Пред богом и людьми
К. Я. Лагунов





ТОЧИКИСТОН


ИЛ-14 тащился от Москвы до Сталинабада почти сутки, с ночевкой в Актюбинске, с шестью промежуточными посадками. На последней, в Ленинабаде, мы застряли. Туман заволок горный перевал, за которым приютился Сталинабад.

Узнав, что мы засели до завтрашнего дня, я кинулся знакомиться с городом – вторым по величине и значимости в Таджикистане... Прямо скажу: – был ошарашен, подавлен этим знакомством.

Серые. Пыльные. Узкие. Жаркие улочки. Высоченные глинобитные дувалы. Как прорези в них, маленькие калиточки. Слепые дома, выходящее окнами во дворы. Торопливо шагающие женщины в парандже или чапанче. Старики, гордо восседающие на маленьких, удивительно сильных осликах.

Клубится липучая, едкая пыль. Пугливо шарахаются встречные, с закрытыми лицами, в цветных панталонах до пят, женщины. В лабиринте слепых и глухих, стиснутых высокими глинобитными дувалами переулков и улочек чувствуешь себя одиноким, затерянным, обреченным.

ТИХО...

УНЫЛО...

СЕРО...

ПУСТО...

Боже мой! Куда же меня занесло из белокаменной столицы? И здесь мне жить? И год, и два, а может, и больше? Напутствуя меня, второй секретарь ЦК ВЛКСМ, Шелепин сказал:

– Поработаете там два-три года, наведете порядок, и мы снова заберем Вас в Москву...

Знал бы я, что вместо накукованных Шелепиным двух-трех лет мне предстояло прожить в стране таджиков впятеро больше. Хорошо все-таки, что Бог не наделил нас способностью угадывать будущее...

Из-за нашей вынужденной посадки открытие съезда комсомола Таджикистана отложили на день. И все равно мы опоздали. Появились в зале заседания Верховного Совета, где проходил съезд, когда тот уже открылся и началось обсуждение отчетного доклада. Прошли сразу в президиум. Думали, сейчас же, в перерыв, со мной встретится первый секретарь ЦК КП Таджикистана Бободжан Гафуров, но в этот день встреча не состоялась: так лидер таджикских коммунистов выразил свое несогласие с моей кандидатурой: у него имелся свой ставленник. И на другой день Гафуров не пожелал со мной пообщаться. Обеспокоенный Славнов позвонил Михайлову. Через полчаса Гафурова пригласили к телефонному аппарату ВЧ. В последний перерыв, перед началом выдвижения кандидатов в состав ЦК комсомола, меня наконец-то пожелал видеть агахан (Живой бог) Таджикистана Бободжан Гафурович Гафуров, прозванный в народе «железным хромцом», за свою хромоту. У него, вероятно, поврежден был позвонок, а может, по какой-то иной, неведомой причине, только голову он держал всегда наклоненной вперед или на бок, то и дело исподлобья искоса взглядывая на собеседника, потом, резко вскинув голову, ронял несколько слов, и вновь та падала надломленным подсолнухом. Позже я наблюдал Гафурова в разговоре с Хрущевым, Булганиным, Косыгиным, Тито – всюду он был одинаков: смотрел в сторону и вниз, лишь для ответа вскидывал голову, пронзительно и коротко взглядывал на собеседника, так же кратко, сжато и емко говорил что-то, и снова голова и глаза долу.

Меня подвели к Гафурову, когда тот одиноко стоял у окна. Представили. Рука у него мягкая, немощная, хотя сам он выглядел мужчиной в расцвете сил. На миг вскинув голову, Гафуров произнес:

– Будем рекомендовать Вас вторым секретарем ЦК комсомола... Желаю удачи...

И снова голова опущена, глаза в пол, и только рука протянута навстречу моей руке.

Конечно же, меня избрали. При той, четко разработанной, великолепно обкатанной, иезуитской системе выборов сбоя быть не могло. Списки будущих членов любого выборного органа, в том числе и комсомольского, готовились заранее, их просматривали и одобряли в вышестоящем партийном комитете, перед началом выдвижения, для модели, их обсуждали на собрании представителей делегаций или на партгруппе, или на совете старейшин, где иногда и вносились какие-то мелочные изменения, после чего списки зачитывались на пленарном заседании конференции или съезда. Едва от имени и по поручению заканчивалось чтение списка, как председательствующий тут же восклицал:

– Есть предложение подвести черту. Нет возражений? Принимается. Переходим к персональному обсуждению...

Если ж случалось чудо, кто-то успевал внести дополнительную кандидатуру и ее утверждали, председательствующий тут же предлагал состав выборного органа увеличить на одного человека (на два, на три, в зависимости от количества дополнительно внесенных кандидатов), и снова оказывалось, что нужно избрать ровно столько, сколько есть в списке. Тут, чтобы кого-то провалить, собрать против него более половины голосов, нужно было капитально поработать. А за такую «работу» могли пришлепнуть ярлык дезорганизатора, саботажника или что-нибудь похлеще, занести в черный список, откуда вряд ли выскребешься до конца дней своих.

Таджикистан – благословенный край. Обласканный солнцем. Омытый арыками. Окутанный зеленью садов и хлопковых полей. Рассеченный вдоль и поперек разноцветными горными хребтами и бешеными реками. Таджики – мудрый, гордый, веселый и трудолюбивый народ. И фанатически гостеприимный. Если ты переступил порог дома, ты уже ГОСТЬ. Как твое имя, куда ты, откуда и зачем? – об этом тебя не станут спрашивать. Тебя пригласят проходить, подкинут тебе курпачи, чтоб удобней и мягче сидеть, расстелют досторхан, поставят чайник с чаем, протянут пиалу. А на досторхан уже ложатся ароматные лепешки, виноград и гранаты, и прочие дары этой дивной земли...

Без малого десять месяцев прожил я без семьи, в гостинице, ожидая квартиру. Неустроенный быт. Одиночество. Египетская жара. Двенадцатичасовой рабочий день. Непрерывные поездки по городам и кишлакам неведомого Таджикистана... все это ощутимо надавило на здоровье. Сперва на меня навалилась дизентерия, или что-то похожее, от чего я еле-еле отбился. Потом подскочило давление, да так ли круто подскочило, что я сразу угодил в разряд гипертоников. Затем мне неудачно вырезали «сучье вымя», занесли инфекцию, едва не отправив в мир иной. Словом, к осени я так вымотался, что решил в сентябре взять отпуск и махнуть к семье, в Москву, отдышаться от изнурительной азиатской духоты, отдохнуть от пыльных тряских дорог, сбросить напряжение непрестанных забот и дел.

За день до отъезда узнал, что включен в список гостей близкого съезда компартии Таджикистана. Решил: и без меня съезд пройдет. Позвонил по телефону заведующему орготделом ЦК КП, сказал об отпуске. Тот ответил что-то неопределенное. И вот я в Москве. Гуляю с дочерьми, дышу столичным воздухом, – отдыхаю. «Но недолги были радости». Меня вдруг затребовал пред очи свои второй секретарь ЦК ВЛКСМ. Разговор Александр Николаевич Шелепин сразу начал с угрожающей ноты:

– Вы почему уехали из Таджикистана, зная, что там состоится партийный съезд?

Я начал было объяснять: осточертела гостиница, соскучился по семье, хочется перевести дух от азиатского зноя... Тут втиснулся в разговор присутствующий в кабинете Славновский подпевала – ответорг Эффендиев. Уверенно и громко он заявил, что я и не просил жилья, потому как не желаю работать в Таджикистане, а своим неожиданным отъездом и неприсутствием на съезде провоцирую ЦК КП на скандал, который поможет мне удрать в Москву.

Я оскорбился провокаторской вылазкой Эффендиева. Заговорил напористей, жестче. Но тут Шелепин сорвался и, пристукнув по столу кулаком, скомандовал:

– Кончайте Ваш отпуск и чтобы завтра же вылетели в Сталинабад...

– Не полечу я туда завтра...

– Как не полетите?.. Я же сказал...

– Не полечу...

– Н-ну, хорошо...

Полчаса спустя, в кабинете Михайлова состоялось экстренное заседание Секретариата ЦК ВЛКСМ. Обсуждали мой поступок. Докладывал Шелепин. По-солдафонски грубо. Напористо. Требуя немедленного снятия меня с работы. Кто что говорил после – не помню. Я пытался повторить сказанное Шелепину, но меня не слушали. В заключении Михайлов произнес недлинную, но неприятную речь:

– Следует признать, мы ошиблись в Лагунове, рекомендовав его вторым секретарем ЦК комсомола республики. Личные интересы ему ближе и дороже интересов дела. Придется нам проститься с Вами, товарищ Лагунов. Что Вы можете сказать?

– У сильного всегда бессильный виноват, – побито проговорил я навернувшуюся на язык строку из басни Крылова.

– И все? – спросил Михайлов.

Я только плечами передернул.

Приплелся домой еле-еле душа в теле. По пути купил четвертинку водки.

– Сняли меня с работы, – угрюмо сообщил жене.

– Бог с ним. Проживем без ЦК комсомола, – очень спокойно отреагировала жена, утешив и приободрив меня.

Я выпил стакан водки, съел тарелку огненно горячего душистого борща и завалился спать, А утром за мной приехала машина и увезла в ЦК ВЛКСМ. И снова я в кабинете Михайлова. Передо мной стакан ароматного чаю, в котором плавает ломтик лимона. Михайлов тоже прихлебывает чай. Молча поглядывает на меня, еле приметно щурится. Когда мы покончили с чаем, он сказал:

– Забудем то, что говорилось здесь вчера. Что было, то уже прошло. После этого разговора мы лучше узнали друг друга. Вот и все. Я разговаривал с Гафуровым. Они намерены избирать Вас в состав Центрального Комитета компартии Таджикистана. Понимаете? Ваше присутствие на съезде необходимо. Билет Вам куплен. Самолет улетает в пятнадцать часов. Отпуск догуляете потом. Условились?

