Ермаков = Авка слушает ветры = Клименко 08.08.2014






КУДА ТЕЧЕШЬ, РЕЧЕНЬКА?.


Старому капитану Нижнеиртышского речного пароходства — Вронскому Владимиру Александровичу посвящается


На носу корабля в этот час голосисто и людно. С борта левого — солнышко, к борту правому — тень.

Косячок молодежи, забросив костяшки и карты, полуфронтом обсел говорливого старичка-северянина.

— Всея тайги старожитель, — достойно представился он паренькам.

Ребята прицыкнули на «Дуняшку с Песней», взволосатевшего владельца крохотного, но признательного радиоприемничка, и теперь, без помех, внимают в два уха покатой и скорой, как мелконький бисер, речи приобского дедушки. Или годы к тому старика понуждают, иль воистину неистребимо оно, это племя ведунов и балясников, неуемных, неутомимых эдаких бахарей… Не нами примечено, но редкий вид транспорта обходится без нештатного своего краеведа, в меру и без меры прославляющего родное гнездовище. Даже будучи к авиакреслу привязанным — не помолчит.

Дед в ударе. По румяно-прожильному, небезгрешному носу пробирается к пегим истокам усов беззаботная капелька пота. Борода постоянно жива, соучастлива в речи-беседе: где-то вширь, вдоль улыбки, распушивается, где-то вдруг штыковато нацелится — спора ярого жаждет. В кой-то миг старожил беглым взглядом обследует юные лица: верят, внюхивают?..Или уже перестали?

Парни первым заходом сплывают на Север — деду этого можно и не объяснять. Гни, угибай, знай… Кое-кто, правда, усомнится легонечко, подстрахуется полуулыбочкой, для большинства же каждая дедкина поплетушка, каждая прошлого века и вчерашнего дня «подиканька» — живое свидетельство старожила. Пословичную заповедь — не всякой бороде верь — ребята постигнут позднее. Пока же вот именно бороду слушают, слушают, памятуют… Повествует она в сей момент про некоего охотника ханты, которому в последнее время «тайгу понарушили»:

— Шестьдесят лет он по ней блукал-пешешествовал. Сосны-ровесницы, в детстве которые были примечены, под облака уж возгудают, соболя на них щенятся, а евоный охотничий век все еще не кончается. В жмурках мог всю тайгу пройти и тебя, дальнозрячего, вывести. Где застигнет ночь, там и поночует без горюшка. Ну и в этот раз… Разживил огонь, нанес лапнику — сладко дремлет-спит. И вот на свету кто-то как зевланет, зыкнет ему по-над самым-то ухом:

— Доброе утро, товарищ!

Прянул он, скокнул на коготки, зыркнул округ себя, кинул взгляд по верхам — вот оно, вотушки!.. Здоровенная посеребренная башка с соседней сосны на него покушается. Хайло округлила и говорит.

— Сегодня понедельник, шешнадцатое число…

Э-эхх! Как взвинтил он, дитенок природы, от этого места, как набрал лосью гонную скорость, так — докуда не задохнулся, родненькой. Пал плашмя, поприслушался, а башка его издали настигает:

— Руки вверх! Вверх, не задерживая дыхания!

О-опять помчал.

— На месте стой!! — орет башка. — Переходите к водным процедурам!..

А у него и без того мокро.

Версты через две на геологов набежал. На базу свою возвращались. Пал на единоплеменные человеческие руки, нос синюхой взялся, глаза в подворотню ушли, зубы дробь секут.

— Помирать буду, — мнит и твердит. — Хозяин Тайги самолично привиделся. Голова блестит, рот — как колодец. «Руки вверх, и кончай дыхание!» — сказал.

Дедко выкроил малую паузу для сопутствующего хохотка.

— Темнишь, тезка! — погубляет бесцеремонно и нагло новейшую дедову байку владелец транзистора. — Почитывали! У них медведь — хозяин, а ты радиоколокол замастырил. Так сказать — техника в быт…

Стервенеет у бахаря борода:

— Ему про Фому, а он — про Ерему! К чему и сказывалось, что не медведь, а геолог. Сменились, парень, хозяева!

— А верно, нет? — кто-то самый молоденький медведем опять же интересуется. — Верно, нет — болтают, будто женщин в берлоги они утаскивают? Ягодниц. Врут, или действительно случаи были?

— Утаскивают, — обогрел любопытного отрока взглядом дедок. — В последние годы пошто-то капказок бакинских облюбовали, татарок казанских, башкирок, волжанок. Умыкнут в тайгу и смакуют там обоюдный мед. Малинушка!..

Дед опять добродушно поводит назревшей громадой мясистого носа, ищет, кто бы дополнил вопрос. А ребята молчат. Сторожатся «покупки». От такого таежного доки — всего ожидай! Вишь, буравит глазами!..

— Вы тоже себе умыкнете, — раскрывается дед. — Похолостякуете по тайге лет пяток, в отпуск съездите и тоже котору-нибудь длинноногую да скуластенькую… В берлог себе. Не зазря же горшки да соски на Север сплавляют. Медвежатам вприсядочку — хе- хе-хе-хе…

Распространился смешок по окружности.

У «Дуняшки с Песней» губы вовсе в налив пошли. Омедовели и разлакомились. Верхняя, с хилым власьицем, так и ведай, пакость какую-нибудь сочиняет.

Ну, ну!


***

И никто пока не заметил, никому невдомек, что караулит досужую легкую эту беседу стороннее чуткое ухо. Он ревниво прислушлив теперь, старый наш Капитан. Все, что молвится нового, непривычного о его Реке, все причастное, что касается Ее дел и Ее берегов — будто бы наждачком по предсердию проведено, будто память твою раздевают. Вот и это — пустячное… Про горшочки да соски. Правильно погрузили. Как предметы первой необходимости погрузили. Медвежатки дедом помянуты…

Иное нейтральное, совсем безобидное слово настолько прострельным да метким случается, что с подлета уже сшибет с него капитанскую форменную фуражку и унесет, унесет ее на отлогие те берега, на золотые пески Первореченьки. Вот и кличут уже «пескарем» Капитана, и всего-то шестой ему год.

Они струятся — не иссякают, не иссыхают в родниках памяти, реки нашего детства. Прибегали на водопой крутогривые, огнемастые кони-радуги, как прирученные опускали сопла в Светлую заводь. Брызги звонкими были, стрижи — остроклювыми… Восемь кож сменись, искупайся потом в четырех океанах, явись лысина — божья пашенка, не избыть тебе, не исчувствовать знобной оторопи, теплой неги своей Первореченьки.

«Пескарем» зовут… Доколь солнышко, доколь не усядутся по отмелям сонные чайки, беззаветно противоборствуют теплым струям острия твоих худеньких плеч, с облезлой чешуйчатой шкуркой, наливается силой, сноровкою супротивная завязь мускулов. Поскокнув потом на одной ноге, стряхнешь подозреваемую воду из подозреваемого уха. Жадно ешь потом, сладко спишь потом… Спишь, пока не окличут, не вспугнут в новом утре солнечную твою дремотку голоса легкокрылых артельщиц — чаек. Мамкин блин — и с разгону опять в свою Первореченьку!

У Капитана она называется Томь. Томит память. Светло, сладко и… вспуганно.

Ходили по ней с кудрявыми дымными гривами купеческие пароходы-колесники. «Святой Николай», «Андрей Первозванный», другие посудины, заимствовавшие непотопляемые и несгораемые свои имена из «Жития святых и угодников». Пароход уж терялся в излуках, скрывался по трубы из виду, а дымное облако, уменьшаясь в далекой дали до бараньей овчинки, до грачиного крылышка, еще долго маячило по горизонту над излучинами непоспешной Томи.

