Люди не ангелы
Б. А. Комаров





ГЛОБУС ЖЮЛЯ ВЕРНА


И с чего это я завелся? Другой бы даже порадовался скрытой в том слове теплоте. В «поболтаем-то»...

Получил я Суховское письмо полтора месяца назад. Читаю– перечитываю и чуть ли не наизусть его уже выучил. ...Друг детства ведь нашелся! Сушка, как звали его пацаны. Хотя нет – вру, это он меня нашел. ...Сорок лет не виделись, и вот!

И потому, как навеличивал он себя двоюродным соседом, жил, стало быть, в те давние годы не через забор или дорогу, а наискосок от нас. Забыл я уже Шумиху...

Большая была станция, что ты! Вдоль километров пять, и поперёк не меньше. А посерёдке школа. Чуть ли не каждый год рубили к ней плотники новый пристрой, а всё равно в одну смену учиться не получалось – множилась ребятня!

Сушка был белобрысым малым, со шмыгающим и вечно облупившимся носом. Почему тот нос лупился, Толька и сам не знал. Но мать говорила: суёт, куда ни попадя – и вот результат.

Одно такое «ни попадя» так и вертится в голове. Вроде бы весной это было, во втором классе.

Получили тогда Толькины родители деньги на лесозаводе и решили «шифанер» купить. Вернее мамка решила, а папка на диван нацелился. Сидят они на кухне и спорят. А Толька слушал, слушал, да как заорёт:

– Лучше два велика купите! Один сломается – на другом буду гонять!

Попало ему тогда... А особенно от матери: диван ведь купили!

А за другое «нососование» и мне досталось. За часы с кукушкой. Их мой батька из Москвы привез. Учился три месяца на автомеханика, вот и выискал ту диковину. И Толька после школы прибежал к нам – смотреть часы.

По окончании каждого часа мы так и липли к ним: сколько, мол, нам жить осталось, птичка-невеличка, кукуй быстрей! Та куковала, но совсем немного. Мы уже и стрелки крутили, и гири дергали – нет: больше двенадцати «куков» не случалось!

На те часы норовил глянуть и Колька Уткин, что жил на краю улицы у самого леса, но не успел. Из-за Сушки. На следующий день опытов тот придержал кукушку и не дал ей скрыться за дверкой. И сколько мы потом ни пихали пичужку вовнутрь, лезть в гнездо она больше не захотела.

Вечером батька матюгнул ни в чем не повинную кукушку, «прошелся» заодно и по мне, чувствуя подвох, и остались часы висеть памятником на стенке.

Колька на Сушку обиделся и заявил, что теперь того ни к лесу, ни к болоту и близко не подпустит. Фиг, мол, тебе не грибы и не ягоды! Собирай окурки у железной дороги.

Было такое заделье у пацанов, было. И окурки у железки попадались самые диковинные: вся страна ведь через станцию ехала. Случалось находить и заграничный бычок. На него пять наших можно было выменять.

А у леса Уткины жили за провинность. За два пожара. Раньше-то их дом стоял у самой железки, рядом с магазином, да вдруг загорелся. Как сейчас помню! Тушили его, тушили, а потом принялись магазин отстаивать. И вытаскивать всё, что в нём было, к пятачку у дороги. Продавщицын муж командовал, а она сама внутри орудовала.

И когда Сушка выскочил оттуда с охапкой калош, то и я кинулся в магазинный полумрак. За калошами, этими сытыми поленцами с красными от байки нутрами. Но Сушку-то продавщица знала, а меня нет. И не дала калош. «Не мешай, малец!» – лишь крикнула. И я обиделся: убежал к ручью и стал оттуда воду таскать кастрюлькой.

После пожара дядька Ваня Уткин принялся строить новое жильё. Прямо на пепелище. Но ещё и крышу под конёк не подвел, как новый пожар случился. Ни с чего. Тогда мужики сказали: «Стоп, машина! Всякий бедой ума прикупит, да, знать, не про Ваньку тот разговор!» и отвели место под стройку за околицей.

