою отдать? Разве не несём мы чистую древнюю веру? Не у нас рази книги правые, проклятой рукой Никоновой не искрошенные? Не у нас иконы старинные, святыми по откровению писаные. Чего же она ещё ищет? По всем обрядам соберём её и во всей неприкосновенности земле предадим, а того, слышь, Илья, того и помыслить не смей; отцовским страшным проклятьем прокляну, да и не я всё селение наше за околицу выйдет и попу твоему пядью ступить на нашу святую землю не дадут. Вразумись, непутёвый! Ступай!

Илья мялся на месте, ноги, как свинцом налитые, не могли оторваться от пола.

– Батюшка, оманом мы девку в дом взяли, сулились по-церковному венчаться...

– Молчи! Охотой она шла за тебя, для прилику одного разговоры были, знала она хорошо, в какую семью вступает.

– Измаялась, извелась с того дня, как понесла, как узнала, что некрещёным робёночек наш останется, блудницей считать себя стала, с того и родила до времени, с того... – дрогнул голос Ильи, сжалось сердце его, подкатила волна горячая под горло, и с воплем вырвалось: – С того и помирает моя Варвара.

– Помирает и помрёт, коль на то воля Божья, – сурово промолвил старик и снова взялся за рубанок.

Ещё постоял Илья, крепко скрестил руки на груди не рвись, мол, ретивое, – тряхнул головой, и две последние слезы, ровно огнём опалив лицо его, скатились и тут же на стружки сосновые канули. Снова побрёл Илья в боковушку Варвары своей, глядит – баушка Аксинья приподняла её за плечи, а мать с молитвой льёт в побелевшие губы больной настой какой-то. Клокочет в груди Варвары, редкая капля сквозь зубы в рот попадёт, больше же в плат впитывается, что у её лица мать держит. Опустили больную на подушки, ушла баушка Аксинья, снова вернулась и принесла кацею с жаром и ладаном, трижды той кацеёю посолон перед иконами покадила, потом помахала ею над головой Варвары.

– Прислать, что ли, Анастасию читать канон на исход души, – спросила она вполголоса у старухи. – Да не пора ль молодухе свечу зажжённую в руки дать?..

– Не надо, слышь, не надо! – вдруг проговорил Илья, становясь между женщинами и Варварой.

– Сын, опомнись, чадо! – начала было мать, да взглянула на Илью, на лик его, белее лика умиравшей жены, на впалые измученные очи его и только рукой махнула, пойдём, мол, баушка. Вышли и дверь за собой затворили.

Припал Илья к самому лицу Варвары, тихо-тихо прижал уста свои к холодевшим устам, ровно смерть из них выпить хочет и вдохнуть в них свою силу, свою молодую жизнь. Громадной рукой своей, что, не дрогнув, рогатину держала, когда на неё зверюга налегал, легко и мягко гладит он щёки впалые, отстраняет мягкие пряди волос с пожелтевшего лба и шепчет слова любви: «Люба моя, открой глазыньки, глянь на меня, послухай, что я сказать тебе пришёл, горленка моя нежная, очнись, верни свою душеньку...».

И такова сила любви, такова связь между телами и душами любящих, что жизнь и воля одного перешли в другую. Вздрогнула Варвара – и быть кликнула в себя улетавшую душу, открыла глаза и потеплела, пояснела вся под ласками мужа милого.

– Ясынька, ластовка моя, живи... Как только солнышко за лес падёт, выведу я своего каурого из поскотины, слетаю на нём к твоим и ночью привезу к тебе мамыньку твою и попа вашего – отца Митрия; принесёт он тебе требу, приобщит тебя, исправит на путь. Сюда нельзя – подыму я тебя, вынесу ночью на руках за околицу, и там получишь ты по своей совести, по своей вере прощу свою. Слышь, моя радостная, слышь, душевная моя?..

Каждое слово Ильи прошло до слуха, проникло в душу болящей и как живительный луч солнца согрело остывавшее тело, пробудило улетавшее сознание.

«Пить», – прошептала она, и Илья, забыв, что попирает все традиции своей веры, нарушает древний похоронный устав, бросился к стакану с чистой капельной водой, что на умой души приготовлена, и подал его жене. Жадно припали сухие, запёкшиеся губы, судорожно стиснутые зубы разжались, и свежая влага капля по капле проникает в рот, живительным источником проходит в грудь; глаза осмысленным, благодарным взглядом впились в лицо любимого мужа. Илья отвёл стакан от губ, поставил на место, сел возле жены на табурет и подложил свою тяжёлую громадную руку под её исхудалую шею.

– Спи теперь, голубка. Никуда я не уйду, никому не дам придотронуться к тебе...

И послушная, как ребёнок, согретая лаской, убаюканная словами нежной любви, Варвара смыкает тяжёлые вежды и погружается в лихорадочный сон, полный то чудных, то страшных видений.

Сидит Илья, не шелохнётся, низко на грудь опустил лохматую голову, одна теперь дума у него – тяжёлая, страстная дума, всё застилающая, превышающая даже самый факт смерти ребёнка и приближающуюся кончину жены. «Где истина? Где правда? Где спасение?» – мыслит он.