Забросят девчонки венок из жарков — алеет, алеет он на реке и избудется.

Обронят пролетные лебеди больное перо на волну — белеет, белеет оно и избудется.

«Куда течешь, Реченька?» — допрашивают нескончаемую подвижку воды пригруст- нувшие ребячьи глаза.

Отец служил на ней бакенщиком. Заправляя фонари и лампешки голубым семирадужным керосином, зажигал по фарватеру добрые огоньки, «глаза» корабля зажигал. Он охотно садил огольцов своих в лодку, и не уставала тогда лепетунья-река все являть и являть намагниченным взорам ребят свои сокровенные таинства. Дико высится темный пахучий бор, липкой, светлой слезою заплакавший полдню в ладони. Оструяют его богатырскую крепь несмышленые летние ветерки. Они ластятся к пескариному носу, пробираются в грудь, пахнут земляничной истомой, ремезиными гнездами, молодыми козлятами. Чу! — нежданно прохлада дыхание твое просквозила… Сразу Бабой-Ягой и Бессмертным Кащеем занюхалось! Свежий оползень… Не то корни лесные из яра торчат, не то бивни безгласного мамонта из суглинков повыпнулись. Сосна-выворотень… Ххе! Корова на задних копытах!.. Мимо скольких чудес, сколько их впереди?.. «Куда течешь, Реченька» — пронизывают журавлиную даль взыскующие новизны и познания ребячьи глаза.

— В Обь твоя речка падает, — пояснял отец. — Обь твоей Томи вроде — нянька. Сестра старшая. Ухватывает ее за голубой локоток и ведет с собой. Тыщи верст бегут одноструешно, аж до самых студеных льдов пробираются. Тамо нерпа-зверь поджидает их. И белуха-зверь повстречает их. И медведь морской, белокипенный. Здеся — ты искупнешься, а на том конце — медвежата. Один нос только черный у них…

— Нос моют?

— Обязательно. Не в пример тебе…

Были сны, много раз во сне… Бежит по зыби, не тонет, сминает солнечных зайчиков на волнах голубая девчушка с оттопыренным голубым локотком. Убегает она без оглядки к студеному дальнему морю. Там, на кромке иззубренной льдины, стоят и поводят блестящею смолкой носов белые, белые медвежонки. Ждут девчонку. Его Первореченьку. Окликал во сне, ревновал, сквозь дремоту страдал.

Отца через несколько лет стали звать на Томи старшиною по обстановке, а подросший ревнивец принял от него фонари и лампешки.


***

-Ма-а-азь! — одразнивая «Дуняшку с Песней», скосоротился до непохожести тайги старожитель. — Против божьей коровки той мазью напитываться, а не против сибирского комара. Он, соколик удалый, в настырности — жисть не щадит. С чертом скрещенный! На Север, ежель рыскуешь, — не мазь возноси, а упрямства подзапасай. Иначе… Пароходы-то, парень, туда и обратно ходят. Самолеты летают… — ужаливает он невзлюбившуюся «Дуняшку». Про себя дед еще и не так оскорбляет парня: «Олух с песней. Балбес. Стоерос. Тезку нашел, судорога?! В бороду плюнуть готов!»

Парни покамест плывут туда, в молодое и легендарное королевство, где, по слухам, умываются их современники-сверстники чистой нефтью из свежепробуренных скважин, коренным и попутным газом просушивают носовые платки и портянки, где поют — распевают свои первозванные, гордые песни:

Мы короли, мы нефтяные короли!
Умрем — оставим королевичам
                                       наследство.
А нам в берлоге танцевать,
А нам медведиц целовать, —
Мы — короли! И это наше королевство.

Неведомо от чего, а только славно на душе у ребят. Быть и им внедолге «королями». Затем и плывут. Притом дедка такой пройдисветный, веселый сопутствует. Кто сказал, что у сибиряков языки резаные?!

— Вы на Реку смотрите, — присоветывает парням старожитель. — На Реку. Она работяга, без слов и речей свой текущий момент обрисует. Государственная Река на сегодняшний день. Боевая жила этого организма, — обводит дедок забережные дали. — Все письмена на Ней, все тезицы!

Смотрят на Реку парни.

Смотрит на Реку Старый наш Капитан.


***

Сколько воды… не для словца, а воистину! Сколько воды утекло с того ясного утра, по которому он, юн да зелен, ступил впервые на палубу корабля?!

«Куда течешь, Реченька?»

Было в ту пору ему шестнадцать волшебных годков, шестнадцать зоревых, наливных, росных яблочков. Раздавались еще и вширь, и вразверт его дюжие плечи, каменели булыжины мускулов, подстигал нецелованный сахарный ус.

Восемнадцать… Девятнадцать…

Любили тогда на Реке эту бравую кочевряжину: «Слово матрос — мужского рода, завлекательного падежа, ветреного склонения».

Плачут, клянут, тоскуют, поют пристанские береговые девчата:

Полюбила я матроса —
Утопиться мне в реке:
У матроса папироса,
Якоречек на руке.

Река была разная. Разноликая. В акватории, где целовали матроса азиатские знойные губы тобольской татарки, Река представала в видениях татаркой. Из глуби подсвеченных месяцем вод являлась матросу заплаканная Фатима, шептала ему, отрекаясь сама от себя, горячие, сумасшедшенькие слова:

— Матроса, матроса!.. Озябло… Горит мое сердце! Целуй мое сердце, Волотя-матрос!

Река в забытьи утаенно и сладко стонала.

Текла она дальше.

Между тех, отягченных небитою шишкой мансийских кедровников Река становилась мансийкой — тайноглазой и гибкой охотницей:

— Матроса, матроса!.. Возьми мое сердце! Возьми — или я скормлю его соболю!..

Река становилась скуластенькой ненкой. Наивной. Молоденькой. Бестелесной, в широком покрое мехов:

— Матроса, матроса!.. Оленя мой белый! Умчи далеко… Умчи, унеси мое сердце!

Огнезубым, зазывистым, с намагниченным сахарным усом жил в девятнадцать своих невозвратных сегодняшний наш Капитан.

Шло не очень-то вдумчивое холостяцкое соревнование. Чьих пристаней больше, где встречают Илюшку иль Кольку околдованные якорьком да тельняшкой Маруси? У кого из команды таких сладкогубых «зафрахтовано» больше? Итог подводился по осени, по ледоставу. Именные платочки, кисеты, поярковые перчатки, шапки-пыжики и оленьи кисы — вот такие трофеи свидетельствовали в конце навигации о неотразимой вселенской матросской доблести. Самых лучших и самых румяных девчат — от здоровья и сока, как белая репка, потрескалась пятка — увозили матросы с собой. На зимние квартиры. Вступали в «законный». Нарожденные матросята были отменно живучи и по первому зубу уже щипали папаньку за зеленый его якорек и просились на речку.

Ходил сегодняшний наш Капитан на пассажирском пароходе «Жан Жорес». В тридцатом году, двадцатипятилетним молодцем, окончил он речной техникум, исплавал младшие командные должности и вот уже тридцать семь лет капитанствует на этой Реке. Ныне каждый ее крутояр, островок, островочек, протока, излучина, оползень много тщательней карт прорисованы в памяти. «Главной извилиной в черепе» называет он Реку. Грусть и радость его, праздник-будни его, деловые часы и бессонница — даже вовсе окольный иной интерес — все стекается к Ней, все вмещает Она.

