Татьяна Вахрина
Отчее поле

В рамках проекта К.Я. Лагунова «Приметы XX века»
Редактор — В. Девяткина
Рисунки — Т. Вахрина
Автор благодарит редакцию газеты «Наша жизнь» Казанского района за предоставленные фотографии.



К ЧИТАТЕЛЮ

«Отчее поле» Татьяны Вахриной — это пронзительно душевная, искристо жаркая поклонная песнь о сибирском пахаре, о кормилице Земле, о неприедаемом Хлебе насущном, взращенном потным трудом земледельца.
Крестьянская дочь и внучка крестьянина, Татьяна с молоком матери впитала в себя неизбывную трепетную любовь ко всему живому, будь то хлебный колосок, паучок-водомерчик или неумолчная садовая пичуга.
Девчушкой она засыпала у штурвала отцовского комбайна, была частым гостем на полевом стане. Кроха Таня по колоскам отличала ржаное поле от пшеничного или овсяного. Девочка не могла пройти мимо сорняка, не выдернув его. Потому-то ее «Отчее поле» струит аромат разогретых солнышком спелых хлебных колосьев, и мы слышим, как на летнем ветерке они что-то шепеляво бормочут, то баюкающе плещутся, не то еле уловимо позванивают. Читаешь, и ровно бы бредешь по грудь во ржи, то под ослепительным солнцем, то под звездным небом, бредешь и слышишь слитный гул многих комбайнов, покорных и мощных в руках хлеборобов-хлебодаров.
Таня любит хлебное поле. Поклоняется живому Хлебу. Воспевает, величает и славит потомственных хлеборобов — деда и отца, и тех, кто рядом и вместе с ними, чьи могутные, всезнающие и всеумеющие руки являются надеждой и опорой нашей многострадальной великой России.
А как нетерпима, как язвительна и непримирима она к тем, кто не ценит, не уважает крестьянский труд. Для них Татьяна не жалеет гневных стрел, нарочито окарикатуривая и высмеивая современных недорослей, которые полагают, что пироги и пышки растут на березе. «Отчее поле» — гневная отповедь хулителям сегодняшней крестьянской жизни, старательно чернящих деревню и все деревенское.
Можно было бы еще и еще говорить о достоинствах «Отчего поля», но чем меньше я скажу о книге, тем больше приятных открытий ждет читателя. Потому и призываю его поскорее прочесть «Отчее поле».
Убежден, всякий, кому дорога Россия, кого неподдельно волнует ее настоящее будущее, с негасимым интересом прочтет книгу Татьяны Вахриной, прочтет и низко поклонится тому, кто кормит Русь — крестьянину.

Константин Лагунов




Отчее поле
Моему отцу посвящается
Я — папина радость,
Папино зернышко!
Папино ясное
Красное солнышко!




Пролог

1.