А потому как Уткин был ещё и заядлый охотник, то сварганил домишко у леса даже с большим желанием. Из окошка надеялся дичь пулять.

И пулял! Однажды мы увидели, как ихняя Динка выгнала из чащобы зайца, тот шасть под веранду, а дядька Ваня крякнул с досады и полез туда с двустволкой. Но заяц выскочил из-под веранды и удрал. И правильно сделал: сильно мы тогда за него переживали!

А два последних шумихинских лета гостил у меня сродный брат Жорка. Из самой Москвы к нам приезжал. Рогатка у него была классная: из тёмно-синей резины. Сушка взял её как-то на минутку: стрельну, мол, а потом отдам, и убежал за пруд. До самого вечера его искали.

Жорка из нее воробья подстрелил. Прямо на наших глазах.

Его отец работал директором силикатного завода, и мы думали, что именно там и делают резину для столь замечательных рогаток. И даже поревели, когда Жорка уезжал в Москву: больно не хотелось с ним расставаться. Но когда следующей осенью он засобирался домой, то мы уже не ревели: изросли, видать, да и Жорка нам разонравился. Нет, не за то, что он Кольку Уткина за ямину на башке двухголовым дразнил, это бы ладно! Колька ведь тоже хорош: взял да и чиркнул однажды о рыжую, как огонь, Жоркину голову спичку. Жорка за другое разонравился – он был злой! Кошку утопил в канаве за железкой. Бросил её в воду и принялся расстреливать из рогатки специально отобранными круглыми-прекруглыми камешками. Хотел шариками от подшипника бомбить, да не стал. Оставил их для воробьев. И смеялся над нами за «телячьи» слёзы: кошка-то, мол, немецкая, чего её жалеть!

И чтобы выказать, какой он ещё герой, рассказал, как они с дружком залезли на окраине Москвы ночью в церковь и украли оттуда кружку с медяками. Потом они на копилочные деньги велосипед купили. Друг-то взрослый, ему всё продадут!

Но мы не стали Жорке завидовать. Из принципа, как сказал Сушка! Он читал много книжек и всё про всё знал. Даже про какие-то принципы.

Той же самой осенью мой родитель заявил, что его переводят на самый дальний участок шумихинского леспромхоза, где «Макар телят не пас». Что был то за Макар, какой он из себя, я тогда ещё и не знал, но, что батька был горяч – яснее ясного. ...Не угодил, знать, начальству!

С Колькой-то я успел проститься, а вот с Сушкой нет: куда-то он в тот день запропастился. ...И вот письмо.


* * *

Он меня по Интернету нашёл. Лазил, лазил по сайтам, да и выцепил.

И всё-то ведь тот Сушка помнил! Будто распахнулось передо мною детство после столь неожиданного письма. ...Всё расписал на тетрадных листочках.

И про кораблики, что мы пускали в огромных лужах весной, и про то, как такой же весенней порой бежали, распахнув пальтишки, из школы: в пионеры ведь приняли! Пусть все прохожие наши галстуки видят! И Сушка кричал тогда, что теперь уже взрослый! «Умные» книги будет брать в библиотеке. И докажет, всё одно мне докажет, что и под землей люди живут! Такие же, как и мы! И где у нас горы, там у них океаны, только дном как бы вверх.

А ещё он купит глобус! Не такой, как все, а особенный: глобус Жюля Верна. Тот сам его придумал. Он ба-бах /Толька распахивал на бегу, как можно шире, руки/ и раскрывается! И становится видно всё, что есть внутри земли. Даже подземное солнце.

...А часам с кукушкой Сухов целую страницу в письме уделил. Он, как во взрослые годы вышел, такие же себе купил. В память о прошлом. Решив доискаться из чего всё-таки получаются «куки», залез внутрь домика и случилось с новыми часами то же самое, что и с нашими. Встали. Тютелька в тютельку теперь старые годы напоминают.

