Ермаков = Зорька на яблочке = Клименко 14.08.2014
User





Авка слушает ветры







Дедушка Поронгуй сосет потухшую трубку. Часто забывает теперь старый оленевод вовремя подкормить огоньком давнюю свою, неразлучную подружку. Беспокойно всматривается он в далекую тундру и в который уж раз сожалеет:

— Худо — бинокль отдал. В шесть раз дальше видел бы…

Много думает в последнее время дедушка Поронгуй.

— Что нужно человеку от жизни? — задает он себе большой, тревожный вопрос, сидя на беленьком «думном» бревнышке.

Сам себя спрашивает — сам себе отвечает.

Совсем маленькому, нужна ему материнская грудь да колыбельная песенка. Чуть подрастет, нужны ему станут веселые игры и озорные, как сам он, товарищи. Потом человеку становится скучно без девушки. Нужны ему дети, нужны ему внуки, но во всякий день его жизни необходимо человеку большое любимое дело, земная его работа.

У старого Поронгуя любимым, главным его делом всегда, сколько помнит себя Поронгуй, были олени. «Цветами тундры» назвал их когда-то ненецкий народ. Тысяча шестьсот взрослых хоров и важенок круглый год дышали близ беспокойного Поронгуева сердца… Наступил месяц отела, и многие новые сотни суляко — оленьих детенышей — дышали в бережные его ладони, близ его, Поронгуева, сердца… Если всех сосчитать — большие, однако, получатся тысячи, приподнимут рогами небо оленьи стада, остановят дыханием ветры…

Гордо по тундре идет человек, радость в его глазах. Но наступает однажды день, когда ему до стона, до крика необходимым становится врач, доктор. И тогда ведут его под ослабевшие руки или несут на легких носилках к санитарному самолету. И улетает он чуть дыша далеко от внуков своих, далеко от детей и жены, далеко от родных тундр и озер, от ликующих лебединых кличей, от сладкого запаха багульника… Когда вернется теперь? А может быть, и совсем не вернется! Кто скажет, кто знает?..

Поронгуя тоже недавно хотели тащить на санитарный самолет. Шибко болели ноги. Стыдно мужчине охать, стонать. Еще стыднее кричать, как родящая женщина. Однако охал, стонал старый Поронгуй, кричал… Даже взвывал временами, как маленькая зашибленная собачонка. Но на самолет не пошел. Не впервые свалила, подсекла его эта боль, не впервые тихонько уйдет. Помучает и затаится. Рев-ма-тизм она называется. Рев-ма-тизм… Вот почему и не ушел этой весной Поронгуй со своим оленьстадом к Уральским горам, вот почему и не дышали этой весной в бережные его ладони нарожденные оленята.

Потом приехали эти парни. Парни с Теплого моря. Сту-ден-ты они называются. В поселке, где живет Поронгуй, парни начали строить большую больницу. Теперь им пора уезжать на Теплое море, пора снова учиться, а у больницы не сделана крыша. После обеда они вывесили на белой стене большой приказ, написанный на целом листе фанеры. Сами себе приказали:

_«Закончить_крышу_к_утру!»_

Ирике[1 - ненецкое — дедушка.] Поронгуй умеет немножко читать. Недаром же две зимы каслал с его стадом молодой ненец — лик- ви-да-тор. Так называют в тундре учителей, которые обучают кочевых взрослых ненцев письму, арифметике, чтению. Не верил, совсем не верил ирике Поронгуй, что немые крючочки, колечки и палочки сумеют заговорить. Сумеют что-то рассказать Поронгую… Напрасно не верил. Вот, пожалуйста… Студенты написали, а он прочитал: ЗА-КОН-ЧИТЬ КРЫ-ШУ К УТ-РУ!

«Только ладно ли написали? — сомневался старый оленевод. — Такая большая работа… Много еще работы! Сделаешь ли ее за одну ночь?»

Опять зорко всматривается в туманную даль тундры ирике Поронгуй и опять вспоминает бинокль — свою недавнюю премию. В шесть раз приближает он к его глазам тундровые холмы и озера. В шесть раз увеличивал охотящегося песца, подкрадывавшегося волка, отбившегося от стада оленя.