– Хорошо.

– Тогда счастливого пути. И удачи вам во всем...

В конце года я получил двухкомнатную квартиру на тихой зеленой улочке, в очень удобном, близком от центра районе Сталинабада. Квартира на втором этаже двухэтажного дома. С печным отоплением. Без горячей воды. Одна комната проходная. Новый, пятьдесят третий, год мы с женой и дочками встретили в поезде Москва – Сталинабад.

Официальная зарплата моя по нынешнему курсу составляла 120 рублей. С этой суммы платил я налог и взносы. Кроме того, мне ежемесячно выдавали «конверт» – еще 180 рублей, е них не полагалось ни взносов, ни налогов. Итого три сотни на четверых! Очень и очень не густо! Спасало то, что жена была отменной хозяйкой, рукодельницей-мастерицей, и кулинаром, и экономкой. А еще выручало тепло. Не надо зимней одежды и обуви. Полгода щеголял я в полотняных штанах да в теннисках; на ногах парусиновые туфли. Единственный «выходной» костюм лишь по парадным событиям оказывался на моих плечах, остальное время недвижимо висел в шкафу. И все-таки прошло не менее четырех лет прежде, чем смог я мало-мальски обставить свое жилище.

Не знаю, какие допблага полагались мне по должности, знаю, что ничего подобного не имел,. Выдали мне пропуск на дачу Совета Министров. Один раз с семьей побывал там. Сказка! Благоухание. Великолепие. Зелень. Цветы. Водоемы. Шашлыки и чайханы. Словом, тысяча и одна ночь. Но какой клубок человеческих страстей, страстишек и пороков. Не поклонился – заметили; не улыбнулся – засекли; не тем тоном ответил – обиделись. У меня никудышная зрительная память, на ярком азиатском солнце я вовсе ни фига не вижу, жену родную не узнаю за полтора метра, а там на каждом шагу вышестоящие, надо узнать, треба назвать, нужно улыбнуться и поклониться. Помучившись полдня, улепетнул с этой правительственной дачи и больше туда ни ногой.

Таджикистан – такой пласт, такая глыбища воспоминаний – боязно стронуть: раздавит. Попробую кое-что осторожненько выколупнуть из глыбы. Ну хотя бы историю с колесом...


2

В комсомольских организациях начались отчеты и выборы. Я на машине, в окружную (другой дороги нет) через Термез и Самарканд приехал в Ленинабад – тот самый, в котором застряли мы по пути на республиканский комсомольский съезд. Город был прежним – серым, глинобитным, пыльным, но я был уже не тот. Я не пялился на встречных женщин, накрывших голову халатом, а лицо черной сеткой паранджи. Не дивился я и тому, что с восьмикилограммовым кетменем в руках, под изнурительным нещадным зноем, от темна до темна брели по хлопковым междурядьям бедные, плоскогрудые, заезженные женщины; а усатые, раскормленные, брюхатые мужчины сидели в это время в чайханах, в конторах, отдыхали в тени хирманов, словом, РУКОВОДИЛИ. Даже секретарями-машинистками в колхозных конторах восседали мужики. Чайханщики, продавцы, парикмахеры, бригадиры, полеводы, мирабы и т. д. и т. п. всюду мужики. Многое я уже повидал, многое понял, ко многому привык. Но жизнь неистощима на выдумки.

Идет отчетно-выборное комсомольское собрание в Ленинабадском культпросветучилище. Сижу в президиуме вместе с секретарями обкома и горкома комсомола, директором, парторгом и завучем училища. Слушаю выступающих. Обдумываю предстоящую речь. Вдруг ахнула бомба. Разгоряченная девушка, поворотившись к президиуму, кричит с трибуны, обращаясь к директору.

– А почему бы Вам не повесить над нашим училищем красный фонарь?.. – Зал ахнул и замер. Острая пульсирующая боль опоясала меня. – И от входной двери указатель прямо к Вашему кабинету...

– Прекратить! – вскрикнул завуч, вскакивая.

– Не перебивайте! – осадил я завуча.

– Замолчи и Марш с трибуны! – еще яростнее загремел завуч.

– Уйти придется Вам, – пересохшим ртом еле выговорил я

– Мне?!

– Да, Вам!

– Может быть вместе со мной, – вставил багроволикий директор.

– Можно и вместе.

Завуч демонстративно покинул зал, но директор остался.

– Продолжайте, пожалуйста, – попросил я девушку.

И та рассказала, как ее пригласил директор вымыть полы и прибраться в его кабинете. Оттуда дверь вела в комнату отдыха. Директор велел и там «навести порядок». Когда девушка вошла в комнату отдыха, ее заграбастал незнакомый мужчина и изнасиловал. Угрозой директор заставил ее прийти снова и снова. Она забеременела. Ей сделали криминальный аборт. И опять она являлась по зову в директорский кабинет ублажать высокопоставленного распутника.

– ...Вы думаете, я одна такая? Нет!.. – И она назвала еще семь фамилий, оговорив, что это далеко не полный перечень, кого директор запродал в наложницы своим друзьям.

В зале орали, свистели, топали. Посиневший директор окаменел. А комсомолки одна за другой поднимались на трибуну и рассказывали такое, что у меня от волнения сердце выпрыгивало из груди. Выступая, я заверил комсомольцев, что немедленно накажем мерзавцев.

Наутро я был у первого секретаря Ленинабадского обкома партии. Молодой. Румяный. Веселый секретарь внимательно выслушал меня, поцокал языком, поахал и пообещал незамедлительно разобраться, обсудить на бюро, наказать. Успокоенный, я целую неделю колесил но городам и районам области. Воротясь, узнал, что воз ни с места: не проверено, не обсуждено, не наказано. Опять навестил первого секретаря обкома партии. Тот по-прежнему шутил, скалил в усмешке поразительно белые зубы, и снова обещал.

– Давайте решим так... – еле сдерживая клокочущее негодование, деловито продолжал я. – Сейчас отсюда по ВЧ, при Вас, чтоб Вы слышали мои формулировки, я позвоню Михайлову, доложу о происшествии, и до свиданья...

– Э-э... – Все так же улыбаясь и не меняя тона, воскликнул секретарь обкома. – Зачем Михайлов? При чем тут Михайлов? Сами разберемся. Сам с усам!... Ха-ха-ха!..

В тот же вечер состоялось заседание бюро обкома партии. Директора и завуча училища сняли с работы, исключили из партии, поручив прокурору начать расследование. Исключили из партии и всех руководящих прелюбодеев – постоянных посетителей этого высокопросвещенного культбардака.

Ленинабад от Сталинабада отделен горным хребтом, через который только самолеты летают и то не всегда, а поезда и автомобили огибают его далеко стороной. Этим окружным путем снова через Самарканд и Термез, отправился и я восвояси – в Сталинабад.

Горные дороги Таджикистана требуют от шоферов мужества, риска и мастерства. Кто не ездил по ним, тот никогда не поймет, что это такое. В пятьдесят шестом довелось мне ехать на легковой «Победе» из Трусковца в Мукачев через перевал. Едва мы отъехали, водитель и мой спутник заговорили об этом перевале, о горных дорогах Закарпатья, и я со всевозрастающим интересом и нетерпением ожидал, когда же наконец выедем на эти «страшные» дороги и начнется «опасный» перевал через Карпаты. Ждал-ждал и не дождался. То, что моим спутникам представлялось впечатляющим и опасным, для меня, вдоволь поколесившего по дорогам Памира и его отрогов, осталось незамеченным.

Горные дороги Таджикистана змеятся по ущельям, прижимаясь одной стороной к отвесным скалам, а другой, образуя кромку, грань гибельной пропасти. Тут водитель не дремли. Не зевай. Не считай ворон. Карауль поворот. Уступи встречному. Следи за дыханием мотора... Я видел, как охваченный азартом догнать, обойти, вырваться вперед, водитель проскочил неожиданный виток серпантина и улетел в пропасть, в небытие.

Как-то в Таджикистан, на прорыв прибыла грузовая автоколонна из Москвы. Водителям пообещали очень большой заработок за доставку грузов в Хорог столицу Горно-Бадахшанской автономной области. Сделав лишь одну ходку, один единственный рейс по Памирскому тракту, залетные столичные асы улепетнули восвояси...

Однажды в пути, на Памирском тракте, я встретил грузовик, в кузове которого визжали, вскрикивали, плакали вцепившиеся в борта и друг в друга девушки выпускницы российских педучилищ, направленные на работу в горные кишлаки: преподавать русский язык.

Грузовик трясло, подбрасывало на выбоинах; он то царапал бортом багровую либо черную шершавую скалистую стену, то нависал над бездной-пропастью, дышащей жутким холодом преисподней. Перепуганные, плачущие девушки катили навстречу своей постылой, горькой судьбе. Оказавшись единственной русской в горном кишлаке, в крохотной каморке при школе, очень похожей на бесхозный заброшенный сарай, бедная юная русская учительница сразу становилась перед жутким выбором: либо сделаться наложницей директора школы, либо пойти по рукам. В этом, отрезанном от мира, затертом средь горных хребтов и ущелий, на полгода засыпанном снегом, кишлаке, ни телефона, ни почты, ни власти, ни защиты. Господи, помилуй! Сколько же их, невинных и чистых, и красивых, едва расцветших дочерей великого русского народа надломил, смял, сгубил этот благодатный солнечный край...