Вот уже месяц, как Иван Тихонович не вставал с постели. Болезнь, как дикая рысь, подкралась осторожно, бесшумно и, сделав всего лишь один решающий прыжок, вмиг уложила на лопатки человека, которому до этих пор и неведомо было, что значит страдать от какого-либо недуга.
Но и сломленный недугом, Иван Тихонович держался молодцом. Со всеми, кто заходил его попроведовать, мог еще и посмеяться, и горячо поспорить, а вот жалоб и стонов от него никто не слышал.
Тем, кто шибко настойчиво любопытствовал что да как, Иван Тихонович усмешливо отвечал:
— Все куда ни шло, да только мотор вот барахлить начал что-то… — При этом он начинал гладить левую часть груди. — Так это дело поправимое. Надо бы смазать мотор-то, стало быть, принять вовнутрь грамм пятьдесят-сто, и дело с концом.
Стонал от невыносимой боли Иван Тихонович только по ночам. Во сне. И стопы эти слышала лишь жена его — Надежда.
Тогда она тихо, на цыпочках, подходила к постели мужа, садилась рядом, начинала гладить его по голове, по мозолистым, сильно исхудавшим рукам…
— О мати Сына Божия! Умилосердуйся… постигающия нас болезни исцели, належащия на нас скорби и печали утоли… — глотая слезы, шептала Надежда одну молитву за другой.
Когда стоны Ивана Тихоновича делались еще громче и пронзительней, чем обычно, Надежда еле сдерживала рыдания. Ей казалось, что, если не закричать в голос, слезы задушат ее. Потому она выбегала в сени, где и плакала вволю.
Выплакавшись, возвращалась к постели мужа, вновь глотала слезы, молилась, бывало, на час-другой засыпала, а так обычно все смотрела в окно… Ждала, когда начнет светать. Утро почти всегда приносило мужу хоть малое, да облегчение…
Этот новый день обманул ожидание женщины. Утром Ивану Тихоновичу стало вдруг совсем плохо. Боль никак не отступала, а лекарства не помогали.
— По молодости-то, — сокрушенно цедил он сквозь стиснутые зубы, — сутками из трактора или комбайна не выходил, ел, что придется, и ведь хоть бы хны. Теперь бы мне, старику, на пенсии что бы не жить припеваючи… Сиди себе на печи, жуй, старик, калачи, а ведь нет, как инвалид стал — ни встать самому, ни ложку ко рту поднести…
— Со временем все сказывается. Вот те старость-то и припомнила за то, что ранее своим здоровьишком пренебрегал, — укоряла Надежда мужа.
— Слушай, мать, можь, плескнешь мне грамм сто хоть? В горле уж больно пересохло.
— Нельзя же тебе, Вань…
— Надышишься ли перед ней, смертью-то, Наденька?
Просьба Ивана Тихоновича ничего доброго не предвещала, но Надежда все-таки бросилась ее выполнять.
Едва в руке его оказалась рюмка, Иван Тихонович стал морщиться, кашлять и, в конце концов, раздраженный, ни с того ни с сего закричал:
— Убери! Убери с глаз моих это зелье!
Опомнившись, тихо продолжал:
— Ты прости меня, Наденька… Не идет мне что-то нынче. Вот и горько, дураку, из-за этого. Все, видно, в меру. Так и жизнь. Сколько отмерено, тем уж и довольствуйся…
Надежда молчком взяла рюмку и вышла из комнаты.
— Славная она у меня… Ходит все за мной, измоталась вся, а я, пес этакий, извожу ее своими прихотями… — подумал вслух Иван Тихонович.

2.

