Ломакин = 29.04.2014





СТАНИСЛАВ ЛОМАКИН РУССКИЙ ЦЫГАН





КАТАРСИС




Регистрация участников республиканского семинара по этике проходила в гостинице. Часть его участников, приехавших, прилетевших из разных городов России, уже толпилась у стойки администратора, оформляя гостиничные номера. Игорю Павловичу Маркелову, молодому доценту, не терпелось получить номер на одного и он был явно разочарован, когда администратор выдала ему ключ от номера на двоих. На вопрос, нет ли у вас одноместных номеров, ему ответили отказом, объяснив, что в городе проходит одновременно три конференции разного уровня и, что Вам еще повезло, как приехавшему раньше времени, другим предстоит жить в трех-четырех местных номерах. Игорь Павлович любил ездить на конференции, семинары, симпозиумы, на которых преображался: становился активным, обзаводился новыми друзьями. Во время секционных заседаний смело вступал в словесные перепалки с докторами наук и слыл среди ученой братии ершистым и неглупым малым. Свободному общению с людьми различного интеллектуального уровня Игорь Павлович обязан природной памяти и огромной работоспособности. Его знания из различных областей науки были поразительны, удивляя даже узких специалистов того или иного направления науки.

Его не дилетантское знакомство с научной литературой, знание трех европейских языков, пристальный интерес к поэзии, к многочисленным жанрам искусства, придавало общению с коллегами уточненный характер. Но особенно его выделяли женщины. Они обращали сначала внимание на его внешность. Игорь Павлович был красив, высок, худощав, со спортивной фигурой, глядя на его широкие плечи, можно было усомниться, что перед вами ученый муж. Однако после первых же фраз, которые он произносил, обращаясь к собеседнику, собеседнице они невольно подпадали под какое-то магическое воздействие. Его глубоко посаженные черные глаза, над которыми возвышался высокий лоб, словно пронизывали насквозь и заставляли человека исповедоваться, открываться и разрываться. Не последнюю роль, видимо, играл и его голос, он завораживал даже, если речь шла об обыденных вещах. Говорил он красиво, да иначе, наверное, и не мог говорить. Это качество вырабатывается от постоянного чтения разной литературы и становится частью интеллекта. Игорю Павловичу не было еще 30 лет и заинтересованное внимание к нему со стороны женщин не оставалось незамеченным. Он не прочь был во время командировок пофлиртовать, приударить за какой-нибудь ученой молодой дамой. Дома же в это время оставалась не менее молодая дама, правда, не ученая — жена с двумя детьми и ее влияние, ревность распространялась в пределах домашнего очага. В командировке, вдали от дома, где его никто не знал, статус мужа над ним не довлел, его никто не контролировал. Однако нельзя сказать, чтобы Игорь Павлович был ловеласом, в стремлении которого, во время отлучек от дома он преследовал одну цель — одержать очередную победу над очередной женщиной. Сказать так было бы неправильно, больше того неверно. Были случаи, когда он днями и ночами во время командировок просиживал безвыходно в своем номере и что-то писал, словно у него не было времени для этого дома и собственного угла. С женой у него все было нормально, как у миллионов супругов, но и не было тех особых отношений, которые связывают любящих, а что касается духовной общности, то ее не было с самого начала их совместной жизни. И если дело но дошло до развода, то виной этому были дети. Их он любил до самозабвения. Как бы не был занят он отвечал на их бесчисленные, бесконечные вопросы, устраивал интеллектуальные и физические соревнования, мыл, стриг, готовил обеды, стирал белье. Словом это была действительно единственная и искреннейшая любовь, которую он не променял бы ни на какую другую. Дома он больше молчал, говорил мало и только при виде детей становился словоохотливым, веселым, рассказывал придуманные на ходу, по случаю, сказки, истории о животных, читал. Общением с близкими по духу людей очень дорожил, но и с ними встречался редко, разве что на заседаниях кафедры, общих собраниях или случайно в коридорах института.В минуты между лекциями и семинарными занятиями. Все остальное время Игорь Павлович был не отлучен от дома. И вот сейчас, приехав на недельный семинар, он собирался провести время активно и интересно. Едва успев войти в свой номер и как следует оглядеться, Игорь Павлович услышал вежливый стук в дверь. На пороге появился невысокий мужчина, возраст которого было трудно определить, но это был тот тип людей, когда можно лишь обозначить только предел — не больше 60 лет, хотя в действительности ошибка, по внешнему виду, могла составить до 15 лет в сторону уменьшения или увеличения.

Вошедший мужчина сразу поинтересовался: — на семинар, — и услышав утвердительный ответ, представился — Василий Поликарпович, учитель истории средней школы. — Ну тоска, — про себя подумал Игорь Павлович, подавая руку и даже стал подумывать о психологической, возрастной и интеллектуальной несовместимости. И хотя в таких случаях Игорь Павлович умел скрыть свое истинное отношение к неудобному для него партнеру, он нарочито бодро и весело назвал себя. И тем не менее от Василия Поликарповича не ускользнуло некоторое неудовольствие, словно легкая, едва заметная тень пробежала по лицу кандидата наук. И он как можно мягче заметил: «Судя по всему программа семинара такова, что мы с Вами будем общаться только поздно вечером, перед сном». Впереди был почти целый свободный день и они решили вместе идти в город. Но на выходе из гостиницы Василий Поликарпович вдруг неожиданно вспомнил, что ему нужно позвонить знакомому и дать телеграмму и не одну. Он извинился, сказав, что дело не терпит отлагательств и их пути разошлись. Игорь Павлович с облегчением вздохнул, его устраивало такое стечение обстоятельств. Весь остаток дня прошел у него в хлопотах: в беготне по магазинам, в выполнении семейных заказов и заказов коллег, телефонных разговорах со старыми друзьями, на знакомство с городом. Поздно вечером они встретились. Первым пришел Игорь Павлович, он уже был в постели, когда заявился Василий Поликарпович. Василий Поликарпович казался чем-то взволнованным, его помолодевшее лицо светилось какой-то тихой радостью, словно он совершил открытие, и ему предстоит сообщить о своем научном достижении. Он несколько раз подходил к большому зеркалу и сосредоточенно всматривался в свое лицо, причесывал свои редкие, седые волосы и чему-то, понятному только ему, улыбался. Игоря Павловича это хождение и загадочная улыбка стали раздражать, он некоторое время сдерживался от соблазна зло пошутить, но все-таки не выдержав заметил:

— «Carpediem», а затем процитировал:

А я то думал, что седые

Не любят, не тоскуют, не грустят.

Я думал, что седые, как святые,

На женщин и на девушек глядят...

Нисколько не обидевшись Василий Поликарпович спокойно заметил, что он сегодня встретился со своей первой любовью, молодостью. — Как — привстал даже с койки Игорь Павлович, — с женщиной, она здесь в этом городе? — Да, нет, сейчас расскажу: — Слушай Игорь, — перешел на ты Василий Поликарпович.

Понимаешь Игорь, я родом одного из сельских районов этой области. В этом городе до войны учился на историко-филологическом факультете университета. Со второго курса ушел на фронт. Уже после войны доучивался в университете, по окончании которого оставляли в аспирантуре, не остался, время было другое, но это особый разговор. Василий Поликарпович тяжело вздохнул и продолжал. В этом городе жила девушка, которую я любил и до сих пор люблю, но все по-порядку. Тебе Игорь, покажется, возможно, странным, что мы знакомы с тобой около часа, и я решаюсь рассказать, излить, так сказать, свою душу, хотя никогда никому ничего об этой любви не рассказывал. Но уж очень сегодня всколыхнули меня воспоминания о днях более чем сорокалетней давности. Я был в университете, побывал почти в каждой аудитории, облазил ботанический сад, университетскую рощу, побывал в знаменитой на весь мир научной библиотеке, сходил в общежитие, — словом встретился со своей молодостью. И этот день напомнил о миге, счастливом студенческом времени, о моей первой и последней любви: моей Ирине. С Ириной, продолжал Василий Поликарпович, — познакомился в первый день, когда принес документы в университет. Я увидел за столом в коридоре третьего гуманитарного корпуса, около приемной комиссии, девушку невысокого роста, хрупкую, беленькую, очень красивую, еще в школьном белом фартуке, с длинной белой косой, ниспадающей ей на грудь. Девушка время от времени перебрасывала косу на плечо ,но снова брала ее, видимо, она думала как ей правильно составить заявление о приеме на имя ректора университета и механически, бездумно теребила косу. Мы познакомились с ней за столом у дверей деканата. Не зная как правильно писать я попросил у нее заявление как образчик и переписал. Она поступала на филологическое отделение факультета, а я на историческое. Сдав документы в приемную комиссию, мы отправились в студенческое общежитие.

Сдали приемные экзамены мы успешно, прошли по конкурсу. Мы были неразлучны с Ириной: в аудитории, на сельхоз-работах, в театре, на разных студенческих собраниях, наверное, Игорь, тебе, светскому обольстителю сложно понять чистую, дружбу, доверие, целомудренное отношение друг к другу. Трудно даже поверить, но меня страшила мысль о том, что когда-то со временем смогу ее поцеловать, я боялся оскорбить ее таким прикосновением, да так за полтора года учебы и не насмелился. — Что смотришь на меня как на древний реликт, старомоден, да, персона сентиментального романа XVIII века. В декабре 1941 года Ирина провожала меня на фронт. Там, на привокзальной площади, мы впервые, при всем честном народе, обнялись и поцеловались, и, кстати, объяснились в любви. Наверное, я действительно старомоден, рассказывать о своей любви и то не умею.

Всю войну я провел на передовой в пехоте, а ведь в пехоте, воевали в основном колхозники, ох и поубивало нашего брата, но бог миловал меня, я ни разу не был ранен и закончил службу в Чехословакии в звании рядового. Всю войну я писал ей на университетское общежитие, но за год до окончания войны письма мои стали возвращаться с пометкой, «адресат выбыл». Куда только я не писал, сделал бесчетное число запросов, все тщетно, она словно сквозь землю провалилась, а может быть и правда ее нет в живых. Она с четвертого курса ушла из университета не оставив адреса своего нового пребывания.

После окончания университета я работал некоторое время директором средней школы. Помню однажды на августовской учительской конференции в нашем районе увидел со спины Ирину, русскую красавицу с белой косой, она стояла в окружении учителей и о чем-то говорила. Что во мне творилось, ты и представить не можешь. Когда эта красавица повернулась в мою сторону, то была другая женщина, не похожая на мою Ирину. В пустом классе после пережитого волнения я дал волю своим чувствам: разрыдался, как мальчишка, которого незаслуженно обидели. Таких ошибок потом было много, мне все казалось, что я найду ее и так искал 11 лет. Ты помнишь, Игорь, философ Гельвеций (материалист-просветитель XVIII века Франции) высказал мысль о том, что мы иногда видим, то, что хотели бы видеть. Так прошло более 40 лет, а я по-прежнему люблю Ирину и помню ее такой, какой она призналась мне в любви в памятном декабре 1941 года. Сейчас у меня взрослые дети, есть уже и внуки, с женой мы живем хорошо, но, повторю, первую любовь забыть не могу, да уже, видимо, и не смогу. Не было в моей жизни ни одного случая или просто желания изменить жене, но иногда, во сне, я изменяю супруге только с Ириной и сердце заходится от сознания того, виною прожитой моей не до конца счастливой жизни — явилась Война. Жить мне осталось недолго, а тем не менее все еще думаю о любви. С возрастом, дорогой Игорь Павлович, я все больше понимаю мудрый афоризм древних греков «Omnia prechecrara—гага». «Все прекрасное — редко». Это тебе ответ на твой афоризм «Лови момент». — Сагре- diem. А что касается уяснения сути человеческих отношений, то на твое цитирование поэта Василия Федорова отвечу его же строчками из другого стихотворения:

Не пора ли, не пора ли

Нам игрушки подбирать.

Мы все игры доиграли,

Больше не во что играть.

И в любви не портить крови,

Ибо знаю наперед,

Что количество любовей

В качество не перейдет.

И давай, Игорек, спать, завтра еще наговоримся на семинаре. — Ну дела, — думал Игорь. Вот так отбрил, так отбрил в конце своего рассказа. — Умный какой учитель оказался. Он долго ворочался, не мог заснуть. Свет уличного фонаря падал на лицо спокойно спящего Василия Поликарповича и глядя на это лицо, Игорь Павлович с благодарностью и уважением проникался к этому человеку, преподавшему ему урок этики. И еще думал молодой философ о том, что вот он, Василий Поликарпович и сейчас в мирной нашей жизни рядовой солдат, без которых не мыслится ни одно событие сегодняшнего времени.

Как бы он хотел иметь такого мудрого отца. Игорь был еще маленьким, когда умер его отец, сказались ранения, полученные во время войны. Думал Игорь и о том, что в его жизни не было такого нравственного учителя, который оставил бы по себе память. Утром Игорь проснулся рано, он спешно оделся и сбежал вниз, чтобы заказать телефонный разговор с женой, хотя раньше он этого никогда не делал. — Да, семинар еще не начался, а этические проблемы уже приходиться решать, — думал Игорь Павлович, — собираясь на пленарное заседание республиканского семинара по этике.






НЕЗАЩИЩЕННОСТЬ




 Слегка накрапывал дождь, солнце скрылось, оставив на горизонте бледно-золотистую полосу; серо-свинцовые облака тесными, клубистыми массами обложили небо. Комбайны натужно, время от времени, надсадно ревели и нужно было иногда останавливать комбайн, чтобы очистить барабан от зеленой массы. Валки нескончаемой лентой лежали на огромном поле и три комбайна с раннего утра без устали, редко останавливаясь, подбирали их. С разных концов поля строгими рядами выстраивались копны соломы и вокруг них уже вились галки, вороны и сороки лакомясь, оставшимися в копнах пшеницы, зернами. Грузовые машины, сновавшие по полю, не успевали отвозить  зерно и комбайнерам приходилось останавливаться, когда бункер до краев заполнялся зерном. Во время таких пауз комбайнер вылезал из кабины, разминал ноги, очищал, если забился от соломы барабан, шприцевал подшипники, подтягивал гайки, словом находил для себя работу. Все было как всегда во время уборки и даже то, что небо заволокло тучами и собирался пойти дождь не вызывало у комбайнеров досады, так как поработали сегодня на славу. Начался ветер. Он то стихал, то снова усиливался, поднимая валки пшеницы. Три-четыре вороны кружились в высоте: они то быстро опускались на одну из копен, оглашая поле своим нестройным карканьем, словно предвещая беду, то снова поднимались, мгновенно исчезая с поля зрения.

Один из комбайнеров Миша Рассказов даже обрадовался такой смене погоды. Вчера вечером он договорился со своей подружкой Надей, что если испортится погода, они встретятся в клубе, где вечером должна состояться лекция о международном положении. Об этой лекции жители деревни знали неделю назад, несколько раз объявляли по местному радио. Лектор, как объявил по радио заведующий клубом, должен приехать из областного центра. Миша любил слушать лекции о международном положении, когда он служил десантником в составе ограниченного контингента советских войск в Афганистане, он их слушал каждую неделю. К ним приходил в роту замполит полка и спрашивал: как жизнь сибиряки, какие будут вопросы? В роте были все ребята из Сибири, пополнение ее вместо отслуживших, раненых и убитых шло из числа сибиряков. Дождь начал расходиться. Михаил задернул бункер брезентом, который уже наполнился и стал ждать ма­шину. Дождавшись машину и выгрузив из бункера зерно, Миша вместе с шофером покатил в деревню. Он был весел и под робкие пока раскаты грома пел песню Вл. Высоцкого «Мы вращаем Землю» и торопил, торопил шофера ехать быстрее, так как до лекции надо было заехать домой поесть и переодеться.

Миша пришел в сельский клуб, когда уже лектор выступал. Он протиснулся между рядов и сел на свободное место. Прежде, чем вникнуть в смысл читаемой лекции, Миша огляделся. Надьки не было и он попытался сосредоточиться. Лектор стоял за трибуной, он был высоким и полным, яйцеголовый, не старый, с приятным голосом, говорил без бумаги, видно было, что свой предмет лектор знает, но Миша для себя отметил, что лекция накатана и, похоже, произносилась бесчетное число раз. Лектор сыпал цифрами, сопоставлял данные, но они не волновали слушателей и люди стали отвлекаться, тихонько переговариваться. Председатель профкома колхоза, сидевший одиноко на сцене за столом, застеленным красной скатертью, был вынужден стучать стаканом о графин с водой, призывая тружеников полей и ферм к порядку. Миша, вслушался в хорошо поставленный голос лектора, но ухватить его мысли не мог, ему что-то мешало и он понял — все дело в Надьке. Где же она может быть сейчас? Что могло случиться? Эта мысль полностью завладела Михаилом Акимовичем — так уважительно называли его односельчане за скромность и трудолюбие. Он уже никак не воспринимал лекцию, все его думы были о Наде.

Миша стал подумывать о том, чтобы выбраться из кинозала, но его внимание привлек шум за его спиной. Это вошли новые слушатели и на них шикали за опоздание те, кто собирался дослушать лекцию до конца.

То, что увидел Михаил, потрясло его. Надька шла по проходу под ручку с лейтенантом-моряком Валькой Захаровым, с которым он учился в одном классе средней школы. Валентин и Надька прошли мимо, не заметив Михаила, и сели на первый ряд. Миша видел их спины и прижавшуюся к Валентину Надьку. Он не знал, что и подумать, его терзала мысль — неужели Надька изменила ему, неужели польстилась погонами, морской формой Вальки.

Как же так, терзался Михаил, мы уже обговорили время свадьбы — сразу же после уборочной. Ревность, чувство обиды, что Надька при всем честном народе под ручку пришла в клуб с Валькой, мучили Михаила. К этому примешивалась неуверенность (даже подумал, что это розыгрыш). Разве можно вот так с ним, без объяснений поступить?