Вот уже где была материализована, жила и процветала, тысячекратно укрупняясь, русская пословица «курица – не птица, баба не человек!» Я мог бы написать пространную повесть о том, как пытался спасти, а порой и спасал (не знаю, надолго ли) от продажи в жены десяти-двенадцатилетних девочек. Сколько писем, неотразимо пронзительных, как крик смертельно раненого зайчонка, получал я от учениц второго, третьего, четвертого класса. «Товарищ секретарь! Меня (мою подругу, сестру) продают замуж. Помогите!..» Вырванный из тетрадки листок с таким текстом сворачивался в треугольник, на котором неумело, вразброс... «Сталинабад. ЦК комсомола. Секретарю». Такие письма несли мне. Я садился в машину и мчался туда, откуда пришло письмо. Свидетельств о рождении, конечно, не было. Приходилось с помощью врачей определять возраст, брать подписку с освирепевших родителей, грозить, скандалить, стучаться за помощью к безразличным, бесстрастным карательным органам...

На всю жизнь врезалось в память письмо русской учительницы из Нурекского района, которую заставили преподавать русский язык в двух кишлачных школах, разделенных пропастью, на дне которой бесился неукротимый, яростный, пенный Вахш.

Я не поверил письму. Приехал в Нурек. Девушка показала мне переправу, по которой ежедневно переправлялась на ту сторону и обратно. У меня похолодело внутри от первого взгляда на эту «ПЕРЕПРАВУ». Два покосившихся столба на двух берегах. Меж ними протянут металлический трос. На него надета огромная проволочная петля. Влезай в нее, садись поудобней, и начинай, цепляясь руками за трос, удерживать себя в петле и одновременно перетаскивать на противоположный берег. Зимой пронзительный ветер раскачивает петлю, там внизу, в ущелье ревет и беснуется Вахш, а ты берись за оледенелый трос и толкай-тяни себя от смерти. Я посидел пару минут, не отрываясь от берега, в этой жесткой, раскачивающейся петле, и едва не взвыл от ярости.

Я привез к этой мертвой петле заведующего районо и первого секретаря райкома комсомола. Вылезли у самой переправы. Ветер раскачивает петлю. Грохочет Вахш.

– Хочу побывать в той школе, – показываю на противоположный берег, где вдалеке виден кишлак. – Не возражаете?

Оба молчат, поеживаясь. Поворачиваюсь к заведующему районо:

– Давайте Вы первым...

– Вы что, смеетесь?.. Я что, циркач?.. У меня трое детей...

Командую секретарю райкома комсомола:

– Полезай!..

– Увольте меня, не полезу!

– Как же вы гоняете по этой проволоке девушку?

Я выкричался, выпустил пар, не добившись даже показного раскаяния от этих руководителей районного масштаба. Учительницу мы забрали из Нурека, перевели заведующей учетом райкома комсомола в соседний район... Будь моя воля, я бы ВСЕХ, ВСЕХ русских девушек, раскиданных по кишлакам, вырвал из-под деспотического всевластия замаскированных баев и воротил в родные края. Но... не зря говорят: «бодливой корове Бог рогов не дал...».

Однако давайте вернемся в наш «газик», который не шибко катил по узкой горной дороге. Чтоб пропустить встречную автомашину, нам приходилось прижиматься бортом к скале, а чтоб обогнать перегруженную пыхтящую грузовую колымагу, «газик» чертил колесом след подле самой кромки отвесной пропасти.

Я уже привык к подобным дорогам, не напрягался, равнодушно смотрел в лобовое стекло и думал о том, что ждало меня в Сталинабаде. Вдруг машина будто споткнулась, дернулась и заковыляла дальше, а из-под нее выскочило колесо и покатилось по дороге впереди машины. Побелевший водитель, выключив двигатель, схватился правой рукой за тормоз, левой резко выкручивал руль на себя. Описав невеликий полукруг, «газик» бодливым козлом ткнулся в гранитную стену и встал, завалясь на правый бок, на обрубленную переднюю ось. В полутора метрах от пропасти, на ходу, у машины отвалилось переднее правое колесо. По всем расчетам нам надлежало кувыркнуться в пропасть и сгинуть с лица Земли. Но Бог судил иначе. Судьба вновь обнесла беду стороной.

Несколько лет спустя, на приеме деятелей литературы и искусства руководителями республик я оказался за столом рядом с заведующим отделом пропаганды и агитации ЦК КП – невысоким, тонким, очень темпераментным и мудрым. Тогда я уже редактировал русский литературный журнал. Слегка подогретые и чуточку раскованные отличным армянским коньяком, мы рассуждали о превратностях судьбы, я вспомнил случай с отлетевшим колесом, и вдруг Шарипов сказанул:

– Э-э, Лагунов... Ты человек умный, а простого не понимаешь... Сами колеса от автомобиля не отрываются, их отрывают...

Меня будто обухом промеж глаз. Разом вспомнились ленинабадские события. Вмиг отрезвев, обалдело спросил:

– Так вы думаете...

– Я ничего не думаю. Я знаю... – ответил заведующий отделом, и после короткой паузы. – Я знаю, что я ничего не знаю... Так, вроде, изрек Сократ...

– Господи, как же я раньше-то не додумался, не допер.

– Хорошо, что не додумался: стал бы разматывать этот клубок, наверняка, намотал бы себе на петлю...


3

Сильнее всего меня угнетало бездействие. Стоило день-два посидеть в своем кабинете с бумагами и случайными посетителями, как на меня накатывала тоска, наплывали мысли о бессмысленности и ненужности своих дел и устремлений. К тому времени я уже и понимал, и знал, как далеко отстоят слова и решения партии от ее дел. Знал о перерождении правящей партийной верхушки республики, о приписках и поборах, о самоуправстве и распутстве, о беззаконии и беспределе, утвердившихся даже на республиканском партийном Олимпе. Чего же тогда говорить о Союзном?

Возможно, потому, что сам был не помаран, не повязан, и окружающие меня товарищи-коммунисты жили так, как и весь народ, а может, по какой-то, еще неосознанной мною, причине, но только я не переносил прегрешения партийных боссов на ВСЮ ПАРТИЮ, стало быть, и НА СЕБЯ, по-прежнему молился на ЛЕНИНА, по-прежнему слепо боготворил СТАЛИНА, поклонялся его приближенным – МОЛОТОВУ, МАЛЕНКОВУ, КАЛИНИНУ, уверенный в их аскетической скромности, сдержанности и высокой добропорядочности.

А окружающая реальность подбрасывала и подбрасывала на жернова моего сознания все новые невероятные факты взяточничества, коррупции, распутства партийных олигархов. Отбиваться от неприятных, необъяснимых реалий и становилось все труднее, и я в конце концов, наверное, сломался бы, скурвился, если б не работа. Я искал и постоянно находил интересные, нужные дела для себя, для работников ЦК, для всей комсомольской организации республики, увлекая, поднимая, организуя. Я работал, не щадя ни себя, ни других. Вокруг меня в аппарате ЦК собралось немало отменных, боевых, бесстрашных, фанатично преданных делу, ребят: Николай Чиликин, Евгений Малов, Рудольф Конопаткин, Петр Крамаров.

То мы затевали республиканское соревнование комсомольско-молодежных хлопководческих звеньев. Совмин выделял средства на очень приличные поощрения победителей. Все лето мотались мы по хлопковым полям. Я знал агротехнику возделывания хлопчатника, наверное, не хуже средней руки агронома.

Жара на солнце градусов шестьдесят-семьдесят. В «газике», как в парной бане по-черному. Машина и люди задыхаются в облаках раскаленной пыли. Открыть лобовое стекло нельзя: мгновенно обгорает кожа лица, распухают и кровоточат губы. А надо под палящими лучами еще и шагать по междурядьям, смотреть, как хлопчатник полит, прополот, обработан от хлопковой тли. Бывало, к концу дня мы с шофером валились с ног. Въезжали на разогретом «газике» в пруд, и, не раздеваясь, вываливались из дверок в воду. Потом, развесив одежду сушиться, долго еще плавали. После полтора-два часа лежали в прохладной тиши глинобитной «гостиницы» и лишь тогда обретали желание что-нибудь поесть... И так все лето. До окончания уборки.

Повинуясь прихоти Никиты Хрущева, вся страна занялась изготовлением торфо-перегнойных горшочков. Нас секретарей ЦК и обкомов, срочно вызвали в Москву, показали технику для штамповки горшочков, научили ею управлять. Воротясь из Москвы, мы тут же собрали всех секретарей райкомов комсомола, показали, как готовить торфо-перегнойную смесь, как штамповать горшочки. Господи! Какая же это была всесоюзная (послекукурузная) глупость, какая дичь – еще одно ярчайшее свидетельство порочности строя, где властвует не ЗАКОН, а ПЕРСОНА, перед которой «суд и правда – все молчи».

Итак, началась эпопея с торфо-перегнойными горшочками для посадки хлопчатника. 110.000 горшочков требовалось на один гектар. А гектаров-то десятки тысяч. Мы создавали на заводах молодежные бригады, которые строили машины для производства этих горшочков. Проводили курсы, обучая нехитрому «горшечному производству», руками молодежи и комсомольцев клепали и клепали миллионы, как позднее оказалось, никому не нужных, придуманных Хрущевым, горшочков.

Как памятник самодурству, высились у колхозных хирманов (полевых станов) исполинские пирамиды торфяных кубиков, так и не понадобившихся хлопкоробам. Сколько сил, сколько средств, сколько человеческой энергии вбито было в эти хрущевские горшочки? Никто не ответит. Никто не возместит. Оттого и сверкаем мы голой задницей, сверлим новые дырки в брючных поясах на сорок седьмом году мирной, послевоенной жизни.