Но упустил почему-то в своём письме самое важное: давал ведь я шумихинским пацанам о себе знать, давал. Через Кольку Уткина. Тот даже в гости к нам приезжал, бороздил саженками участковое озеро, да так, что никто из леспромхозовских пацанов не мог за ним угнаться. Кроме Лёньки Кулёмина. ...Утка, он утка и есть!

А когда загрохотал гром, да такой, что, казалось, небо развалится на части, Колька бесстрашно бегал под высоченными соснами и считал участковые бараки. И не мог понять, чего раньше здесь появилось: дома или деревья! Уж больно и те и другие были большими.

Но, может быть, Колька о том Сушке не рассказывал? Они ведь часто ссорились, да что ссориться – и подраться любили!

А еще, писал Сушка, половина друзей детства уже давно ушла в мир иной. И всякий по своей причине. Уткин совсем недавно ушел. ... Тоже ведь в Горьком жил. Работал на автозаводе, но уволился. Вернее уволили – пил запоями! Устраивался потом в разные «шарашки», но и оттуда его выгоняли: человек ведь без строгости, что сноп без перевясла. ...И бросил устраиваться: принялся у знакомых деньги просить. Сушка ему тоже давал, но понемногу: всё одно ведь пропьёт!

А дети у Кольки хорошие. Старшая дочка даже учительницей стала! И что характерно: только устроилась в школу, получила зарплату и на тебе! Всю раздала, пока домой возвращалась. Кого ни встретит – каждому её батька должен! «Гад ты, папка! – только и сказала потом. – Лучше бы помер...»

Всё, решил Колька: завяжу с пьянкой! Корежило его потом, как собаку, но вытерпел. А чтобы не приставали дружки с бутылками, ссадину себе на плече раскровянил. И показывал её каждому встречному-поперечному: вот, мол, какой у меня способ кодировки!

Полтора года не пил. И жил бы угрюмым барбосом и дальше, да поехал прошлым летом в Шумиху и попал там под поезд. ...Жалко мужика!

– Так что, Алексеич, – заканчивал письмо Сушка, – приезжай-ка лучше в гости – поболтаем! Но предупреди, когда соберешься: чтобы не разминуться. Он ведь, Толька-то, в больницу собрался залечь: недельки на две. Подлечиться малость.


* * *

И вот это-то Сушкино «поболтаем» так поразило, так прохлестнуло меня, что не знаю, как и выразить! ...Попустословим, значит, попонесём, выходит, всяческий вздор, как две худые бабы у колодца! Или как два ботала, что вешаются скоту для наслышки в лесу – гремят, мол, и ладно!

И так проболтали всё, что могли: и страну, /нету уже Советского-то Союза, нету!/, и сверстников своих! ...А Россия, что она сейчас?! Хозяев меньше, чем временщиков! А ведь всякий дом хозяином стоит, да-да!

Лишь временщик может рушить деревню, основу и матерь земли! Гнать эшелонами нутро той землицы, плоть и кровь её, за границу, а что останется на родине – ему наплевать. Авось да небось – вот его Бог!

Лишь временщик тлит душу народа, топчет и безжизнит Россию. Да, безжизнит, ведь глухой душою народ уже не народ! Уже не Россия!

Так что, друг ситный, не хочу я болтать-лялякать! Человек ведь я, не пустой колокольчик. А если замахнулся на писательское дело, то и мыслить должен головой, не штанами. С заглядом на будущее. И не только на свое. Все ведь мы друг от дружки зависим, одну воду пьем.

…Да и встречался я три года назад с таким же вот старым дружком, с Лёхой Кулёминым. Объезжал знакомые до боли места: и Шумиху, и, ликвидированный за ненадобностью еще в семидесятые годы, лесоучасток, вот и заглянул, язви его, в районный центр Красные Котлы!