Он не слышал, как вошли сыновья.
— Здорово, бать…
Иван Тихонович от неожиданности вздрогнул. Ответил, натужно улыбнувшись:
— Здоровей, поди, видали…
Потом зашевелился в постели, устраиваясь поудобнее, чтобы видеть всех четверых наследников.
«Надо же, все как один, коренастые, здоровые. Попробуй дай-ка сегодня им подзатыльник — сам сдачи получишь… Хм, и похожи все. Курносые, толстогубые — это в меня. Вот только взгляд у Сашки и Василия не мой — материнский, теплый да мягкий», — думал про себя Иван Тихонович, пока сыновья рассаживались у постели.
— Рассказывай, отец, как ты… — начал расспрашивать старшой, Александр. — Уж больно хмурый ты сегодня. Болит?
— Да болит. Шибче, чем раньше болит. Да что обо мне рассуждать — хватит, отжил свое.
— Отец, ты брось так говорить. Поправишься еще, не старый, — уверенно проговорил Александр.
— Нет, Сашка, видно, уж не случится теперь этого. Ничего не поделаешь. Но, знайте, мне умирать не страшно. Смотрю сейчас на вас, и на сердце легко делается. Ей-богу, не вру. Никакой горести. Четверых вас вырастил, на ноги, как говорится, поставил. Кажись, все по уму, как надо. Вон какие вымахали… Семьями обзавелись, детей добро ростите, трудом не брезгуете, все умеете-можете — вот это главное. Умру я, мать не оставляйте. На ногах еле держится: совсем со мной измоталась. Поберегите ее. Главное — не забывайте, забегайте попроведать почаще…
— Не беспокойся, отец, — опять за всех ответил старшой.
— Много, как ни посмотрю, вы знаете. Скажи-ка лучше, как хлеб-то нынче?
— Хлеб нынче хорош. Грех жаловаться, бать. На днях домолотим, — довольно проговорил Сергей.
— Что значит «на днях»?
— Может, завтра… — смущенно пояснил младшой, Андрей.
— Может? Завтра? Вы мне тут не блажите! А коли дождь? Тогда что? Вся работа коту под хвост! Чем только думаете… Как сегодня родились, честное слово. Я-то их еще расхваливаю. Сегодня же, хлопцы, надо весь хлеб с поля убрать. Сегодня же!
— Ночь опять робить… — буркнул недовольно Андрей.
— И ночь, и день, Андрюха. Поле-то наше всегда ждет. Мой отец пахал его, и дед моего деда. А вот вы, я гляжу, не в нашу породушку пошли, остыли душой-то к земле-матушке. Уж больно небрежно относитесь к ней. Ох как небрежно. Неушто зря я на свете прожил? Неушто впустую наставлял да поучал вас?! Ну, скажи, Сергей, учил, учил ведь уму-разуму?
— Да, отец…
— То-то же.
— Мы все помним, папка. И хлеб уберем. Сегодня же и уберем, — поручился за всех старшой.
— Вот сейчас прямо и приступайте, пока ведра.
— Так мы, батя, к тебе и так на минутку.
— Ладно, сидите уж. Недолго мне осталось. Кстати, а наше-то отчее поле, что корень наш зарыт, ну, то, что рядом через дорогу, его-то убрали? Мать давече сказывала, осталось там что-то…
— Все уж, чистенькое стоит твое поле, батя.
— Не твое — наше, сынки, наше поле… Тяжело мне его оставлять. Как и вас с Наденькой. Вся жизнь с ним связана, все… Отец и дед мои каждую бороздку на этом поле потом окропили. Бывало, когда я еще маленьким пацаном был, подведет меня батя к полю, обнимет и говорит, будто молитву читает: «Вот, запомни, Ванька, и своим детям после завещай, что землю-то нашу не меньше матери любить надо. Мать рожает, кормит… И земля родит-кормит». Такими были и последние его слова, когда он помирал. Я после думал, не говори он мне этих слов тогдась, я бы все равно от этого поля никуда. Оно все, что у меня, кроме вас с матерью, еще осталось. Весь наш род на этом поле взрос.

Отцом мне это поле завещано было. И я вам его теперь завещаю, а вы также — своим сыновьям. — Опять умолк. Потискал грудь над правым соском. — Александр, ты бы сына-то начинал бы уж к земле приучать. Бери с собой на комбайн почаще, что ли…
— Ну, — мотнул головой, соглашаясь, сын.
— Верю в вас, верю. Оттого и полегчало вдруг. Вишь, как легко задышалось. А ну-ка, младшой, подай мне гармошечку мою. Там, на стуле, в углу… Теперь устроить бы меня поудобнее… Во-о-от, славно.
— Не тяжело, бать? — насторожился Андрей.
— Мне гармонь никогда не в тягость. От нее легко, сынок, делается. Вот тут, на сердце-то, легко и делается. Наденька, что ты стоишь? Садись рядом, споем что-нибудь…
— Как раньше?
— Как раньше…
— Я, Ванечка, часто то времечко вспоминаю, когда мы молодыми были. Вот жизнь-то куражили! Помнишь? Выйдем, бывало, в поле, ты со своей гармошкой, я в косынке своей синей…
— Я любил, когда ты на затылке ее повязывала, а косы из-под нее по плечам распускала…