Почему тогда не приходила мне в голову мысль о ПОРОЧНОСТИ, НЕЖИЗНЕННОСТИ СТРОЯ, СИСТЕМЫ, при которых пробравшийся, прокравшийся или прорвавшийся к власти деспот, самодур, тупица могут безбоязненно и безоглядно "править великой державой по принципу «чего моя левая нога хочет?» Я негодовал на выходки самодура Хрущева, смеялся над его авантюрными призывами перегнать Америку, я желал его свержения, но не гибели, не краха системы, породившей этого бесспорно одаренного, несомненно, рискового и смелого ХАМА. Почему?

Перво-наперво потому, что МЕНЯ НЕ НАУЧИЛИ РАЗМЫШЛЯТЬ, из меня делали толмудиста-начетчика, накопителя цитат из сочинений великих корифеев Маркса, Ленина, Сталина.

А еще потому, что не было пищи для сопоставлений, столкновений, раздумий. Все дудели в одну дуду, дули в одну сторону ФЛЮГЕРНИЧЕСТВО, ПРИСПОСОБЛЕНЧЕСТВО, УГОДНИЧЕСТВО, ПОСЛУШАНИЕ – вот что ценилось, культивировалось, поощрялось партией в строителях коммунизма. Да и смелости, мужества гражданского явно не доставало МНЕ и НАМ... Как и мои товарищи, я способен был лишь сокрушаться, недоумевать, негодовать, но ниспровергать – нет!..

А чтоб не оставалось времени на раздумья, я изобретал одну заботу за другой.

Молодежные фестивали. Олимпиады. Конкурсы, Лектории... Я уходил из дому в восемь утра, возвращался в одиннадцать ночи, из четырех воскресений месяца два дома не ночевал: колесил по республике. Притом еще успевал учиться в заочной аспирантуре, сдавать кандидатский минимум, собирать материал для диссертации.

Как-то в начале мая надумали провести марш-бросок по азимуту сталинабадских пионеров в Варзобское ущелье. Разработали маршруты, спрятали в условленные места указатели, словом, подготовили поход по лучшим скаутским образцам, и в субботний день десятки пионерских отрядов двинулись в Варзобское ущелье, к месту сбора – пионерскому лагерю минпроса. Мы наметили провести там пионерский костер, потом ребята переночуют в лагерных домиках, на другой день – игры, состязания, концерт; каждый отряд готовит себе завтрак и обед, после которого – по домам.

Будоража горожан под звуки горнов и барабанный бой, двинулись в живописное Варзобское ущелье сотни счастливых девчонок и мальчишек с рюкзаками, сумками, сачками. С ними пионервожатые, учителя. Рычит, ярится, брызжет пеной, гремит перекатываемыми валунами бешеная горная река. Теснят, сжимают реку разноцветные горы. На грунтовых проплешинах, островках, взгорках – море ярчайших тюльпанов и других южных цветов. Азиатское солнце прогрело воздух. Сотни ликующих, счастливых ребячьих лиц...

На этот необычный праздник прикатили и Министр просвещения со своими заместителями, и председатель Таджиксовпрофа с приближенными, и руководящие товарищи из ЦК партии, и, конечно же, все секретари ЦК комсомола.

Лагерь в горном распадке, подле неумолкающей реки. Костер до неба. Ракеты, Оркестр, Песни, Пляски. Речи. Все необыкновенно красочно, очень громко, по-настоящему красиво и впечатляюще.

Но вот пошло на убыль пламя костра. Ребятишки подустали. А высокие гости, включая и комсомольских секретарей, один по одному смылись, не забыв пожать мне руку и выразить восторг. Остался я со своей могучей кучкой, секретарями сталинабадских райкомов да горкома, старшими пионервожатыми, учителями.

Потянуло сырью. Стало круто холодать. Поплыл с реки туман. Как не застудить ребятишек? Полтысячи усталых сонных мальчишек и девчонок жмутся к костру. Не подумали мы, что ущелье – не город. Река и горы – прекрасный накопитель сырости и холода.

А рядом склады, набитые матрацами, подушками, одеялами и прочим добром еще не открывшегося лагеря. Но склады охраняет сторож с винтовкой. Я попытался поговорить с ним на расстоянии: к себе он не подпустил.

– Дай, дед, под расписку на одну ночь матрацы, одеяла, подушки. Утром вернем.

– Не подходи! Стрелять буду!

Не подействовали никакие уговоры.

Подозвал Чиликина, Конопаткина, Краморова.

– Можете снять часового? Без выстрелов. Без крика. Без рукоприкладства? Подержать его в сторожке, пока мы разгрузим склад. Утром вернем.

– Сделаем, – не раздумывая, откликнулся Чиликин.

Сделали. Сбили замки. В несколько минут выпотрошили склад, ребятишки получили матрацы, одеяла, подушки. Расстелили на полу. И вповалку, впритирку. Надежно и тепло. А мы всю ночь попеременно блюли их покой.

Полдня под ослепительным солнцем ребята лазили по горам, собирали цветы, ловили бабочек; каждый отряд сам себе сварил обед, а когда солнце пошло на убыль, вышли мои помощники на шоссе, пролегшее вдоль реки мимо лагеря. Выправка у парней военная. У одного в руках винтовка. Идет мимо грузовик в любом направлении:

– Стоп! Предъяви путевой лист и путевку. Сажай ребят. Довезешь, явишься за документами.

Никто не противился, не бузил. За каких-нибудь полтора часа отправили полтысячи ребят вместе с их опекунами. Сдали сторожу под расписку его барахло. Обошли лагерь: не остался ли где огонь, и по домам.

Утром меня затребовал к себе второй секретарь ЦК КП Обносов. Вхожу, а там замминистра просвещения Парпиев. Я еще не выспался, еще не остыл от вчерашнего, оттого и накинулся сразу на зама:

– А-а! Наверное, с жалобой на ограбление пионерлагеря? Что же я не видел Вас вчера ночью? Ведь поход-то мы проводили по согласованию с Вашим министром, и профсоюзом, и... А вы? Бросили пятьсот детишек, и в теплую постель!..

Не ожидавший наскока, Парпиев смешался. Заглаживая инцидент, Обносов расспросил меня о походе, поинтересовался, вернули ль сторожу взятое со склада, и «до свидания».

Какое-то время спустя, в преддверии выпускных и переводных экзаменов приехал я в Орджоникидзеабад...

По наименованию райцентров и городов Таджикистана можно составить полный список всех выдающихся деятелей большевистской партии... Ленинабад. Сталинабад. Ворошиловабад. Калининабад. Кировабад, Микоянабад, Молотовабад, Кагановичабад... и так далее. Не было только Бериевабада и Маленковабада. Все остальные «абады» присутствовали. Подобное присуще всем союзным республикам. В каждом городе улицы и площади имени вождей и соратников. В каждом районе колхозы, совхозы, школы, парки их имени. В каждом речном и морском порту суда с теми же фамилиями на бортах. Моя младшая дочка Оля в четыре года от роду получила свой первый приз на городской новогодней елке за два «стихотворения»...

Я маленькая девочка,
Играю и пою,
Я Ленина не знаю,
Но я его люблю...

Я на вишенке сижу,
Не могу накушаться.
Деда Сталин говорит:
«Надо папу слушаться»...

С младенчества, с пеленок через сказки, песни, частушки, книги, спектакли, кинофильмы, прессу, радио и т. д. в сознание и в душу будущего гражданина вливали, вкладывали, втискивали, вбивали, что во всю историю человечества, на всей Планете Земля не было, нет и не будет богочеловека мудрее, честнее, храбрее, добрее, чем Ленин и Сталин. Они были пророки. Они были вожди. В своих записках, письмах, речах, статьях они воплотили всю суть всех общественных наук от философии до филологии. Многие тысячи, тысячи тысяч ученых, писателей, художников, композиторов, кинорежиссеров, журналистов, фотографов и т. д. благоденствовали и процветали единственно за то, что славословили этих мудрых, мудрейших, над мудрыми мудрствующих». В стране все, все было не Ленинским, так Сталинским. За то, что родился, за то, что учился, за то, что работаешь, за все ты должен быть благодарен великому Сталину. Тех же, кто вдруг начинал прозревать, смел сомневаться в величии, силе и славе рукотворных богов, тех просто-напросто уничтожали...

Вернемся, однако, в Орджоникидзеабад, в среднюю школу. Я заглянул туда мимоходом, да застрял: уговорили меня выступить перед старшеклассниками. Встреча, по-моему, получилась интересной и полезной для меня и для ребят. А на следующий день меня опять пригласил к себе Обносов и положил передо мной докладную министерства просвещения, в которой сообщалось, что веду себя в школах республики, как в своей вотчине, нарушаю учебный процесс, срываю уроки и т. п., в подтверждение приводилась моя вчерашняя встреча со старшеклассниками Орджоникидзеабада, которая действительно отняла у ребят два урока.

Отношения с ЦК партии Таджикистана у меня лично были, на мой взгляд, нормальные, я бы даже сказал, взаимоуважительные и доверительно-откровенные. Все мало-мальски значимое и принципиальное я непременно предварительно обговаривал в ЦК КП и, лишь заручившись партийным благословением, начинал действовать. Почти все замечания и коррективы партшефов я принимал, порой со скрипом, с перепалкой, но все-таки принимал. Поперешничал редко и только по крайне принципиальным вопросам. Наткнувшись на глухую стену непонимания, неприятия, несогласия – пятился.

Как-то в разгар уборки хлопчатника, когда улицы и площади Сталинабада и все прилегающие к нему автострады накрылись белыми хлопковыми сугробами, школьники, студенты, рабочие и служащие помогали колхозникам собирать урожай «белого золота», средства массовой информации наперебой восхваляли передовиков уборки; правительство осыпало наградами и премиями победителей соревнования; вот в это страдное время на страницах печати и по радио все громче, все настырнее стало звучать имя молодой хлопко-сборщицы Угульджан. С каждым днем цифры собранного ею за день хлопка росли и росли и дотянулись, наконец, прямо-таки до фантастических величин.