* * *

Лёнька Кулёмин работал в здешней «Сельхозтехнике» снабженцем. Крепко стоял на ногах и батька, наставляя в письмах, частенько приводил его в пример. Ты, мол, за счастьем-то в Тюмень уехал, а у Лёхи и в родном краю ложка – ковшом. И машина, и квартира – всё у него есть! И даже с каким-то благоговением поминал он тогдашнего Лёньку. Может, с того было то благоговение, что Леха нет-нет, да и уступал ему, механику откормочного совхоза лишнюю дефицитную запчасть? Может...

Умер уже батька, а с ложкастым Лёхой судьба меня так и не сводила. И вот решил: кровь из носу, а повидаю!

«Сельхозтехнику» я нашел быстро, но дальше поиски пошли хуже. Ни в дежурке, ни у бетонных цехов рабочим людом и не пахло. Да и по темным от разбитых лампочек коробкам лишь ветер гулял. Каток «демократических новаций» порушил все, что мог, а работяг будто метлой повымел из бойкого когда-то районного гиганта.

Нет, вру: в углу одного из цехов стоял полуразобранный самосвал и под ним возился чумазый мужичок. Был, он, знать, сердит на работу и потому одиночество его ничуть не пугало.

– Лёха-то где? – переспросил он меня. – ...Дома, поди, в кирпичаге! Недавно тут выпивали. ...Он ведь не работает здеся, милый, ларёк открыл. Да и «Сельхозтехники-то» уже давно нету! Развалилась. ...Чай, на скамейке сидят!

И правда, только я катнулся на «жигулёнке» дальше по центральной улице поселка, как увидел двухэтажку белого кирпича, возле неё скамейку. На скамейке восседало двое мужиков. Один – сухонький, в грязном комбинезоне и шибко похожий на того, что недавно толковал мне о Лёхе, а второй-то вот Лёха и оказался.

Не узнать его мог только слепой. Все было в Лёхе крупным, на всё не пожалел Создатель человеческого материала: и на голову, и на широко торчащие из-под седых волос уши. А про нос и говорить было нечего: средних размеров кулак торчал над усами! Окряжел Лёха под старость-то лет, окультяпел.

Растаращив ноги, он вырисовывал батожком на песке, а собеседник своим кирзачом норовил тот рисуночек затереть. Тогда Лёха вдруг ёрзнул туловищем, и оппонент плюхнулся со скамейки вниз. Половив пятерней воздух, попытался подняться, да увидел меня.

Увидел и Лёха. Потом перевел взгляд на тюменский номер легковушки и опять впялился в меня. Узнал ведь, собака!

– Ядрёна-матрёна, – радостно гаркнул, – ты что ли, Борюха?! Смотрю машинюга-то не наша! – И облапил меня. – Проездом что ли?

Не дожидаясь ответа повернулся ко всё ещё повергнутому наземь приятелю:

– Дуй, Никола, в магазин! Пусть Зойка запишет пару бутылок, ... друг ведь приехал. Да пивка не забудь!

И вновь облапил:

– Ну, молодец, ядрёна-матрёна! ...Пойдём-ка в ларек, поговорим, дома-то баба, сам понимаешь!

И мы пошли в «ларёк»: окрашенный серебрянкой длиннющий металлический гараж, торчащий чуть поодаль от кирпичной двухэтажки. Рядом ерошились и другие гаражи, но пожиже – из горбыля. Что имелось в ларьке, сторонний глаз не мог увидеть: за воротами чернел тамбур, а за ним щеперились еще одни воротца.

– Садись! – Лёха подфутболил ящик из-под каких-то железок в угол, и мы уселись за сизый верстак, прихваченный сваркою к стене. Судя по блеклому инвентарному номеру, был он раньше собственностью «Сельхозтехники», да волею судеб оказался здесь. – Рассказывай, гы-ы! ...Дети-внуки есть? Зря ты уехал в Тюмень-то, зря! Жить везде можно, гы-ы!.. Была бы голова с мозгом!

Ну, прямо мой батька был сейчас Лёха. Слово в слово. И гыкал он так ядрёно, так рассыпчато, что мне даже тесно стало в прокаленном солнцем тамбуре от его «гыков».