II

Полтора года тому назад, когда семья кузнеца переселилась в Т... губернию, в Берёзовояровскую волость, Илья сразу очнулся. По душе пришлись ему леса тёмные, реки широкие, глубокие – было где развернуть ему удаль молодецкую, высказать свою богатырскую силу. Добыл он себе ружьё доброе, оснастил крепкую рогатину, высмотрел в далёком селе, куда для отца за товаром ездил, пару щенят охочих, выменял их, и пошла у него по лесам потеха. Труд, молитва да охота скрасили жизнь Ильи. Так прошла осень, так промелькнула и зима, и весна-красна стала подкрадываться. По пригоркам, всюду, куда заглянул тёплый луч яркого солнышка, зазеленела нежная зелёная травка; только в овражках глубоких да по лесной окраине лежали ещё белые грядки снега. В небе что полог голубой раскинулся, ни облачка... Бурлят, шумят ручьи и реки, из берегов выступили, луга затопили; зашумел ветер в молодой листве, а на заре и утром, и вечером нежно и жалостно закуковала кукушка, по ночам сакач заухал. Илья с зари утренней с ружьём но лесу бродит, а бить никакой птицы не бьёт – для обороны, для зверя лихого заряд у него, а не для мелкой птицы божьей, что с песнями в леса налетела. Мать его с баушкой Аксиньей тоже хлопочут, мочат семена, греют их на солнечном припёке, на огородах гряды копают. Пришла и прошла Пасха, пропела в часовне, и дома прочли восторженный клик Златоуста Иоанна и апостола Павла «где ти, смерте, жало? Где ти, аде, победа?». Минула и святая... На первый же понедельник Фоминой все отправились на кладбище и там помянули всех, кого знали, и покойников из домов соседей ближайших, крашеными яйцами похристосовались с ними, сычёной брагой жальники полили. Старухи и молодицы спели жальные причитания, мертвецам «окличку» сделали, и все разбрелись по домам... А Илья снова в лес ушёл, обуяла его душная, неспокойная дремота, охватила его нега разымчатая, а сна нет. Забрёл парень далеко; вправо взял, идёт знакомой тропой, колками переходит и путь свой держит на Коробеевку.

Солнце уже совсем к западу склонилось, а в Коробеевке ещё никто не ложился. Парни и девки в лес повыскакали – Красну горку справляют, на зеленеющих лугах стон стоит от песен, хохота и топота ног весёлых, девки песни играют, «Серу утицу» поют.

Стоит Илья в стороне, нейдёт близко к ребятам, хотя по кузнечным делам и многих из них узнать успел, да зазорно ему в чужую стаю влететь, да и не под стать ему весёлое мирское гульбище это, да и не то сюда парня приманило...

Залёг Илья за громадной старой елью, промеж густых черёмуховых кустов; виден костёр ему, что парни разложили; вскинет он взор и следит за целым снопом искр, что вдруг взовьётся и, что бисер огненный, вверх полетит. Слушает он, как хор заливается:

Заплетися, плетень, заплетися,
Ты завейся, труба золотая,
Завернися, камка хрущатая,
Ой, мимо двора,
Мимо широка,
Не утица плыла Да не серая,
Тут шла ли прошла Красна девица...

Слушает Илья, и, что птица пойманная, колотится сердце его; ясно, отчётливо в целом хоре слышит он один голос, грудной, звучный, знакомый ему голос. То поёт Варвара Ванеева – черноокая, черноволосая, румяная зазноба его.

Скрылось солнце, свежо стало, потемнело небо, засверкали на нём звёзды сторожевые, затренькала балалайка, удаляясь всё дальше и дальше, посмолкли песни, парни и девки гурьбой и парами врассыпную направились в деревню.

– Ох, и пригожа ж девка!.. – слышит Илья у самых кустов, приютивших его.

– Это ты про Варвару ванеевскую всё вздыхаешь? Хороша девка и с себя, и работящая, и нравом кротка, всем взяла, да ни тебе, брат Ваня, ни мне не с руки такая невеста.

– Не с руки, брат Алёха, нам, богатеям, остудно голытьбу такую в дом примать...

– Ну, а мне, голышу, нужду на нужду гвоздить тоже не приходится.

– Да, вот оно и выходит: ни вашим, ни нашим, да и не самим себе...

И говорившие парни удалились.

С той ночи, с тех слов чужих запала мечта заветная в сердце Ильи. Стал парень чаще и чаще в Коробеевку наведываться, с Ванеевыми знакомство свёл. Жарко глядит он в очи Варвары, и без слов тесней и тесней сливаются сердца их...

Застал раз Илья Варвару в лесу – пасла она за луговиной телушку свою и зашла в лес травы посочнее набрать ей, встретились, вспыхнула смуглая Варя и, усмехаючись, глядит на громадную фигуру смутившегося парня.

– Варвара... – начал Илья и запнулся.

– Тимофеевной... люди величают, – лукаво поддразнила девушка.

Но Илья вдруг шастнул вперёд, и не успела ахнуть Варвара, как страстные объятия заключили её... Прижав к груди голову девушки, Илья осыпал поцелуями её волосы, лоб и рдевшиеся щёки. Без слов, одним объятием Илья передал девушке всю силу и меру своего чувства.

Как вешний цветок полевой, как радужнокрылую бабочку, могли бы сломить, стереть в прах девушку державшие её руки, а между тем они обвились вокруг её стана с материнской нежностью. Страсть здорового грубого деревенского парня клокотала в крови его, а он шептал ей нежные, бессвязные слова... И поняла девушка, что не насильник тот парень, не охальник, а как есть будет мужем властным, сильным и добрым, надёжным, как родной кров над головой.

– Что ты, Варя, что ты, горленка? – вдруг откинулся Илья и побелел, почувствовав, как слёзы горькие канули на лицо его. – Чего? Аль испужал? Собидел?

Девушка рыдала.

– Не видать нам радости с тобой, не идти нам одним путём-дорожкой, не иметь мне тебя другом милым, мужем любимым.

– А почему так? – сурово спросил Илья. – Я не ищу богачеств твоих, мне ничего не надо.

– Кержак ты! Люди говорят, не отдадут меня в Берёзовоярск-от ваш. Мамынька, батюшка... да и я сама... без венца... не согласна... а ты будешь ли венчаться?