— Худо — бинокля нет, — бормочет ирике Поронгуй.

Начало темнеть. Студенты заторопились на ужин. Старый Поронгуй тоже направился к своему «русскому» оседлому дому. Так, в отличие от чума, называет оленевод свое нынешнее жилье.

Всю ночь подслушивал он, как звенят студенческие топоры, как визжат торопкие пилы, как гремят и скоргочут шиферные листы, как поют и перекликаются веселые белозубые парни с Теплого моря.

Заговорило радио. Передавали последние известия и командовали физзарядку. Все это время старый оленевод растирал себе нерпичьей шкурой суставы в ногах. Потом, поднявшись с постели, сделал несколько робких само- прострельных, больных шагов. Такая теперь у него «физзарядка»: каждое утро заново учиться ходить.

Сполоснув холодной водицей морщинистое, вспотевшее от боли лицо, заковылял он на поселковую улицу. Посмотреть: закончили ли парни с Теплого моря крышу, как обещали, или только немножко посанайбте… Немножко похвастались.

Шел, подпираясь палочкой.

Завидневшееся белое здание больницы стало еще белее от крутого наклона шиферных скатов, от раннего сильного солнца. Крыша была готова. Парни с Теплого моря стояли напротив больницы, и только один из них, взобравшись по лестнице, прибивал ниже шиферной кромки новый фанерный лист.

На худых непослушных ногах приблизился старый оленевод к белым стенам больницы, вглядываясь в испещренный фанерный щит. Теперь, кроме букв, на листе был еще и рисунок. На белом бревнышке сидел веселый заяц с хитрыми, как у шамана, глазами. Заложил он левую ногу на правую и преспокойно покуривал трубку. Над его развесистыми ленивыми ушами нарисованы кольца табачного дыма. Под зайцем выведены слова:

_Заяц_трепаться_не_любит:_

_сказано_—_сделано!_

Слова эти были вовсе не заячьи. Совсем же не заячьи! Ирике Поронгуй сразу же о том догадался. Это парни с Теплого моря говорили жителям тундры: «Студенты пасрырць… Студенты не терпят пустые слова. Вы видит? крышу, которая, как и обещано, сделана за одну только ночь».

Смеялся ирике Поронгуй.

«Ах, выдумщики эти веселые, белозубые парни с Теплого моря!»



Старый оленевод нетерпеливо всматривался в дальнюю тундру. Оттуда должны привести полутора годовалого Авку.

Авками ненцы называют оленьих сирот. Случится — погибнет матка при родах или пожрут ее, кормящую, волки, и остается тогда маленький олененок без молока, без присмотра, всему стаду чужой, каждой маткой гонимый, и гаснут потихоньку печальные, тоскующие его глаза. Тогда берут его люди в чум. Греют и вскармливают. Из Авки получается совсем-совсем домашний олень. Как ласковая собачка ходит он за людьми, ест человеческую пищу, спит в чуме, играет с детьми. Авку балуют, всячески украшают. На яркой ленте ему весят на грудь веселые, звонкие колокольчики. Озорной, он гоняет домашних щенков, весело встречает приезжих гостей. Согретый человечьим добром, забывает свое сиротливое, отчужденное детство.

Вот такого оленя, теперь уже взрослого, ушедшего этой весной со стадом, и решил подарить парням с Теплого моря Поронгуй. Пусть везут они его на свое Теплое море. Пусть вспоминают тундру и старого Поронгуя. А в поселке долго-долго про них не забудут. Здесь останется светлая больница, построенная их добрыми, дельными, радостными руками. Знают ли они, молодые, здоровые, сильные, что наступает однажды в жизни человека тот день, когда ему до стона, до крика скорей нужен врач. Нужна вот такая больница. Стоящая среди тундр и озер. Рядом с женой, сыновьями и внуками. Рядом с лебедиными кличами и сладким запахом багульника…

Если не знают — старый Поронгуй скажет им. Подарит им Авку и скажет:

— Не было у ненца друга драгоценнее, роднее и вернее Оленя. Олень спас, согрел и вскормил маленький мой, терпеливый, заброшенный в дикую стужу народ. Олень и Жизнь равнозвучны в языке моих братьев-сородичей — ненцев. Олень — Илебць, Жизнь — Илебць…

Скажет такие слова ирике Поронгуй и вспомнит жестокую злую годину, черной птицей вкогтившуюся в его потрясенное детство.