– Там отщипнул, тут – вот и копёшка! Курочка по зернышку клюёт. ...Теперь вот торговлей занимаюсь. Чем же ещё-то? – вопросил. И пояснил, растолковал, так сказать, откуда ноги растут: – Всю жизнь ведь в снабжении, тридцать годков. Контейнер, бывало, с запчастями на склад сдаю – чуток себе оставлю! Понавез железяшек. ...Здесь-то мелочёвка, остальное – у зятя!

Меня Лёха не стеснялся, /старые дружки, чего там!/ и говорил, что хотел:

– ...В городском магазине двести долларов поршня стоят – за сто семьдесят уступлю, мне что?! Ещё «спасибо» мужики говорят. ...Вот где они у меня! – грохотал кулачищем по верстаку. – Все в ларёк придут!

Нет, книжки он не читает – баловство! А с баловства-то лишь только мыши водятся. Придется потом в ключик свистеть. ...И не учился он больше нигде, хватит, мол, и техникума. Человеком надо быть – и вся наука! Вот рыбалка, баня – это да!

– Любишь баню? – глыбищей завис надо мной. – Сейчас затоплю, гы-ы, ...баня-то у меня за гаражом.

И, забыв про баню, вспомнил опять про своё житье. Не зря ведь он на белом свете столько лет проелозил, не зря! Три квартиры обновил, а машин сколько было!..

Лёха вымахнул правую лапу на верстак, а левой придавил её мизинец:

– «Жигули» – раз! – Затем придавил два следующих пальца: «Москвич» да «уазик»-головастик – три! Я на нем сейчас в Нижний Новгород гоняю, – пояснил неохотно, – за запчастями. Запасы-то ведь кончаются. Подкупаю, ...но по дешёвке, конечно, гы-ы! Связишки-то остались.

Мои жизненные суждения Лёху не интересовали. Увлеченный глобальностью своего бытия, раскладывал и раскладывал он его передо мною. А я слушал и думал: зря, зря ведь к нему заехал! Как ненасытна волчья утроба, так и ненасытны глаза людские. ...И тут же ведь талдычит: «Человеком надо быть!» Но как определишь, что ты человек? Всякому своя рожа глянется. ...Где мерило человечности? В чем? ...В книжках-то, «ядрёна-матрёна», то мерило и можно было бы выискать! В них ведь выжимка мысли. В хороших книжках, в настоящих!


* * *

И вот кручу я то письмо, верчу в руках. ...Брошу в стол и опять вытащу на свет. Вот ведь ты какой стал, Сухов! И не лень было мой адрес выискивать? И ладно бы только это – письмо-то писать всё одно труднее. Тут всего надо себя вывернуть, выплеснуть на бумагу!

А я ведь, собственно говоря, вовсе и не на тебя взъелся! Не на простонародное «поболтаем». Как говорим, так и пишем. ...На себя та обида!

На малость сделанного, на крошку сказанного. Бурлит всё невысказанное во мне, а умного, ясного, выхода не находит. Предельно умного.

Помнишь, Сухов, как мы глядели на родителей в детстве? Всё-то, мол, думали, они знают, во всем уверены, а сомнения, спотычки?.. Откуда. мол, они у взрослых?

Но так ли это было на самом деле? ...Ведь всё то же самое, что и мы, видели они: и солнце, и день, и этот-то день выказывал мир каждое утро с совершенно иной стороны. Поражал своей громадой.

Может одиннадцати, может двенадцати лет, просыпался я от ощущения той громады, той бесконечности, что валилась из ночи на меня, и уливался слезами. Вот-вот, казалось, раздавит она меня!

А мать сидела рядом со мной на койке и успокаивала: «Чего это ты, Бориска, разревелся? ...Не ешь ничего, кроме ложки супу, вот и ослаб! У супа ведь ножки тоненькие».

Года через два попытался выразить ночные видения на бумаге, да где там: не хватало слов! Тогда решил изложить пером то, что видел рядом, наяву.