Хлопок собирали руками. От темна до темна, под палящим солнцем брели согбенные сборщики, вырывая из коробочек белые пуки. 4 грамма в коробочке. Даже доведя до машинного автоматизма работу обеих рук, нужно было 125 раз выхватить ими белый пух из коробочки и зашвырнуть его в карман фартука, чтоб собрать всего 1 килограмм хлопка. Один килограмм! Если работать сверхвиртуозно, четко, не переводя дыхания, то на сбор этого килограмма (включая переход от куста к кусту, смену фартуков и т. д.), нужно минимум 10–15 минут. Стало быть, за час – 4–5 килограммов. За 10 часов такого немыслимого изнурительного рабского труда можно было собрать 50 кг. А Угульджан и ее последователи, по утверждению прессы, собирали по 100–120–150 и более килограммов!..

Заведующий отделом по работе с сельской молодежью ЦК комсомола Сахибов, по образованию агроном, сделал расчеты и получилось, для того, чтобы собрать столько хлопка, сколько собирает Угульджан, необходимо работать 24–30 часов в сутки четырьмя руками. Расчеты Сахибова заинтересовали меня, и мы вместе с ним отправились в колхоз, познакомиться с выдающейся хлопкосборщицей.

Сахибов оказался прав. Вместе с Угульджан в ее фартук собирали хлопок ее родичи, вся семья, и получался ошеломляющий рекорд. То было настоящее очковтирательство. Липа! Обман! Со своим сенсационным открытием я кинулся в ЦК партии, к заместителю заведующего сельхозотделом, Герою соцтруда, моему приятелю Мещерякову. Тот спокойно выслушал меня, невозмутимо изрек:

– Не из тучи гром... Нам нужны запевалы соревнования, на которых равнялись бы, за кем тянулись бы вот мы и поддерживаем, славим и величаем Угульджан и вручим ей Золотую Звезду Героя соцтруда. Думаешь, об этом не знают Гафуров и Обносов, Додхудоев или Расулов (Председатель Президиума Верховного Совета республики и Председатель Совмина)? По другому нельзя. По иному не умеем. – Помолчал, закуривая. И доверительно, с грустной усмешечкой. – Знаешь, как многие бригадиры-хлопководы получают рекордные урожаи? В складчину... В этом году две или три соседние бригады отдают часть своего урожая будущему герою, и вот у того готов рекорд – пятьдесят центнеров с гектара! А можно и шестьдесят! Премии. Почести. Золотая Звезда. На следующий год новоиспеченный Герой сам отдает часть собранного урожая очередному претенденту в рекордсмены. И так по кругу, пока все не сравняются в почестях и славе... Понял?... И об этом мы знаем. Да мало ли чего мы знаем. Знаем, но молчим! Зато мы и... – не договорил, махнул рукой, матюгнулся.

Да! В нашей, Советской социалистической державе со дня ее рождения установился культ молчания. Покойная мама моя, когда, бывало, при ней заходил разговор о политике, вскакивала, испуганно махала руками, сдавленно восклицая:

– Молчи, Костя, молчи!..

Молчание являлось самой выгодной позицией, уберегающей человека от нежелательных и гибельных потрясений. Веришь – не веришь, согласен – не согласен, сможешь – не сможешь – МОЛЧИ!.. Видишь – не видишь, слышишь – не слышишь, понимаешь – не понимаешь – МОЛЧИ! Тебе не нужно ДУМАТЬ, не надо ВЫБИРАТЬ; за тебя думает и выбирает ПАРТИЯ. Не согласный с этим, думающий, сомневающийся, выбирающий – опасен партии, потому достоин кары.

На одном из съездов компартии Таджикистана Бободжан Гафуров выдвинул лозунг: в течение текущей пятилетки довести ежегодный валовой сбор хлопка-сырца до одного миллиона тонн! Зал встретил овацией предложение-лозунг своего лидера. Тут же, опять под аплодисменты, внесли эту семизначную цифру в проект резолюции съезда, и каждый оратор норовил не с этого, так с другого боку, не спереди, так сзади, но обязательно поддержать семизначную, выдвинутую вождем таджикского народа.

Когда Гафуровский миллион был обласкан, поддержан делегатами и оставалось лишь официально проголосовать за него, на трибуну вышел известный в республике профессор, выдающийся селекционер-хлопковод, и, очень волнуясь, сказал:

– Пока вы горячо поддерживали и одобряли предложение товарища Гафурова, я произвел необходимые расчеты. И вот что получилось... Если мы немедленно выкорчуем все сады и виноградники, ликвидируем бахчевые и овощные культуры и все засеем хлопком, то и тогда, к концу пятилетки, мы, возможно, дотянем сбор сырца до шестисот тысяч тонн. Не больше!... – Подождал, пока стих в зале негодующий гул. – Но не станем же мы завозить в Таджикистан фрукты и овощи, дыни и арбузы!.. Стало быть, реальная перспектива – полмиллиона тонн, ровно вдвое меньше фантастического предложения уважаемого Бободжана Гафуровича...

Что тут началось! Ни в сказке сказать, ни пером описать. «Отщепенец!», «Перестраховщик!» «Провокатор!»... И похлеще, почернее, попакостнее ярлыки клеили на Профессора выдающегося Мастера хлопководства, известного и в стране, и за ее пределами.

В тот же день бюро горкома партии исключило Профессора из КПСС. Дальше по логике должно было последовать изгнание из института и т. д. Но Профессор оказался не робкого десятка, не флюгер, с покаянием к Гафурову не пошел, в печати не оплевал себя, а повез свои выкладки в Москву, в ЦК партии. Как ни уважали там «железного» Бабоджана Гафурова, расчеты профессора оспаривать не стали, отменили решение Сталинабадского горкома об исключении Профессора из партии, и тот, окрыленный, возбужденный, поспешил домой.

За пять суток обратного пути Профессор написал пространную, доказательную статью, низвергающую бредовую миллионную идею Гафурова, одобренную съездом компартии Таджикистана и включенную в его резолюцию. На Сталинабадском перроне Профессора встречала большая толпа его учеников, единомышленников, сподвижников. Триумфатора на руках вынесли из вагона, пронесли несколько метров, а когда поставили на ноги, Профессор вдруг охнул, надломился и упал мертвым.

Вот так Профессор заплатил за возражение, за несогласие с маниловской, волюнтаристской идеей Гафурова. Ни один орган массовой информации не обмолвился об этой трагедии. Никто, нигде и никогда публично не сказал о ней ни слова. Такой трагический финал бунтаря был ЕСТЕСТВЕНЕН и ЗАКОНОМЕРЕН в стране беззакония, бесправия, всевластия, партократии. Случись подобное выступление на партийном съезде в первые послевоенные годы, Профессора арестовали бы на выходе из зала, объявили врагом народа и расстреляли, либо сгноили в каком-нибудь лагере ГУЛАГа...

Не перешагнул я Мещерякова со своей правдой, не попер на амбразуру, и не только потому, что жалко было себя, жену, детей, но и потому, что не было у меня и мизерной надежды на победу. А велика ли удаль и честь биться башкой о стенку?

В Таджикистане я окончательно очистился от платонической любви-веры в торжество идеалов партии Ленина-Сталина. Я понял, коммунизм – это мыльный пузырь, легкий, изящный, красивый, радужно и разноцветно сверкающий в лучах негасимого солнца Надежды и Веры. Глубоко убежден, в ту пору ни один образованный взрослый человек, включая вождей и учителей коммунистической партии, уже не верил в бредовую идею коммунизма. Это неверие, по-моему, толкнуло и Ленина в двадцатом, и Никиту Хрущева в шестьдесят первом на громогласное объявление сроков коммунизма. Утопичность коммунистического прожекта была очевидна и бесспорна. Но мы, перестрадавшие столько ради этой идеи, не смели от нее отмахнуться: тогда ради чего жить, за что бороться и, перекрикивая друг друга, мы вопили о приближении к коммунизму, о прорастании в нас его все новых и новых примет и черт...

И в уже построенный социализм я тоже не верил. Главный принцип социализма: от каждого по способности, каждому по труду. Но ни крестьянин, ни рабочий, ни служащий по труду не получали. Всех их бесстыдно, нагло и жестоко эксплуатировало, обирало государство, держа на грани бедности и нищеты оболваненных, затюканных, запуганных граждан. О гражданских свободах – непременных для социализма – нечего было и говорить, их не существовало в советском обществе. Так же, как не было в нем и ЗАКОНА. Все общественные надстройки – Советы, Комсомол, Профсоюзы и т. д., все – жалкий камуфляж, прикрывающий жестокую, неумолимую диктатуру не пролетариата (это тоже ширма), а ПАРТИИ.

Как-то мне в руки попали два постановления бюро ЦК КП Таджикистана. Первое – о проведении очередной сессии Верховного Совета Таджикской ССР. В нем значилось:

§1. Разрешить Президиуму Верховного Совета ССР созвать очередную сессию Верховного Совета...

§2. Утвердить повестку дня сессии, проекты докладов и постановлений...

В другом решении бюро ЦК КП значилось: «Одобрить проект Указа Президиума Верховного Совета Таджикской ССР о присвоении почетного звания «Мать-героиня»...

Вот тебе и Советская власть. Вот тебе и «Вся власть – Советам». Власть-то эта была в крепком партийном кулаке. Вместе с Советами в том же кулаке, по одежке вытянув ножки, не шеперясь и не бухтя, трепыхались комсомол с профсоюзом и прочие союзы, комитеты, общества.