Шестерых братьев, шестерых сыновей пересадил старый бакенщик из утлой лодчонки своей на высокие капитанские мостики. Отец родной, и власть Советская. Над двумя фамильными капитанами приспустили корабли флаги, один по преклонному возрасту списан на берег, а трое, встречаясь и расходясь на удельной Реке, на просторной Могучей Оби, окликают брат брата и капитан капитана световою отмашкой, гудками и вымпелами. Передав погодившемуся «салажонку» штурвал, оставляют братаны рубки, крепко тискают сами себя и вздымают в пожатии родные ладони, и всегда-то в такие минуты вспоминается им домик над Томью, голоса легкокрылых чаек, матушка, смазывающая гусиным перышком их свирепые, застарелые цыпки, пропахшие керосином бакенщиковы усы, золотые пески Первореченьки.

Многое сберегается в памяти.

Первые капитанские годы…

Река была поделена на лоцманские участки, и на каждом из них корабли проводили лоцманы. Поднимался на мостик неприкасаемый эдакий дядя с соломинкой, застрявшей в похмельных усах, и тогда уж не капитан, а он, дядя, командовал кораблем.

— На церкву правься. Видишь, галка сидит на кресте? Кривая ишо на один глаз…

Правился молодой капитан на церкву. Тщетно в бинокль кривую разыскивал галку.

— Теперь на тот оползень вцеливай. Где зелененька ящерка греется…

Вцеливал на тот оползень…

В особо рисковых местах, на перекатах и мелководье, отбирали, случалось, лоцманы у капитанов штурвалы, и тогда так называемый командир корабля осязал себя чем-то вроде искупанной курицы. Достоверных, надежных карт не имелось, фарватер по каждой весне изменялся — нежданные мели, пески-перекаты, а жмоты-лоцманы отнюдь не торопились выдавать молодым капитанам профессиональных своих секретов. Не только что мели и прочие каверзы, козни, подвохи речные, но даже названия прибрежных селений утаивали.

— Какая, дядя, деревня?

— Деревянная, — приготовлен ответ у лоцмана.

— А это какая?

— Береговая.

Вот так всю дорогу…

Особо назойливых и неотступных побивали советом:

— Покличь попа в «матюгальник» да расспроси. Евон приход — не мой.

Матюгальником на Реке назывался жестяной покрашенный рупор. Ох, уж этот прибор — инструмент! Приснится, и вздрогнешь. Вместе с первой приличной сибирской посудиной появился он на Реке, с основания сибирского флота безраздельно владычествовала его нецензурная пасть над сходнями, над палубами, над пристанями. Капитан, отдавая команду, набирал в свою грудь резервного воздуху, и упаси бог, если у замешкавшегося матроса или сплоховавшей команды не сразу строптиво и дельно все получалось. Дополнительные разъяснения сопровождались таким звонкокованым, густотертым, на экспорт сработанным «голословием», под которое мигом все поправлялось, налаживалось, корректировалось, горело и плавилось… Бодрела и «умнела» команда, распутывались узлы, растворялись заторы и пробки, снимался с мели корабль, и не болели гипертонией и желчной болезнью отцы-капитаны.

Вспоминается история одного боцмана, самородка, виртуоза и кладезя в смысле «богов с боженятами». Всего-то два слова команды отдать, а как предварит, как подступит! Профсоюз постановил штрафовать его за каждое нецензурное изругательство на один рубль. В первую же вахту он спустил две получки. Во вторую достигло на полнавигации. В третью боцман перехитрил профсоюз. Прежде чем поднести «матюгальник» к устам, он выделывал всякие безголосые вскидки, целой серией выполнял несказуемые вольные упражнения, и уж после того к нему возвращался дар речи.

— Трави носовой! — плаксиво и изобиженно, общипанно и обстриженно произносил он бескрылую, куценькую команду.

На реке, как нигде, живуча «словинка», живучи обычай, традиция. Мучились с жестяным «пережитком», пока не явился взамен микрофон. Пришлось кой-которым изламывать психику: регулировать громкость голоса, вычищать зык и рык из родимых привычных команд, цитировать в глухом одиночестве приемлемую для современного пассажира стерильную расстановочку слов. Ибо стоит пустить в микрофон хотя б одного «соловья» — плывущие вздрагивают. На всех палубах, в каждой каюте — акустика… Если повнимательней вслушаться в обыденную речь, команды нашего Капитана, мы тотчас уследим в них слова-довески. Это постоянное — «будьте любезны».

— Будьте любезны… Отдать носовой!! — упрашивает он первогодка-матроса.

Явное следствие микрофонной переподготовки.


***

Смотрят на Реку парни.

Смотрит на Реку наш Капитан.

«Все письмена на Ней, все тезицы. Боеваяжила этого организьма…» — стережет его ухо выспренные старожителевы слова. Гордынюшка — дед. Комара и того в обиду не даст. С чертом, видишь ли, скрещенный!

Дизель-электроход оставляет по борту суденышко какого-то нефтяного торгового УРСа. Товары мирского широкого потребления плавит суденышко. В свое время по памяти бы обревизовал Капитан «торгаша». Соль, чай, сахар, спички, табак, сушка-крендель, дробь, порох, капканы, масло, мука, ситчик, спиртишко — вот закадычный тот перечень, которым лет десять назад грузились для Севера трюмы. Ну, нитка, иголка еще… Сегодня сгружают суде-нышки УРСов на теплом медвежьем следу ковры, телевизоры, книги, заграничную мебель, легковые автомобили, транзисторы, причуды своей и нанюханной импортной моды, косметику, витамины… и эти… действительно — соски, горшочки… (Отошла та пора, когда одна дикая птищь здесь плодилась.) И всего этого пока еще мало и мало. Коротка навигация, и не очень-то расторопно сибирское УРСовское «купечество».

Идут нефтеналивные баржи. Шесть навигаций назад появились они на Реке. Миллионы тонн обской нефти доставили они на Омский нефтеперегонный завод. Уважительно смотрит Старый Капитан на их низенькие борта, где чуть ли не полуметровыми буквами оттрафаречено — «огнеопасно», «огнеопасно». Такой «синичке» не дивно и море поджечь.

— Фартовые бороды все натворили… Геологи, — кивает на баржи дедок. — Не они бы — лось грызи осину, а медведь — малину. Дичала бы эта тайга и болотина до второго пришествия. Зверя вот только вспугнули…


***

«Если бы одного зверя… Если бы зверя…» — усмехается Капитан, вспоминая свою прошлогоднюю оторопь. Обыкновенного паровозного гудка наполохался. Случилось это чуть ниже Тобольска. Первым рейсом в ту навигацию шел. Знал, читал, не однажды по радио слушал — пробивается на Север железная дорога, завтрашняя работящая подружка Реки. Что — читал?! Мачты оберегал, проплывая под новым железнодорожным иртышским мостом. И, однако же, так неожиданно рявкнул по борту гудок, что, ей-богу, пружины в коленках ослабли. Чуть бинокль из рук не скользнул. Абордаж померещился. Вот так, каждую новую навигацию и озирайся. Не кури на воде. Паровозы приветствуй… Впрочем, этот курьез — не курьез. Для усмешечки. А вспомянешь вдруг да оглянешься…

Война. На судне, в составе команды, девяносто процентов женщин. Сарафан вместо флага вывешивай. Исказилось и слово — «матрос». Женский род обозначило. Они же — грузчики и кочегары и прочие службы. Беззаветные бабоньки — вспоминает сегодня их Старый наш Капитан. Сейчас от Омска до Салехарда одиннадцать суток расчетного ходу. В ту пору, при всяком везении и мыслимом благополучии, отсчитывали двадцать два календарных числа. Угля не хватало, дров на пристанях не было — шли «на подножном корму». Выбиралась на берегу роща, мобилизовывались команда и пассажиры, в двадцать пять пил сводили ту рощу с лица земли, раскряжевывали на долготье и вплечевую по зыбким трапам переносили кряжи на палубу. На ходу и разделывали. До другой рощи. Рычали и злобились пилы, с накряком ухали колуны, звенели железные клинья — корабль-батюшка жил. Только в один конец рейс пожирал по две с половиной тысячи кубометров дров. Беззаветные бабоньки!