Смолк Илья, потемнело лицо, обнял ещё раз девушку, поцеловал в самые уста и отпустил, отошёл – прощайте, мол, Варвара Тимофеевна, – повернулся и, не оглядываясь, скрылся в лесу.

Ахнула Варвара, да некогда девке деревенской плакать – к телушке бежать надо, в лес бы, глупая, не скрылась да к зверю не попала; побежала за ней Варвара, повела пёструю домой, а там и пошла сутолока, работа непокладная семьи бедной, где ртов больше, чем хлеба посеять в силах.

Прошёл день, канул другой, наступил третий, и к ванеевским воротам подъехала хозяйской рукой смастерённая одноколка, запряжённая сытой рыжей лошадкой. Честь честью в открытые ворота въехал сам Никанор Орешков, берёзовояровский кузнец с женой своей Феофилой Марковной.

На пороге дома встретилась им Варвара с полной кринкой только что надоенного пенистого молока.

«Хорошая примета, – подумала мать Ильёва, – да и девка хороша: круглая, смуглая, звездоокая, тихая и повадная, видно». А старик кузнец задержался с Тимофеем Ванеевым, отцом Варвары, который тут же на дворе ось у телеги ладил и нежданным гостям ворота отпер. Мать Варвары Анна Сидоровна, худая высокая старуха с лицом искательным, робким, с печатью нужды в печальным глазах, возилась у печи, приготовляя скудный полдник семье. Ванеевы поневоле приняли богатых берёзовояровских гостей запросто, всухую, так, как текла и жизнь их повседневная. Долго толковали старики, да только ничего с тех толков не вышло: кузнец и жена его ладили Варвару взять в дом свой «сводным» браком, т.е. без поповского венчания, и получили резкий отказ. Бедны были Ванеевы, темны, неначитанны, да крепко знали одно: родились, поп крестил их, поп в церкви и молитву дал, поп их обоих повенчал перед престолом Божьим, тот же старый поп отец Митрий и Варвару их крестил, и их, коли Господь милости положит, перед смертью от грехов разрешит и с молитвой на вечный мир отпустит – как же быть без попа? Срам телу, гибель душе будет от того... Так ни с чем и отъехали богатые кержаки

Снова дни побежали, тянут старики Ванеевы свою жисть бездольную; нет у них сына-парня здорового, чтобы отцу на подмогу был; нет у них и достатка, чтобы в дом зятя хорошего, работящего взять, а ледащего какого, забулдыгу, чтобы последнюю стреху с избы развеял, – такого упаси Боже. Ходит Варвара, работу справляет, только очи погасли, да песня пропала у девки... Об Илье ни слуху ни духу, а по селу гомонят, зубоскалят: «Вишь, кержаки приезжали Варвару сватать, «венчать вокруг ели, чтоб им черти пели».

Настал Вознесеньев день. В Коробеевке прибрались все избы, пошли гулянки и столы по богатым избам; у Ванеевых честь честью тоже стол накрыт, большой пирог спечён, за столом с Анной Сидоровной сидит старая девушка-вековушка Авдотья Киприановна из соседнего села Федосеевского.

– Уж так-то просят, так-то молят, – тараторит гостья, рассказывая о том, как больна Степанида, жена знакомого Ванеевым овчинника Афанасия. – Ведь никак, Анна Сидоровна, ты ему кумой приходишься?

– Кумой и есть! Вместе с ним в вашем же Федосеевском у сродственника мальчонку крестила.

– Ну вот, ну вот, узнал это он, что я сегодня на праздник к вам сюда в гости собираюсь, и учал он меня молить: заезжай я к вам, тоись к Ванеевым, и упроси я, чтоб отпустили вы к нему на недельку Варвару. Родила его жена, да, не к месту будь сказано, хворь одолела её, восьмой день лежит, распалилась и встать не может; отхаживает её там старуха знающая, а дети-то, дети-то мал-мала меньше, пять человек, как есть без призора; знают они вашу Варвару, гащивала она у них за тот год...

– Что говорить, гащивала, сам Афанасий Силыч о ту пору всем нам овчины справлял. И он, и жена его приветные, обходительные люди.

– И с достатком, – вставила Авдотья Киприановна, прихлёбывая густой кирпичный чай с молоком.

– И с достатком, – повторила и Анна Сидоровна, уныло глядя кругом.

– То-то же! Отблагодарю, говорит, к зиме тёплую одёжу справлю, неравно, говорит, замуж Варвара пойдёт...

И вековуша осторожно покосилась на дрогнувшее старушечье лицо хозяйки.

– Где уж там, – со вздохом махнула рукой Анна Сидоровна. – Я что ж, я ничего, отпустить не прочь Варвару, старого спросить надо... Справиться-то и без неё справимся, теперь как раз по полям перемежка работы стоит; ну, а домашность-то – невелика она вся, наша домашность, – горько усмехнулась старуха и пошла к старику.

Авдотья в огород к Варваре вышла, стала её спешить снаряжаться: недосуг, мол, ей здесь простаиваться, а девушка и рада – как-никак, а перемена и в мыслях, и в делах.

Сказала Анна Сидоровна мужу о новой шубке, что овчинник Варваре сулил, и о том, что девке лучше на время из села выехать: пусть, мол, парни языки пообобьют да перестанут её кузнецовским сватаньем шпынять. На том и порешили. Простилась Варвара с отцом, с матерью, села на лёгкий плетёный коробок. Авдотья Киприановна вожжи взяла в руки, и побежала резвая пегая лошадёнка по деревне за околицу мимо полей широких и свернула налево по узкой лесной дороге. Подпрыгивают колёса на пеньках, задевают гибкие ветви за головные платки женщин, вьётся жаворонок в небе и роняет на них песню свою. Утихает сердце Варварино, шире, вольней грудь дышать стала.