А слово не воробей... Написал ведь я тогда довольно путаную повесть о начальнике лесоучастка Червякове. О Червяке. Тот Червяк не пускал ребятишек ко стоявшей у пристани лодке с мотором. Боялся, что «утопнем, как щенки». Я аж кипел от возмущения: пацаны, ровесники наши, партизанили в войну, а тут даже лодку не доверяют! И написал об этом. И показал тетрадку Лёньке Кулёмину. Тот вдохновился и пошёл дальше: насверлил в той лодке дырок. Не нам, мол, так никому! Всю зиму сверлил.

А весной хвать – не на чем в соседнюю деревню ребятишек до школы возить! Разлилось озеро: все утопло. Конца края не было воде. А Червяк ходил и матерился. Весь берег резиновиками истоптал.

Лодку, понятно, подлатали, но Лёха, он Лёха и есть! Брякнул кому-то про повесть и Червячина, /не начальник, конечно, а сын его/, в отместку за писанину про батьку пихнул меня с пристани в воду. Так я в новых штанах вниз и полетел.

Хорошие были штаны, хлопчатобумажные. Я их гладил, гладил потом, но бесполезно. Их шикарный вид – до первой стирки.

Писать я не бросил, но подумал: неужели всех писателей так? Чуть чего и – в воду?! ...И уяснил в конце концов: добро и зло, грань между ними – вот где собака зарыта! ...Разве начальник участка зла нам хотел? Куда там! И на дело смотрел зорко, и беду предвидел. А ведь Лёху-то я настропалил. И слово стало действием.

Но для уяснения того пришлось ещё много-премного пострадать, поработать в самых различных ипостасях. Увидеть людей и в подвигах, и в каверзах. И понять, что в каждом живет и частичка Иуды. Да, мой друг Сухов, да! Но живет и Иерусалим, то божественное начало, которое не дает нам рухнуть вниз.


* * *

Но интересно ли будет Сухову про начало-то слушать? Не выйдет ли и с ним как с Лёхой?

Лёха Кулёмин! Спесь-то не ум, это понятно... Я ведь, когда в гараже-то сидели, спросил о той давнишней повести: помнишь, мол, тетрадку, после которой ты дно у моторки иссверлил?

Но Лёха лишь башкой огорчённо потряс: не помнит! Начальника участка помнит, а лодку нет! Червяк ведь в последние годы тоже в Красных Котлах жил, приходил как-то к Лёхе за запчастями к «уазику». Помог... Почему не помочь? Ты мне, я тебе. Для того и живем!

Нет, Леха, не для того! И не для того чтобы дом построить, дочку или сына вырастить! То лишь цели способствует. Большой, великой! Не открыл ее Творец человеку, но приоткрыть-то ведь всё одно приоткрыл!

Познать мир, всё познать – вот ведь в чём, наверное, задача людская. А, познав сущее, увидят, поди, люди и своё место в мироздании. В Тайне бытия.

Молодец, Анатолий! Спасибо за письмо... И видно, что мужик ты на особинку, штучный товарец. Вон ведь сколько вопросов поднял! И не простых, в окошко не выкинешь. А уж про глобус-то Жюля Верна вспомнить, ...тут ого-го каким надо быть! Кровь иметь в жилах-то, а не юшку.

На таких вот Суховых Россия-то и держится! И там, где леший не пройдёт – пройдут они, Суховы. И других за собой увлекут. Так что заканчивай, Борис Алексеевич, срочные дела и собирайся в Нижний!

И вникнем в себя. Русский-то ум спохватчив! Вдруг не прошляпили ещё мы свою жизнь, хоть на йоту, но торкнулись к Божьей задумке? Общая беда и ум немалый родит.

Телеграмму я получил семнадцатого июля. Вернулся в понедельник с дачи, а она в почтовом ящике лежит: «Умер Сухов Анатолий Павлович. Похороны в Шумихе шестнадцатого. Семья Суховых».