Одной осенью ледостав приморозил корабль в пути. На буксире две баржи. На баржах три тысячи тонн — консервы и рыба. На самом корабле семьсот человек мобилизованных северян. Вот тогда-то без всяких мандатов и сделался наш Капитан чрезвычайным комиссаром пустынной округи. Сто подвод было собрано им вкруг замерзшего корабля, чтобы вывезти мобилизованных в Омск. Всю ту зиму, один за другим, приземлялись впритык к баржам «дугласы», вывозили на транссибирскую магистраль фронтовые консервы и рыбу. Вот тогда задичавшая медленно воля, чувство единоличной, единоначальной ответственности пособили ему одолеть брюшной тиф. Перемог на ногах. Кто не верит — пусть примет за сказку. Жила-была, мол, кишечная палочка и… Капитан. Отстреливался от волков. Серые рыбаки из окрестных лесов частенько наведывались к барже с осетриной. Спал в антрактах между волчьими концертами и ревом снижавшихся «дугласов».

Дизель-электроход разминулся с «германцем». Так именует наш Капитан суда, построенные на верфях ГДР.

А есть на Реке еще «венгры».

И есть на Реке еще «финны».

«Румыны» есть.

Сойдутся да заголосят — «интернационал»!

Но независимо от того, живо и браво в преданиях Реки доблестное сказание о первоявленной домодельной посудине, вскоптившей во время оно зевластыми трубами непорочные небеса Прииртышья. Не без помпы и не без загада купцы нарекли корабель «Основателем». Основатель флота сибирского. С размахом замысливалось! Да подпакостил делу благому тюменский монах-богомаз. Или был он похмелен зело, или глазом не оченно тверд — здесь предание раздваивается, но взамен десяти предержащих букв сумел разместить только шесть: «ОСНОВА»… Далее писать стало некуда. Острие носа… На второй борт разворачивать? Некогда… Большая вода не ждала. Запыхтела «Основа» Турой да Тоболом, устремляясь проникнуть в Иртыш. Паниковали, не дюжили православные старушонки в прибрежных селениях, стремглав укрывались в свои потаенки, в запечья, открещиваясь от зыковатого, дикого, железного зверогласия гудка.

Лиха беда — начало.

Купцы видели: не взять, не добыть им Севера, не оголубить по желань-аппетиту его отдаленных богатств без достойного флота. Разливанное благопоспешество вод, тысячеверстные туземные Палестины по их берегам — «царская» рыбка — осетр, «царский» зверь — горностаюшка, златобархатный соболек, тундровая собачка — песец — все почти задарма — нитка бисеру, медна бляшечка. Некогда, брат во христе, остатние буквы дописывать.

Становился сибирский купеческий флот.

Позднее томская купчиха Фелицата Корниловна собственноручно навесит пощечин непотрафившему капитану. Матушка-судовладелица! У капитана седая была борода, и в нее хоронились бессильные, стыдные слезы.

Колчаковщина оставила на пристанях кладбищенскую тишину. Остовы кораблей. Случившиеся кое-где в «живых» даже взгудеть-то гудели с «насморком». От «лошадиных сил» — одно звание, борты и трубы исклеваны пулями, на палубах порезвились «дюймовые». Не по разу горели посудины. У разбитых корыт… Сам Ильич обратился в ту пору к водникам. «…Я повторяю, что от предстоящей кампании водного транспорта наша судьба, может быть, больше зависит, чем от предстоящей войны с Польшей, если нам ее навяжут… Нельзя терять ни одной недели, ни одного дня, ни одной минуты, надо остановить эту разруху и утроить и учетверить возможности… И вот водный транспорт должен сделать в водную кампанию дело героическое»…

Дело героическое…

На сибирских пристанях обычные недели сменились «неделями трудового фронта».

Уже весною голодного 1920 года с Обь-Иртышья по адресу: «МОСКВА. ПРОЛЕТАРСКИМ ДЕТЯМ» было отправлено сорок две тысячи пудов осетрины и нельмы.

Наспех подлатанные «Добрыня», «Мария», «Волна», с пятнадцатью буксирными баржами, груженными хлебом, мехами и рыбой, в августе 1920 года повстречались в Обской губе борт о борт с морскими судами, направленными в эти воды по указанию Владимира Ильича. Карская товарообменная экспедиция находилась под его личным и постоянным надзором.

Осенью того же 1920 года речные продотряды заготовили двадцать тысяч голов оленей, миллион двести тысяч беличьих и четырнадцать тысяч песцовых шкурок.

И зажигал уж в тот год маленький бакенщик, старый наш Капитан, золотые огни на своей Первореченьке.

Становился теперь пролетарским флот.

Сейчас Капитан командует «чехом».

Вот так и заселялась Река — от «Основы» и до речного интернационала.

Корабли-«европейцы» давно не диковина на Ее многоводном просторище. Пол-Европы в регистры свои прописала. Назвала легендарными именами несгибаемых генералов, звездными именами — первопроходцев космоса, полюбились, по нраву пришлись невоспетым водам Ее композиторы-классики. «Алябьев», «Мусоргский», «Римский-Корсаков», «Балакирев» — экая «могучая кучка» гудит-возгудает на волюшке. На две тысячи семьсот сорок один километр, от Омска до Салехарда растянулась их белая лебединая стая. На периферийных линиях сии маститые магистральные витязи Реки встречаются с «меньшими» своими собратьями — нумерными ОМ, ласково прозванными на берегах этих «омиками», нумерными МО — соответственно «мошками». «Мошка ли, блошка — везет понемножку». Запривередничай летная авиационная погода, и народу на пристанях — пушкой не прострелить. Муравейниками кишат пристани. Если солнечный час, то вповалку лежат на песках, набирают загар. Из всех окрестных глухих урманов, из комариных царств, из «перспективных на поиск» тундр стекаются на огоньки дебаркадеров взыскующие Крыма курортники, рассматривающие в отупении бледный свой пуп позеленевшие от формул заочники, подержанные холостяки со списком «текстильных центров» в блокнотцах, отцы семейств с таежными выводками, командированный люд, разочарованный люд… Встречным потоком сбегают на берег студенческие отряды, с засученными уже рукавами, столичные закройщики и парикмахеры, которым осталось до пенсии год-полтора, вездеходы-кавказцы с ходовыми «субтропиками» для торгов, сезонники на путину, краеведы, разыскивающие кого-то по кладбищенским надписям.

Франтовато ступают на сушу отбывшие вахту молодые матросы — воспитанники мореходных училищ, проходящие практику под началом нашего Капитана. Эти зовут его «дедом». Январева Володьку видел «дед» со скуластой, должно быть, башкирочкой. Уфу расхваливала. Семиволков Аркашка в чем-то клялся и присягал черноглазой кавказке с Горно-Правдинской пристани. Хохотала и сдерживала за пуговку с якорьком Самохвалова Генку затронутая до алых румянцев чувашенка. Прочие нации… «Это в скольких же видах-обличьях должна ребятишкам являться Река?» — вспоминает свою холостяцкую пору, свои именные кисеты седой корабельщик — курсантский кумир.