– А что, тётенька, быть не этой дорогой я годясь к Афанасию-овчиннику ездила?

– Есть и другая, есть и другая, голубка моя чистая, да ближей эта будет, да и леском ехать-то уж так хорошо.

– Ох, хорошо! – вздыхает Варвара и следит за пчёлкой – круглой, мохнатой, что над ними вьётся: аль заблудилась медовая труженица, с улья чужого сюда залетела, аль отроились да на воле свой улей где в пне завели.

– Сказывали мне, Илья берёзовояровский...

Полымем вспыхнули щёки Варвары, заколотилось сердце в груди, и повернула она лицо своё к спутнице, а та сидит, длинной веткой берёзовой лошадь постёгивает и на дорогу вдаль поглядывает.

– Брательник он мне, Илья, приходится, в сродстве мы с семьёй кузнецкой, так вот, сказывали мне: непутное что с парнем творится, хлеба решился, работа с рук валится, не то болесть, не то кручина какая эдакова молодца да вдруг скрутила!

Молчит Варвара, еле дышит. Помолчала Авдотья.

– Ой, чтой-то дорога корчёмная какая, пни да колоды, объезжай не объедешь... Думает Илья уйти из этих мест, дошлый он, работящий, свой кусок хлеба всюду найдёт... они ведь нездешние, не из местных кержаков. Издалека пришли. Паль у них там на родине был, дом их старинный, прадедовский сгорел, да и теснили их там они, вишь, по вере по старой живут, вот и снялись их три семьи да сюда и перебрались, а уж только и семья у них богатейшая, тихая, ласковая, что в Божьем доме, то у них жить, а уж Илья... Но-о-о! Куда вертишь, дорогу не признала, что ли? – Авдотья занялась своей пегой норовистой лошадёнкой.

«А уж Илья, – мыслит Варвара... Да на том и оборвалась: где тут мыслить о человеке, коли вся кровь, вся душенька стремится к нему. – Желанный, родной, снова б повидать, снова б к груди прильнуть, снова б ласку твою горячую пить; эх, не судьба! – Отвернула голову, глядит Варвара на цветики голубые придорожные, что на тоненьких ножках к земле пригибает и с прахом земным мертвит и смешивает. – Вот так-то и доля моя, – думает Варвара, есть такие горемычные, которым недолго красоваться да на солнце смотреть: накатит нужда да горе и – что колесо к праху прижмёт».

– Господи Иисусе, Господи Иисусе, – побелелыми устами шепчет Варвара, крестится и глазам своим не верит.

Повернула пегая за угол леса, и, как за откинутым пологом, сразу перед Варварой поляна открылась. Кругом частая ровная изгородь бежит, по другую сторону огород открылся, видны строения. Село большое, богатое кругом раскинулось, а у самой первой избы, у тесовых широких ворот стоит человек, и ни уста, ни сердце Варварино имя сказать не смеют. Открылись ворота, въехала пегашка в чистый мощёный двор и весело заржала, знать, признала родную конюшню. Вышли на порог хозяева дома – отец и мать Ильи.

– Выходи, голубка, выходи, гостья желанная, – ласково говорит Феофила Марковна и руку тянет к Варваре.

– Выходи, что ль! – подталкивает её Авдотья Киприановна – По пути заехали, не загостимся, доспеем ещё до заката и в Федосеевку.

А Илья стоит всё у притолки входной, слова не молвит и глаз с Варвары не спускает.

Где девке бороться против хитрости, силы, богачества, а ещё того более – против ласки, противу сердца своего.

Обступила семья кузнецовская Варвару, заговорили, затуманили, а главное, заманили обещанным, что только для вида, для своего села, как будто свадьба по ихнему древнему обычаю – без попа совершится, а как утихнет всё, съездят они с ней в город ближайший да там тихим образом у попа повенчаются, а к отцу и к матери её, Варвариным, явится она потом с мужем молодым, с дарами богатыми, и выпросят они себе прощение и родителево благословение.

Село солнышко за лесом, сменился день жаркий ночью душной, высыпали звёзды над лесом тёмным, в траве под окном звонко трещат кузнечики, в ближайшем лесу звякает ботало. Полон воздух ночного тепла и благовония, а в тёмной горенке Илья девушку к сердцу прижимает и просит, и молит, и Бога в свидетели берёт, что чист и свят его брак будет... Идёт с ним Варвара к старикам, падают в ноги им и просят благословения на брак.

Обрадовались старики и послали в избу старшего за Марьей Карповной Новосадовой, матушкой всего селения, что по начитанности и святости за неимением священника своего и венчальницей у них была. Прибыла Марья Карповна с головщицей Анастасеюшкой из дальнего скита, что в ту пору у них гащивала. Посередь большой чистой комнаты, что с краю избы шла, поставили аналой и, как престол, со всех сторон дорогой парчой окутали. Стали перед ним брачущиеся, соединила их руки Марья Карповна и стала читать положенные молитвы. «И созда Господь Бог ребро, еже взя от Адама к жене, и при веде её к Адаму и рече Адам: се ныне кость от кости моея и плоть от плоти моея. Сия наречется жена, яко от мужа своего взята бысть сия. Сего ради оставит человек отца и мать свою, прилепится к жене своей, и будут два в плоть едину. Адам, Сиф, Енох – сии упова призывати имя Господа, и семя их благословенно в чадех их наследия Божия до века...».

Преклонил колена Илья, рядом с ним преклонилась и Варвара.

«И ныне, Господи, не блудодеяния ради поемлются обоя сия между собою, но по истине твоей. Повели помилованным вкупе состаретися».