Миша сидел и страдал, а его Надька тихо переговаривалась с его теперь уже бывшим другом, хихикала, реагируя на слова лейтенанта, что не только раздражало, но и вызывало чувство неприязни к ним обоим.

Он ждал конца лекции, ждал встречи с Надькой и думал, как она поведет себя при встрече, ждал и реакции односельчан, так как все знали, что Михаил жених Надьки. Наконец, лекция кончилась, слушатели из приличия к областному лектору, похлопали. Председатель профкома спросил, есть ли у товарищей к лектору вопросы? Вопросы были и лектор на них отвечал, но вот словно покрасоваться перед слушателями и Надькой, поднялся лейтенант Валька, он спросил: «Вот Вы говорили о том, что в ФРГ в последнее время возникли две партии, не могли бы Вы сказать, какова политическая платформа и программа этих партий?».

Лектор и на этот вопрос ответил — слушатели еще раз ему поаплодировали. На этом лекция закончилась. Когда публика зашевелилась» застучали откидные сиденья и все повалили к выходу, Миша замешкался, чтобы встретиться глазами с Надькой. Это ему удалось. Они встретились глазами и Надькино лицо на какие-то доли секунды вспыхнуло радостью и покраснело, она виновато улыбнулась, но затем лицо ее потускнело, сделалось твердым, будто налетело облачко.

Ее спутник придерживал Надьку за локоть, давая понять, что он — с ней и пусть все смотрят и видят, и что их не волнует людская молва, взгляды и пересуды людей. Миша подавил в себе желание подойти к ним и издали, как ни в чем не бывало, поприветствовал, помахав им рукой. Они ответили ему тем же и, смешавшись с толпой, вышли из клуба.

Вечером того же дня Миша выехал на велосипеде в поле, к своему комбайну. Утром его нашли. Он висел на веревке на крепком суку березы, рядом валялся на траве велосипед, видимо, он встал на велосипед, а затем оттолкнул его ногами. Ночью шел дождь, белая шелковая рубашка промокла и прилипла к Мишкиному телу. На левой стороне груди, где расположен кармашек, четко просматривались сквозь материю два ордена Красной Звезды. Об этих наградах жители деревни не знали.

Отец, вынувший сына из петли, торопился, он нес Михаила к машине, словно надеялся, что стоит его довести до больницы и беда отступит. Он бережно его нес, словно живого, и сквозь слезы говорил: — «Что же ты, сын, наделал, неужели свет клином сошелся на Надьке, как же мы будем без тебя с матерью. Ты у нас ведь единственный, кровинушка ты наша. За что же нам горе такое, неужели Бог любит тех, кого наказывает. Как же так сынок, ты столько вынес невзгод на афганской войне, так храбро сражался, а в мирной жизни не выдержал — сломался», — бормотал и уже причитал от горя отец. Через три дня Михаила Акимовича Рассказова похоронили. Хоронили всем колхозом, а еще через три дня Надька с морским лейтенантом Валькой уехала в Севастополь к месту его службы.






ДАНАТ




После моего приезда в родное село прошло четыре дня. Я бродил по улице, заглядывал в магазины, интересовался всем, что напоминало милое, давно прошедшее детство.

И вот однажды, после очередной прогулки, когда я шел переулком, ведущим к реке, навстречу мне высыпала босоногая ватага ребятишек, возглавляемая огромным коричневым псом, который бежал впереди всех, на ходу отряхивая с себя капли воды. И видно было, что вся эта веселая загорелая компания только что вылезла из воды.

Эта встреча настолько встревожила меня, что я долго провожал глазами удаляющихся ребят, пока они не скрылись за углом дома, выходящего на другую улицу. Она напомнила мне, как мы вот такой же ватагой ребят отправлялись к речке с неизменным другом всей детворы нашей улицы — Данатом. Мы, мальчишки тех лет, как-то не интересовались происхождением этой клички. Для нас он всегда был Данат или для краткости — Дан. Даната знало все село. Он был гордостью нашей улицы за свой ум и за доброжелательное отношение к людям. У него были свои собачьи заслуги. Вспоминается такой случай. Весной, когда на реке трогается лед и, оторвавшись от берегов, идет по течению, ребятишки катаются на льдинах. И вот однажды двое ребят вместе с Данатом, взгромоздившись на небольшую, иссеченную, пористую льдину, плыли по течению.

Случилось так, что льдина перевернулась, разломилась, и ребята оказались в воде. Они вплавь пытались добраться до берега. С высокого берега реки люди видели, как Данат подплыл к одному и разрешил подростку уцепиться за свою шерсть, а когда мальчишка был в безопасности, он вернулся ко второму, уже почти тонущему и, схватив его за рукав фуфайки, доплыл с ним до берега. Так ребята были спасены. И среди них — один из семьи Чебаковых Юрий. Данат жил в семье Чебаковых. В этой семье было одиннадцать детей, трое погибли на фронтах Великой Отечественной войны, остальные учились в школе, институтах. Я близко знал эту трудовую семью. С одним из мальчишек учился в школе, в одном классе. Данату было всего шесть месяцев, когда старшие братья уходили на фронт. Он вместе со всеми простился и, когда братья сели в кузов полуторки, то бежал, пока хватило сил, несмотря на все протесты со стороны парней, ехавших в город на призывной пункт. Только к обеду следующего дня Данат вернулся домой. Он забрался под сарай и проспал почти сутки. Через год Данат вымахал в огромного широкогрудого пса. Когда он, в знак дружеского расположения клал передние лапы на плечи какого-нибудь подростка, он становился на целую голову выше мальчишки.

Военные годы были для всех голодными, но Данат был всегда сыт. Он честно зарабатывал свой хлеб. Хлеб выдавался по карточкам, и он с вечера вместе с парнишками занимал очередь. Утром, получив хлеб, полусонные, не спавшие всю ночь подростки, возвращались по домам, они понемногу от каждой пайки отламывали черной корки для Даната. Был у него и другой источник пропитания, он иногда бегал на базар, где с раннего утра бойко шла торговля. Данат при раскладывании торговками товара подходил к своему излюбленному месту, где привязывали лошадей и ждал. На базаре к нему привыкли, он никогда не пакостил, не воровал и, кстати сказать, не выпрашивал. К нему, как правило, подходили мужики, привозившие из близлежащих к селу деревень сало, хлеб, картошку, зерно. Отрезав кусочек сала или хлеба, они подходили к Данату, заставляли его служить, то-есть сесть на задние лапы и только после этого клали на кончик носа съестное. Данат сидел не шелохнувшись, этот кусочек можно было снять, но Данат сидел не двигаясь, но если раздавалась команда: «Данат, взять!» — он высоко подбрасывал кусок и ловил. Так сидел он на базаре до тех пор, пока не почувствует, что не голоден. Данат с особой охотой служил и ловил лакомства, которые ему давали ребятишки с разных улиц. Не брал он ничего только у одного мужика.

Как-то зимой Данат по обыкновению сидел на своем месте, и какой-то пьяный мужик решил подшутить над ним. Он закатал в кусочек хлеба перца и соли и положил на нос Данату, и когда после команды «взять» Данат разжевал  этот кусок, он долго хрипел и кашлял, а прокашлявшись медленно, как побитый, побрел домой. Простить Данат этому мужику не мог, что только он не подсовывал собаке, как перед ней не заискивал. Данат при виде его сразу обнажал свои огромные белые клыки или совсем удалялся и появлялся на базаре только тогда, когда мужик исчезал из виду. А вообще-то Данат был не злоблив и никогда попусту не лаял, да и никто не помнит случая, чтобы он кого-нибудь укусил. Это, видимо, связано с тем, что его никогда не держали на цепи, и он был вольный казак во всех своих действиях и поступках.

Большим событием для всей семьи Чебаковых и для Даната был приезд ребят и девчат, ставших студентами, на каникулы. Примерно за два дня до их приезда Данат осторожно входил в дом, проникал на кухню во время обеда, когда все собирались вместе, при этом замечу, что ни зимой, ни летом он не переступал порог дома. Поставив лапы на порог, Данат раскрывал пасть, и что-то несказанное клокотало в его глотке. Таким образом, и к этому уже привыкли, он предупреждал своих близких о приезде дорогих для него людей, и с нетерпеньем ждал их. Данат никогда не ошибался, он словно подсчитывал дни, а за несколько часов до прихода автобуса от железнодорожной станции, в котором должны приехать те, которых он так долго ждал, он прибегал на автовокзал, ложился около газетного киоска и весь был внимание, особенно когда диктор объявлял о приходе очередного автобуса. За несколько минут до прихода нужного автобуса он становился нетерпелив и дурашлив, если рядом оказывался знакомый мальчишка, а таковые всегда крутились возле него, он подминал мальчишку под себя и ласково кусал его за мягкое место, то вдруг неожиданно встрепенувшись отбегал в сторону, словно для очередного броска, то резко остановится и в мах выбежит на дорогу, а затем вновь вернется, и так до прихода автобуса. Когда приходил автобус, он неожиданно исчезал и появлялся на глазах, когда рассеивалася публика встречающих и приезжающих. Но надо было видеть его во время этой паузы, когда он, спрятавшись где- нибудь в толпе и вздрагивая от нетерпения, смотрит влюбленными глазами на тех, кого ждал так долго. Это были счастливые минуты его жизни. Он, как вихрь, срывался с места, стремительно покрывал небольшое расстояние и оказывался первым. Встав на грудь приехавшего, он лизал лицо, руки — так он приветствовал.

В городе учились сразу несколько из семьи Чебаковых и поэтому они всегда возвращались все вместе и если кто-нибудь запаздывал, Данат все равно через два дня до прибытия последних, предупреждал. С автовокзала Данат шел во главе всего счастливого семейства, неся при этом не тяжелую ношу в зубах. Данат одинаково относился ко всем домочадцам, но, пожалуй, среди всех он выделял Юрия. Может быть потому, что он чаще, чем его братья: Костя, Виктор, Володя, Анатолий ходил на охоту и рыбалку. Во время войны, да и после, семья жила огородом и тем, что повзрослевшие ребята приносили с охоты и рыбалки. Сам глава семьи, Семен Нестерович, был на фронте, несмотря на свой почетный возраст. Там он был тяжело ранен и часто болел, и мать, Пелагея Федоровна, управлялась с детьми и хозяйством. Юрий подростком любил со старой берданкой и Данатом бродить по лесу в поисках зайца или барсука. Перед охотой вечером Юрий говорил Данату: «Завтра пойдем на «Данилово озеро», разбуди меня пораньше». И Данат в точности исполнял требуемое. Если Юрий спал на вышке амбара, Данат лаем будил его, однако бывали случаи, что сон у мальчишки был таков, что он не просыпался, тогда Данат открывал лапой дверь амбара, где летом спали девочки, и, тихо поскуливая, тыкался мокром носом в шею старшей Галине, заставляя ее выйти во двор. Галина понимала в чем дело, залезала по при­ставной лестнице на вышку и будила Юрия.

Незабываемые дни детства. Юрий с Данатом шли в предрассветном тумане по росе к озеру, где стояли их сети и где можно было подбить утку. Осторожными неслышными шагами они направлялись в ту сторону озера, где по их мнению, должны быть утки. Порой утомительно было красться, приседать, стараться слиться со стволами деревьев, кустарников, делать короткие перебежки, и Данат все приказания выполнял безукоризненно. После каждого выстрела Юрием птицу влет, Данат во весь свой огромный рост выпрыгивал из травы и четко фиксировал местоположение, куда упала утка, чтобы ее достать. Если они сидели в скрадке у озера, то оба затаив дыхание, через сделанные отверстия, наблюдали за приближением уток. Данат был очень доволен, когда охота или рыбалка были удачными. После удачной охоты, когда возвращались домой, он бежал впереди, в случае же неудачи, плелся за Юрием.

Особую радость испытывал Данат, когда почти вся семья выходила в лес на заготовку грибов и ягод. Не нужно, наверное, объяснять, чем были эти дары леса для такой большой семьи. Первые годы участия в сборах грибов и ягод для Даната были означены тем, что он, как и каждый из членов семьи включался в поиски грибов и ягод, и найдя их, осторожно в зубах, отдавал их тому, кто оказывался рядом с ним. Позднее он, наверное, понял, что грибы подрезают, чтобы сохранить грибницу, а ягоды не вырывают с травой. С годами пришла мудрость, и Данат уже найдя белый гриб или масленок, начинал скулить, давая понять, что нашел или осторожно брал в пасть руку кого-нибудь из младших ребят, подводил к нужному месту. Грибов и ягод заготовляли очень много, их иногда набирали столько, что нельзя было унести за один раз. Как-то собирали черную смородину, заполнили всю принесенную с собой тару: ведра, корзины и даже платки и фартуки, а ко времени, когда нужно было идти домой пошел сильный дождь. Решили часть ягод оставить с тем, чтобы завтра прийти и забрать. С хлопотами совсем забыли о Данате, а когда утром пришли на прежнее место, то Данат был там, сторожил. Так часто он стал оставаться при грибах и ягодах до следующего дня.

Все эти воспоминания так неожиданно нахлынули, словно перенесли меня в то далекое, трудное, босоногое детство, когда яркие впечатления стали такой явью, что захотелось воспроизвести их на бумаге.

И вот пришло время, когда Данат занемог. Это случилось летом. Семнадцатое лето в жизни собаки. Он стал плохо видеть и слышать. Родители наказали детям, чтобы не выпускали его из ограды, из боязни, что может попасть под машину. В это лето Юрий, закончив Академию, и получив диплом художника, намеревался в свои последние каникулы поработать на природе, походить на рыбалку и охоту. Подъезжая к родному селу, он из окна автобуса обозревал знакомые с детства места, мысленно воссоздавал картины охоты и мечтал о том дне, когда они с Данатом пойдут с ночевкой к озеру, завернут на пасеку к старику Митричу, поставят на старице перемет.

В семье было принято предупреждать о своем приезде телеграммой и Юрий надеялся, что его встретит Данат. Но он ошибся, Даната не было, и Юрий почувствовал недоброе.

Очутившись среди родных, после бурных приветствий, поинтересовался, где Данат?

Данат лежал на завалинке со стороны огорода, не проявляя никаких эмоций. Его мутные поблеклые, ничего не выражающие глаза, смотрели на окружающих уныло и безучастливо. Юрий гладил, ласкал  Даната, но тот никак не реагировал на эти знаки внимания. Тогда он, нагнувшись к уху собаки, прокричал: «Данат, пойдем на «Данилово озеро»!». И вдруг, на глазах у всех родных, произошло неожиданное. Данат встрепенулся, сбросил на какое-то время оцепенение, глаза его приобрели осмысленное выражение: он стал прыгать, лизать Юрию лицо, руки, восторженно разговаривать на собачьем языке. Он узнал, он вспомнил своего любимца, которого не было более трех лет. Это был снова тот же, казалось, прежний Данат. Но это только казалось. Через некоторое время исчезло осмысленное выражение, словно выключилось сознание. Он снова сник и как будто погрузился в спячку.

Через несколько дней Юрий решил  идти в лес. Нет не на охоту и рыбалку, а с единственной целью — убить Даната. Семейный совет решил, что такой финал для Даната будет самым почетным. Провожали Даната всей семьей. Многие, особенно женщины, всплакнули, как-никак привыкли к нему за семнадцать лет. Юрий надел ошейник с поводком в первый раз на Даната, и вывел его из ограды. Данат с готовностью следовал за хозяином.

Когда шли по мосту, через реку, по полю к старице, Юрий припоминал случаи, произошедшие с ним на охоте и с благодарностью думал о собачьей верности и о том, как же он будет его убивать, как он будет целиться в эти невидящие глаза. Вошли в лес, и здесь нервы Юрия не выдержали, он обхватил Даната за шею и заплакал  навзрыд. Юрий вытирал глаза пальцами рук, а Данат лизал мокрые от слез руки, руки, которые через несколько минут спустят курок и оборвут жизнь своего верного друга, которому он обязан жизнью. Немного успокоившись, Юрий потянул за поводок, подошел к березке, привязал к ней Даната, затем еще раз зачем-то проверил затвор и, убедившись, что патрон заряжен пулей, отошел метров на пятнадцать.

Данат, вытянув огромную голову, смотрел незрячими глазами в сторону Юрия, словно пытался что-то понять.

Юрий долго целился, слезы застилали глаза, и он вынужден был рукавом рубахи их вытирать. Ствол ружья несколько раз поднимался на уровень головы Даната и снова опускался...






РУССКИЙ ЦЫГАН




Мое знакомство и общение с ним длилось всего лишь около четырех часов. Передо мной сидел маленький мужчина около сорока лет, с большими залысинами на крупной голове и высоким лбом. Он нервно перебирал руками пуговицы видавшего виды пиджака и рассказывал, рассказывал о себе, словно боялся, что его не дослушают до конца.

Мы ждали самолет до Хабаровска, но диктор время от времени уведомляла пассажиров, что полет откладывается сначала на два, затем на четыре часа по метеоусловиям. Времени было предостаточно, тем более, что рассказ словоохотливого пассажира все больше и больше увлекал меня.

...А судьба его была, прямо скажу, удивительна. Родился в Ленинграде перед войной. Отец его военный летчик с первого и по последний день войны находился на разных участках фронта. Когда эвакуировали детей из Ленинграда, разлучив Степана с матерью, поезд попал под бомбежку. Море огня, искореженного металла, стоны, плач, крики отчаянья, пылающие, как спички, вагоны — Степан намертво схватил своей детской памятью эту картину, и еще долгие годы она возникала перед ним во сне с такой яркой реальностью, что он кричал, кричал, а проснувшись в холодном поту, долго не мог успокоиться от всего увиденного и пережитого.