Украинская мова, белорусский распев, казанские «нефтяные» татары, мордвины, марийцы, домашние заселенцы Реки — ханты, манси, селькупы, коми и ненцы — чем не столпотворение, не «смешение языков»? Вот он что понаделал-затеял бородатый тот парень, товарищ геолог!

Геолог?.. О нем-то особо. О нем-то высоко!

Щедрый бродяга века, с лосиною жилой в ногах, с такой же чащобной судьбой. Нет, не ты ему, сердобольная сибирячка, краюшку хлеба на участь бродяжью по старообычаю, а он тебе, он! Миллиардами ахает! Триллионами свой народ одаряет. Нефть. Газ. Золотое дно Родины бородою причуивает.

Геолог…

Слово, неведомое ни хантыйскому, ни мансийскому, ни ненецкому языку — сегодня это слово поется, рифмуется, на алых цветет полотнищах, звенит из колоколов репродукторов, идет в набор, отстукивается телеграфами, заселяется в бамых дальних, глубинных чумах и стойбищах. Геолог. Нефть. Газ. Слова эти стали настолько обыденными и заурядными в этих широтах, как извечные, каждодневные хлеб и вода. Он свой в тайге. Он обжил тундру. Он возмутил реки. Он заварил здесь Мировую Обскую «уху».

«Пожалте к моему Шалашу! К моему Костру, современники!!»:


***

— Лось грызи осину,
А медведь малину… —

повторяет случившийся ненароком «стишок» всей тайги старожитель и победно при этом глядит на парней. Так глядит, словно он-то и есть тот, из сказки петух, что вдруг взял да и снес им в ладонь золотое яичко. А что? Его край! Под его курятником ведут наклонную скважину. Его берега.

ЛЭП — КАК ХЛЕБ! — взывает к Реке с крутояра кумач. Это потому, что голодают без электромогущества нагнетенные нефтью и газом подземные прорвы. Пасуют пред ними моторы и энергопоезда.

Над Рекой, где-то вровень с гусиными кличами, перекрещиваются чашами изоляторов стальные опоры, провисают провода высокого напряжения. В прошлую навигацию этого не было. Было лишь — ЛЭП — КАК ХЛЕБ и голые берега.

А сейчас паучком копошится на вязи опор поднебесная чья-то судьба, комсомольская чья-то путевка. На семь ветров, на самые чистые свежие воздухи выписан!.

— Погадай ему, — заспешил по карманам дедок, заприметив цыганку с колодой в руках, с шестилетним «робенком» у юбки.

— Кому? — послюнявила пальцы цыганка.

— Во-о-он! К божью ушку взбирается, — указывает на верхолаза дедок и протягивает подержанную рублевку.

Гадалка, как и во все века, — оптимистка:

— Сядет он, сокол, не на голый кол. Сядет он, сокол, за свадебный стол… Два пульца горячих о нем содрыгаются. Сердешный пульц на бело плечико урониться его созывает, казенный пульц железы к сердцу ему несет.

— Ордена, надо быть, — поясняет гадалка.

— Грамотная оракулка, — подмигивает ребятам дедок.

— Мой, шалопутный, тоже где-нибудь ту- то, — зашвыркала носом цыганка. — Разыскивать еду, щедушного. Спал и нефть, эту саму, во сне открывал…

— А тпррру… А аллюру не вскрикивал? — раскатывается старожил.

— Возьми свой постылый рупь! — взвинчивается цыганка. — Думала, ты пожилой гражданин, а ты — изгалятель!.. Где он, рупь?..

Рубль между тем наглухо запропастился в бесчисленных юбках.

— Стихни. Утихомирись, — гладит повинный дедок цыганенкову голову. — Купи ему щиколатку в буфете. Лампасеек ли… Кем будешь — вырастешь? — ластится дед к цыганенку.

— Капитаном. Как дяденька, — указывает на старого корабельщика, выдает его тайно- присутствие востроглазый малыш.

Старожитель оглядывается и сникает.

«В меру ли возносил… возносился? — перебирает он в памяти свое толковище-беседование. — Бывалый же человек рядом слушал стоял. Испожизненный здешний речник…»

— Скоко время? — справляется у ребят пошатнувшийся «краевед».

— Четверть восьмого.

— Засиделся я с вами, — дарит по улыбке парням. — Вы на Реку смотрите… Впечатляйте носы! — словно бы расстилает он широким намахом на их погляденье грядущие воды Ее и Ее берега.

Разостлал — и сам первый в тревогу ударился:

— Это что?.. Ребятушки… Капитан… У вас глаз потверже… Под обрывистым глинистым крутояром, со следами паводковых недавних обвалов, горел высокий костер, а поодаль некие существа, похожие на рыжие пни, сорвавшиеся со своих корневищ, заделывали бесноватый танец. Среди этих невнятных кикимор просматривался человек. Похоже, девушка. Похоже, косынкой корабль призывала.

Место было глухое, от сел, пристаней удаленное — Капитан заспешил в рубку. Корабль сбавил скорость до самого малого и потихоньку начал подваливать к берегу. Пассажиры заполнили борт, волновались, гадали.

— Закончат вот танец, зажарят на этом костре, и прощай молодость, — предсказал «Дуняшка», когда среди пляшущих и дико взывающих леших была явно опознана девушка.

По ее знаку танец померк. «Пни» присели, затем прилегли и начали выползать из своей рыжеватой коры. Ногами вперед… Обыкновенные ребятишки, девчонки. Целый отряд. Теперь они вместе с вожатой сбежали песчаной косой до урезу воды, махали кто только что содранной шкурой, кто — просто руками, беззаветно, восторженно голосили:

— От-кры-тье-е!! От-кры-тье-е!!

Близко к берегу Капитан не рискнул. Еще мель поцелуешь. Спустили шлюпку. Володь- ка Январев и Семиволков Аркашка ударили в весла. Вскоре на корабле появилась вожатая — молодая хантыйка с возбужденной, горластой оравой своих следопытов. Доставили и «открытие» — тяжеленный, целехонький, без единой зазубринки-трещинки мамонтов бивень.

— Семи кораблям стреляла, и ни один не остановился, — оправдывалась перед Капитаном девушка. — Последний патрон израсходовала, — открывала она на погляд переломку-двустволку. — Говорю тогда: «Разводите, ребята, костер, натягивайте на себя мешки и пляшите. Корабль удивится и остановится».

— Там… Если копать… Если дальше копаться… Там, может, само мясо мамонтово лежит… Замороженное! — азартно выкрикивали следопыты, сверкая чумазыми рожицами.

— Давайте выкопаем, — расплылась старожителева борода. — На коклетки пропустим, съедим по коклетке — сразу мамонтовая сила прибудет.

Черноволосый коротышок между тем натянул на себя бумажный из-под цемента мешок, упрятался с головой и конечностями в его полую емкость, опять превратился в «пень». В мешке только прорезь для глаз, черта носа и рта, устрашительные усы прорисованы углем.

— Это я придумал, — глуховато доносится из мешка. — От комаров и от оводов…

— Как же ты пылью… цементом не задохнулся, эдак лихо отплясывая, — присел против прорезей дед.

— Мы их выполоскали, — бухтело в мешке.

Пассажиры щупали бивень.