Был он тогда восьмилетним мальчишкой…

Не пурга, не ураган и не шторм ворвались тогда в тундру — ворвалась на оленьи угодья и пастбища страшная зараза — «сибирка». Вчера еще были здоровы и безмятежны стада, вчера еще играли олени, козелковали, любились, дрались, а сегодня сомлело, трепещет все стадо в зверином испуге — невидимка «сибирка» по чуткому стаду идет. Кашляют и сотрясаются беззащитные хоры и важенки. Хрипят как удушенные, словно бы заарканенные. Клубками роняется с горячих их языков под копыта кровавая смертная пена. Вот скрестило, стянуло какой-то дикой, незнаемой силой передние ноги вчерашнему ухарь-задире, вскинул он к небу побелевшие, остекленевшие от последней пронзительной боли глаза и рухнул, упал в белый ягель. Бывшие авки тысячелетнею почутью под человеческую защиту бегут. «Спаси, Сильный! Спаси, Мудрый!» — умоляют человека одичавшие от предчувствий и страха оленьи глаза. А человек от оленя бежит… Человек от оленя бежит… Потому что и человека не щадит, не обходит зараза.

Извивается и коченеет истянутый судорогами красавец хор, кружится и безумеет нежная важенка, глупый олененок тычется мокрой сопаткой в мертвое материнское вымя, а над всей этой жутью, на кончинною пляской роковыми скрежещет зубами беспощадная невидимка — Оленья Смерть.

Не пурга, не ураган, не снеги белые укрыли в ту злую годину расцветшую тундру — укрыли ее по падежным полянам оленьи белые косточки. Вот тогда-то и запрягся маленький Поронгуй вместе с матерью и отцом в тяжелые летние нарты. И потащил их своей маленькой силой по сиротской земле. Больше ста тысяч оленей погибло тогда от «сибирки». Многие ненецкие семьи остались без вечных кормильцев. Многие умирали с голоду. Потому что Олень — это Жизнь. И долго еще, нескончаемо долго, пока будут живы ненецкая песня и слово, не позабудет народ, не перестанет благодарить бескорыстного Спутника своей горькой Истории — Его, Оленя с задумчивыми печальными глазами, который спас, вскормил и согрел человеческое племя по имени «Ненец».

Все это скажет студентам ирике Поронгуй, передавая в их добрые руки веселого Авку. А еще скажет… Помолчит, улыбнется и скажет:

— Напугал вас немножечко ирике Поронгуй. Не надо пугаться. Прогнали «сибирку» русские доктора. Давно известно было, как уберечь-защитить от нее вашу лошадь, корову, другую всякую козу-овцу, и только не знали ученые доктора, как оборонить от нее оленя. Не в чужой стране, не в другом краю, а здесь, на нашем Ямале, узнали ученые, сколько, какой, большой или маленький шприц лекарства надо колоть рогатым красавцам, чтобы потом целый год, до другой весны, не боялись они «сибирки»… Теперь всюду-везде, где живут и плодятся олени, их лечат и берегут по-нашему, «по-ямальски». Весною уколют немножко — комар укусил — и пляшет да скачет год целый веселый и резвый олень. А заразу-«сибирку» вспоминают и знают лишь старые ненцы. Можете поцеловать моего Авку в самое зеркальце носа, можете- съесть с ним соленый кусочек хлеба — он чист и здоров, мой ямальский олень!

Так скажет студентам ирике Поронгуй, передавая в их добрые руки красивого Авку.

И еще скажет: –

— Многие тысячи оленят подержал на руках ирике Поронгуй за свою долгую жизнь. Они дышали в дрожащие ноздри близ моего человечьего сердца. Ладони мои согревали их трепетные тельца — их тельца согревали мои ладони. В месяц отела в тундре стоят еще холода. Случаются и морозы. И тогда маленькие, неокрепшие суляко простуживаются, начинают кашлять задохшимся голоском. У них болит и клокочет в груди. У многих кончается тепленькое дыхание и останавливается бессильное сердце. Горько… Обидно тогда оленеводу.