Ясно, звонко читает молитвы Марья Карповна, Анастасеюшка раскурила ладаном росным кацею золочёную и окадила брачущихся. Ярко горит, спускаясь с потолка, паникадило с прорезными золочёными яблоками, с украшением из серебряных перьев и витых усов; ярко пылают вокруг толстые свечи жёлтого, чистого пчелиного воска, сурово глядят тёмные лики святых с образов древлестрогановского письма. Берут старики – и отец, и мать – по дорогому золоторизпому образу и благословляют молодых. Кончен обряд, ведут Илью и Варвару в боковую комнату, кладут на широкую тесовую кровать, на снопы ржаные, не вымолоченные, что в хозяйливых семьях всегда про запас берегут... Совет да любовь.

Ночушка тёмная, ночушка душистая, тихая, тёплая, страстью дышит, тайной землю заснувшую кроет!

Как узнали старики Ванеевы, куда дочь их Варвара делась, каким позором семью их покрыла, затосковали, проклятьем Варваре пригрозили, смутились было в Берёзовоярское ехать, да, видно, у бедняка вся сила в одном языке: покопошились, поворотились, да на том и сели. Прислала Варвара им письмо жалостное, расписала им своё житьё хорошее, сытое, ласковое обращение мужа своего молодого, их обещания невдалеке и церковно скрепить брак, прислала денег старикам и всякую помогу обещала. Что тут будешь делать, болит родителево сердце, да куда же теперь дочь и возьмёшь, коли обратно отнимешь – была девкой, а теперь что? Ни жена, ни вдова, постылого кержака полюбовница. Стали ждать старики исполнения обещания, да только не дождались, как не дождалась его и Варвара.

Как ни любила Варвара Илью, а чужой она себя в суровой семье чувствовала, чужой и во всём селе была она, все свычаи и обычаи, и работа, и отдых, и праздник, и молитвы – всё чужим Варваре казалось. Ни звона колоколов, ни крёстных ходов с образами по полям, ни ярких платьев, ни хороводов в праздник – ничего такого у кержаков нет. Пришло время – понесла Варвара, стала она пуще прежнего приступать к свёкру венцом покрыть.

– Венчали тебя, будет, чтим твой брак, что тебе ещё надо? Чтоб и не дышать больше над этим самым обещанием, не будет и ладно!

– А как же ребёночек мой? Как родится, понесу ль я его в церковь крестить?

– Сами окрестим, ни в церковь свою ноги не поставишь, ни к себе попа не примем.

Затосковала Варвара. Любила она Илью, понимала всю доброту, всю заботу его, да мысль, что не муж он ей, что без венца она живёт с ним, что вот только выйди она за ту околицу, и вся власть их пропадёт, в любом православном селении её полюбовницей кержацкой звать станут; что и отец, и мать к ней ноги поставить не хотят, да и самой ей в своё село явиться зазорно, а тут, накось, ребёнка некрещёного на свет принесёт. Да как же она ему, некрещённому, незаконному, грудь свою материнскую даст? Да как же сама она без молитвы очистительной с одра болезни встанет, за хлеб и за работу примется? И помутился дух у молодухи. Стала она пытать лаской жаркой, слезами горючими мужа подбивать от стариков отделиться и в своё православное селение, в свою ванеевскую избу перейти.

Любил Илья Варвару, да только бабьим разумом жить не мог. Грамотный, начётчик, своей вере изменить не в силах был, от своих родителей отречься, от своих общинных понятий и порядков отколоться не мог. Стал он пытаться жену вразумить, да как вразумишь, коли стали ей сны сниться и во всём дьявольское наваждение видеться. От еды, от питья отбилась молодуха, ума решилась от мысли, что и на том свете ей с отцом, с матерью не свидеться. А тут случилось так, что Илье по общинным делам выпало в далёкую поездку отправиться, и старики были рады, из всего села набрав поручений, снабдив деньгами Илью, послали его в далёкий губернский город. Вернулся Илья через месяц и застал свою Варвару при смерти.

Оступилась молодуха да вишь, как в подполье молочные кринки ставила, с лестницы сорвалась, так и Варвара сказала ему, а на селе дохнул ему кто-то, что топилась его молодуха, да из воды вытащили. От эдакой правды легче не станет, и Илья ничего не спрашивал. В закрытой зыбке лежал с головой спелёнатый чистым полотном мёртвенький младенец, на кровати в огневище жена разметалась, а сам Илья сидит, на тёмные лики святых смотрит и думает тяжкую думу: «Где же истина? Где спасение?».


III

Пала роса на землю, закурились лёгким туманом поля, выплыл месяц из-за туч и стал над лесом, серебром охватил пушистые верхушки, осветил поляны, заходили на них тени, как живые, потянул ветерок, взбороздил серебром переливчатым ручей, что неподалёку из родника выбегал и, журча, лепеча, по лесу мчался. Осветил месяц и каурого резвоногого, бежавшего по лесу, и Илью, безучастно глядевшего вдаль. Спало село Коробеевка, спали и старики Ванеевы, когда в ворота их с тихой молитвой постучал Илья. Вскинулся старик Тимофей, приподнял оконце и не сразу узнал высокого, статного гостя ночного, опросил и стал будить старуху.

– Вставай, Анна! Варварин муж приехал, видно, что с нею поделалось.

Вошёл Илья в избу, иконам не помолясь, в правый угол не взглянув, проговорил свою обыденную молитву «Господи Иисусе» и сел на лавку, покосились на него старики, да, видно, со своим уставом в чужой монастырь не сунешься.

– Помирает Варвара наша! – начал Илья сухим, наболевшим голосом. Молча перекрестились старики. – Помирает и помереть не может, мать кличет, попа отца Митрия зовёт – исповедаться и причаститься желает.