***

Солнце в такую пору долго высматривает — выискивает над горизонтом укромную запа- денку. Схорониться на пару часов, подремать. На одной щечке спит в эту пору солнце. Второй стережется. Не проспать — петухов взбудить, шмелю крылышки обсушить, елке «свечечку» обогреть.

Оттого-то и белые ночи. Оттого на Реке и дивы…

Начинаются дивы всегда на изгарном закате, когда солнце — не солнышко уж, а всего от него косачиная алая бровь — над хребтами Уральскими лишь остается. Вот и она потихоньку смигнулась, упряталась. Над незабудковой искренностью воды распростерлось — вдали, впереди, между двух берегов — протяженное узкое облачко.

Солнце да облака, они — старые волхователи, давние чудотворцы… Подожгло это облачко схоронившейся косачиною бровью, осияло недремною солнцевой щечкой — и взгорело нещадным румянцем, вспылало, оплавилось, пронзилось до самой последней кудряшки, до самого тонкого перышка изгарным закатом надречное длинное облачко.

Крокодил… Розовый крокодил там вдали, впереди, над Рекой обозначился. Иззубренный панцирем хвост над Уральской грядой извильнулся, а разомкнутая розовозубая пасть, ноздырье, должно быть, енисейские кряжи вынюхивает.

Есть и лапы, и выпучены в надлобье глаза.

Долго держится облачко в образе.

Сотни взоров к себе притянуло.

— Тьфу ты, господи! — спохватывается зачарованный старожитель. — Это надо же время убить?! Коркодилом-тварью любуешься… Коркодилом?! А буфет этим часом закроют…

Капитан перед вахтой обходит корабль.

Ночью вахты несут капитаны.

На корме собралось население от трех до семи. Тут же и цыганенок.

— Трави носовой! — отдает он команду и вослед ущемляет татарчонку-ровеснику нос.

Азиат не скулит, не робеет. В свою очередь зажимает меж пальцев цыганское нюхальце и тоже по-уставному командует:

— Отдать носовой!

— Трррави носовой! — гундосит цыган.

— Отдать носовой! — пыхтит крепышок татарчонок.

Теперь до чьих-нибудь слез не расстанутся.

Самые малые, прильнув к зарешеченному барьеру, ограждающему борты, следят, не смигнув, подкрашенное закатом неистовство струй, выпирающих из-под винта.

— Как каша кипит, — находит сравнение один.

— Каша белая. Скажи, как кисель, — поправляет второй.

Гладит, походя, погодившиеся ребячьи головки наш Капитан. Тихо, тихо смеркается.

Красные бакены, белые бакены — каждый сам по себе умница и «колдун». Сам определяет: светло на Реке или уже потемнело. Явись туман или ранние, от обложных туч, сумерки — каждый сам себя зажигает, сам по себе горит. Фотоэлемент. «Где ты, где, семирадужный тятенькин керосин? С Кавказа везли, а по нефти плавали… Дивы!»

Зажигает Река красные и зеленые «правила».

Капитану на вахту.

Ночью вахты несут капитаны.


***

Есть ли запах у древностей?

Кто его знает.

Капитан непременно уверен, что сейчас ему «мамонтом» пахнет. Бивень сложен на нижнюю палубу, а на мостике, будьте любезны, пронзает, навеивает.

«Вот ископаемый! — размышляет-беседует сам с собой Капитан. — Через миллионы лет клык свой явил! И ни чатинки. Ни трещинки, ни зазубринки…»

Капитанушко трогает кончиком языка свой подъеденный зуб: «Не болит, а шатается. Живьем последние растеряешь. Век не вытерпливают».

Вспомнил «творческого индивидуума»:

«В которой каюте он? В двадцать восьмой, кажется. Как это он о коротком знакомстве?.. «В зубки посмотреть ближнему своему». Сынишку везет рекой подышать. Все с блокнотом подстраивался. «Узелки биографии» интересуют. «Взлеты, шлепки и падения». «Очерк о вас написать попытаюсь». Был таковой обо мне. Был, дорогой. «Душа Иртыша» назывался. Ду-ша Ир-ты-ша… От мамонта клык, от меня очерк…»

Капитан усмехается:

«Индивидуум, действительно! Стопку выпьет, а куражу, словотворчества!.. «Пить так пить! Жаждую, чтобы дым за кормой шел!» — подстрекает очередную чью-нибудь биографию. Ко мне, верно, без коньяку подстраивался. Не насмелился. А к деду, к цыганке… У кого только «из души пробку»… откупорить душу кому не пытал? На полпути заявляется: «Примите шефство над творчеством, Капитан. Аккредитуйте до Салехарда полсотни. Проконьячился нерасчетливо. Потомка кормить не на что».

— А дым за кормой, будьте любезны, окончился?

— Да-а-а… Плывет тут еще одна интересная личность. Тоже — в зубки бы посмотреть.

— Ну вот, дорогой. Дам буфетчице я указание. Парнишку твоего пусть кормит под пряжку, а тебя, будьте любезны, на рубль в сутки. Без «дыму». Эдак и до «голосов» до- дымляют. Русалки за бортом скатерти расстилают. Бывалое дело на кораблях…

Третий день теперь на рубле плывет».

На крутом повороте Реки Капитан забывает про «двадцать восьмую», настороженно всматривается в огни, в огоньки. Дизель-электроход оставляет по борту сухогрузные караваны барж. Кирпич, цемент, блоки домов, щебень, стекло, арматура — плывут караванами новые города и поселки. На Север) На Север! Скорее на Север!.. Солнышко на одной щечке спит — Река не спит. Ото льдов и до новых льдов — беспрерывный рабочий день. «Боевая жила этого организма».

«Индивидуум — тоже на Север. «Языковый котел, — говорил. — Современник в ассортименте»… Как это он портрет мой описывал? Вслух, под собственную диктовку в блокнот заносил. Не поступит ли с моей стороны возражений. «Умеренно грузен. Стрижен под «бокс». Фасад золотых зубов. Румян, но не склеротически». Не скле-ро-ти-чес- ки?…»

Фу! Опять Капитанушке мамонтом напахнуло. Запах необъясним, но, убей, — точно, истинно — мамонтом:

«Вот ископаемый! Хоть на борт сих останков не допускай. Как-то раз позвонок его вез — тоже само о вечности думалось. О тлении, нетлении и бренности… Через миллионы лет, будьте любезны, бивнем своим достигает!»

«Может, добавить в «двадцать восьмую» рубль? До Салехарда еще трое суток без мала плыть. Замрет. Вдохновения после не соберет. Кто их раскусит, «творческих»? На что упирает! И Ной, дескать, пьян бывал, а корабль-ковчег рассчитал. Откуда и капитаны пошли…»

«До оголенных чувств моих все добирался. Каковы они, неподмесно-пронзительные, в служебно-житейских победах и передрягах. Подай ему их в первородстве и свежести. Хе, парень. Сам оголяйся, если сумеешь. Душа не карман — не выворотишь. Не побренчишь мелочью… Записал, что румянец не склеротический, и шуруй в отдел кадров. Там — анкета, там наградные листы. С последнего, свежего, и перебели. «Старый Капитан — имярек… Тысяча девятьсот шестого года рождения. Образование — среднетехническое. До этого награжден орденом Трудового Красного Знамени и медалями. На речном транспорте работает с 1920 года. В том числе тридцать пять лет (теперь, считай, сорок) на должности капитана. В течение двадцати лет (теперь, считай, двадцати пяти) назначается старшим капитаном по отстою флота…»

Капитан вспоминает отдельные строчки из наградного листа, которым пять лет тому назад он был представлен к ордену Ленина. Не все строчки. «Инициатор создания совета командиров и возглавляет его, — записано там. — Является лучшим капитаном Министерства речного флота, — записано там. — Ударник коммунистического труда, член бюро цеховой парторганизации и группы народного контроля», — записано.