Есть на Ямале, в Ярсалинском совхозе, олений доктор Юрий Георгиевич Кеерт. Если бы олени умели говорить, «Пасиба!»— кричали бы они доктору Кеерту. Это он придумал од-но-крат-ну-ю ин-стил-ля-ци-ю. Сто восемьдесят тысяч оленят нарождается каждую весну в нашем «оленьем» округе, и каждому из них, совсем без боли, закапывают в глаза «Кеертовы капли». Теперь в три раза меньше гибнет телят от простуды. Теперь везде, где живут и плодятся олени, знают люди имя ямальского доктора — Юрия Георгиевича Кеерта. Ему пишут письма, спрашивают совета якутские оленеводы. Ему пишут с Камчатки, Архангельска, из оленьей страны Норвегии…

Посчитайте же, сколько оленей должны крикнуть «Пасиба!» нашему доктору Кеерту?

Тринадцать лет он живет и работает на Ямале… Пусть живет он еще сто добрых, счастливых лет в оленьем нашем краю!

Авка тоже получил «Кеертовы капельки». Можете поцеловать его в глаз. Можете лизнуть его в самое зеркальце носа, можете съесть с ним кусочек соленого хлеба — он чист и здоров, мой ямальский олень!

Так скажет ирике Поронгуй, передавая ребятам с Теплого моря красавца оленя — Авку.

Что еще скажет он?

Он назовет им зоотехника-оленевода Пермитина Георгия Васильевича, проработавшего в оленьем краю тридцать пять лет. Старшего зоотехника управления Буткова Александра Прокопьевича, начальника управления Рудзевича Григория Ивановича, его заместителя Краснобаева Василия Климентьевича.

Все они пришли на Ямал белозубыми, черноволосыми… Теперь у них белые головы.

Старый Поронгуй уважает этих людей. Одну тропу с ним тропят. Главную тропу его жизни. Постоянно заботятся-думают их седые головы, как совсем-насовсем изгнать из тундры «копытку», как уберечь, защитить оленьи стада от овода, как разумно, прибыльнее поставить оленеводство.

Стар ирике Поронгуй. Может быть, самый старый оленевод в тундре. Он опытен, мудр, много тайн и оленьих секретов познал он за свою долгую жизнь. И обо всем, обо всем бы хотелось ему рассказать парням с Теплого моря, передавая в их теплые мозолистые руки ямальского Авку. Ведь олени — цветы его сердца, тревога его… Забота и боль. Не раз они провожали его в высокий президиум совещаний знатных оленеводов. За них получал он Почетные грамоты, премии, медали и ордена. Да, да!

Знает и чествует оленеводов Москва. Салиндер Василий награжден орденом «Знак Почета». Худи Яхочи и Неркагы Мейдас — орденами Трудового Красного Знамени. Лаптендер Николай Павлович — депутат Верховного Совета СССР. Смотрите, куда проводили его олени! Видишь ли ты, старый друг, из высокого зала Кремля молодые их рожки? Еще один старый друг — Артеев Иван Семенович — носит над сердцем своим орден Ленина. Ленин на Ямале… Да! Да!.. Вот еще о чем надо рассказать! Ленин на Ямале.

Если будут они в Салехарде, пусть заходят в музей. Старый Поронгуй трижды в нем побывал… Там на светлой высокой стене висит картина… Ее нарисовал человек, которому в свое время до стона, до крика нужен был доктор. Больница и доктор! Коварная злая болезнь отняла у меня ноги, сделала тонкими и дрожащими, словно веточки на ветру, его руки. Но человек жил. Он упрямо и трудно учился, этот ограбленный, подстреленный болезнью, но сильный волей и разумом человек. Чутко он слушал тревогу и радостный сполох народного сердца, любовался, как яркими бусами, щедрыми россыпями народного слова, запоминал народные древние были. Однажды услышал он от старого ненца песнь-мольбу, песнь- заклинание. Ведь на Севере, дольше, чем где-либо, властвовали местные богатеи, изрыгали проклятия и предвещали кары шаманы, орудовали купцы и купчишки, скрывались по тундрам колчаковские офицеры.