– Вестимо, не помирать же ей, как скотине бессловесной, без отпуску покаянного, – угрюмо проговорил отец.

– Что приключилось с дочкой? С чего помирает, аль извели? – спросила мать, подходя к Илье и с горячей ненавистью глядя на него.

– Мёртвенького родила, с того раза и болезнь накатила, слушайте, – Илья встал, – не для пустых речей и перекоров пришёл я к вам, вот как любил Варвару свою: коль мог бы сердце из груди измать да ей отдать – отдал бы, а только в смерти и в жисти один Бог волен... Заплачу я отцу Митрию, что спросит, а только надо мне его в сей же час туда, к ней предоставить.

Замолчал Илья, молчит старик, тихо, жалобно рыдает мать.

– Ладно, будет причитать, не теперь сиротами нас Варвара оставила, а в тот час, как без венца в чужой семье жить осталась, ты ей мать, собирайся, иди проси попа спасти её душу грешную, коль не спасли мы молодость её. Ступай, старуха, – смерть-то ведь ждать не станет.

Спит лес дремучий, светит месяц сквозь тучи, что спешно бегут по небу, едет лесом в коробке старик отец Митрий и набожно держит дароносицу, в шёлковый плат завёрнутую; рядом с ним сидит Анна Сидоровна, вся вперед нагнулась, глаз с дороги не сводит, точно материнским сердцем своим путь сократить хочет и далекое Берёзовоярское к себе притянуть. Рядом на кауром едет Илья, весь застыл в одной думе: жива ль Варвара, приведёт ли ему Господь Бог дать ей последнюю радость земную.

Доехали до окраинной полянки, оставил Илья каурого, слез, поговорил с отцом Митрием и пошёл вперёд, ведя на поводу свою лошадь. Отец Митрий с Анной тоже вышли из коробка, отвели лошадь в сторону, под тень густую тёмных сосен, и сами стали тут же.

Отпер Илья загородку у поскотины и впустил туда каурого, затем прошёл вдоль огорода, тихо ступил на крылечко и ещё тише с замиранием сердца открыл дверь в свою боковую комнату. Секунду он задержался на пороге, приостановив дыхание, глядел на Варвару и вздохнул только тогда, когда убедился, что грудь молодухи слабо приподнимала сорочку, показалось ему, что чёрные ресницы длинные дрогнули при его появлении. «Знать, ждала», – подумал он. Посреди комнаты стоял стол, на нём икона пресвятой мученицы Варвары, и на оловянном блюде пук свечей, из которых три, налепленные по краю блюда, горели, давая комнате слабый красноватый свет. В головах кровати перед рядом икон горела большая неугасимая. Каноница Анастасеюшка стояла у аналоя спиной к двери, лицом к иконам и громко гнусливо и медленно читала канон, а в углу тёмном всё так же закрытая зыбка стоит.

Осторожно ступая, Илья дошёл до каноницы и положил перед аналоем уставный поклон.

– Ступай, Анастасия, спать, – сказал он, – я сам читать стану.

Оторопела рыжая каноница, красными пятнами пошло лицо её: видано ли дело, чтобы её, монастырскую уставщицу, заменил мужчина, да ещё не келейный какой, а просто муж умирающей. Думалось Анастасии, что даже ослышалась она, но Илья стоял возле неё и твёрдо смотрел ей в лицо.

– Ступай, говорю, ложись спать, не томись даром, я покараулю больную.

Каноница не двигалась с места. Илья шагнул к самому её лицу да вдруг с такой щемящей болью заглянул ей в глаза, что та даже рукой отшатнулась от него.

– Слышь, Анастасеюшка, дай мне последнюю ночку коло жены моей одному пробыть... не жилица она на этом свете, дай нам час достальной по душе поговорить.

Замигала узкими серыми глазками Анастасья, дошла до её охладевшего стародевичьего сердца тоска Ильи, закрыла она на бисерную закладь книгу святую, поклонилась образам, вышла тихонько и дверь за собой затворила. Замолкли её шаги, и Илыо охватила жуткая тишина, на аналое горели две свечи и как укор освещали закрытую святую книгу. Невольно перевёл он глаза на иконы. «Святители, угодники, что делать хочу, какую страсть совершить задумал? Отступник я, предатель, веру, за кою предки живот положили, чистоту обрядов уберегая, в леса бежали, жглись, гладом морились, попрать я пришёл. Спит всё селение, а я, как тать ночной, хочу скрасть их покой. Святители, угодники!». Илья с ужасом глядел в тёмные лики. За ним раздался слабый стон жены, дрогнул Иван, ровно стон тот из его собственной наболевшей души вырвался; бросился он к жене, глядит она, глаза открыла и горящим, вопрошающим взглядом приковалась к его лицу. Нагнулся Илья и приложил руку к её лбу, под этим прикосновением глаза её приняли спокойное, ласковое выражение, чуть-чуть порозовело мертвенно-бледное лицо и уста шевельнулись. Илья нагнулся к ней.

– Да благословит тебя Бог, любый, любый, – шептала она... – Привёз?

Глянул Илья на иконы: «Простишь ли, Господи?».

– Привёз.

Блеснули очи больной, две слезы скатились по щекам, и худые иссохшие руки шевельнулись, приподнялись и, дрожа, закинулись за шею мужа.

– Помни... помираю... благословляю тебя... спас ты душу мою...