«Вот, к примеру, я втайне цыганом в насмешку себя называю, — продолжает негласно беседовать с «двадцать восьмою» каютою наш Капитан. — Цыганом! А к чему, почему — супруге на мягкой подушке не выдамся. У нее поход в гости спланирован или билеты на знаменитость заказаны, а благоверному в тот самый час на Иртыш заприспичило. И сбегу! Убегу. Выходные дни, а я на Иртыш. Старший капитан по отстою флота. До трехсотпятидесяти кораблей зимуют в порту… Не пройдусь вокруг них, и насмарку мои выходные. Насмарку! Неуложно тебе, неугревно, знаменитость не в знаменитость, на домашних досада никчемная, кровь в тебе вроде недосол еная, сна нет… И тогда привстаю потихоньку, как тот беззаветный цыган из рассказов отца.

Конокрад семикаторжный жил. Добрую лошадь завидит — седалищный нерв у него вскукарекает, шпоры из босых пяток растут. Полгода будет охотиться, а обратает ее, не- наглядушку. Со временем разбогател. Лошадей, что у меня кораблей. Косяки. Пастухов завел, на всех ярмарках торговал, имя его в каждой драной цыганской кибитке славится, а спать, будьте любезны, не может. Не может — и баста! Снимает тогда среди ночи уздечку с гвоздя, весит на локоть и к родимому своему табуну. Яко тать, яко тень, яко — серый волк. Часами скрадывает себя, чтоб пастухов провести. В росе вымокнет, в конском горячем навозе извазгается, а самолучшего рысака оголубит. Свисту тут, вопля! Восторгу, гиканья!.. Круга в два обметелит, освищет табун на «украденном» жеребце и из рученек в ручки его пастухам. «Те-те-ри!» «После этого, будьте любезны, уснет. Вот такая зараза и у меня. Только что корабли не ворую. Начинает весенний лед созревать — тут и вовсе петуший сон. Почему, может, и румянец не склеротический».

«Оголенное и пронзительное? В первородстве и свежести?.. Случалось, парень, оно и такое. Случается… Иногда сам не подозреваешь, что соседней секундой наскажется. Не ум-мудрец, не язык-блудня, а именно чувство — подозреваемая и оспоряемая материя — душа слова твои составляет.

Орден Ленина мне вручили.

Являюсь домой, а навстречу мне внук пятилетний — Серега. Набодрил выше челки мою старую форменную фуражку, вскинул пять пальцев под козырек и картавит, лепечет навстречу:

— Деда! Поздлавляю тебя с высокой нагладой! Сто лет тебе, деда, плавать. Шесть футов тебе под килем!

И завис мне на шею, теплый румяненький мой якорек. Понимаю и знаю, что старшие этим словам обучили его, — а вот сместилось дыхание — и баста.

Два портрета висят у меня: батя родной и Владимир Ильич. Упрятал я нос во внуково ухо, и понесли, понесли меня ноги к простенку с портретами.

— Отцы мои, бакенщики!.. — вроде к рапорту голос напряг. Еще чего-то душа немтовала, силилась высказаться, да не всегда ты слова ее, кличи разведаешь и на внятный язык поместишь. Только ночью глубокой осмыслил, к чему я вдруг Ленина в бакенщики воспроизвел. Огни на Реке Человеческой?!Отец на Томи, Ильич — на Реке Человеческой.

— Отцы мои, бакенщики! — потом уж в прозрении шептал.

Сон сбежал.

Поднялся и принялся внука рассматривать. Очень успокоительное и жизнерадостное это занятие — смотреть-наблюдать, как сонное брюшко у маленьких дышит. Потом на Иртыш повлекло. К кораблям. По морозцу…»

Ветерок понарушил чуть рдеющий глянец Реки. Встречаются и расходятся корабли. «Алябьев» на горизонте. «Кто там из «моих»? — припоминает седой корабельщик. Да. Приходится припоминать. Редкое судно разыщешь сейчас в пароходстве, на котором не бодрствовали бы его «салажата». Капитанами плавают. Старпомами. Синявский Анатолий, Шамов Эдуард, Сазонов Андрей, Беззубик Эдуард… В два десятка фамилий не впишешь. Новое офицерство Реки. Молодое и образованное. «Может, оно и есть — нетленный мой «бивень»? — приветствует «Алябьева» — Анатолия Синявского наш Капитан.

Белая ночь.

Возобновляется молчаливое собеседование с двадцать восьмою каютой. «Ты, парень, тоже не от резвости и любопытства лишь души «откупориваешь». Тоже свой «бивень» отращиваешь. Канут годы, уйдут поколения, а строчка твоя возьмет да и высветится. Засвидетельствует нас. Был, мол, век и жил человек… И росла во славе Река… Вот, послушай, чего расскажу. Уж откроюсь маленечко…

Как сего Капитана провожали однажды на пенсию.

Четыре года назад «торжество» это правили. Ворох подарков! Именные золотые часы (не опаздывал бы анализ снести в поликлинику водников), хрустальный сервиз («склянки» играть), магнитофон с записью гудка моего корабля (печенку травить). Стопа адресов. От министерства, обкома, от пароходства, товарищей… Двадцать две папки. Речи. А в тех речах опять я — «душа Иртыша», «Живая легенда Оби».

Стихи поднесли: «Шлют привет тебе чайки речные». Разжалобливают, будьте любезны, разнеживают. Хрусталь резной жароптичками заиграл. Спектры света сижу изучаю сквозь пленочку слез.

«А зачем же вы эдак, ребятушки? — сам себе думаю. — Ведь если мать ребенка от груди, к примеру, отучивает, отнимает, нешто станет она ему титину негу и сладость расписывать? Напротив всегда! Полынью, горчицей сосок натирают. Колючую щетку взамен из кофты выпрастывают! А вы?.. Без вас знаю, сколь сладка она, Реченька, сколь мила и зазывиста. Больше вас знаю!! По весне — первый гром во льдах — загляните-ка в поликлинику водников. Болеют, казнятся и усыхают отставные старые капитаны. Сто семь «хворобин», сто семь обострений у каждого вдруг приключится. А хвороба-то, будьте любезны, — одна. Журавлиная. Льды на Север идут, тянут шеи на Север, скрипучих сухих позвонков не щадя, отставные старые капитаны. Жалко вздрагивают изостренные кадыки. Тоскуют глаза. Щепочками в Реку балуются… Только что не кричат, не курлычут сивонькие журавушки».

Вот так, товарищ мой творческий, в душе напевалось, насказывалось. А представили слово — на понюшку от той заготовленной речи осталось.

— Товарищи! — президиуму сказал. — Ребятушки! — голос в зал надломился. — Сорок шесть лет я проплавал на ней… Позвольте, будьте любезны… пятьдесят…

Сам собою народу поклон получился, и кончилась речь. Вот так, брат, и оголяешься. На две десятых процента.

— Оставить «деда» на мостике!! — кличи по залу пошли.

— Река дедова!! — салажата мои нагнетают.

А я ослабел. Всегда в кулаке себя тискаю, а тут — хрустали… Спектры света сижу преломляю.

Ну и спробуй супруге о том расскажи! Хе, сивко-бурко!..