— Поем с тобой, хохочем да целуемся прилюдно-то…
— Да так уж и прилюдно?
— Бабы-то, Ванечка, все видели. Ох и завидовали же они мне! Шептались: с ума, мол, Иван с Надеждой сошли. Мы с тобой, Ванечка, и вправду как сумасшедшие были…
— Целоваться-то уж, поди, при сыновьях не будем, но спеть-то споем, Наденька. Гармонь при нас…
Дрожащие, непослушные пальцы Ивана Тихоновича стали было нащупывать нужные кнопки, но вдруг гармонь выскользнула из немощных рук, даже ремни не удержались, и голосистая подруга юности с грохотом повалилась на пол.
Веки Ивана Тихоновича задрожали, по правой щеке скользнула слеза.
На мгновение в комнате воцарилась такая тишина, что даже внезапное жужжание мухи почудилось бы сей миг самолетным гулом.
Со словами «Пошто, Господи! Пошто, праведный?!» Надежда бросилась целовать руки мужа.
— Ванечка, миленький мой, да мы с тобой так, без гармошки споем.
Губы Надежды почувствовали холод мужниных рук.
Она поняла, что он не мог уже ее слышать.
Его голова склонилась на левое плечо, глаза остекленели, будто говорили: «Не ваш я теперь, не ваш…».
Ноги Надежды не слушались, все дрожали, и она медленно опустилась перед постелью своего Ивана на колени:
— Ва-а-а-неч-ка-а-а…

3.


Хоронили Ивана Тихоновича на местном кладбище.
Надежда была сама не своя. Все хлопоты, связанные с похоронами, для нее были невыносимы и приводили в какую-то расстерянность, даже временное помешательство. Женщина лихорадочно хваталась за все подряд, начинала суетиться, но вскоре оставляла начатое, уединялась и давала волю отчаянию.
От сочувствия родных и близких ей становилось больнее.
Однако на кладбище Надежда вдруг перестала плакать, словно окаменела.
Так, не шевелясь, стояла до тех пор, пока Сережка, старший внук, не подошел к ней.
— Бабушка, — потянул он ее за рукав, — слышь? Бабуля, я деду земельки принес… С того, с его, с нашего поля…
Надежда бессмысленно мотнула головой, крепко сжала руку ребенка и вместе с ним подошла к могиле.
Гроб опускали.
— Дедушка… — Сережка начал выгребать землю из подола своей рубашки. — Дедуля, я тебе твою земельку принес. Слышишь, деда, я теперь то, наше поле, тоже очень сильно люблю. А папка вчера сказал, что всегда, всегда, когда захочу, будет брать меня с собой на работу…
Все, кто пришел проститься с покойным, отошли от могилы, не мешая Сережке разговаривать с дедом.
Только он, шестилетний мальчишка, невинным своим сердцем почувствовал, чего не хватало его деду для успокоения.
Только он, не видевший раньше ни смерти близкого человека, ни похорон, мог так непринужденно стоять возле могилы и разговаривать со своим дедом, словно тот живой.
— Дедушка, ответь мне… Ты же слышишь, дедушка?
— Он слышит тебя, Сереженька, — успокаивала внука Надежда.
— А видит? Бабушка, он видит меня?
— Конечно, видит. И за земельку с поля тебе спасибо говорит…

4.


Здесь, на кладбище, всегда тихо. Лишь воронье… Горланит. Пугает.
Могила Ивана Тихоновича всегда ухожена. Пока жива Надежда, сыновья и внуки, так будет всегда. Так уж заведено у нас, русских. Нет человека, а мы продолжаем его помнить, любить… Приходим поговорить с ним, хотя знаем, что он уже нам никогда не ответит. Сыплем крохи хлеба на могилу, хотя знаем, что стоит только отойти, как воронье вмиг растаскает все.
Наливаем в рюмку водку, ставим опять же на могилу, но знаем: солнце «выпьет» хмельное питье без остатка.
Знаем.
Все знаем…
Но что-то тянет сюда, где тихо, пусто. Где нам, живущим и здравствующим, казалось бы, вовсе не место. К могиле Ивана Тихоновича подхожу и я. Как иначе? Ведь он и мой дед.
Отец моего отца.




Глава первая
Больная тема

1.