...Очнулся он в цыганском таборе, его подобрали истощенного, почти бездыханного. Старик Баро — так зовут по-цыгански главу табора — определил мальчика к еще не старым супругам, у которых было уже две девочки. Степана долго выхаживали, поили лекарственным снадобьем под названием «ман». Он хорошо помнит, как приемная мать Рада однажды утром сказала: «...будет жить». Угрюмый цыган-бородач по имени Рува, просветлев лицом, несколько раз подбросил кверху мальчонка, сказал: «Ну, Рада, помощника ты нам выходила, спасибо! Дождались!».

Они и назвали его Степаном. Он научился петь, плясать, выпрашивать все, что можно было есть и что можно было надеть на себя. Как только сходил снег, когда земля еще была стылой, Степан уже отстукивал  чечетку своими крепкими ножками, потрескавшимися от холода и грязи, зарабатывая таким образом себе на пропитание.

После войны отец-генерал делал все необходимое, чтобы найти сына. А когда всесоюзные розыски не помогли, он обратился к военным друзьям, жившим в разных концах страны. Сам, бывая в командировках, во время отпусков, посещал детские дома. Но все было бесполезно.

...В вокзал  ввалилась большая группа цыган. Она в одно мгновение рассредоточилась по всем залам и приступили к своим обычным делам. Женщины с грудными ребятишками, в длинных юбках с пестрыми оборками, стремились остановить кого-нибудь из пассажиров, стараясь вопросами, продажей гребенок, мыла завлечь в разговор, а затем, взяв руку, тут же гаданием разворошить душу человека, ошеломляя правдой и неправдой прожитой жизни.

От группы цыган отделился смуглый, грязный, со всклоченными волосами, оборванный мальчонка лет восьми. Он остановился перед высоким седым генерал-майором и хорошо одетой женщиной и, протягивая к ним грязные ручонки, начал отплясывать чечетку босыми ногами на холодном цементном полу. Вертясь волчком перед ними, приседая и отбивая в такт языком, он вдруг запел на цыганском языке.

Собралась толпа любопытных. Одни смотрели на пляшущего мальчишку, другие глазели на генерала (не так уж часто можно было после войны увидеть генерала на железнодорожном вокзале заштатного города). От такого внимания к своей персоне генерал было потянулся в карман, чтобы достать деньги, но вдруг заметил, как побледнела его жена. Она с силой сдавила ему руку, словно ища поддержки, закричала и как подкошенная повалилась.

Мальчишка, почувствовав себя виноватым в случившемся, метнулся в толпу, пробивая острыми локтями себе путь. Кто-то уже успел сбегать в медпункт, и быстро пришла фельдшер, неся с собой аптечку. Она без лишней суетливости, со знанием дела привела в чувство жену генерала, и первое, что сказала женщина: «Яков, это же наш Миша, я узнала его по родинке на левой стороне шеи».

...Выяснив судьбу мальчика и убедившись, что это действительно их сын, Яков Васильевич и  Мария Дмитриевна  Канаевы долго убеждали приемных родителей Степана и его самого: он ни за что не хотел ехать из табора. Наконец было выработано компромиссное решение — полюбившегося мальчонку табор отдавал на руки законных родителей, сохранив за ним имя, которое дал ему табор.

Счастливые родители со Степаном отбыли в Ленинград. Но он все время мечтал о возвращении в табор, и дважды сбегал из Ленинграда, однако его быстро доставляли на место. Годы, проведенные среди цыган, наложили на Степана особый психологический отпечаток, воспитали особое восприятие мира. Он считал их для себя самыми счастливыми в жизни.

...Мой собеседник говорил и смотрел на снующих по аэровокзалу людей, затем он извинился, пообещав через несколько минут вернуться.

Вернулся через полчаса и не один.

«Владислав Михайлович Кулемзин — доктор исторических наук, этнограф», — протягивая руку, отрекомендовался пришедший с Канаевым высокий, полный мужчина. Было видно, что они были очень рады этой случайной встрече.

Канаев снова исчез, предварив свое исчезновение тем, что ему нужно позвонить. В его отсутствие Владислав Михайлович, словно продолжая неоконченный разговор, начал с того, как он встретился со Степаном в Томском университете, куда они вместе поступили на историко-филологический факультет. Жили в одной комнате.

Канаев резко отличался от всех студентов. Будучи на два года старше товарищей, он поражал их своей фундаментальной подготовкой, его звали «ходячей энциклопедией».

Степан уже тогда читал и писал по меньшей мере на десяти языках. Все его друзья по комнате — парни серьезные, после армии — учились на повышенные стипендии. Он же перебивался с тройки на четверку. И все время проводил в библиотеке. Появлялся к ее открытию и уходил последним. Но и этого времени ему было недостаточно. Часто по ночам, включив настольную лампу, он что-то писал или перебирал личную картотеку. Во время экзаменационной сессии он не изменял своего распорядка дня. Все время проводил в библиотеке. «Степан, сегодня экзамен», — говорили ему. «Когда и в какой аудитории?». Брал конспекты и учебник за несколько часов до экзамена, перелистывал их и шел сдавать. Его совершенно не интересовала оценка, и если бы он не спорил с профессорами, оценки были бы выше.

Его отец бывал наездом в Томске, заходил в общежитие. После ухода в отставку он жил в Новосибирске и, будучи доктором военных наук, преподавал историю в вузе. Степан, видимо, не мог простить родителям того, что его буквально заставили жениться на русской... Люся, жена Степана, по специальности инженер, тоже иногда приезжала в Томск, да еще с сыновьями.

При виде сыновей Степан преображался. Он прекращал всякую работу. Друзья уже знали, что на него нападает стих, он будет петь, играть и плясать. Плясал он великолепно. Брал гитару или баян (а играл он на многих музыкальных инструментах) и пел сначала частушки, а затем песни на разных языках. На эти импровизированные концерты сходился весь факультет.

— Вообще я благодарен судьбе — говорил Кулемзин, —- что она свела меня со Степаном. Более талантливого и образованного человека я не видел в своей жизни. Помню, как-то в Томск приехал цыганский театр «Ромэн». Мы пошли всей нашей комнатой. После антракта потеряли Степана, и когда кончился спектакль, мы бросились на поиски. Нашли его за кулисами. В окружении артистов театра он пел под свой аккомпанемент на гитаре песни на цыганском и английских языках. После этого руководитель театра в течение двух недель приходил в нашу комнату, уговаривал Степана стать артистом театра «Ромэн». Но он не согласился. Вспоминается и такой случай. Как-то его пригласили в политехнический институт. Нужно было перевести статью с японского языка. Он взял меня с собой, чтобы я записывал то, что он будет диктовать. Почти без словаря, изредка к нему обращаясь, он перевел технический текст за три часа. Полученных денег за перевод хватило нам всем тоже ровно на три часа.

...Библиотека Томского университета по числу книг входит в десяток лучших мира. Видимо, этим и объясняется то, что он приехал поступать именно в Томск. Степан прочитал все о цыганах, что можно было прочитать и что было в библиотеке.

На третьем курсе нескольких студентов, занимающихся научной работой, послали на межвузовскую научную студенческую конференцию в Москву. Степан сделал прекрасный доклад на тему из истории происхождения цыган. Им заинтересовались многие ученые: этнографы и историки, но он от встреч отказался и просидел все свободное время в библиотеке имени В. И. Ленина. А затем исчез.

До последней минуты друзья надеялись, что он появится к поезду. Но он не приехал и через месяц. Его отчислили из университета...

А Степан в это время кочевал с цыганами в Поволжье, при нем был магнитофон для записи цыганского фольклора и 15 рублей денег. Около двух лет колесил с табором.

...Когда он возвратился, отец не впустил его в дом, «Нет у меня больше сына, — кричал генерал в ответ на все уговоры и причитания матери Марии Дмитриевны, — пусть отправляется к своим цыганам!». Степан с женой Земфирой и грудным ребенком (дочку назвали Даной) обосновался на окраине Новосибирска в брошенной избушке без окон и дверей и дырявой крышей. Жили они впроголодь несколько лет, зарабатывая переводами Степана и тем, что нагадает Земфира. Степан все же закончил историче­ский факультет Новосибирского университета.

Сейчас у него с Земфирой, — продолжал Кулемзин, восемь детей и, наконец, недавно они получили трехкомнатную квартиру. Его первая жена, Люся, удачно вышла второй раз замуж. Сыновья учатся в институтах. Они поддерживают добрые отношения со Степаном, и похоже уже не осуждают его. Генерал хотя и помирился с сыном, но у него ни разу не был. Степан работает переводчиком в научно-исследовательском институте и по-прежнему занимается цыганами. Им опубликовано огромное количество статей. И не только в наших научных журналах, но и в зарубежных. Как-то, осматривая его личную библиотеку, состоящую из нескольких тысяч книг, на одной из полок я увидел его статьи, опубликованные в журналах США, Великобритании, Турции, Франции, ФРГ, Испании и так далее. Степан всю свою жизнь разбрасывается. И ведь не додумается до того, чтобы собрать все написанное им и опубликовать монографию, а затем защитить диссертацию...

Внезапно диктор аэровокзала прервала рассказ Владислава Михайловича, она сообщила, что рейс по маршруту Новосибирск—Хабаровск откладывается до 5 часов московского времени. Мы попрощались и он кинулся на поиски своего товарища. На следующее утро я улетел в Хабаровск, но история о русском цыгане до сих пор не выходит у меня из головы.






ХРОНИКА ОДНОГО ПОСТУПКА




Из города в районный центр Иван Васильевич Бушмалев добрался на автобусе во второй половине дня. Ему еще предстояло доехать до центральной усадьбы колхоза «Рассвет». Выяснил на автовокзале, что нужный ему автобус пойдет только через полтора часа. Он подумал, что день сегодня все равно потерян и надо скоротать как-то и это время. Он потоптался некоторое время около буфета, в котором кроме газированной воды и пряников ничего не было, затем отправился бродить по улицам большого села. Однако бесцельного времяпровождения не получилось. Иван Васильевич зашел в книжный магазин и застрял. По уже сформировавшейся профессиональной привычке начал рыскать по полкам. На полках «общественные науки» просмотрел все книги, памятуя о том, что в глубинке можно купить книги, каких не купишь в крупных городах. Книги стояли в два ряда и, перебрав все полки, он все- таки откопал две книги, которые его заинтересовали и еще «Словарь латинских крылатых слов». Иван Васильевич всегда покупал словари, уже думая не только о себе, а о подрастающих сыновьях. Подойдя к кассе, Иван Васильевич вспомнил, что уже не философ, а без пяти минут пчеловод и, полистав философские книги, отнес их обратно, заплатив только за словарь. Выйдя из магазина, он решил открыть словарь и прочесть первое попавшееся выражение, которое должно дать ему направление в его новом роде деятельности. Он вспомнил Ирину Федоровну — преподавательницу латинского языка. Ее помнит не одно поколение студентов университета. Когда он учился, ей было 76 лет. Ох, как она сердилась, если студенты не выучивали правила и не запоминали крылатых выражений. Она была блистательно образована — интеллигентка старой закваски, получившая образование в России, Германии, Франции. Она переводила по меньшей мере с двух десятков языков. Иногда ей подсовывали какой-нибудь текст, она его добросовестно переводила и на вопрос, какой это язык — отвечала: «Не знаю, не то сербский, не то хорватский, но за перевод ручаюсь».

Иван Васильевич открыл словарь на странице 524 и прочел из оды Горация:

«Если ныне нам плохо, то не всегда так будет и впредь». Ну что ж, обнадеживающее начало, — подумал он.

Приехал Иван Васильевич на центральную усадьбу колхоза перед концом рабочего дня. В конторе он застал председателя и его заместителя. В кабинете председателя из-за стола поднялся плотный, невысокого роста, усталый, в годах мужчина, назвал себя и пригласил сесть. Он был немногословен. Начал с того, что знает о намерении Ивана Васильевича принять колхозную пасеку и что его пред­шественник, старый пчеловод, теперь пенсионер, сдаст ему все хозяйство и на первых порах поможет. — Что же касается жилья, то поживете пока на пасеке, там есть изба.

— А мы подумаем, как Вас устроить на будущее. — А сейчас во второе отделение поедет мой заместитель Семен Васильевич, он попутно и подбросит Вас до пасеки.

С заместителем председателя Иван Васильевич был знаком. Именно от него узнал об освободившемся месте пчеловода колхоза, когда был в районе с лекциями. Тогда и загорелся и ждал только конца учебного года, чтобы уйти с преподавательской работы. Заместитель председателя был примерно одних лет, дорогой в машине охотно рассказывал о колхозе, об урожае прошлого года, о том, что он недавно кончил сельхозинститут заочно и что раньше работал управляющим одного из отделений.

«Вожу, как видите, машину сам и с утра до вечера верчусь как белка в колесе. Такова наша работа», — закончил он.

— А Вы почему, Иван Васильевич, решили уехать из города, может какие-нибудь неприятности на работе? — Признаться, — продолжал зам. председателя, — тогда на совещании в райкоме партии, после Вашей лекции думал, что шутите насчет работы пчеловодом и даже, когда Вы позвонили вчера, что приедете, я все сомневался. Но председателю все рассказал, так сказать, аттестовал Вас. — Он тоже вначале не поверил, говорит  разыгрываешь меня, чтобы кандидат философских наук, доцент все бросил и приехал, быть такого не может. А все-таки, Иван Васильевич, Вы меня извините, но на какой ляд Вам нужна эта пасека! Вы столько учились, столько знаете, мы ведь тогда слушали вас два часа и еще бы слушали, это ведь надо иметь такую память. Перед нами давно так никто не выступал, а все приезжают и шпарят по бумаге. Это ж надо: все бросить, институт, книги, научную работу. Не могу найти этому объяснение. Иван Васильевич, все время молчавший, сказал: «Я и сам не могу Вам объяснить, почему человек так, а не иначе поступает. Лев Толстой в своих дневниках часто ставил подобные вопросы перед собой, но не находил ответа.

— А Достоевский как-то заметил, что «человек — целый мир, было бы только основное побуждение в нем благородно».

Подъехали к высокому забору из досок, который тянулся вдоль кукурузного поля. Машину ставили на дороге, недалеко от пасеки. «Это и есть наша пасека», — сказал Семен Васильевич. Подошли к воротцам, на них висел огромный замок, но было видно, что он имитировал крепость. Открылся он, конечно, без ключа. Шли по вытоптанной тропинке, по обе стороны которой расположились ульи. Иван Васильевич суеверно загадал: если пчела ужалит, то начало будет плохим. Но пчелы мирно вились около домиков, деловито копошились у входа в улей. «Вот Ваше хозяйство, — развел руками Семен Васильевич, — всего двадцать шесть ульев». Зашли в избу. Вместо двери рама, затянутая марлей. Чувствовалось, что в избе давно никто не был. «Раньше, — вновь заговорил Семен Васильевич, — у Митрича всегда здесь водилась медовуха. Ох и вкусная!». — «Больше не будет», — тихо сказал Иван Ва­сильевич. «Это почему же?» — вскинулся зам. председателя. «Да так, не пью, Семен Васильевич». — «Совсем-совсем?». «Да, совсем!». «И даже по большим праздникам?». _«И_ даже по большим праздникам». И, чтобы кончить этот разговор, Иван Васильевич заметил: «Память ухудшается, и пчелы, говорят, не любят выпивших». И, стараясь перевести разговор на другую тему, добавил: «Вы знаете, что я заметил, Семен Васильевич, ведь на том поле, где сейчас растет кукуруза, раньше росла гречиха. Это было так хорошо для пчел. Конечно, пчелы могут летать и на далекие расстояния, но они израбатываются и, преж­де всего, израбатываются их крылья. Должен Вам заметить, Семен Васильевич, отношение к пчелам со стороны руководства совхозов и колхозов стало за последние годы плевое. Пчелы гибнут не только от химизации полей и варроатоза, но и от невнимания людей, которые считают эту отрасль хозяйства второстепенной».

— «Ишь, какой глазастый!» — подумал зам. председателя совхоза о новом пчеловоде.

— «Ладно, поговорим об этом в другой раз, а сейчас мне надо ехать во второе отделение. Как-нибудь на днях заскочу, попроведаю, как Вы тут устроились на новом месте». Иван Васильевич вновь проделал путь по тропинке до забора, провожая Семена Васильевича до машины.

Возвращался он медленно, хотелось насладиться тишиной уходящего дня, теплотой уходящего солнца, лучи которого лениво скользили по макушкам редких деревьев, находящихся на территории пасеки. Воздух был наполнен запахами разнотравья. Он обратил внимание на три больших тополя, которые вместе с молодыми побегами образовали естественным путем что-то вроде маленького домашнего садика, где можно будет поставить железную печку и после работы пить чай. Иван Васильевич подумал: — «Вот то место, где ему предстоит о многом поразмыслить и подумать о дальнейшей жизни. Он сел на искривленную часть одного из тополей и стал извлекать из памяти события последних дней, предшествующих его поездке сюда. Ему часто снилась сибирская деревенька, в которой он провел свое босоногое, голодное послевоенное детство. В памяти оживала одна картина. Он со своими сверстниками играет в войну. Они лазали по пригонам, прятались в хлеву, в бане. Обычно эту игру они затевали во дворе многодетной семьи Усольцевых. В этой семье было одиннадцать детей, в основном, все мальчишки,так что при делении на фашистов, японцев и русских была возможность не только сформировать основной отряд, но и даже резерв, который в случае потерь с той или другой стороны пополнялся новыми бойцами. И вот однажды во время очередной боевой операции, засевшие партизаны услышали громкий голос самого хозяина, Кондрата Матвеевича Усольцева: «А ну, вояки, все подлетайте к крыльцу, надо вычистить бочку из-под меда, в ней кое-что осталось по стенкам». Что тут было... Около двух десятков мальчишек высыпали из своих укрытий, забыв о числе убитых и раненых. Тут же во дворе находили кору или чистый осколок от щепы и устремлялись к бочке. Надо было видеть их в то время, когда они с горевшими от желания глазами, серьезные подходили строго по очереди к бочке со своими скребками и, проведя им по стенкам, отходили в хвост очереди, чтобы очередной раз оказаться у бочки.