Старый ненец пел о Ленине и его белых оленях. «Мчите, олени, Его на Ямал…» — простирал к уральским вершинам изможденные руки вещий певец.

И окрылялась, воспламенялась навстречу песне чуткая душа ограбленного болезнью человека. Человек взял в дрожащие руки кисть. В мороз и слякоть, в гололедицу и пургу, тяжело, натруженно передвигаясь по Салехарду на костылях, пробирался он в окружной Дом ненцев. Еще с большим трудом, если не было помощи, вскарабкивался он на второй этаж и долгими, долгими часами рисовал Ленина.

Непослушные, трясущиеся руки обманывали его, нужные краски ложились совсем не туда, куда целился глаз, неудача за неудачей преследовали его кисть. Иногда им овладевало отчаяние, закрывал глаза… «Мчите, олени, Его на Ямал…» — нарождалась и воскресала на слух песня старого ненца. Песнь-мольба, песнь-заклинание.

Человек приспособился стискивать кисть в зубах. Чаще же, сплотив обе тонкие руки свои с подбородком (так они не дрожали), он медленно склонял, изгибал шею. Нужные краски ложились на точный квадратик холста.

Поздней ночью он возвращался домой. Расставив на столе фигурки людей и оленей, зажигал в их кругу короткий огарышек свечки. Свечка изображала костер. Смотрел, изучал и запоминал, как падает свет на лица фигурок, как колеблется он на оленьих рогах. Переставлял фигурки, передвигал огарышек с места на место… А на следующий вечер снова гремели и оскальзывались его костыли на высоких, как Гималайские горы, лестницах Дома ненцев. Человек поднимался к своему нелегкому подвигу. Человек рисовал Ленина. Это был Иван Григорьевич Истомин, по рождению — северный коми, ныне — член Союза советских писателей, автор нескольких книг о людях Обского Севера.

«Ленин на Ямале» — назвал он свою картину.

Все, о чем грезила песня старого ненца, чего жаждала, чему верила душа маленького бурестойкого народа — все теперь воплотилось на полотне.

Ирике Поронгуй хорошо запомнил эту картину… Горит костер на снегу. Тихо-тихо стоят уставшие оленьи упряжки. Ненецкая мать ближе всех остальных подступила — подвинулась к Ленину. В колыбельке, которую держит она на руках, ее маленький сын. Станет он коммунистом… Станет он самым метким ямальским стрелком возле огненных стен Ленинграда.

Откинув мальца сава — капюшоны малиц, с обнаженными головами стоят мужчины. Они слушают Ленина.

Подолгу стояли перед этой картиной приходившие в музей ненцы. И ширился, разрастался по Ямальской, Гыданской и Тазовской тундрам крылатый, как лебедь, радостный, обгоняющий самые легкие нарты слух: «Ленин на Ямале!», «Ленин носит малицу!», «Ленин любит оленей!», «Ленин знает ненецкий язык!». Теперь уж не один старый ненец — много стойбищ и чумов сочиняли о Ленине новые песни.

Потом один неразумный, боязливый или осторожный человек сказал худые слова: «Не был Ленин на Ямале. Никогда не одевался он в малицу. Все это — нгу — выдумка».

Сказал так и спрятал картину в подвал.

Неразумный человек! Разве можно народную светлую веру, народные чистые думы упрятать в подвал, в темноту? Сырость изгрызла, испестрила угол картины, но сейчас Ленин снова на светлой высокой стене. И снова в музее подолгу стоят перед Лениным ненцы. А неразумный тот, боязливый ли, осторожный ли человек живет где-то тоже у Теплого моря. На пенсии. Если встретят его студенты — пусть не верят его словам. Пусть верят старому Поронгую:

«Был Ленин на Ямале! Это он, Великий Ирике, своим праведным сердцем, бережными своими ладонями отогрел вымирающий мой народ. Народ-авку. Народ-сироту. Сделал его достойным и равным средь сотни народов России-Страны. Впервые за века горя, сиротства и стужи он приподнял народ мой с колен и приник мой народ к незакатному его сердцу-солнцу.