Взнуздав великую державу, ПАРТИЯ крепко держала повод в своей железной руке и погоняла, хлестала и секла по глазам, по голове, хлестала вдоль и поперек взмыленную измученную страну. Командуя всем и всем повелевая, ПАРТИЯ НИ ПЕРЕД КЕМ И НИ ЗА ЧТО НЕ ОТВЕЧАЛА. Оттого-то в ее верхних эшелонах процветал БЕСПРЕДЕЛ.

Я знал о распутстве, мздоимстве, круговой поруке и прочей мерзости, которая, как паутина, оплела партаристократию. Знал, но по-прежнему преданно и рьяно служил партии. Отчасти по инерции. Отчасти потому, что верил в близкое и неизбежное очищение ее от скверны.

Я сознательно обманывал себя, что названные пороки присущи лишь пролезшим к власти НЕКОТОРЫМ перевертышам, приспособленцам, мерзавцам, в целом же ПАРТИЯ – НЕПОРОЧНА, МУДРА, ДАЛЬНОВИДНА, НЕЗАМЕНИМА У РУЛЯ.

Я фарисействовал перед людьми и совестью своей, потому что не видел возможности иного, не Ленинско-Сталинского пути нашего многострадального общества. И я боялся. БОЯЛСЯ!.. НЕВЕЖЕСТВО и СТРАХ держали мой разум и чувства в неумолимых оковах ПАРТИЙНОСТИ. И я поддакивал, угождал, услуживал партии. И делал это самозабвенно, упоенно, ибо по-иному не мог, не умел, не смел... Господи! Как трудно и больно выдавливать из себя такое признание.

О смерти Сталина. О всеобщей скорби. О потоках слез. Об искреннем, неподдельном отчаянии – не стану рассказывать: об этом написаны многие тома. И я плакал вместе со всеми. И я считал, что с его кончиной грядет конец СВЕТА. Его непоказной аскетизм, его твердость и мудрость, им откованная великая победа в великой войне не позволяли даже ПОМЫСЛИТЬ О НЕМ что-то дурное. Все порочное, черное, мерзкое, что видел и знал я в нашей реальности, все мне казалось никак не соприкасаемым со святым и светлым именем СТАЛИНА. Он стар. Он устал. Не поспевал за всем и всеми доглядеть, вот и расцвели подлецы. Дотащить Россию от лаптей до атомной бомбы – великий исторический подвиг Сталина, который потомки не забудут в веках.

Громом средь ясного неба ахнуло обвинительное заключение по делу Берия. Строки этого документа обжигали и ранили мое сердце. Я не поверил, что Берия был шпион какой-то иностранной разведки, что в молодости прислуживал жандармам царской охранки и иной подобной скороспелой и глупой выдумке – не поверил! Но содеянное им в пору управления КГБ было чудовищной правдой. Прочитав несколько страниц, я вскакивал, бегал по комнате, стонал и ругался. Снова проглатывал несколько страниц, и та же реакция. За спиной этого палача и садиста все отчетливей вырисовывалась исполинская фигура Сталина. Вот что сильней всего оглушало и потрясало меня. Тень Сталина видели многие, но сказать об этом открыто еще не смели.

Умер Сталин.

Расстреляли Берию, Багирова и еще кое-кого из бериевских прихвостней. Но СТРАХ ОСТАЛСЯ В НАС. Он был в крови. В наших генах. В сером веществе нашего иссушенного догматизмом мозга.

В июле 1954 мы с женой впервые вырвались в Сочи, оставив девчонок у друзей в Москве. Ни я, ни она еще ни разу не бывали на Черном море. Санаторий «Правда» очаровал нас. На пляже встретились с цекашевской преподавательницей марксизма Таисьей Васильевной Шатиловой. Невысокая. Отменно сложенная. Веселая и умная. С глазами яркими и озорными.

Она была куратором нашей группы. Мужская половина группы, а были тут и ее ровесники, и постарше, питали к одинокой юной «марксистке» откровенные симпатии, кое-кто ухаживал за ней по-настоящему, а мой друг Виктор Гусаков, у которого здесь же была жена с дочкой, удостоился взаимности, и они закрутили такую любовь... ой да ах!

«Нет ничего тайного, что не стало бы явным», и накануне выпуска, когда началось распределение, кто-то продал влюбленных. Поднялся шторм. Сперва их пригласили на партком. Там Гусакову сказали: – «Отречешься, покаешься, простим, даже взыскания не вынесем никакого. Думай. Решай. Послезавтра партийное собрание». Ей предложили то же самое.

И вот общее партийное собрание, а все слушатели и все преподаватели – коммунисты. Зал трещит, едва вместив партийную массу. Секретарь парткома коротко докладывает суть дела. Шепоты и выкрики – негодующие, осуждающие. Сочувствующие – молчат. Сперва поднимают на трибуну Джульетту – Шатилову. Прямая, словно окаменелая, она четким чеканным шагом подходит к трибуне и голосом до крайнего предела, до срыва натянутым кидает в замерший зал:

– Что бы вы не решили сейчас, я не отрекусь от любимого. Люблю его. И буду любить. Ни на какие вопросы отвечать не стану...

И тем же шагом отстучала полтора десятка коротких размеренных шагов к своему креслу.

Подняли друга моего – Виктора Гусакова. Гонористый, занозистый, чуточку высокомерный Ромео, прошмыгнул на трибуну деловито скоро. Откашлялся и в бездыханный зал:

– Винюсь перед вами, товарищи. Перед партией, перед комсомолом винюсь. Как говорят, попутал бес. Увлекся. Не устоял. Каюсь и прошу, очень...

Невесомо поднялась Джульетта и выпорхнула из зала.

Виктора Гусакова помиловали, направив в Литву, где его избрали вторым секретарем Вильнюсского городского комитета комсомола. А Таисью Васильевну уволили. В альбоме, где помещены фотографии всех слушателей и преподавателей первого выпуска ЦКШ не оказалось фотографий нашей любимицы Таисьи Васильевны.

С тех пор – целых восемь лет – мы не встречались, и вот она объявилась в санатории «Правда». Бог за любовь, говорят, не карает. Таисья Васильевна работала научным сотрудником Музея В. И. Ленина. Готовила докторскую (кандидатскую она защитила еще до ЦКШ, в 23 года).

Я был не то что РАД, я был СЧАСТЛИВ, узнав, что непристойное, хамское вмешательство ПАРТИИ в личную жизнь, в судьбу одинокой молодой женщины, не сломили, не сгубили ее. Ах, если бы вот так ПАРТИЯ блюла нравственную чистоту и непорочность всех своих олигархов, боссов, главарей, ВСЕХ – от ГЕНСЕКА начиная. Но партийный Олимп был недосягаем для партийного Устава, там царил беспредел, где ни ограничителей, ни тормозов. И партаристократия находилась вне поля зрения, в недосягаемости от контролирующих и карающих органов партии. Зато «простого», рядового большевика можно было просвечивать, обыскивать, прощупывать, засматривать в его постель, подслушивать у его спальни, перетряхивать его белье, собирать о нем сплетни, следить и шпионить за каждым его шагом, диктовать ему, кого любить, кого ненавидеть, с кем целоваться, с кем спать и как спать. Можно было ковыряться в его душе, выворачивать ее, полоскать и отжимать...

В первый же вечер мы до полуночи проговорили с Таисьей Васильевной о том, что было на языке у всей партии, у всего народа – о Берии, о бериевщине. Медленно, с оглядкой, с оговоркой, но в конце концов мы пришли к единому мнению: за спиной этого подонка и палача стоял наш дорогой и любимый вождь и учитель Иосиф Виссарионович Сталин. Еще нетронутый, еще непоколебленный, еще обожаемый и цитируемый СТАЛИН. Придя к этому жуткому выводу, мы «накидали» немало фактов и фактиков, подтверждающих этот крамольный приговор не только вождю, но ВСЕЙ СИСТЕМЕ, СОЗДАННОЙ ЛЕНИНЫМ И ВЗЛЕЛЕЯННОЙ СТАЛИНЫМ.

Расстались взволнованные, растревоженные, но довольные: выплеснули накипевшее, облегчили душу. А поостыв, я ужаснулся содеянному. Боже! Как я мог, как посмел наговорить такое? Кто она теперь на самом деле? Я ведь не видел ее документов. Может, все сказанное ею о себе, – придумка? А ее выпады против Сталина, – провокация? И сейчас по горячему следу она строчит донос, воспроизводя сказанное мной. Это же... Это... конец... гибель...

Волнение вышвырнуло меня из кровати. Волнение требовало выхода в движении хотя бы. Проворно облачась, я выскользнул из комнаты, вышел в черную тишину санаторного сада и там на темной аллее натолкнулся на свою собеседницу.

– Ты почему не спишь?

– А Вы?

Исповедались друг другу, и оказалось, причина нашей бессонницы одна и та же: СТРАХ. Она подумала обо мне то, что подумал о ней я. А это было, когда с Земли ушли и Сталин, и Берия. Но оставались их соратники, их единомышленники. Оставалась их система ВСЕВЛАСТИЯ, ВСЕДОЗВОЛЕННОСТИ, БЕСКОНТРОЛЬНОСТИ ПАРТИЙНОЙ ВЕРХУШКИ, остались БЕЗЗАКОНИЕ, БЕСПРАВИЕ, РАБСКОЕ ПОКЛОНЕНИЕ И ПОВИНОВЕНИЕ НАРОДА ПАРТИИ.

Постигнув это рассудком и душой, я стал тяготиться своим холопским положением: соглашаться, где надо, возражать; улыбаться, где надобно плакать; кричать «Ура!», где следовало вопить «Караул!» Все чаще наплывало желание поперечить, не уступить партийному всевластию. Иногда мое поперешничество принимало конфликтный оборот, и, спасая голову, мне приходилось пятиться, осознавать и каяться. Но однажды...