Что и говорить, ребятишки тех лет в далекой сибирской деревне годами не видели сахара, не говоря уже о конфетах. Прошло уже столько лет, но слаще того меда он ничего не ел в жизни, а детские восторженные, серьезные, благодарные глаза до сих пор стоят и вызывают в памяти тот день. Конечно, не этот случай определил его судьбу.

Стать пчеловодом пришло не вдруг, и это не какая-то блажь, об этом он мечтал давно. После окончания семи классов хотел идти учиться на пчеловода, но такой возможности в их районе не было. Закончил училище механизации сельского хозяйства, затем работал трактористом, комбайнером, шофером, слесарем, каменщиком, плотни­ком, словом, к двадцати годам имел десять рабочих специальностей. Работая, учился в вечерней школе, а закончив ее, поступил в высшее летное училище, но учиться долго не пришлось — было сокращение  вооруженных сил. Поступил в университет, по окончании которого работал три года директором сельской средней школы. Однако, потянуло в город, решил попробовать себя в роли преподавателя высшей школы. О давней своей мечте с годами вспоминал все реже и реже. Но мечта жила, особенно она не давала покоя в судные дни, когда хотелось все бросить и, наконец, реализовать ее. И вот на сороковом году жизни решился. Подал заявление об уходе из института. И вот последнее заседание кафедры: оно посвящено итогам летней экзаменационной сессии и традиционный вопрос, связанный с аттестацией преподавателей за год. Открывая заседание кафедры, заведующий заметил, что есть еще один вопрос, не указанный в повестке, который мы рассмотрим в конце заседания. Все шло как обычно, под ведены итоги, выявлен процент успеваемости по факультетам, аттестованы преподаватели по четырем позициям, а именно: учебно, методической, научной и общественной работе. Сделали десятиминутный перерыв. Это означало, что последний вопрос серьезный.  После перерыва заведующий огласил заявление Ивана Васильевича Бушмалева на имя ректора института. Заявление об увольнении с работы по собственному желанию. Все как по команде повернулись к Ивану Васильевичу, а некоторые воскликнули: «Как? Почему? Куда?». Конечно, продолжал заведующий, мы не имеем юридического права удерживать человека, не желающего работать на кафедре, но как коллеги по работе, мы должны, прежде чем дать характеристику, высказать свое отношение  к  поступку. Не дав договорить заведующему, кто-то посоветовал: «Давайте послушаем Ивана Васильевича, чем он обосновывает свой уход с кафедры. Пожалуйста, Иван Васильевич, Вам слово». — «Буду предельно краток, — сказал Иван Васильевич, — собираюсь ехать в деревню работать пчеловодом». Его прервали, со всех сторон посыпались реплики: «Это сумасбродство, чудачество, инфантилизм». «Заколодило человека», — посочувствовал женский голос. «Вы же почти доктор наук, у вас готовая диссертация, на что себя обрекаете? Вы зачахните там в деревне от скуки, от отсутствия книг, общения! Ваше реноме, как преподавателя, таково, что Вас не поймут и в ректорате. Он хочет там совершить революцию в сельском хозяйстве вообще и в пчеловодстве в частности», — иронизировал коллега, сидевший у окна.

Перекрывая шум голосов, Иван Васильевич заявил, что революцию он не собирается делать, а хотел бы честно работать на колхозной пасеке. «В ваших репликах явно проскальзывает дух пресловутой концепции о престижности профессии «Этика или арифметика?». Какие профессии престижные, а какие нет и, соответственно, этим профессиям, люди.

«Не думаю, что профессия пчеловод менее значима в нашем обществе, чем философ. Вы же сами не однажды возмущались тем, что на базаре продают мед по дорогой цене за килограмм, да при этом разбавленный сахаром, с подмешанной мукой. А я хочу на совесть делать натуральный мед». Кто-то спросил: — «У вас есть удостоверение на право работать пчеловодом». — Да есть, окончил заочно школу пчеловодов, — сказал Иван Васильевич.

Было много разных выступлений. Итоги этой дискуссии неожиданно подвел, все время молчавший, профессор Солодилов. Он оказался единственным, ставшим на защиту доцента Бушмалева, по своему понявший его.

— Мы не один год, — сказал профессор, — знаем Ивана Васильевича, ничего плохого о его работе и как человеке, мы не можем сказать и характеристику должны выдать такую, какую он заслуживает. Это человек, умудренный большим жизненным опытом, подобный шаг он сделал сознательно, не по воле какой-то прихоти или сиюминутного желания. Решиться на подобное может человек, думающий, если хотите, мужественный, как никак, работа в институте —• это кусок жизни и жизни немалой. Сами понимаете, какая у него там будет зарплата. Ему нужно все начинать сначала, да мы даже не представляем, с какими трудностями ему придется встретиться в его новой работе, а что касается его разносторонних знаний, то он и там может читать лекции. Думаю, что там люди не глупее нас с вами». И совсем неожиданно для всех профессор заключил: — Через год я ухожу на пенсию и, если Иван Васильевич возьмет меня в помощники, серьезно говорю, я приеду к нему работать.

Так закончился разговор на кафедре, но еще предстоял разговор дома, и не менее трудный.

Сообщение о том, что он уволился из института и что через три дня уезжает в деревню, вызвало бурную радость у сыновей, которые хотели бы поехать вместе с ним. Жена, Вера, едва сдерживая слезы, заявила детям, что никуда вы не поедете, пусть один отец едет в свою Тьмутаракань, пусть один там дурью мается. «Найдешь там какую- нибудь молодуху из доярок и заживешь на славу». —- Вера, постесняйся детей, о чем ты говоришь? — Что думаю, то и говорю. Ты думал о нас всех? — Ребята скоро школу кончат, их нужно куда-то пристроить. — Во-первых, это когда еще будет, а во-вторых, я не собираюсь их куда-то пристраивать, пусть сами поступают, куда хотят. Меня никто никуда не пристраивал. — Ребята, выйдите на пять минут, — попросил он. — Не выходите, впадая в истери­ку, закричала Вера. Но они вышли. — Ты что думаешь, что они пчеловодами будут, так сказать сохранят приемственность, династию создадут? — Что же здесь плохого?

— Да, я вижу, что ты им все подсовываешь книги деревенщиков, в свою веру их собираешься обратить, чтобы они жили деревней! — Это они сами решат, — с явным раздражением сказал Иван Васильевич, — а что касается книг деревенщиков — Абрамова, Астафьева, Белова, Шукшина, Солоухина, Распутина, то это книги выдающихся писателей, по которым будущие потомки будут изучать наше время. Их книги, может быть, скажут больше потомкам, чем сотни научных монографий о развитии деревни второй половины двадцатого века.

Вера, — стараясь заглушить раздражение, говорил Иван Васильевич, почему бы нам всем не поехать в деревню? Ты могла бы и там работать врачом, там всегда не хватает медиков. — Еще чего придумаешь, что я там не видела? Нет уж поезжай один, а детей не смей переманивать. Они очень способные, а в деревне их способности завянут. Господи, — уже всхлипывала Вера, — у всех мужья, как мужья, к чему-то стремятся, имеют машины, дачи, а тебя кроме книг никогда ничего не интересовало. И еще выкинул на старости лет такую блажь.

Иван Васильевич даже подумал: «Неужели опять сорвется и опять начнет кидать с полок книги?». Она прекрасно знала, что таким образом, да еще в присутствии детей, она чувствительно причинит ему боль. Как он страдал в эти минуты. Жалел ее и ненавидел в то же время. Правда, на сей раз до этого не дошло. Затем старший сын Игорь сказал: «Опять вас мир не берет». С некоторых пор, заметил Иван Васильевич, в присутствии Игоря она старалась сдерживать себя. Несмотря на свои пятнадцать лет, он отличался большой сдержанностью, тактом и разумностью. Она поражалась его начитанностью и даже побаивалась спорить с ним. Так, ни до чего не договорившись, Иван Васильевич уехал в деревню. И сейчас, сидя на дереве, перебирая в памяти неприятные события недели, Бушмалев старался понять людей, не судил тех, которые отговаривали его от поездки в деревню, старался понять себя через этих близких ему людей.

Однако, хватит воспоминаний. Выбор сделан, завтра на работу и надо идти обживать избушку. Хорошо бы кошку пустить по деревенскому обычаю, а то, как говорят, домовой каждую ночь душить будет. — Ничего, пусть подушит немного, заведем со временем и кошку, и собаку.

Иван Васильевич вошел в избушку и основательно осмотрелся. В избе имелось одно окно, небольшой стол, покрытый клеенкой, на столе одиноко стояла железная кружка. Впритык к столу стоял топчан, сбитый из грубых досок-сороковки, на топчане лежал матрац, небрежно прикрытый старым шерстяным одеялом. Одну четверть избы занимала русская печь с лежанкой, такие печи кладут только в Сибири. С ней не пропадешь даже в лютые морозы. Дрова имелись. Он приметил две спаренные поленицы, тянувшиеся от собачей конуры до пристройки, которая, видимо, служит для хозяйственных нужд. Он разобрал немудрящий скарб, состоящий из самого необходимого на первый случай. Ему вдруг захотелось, как в детстве, забраться на печь, правда подумалось, как Иванушка-дурачок, ну и пусть, все равно многие так считают.

Вдруг вспомнилось стихотворение, написанное им два года назад, которое называлось «Ода русской печи». Последние строчки были такими:

...Я ностальгически скорблю по русской печи,

Хотя расстался с ней двадцать лет назад.

Она служила на Руси тысячилетьи

И двадцать первый век ей не закат.

Вот и встретился с тем, чего желал. Уже в полудреме он подумал: хорошо, если приедут сыновья, они были бы мне незаменимыми помощниками.

Надо их приучать к крестьянскому труду, приучать к общению с природой, засыпая, думал Иван Васильевич...






ФАРЛИ




Доктор философских наук, профессор Каргаполов Василий Андреевич последние пять лет вел неспешный, размеренный образ жизни. Несколько лет назад он вдруг почувствовал себя неважно — забарахлило  сердце. До 42 лет он не знал,, где оно находится: спал на любом боку, в любых условиях, мог работать сутками, забывая о сне и еде. И вот, как он выразился, «начал иногда ощущать соматический дискомфорт». Василий Андреевич был на редкость здоровым человеком, видимо, унаследовал физическую крепость от отца, который прожил 83 года, ни разу не пожаловавшись на какие-либо недомогания. Мать прожила тоже немало — 78 лет. И профессор, будучи от природы очень сильным человеком, собирался жить долго. В молодости ему пришлось освоить несколько рабочих профессий, требовавших от него физической силы и выносливости.

После службы в армии, став студентом университета, он выступал на соревнованиях в различных видах спорта. Для университета, факультета он был находкой, но серьезно заниматься спортом отказывался. Силушкой его природа не обидела, он, например, брал две двухпудовые гири правой рукой и выжимал несколько раз, поражая и удивляя даже знатоков тяжелой атлетики и гиревого спорта. Однако от предложений сделать из него чемпиона по борьбе, тяжелой атлетике наотрез отказался. Так он и жил: учился, женился, воспитывал и учил своих и чужих детей и думал, что здоровья и силушки хватит ему, если не на сто лет, то на 80 уж точно. Василий Андреевич читал лекции и вел семинарские занятия по философии у студентов технического вуза, работу свою любил и студенты его любили за эрудицию, нестандартность мышления, знание своего предмета и, казалось, ничто не предвещало сбоя со стороны здоровья. За день до сердечного приступа он почувствовал вялость, нежелание сесть за стол и работать, даже не хотелось ничего читать. Состояние такое, как будто он не спал несколько суток подряд, зевал, как после перетренировки. Такое иногда испытывают спортсмены, превысив дозировку физической нагрузки на организм. Ночью в третьем часу Василий Андреевич проснулся, как от толчка. Он попытался встать, но рухнул на пол. Не понимая, в чем дело, он вновь поднялся, но не удержался на ногах, и снова слабость, головокружение придавили его к полу. Цепляясь за книжные шкафы, он еще раз попытался подняться на ноги, думая при этом: как же так, он сильный человек, сибиряк, не может преодолеть слабости, ничего не может сделать с собой, не управляет своим телом, чего же это творится? Борьба с самим собой, со своим духом продолжалась недолго: холодный пот заливал  глаза, 'предметы и вещи в комнате теряли свои очертания, руки н ноги не слушались, он потерял сознание. Странное ощущение испытывал профессор, он все слышал и понимал, слышал как жена по телефону вызвала скорую помощь, как ребятишки теребят его и просят проснуться, но сил не было даже открыть глаза. Василий Андреевич слышал, как вошли в квартиру два врача скорой помощи, о чем они говорят, как сделали укол, измерили давление, сделали кардиограмму. У него было такое чувство, что это происходит не с ним, а что он тут же рядом со всеми и старается вникнуть во все происходящее. Такая непривычная отстраненность от себя еще долгое время после этого случая возвращала его к тому событию. Когда он потом рассказывал жене, кто что говорил, то она поражалась тому, что он, будучи в бессознательном состоянии, запомнил, как говорят, один к одному все, что происходило в их квартире той роковой ночью. Для врачей скорой помощи это была обычная ночь, они привели в чувство профессора: предметы, вещи в квартире для него приобрели четкие очертания, перестали плавать и растворяться. Он сразу же поднялся на ноги и на все уговоры врачей и жены лечь в больницу отвечал: «Нет и нет, и не уговаривайте, чувствую себя уже неплохо, нормально». Даже слова жены, что он думает только о себе и не думает о ней и детях, не возымели на него никакого действия. В больницу он не поехал. Днем участковый врач-терапевт и кардиолог отметили, что пульс, давление повторная кардиограмма показали значительное улучшение работы сердечно-сосудистой системы. Врачи внушали Василию Андреевичу, что случай, произошедший с ним, — это первый звонок, извещающий о том, что необходимо отказаться от интенсивной научной работы, больше бывать на свежем воздухе, ходить пешком и делать утрами зарядку. Они убеждали профессора в том, что нужно не только развивать ум, но и укреплять физическое здоровье. Вот этому последнему совету и внял профессор.

Он стал ходить на работу пешком. До института было не более получаса ходьбы, и профессор стал выходить на час раньше до лекции или семинарского занятия. Василий Андреевич выбирал улицу и переулки, где меньше было движение машин, шел дворами, искренне полагая, что вдали от транспортных магистралей меньше загазованности, воздух чище. Его облаивали собаки, но душа радовалась от вида тихих дворов, похожих на деревенские.

Профессор научился ладить с собаками. Когда они с лаем приближались к нему, он спокойно говорил: возьми кыску, зю-зю, собаки в замешательстве останавливались, они искали глазами кошку, но ее, конечно, не было. Весь порыв и злоба у собак проходили...

На пути к институту он проходил незастроенное пространство — поле около выставочного зала: там утрами владельцы престижных, элитных пород собак выгуливали братьев своих меньших: спаниелей, гордонов, пойнтеров, овчарок и др. Важные хозяева освобождали от поводков своих элитных собак, давая им возможность порезвиться, а сами медленно прогуливались друг с другом парами, собаки тоже парами начинали игры, возню. Профессор тихо собаки тоже парами начинали игры, возню. Собаки лишь несколько секунд смотрели на высокого, грузного человека, как на чужака, и не удостоив больше его вниманием, продолжали прерванною игру. Профессор не оскорблялся за такое невнимание. Он продолжал свой путь, думая о том, что из всех собак лучшая, пожалуй, сибирская лайка: он уважал ее за добрый, отзывчивый нрав, за открытость и отходчивость, силу, выносливость и верность.

Однажды в поисках оптимального пути к институту Василий Андреевич набрел на улочку, состоящую из девяти деревянных домов, в семи из них не пахло живым духом, а в двух домах теплилась жизнь. В них жили пенсионеры, которые ждали своей очереди, чтобы переселиться в  высотные 9-12-этажные жилые дома, расположившиеся со всех сторон некогда тихой деревенской улочки. И хотя ее укорачивали строящиеся высотные дома, бульдозеры вокруг навалили высокие кучи строительного мусора, деревенька продолжала жить и сопротивляться, вернее, сопротивлялись деревья, принимавшие первые удары цивилизации. Они располагалась вдоль улицы, вокруг нее, и ограждали огороды, стараясь словно отдалить гибель деревеньки. Деревья стояли насмерть. Мощные тополя, как солдаты, даже под напором современной техники не дрогнули. Ближе к домам росли густые кустарники, с трудом но пробивалась наружу зеленая трава из-под больших каменных обломков и полуразрушенных бетонных. плит

В этот оазис, как его прозвали городские жители, высокоэтажных домов вечером повадились ходить влюбленные парочки, а днем, в обеденный перерыв, приходили рабочие, строящие дома. Они раскладывали немудренную снедь прямо на улице, благо улица превратилась в сплошной травяной ковер, а часам к семи здесь стали появляться пожилые люди из высотных домов. Они шли по три- четыре человека и все с бидонами, иные с ведрами. Дело в том, что один из пенсионеров недавно обнаружил родник.

Маленький ручеек, журча, несет свои серебром отливающие струи, точно радуясь тому, что он нужен людям... Кто-то уже нашел узкую трубу, приделал ее, и из нее лилась чистая, как слеза, вода. Василий Андреевич, увидев столпившихся людей около родничка, подумал: неужели в домах нет воды и спросил об этом. «Почему же нет, есть вода, но эта слаще», — сказал пожилой мужчина. И Василий Андреевич понял, что приходят сюда за водой бывшие деревенские, волею обстоятельств осевшие в городе, и что им даже не вода нужна, сколько общение между собой. Кто-то соорудил лавочку, и на ней сидели уже перезнакомившиеся старики, обсуждая разные проблемы, глядя на ручеек, вытекающий из трубы, который бежит, скользит, сверкая чистыми, хрустальными струями. Василий Андреевич приходил сюда в 12 часов дня, когда здесь никого не было. Ясное, безоб­лачное небо раскинулось над деревенькой. Лучи полуденного солнца золотят могучие вершины тополей и, прокрадываясь между густыми кустарниками, искристыми блестками играют в светлых струях родничка. Мягко журчит ручеек, таинственный его шепот, сливаясь с жужжанием пчел в траве и полным истомы стрекотанием кузнечика, навевает дремоту и умиротворение.