Снова глянул Илья на иконы. «Где же правда? Где берег?..» – и снова припал к жене. Зашуршала под его руками ржаная солома, и вспомнил он, что снопы те на брачную да на смертную постелю стелются, вспомнил он ту ночь летнюю, тёплую, как привёз он сюда свою жену молодую, как в порыве туманившей страсти клялся он ей, что покроет венцом обманный брак свой, вспомнил, как мучилась она, что без матернего согласия, без церковного благословения отдала ему честь девичью, красоту нерушенную свою. Глянул он на жену и понял, что для неё он пойдёт на всё; душу свою он погубит, чтобы успокоить её. «Лежи, голубка, – шепчет он, – я дом обойду, гляну – всё ли тихо, одежду добуду тебе и вернусь, годи маленько, мамынька твоя и он здесь с дарами».

Вышел Илья... Всё тихо, спят старики, убеждённые, что каноница ни на секунду не оставит больную. Еле ступая, сошёл Илья в подклеть, снял с гвоздя широкую заячью женину шубу, что тут для проветру висела, еле дыша, вернулся назад. Варвара лежала, глаз не спуская с дверей. С трудом переводя дух, как человек, пробежавший громадное пространство, Илья бросил на пол шубу, утёр лоб, покрытый крупными каплями пота, глубоко передохнул и расстелил на полу зайчину, потом осторожно поднял Варвару с кровати, ахнул и чуть не выронил её из рук. Легче пера невесомого показалось ему тело её. Вот до чего извелась баба! Бережно положил он её на разостланный мех, завернул с головой, снова поднял на руки, прижал к груди дорогую ношу и вышел с ней в сени. Пахнула на него ночь тёплая, летняя, небо прояснело, выплыл из облаков месяц двурогий, и звёзды, словно очи ангелов, пристально, строго глядели на землю. Выстланный досками двор лежал перед Ильёй громадным белым пятном. Захолонуло сердце его – как перейти этот светлый кус? Коли матери-старухе не спится и глядит она в окно, коли каноница Анастасия ещё не легла? Увидят, тревогу подымут, по вору ударят... Боязно, а идти надо. Нагнулся Илья, крадучись стал вдоль стен пробираться, уж миновал второе окно, вот он под навесом кузни, как вдруг замерло сердце его – со страшным лаем скачками нёсся на него со второго двора громадный сторожевой пёс; грудью налетела на него собака и, не приткнись Илья к косяку двери, сшиб бы пёс его с ног.

– Куцый, Куцый! – шепчет ему Илья, но пёс ощетинился, обнюхал заячью шубу, вдруг отступил, поднял морду вверх и завыл по направлению леса. – О, Господи, Господи, да неужто ж померла моя Варвара! – заволновался Илья, но руки его были заняты, не мог он ощупать её, а за страшным биением своего сердца не мог распознать ни мельчайшего её движения. Разбудит пёс проклятый домашних, кинутся они в боковушку глядеть Варвару... пропало, всё пропало! Стукнуло крайнее окно... открылось...

«Господи Иисусе Христе... Нишкни, проклятик! Нишкни, Куцый! Ой, язви тебя! Чего воешь, аль упокойника чуешь?» – донёсся до него голос матери.

Илья быстро нагнулся, положил на порог кузни под тень выступающего навеса Варвару и махнул вперёд.

– Нишкни, Куцый!

– Ай, свете тихий, никак ты, Илья! Вот спужал, Господи Иисусе, чего ж ты не спишь? Пойти поглядеть, не умерла ли твоя Варвара...

– Жива, матушка, полегчало ей... спит крепко... я сам её караулю, да вот как заснула, и вышел я на простуду.

– Гребит сердце твоё, сыночек!

– Гребит, маменька!

– Анастасеюшка-то там ли?

– Там, матушка, и я туда иду.

– Подь лучше на сеновал, дай отдохнуть себе, а я схожу покараулю её, – и она стала закрывать окно.

– Матушка! – Илья задержал оконницу. – Не ходи, родная, утречком я сам побужу тебя и пойду соснуть, а теперь шорох кажинный, слово шёпотное и то пужает её.

– Ин ладно! Прости, Илья! Храни тебя Бог. Утречком побуди меня. Господи Иисусе Христе! – и окно закрылось.

Вернулся Илья к дверям кузни, лежит заячья шуба свёрнутая, а рядом с ней пёс Куцый сидит, знать, признал, караулит. Снова на руки взял Илья Варвару. Чу! Лёгкий стон распознал. Жива! Слава те Господи Иисусе Христе. А тут тучка надвинулась, нырнул месяц под неё, Илья быстро перебежал двор под тень широкого навеса завозни, оттуда вдоль оплота в заранее отворённую калитку, ещё немного перелеском, и Илья бледный, с волосами, слипшимися от холодного пота, едва дыша, стоит на лесовой плешинке, выдавшейся средь густорослых высоких хвой, тут же укрылась лошадь попова с тележкой, а прислонившись к её грядке, стоит и сам старый отец Дмитрий; шагах в двух от него, как Лотова жена, пряма, неподвижна, безмолвна стоит старуха Ванеева и глаз не спускает с лесной глуби.

Как лист осенний задрожала старуха, когда Илья положил у ног её заячью шубу и, раскрыв её, высвободил мертвенно-бледный лик Варвары с закрытыми глазами.

– Никак скончалась? – тихо промолвил отец Дмитрий.

– Доченька, дитятко, болезная моя, горемычная, – бросилась к Варваре мать, ручьём слёз орошая лицо её, а Илья, закинув голову, смотрел в небо голубое. «Господи, Господи, на твой суд и на твою милость отдаю душу мою!».

Слёзы ли материнские, дыхание ли тёплое ночи, свет ли месяца, что лаской истомной с неба глядел, пробудили Варвару, ещё раз к жизни призвали. Очнулась молодуха, что орлица раненая, открыла широко чёрные очи и глянула ими на небо.