Плаксе, что ли, детей народила? Корабль — место не мокрое…



«Надо, по-видимому, вне лукавого случая, добавить все же «индивидууму» кредиту? Сам видел — сынка ему два ливерных пирожка в бумажной салфетке нес. Сейчас аппетит — пещерный! Мудреный народ — эти творческие! Тот же Алябьев… Запузырил на всю поднебесную «Соловья» и пожалуйста… Гордость России. В теплоход, будьте любезны, обратился. Добавлю кредиту «индивидууму». Интеллигентно попридержал, а теперь добавлю».

Дизель-электроход обгоняет целый караван барж, груженных крупнодюймовыми трубами. Под нефть или газ уготованы. Их полые зевла сложены поперек барж в огромные высокие треугольники.

Поравнялись.

Трубы пронзило зарей. Сейчас они похожи на пчелиные соты, текущие розовым медом.

Дивы на Реке. Дивы!..

Открывает Капитан в рубке дверь. Чу! На палубе разговор.

— Сейчас они, зори у нас, что невесты в соку и на выданье, — доносится снизу басок старожителя. — Молодые, неуснутые, просиянные, — кровушка с молоком! А вот осенью по-другому… Густеют по осени. Мраку в них больше. Как железо при разогреве… Почему заприметил, — на глухариные прииска в это время хожу.

— Куда, куда?

По голосу опознал Капитан своего дебитора-задолженника.

— На глухариные прииска, — не смутясь, отвечал старожитель. — Обсыхает одна крупнопесчаная грива. — Косой зовем или салмой. На той гриве — беленький мелконький камушек с гор Уральских весенней водою наносит. Глухари разрывают песок и тот камушек с радостью склевывают. «Жернова» на зиму в свой пупок запасают. Есть там один обрывистый берег. Заляжешь на нем и дивуешься. Ровно стадо баранов на гриве пасется. Сотни, сотни, ежель не тысячи птиц сюда из таежного округа слетывают. Аж песок под когтями поет, да щебеткают клювы. «Ах вы, умницы, — думаешь. — Ах, хозяева!» Раз не вытерпел — выстрелил я. Заря мне в глаза падала. Как железо при разогреве… Что взнялось?! Как взнялось их тьма-тьмуща на эту зарю — гром, братец мой, из-под крыльев взрыдал! И не стало зари.

— Это надо мне записать, — зашелестели странички блокнота.

— Токо что записать и осталось, — поскучнел басок старожителя. — Выбили их. Прямо на прииске выбили. Камушка-то нигде, кроме склонной уральской той гривы, нет. А в тайгу, что ни человек поселяется-едет, то и новое человеко-ружье. Я вот хорохорюсь перед ребятенками, бренчу — нефть, газ, геолога восхваляю, а на душе — кошки… Почему оно так у нас получается: Отечество одаряем, а край родной щиплем?.. Ежли ты истинный сын страны, то живи ты, трудись не за ради ясной пуговки на мундире!

«Запиши, запиши, — мысленно подстрекает наш Капитан владельца блокнота. — Здесь душа… И без «дыму»…»

На Реке появляются ранние «мошки» и «омйки». Повстречалась прострельная кокетливая «ракета». Пыхтит, поспешает куда-то еще стародавний плавучий угольный кран. От льдов и до новых льдов неумолчна Река. Она в работе. Она авралит, Она вздыбила сегодня главную волну в извечно покойном течении своем. На следу, на горячем медвежьем следу растут по Ее берегам города, встают нефтепромыслы, станции и подстанции, опоры мостов, искрят напряженные линии электропередач, пульсируют голубые и черные жилы газонефтепроводов, заселяют Ее берега искусные мастера и неискусные пареньки. И все это скоростное развитие, — возможно, и сверхскоростное — питает Река. Тысяча четыреста сорок притоков сбегаются к Ее работящему стрежню.

Щупальцы поиска.

Тропинки глубокой разведки.

И ведут, и ведут капитаны «мошку» ли, «блошку» ли по узеньким неизведанным речкам. Везут высоких парней — геологов. Берег к берегу ластится кронами кедров. Здесь на мачты доподлинно прыгают белки. Здесь мотают башкой, огрозясь кораблям, круторогие дерзкие лоси. Здесь нога человека — Нога Человека. Ступи, добрая. Совестливая. И разумная.

Дивы на Реке, дивы…

Талантливая, говорят, в Ней вода. Башковитую дерзкую дюжину лауреатов подарила лишь в этом году невоспетая Обь науке, народу. Микроб творчества здесь заселяется людям в высокие помыслы.

Далеко, далеко от Ее берегов до Москвы. Далеко — а из Кремля смотрится. Державная ныне! Державную высит волну. Державную правит судьбу.

«Дадим в 1980 году 230 — 260 миллионов тонн нефти!» Мимо скольких таких полотнищ проплывают в сей час корабли?

— По тонне на нос получается, — подсчитывают досужие сибирские старожители.

— Миллиард! — предсказывают нефтедобычу 2000 года сибирские академики. — Миллиард тонн обской нефти.

— Река века! Река века… Столько лет тебя знал, негромкую, непоспешную, и вдруг — Ре-ка века, — словно бы первоклассник «маму», находит и видит в слогах Капитан. — Так круто! И годы под горку так круто…

«Ну, хорошо, — ревниво опять адресуется к мамонту. — Ты бивень сберег? А я? Они, «салажата» мои, погудят. Походят за льдами. А — я? Ты мороженый, а мне зябко. Ведь отлучат. Годы отлучат. Придет час, и не скажешь: «Братушки, дозвольте!..» И в какой час? Росла во славе. Моя до седин, Нареченная!

Ночью вахты несут капитаны.

Ночью в рубках случаются дивы.

Сгонишь мамонта, является в бликах рассветных волн заплаканная Фатима:

— Матроса, матроса! Горит мое сердце! Целуй мое сердце!.. Волотя!

— Тсс-с, глупенькая! На пенсии я. Из милости на Реке. Если б снова с матросов…

Убегает, сминает босою ножкой солнечных зайчиков на волнах голубая девчушка, с оттопыренным голубым локотком… К черным носикам беленьких медвежат. Это зябко, коль реки от нас убегают.

«Беги, девочка. Вечно беги! Если б снова — «пескарь»… Если б снова — с матросов!.. Кого стариковская ревность украсила? Разве что — поликлинику».

Годы ли, предчувствие ли скорого расставания, но все доверительнее, чаще и сокровеннее беседует с Рекою наш Капитан. Давно Она перестала быть для него текучей водой, географией, давно почитает он Ее за близкое понятливое существо.

Странные вопросы задает иногда Капитан:

«Куда течешь, Реченька? Куда? — дикая и державная…»

«В Великое Завтра, мой Капитан. В Страну Могущества Русского», — распрастывает и высит свою рабочую озаренную грудь Река.

Уцепились, до чьих-нибудь слез не расстанутся татарчонок и цыганенок:

«Трави носовой!»

«Отдать носовой!»

«Кто эти дети? Куда ведешь их, Реченька? Куда несешь?»

«Это грядущие мои капитаны, — крепчает рассветной волною Река. — На стрежень века несу. В Великое Завтра».

«Не забудешь хоть Старого? Пятьдесят лет у Твоей груди! И всегда в кулаке себя!..»

«Блёмм-м, блёмм-м, блёмм-м», — разбиваются встречные волны о нос.

«Ты станешь моим кораблем», — говорит Капитану Река.

Невнятные волны.

Не разбирает их слов Капитан.

Дивы на Реке, дивы!..