Лишь изредка доносился со стройплощадки шум машин, скрежет ходящего по рельсам крана. Как-то сидел Василий Андреевич на лавочке у родника, думал о превратностях судьбы, о себе, о людях живущих не в согласии с природой.

Неожиданно услышал шорох, оглянувшись, увидел плотного, невысокого роста, широкогрудого, черного с белыми отметинами пса. Он припал к трубе, как человек, и пил воду. Первое желание было прогнать его, но что-то удержало, остановило профессора. Он интуитивно, каким- то чутьем понял, что пес не пришлый, а местный и что пьет воду он только здесь. Напившись и встряхнувшись, пес спокойно смотрел на человека, сидевшего на лавочке. Незнакомец тоже спокойно разглядывал пса. Это была сибирская лайка. Пес имел красивую большую голову. Затылочная часть головы слегка округлена, с хорошо заметным бугром, стоячие уши в форме вытянутого треугольника, высоко поставлены. Глаза некруглые, с резко косым разрезом век. Пес был покрыт коротким жестким волосом, на задних лапах очесы, но без подвеса.

Боясь спугнуть пса, Василий Андреевич заискивающе позвал его: «Иди ко мне, иди, не бойся» — и даже похлопал рукой по коленке. Пес какое-то время колебался, но затем смело подошел к профессору и встал около его ног. Профессор без колебания запустил руку в шерсть, гладил спину пса и говорил: «Что, брат, нет у тебя хозяина, сторожишь пустой дом?. Давай будем знакомиться. Меня зовут Василий Андреевич Каргаполов, а тебя? — Знаешь пес, назову-ка я тебя Фарли в честь известного писателя- биолога, этнографа из Канады Фарли Моуэта, в свое время я прочитал несколько книг этого ученого. Особенно на меня произвела большое впечатление одна из них: «Не кричи, волки!». Речь в ней идет об Ангелине и Георге — волках-супругах, которые жили на бескрайних просторах Канадского Севера и которые выказали доброжелательное отношение к Фарли Моуэту, оказавшемуся в их природной среде».

Профессор сидел, рассказывая о Фарли Моуэте, а затем, посмотрев на часы, сказал: «Мне пора, Фарли, на лекцию пойдем, проводи меня немного». Они дошли до автострады, которую нужно было пересечь, и Василий Андреевич попросил Фарли дальше не провожать, пообещав ему завтра прийти и принести какой-нибудь гостинец. Так началась эта удивительная дружба, продолжавшаяся два года. Василий Андреевич приходил к роднику тогда, когда у него были лекции и семинары в институте. Он выходил из дома иногда за три часа, но были дни, когда у него в институте на кафедре не было никаких дел, и он приходил к Фарли просто так, чтобы посидеть, поговорить. Фарли, завидев профессора, встречал его громким лаем, несся сломи голову, подпрыгивал, норовя лизнуть его, подметал землю хвостом, бодая головой, терся об йоги. Словом, встречал своего нового хозяина, и так почти каждый день.

Но пот случилась беда с Фарли. Рядом с ним не оказалось Василия Андреевича. Он был в это время на философской конференции в Тамбове. А когда по приезде появился у родника, то не обнаружил своего друга. Нашел он его в ограде дома, который сторожил Фарли. Он лежал около изгороди огорода в крови. Волоча задние ноги, он с трудом подполз навстречу профессору, и, когда они встретились, Фарли лизнул сухим шершавым языком руку хозяина, это уже говорило о серьезности положения. Он сбегал с банкой до родника, набрал воды, разжевал мелко мясо, хлеб, принесенные с собой для Фарли и вместе с водой поил друга, понимая, что необходимо отпаивать жидкостью, так как Фарли потерял много крови. Этим же вечером профессор привел к Фарли врача-хирурга, который обработал рану, зашил ее, словом, сделал операцию и сказал, что пес будет жить, но за ним нужен уход.

— А почему бы Вам, Василий Андреевич, не взять его домой — сказал врач.

--- Видите ли, Владимир Петрович, — начал профессор, — Фарли — сибирская лайка, а для него место в этом городском доме — тюрьма, где он не выдержит. Этот брошенный дом он охраняет, и, видимо, здесь он родился, Фарли будет здесь находиться до тех пор, пока не снесут все дома. Несколько дней назад дома покинули два последних жителя это «деревеньки», так что недолго осталось ему здесь жить.

Фарли начал поправляться, друзья снова ходили посидеть у родничка. Там, поглаживая Фарли, профессор рассказывал другу о своей жизни. Мне тоже было не сладко. Родился в войну. Отец, хотя и в возрасте, воевал, два моих старших брата погибли, я их не видел, так как был последним. Мать день и ночь работала в колхозе, не до меня было. Много в это время умерло от голода нашего брата — детей. С 14 лет работал в колхозе, после училища механизации — комбайнером, трактористом, каменщиком, учился в вечерней школе. Служил в армии в танковых войсках водителем танка. А когда поступил в университет,то снова вспомнил  голод. В солдатской робе ходил два года, стипендия даже повышенная была — 28 рублей. Пришлось подрабатывать: разгружал уголь, ездил со стройотрядами в Казахстан. И не поверишь, Фарли, многим студентам слали деньги из дома, а я высылал заработок за лето домой, родителям. Они у меня уже были старенькие, немощные, изработавшиеся. Колхозу отдали 40 лет, получали пенсию по 12 рублей в месяц. Почти каждое лето, во время студенческих каникул, я приезжал домой, в свою деревню. На все лето хватало дел: заготавливал дрова, накашивал сена для коровенки Майки, ухаживал за кормильцем — огородом. Во всех делах неизменным помощником у меня был пес, похожий на тебя, Фарли. Он со мной и на рыбалке, и на охоте, и на покосе.

Лиха я хватил в своей жизни не больше, чем сверстники моего поколения — тяжела для всех была жизнь после войны. Надо любить жизнь во все времена, мой друг, и радоваться каждому ее мгновению. Мне бы очень хотелось, хотя бы на какое-то время, вернуться в то трудное, далекое, голодное, босоногое детство, разбежаться с берега и бултыхнуться в речку Тару, милую речку моего детства. Все чаще и чаще думаю о своей деревне, о жизни того времени. Люди приносят большие жертвы, чтобы жить в соответствии с тем, что они считают должным, но как хочется освободиться от обязанностей, хотя бы на некоторое время. Жизнь не шахматная партия, где можно взять ход назад и предложить другой вариант. Нельзя пленку жизни размотать назад, это уже невозможно сделать.

Ты понимаешь, Фарли, от этих постоянных дум о деревне, я, неожиданно для себя, начал писать стихи:

«Мне снится речка Тара, в красоте стыдливой,

когда мальчишкой с удочкой спешил.

В мой милый дом — шалаш под старой ивой,

в котором я подолгу жил...».

Жизнь продолжалась. Время текло в одном направлении, деревеньку не разрушили. Фарли совсем поправился, он стал провожать профессора до института, и пока тот был занят со студентами, ждал его. Фарли погубило то, что он стал пересекать опасную для себя зону — шоссе. Это было зимой: профессор, как обычно, провел занятия и, когда вышел из института, то не обнаружил своего друга. Не ожидая ничего плохого, он направился обычным путем домой, через «деревеньку». Перейдя трассу, он увидел на обочине дороги убитого Фарли. Видимо он бежал через дорогу, но не рассчитал силы, машина сбила его и отбросила на обочину. Фарли лежал, вытянув передние ноги, словно смерть настигла его в прыжке: влажные, испуганные, даже не испуганные, а удивленные, открытые глаза выражали что-то человеческое, словно говорили: за что? Василий Андреевич поднял мертвого тяжелого Фарли на руки и понес в «деревню». Он занес его в ограду дома, который охранял Фарли, выбрал место могилки у плетня, рядом с тополем, затем нашел в пристройке лом и в течение нескольких часов долбил мерзлую землю, выгребая ее руками. Похоронив Фарли, Василий Андреевич взял в ограде несколько кирпичей и на могиле выстроил из них букву Ф. Профессор шел домой, ему все виделись удивленные, подернутые слезой глаза Фарли и немой безответный вопрос: за что?

На следующий день Василий Андреевич в институт поехал автобусом. Тоска по малой родине у профессора стала невыносимой, избавиться от нее можно было только совершив поездку в родную деревню. Он собирался после летней экзаменационной сессии уйти в отпуск и провести его на родине. Василий Андреевич понимал, что у него в деревне нет родственников, и тем не менее мысленно представлял, как сходит он на сельское кладбище, поклонится дорогим могилам — матери и отца, побывает в ремонтно-технических мастерских, как встретится со сверстниками, с которыми учился в школе, с кем когда-то начинал работать механизатором, искупается в милой его сердцу речке Таре... Но этому не суждено было сбыться, Василий Андреевич умер в кузове грузовой машины на пути к его родной деревне. Доехал поездом он хорошо до станции, но опоздал на автобус, который курсировал до его деревни.

Шел пешком и тут его нагнала попутка... Встречи с родиной не суждено было сбыться. Но, как говорят в народе: «Такую смерть за деньги не купишь, он умер, не обратив внимание на смерть». Хоронили профессора всей деревней, могилу вырыли рядом с родителями.

Сбылось. Он так хотел быть похороненным на сельском кладбище малой родины.






СЕМЬ ЧАСОВ В ЛЕНИНГРАДЕ




Главный конструктор авиазавода Семен Павлович Тюхаев в последнее время стал видеть один и тот же сон.

Во сне ему являлись события, которые действительно имели место с ним в молодости, когда ему было девятнадцать лет. Сначала Семен Павлович удивился, что эта прошлая явь, возникшая во сне, так эмоционально всколыхнула память, взбудоражила мысли и чувства, но когда события того памятного для него дня стали являться во сне каждую ночь, он забеспокоился. Появились мысли-сомнения: может быть старею, хотя, с другой стороны, до пенсионного возраста еще не близко и итоги прожитой жизни подводить рановато. А может это такая болезнь, — думал он, —■ если каждую ночь видение во сне об одном и том же. Он все явственней, до мельчайших подробностей, вспоминал тот обычный, и в то же время необычный, для него день. Семен Павлович ловил себя на мысли, что он и во время работы думает об этом случае. Может взять внеочередной отпуск, — рассуждал он, — и все придет в норму. Однажды он даже пожаловался другу-коллеге по работе на то, что плохо спит ночами, а если спит, то видит один и тот же сон.

— А ты поделись, исповедуйся перед кем-нибудь, т. е. расскажи, что тебе снится и все как рукой снимет, — посоветовал Петр Степанович.

— Ты это серьезно? — сказал Семен Павлович.

— Вполне, — заявил друг, — давай рассказывай.

И Семен Павлович начал: Я был курсантом высшего летного училища. В конце второго семестра первого года обучения, вызвал меня подполковник, зам. начальника училища по политчасти и говорит: «Поедете со мной в двухдневную командировку в Ленинград».

Конечно, я очень обрадовался, так как никогда не был в Ленинграде. В первый же день мы быстро управились с делами и подполковник говорит: «У меня есть в городе еще дела, а вам даю семь часов на ознакомление с Питером, Начните с Эрмитажа и основательно используйте представившуюся вам возможность. Встречаемся в двадцать ноль-ноль на железнодорожном вокзале у справочного бюро».

Радости моей не было предела. Семь часов, почти целый день и ни от кого никакой зависимости. Не теряя времени поехал в Эрмитаж, там я ошалел от всего увиденного и пережитого. Если бы дали возможность основательно осмотреть в течении трех месяцев, наверное, и этого времени не хватило бы, а так хотелось побывать во всех залах, все увидеть и запомнить. На третьем этаже Эрмитажа, в залах, где представлено западно-европейское искусство, точно запомнил, у портрета артистки Жанны Самари Ренуара познакомился с очаровательной, умной девушкой — Леной, коренной ленинградкой. Она охотно стала моим гидом. Лена водила меня по залам Эржитама, рассказывала о художниках, старалась войти во все тонкости их жизни, ярко живописала о том, что побудило, подвигнуло того или иного великого живописца к созданию картины. Вела себя Лена естественно и свободно, без всякого кокетства, никак не подчеркивала, не выказывала свою образованность. Но когда я задавал глупые вопросы, она смеялась и говорила: «Откуда ты взялся такой дремучий, где ты жил до этого времени? Ты что, серьезно, никогда не слышал и не читал о Моне, Писсаро, Деге, Коро, Сезанне или ты меня разыгрываешь?».

— Да что ты, Лена, — взмолился я, — вот ты называешь меня дремучим, а откуда мне быть просвещенным? У нас в Сибири, где я жил до училища, один книжный магазин на весь район, а после окончания семилетки я в 14 лет стал работать на комбайне.

— Ты меня прости, Семен, — просто сказала Лена, — но все равно ты дремучий.

Из Эрмитажа мы вышли через три часа, а затем бродили по набережной Невы. Берега реки одеты в бетон и гранит, но есть просветы-ниши, в одну из которых мы вошли и спустились по ступенькам к воде. В тот день была чудесная погода, солнце еще стояло высоко. Изредка оно скрывалось за редкие клочковатые тучи, а когда выныривало — все сразу преображалось. Вода на Неве приобретала светло-зеленый оттенок, несильный ветер поднимал небольшие волны, которые переливались искристыми блестками. Мы сидели на каменных ступеньках, смотрели на воду и молчали. Лена первой нарушила молчание и попросила меня рассказать что-нибудь о моих родителях. Что я мог рассказать об отце? Он погиб под Москвой в декабре 41? года а, ему шел 21 год.

— Понимаешь, Петр, — продолжал свой рассказ Семен Павлович, — когда я думаю об отце, то, наверное, его идеализирую и почему-то мне вспоминаются строчки Высоцкого:

Он шагнул из траншеи с автоматом на шее,

От осколков беречься не стал,

И в бою под Москвою он обнялся с землею,

Только ветер обрывки письма разметал...

Представляю солдата, лежащего грудью к земле, метет поземка. Солдат уже запорошен частично снегом: в правой руке винтовка, а из левого кармана шинели, ветер выбрасывает листочки письма, которые уже не найдут адресата: мать, отца, жены, брата, сестры. После войны, мне рассказывала мама, приезжал солдат, привезший весть об отце.

Сразу же после знаменитого парада в Москве 7 ноября 1941 года сибирские полки, участвовавшие в нем, были отправлены на передовую. Лыжный батальон, в котором находился мой отец, около месяца отбивал атаку за атакой. Из тех лыжников осталось всего лишь шесть человек. Во время одной из атак гитлеровцев, когда кончились боеприпасы, он поднял оставшихся бойцов батальона, желая навязать гитлеровцам рукопашный бой. Командир был тяжело ранен, и он взял командование, оставшимися людьми на себя. Шагнул из траншеи, но не добежал до позиции врага. Его сразил автоматной очередью гитлеровец, одна из пуль попала прямо в сердце. Еще по инерции, охваченный пылом боя, он пробежал несколько метров и упал, чтобы уже никогда не подняться.

Отец так и не узнал, что у него родился сын. Я родился в начале 42 года. Мама рассказывала, что отец был очень красив, был просто могучим человеком, равных по силе ему не было во всем районе. Работал он в колхозе комбайнером, так что я пошел по стопам отца. Перед войной он самостоятельно подготовился и сдал экстерном за среднюю школу, мечтал учиться в сельскохозяйственной академии, увлекался поэзией, играл на баяне, гитаре. Его любимым поэтом был М. Ю. Лермонтов, он мог часами наизусть читать его стихи. Мама, получив похоронку, не могла поверить, что ее Павел, такой сильный человек, мог быть убитым. Всю войну, до конца своих дней, она ждала его. Двадцать лет она так и не вышла замуж, хотя было много предложений. Мама была русской красавицей, так ее все называли, я это хорошо помню, и на вопросы людей, почему не вышла еще раз замуж, отвечала: «Потому, что не смогла бы полюбить так, как любила и продолжаю любить Павла».

Мама умерла еще не старой, когда я уже поступил в летное училище. Она вывозила сено на лошадях по таящему льду и вместе с подводой провалилась в реку, не выдержал лед. В воде она распрягла лошадь, спасла ее, но сама простудилась и за шесть дней «сгорела». За два дня до смерти, нашла в себе силы, перекроила свое девичье платье, которое нравилось отцу, при этом сказала: «Очень хочу при встрече с отцом быть красивой». Такой она хотела предстать перед любимым.