4

Первым секретарем Стадинабадского городского комитета комсомола работала очаровательная Тамара Рустамова. Мы вместе с ней окончили ЦКШ, учились в одной группе. Когда я появился в Сталинабаде, она была уже мамой, если не ошибаюсь, двоих детей, но ни обаяния, ни задора не утратила. Мы отлично ладили с ней до тех пор, пока Тамара не попала в поле зрения Бободжана Гафурова. Похоже, тот вознамерился вырастить из нее крупного партийного работника, и стал откровенно опекать комсомольского секретаря. Поняв это, Тамара, как говорят в народе, закусила удила и вон из оглобель. «ЦК комсомола мне не указ, делаю, что хочу и как считаю нужным». Посыпались жалобы от работников ЦК комсомола. Я попытался приструнить Тамару, ничего не получилось. Не отводя глаз, она насмешливо сказала:

– А что вы мне сделаете? Выговор объявите? Сколько угодно. Снять меня вам не под силу...

Вот так затянулся этот неприятный узелок. Смириться, признать ее независимость и своеволие, значило расписаться в собственном бессилии, потерять уважение товарищей; идти напролом, попытаться силой приструнить Тамару, значит, наступить на больную мозоль Гафурову. Я выбрал второе, решив на бюро ЦК ЛКСМ заслушать отчет городского комитета комсомола. Создали комиссию. Начали проверку. Назначили время отчета. Дня за два до бюро мне позвонил заведующий орготделом ЦК КП:

– Вы поставили отчет Рустамовой на бюро ЦК комсомола?

– Да. Послезавтра.

– Перенесите. Мне звонил из Сочи Бободжан Гафурович, просил до его возвращения этот вопрос не обсуждать.

– Почему?

– У него, вероятно, есть какие-то соображения, он мне не докладывал. Полагаю, просьбу первого секретаря ЦК партии можно уважить. Тем более, две недели погоды не сделают...

Я думал иначе. Воротясь, Гафуров непременно предложит свой вариант решения этого вопроса, и я вынужден буду принять его вариант, потому что не смогу, не посмею иначе: Гафуров ведь верховный олигарх компартии Таджикистана. Я сунул голову в петлю, решив провести бюро в назначенный день. А на всякий случай, чтоб мягче было падать, решил подстелить соломки: позвонил Шелепину (тогда он был уже первым секретарем ЦК ВЛКСМ). Обсказал обстановку, высветил неожиданно возникший конфликт с ЦК КП и попросил поддержать.

– Ты что, – грубо ответил Шелепин, – хочешь поссорить нас с ЦК компартии Таджикистана? Умник! Сам заварил кашу, сам и расхлебывай...

Пришлось обходиться без подстраховки, рассчитывая лишь на крепость своих ребер. Первый секретарь ЦК комсомола вроде бы был со мной заодно, но, узнав о звонке Гафурова, трухнул и попятился по-восточному – срочно сгинул в какую-то неотложную командировку «по заданию ЦК КП». Подобное случилось не впервой. Бюро пришлось вести мне. На заседание бюро нежданно-негаданно явились заведующий орготделом ЦК КП, его заместитель и первый секретарь Сталинабадского горкома партии.

Тамара вела себя вызывающе, чем окончательно озлила содокладчиков, те, как и другие выступающие, единодушно высказались за снятие Рустамовой с поста первого секретаря горкома.

Перед тем, как проголосовать за это предложение, зав. орготделом ЦК КП попросил сделать перерыв, и всех, кроме членов бюро ЦК комсомола, удалил из кабинета. Членам бюро он сказал:

– Бободжан Гафурович просит не трогать Рустамову до его возвращения; он желает сам ознакомиться с материалами. Просьба первого секретаря ЦК компартии для комсомола равнозначна...

– Приказу, – договорил я.

Меня явно понесло не в ту степь, и я произнес пылкую речь о самостоятельности комсомола и т. д. Причина моего поперешничества не Рустамова. Ни тогда, ни после у меня не было никаких недобрых чувств к этой очаровательной, хитрой таджичке. Столкновение с ней лишь повод для взрыва, давшего выход многие годы копившегося в моей душе неприятно удушающего, неодолимого, губительного ВСЕВЛАСТИЯ ПАРТИИ...

Заведенные моей крамольной речью, члены бюро поддержали меня и единогласно постановили: за допущенные ошибки и прочие прегрешения Тамару Рустамову с занимаемой должности освободить. Пленум городского комитета комсомола так же единогласно поддержал наше решение, освободил Рустамову.

Вскоре вернулся из отпуска Гафуров. Со мной он не пожелал объясняться. Рустамову тут же утвердили инструктором ЦК партии. На состоявшемся вскоре очередном комсомольском съезде меня заставили снять свою кандидатуру, предложив вместо себя присланного из Москвы ответорганизатора ЦК ВЛКСМ Барулина.

Я повиновался, на первом организационном пленуме ЦК комсомола попросил снять свою кандидатуру, мотивировав самоотвод необходимостью завершить работу над кандидатской диссертацией и книгой по истории комсомола Таджикистана. Поняв подоплеку происходящего, комсомольский пленум заартачился. Целый час уговаривали его секретарь ЦК ВЛКСМ Рапохин и секретари ЦК компартии республики. Потеряв вожжи, вершители судеб усмотрели в случившемся мое участие. Рапохин забубнил о заговоре. Тогда я вновь поднялся на трибуну и сказал:

– Я благодарю вас за поддержку. Но если вы не хотите испортить мне жизнь, пожалуйста, проголосуйте за мое освобождение. Если даже вы настоите на своем, вновь изберете меня вторым секретарем ЦК, завтра же ЦК партии переведет меня на любую другую работу, и наша сегодняшняя баталия окажется никчемной затеей. Давайте поступим разумно, примем мою отставку...

Пленум проголосовал за мое освобождение.

Гафурова на пленуме и на съезде не было. Этот «железный хромец», как заглазно называли его недоброжелатели (он действительно прихрамывал и действительно обладал железным упрямством и недюжинной волей), так вот этот «железный хромец» действовал по-восточному лукаво и хитро. Как правило, он отсутствовал на всех бюро ЦК партии, где по его же команде снимали, исключали, жестоко наказывали не в меру распоясавшихся элитарных деятелей республиканского масштаба. Через несколько дней после экзекуции Гафуров возвращался в свои владения, а в приемной его уже поджидал наказанный. Он «припадал к стопам владыки», и тот всемилостивейше обещал разобраться, подумать, найти выход. И «разбирался», и «думал», и «находил», пристраивая проворовавшегося, заблатовавшегося, вдрызг распутного министра, секретаря, начальника на тепленькое местечко, пообещав скорое прощение и новое вознесение на Олимп. За то и поклонялись благодетелю. И молились на него. И не предавали его.

Если бы я пошел этой же проторенной дорогой, кинулся с покаянием и поклоном к Гафурову, уверен, мне отыскали бы престижное и доходное местечко в партийном, советском, профсоюзном аппарате. Но я не захотел каяться. Не стал заигрывать и заискивать. Решил: дотяну диссертацию, защищусь, пойду в университет преподавателем.

На моем иждивении находились три женщины. Одной – восемь. Другой – четыре. Третьей – тридцать четыре года. И я трудоустроил себя заместителем редактора республиканской молодежной газеты «Сталинская молодежь» с окладом в 1200, по нынешним меркам в 120 рублей. Я колесил по республике, собирая материал для статей и очерков в свою газету, в республиканские журналы «Таджикистан», «Пионер», «Женщина Таджикистана», в другие печатные органы, на радио. Если посмотреть женские журналы всех союзных республик за 1956–1957 годы, в них наверняка есть хоть один мой очерк о таджичке-хлопкоробе, шелководе, прядильщице или ученом.

В выходные, отпуска, по ночам я гнал диссертацию и заканчивал работу над книгой по истории Таджикского комсомола. Буквально по крупицам, по свидетельствам участников и очевидцев собирал я материалы о первых ячейках комсомола, о его участии в борьбе с басмачеством и т. д. История Таджикского комсомола – белое пятно, дыра, которую почему-то старательно обходили исследователи. Потому, видимо, за мою книгу ухватились в Таджикгосиздате.

– Только издавать будем на таджикском языке, – сказал главный редактор Таджикгосиздата. – Она прежде всего нужна таджикской молодежи.

Мне бы поразмышлять: почему только на таджикском? Тогда уж на русском и на таджикском: ведь автор-то русский и рукопись на русском, и русских читателей в республике предостаточно. Но время для раздумий не было: книга необходима для скорой защиты кандидатской диссертации, и я не спорил: на таджикском, так на таджикском. Подмахнул договор. Рукопись быстро перевели, подготовили к печати, и вдруг...

Вдруг меня пригласил заведующий отделом науки ЦК партии – человек тихий, улыбчивый, с бесшумной походкой и мягкими округлыми жестами. Приветливо встретил, усадил, заинтересованно выспросил о жене, о детях, о работе, о диссертации. А потом:

– Вы знаете моего брата?

– Конечно.

Его брат работал научным сотрудником в республиканской публичной библиотеке, а до того подвизался не то на пионерском, не то на комсомольском поприще, словом, мы знали друг друга.

– Он много лет собирает материал по истории комсомола Таджикистана. Немало отыскал интересного. Кое-что написал. Тоже готовит диссертацию. Не могли бы взять его в соавторы своей книги?

– Но книга-то уже написана, переведена, подготовлена к печати.

– Ну и что? Он отдаст Вам свои материалы, что в них есть нового и ценного, Вы внесете в рукопись, дополните, и...