Так скажет старый Поронгуй студентам.

Скажет стоя, не сидя.

И не дрогнут, не подогнутся его ослабевшие ноги.



— Ведут!! Ведут!! — мчались к «думному» бревнышку ирике Поронгуя глазастые поселковые ребятишки.

Да. Теперь и без бинокля видно: внуки старого оленевода ведут Авку. На оленя навьючены два мешка ягеля — корм родной тундры в дальнее его путешествие.

Студенческий отряд выстроился на прощальную линейку. На худых непослушных ногах вывел ирике Поронгуй перед молодым белозубым строем своего любимца — ямальского Авку.

— Во все века не было у ненца друга драгоценнее, роднее и вернее оленя, — начал он свою длинную речь, приготовленную на «думном» бревнышке.

Потом поцеловал Авку.

Потом грузили Авку на катер.

Повезут его студенты к Теплому морю.

И вскоре ирике Поронгуй получит от них письмо.

«…В Лабытнангах начальник станции долго не разрешал погрузить нам Авку на поезд. Тогда мы сказали ему:

— Товарищ начальник! Нам подарили его ненцы. Мы построили им больницу, а они нам подарили оленя.

Начальник потер себе лысину, потрогал усы и вызвал второго начальника. Вдвоем они нашли в поезде нерабочий тамбур, и вздрогнул наш «северянин» от первого паровозного гудка. Вскоре Авкин тамбур стал самым веселым и обитаемым местом в поезде. Пассажиры несли ему белые булки, дети угощали его конфетами, печеньем и яблоками. Авка поедал все и до Москвы растолстел так, что едва-то, едва помещался в тамбуре.

…Однажды он остановил поезд. Поддел отростком рога «стопкран», попытался освободиться и сорвал его с пломбы. Начальник грозился срезать ему пилою рога «за хулиганство на транспорте», но потом пожалел. Некрасивый будет олень.

…В Москве, когда мы спустили Авку из тамбура, очень испугался дежурный милиционер. Растерявшись, он пронзительно засвистел в свой свисток. Авка еще сильней испугался и со страху немножко испортил московский перрон. Милиционер рассердился и хотел нас оштрафовать. Но мы снова сказали:

— Это Авка. Нам подарили его ненцы. Мы построили им больницу, а они нам подарили оленя.

Милиционер отдал Авке честь, штрафовать нас не стал, а только велел убрать с перрона Авкин «испуг».

Нелегко пришлось везти оленя в нарядных больших поездах, но когда мы говорили начальникам в погонах и без погон, что нам его подарили ненцы, люди добрели, гладили его, улыбались, и Авка-безбилетник по-прежнему ехал к Теплому морю.

…У нас в институте был митинг. Девушки-студентки украсили Авкину шею и рожки венками из южных цветов. Так в цветах и отправился Авка в наш городской зоопарк.

Живет он там хорошо, свободно разгуливает по зоопарку. Дети постоянно угощают его чем-нибудь вкусным и с удовольствием рассказывают приезжим туристам:

— Это северный олень Авка. Его подарили нашему городу ненцы…

Авке нравится Теплое море, наши звонкие чайки, наши сладкие фрукты. И только, когда подуют северные ветры, становится Авка тревожным и беспокойным. Он вытягивает шею, стрижет-перебирает ушами и что-то все слушает, слушает. Потом вдруг задрожат его чуткие ноздри, и нюхает, нюхает, нюхает Авка.

Может, доносят до него северные ветры запахи родной тундры, по которой осенней порой бродят шестьсот пятьдесят тысяч его сородичей?

А может, созрели по тундрам грибы, до которых так лаком ямальский олень, и несут сюда ветры ароматы грибных полян?

А может, пахнет северный ветер оленьей подружкой?

А может, снимаются лебеди с ваших озер и хохочут полярные куропатки?

А может, он причуивает дымок от вашей трубочки, ирике Поронгуй?

Напишите, как ваши ноги? Приехал ли доктор? Работает ли больница?

_Ваши_парни_с_Теплого_моря»._

Тридцать шесть подписей.



notes


Примечания





1


ненецкое — дедушка.