Так я рассказывал Лене о своих родителях, а потом заметил: что, это я все о грустном говорю, а, Лена? И дернуло же меня за язык: — Эй, искупаться бы сейчас! — Лена словно ждала этого возгласа и тут же отреагировала: «Так в чем же дело, купайся!». Такого оборота я не ожидал, так как не собирался купаться, и что-то промямлил насчет того, что у меня плавок нет, да и вода (была первая половина мая) холодная. Лена, явно уже нарочито подзадоривая меня, а может, испытывала, не надеясь на мою решительность, заметила: «Ничего, можно и в трусах, а вода нормальная». Мне ничего не оставалось делать, как начать раздеваться. Трусы я подобрал, скатал с обоих боков, сделал их плавками и решительно двинул по ступенькам, уходящим в воду. Боязни холодной воды у меня не было, плавал неплохо: с детства пропадал на своей речке Таре, и думал доказать Лене, что хоть я и дремучий, но посмеяться над собой еще раз не дам. Вода действительно оказалась очень холодной, и я быстро-быстро поплыл, пробуя, явно рисуясь перед Леной, разные стили плавания. Доплыл до середины, до бакена, решил повернуть обратно, а когда развернулся, чтобы плыть обратно, до этого плыл на спине, то растерялся: Лена была едва видна. Стало ясно: меня отнесло течением реки в сторону моста лейтенанта Шмидта. Мысль работала лихорадочно. Если плыть по течению до ближайшей ниши, а до нее уже было рукой подать, значит нужно будет бежать к Лене в трусах по набережной Невы, среди праздно гуляющей публики. Стыд- то какой! Этот вариант я сразу отбросил как неприемлимый. Альтернативой этому загубленному варианту возник новый. Что если подплыть к месту, где нет ниши-схода к воде, и криком попросить помощи, там стояли матросы, они смогли бы связать ремни и вытащить меня, но на это зрелище соберется мгновенно толпа. И мне все равно пришлось бы бежать некоторую часть пути к Лене по набережной Невы. Этот вариант для меня тоже оказался неприемлемым. Лучше утонуть, — думал  я, — чем опозориться перед Леной, перед людьми. Единственная возможность в данной ситуации — было возвращение к месту, где была Лена — плыть против течения реки. И я решился. Лег на левый бок, а правую руку выбрасывал из воды, стараясь в унисон с левой грести, рывками толкая тело, так я двигался толчками вперед. Но через какое-то время возникла заминка, стали сползать трусы, и мне время от времени, что нарушало синхронность, ритм моего движения, приходилось их подтягивать. Дважды, проклятые, чуть не слетели, поймал почти на ногах, но при этом подумал, что лучше приплыть голым: люди отвернутся, можно их попросить об этом, когда буду одеваться, чем бежать в трусах по набережной — для меня это было непереносимо. Плыть было тяжело, иногда казалось, что гребу вхолостую, не двигаясь, но смотреть вперед не смотрел — боялся, а вдруг топчусь на месте? Сердце так билось, что я ощущал его биение, оно стучало прямо в ребра и отдавалось в голове, а о том, что вода холодная, что не доплыву до места — не думалось, правда было сомнение, а вдруг Лена ушла и кто-нибудь взял мою одежду. Что тогда?

Такие мысли возникали потому, что я уже более часа, по моим предположениям, боролся с течением реки. Не помню, сколько времени мне пришлось плыть, но когда коснулся скользских ступенек ногами, у меня было такое ощущение, что одного метра хватило бы, чтобы не доплыть до цели. Почему то радости я не испытывал, видимо, потому, что отдал все на что был способен физически. Вставать сразу не стал, а посидел на ступеньках, которые были под водой, а когда стал подниматься, рухнул па руки, наверное, потерял сознание на какие-то доли секунды. Лене еле сказал, что поскользнулся, все бодрился, говорил о том, какая хорошая вода, как в наших сибирских реках. У меня было такое чувство, что я похож на только что родившегося теленка, который едва стоит на ногах, и каждая клеточка тела его подрагивает. Лена поняла мое состояние, отошла в сторону и отвернулась, давая мне возможность собраться с духом и не смущать меня, когда я на себе выжимал трусы. Немного подсохнув, мы двинулись в сторону железнодорожного вокзала, время уже поджимало. Лена вызвалась проводить меня, но я заметил, что между нами исчезла естественность, разговор не получался, протекал вяло и неинтересно. Сказать о том, что я был подавлен случившимся, обессилел и был безразличен, в данный момент, ко всему... Нет, конечно. Для человека моего возраста и такой физической силы, которой я от природы был наделен, достаточно было одного часа, чтобы восстановиться полностью. И уже не чувствовал себя ущербным, как в момент головокружения на ступеньках, но что- то произошло в наших отношениях, объяснить причину я не мог.

Солнце закатилось, оставив на горизонте бледно-золотистую полосу; серо-свинцовые облака, так характерные для Ленинграда, тесными, клубистыми массами, стали обкладывать небо. На вокзал мы приехали за полчаса до назначенного подполковником времени. Лена неожиданно засобиралась домой, она попросила меня нагнуться к ней, а когда я это сделал, не подозревая ни о чем, она при всем честном народе поцеловала меня в губы, по-настоящему. Она нежно прижалась ко мне и прошептала: — «Ты еще не знаешь себе цены, с тебя надо изваять скульптуру», — и еще раз поцеловала.

— Это тебе на прощание, чтобы помнил ленинградку Лену, а ты все-таки дремучий, но я верю, что, ты добьешься многого в жизни, — сказала и растворилась в толпе.

Поцелуй Лены был первым в моей жизни. Действительно дремучий, я даже не подумал попросить у нее адрес, не расспросил ничего о ней, не знаю даже фамилии, — сказал в заключении своей исповеди Семен Павлович. Вот на этом поцелуе и просыпаюсь каждую ночь и не сплю, мысленно проецируя наши отношения с Леной. Будь я немножко поопытней в тот момент, то как знать, может быть Лена была бы моей судьбой. Свою дремучесть Семен Павлович выкорчевывал — как он говорил — и течении всей жизни не делая для себя послабления в дни радостей и ни в дни невзгод.

Будучи, по роду деятельности, связанный с техникой он проявлял непонятный, для окружающих его людей и прежде всего коллег, интерес к гуманитарным наукам. Своим коллегам Семен Павлович говорил: есть две науки, которые наивысшим образом развивают интеллект — это философия и искусство, все другие науки, по его мнению, дают необходимые знания в той или иной сфере деятельности. Он считал, что интерес к философии и искусству, литературе помогают ему в основной деятельности, т. е. в самолетостроении. Куда бы не забрасывала его судьба, он неизменно находил книги по истории философии и искусству, без которых он не мыслил своего существования. Его личная библиотека поражала своей уникальностью далее узких специалистов по истории, философии, искусствоведению, а его энциклопедическая образованность вызывала зависть всех, кто общался с ним.

Семен Павлович учился каждый свободный час, помня о своей дремучести, он самостоятельно овладел английским, немецким, итальянским, французским, испанским языками, чтобы читать труды по искусству и истории философии в подлиннике.

Доктор технических наук, лауреат Государственной премии СССР, крупный специалист в области самолетостроения Семен Павлович Тюхаев, и сейчас — в снах — вспоминает девушку Лену из Ленинграда, свою дремучесть в молодости и тот весенний заплыв тридцатилетней давности по реке Неве, который, может быть, заставил его поверить в то, что человек может все — стоит ему только захотеть.






ЭКСТРЕМАЛЬНАЯ СИТУАЦИЯ




Виктор Васильевич Шершнев, доктор философских наук, профессор, еще не старый человек, стал иногда в своих лекциях в университете по философии иронизировать над современной молодежью. Нет, это было не морализаторство типа — вот в наше время. Нет, он не вставал в позу духовного отца пастыря, не делал назиданий, не учил студентов как надо жить. Профессор понимал, что каждое поколение переживает свои трудности и людей в возрасте идеализирующих свое время и не согласных с некоторыми нравами и отношениями у части молодежи, всегда было много. Достаточно вспомнить диалоги Платона, написанные еще до новой эры. В этих диалогах Платон в уста своего учителя Сократа вложил слова, которые мало чем отличаются от сегодняшних, упрекающих молодежь, что она стала хуже, чем в «наше время». Основные претензии к современной молодежи у профессора было две ее пассивность и сытость. Испытание сытостью он считал не меньшим злом для молодежи, чем испытание голодом. Пассивность молодых людей, по мнению Виктора Васильевича, является производной от сытости. Профессор бичевал мещанство, цитировал по памяти М. Цветаеву, Вл. Солоухина, Ю. Кузнецова. Но иногда говорил, словно успокаивая себя, после очередного искреннего негодования против «вещизма»: «Вы же не виноваты в том ,что стали потребителями, объективно не виноваты, мы, взрослые, сделали вас такими, не всех конечно, но мы вам обеспечили комфортную жизнь, опекая и оберегая от всяких трудностей, которые с избытком сами испытали. А перестроечные годы сориентировали у вас дух предпринимательства и накопительства. И эта идеология властно вторгается во все сферы нашей жизни. И особенно этой идеологии более всего подвержена молодежь».

Мещанин, хапуга, лентяй сами по себе не возникают, функция человека, — говорил профессор, не приходит извне, она обусловлена, т. е. детерминирована теми отношениями, в которых оказывается человек. Вы помните известное суждение никем не опровергнутое: «Обстоятельства в такой мере творят людей, в какой люди творят обстоятельства. Мы должны изменить обстоятельства, что я имею в виду? Против сытости, мещанства мы должны выработать иммунитет и таким иммунитетом для нас должна быть духовность, нравственное самосовершенствование человека. Как природа является источником вдохновения художников, поэтов, источником человечности, так труд, книга, постижение культурных ценностей являются духовной основой человека. Необходимо изменить систему ценностей, отдав предпочтение не потребительским, а духовным».

Однажды, во время лекции, когда Виктор Васильевич комментировал острую статью о «вещизме», опубликованную в «Литературной газете», кто-то из студентов прервав профессора сказал: «Виктор Васильевич, вот Вы катите бочку на молодых потребителей, а каково было ваше поколение студентов, расскажите нам, как вы жили, чем жили, каковы были ваши интересы. — Охотно это сделаю, сказал Виктор Васильевич, — но только не на лекции, а на очередном вечере вопросов и ответов в общежитии, напомните мне об этом». Студенты напомнили. И в один из вечеров Виктор Васильевич предстал перед студентами в неофициальной обстановке. Собрались в красном уголке общежития, где на столе красовался самовар, гора печенья и конфет. Это не был официальный вечер вопросов и ответов, не были заранее заданы вопросы. Был задан один вопрос: чем жило и как студенчество университета 20— 25 лет назад.

Начал профессор с того, что его поколение, которому он принадлежал, пришло в университет в 60-е годы, многие из ребят отслужили в армии, поработали на производстве. Это студенты, родившиеся в годы войны, в сороковые- роковые. Нужно ли вам говорить о нашем голодном детстве. Большинство из них не имели отцов — они погибли в Великую Отечественную. Мне тоже пришлось работать в деревне трактористом и комбайнером, одновременно учился в вечерней школе, после окончания которой поступил в высшее летное училище, но не повезло, проучившись больше года училище попало под сокращение. Вы знаете, что было сокращение армии 1,5 млн. человек в 60-е годы и мне, как и многим ребятам пришлось изменить своей мечте, я поступил в университет. Жили мы очень бедно — стипендия на первом курсе была 22 рубля, повышенная — 28 рублей. Жили коммуной. Что это такое? О, это особая форма организации студенчества, которая, наверное, пойдет и в историю. Мы, человек двадцать, объединялись, сдавали по 18 рублей какой-нибудь женщине-пенсионерке, которая на эти деньги покупала самые дешевые продукты и готовила нам еду три раза в день, прямо в общежитии на кухне какого-нибудь этажа, иногда сами готовили по очереди, по графику. Сами понимаете, как мы питались. Оставалось 4 рубля, из которых часть шла на уплату за общежитие, комсомольские взносы — словом денег не оставалось даже на билет в кино. Вы, вероятно, подумаете почему нигде не подрабатывали. Во-первых, сил не хватало, во-вторых, может для вас это будет неубедительно, но каждый свободный час старались провести за книгами в научной библиотеке. Были и голодные обмороки, что касается одежды, никто особенно не обращал на нее внимания, для некоторых ребят единственным костюмом, на все случаи жизни — была солдатская роба.

Все жили мыслью о том, что вот кончим университет, тогда и заживем, как нужно. Но жили весело, а какой мы пир закатывали, когда кому-нибудь присылали из деревни сало — это был праздник на факультете. Покупали хлеба, заваривали чай и гужевали всю ночь под стихи и песни. Иногда в таких стихийных празднествах принимали участие даже профессора, которые были частыми гостями нашего общежития.

О многом бы можно рассказать, но мне из студенческой поры вспоминается один случай, который потряс меня до основания и заставил на себя посмотреть с иной стороны, до этого случая мне казалось все могу, все давалось легко, думал так пойдет и дальше!

Речь пойдет о калыме. Во время летних каникул мы ездили в Казахстан со студенческим строительным отрядом. Бывали, но редко, случаи, когда мы подрабатывали на разгрузке вагонов с углем, щебенкой, гравием. Но однажды вечером выпал особый случай — заработать большие деньги. Как-то вечером в университетском общежитии появились вербовщики-калымщики из числа студентов политехнического института. Это были здоровые, просто могучие парни — мастера спорта по штанге и вольной борьбе. Они шли по коридорам общаги и громко зазывали собраться физически сильных парней на третьем этаже в красном уголке, где мы сейчас с вами беседуем. Через каких-нибудь полчаса красный уголок заполнился десятками парней и как говорят, в нем яблоку негде было упасть. Многие, видимо, пришли из любопытства. Один из вербовщиков, широкоплечий парень, могучего телосложения сказал примерно следующее:

— Парни, мы пас собрали для того, чтобы предложить работу, работу очень трудную, но высокооплачиваемую. Работать предстоит одни сутки с несколькими перерывами на обед. Надо вручную разгрузить две баржи с досками-сороковками. За сутки можно получить 150 рублей. Деньги получаем сразу после окончания работы. Парень объяснил, что тот, кто не выдержит до окончания работы, скажем несколько часов, не получает ничего. Такой у нас закон, понимаю, — продолжал он, — что закон жесткий, но мы предупреждаем честно заранее, чтобы потом, как говорят, разговоров не было. Вот и кумекайте идти или не идти, а если кто надумает, запишитесь у Влада, и показал на товарища, сидевшего за столом с блокнотом наготове. Сбор завтра на пристани в шесть часов утра. Конечно, получить 150 рублей за сутки студенту в 60-е годы было огромным богатством, на них можно было приобрести недорого костюм и пальто. Стоимость, то есть покупная способность тех денег была выше, в 100 раз, чем сегодняшняя, их девальвация как-то со временем все более ощущалась.

После такого предельно краткого выступления организатора калыма, больше половины парней покинули красный уголок, а оставшиеся стали записываться у Влада. Во время записи некоторые вербовщики подходили к парням и пробовали мускулы рук — иногда небрежно роняли: не выдержит, иногда — норма, пойдет, хорош. Кто-то из записавшихся заметил, как на невольничьем рынке, зубы только еще не смотрели. На следующий день, ровно в шесть часов, мы были на пристани, там уже шла перекличка. Ребят собралось много и все крепкие, здоровые, сильные из разных вузов города.

Была середина мая, солнце уже давало о себе знать, днем ребятишки во всю купались в реке. Организаторы разгрузки барж на берегу четко объяснили куда носить доски, с кем быть в паре. Попросили раздеться до трусов (будет жарко), на ноги выдали видавшие виды кеды, их было великое множество, дали каждому наплечник, как солдату и мешковину, для прикрытия шеи и спины. Работа была организована так: у штабелей в нескольких местах выбора досок стояло два добрых крепких молодца, которые брали по несколько досок, с двух концов (на каждого несущего приходилось более 100 килограммов), и обрушивали их на плечи впереди стоящих, а те следующей и т. д. От мест разгрузки до нового складирования досок было метров триста, нужно было пройти по мосткам с баржи на берег, а там самое трудное, в гору до нового штабеля. Через три часа работы перекур на пятнадцать минут, разрешалось искупаться, а через шесть часов можно было перекусить, на это отводилось полчаса. Фирма, т. е. организаторы, позаботились о подкреплении грузчиков. Еда немудрящая, но сытная: мясо, яйца, огурцы, помидоры, хлеб с молоком. После купания в холодной воде мы некоторое время чувствовали себя бодро, а еда расслабляла. Некоторые из студентов после перерыва не могли подняться, им нужно было размять, помассировать ноги, чтобы вновь начать ходить. После каждого получасового перерыва, т. е. через шесть часов, грузчиков становилось все меньше и меньше. Шел, так сказать естественный отбор, оставались самые выносливые, сильные физически и духом. У меня было четыре партнера. Особенно запомнился третий партнер, это был могучий, красивый атлет, штангист полутяжелого веса. Он не доработал до конца шесть часов, пот ручьем катился с него, заливал буквально, он много пил воды. На барже стояло несколько бачков воды, и мы, возвращаясь с берега, часто прикладывались, чтобы восполнить вышедшую с потом воду. А когда мой партнер, из политехнического института, после очередного перерыва, едва поднявшись пошел с баржи, его никто не остановил, никто не окликнул. Я было попытался что-то сказать относительно того, что, мол, парню надо заплатить.

Но меня оборвали, посоветовав свои моральные сентенции оставить за пределами баржи. Здесь, дескать, свои законы.

Последние часы работы были самые трудные, просто ужасные. Ноги стали как на шарнирах, во время перерыва нельзя было опускаться на корточки — потом не подняться. Уже не хотелось ни пить, ни есть, появилась слабость. Была одна только мысль — как донести груз — доски до места, сбросить их и отдышаться, двигаясь «порожняком».

Мучила навязчивая строчка С. Щипачева «...Землю раем можно сделать, только руки приложить». Не поверите, но и голове была такая пустота, что славно и не было многих лет учебы.

Не помню почти последних часов работы, был я уже не человеком, а роботом, автоматом, но сутки выдержал! За работу получил 220 рублей. Нас, доработавших до конца, развез по общежитиям автобус, нанятый для этого «фирмой». Каждому дали по полной сумке продуктов, оставшихся от обеда. Кстати, выдержали в основном не спортсмены, а ребята, привыкшие к постоянному труду, в основном, это были деревенские парни.

В общежитии я появился рано утром, меня едва узнали, небритого, постаревшего, с распухшей шеей и плечами. Девчата где-то раздобыли пинцет: вытащили занозы, обработали шею и плечи одеколоном, уложили в постель. Проспал я более суток, а когда проснулся, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, все тело ломало и горело. Подняться без помощи товарищей по комнате не мог. Ребята носили меня умываться. И только на третий день я сам стал ходить, посещать лекции и семинары...