И мы начали толочь воду в ступе. Я возражал. Он отклонял мои возражения. Разговор становился все категоричней и жестче. Наконец я не выдержал и пошел на таран.

– У меня нет ни времени, ни желания что-то дописывать, дополнять: все, что нужно и можно, я сделал...

– Воля ваша. Не хотите дополнять – не надо! Он готов быть соавтором и того варианта, какой лежит в издательстве.

– То есть, – взорвался я, – он готов стать соавтором моей книги?

– Разве дело в формулировке, – приторно улыбнулся мой собеседник.

– Нет. Мне такая нагрузка ни к чему...

Улыбка разлилась по узкому тонкому лицу, и голосом келейным, еле слышно он вымолвил:

– Тогда книги в издательском плане не будет. Придется Вам поискать другого издателя...

А где он, другой издатель, который в пожарном порядке выпустит мои «Материалы к истории таджикского комсомола»? Ах, как мне хотелось отринуть все прописные нормы приличия и... Но «я себя смирил», проглотил зависшую на языке брань, выдавил через силу.

– Хорошо.

Договор с издательством перезаключили. На титульном листе и обложке книги отныне будет два автора. Машина издательская закрутилась с удвоенной скоростью. «Бог с ним, – утешал я себя. – Плетью обуха не перешибешь. Хватит мне и двух третей книги для защиты. А там...»

Снова телефонный звонок заведующего отделом науки ЦК КП. Опять мы сидим друг перед другом, а чуть поодаль от нас устроился в кресле розовощекий, упитанный, веселый молодой мужчина – выпускник Академии общественных наук при ЦК КПСС.

– Первый кандидат наук, защитившийся по истории комсомола, – кивая в его сторону, представил мне незнакомца заведующий отделом. Понимаете, первый...

– Какая тема Вашей диссертации? – для приличия поинтересовался я у первого кандидата наук, защитившегося «на таджикском комсомоле».

– Да... Такая формулировка... По-русски... – затянул новоиспеченный кандидат наук, припоминая тему своей только что защищенной диссертации. – В общем, о Великой Отечественной...

– Отличная тема. Нетронутая, – проговорил я, холодея от догадки – зачем здесь этот молодой дипломированный ученый?

– Вот какая неувязка получилась, – тихо и вкрадчиво подбирался к цели заведующий отделом. – Выходит первая книга о комсомоле Таджикистана, а первый кандидат наук не участвует в ее написании. Смешно? И грустно!... – Подавая мне фолиант в лидериновом переплете. – Вот его диссертация. Можете взять отсюда все, что надо, но раздел книги о войне придется кхм... кхм...

– Подарить Турсунову, – договорил я.

– Мне гонорар не нужен, – подал голос еще один свалившийся с неба мой соавтор.

– Так же, как и моему брату, – добавил заведующий отделом ЦК.

– Мы хоть сейчас напишем Вам расписку, что отказываемся от гонорара в Вашу пользу...

– Жертвуете мне мои же деньги, – съязвил я.

– Деньги у меня есть, – продолжал нежданный соавтор, вроде бы и не услышав моей реплики.

Снова мы перезаключили договор. Теперь у книги стало три автора: Исламов, Лагунов, Турсунов. В предисловии оговорили, кому какая часть книги принадлежит. Ах, как дальновиден и хитер был партийный куратор Таджикгосиздата – дважды обобравший меня зав. отделом. Он уже знал загодя, что рядом с одной русской фамилией на обложке будут красоваться и две таджикских. Таджику, конечно, ловчей писать на родном языке, оттого и книга вышла не на русском.

Вышла. Когда я пришел получить гонорар, оказалось, мои соавторы свою долю уже получили.

В последнее время приходится много читать и слышать о СОВЕТСКОЙ ИМПЕРИИ, о русских (вернее, говорящих и пишущих по-русски), которые, занимая вторые роли в национальных республиках, по сути верховодили там, были надсмотрщиками и погонялами. Очередная «утка» поджигателей национальной розни, жаждущих развала державы. Если в чем и подменяли русские стоящих над ними представителей коренной национальности, так это в РАБОТЕ. Все доклады, речи, газетные и журнальные статьи писали русские (по языку) референты, помощники, заместители.

Ни в остроте и глубине ума, ни в таланте, ни в чем ином таджики нимало не уступают любому другому народу. Что касается хлопкоробов, садоводов, чабанов, то их выносливости, энергии и трудолюбию нельзя не позавидовать. Но сидящие в высоких и мягких креслах руководящие деятели, за редким исключением, были приметно поражены ржавчиной сибаритства, барского высокомерия и лени. И чтобы поспеть за жизнью, не отстать от времени, им нужны были мальчики на побегушках, мальчики для битья; необходимы были умеющие думать и писать, могущие выгородить, заступить, принять удар на себя; способные подтолкнуть, посоветовать, предложить... Все эти обязанности и несли на себе так называемые посланцы Москвы...

Пусть эта ПРАВДА кое-кому покажется обидной, но... из песни слова не выкинешь...

Вскоре после моего выбытия с комсомольской стези Бободжан Гафуров в качестве академика АН СССР отбыл в Москву, возглавил академический институт Востока, а первым секретарем ЦК КП Таджикистана избрали бывшего комсомольского работника Турсуна Ульджабаева. Он и предложил мне стать редактором только что созданного русского, сперва альманаха, потом журнала «Гулистон» (цветник). Забалованный вниманием, заласканный славой, запестованный почестями, испорченный благами, председатель Союза писателей Таджикистана, лауреат, дважды депутат, Герой Мирзо Турсунзаде метил в кресло редактора «Гулистона» другого человека, воле ЦК КП покорился неохотно, утвердил меня в редакторской должности с великим скрипом, и все три года (1958 – 1961) я чувствовал себя весьма скверно, несмотря на то, что за моей спиной стоял ЦК КП, и его первый секретарь Ульджабаев, который всячески поддерживал и поощрял «Гулистон» и его редактора.

«Великое пятилетие» Ульджабаева закончилось грандиозным, прогремевшим на всю страну, скандалом, потрясшим не только Таджикистан, но и соседние среднеазиатские республики. По команде Хрущева, в Сталинабад прибыла огромная бригада ЦК КПСС, в которую входили и следователи самых разных рангов. Вскрылись дикие приписки по сдаче хлопка государству. За многие годы приписали столько тысяч тонн, сколько республика не собирала за год. Под Ульджабаевым и его приближенными дрогнула и поползла земля. И тут же полезла наружу такая мерзость, такая мразь, от которой у всякого здравомыслящего порядочного нормального человека волосы станут дыбом. Чего только не вытворяли высокопоставленные партийные вожаки всех рангов! Распутство. Взяточничество. Казнокрадство. Даже убийства!..

Республику лихорадило как никогда. Волнение достигло штормовой отметки, когда в Сталинабад приехал секретарь и член Политбюро ЦК КПСС Фрол Козлов. Толпы возмущенных, разгневанных крестьян с раннего утра до позднего вечера осаждали здание ЦК КП. Хлопкоробы, садоводы, чабаны жаловались на бесчинства и поборы партократии. Привязав к жердям тучного кабаноподобного секретаря пригородного Гиссарского райкома партии, крестьяне принесли его к крыльцу ЦК и, скинув на асфальт опостылевшую ношу, потребовали встречи с Козловым. К ним вышел помощник Фрола Романовича, долго доказывал, что его уполномочил Козлов встретиться с разгневанными крестьянами, предъявлял им не раз свое служебное удостоверение, прежде, чем хлопкоробы начали с ним разговор. Последним их требованием было:

– Уберите от нас эту свинью... – Плевок на районного партлидера. – Не уберете, убьем его...

Жаль, что об этих событиях ни свидетельств прессы, ни кинохроники, ни воспоминаний очевидцев.

Пленум ЦК КП Таджикистана снял с постов, исключил из партии первого и второго секретарей ЦК, председателей Президиума Верховного Совета и Совмина республики. Первого секретаря столичного горкома и председателя горисполкома засунули за тюремную решетку. А первого секретаря Ленинабадского горкома приговорили к расстрелу. О более мелкой сошке нечего говорить. И об этих событиях стоустая, стоухая и стоглазая пресса промолчала. Отчасти поэтому, пожалуй, что сурово и справедливо наказанные партгосруководители, едва затихла поднятая Козловым волна, вновь стали всплывать на поверхность. Принесенный связанным секретарь райкома «вынырнул» начальником республиканского управления трудовых резервов; директором садоводческо-винодельного совхоза «всплыл» сперва приговоренный к расстрелу, потом осужденный на 10 лет, бывший первый секретарь Сталинабадского горкома и т. д. Свои кадры партия щадит и бережет. Не помню случая, чтобы кто-то из БЫВШИХ, проворовавшись, израспутничавшись, проваливших дело, был выпнут на свалку.

Еще печальней было то, что смещенных, исключенных, арестованных подонков сменили люди из той же когорты Лишний пар стравили из перегретого котла, а паровоз мчал вперед тем же путем и к той же цели.

К тому времени я стал профессиональным писателем. Творческие планы влекли меня в родную Сибирь. К тому же мне казалось, там-то, в Сибири, нет такого разложения, такого смрада и беззакония, как в Таджикистане. Расстояние и время сгладили рубцы, зализали ссадины от встреч с Чубаровым, Ремневым и прочими деятелями Тюмени.

С немалой грустью покидал я дивный, солнечный край бесконечных, молчаливых и мудрых гор. Край кипящих в зное белых от хлопка долин. Край ледяных, сшибающих с ног, рек. И гордых, красивых, трудолюбивых и радушных людей. О, великий Аллах! Ниспошли им милость Свою. Даруй им МИР и БЛАГОДЕНСТВИЕ!