«Господи Иисусе, помилуй мя!» – шепчет она, и тихий ночной ветер, подхватив молитву умирающей, несётся с ней, и гибкие верхушки могучих сосен, и ручьи, и кусты, и цветы лесные, над которыми пробегает он, наклоняются, шепчут, толкуют промеж себя, будто сознавая, какая тайна великая готова здесь свершиться в тёмном лесу.

Заяснела улыбка на лице Варвары, узнала она заплаканное старушечье лицо, нагнувшееся над ней.

– Мамынька... согрубила я тебе, простишь ли?

– Светик ты мой, Варварушка! Голубонька умильная ты моя, нет у меня гнева на тебя, одна любовь моя родительская.

– Родная моя, прости меня Господа ради, не жилица я на белом свете, а... батюшка?

– Простил тебя отец, шлёт тебе благословенье своё родительское, до смерти нерушимое.

И мать трижды благословила Варвару.

– А отец Митрий?

Священник выступил из-под развесистых лап сосны, шагнул и стал на колени возле умирающей.

– Да благословит тебя Бог, как я, служитель его, благословляю тебя за то, что не захотела ты помереть без покаяния христианского. Принёс я тебе дары Господни. Не томи себя исповедью громкой, припомни все грехи твои, молись в душе, кайся Господу, а я именем Всевышнего дам тебе отпущение в грехах твоих, вольных и невольных.

Приподняла мать Варварину голову, сложила ей руки молитвенно, и снова молодуха со страстной мольбой устремила в небо очи свои. Дрожащим голосом, полным священного трепета, стал читать отец Дмитрий отпущение грехам её, а за густыми кустами пихтарника, припав головой к мать-сырой земле, рыдал Илья, рыдал, вспоминая ночь под Красную горку, когда он, припав к таким же кустам близ села Коробеевка, слушал «Серую утицу», выглядывал зазнобу свою, красоту свет Варвару.

Открыл отец Дмитрий дароносицу, расстелил на грудь молодухе плат шёлковый, достал лжицу священную и причастил Варвару.

«Да не в суд, или во осуждение будет мне причащение пречистых Твоих Тайн, Господи, но во исцеление души и тела...».

Подавленный торжественным молчанием леса, глубокой высью небес, горящими звёздами и восторженным лицом умирающей, священник докончил молитву дрожащим голосом, полным умилительных слёз. Смолк голос старческий, торжественно молчит ночь немая, поникла мать над умирающей и глядит на освещённое месяцем лицо: пожелтело, потемнело оно, глубже ушли впадины глаз, закрылись веки, губы сжались, пропали бледной тонкой полоской, и вдруг из груди молодухи вырвался стон перекатный... колоколец.

Спрятал дароносицу отец Дмитрий, снова подошёл, опустился на колени перед Варварой и стал читать отходную, но молодуха ещё раз вдруг открыла глаза.

– Илья, Илья! – крикнула она.

И как безумный шарахнулся Илья из кустов и припал к груди своей любы. Безысходная скорбь наполнила широко открытые глаза умирающей, жалко, страшно жалко ей стало покидать жизнь; всё, чем полно было её недолгое, несложное существование, всё пронеслось перед ней: поля колосистые, песня жаворонка в выси небесной, звон ботала нелюбимой красной коровы, подруженьки, песни, храм Божий в Троицын день, полный цветов и берёзок, Илья... Илья, муж весёлый и ласковый... ребёнок... ребёнок... Тут мысли её помутились, глаза открылись ещё шире, привстала она, дохнула глубоко, откинула руки, как бы желая ещё раз обнять милого...

– Илья!.. – и голова молодухи упала, дыхание вылетело из груди… ……… …………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………

Близится утро. Сереет небо над лесом. Свежеет ветерок, на поляне ещё лежит труп Варвары, покрытый заячьей шубой, только теперь не одна она, как голубёнок неоперившийся ютится под крылом матери, лежит теперь на груди её труп мертворождённого, оба они вместе в широкую чистую новину обёрнуты. Под развесистыми ветвями двух громадных кедров, сросшихся, как братья-близнецы, Илья вырыл глубокую могилу, полил её потом своим и слезами. Уехал отец Дмитрий, увёз с собой и старуху Ванееву, силой оторванную от трупа дочери, остался Илья один; сходил он в дом, принёс заступ, лопату, достал новину, загодя приготовленную на случай смерти, вынул из зыбки младенца, с головой спелёнатого, и всё перенёс в лес; сам могилу вырыл и, как брызнули первые лучи солнца, под щебет и песни проснувшихся птиц опустил туда жену свою милую с приплодом её несчастным; зарыл их, землёй сровнял, всё утоптал, прикрыл искусно снятым дёрном с травинками, чтобы ни зверь, ни человек – никто не распознал, где схоронил он покой свой душевный. Отнёс на место всё взятое и шубу заячью повесил в подклеть, последний раз вышел из ворот своих и трижды земно поклонился: «Прости, прощай, кров родительский! Прости, прощай, батюшка, и ты, мила мамынька; не на то ростили, не на то холили сына вашего, чтобы изменил он вере своей, не видать мне боле вас, не слыхать мне горьких слов ваших».

Как был Илья в одной одёже да шапке, без куска хлеба запасного, с одной черной кручиной на сердце да с крепкой надеждой на Бога, пошёл в свет далёкий – по монастырям, по скитам, по старцам лесным скитаться, веру пытать, правду-истину искать.

Спит дом кузнеца, крепким сном покоятся отец и мать Ильёвы, спят и не чуют, что беда горькая, полная слёз горючих, под их окнами бродит, подожком в их ворота стучится, оповестить хочет, что сын их, опора их старости, краса и гордость дома их, душой смутился, разумом затуманился и от дома их родного отряс прах ног своих.