Сейчас вспоминая эту работу, думаю, что в данный момент не смог бы выдержать этой двух-трехчасовой гонки - разорвалось бы сердце.

Виктор Васильевич сделал паузу, давая понять, что рассказ окончен. А потом заметил, что при сытой жизни вряд ли нашлись охотники из числа студентов, чтобы так убиваться.

— Не скажите, послышался голос, — и сейчас 22000 рублей не валяются на дороге.

— Понимаете, для меня этот случай дал возможность оценить сложность, многоликость, многообразность жизни, — закончил свой рассказ профессор. Я понял, что нужно серьезно готовить себя к жизни. Потом было много всякого, но этот случай особенно памятен. Может быть потому, что он был по трудностям первым.






РОМКА




Собака была ничья. Некто не помнит, как она появилась во дворе, кто ее хозяин, но все знают, что ее зовут Ромка. С утра до вечера она носилась по двору с ребятишками. Двор был похож на квадрат, зажатый с четырех сторон пятиэтажными домами. Большую часть двора занимал детский сад. Он обнесен железной сеткой, однако ребятишки, несмотря на строгости сторожа, проникали на его территорию. Там шумели подрезанные, разросшиеся, раскидистые тополя и стояли миниатюрные игрушечные домики, в которых можно было спрятаться, играя в войну. Непременным участником всех игр была Ромка. Она сновала между враждующими  группировками и часто являлась невольным виновником раскрытия детских тайн. Дети очень любили Ромку, она резко контрастировала с теми квартирными маленькими собачками, которых выводили на поводке «выгуливать». Это была красивая, стройная сибирская лайка, высокого роста, белая как снег, пушистая, но не лохматая, без очесов на ногах. Вокруг Ромки всегда крутилась ребятня, ее гладили, ласкали, старались чем-нибудь угостить.

Безоблачная жизнь Ромки продолжалась несколько лет. Летом она, днем и ночью, находилась во дворе, зимой тоже, но в лютые морозы ютилась в подъездах одного дома. Этот дом был похож на все другие дома, но Ромка выбрала его, и ребятишки гордились тем, что она, как они говорили «ихняя». И действительно, хотя Ромка с ее добродушным нравом относилась ко всем одинаково, она выбрала в качестве своего дома тот, что с шестью подъездами. Определились и симпатии Ромки — Бушмалевы. В этой семье росли два мальчика, которые учились в младших классах. Игорь и Сергей тоже привязались к Ромке, но все уговоры сделать Ромку членом семьи не действовали на маму, Людмилу Федоровну — детского врача. Старший Бушмалев был согласен, но его мнение было не главным. Все прочитанные рассказы о доблестях наших «братьев меньших» не проняли Людмилу Федоровну, она была неумолима. Да и то, привести сибирскую лайку в квартиру на пятый этаж — не только хлопотно, но и оскорбительно для таежной собаки. Ни одну другую собаку сидение взаперти или на привязи не портит так, как сибирскую лайку.

В отсутствие матери Игорь и Сергей приглашали Ромку в гости. Они кормили ее, сажали на диван, заставляли служить за лакомства. Затем начинались игры, мальчики прятались, а Ромка искала их, иногда в эти игры встревал старший Бушмалев, Степан Васильевич. Он надевал полушубок, вывернутый овчиной наружу, вымазывал себе лицо краской или надевал маску медведя. Надо было видеть глазенки детей, их нетерпение и ожидание какого-то чуда, когда отец готовился напугать Ромку. И вот такой момент наступал. Из другой комнаты выкатывался клубок из шерсти, он рычал, прыгал, мяукал... Что тут начиналось: крик, визг, лай и, похоже, Ромка принимала правила игры и даже провоцировала ее продолжение. Ее лай проникал через двери, резонируя на весь подъезд, и вскоре соседи начинали стучать по батарее и в дверь. Так заканчивался прием гостьи. Ромку выпроваживали, сопровождая до двери. Начиналась уборка квартиры. Вечером ждали Людмилу Федоровну, ждали нагоняя, так как Ромка имела обыкновение оставлять царапины, целые полосы от своих когтей на крашеном полу, которые, кстати сказать, не удавалось скрыть: они не замывались, не замазывались и являли собой следы очередного посещения Ромки. Ромка же не испытывала никаких угрызений совести, как всегда провожала на работу в институт Степана Васильевича и поджидала ребят из школы. Дождавшись, когда Игорь и Сергей выйдут из школы, Ромка сломя голову неслась к ним, подпрыгивала, норовя лизнуть их в лицо, подметая землю хвостом, «бодая» их, терлась об ноги. Словом, встречала своих, исполняла свой собачий долг. И так каждый день.

Но скоро для Ромки наступили черные дни. Все началось с того, что она загуляла. Во дворе появились женихи. Отношение к Ромке со стороны людей резко изменились. От нее шарахались в сторону, как только она старалась приблизиться, и понятно почему, ибо стоило Ромке остановиться, среди соперников возникали ожесточенные драки. Ее старались прогнать от себя, и тогда вся свадьба откатывала, а в след Ромке неслись неласковые слова, и чаще всего женщины называли ее бестыжей тварью. Но как часто бывает в жизни, невнимание одних компенсируется усиленным вниманием других. Больше всего негодовала одна женщина из третьего подъезда, которую напугали женихи Ромки, устроив драку в ее присутствии. Ей удалось заманить собаку в подъезд и дать отравы. Несколько дней Ромку никто не видел, возможно, она убежала в лес лечиться, жевать траву, которую инстинктивно находят собаки в пограничной для себя ситуации. Через четыре дня она вновь появилась, но уже одна. На нее было страшно смотреть, шерсть клочьями свисала с боков, ребра четко обозначились, ее худоба свидетельствовала о перенесенной болезни. Ребятишки начали ее откармливать и, когда, казалось, дело пошло на поправку, Ромку постигло новое несчастье, эта женщина, из третьего подъезда обварила ее кипятком. Игорь с Сергеем перенесли Ромку на пятый этаж;, вынесли ей старую фуфайку, а сами побежали за матерью-врачем, которая сделала все необходимое. Обработала рану, засыпала ее стрептоцидом, отпаивала жидкостью. В судьбе Ромки принял участие весь первый подъезд. Вновь миновал кризис, и Ромка, как и прежде, стала появляться во дворе среди ребятишек. Она стала тяжелеть, и вскоре появились, все в том же первом подъезде, шесть щенков. Трогательно было смотреть, как заботливая мать кормит своих малышей, как она их прихорашивает языком.

Историю Ромки знали многие, попроведовать ее приходили не только дети, но и взрослые, и каждый старался принести ей чего-нибудь вкусное. Сначала Ромка рычала при виде посетителей, затем обвыклась и разрешала трогать бело-черных  щенят. Они становились все более забавными, привыкали к рукам людей. Игры малышей забавляли ребятишек, щенята ссорились, нападали двое на одного, кусались, а если малыши чересчур увлекались и начинали кусаться больно, Ромка призывала их к порядку. Щенята вскоре разошлись по квартирам, и Ромка вновь стала проводить целые дни во дворе. К ней вернулось хорошее настроение, теперь ее жизни никто не угрожал. Женщина из третьего подъезда переехала в другой район.

И вдруг снова беда. Однажды вечером, когда Игорь возвращался из школы, он обнаружил Ромку под лестничной площадкой всю в крови. Волоча задние ноги, она с трудом подползла к мальчику и лизнула руку, затем легла на бок. Живот ее был разорван выстрелом из ружья. Игорь видел как дрожит его черное легкое. По его телу пробежала горячая волна жалости, он заплакал навзрыд. Так и нашел их вместе Степан Васильевич и сразу вызвал врача. Ромке была сделана операция. Раны зашили и вот уже в который раз собака поднялась...

После работы Степан Васильевич с Ромкой отправлялись в лес. Они выезжали автобусом, затем шли пешком, наслаждаясь тишиной уходящего дня, солнцем, лучи которого лениво скользили по макушкам деревьев. Степан Васильевич мог часами смотреть на дивную синеву неба, сквозящую в верхушках деревьев, как бы купающихся в этой синеве. Воздух был наполнен запахами разнотравья. Ромка носилась среди кустов, отыскивая мышиные норы. Стрекот кузнечиков, пение птиц, жужжание пчел на­страивали на размышления о сущности жизни, о гармонии и вечности природы. У Степана Васильевича было любимое место у озера, куда он часто выезжал, чтобы подумать вдали от суетной жизни города. Ему нравилось подходить к озеру со стороны, где, беспомощно склонив кривой ствол, стояла одинокая березка и седыми бородами цеплялись за полуобнаженные ветви, серые длинные мхи. Ветер раскачивал березу и казалось, что она, подобно бессильному старцу, не может расправить свои члены. После каждого сильного порыва ветра она будто еще более сгибалась, беспомощней опускались ее ветви. Степан Васильевич по привычке садился на искривленную часть дерева. Думал. Иногда с юмором мысленно сравнивал себя с этой березой, которая оказалась одна-одинешенька среди хвойных деревьев. Чаще всего думал о том, как вернется в деревню. Он прожил хотя и недолгую еще, но трудную, как ему казалось, незадавшуюся жизнь. После семилетки, окончил училище механизации, работал трактористом, комбайнером, шофером, на стройке, каменщиком и плотником. Словом к двадцати годам имел десять рабочих специальностей и вечернюю среднюю школу. Затем высшее летное, но сокращение... Кончил университет, был директором сельской средней школы, потом вновь вернулся в город, чтобы осесть надолго. И теперь, работая в высшей школе, все чаще стал думать о деревне, о том, что люди порой приносят большие жертвы, чтобы жить в соответствии с тем, что они называют обязанностями, вытекающими из их положения, о том, что нужно все-таки подаваться на малую родину, где он обретет душевное спокойствие и реализует себя как личность. Так размышлял Степан Васильевич, иногда подзывал к себе Ромку и, обняв ее за шею, долго сидел молча, смотрел на противоположный берег озера. Однажды он смотрел до тех хор, пока не заслезились глаза. Слезы медленно скатывались по лицу. Ромка вдруг резко вскинулась и давай покрывать своим шершавым языком лицо Степана Васильевича. Он же, отбиваясь от Ромки, говорил: «Да не плачу, не плачу я, Ромка, отстань, успокойся». А потом сказал: «Ничего, ничего, Ромка, не держи зла на людей. Люди, Ромка, разные — хороших больше. Подожди немного милая, вот подрастут мои сыновья и уедем мы все в деревню. Мы с тобой, Ромка, деревенские и, наверное, не стоило нам испытывать судьбу в городе. Купим в деревне дом, сделаю я тебе будку — не волнуйся, что , не  понимаю, что ты вольный казак и не сможешь сидеть на цепи. Работать я буду пчеловодом на пасеке, и мне без тебя, Ромка, не обойтись. Ты поняла, Ромка?

Начинало темнеть, лиловая синева, сквозившая в ветвях и в листве деревьев, теряла четкие очертания. Последние лучи уходящего солнца скрывались за деревьями. Степан Васильевич медленно поднимался с дерева, говорил: «Пойдем, Ромка, домой», — его голос странно раздавался среди глубокой тишины, и казалось, что еще некоторое время голос летел вдоль озера. Они брели в сторону трассы, чтобы на попутке доехать до города.

Осуществить свою мечту Степан Васильевич не смог. Исчезла Ромка. Ее не было день, два, десять... Соседи говорили разное. Одни утверждали, что Ромку увезли собачники, другие — что ее застрелили на шапку, третьи... Словом, нет ее, а жизнь идет своим чередом, ребятишки подросли, учатся уже в старших классах, но до сих пор помнят Ромку.






ПУЩЕ ОХОТЫ




В двух больших комнатах жилого дома находились почти все рабочие. На двор выходить никому не хотелось, погода портилась. И бригадир Володя Новиков, то и дело поглядывавший на часы, окончательно решил, ввиду непогоды, дать отбой второй смене: затруднительно было бы пустить машины для переработки сена на муку.

Подождав еще несколько минут, он с задумчивым видом толкнул дверь и вышел во двор.

Во дворе творилось столпотворение. Сильный ветер словно в насмешку над старой, полуразвалившейся крышей, от карниза которой свисали куски заржавленной жести, неистово обрушивался на нее, заставляя греметь, — и, казалось, громыхало все окружающее. Можно было предположить, что эта бедная хламида сорвется с дома и улетит далеко-далеко, как ковер-самолет.

Володя подошел к самому обрыву реки. Однако, — мысленно отметил он, — Обь ведет себя пока относительно спокойно». Видимо, ветер еще не набрал той силы, которая поднимала огромные толщи воды две недели назад, когда пронесся настоящий ураган.

Он долго смотрел вдаль, стараясь различить хоть какую-нибудь точку на воде, похожую на полуглиссер или катер. Вот уже около двух недель к ним никто не появлялся, не было почты, продуктов, кончались папиросы.

Да вот еще теперь погода. Хотя бы рацию привезли, чтобы можно было сноситься с начальством.

Бригадир высматривал катер до тех пор, пока глаза не начали слезиться, как вдруг словно что-то надумав, он резко повернулся и зашагал к дому.

Пройдя в передний угол, он оказался рядом с учителем, оттесненным молодыми парнями, наблюдавшими за шахматной игрой.

— Послушайте, Степан Семенович, можно вас на минутку? — Он отвел его к железной печке, стоявшей у двери и поведал:

— Не прогуляться ли нам? Тут недалеко, не более трех часов затратим. Учитель, пристально посмотрев на него и поразмыслив, произнес:

— А что, если в наше отсутствие появится и уйдет катер — и я опять вынужден буду жить на ваших харчах? Ведь мне еще нужно выступить с лекциями в двух бригадах.

— Ничего, если даже и приедет, то сегодня они, при такой погоде, не решаться вернуться обратно, — быстро говорил Володя. — Пойдемте, Семенович, вы не пожалеете.Надевая патронтаж, бригадир, пересиливая шум, сказал

— Вторая смена может не выходить на работу!

— Чем нам заниматься? — произнес старый рабочий, дядя Вася. — На охоту что ли податься с тобой?

— Пойдем, коль не шутишь, — ответствовал бригадир.

— Ладно уж, иди, иди — в такую погоду сам черт не покажется — махнул рукой дядя Вася. Володя с учителем вышли из теплого жилья и их сразу же объял колючий, пронизывающий все тело, ветер.

— Ничего, привыкайте, интеллигенция, — насмешливо произнес Володя.

Дорогой он рассказывал, что в том году брал лицензию на отстрел двух лосей, а в этом еще не продлил: все как- то не было времени.

— А лоси здесь есть, — заключил Володя. — Здешний лесник рассказывал, что в этих местах видел целый табун. Да и трактористы, косившие вон около той гривы, — показал рукой Володя, — что подходит к озеру, видели двух лосей.

Выйдя на чистое место, они направились вдоль дороги, проложенной гусеничными тракторами. Порывистый ветер ударял им в спины.

Они прошли километра три-четыре по дороге, затем свернули в сторону, ветер теперь дул с левой стороны, трава цеплялась за болотные сапоги. На пути они встретили два редких колка и вышли к речке.

Перед ними, по берегу речушки, раскинулась большая равнинная местность, покрытая высокой травой.

— Как будто здесь в свое время было болото, — сказал учитель, — до сего времени молчавший.

— Да, пожалуй — вторил ему бригадир. Идти становилось все труднее, осока доходила до пояса, изредка стали попадаться кочки. А ветер, словно найдя простор, разгуливал по всей равнине, превращая ее в живое, волнующее море. Впереди показались низкие искривленные деревца, а еще дальше начинался сплошной кустарник. Вдруг Володя быстро присел, дернув учителя за рукав фуфайки. Невдалеке от кустов, не видя и еще не чуя опасности, ибо ветер дул в противоположную сторону, спокойно и величаво двигались два огромных лося. Трава скрывала охотников. Они стали делать небольшие перебежки. И когда до лосей осталось не более шестидесяти метров, самец, впереди идущий, неожиданно резко повернул голову и бросился к кустарнику, увлекая за собой самку. Раздосадованные охотники кинулись следом, нe добежав до кустарника, они снова осторожными, неслышными шагами направились в ту сторону, куда, по их мнению, скрылись лоси. Что и говорить, утомительно было красться, приседать, стараясь слиться со стволами деревьев, пока они вновь, часа через полтора, не увидели двух спокойно идущих на них лосей. От неожиданности они на некоторое время растерялись. Хорошо было, что частый кустарник скрывал их.

Володя, уже оправившись от волнения, глазами указал Степану Семеновичу, что стрелять он будет в самца и что учителю надлежит убить самку.

Затаив дыхание и поставив двустволки между сучьев, как в рогатины, они, стоя на коленях, целились в дивных животных.

Допустив их на ружейный выстрел, они одновременно, словно договорившись, обменялись взглядами, и через несколько секунд раздался сначала один, а затем, дополняя и догоняя первый, другой выстрел. Лось-самец упал на колени, однако пытался еще встать, но второй выстрел бригадира оборвал эту попытку. Выстрел Степана Семено­вича был более удачным: самка сразу упала на правый бок и билась в смертельной агонии. Когда он подошел к жертве, она, как ему показалось, была мертва, и только влажные, испуганные глаза ее выражали что-то человеческое...

На стан возвращались молча. Володя правда пытался что-то говорить: мол, лицензию дадут и сейчас, как для отдаленной экспедиции... Но посмотрел на потемневшее лицо учителя и осёкся.

Степан Семенович  шагал, ничего не замечая вокруг, часто спотыкался. Ему все виделись, молящие пощады, глаза лосихи, подернутые слезой. Комок подкатывался к горлу. Хотелось размахнуться и зашвырнуть ружье в кусты... чтобы никогда не найти, никогда больше не брать его в руки... Чтобы не совершать... убийство...

И вернувшись на стан, учитель думал о том же. И ночью он судил себя, зная, что суд этот будет продолжаться до тех пор, пока он не откроется в своем преступлении людям






ОБЪЯСНЕНИЕ




Машина, преодолев небольшой подъем, последние колдобины, с трудом въехала на деревянный помост. Фары грузовика выхватывали покосившиеся, выщербленные от времени перила моста и весь он дрожал, стонал, скрипел и было такое впечатление, что он жалуется на невнимание к себе. Семен во все глаза смотрел на знакомые в детстве места и шофер, везущий попутного пассажира, видя его такую заинтересованность, заметил:

— Отживает наш старый мост, рядом уже строят новый, поставили опоры, сделали насыпь, да вы днем увидите.

Проехав по мосту, машина как-то сразу оказалась почти в центре села. И чем блинке она подходила к знакомой, по очертаниям домов, улице, тем учащеннее билось у Семена сердце.

Приехал он в родное село, когда оно уже спало, только изредка слышен был ленивый лай собак, да храп лошадей, жующих траву, но разглядеть все это в кромешной тьме было невозможно.

Приезд Семена всегда был для матери неожиданностью и то, что приехал ночью радовало его. Почти интуитивно он прошел короткими переулками, а последнюю часть пути — огородами. Очутившись перед изгородью, состоящей из длинных жердей, тянувшихся от бани до небольшого садика, в котором некогда им было посажено несколько кустов черной смородины и черемухи, Семен, двигаясь вдоль изгороди, наткнулся на дощатую дверь и руками наощупь нашел щеколду. Дверь, ведущая из двора в огород неожиданно для этой тишины, громко проскрипела и он очутился в огороде своего дома. Семен, чтобы не вызывать шума, снял ботинки, носки и босыми ногами прошлепал на крыльцо, а затем спустившись с него с удовольствием прошелся по зеленой траве, еще теплой и неставшей влажной от утренней росы. Чтобы попасть в дом нужно было пройти веранду, но Семен знал, что мать не спала на веранде, она не слышит, кто ходит во дворе.

Ему было приятно от мысли, что он, наконец-то, дома, где прошло его детство и как сейчас ему хорошо от разных запахов трав, деревьев и тишины. Он заглянул в окно веранды, но там ничего не было видно и лишь на окнах с той стороны бились ночные бабочки. Семен присел на одну из ступенек крыльца и закурил. И снова, и снова он перебирал в памяти все пережитое, связанное с его отъездом домой. Получив отпуск за три года, он не сразу выбрался из тайги. Какими только видами транспорта не воспользовался, чтобы, наконец, добраться до родного дома и насладиться тишиной милого сердцу села. До вертолетной площадки добирался верхом на лошади через бурелом и сделанные только что просеки. Их изыскательская партия стояла в шестидесяти километрах от жилья, если их два вагона можно было назвать жильем. Вертолет ждал трое суток. Затем добрался до маленького аэродрома, а с него в Тюмень, а затем до Новосибирска. От Новосибирска ехал поездом до небольшой железнодорожной станции, а от нее двести километров на попутной машине.

Наконец Семен решился постучать, для него это была волнующая минута, когда мать, второпях набросив на седую голову ситцевый платок, выйдет к нему, прильнет к груди и заплачет. Так было всегда, когда он приезжал. Семен постучал в дверь веранды, через некоторое время послышались легкие шаги, из-за двери произнеслись слова: «Кто там?» — «Я, мама, Семен!». Мать торопливо бежала к двери, сбрасывала дверной крючок и оказывалась головой прижатой к груди сына. Она плакала и говорила каждый раз одно и то же: «Боже мой, неужели тебе трудно предупредить меня о своем приезде телеграммой. Я бы напекла пирогов и блинов, истопила баню».

Так было и сейчас. Все так, как три года назад. После окончания политехнического института Семен, став геологом, не каждый раз приезжал домой. Он регулярно писал с тех мест, где ему приходилось работать, а профессия геолога обязывала его бывать в разных районах страны, то он за Полярным кругом, то на юге, а вот теперь уже несколько лет ходит по тайге в Тюменской области. Мать очень удивлялась, что ее сын стал такой непоседа и, что он только делает вдали от деревень, городов, сел. Она даже стала собирать адреса, откуда сын писал письма и откуда присылал ей деньги. Мать очень гордилась сыном и однажды даже о нем прочитала в журнале «Смена», где рассказывалось геологах Тюменской области и в числе других был упомянут он. Этот журнал ей принесла соседка Алка, которая живет рядом с ее домом и учится в медицинском институте в Новосибирске. Алка каждый год приезжает на каникулы в село к родителям. И как это она вычитала несколько добрых слов, сказанных о Семене?

Семен много думал о матери. Ему было всего лишь три года, когда умер от старых ран отец, пожив совсем немного после войны.

Мать одна подняла и вырастила Семена и он знал чего это ей стоило. Она работала почтальоном, получая очень маленькую зарплату, а когда он поступил в институт, еще вечером работала в детском садике уборщицей и сторожем, чтобы помочь ему выучиться.. В пятнадцать лет Семен уже был парнем сильным и высоким, на него заглядывались местные девчата, когда он учился в старших классах. Мать уже давно подумывала о женитьбе сына, ей не терпелось поводиться с внучатами, но сын обычно отмалчивался, когда речь заходила об этом или отшучивался, говоря о том, что ему еще рано обзаводиться семьей. «Какой же рано, сынок, — говорила она ему, — ведь тебе почитай уже тридцать лет, а ведь твоему отцу всего было двадцать два года, когда он ко мне посватался». Однажды все-таки серьезно сказал, отводя глаза в сторону, что не встретил еще такую девушку, да и сложно жениться, имея такую профессию. Мать ничего не могла ответить на это, только горестно вздохнув, вышла из дома. Как-то мать намекнула сыну, что рядом живет такая красивая, хорошая девушка, а он и не глядит даже в ее сторону. «Мама, ведь она еще школьница». — «Была сын школьницей, а сейчас уже студентка третьего курса, учится на врача. Вот как сынок бегут годы».

Нельзя сказать, что Семен не видел девушки, бегающей по соседскому двору. Видел ее и в огороде, но считал ее еще ребенком и не воспринимал всерьез. На слова матери почти не обратил внимания, только уяснил для себя, что соседская девчонка студентка — будущий врач. Все время, свободное от чтения и дел по хозяйству, Семен проводил на охоте. Он поднимался очень рано и шел на озеро, где можно было подстрелить утку. Ему нравилось подходить к озеру с одной стороны где, пронесшийся несколько лет назад, ураган повалил много деревьев, и вот на одно из них он садился и начинал думать. О многом он передумал созерцая зеркальную гладь озера. Он еще мальчишкой, школьником ходил с отцовской берданкой сюда и этом дереве и это стало уже какой-то необходимостью. Всегда много размышлял о жизни, просиживая часами в трудные часы жизни он ходил сюда словно за советом к старой березе. Приняв какое-нибудь решение резко вставал и забыв об охоте шел быстро домой додумывая дорогой принятое решение. Он садился в деревянную лодку, переплывал речку, находящуюся в пяти минутах от дома и только дома вдруг спохватывался, для чего же он ходил на охоту и что это за такие тяжелые мысли, что вывели его из состояния нормального ритма жизни. А думал он о многом. Например: когда же он будет жить как большинство людей, мыться каждую субботу в бане, не зарастать щетиной до безобразия, есть во время горячую пищу и долго он будет кормить своей кровью таежный гнус. И еще о многом, чего не расскажешь и что только ему одному известно. Однако, через некоторое время мысли его начинали приобретать характер противоположного направления, он думал о друзьях, которые рассыпаны по тайге, на буровых и о том, как трудно им бывает и что он никогда не сменит свою профессию на другую, и что не уйдет ни в какую аспирантуру, куда его приглашают каждый год с момента окончания института. После таких мыслей хотелось быстрее уехать туда, к друзьям, в тайгу и разделить с ними участь таких как он, привязанных к тайге, привыкших к неуюту и неудобствам жизни, делавшим нужное для всех дело. Семен в своей работе находил упоение, он мог с тяжелым рюкзаком пройти до сорока километров в день по тайге. Ему принадлежит три открытия на Тюменской земле нефти и газа, ему ничего не стоило обработать огромный материал, собранный во время изысканий, чтобы защитить не только кандидатскую, но и докторскую диссертации, но все что-то останавливало его, делало пассивным, инертным, когда дело касалось лично его.

Он иногда думал о более удачливых друзьях, которые ходили в кандидатах; осели в научно-исследовательских институтах в городе и изредка появлялись в тайге, собирая и забирая его материалы, сверяя свои идеи с данными, полученными Семеном. Да, он был альтруистом и этим беззастенчиво пользовались друзья, писавшие научные статьи не упомянув ни разу его имя. Он читал их статьи, находил свои идеи и мысли, радовался за них, что хоть таким образом его идеи дойдут до кого нужно, найдут при­менение в изыскательских работах геологов. Размышляя таким образом, он вместо положенных дней отпуска уезжал от матери раньше времени. И она это знала, предвидела и по мрачному виду догадывалась, что ему не терпится уехать в свою тайгу. Семен же страдал и мучился, так как оставлял мать одну, но куда он повезет ее. Его домом была тайга, а в ней любимая работа. Угрызения совести на некоторое время отступали, когда он заговаривал с матерью о том, что снимет для нее на некоторое время комнату где-нибудь поближе к нему. Она, замахав руками, говорила: «Еще чего выдумал. Поеду я в твою загазованную Тюмень, где газ, шум, от которого я не доживу до положенных лет. И не выдумывай, я еще на ногах, а как обезножу, совсем ослабну, тогда бери и хорони. Разве можно мне куда-то ехать, когда здесь родилась, здесь у меня подруги, с которыми каждый вечер на лавочке полузгиваем семечки и говорим. Это все равно, что вытащить из речки рыбу и перенести в другой водоем. — А там что, на пятый этаж меня засадишь, в четырех стенах потом хоть волком вой. И не думай, и не мечтай, я здесь хочу помереть, где мои родители и сродственники лежат». Семен соглашался с такими аргументами матери, но эта отдушина мало помогала и не задолго до отъезда он мучился и страдал, представляя расставание с матерью.

Через редкий частокол, отгораживающий соседский двор от двора Семена, жила Алка, о которой все чаще и чаще заговаривала с ним мать. В огородике алкиного дома живописно раскинулись маленькие лужайки, окаймленные с двух сторон группами деревьев, посаженных без всякой системы, но очень густых и зеленых.

В этот день солнце закатилось рано, оставив на горизонте бледно-золотистую полосу, и медленно спускался на влажную почву туман. И, несмотря на резкое понижение температуры, Алка не изменила своему правилу, она выскочила в ограду в одном купальном костюме, и минуя лужайки стала спускаться к речке. Последние лучи уходящего солнца, выскочившего из облаков, лениво скользили по поверхности стройного, гибкого тела девушку. Остановившись на несколько секунд у самой воды, она протянула ногу и почувствовав теплую, словно щёлок, воду, вдруг резкими движениями стянула с себя купальник и осталась нагой. Алка знала, в это время никто не приходит на речку и считала себя в безопасности от людского глаза. Но она ошиблась, Семен, побродив, на cей раз бесполезно, по лесу и уставший за день, решил освежиться. Он еще раньше, переплыв речку на лодке сидел разомлевший, сбросив ружье и рюкзак в кустах, докуривая папиросу. То что он увидел, совершенно случайно, не по своей воле, поразило его. Он увидел женщину, но эта юная дева потрясла его своей красотой, он боялся дышать, боялся спугнуть девушку и был очень рад тому, что эта, удивительной красоты девчонка, разбежавшись, бросилась в воду. Плыла она легко и свободно, даже грациозно. И также свободно вздохнув, что его никто не видел, и забрав охотничьи принадлежности, Семен поплелся домой. Дома он медленно снял охотничьи сапоги и на вопрос матери, как охота, буркнул под нос одно слово: «Ничего», и ушел в свою комнату.

Там, бросившись, не раздеваясь, на кровать и зажмурив глаза, вновь реально представил перед собой девушку, с ее гладкой, загорелой кожей, с ее длинными, стройными ногами и в меру округлыми бедрами. Через некоторое время мать не постучавшись к нему, войдя спросила: «Семен, ты с кем это разговариваешь или стонешь, не заболел ли?». Видение исчезло и Семен стал стыдиться своих мыслей, сказав матери, что ей показалось. Теперь дни тянулись медленно, Семен целыми днями думал о девушке, при упоминании о которой он краснел и казался человеком, открывшим какую-то тайну, доступную только ему. Так проходили дни, отпуск должен был скоро кончиться, но Семен боялся показаться на глаза соседке. Из-за занавески на окне он наблюдал за соседкой, как она бегала по ограде, видел в огороде, бегущую на речку, но оказаться в положении, в котором он уже был не решался, хотя ему очень хотелось увидеть то, что явилось тайной недоступной для всех, но не для него. Дни шли своей чередой и Семен кажется уже все переделал, что нужно было для матери. Он исправил прясло в огороде, сделал дровник, выкопал с матерью картошку, починил крышу и крыльцо, заготовил в лесу дрова. Можно было ехать, хотя еще около месяца ему можно было отдыхать, но он все медлил и каждый день откладывал со дня на день свой отъезд, придумывая для себя очередные оправдания, что-то не доделал, не расколол и не сложил дрова. Причиной задержки, конечно, была Алка. Если бы ему кто-нибудь сказал, что он способен влюбиться, да так, что не спать ночи напролет, да еще в своем селе, он бы просто посмеялся над этим. Но это случилось и Семен искал выход из создавшегося положения; хождения к старой березе стали все чаще, все отчаяние приходило от мысли, что он как-то заговорит с ней и неизвестно как она отнесется к его словам. Он перебирал сотни вариантов, как можно подойти к девушке, но все они через какое-то время отвергались им.

В один из дней Алка вышла вечером во двор и, было видно Семену, копошившемуся в ограде с дровами, что она направилась к речке, так как через плечо у нее было перекинуто полотенце. Семен, бросив колоть дрова, вдруг неожиданно для себя бросил совершенно простую фразу: «Алла, возьмите меня с собой». От которой последовала не менее простая фраза: «Идемте, коль не шутите». Это было начало. Они купались почти в темноте, брызгая друг на друга и веселились, как маленькие, расшалившиеся дети. Какое утешение, какое спокойствие дало ему сознание того, что она рядом, и можно протянуть руку и реально ощутить теплоту ее тепла. Влажный ночной ветер доносил с реки запахи свежего дыхания листвы тальника, бурно разросшегося по берегу реки, а Семен и Алка продрогшие от наступившей прохлады со стороны реки сидели на берегу, боясь нечаянным прикосновением приблизиться друг к другу. Алка, закинув руки растянулась во весь рост на песке. Семен косил глаза на нее и думал о совершенстве линий девушки и о том, что природа не поскупилась и одарила Алку поразительной красотой. А она в это время глубоко чувствовала, что наступила ее весна. Весна любви. Это было блаженное ощущение, полное грустной и мягкой тоски. Она уже уносилась далеко в своих мыслях о горячей любви. Все в ней ликовало. Да, — думала она, теперь наступила пора прийти к ней тому, кого она любит уже несколько лет, кого редко, во время отпусков видела, и в кого еще восьмиклассницей влюбилась без памяти. Она вспомнила, как четыре года назад, будучи десятиклассницей, во время его приезда весной, Алка намеренно искала с ним встречи, попадаясь ему на глаза, но он никак не реагировал на знаки внимания с ее стороны. Однажды она сознательно подкараулила его в узком переулке, где по двум доскам нельзя было развернуться не коснувшись друг друга. Расчет Алки оказался точным. Семен переходя по неказистому, наспех сколоченному тротуару взял Алку за талию и поднял ее, повернул вокруг себя и переставил на другую сторону. И все это он проделал молча. Как она тогда бежала домой, ее молодое сердце кричало, оно готово было выскочить из груди, разорваться, преисполненное чувством какого-то постижения, как ей казалось, любви. — Нет ничего в мире выше, думала она, — как быть женщиной, жертвовать собой». И вот сейчас Алка ждала, ждала этой любви, неужели он обладает даром видеть мои страдания и слушать, что творится в моей душе. Она негодовала, прислушиваясь к каждому шороху.

Крупные слезы покатились по щекам Алки, она закрыла лицо руками перевернувшись на живот. Семен резким движением поднялся, и, взяв мокрое от слез лицо Алки, осыпал его поцелуями. «Милая, бедная, родная моя, — говорил он дрожащим голосом». «Семен, — начала Алка глухо и прерывисто, — я принадлежу к тем людям, которые не умеют скрывать своих чувств, я долго крепилась, много лет, еще с девчоночьей поры, любя тебя, — бессвязно шептала она, ты вынудил сказать меня эти слова. — Я люблю тебя очень, очень, давно, целую вечность и готова ехать с тобой хоть на край света, куда угодно, в тайгу, к комарам, медведям, не могу больше без тебя. Но думай, что это моя фантазия. Нет, это не больная фантазия — это настоящее к тебе чувство. Ну скажи что-нибудь, но я не хочу, чтобы ты, такой умный, красивый, сильный сказал мне хорошие слова из жалости ко мне. Я не хочу твоей жалости, — говорила Алка, переставая биться в огромных, сильных руках Семена... — Пойдем, уже поздно, говорил, наконец, Семен, беззвучным голосом. Река явилась хорошим резонансом и еще некоторое время вдоль реки летел его голос.

Алка вздрогнула, встрепенулась от забытья, и медленно поднялась с земли. Ночь незаметно сменила сумерки: густой туман поднялся по реке, захватывая собой все больше и больше предметов. Скоро шаги их замерли вдали.






СОДЕРЖАНИЕ




Катарсис.......................................3

Незащищенность.............................9

Данат..........................................13

Русский цыган...............................19

Хроника одного поступка..................24

Фарли.........................................33

Семь часов в Ленинграде.................42

Экстремальная ситуация...................49

Ромка..........................................55

Пуще охоты...................................59

Объяснение...................................63