— Приготовьте, пожалуйста, билеты. Приготовьте… — автоматически выговаривает, как заводная кукла, молоденькая проводница с пухлыми, ярко накрашенными губами, на которые, по-моему, обращает внимание каждый мужчина в вагоне. Шныряя от места к месту, девушка машинально отрывает уголки от оранжевых прямоугольных лоскутков бумаги, которые протягивают ей пассажиры.
Когда и мой билет лишается былой ровности, я поудобнее устраиваюсь на нижней полке, поближе к окну, обмениваясь при этом взглядом с сидящим напротив меня попутчиком. Он довольно-таки немолод и непривлекателен, а потому не вызывает у меня ни малейшего интереса.
— Куда, милашка, едешь? — И без того узкие глаза моего попутчика сужаются, тонкие губы на заплывшем лице изображают подобие улыбки.
— Домой.
«Не сказала, прямо-таки отрезала… Что же он ответит?» — думаю про себя. А между тем незнакомец уже понимающе тянет:
— А-а-а… Домой… — Будто и на самом деле знает, где находится мой дом.
Порассуждав, как это часто бывает в незнакомой компании, о погоде, политике, ценах и поняв, наконец, что мне вовсе не хочется поддерживать разговор, он, кряхтя, взбирается на полку, и уже через какие-то минуту-две на весь вагон раздается его свистящий храп.
Чувствую себя не совсем комфортно, но стараюсь не обращать внимания на это неожиданное «шумовое оформление».
Человек есть человек. Со своими пристрастиями да привычками я и сама-то себе порой противна.
Однако другая моя соседка по купе на несколько неделикатное поведение мужчины глаза принципиально закрывать не хочет.
После каждого всхрапывания она вздрагивает, охает, бросает возмущенные взгляды по сторонам…
Долго молча наблюдаю за ней и никак не могу понять: как угодила эта дамочка в общий вагон.
Она частенько достает из замшевой сумочки все косметические принадлежности, дабы в очередной раз «заштукатурить» бледные черты своего уже давно не румянодевичьего лица.
И помада, и тушь, и духи — все дорогое, модное. На плечиках ее — шикарное пальто. Рядом с хозяйкой нашла себе место на полке и не менее великолепная шляпка. Катить бы этой дамочке на личном «мерсе», в крайнем случае, в двухместном купе, а тут вдруг — общий вагон. «Воистину неисповедимы пути Господни.» Нет, здесь она явно по воле случая.
Потому-то, верно, ее совершенно не устраивала атмосфера, царящая в вагоне. Мужицкий храп и вовсе доконал мою вельможную спутницу, и она возопила:
— Как можно! Нет, вы мне объясните, как можно такое терпеть! Безобразный эгоист! Лишь бы самому удобно, а на других наплевать. Кто-нибудь успокоит этого мужлана?
— Да лучше тебя, красотка, его, пожалуй, никто не успокоит. Полезай-ка к нему… Глядишь, и сон у мужика пропадет, — долетело из прохода.
Для многих в вагоне возникшая ситуация показалась вначале весьма комичной. Особенно когда дамочка обратилась ко мне с очень неделикатной просьбой ударить храпуна по холке, чтобы тот проснулся и замолчал. На такое я, естественно, не осмелилась, что еще больше покорежило даму:
— С меня хватит! Или кто-нибудь утихомирит этого колхозана, или я… я позову милицию… Нет, подумать только! Таких, как этот, наверху, надо с заткнутым ртом в багажном отделении возить… Сразу понятно, откуда этот тип родом. Наверное, прямо с фермы в поезд забрался. Нет, все-таки недаром говорят, что деревенщину и с закрытыми глазами узнаешь…
— Во-первых, мадам, с вашим-то зубоскальством Вас не то что в багажном отделении возить надо, а, извините, в собачьем.
— Что-о-о?!
— Во-вторых, что это Вы на него одного ополчились? Глянь по сторонам-то — много нас здесь, колхозанов да деревенщин, как ты называешь… Чихаем, кашляем, храпим, сопим, наконец. Так это уж, извини, все потребности людски. Сдается мне, милая, что-то другое в твоих обидных для нас словах кроется. Неприязнь, что ли? — Пожилой человек, завязавший с моей соседкой перебранку, был, судя по голосу, спокоен, но настойчив, ибо продолжал вопрошать даму: — Нет, милая, ты уж коли высказалась так, то объяснять изволь, в чем твое недовольство. Пошто, таку беду, на сельчан-то серчаешь? Или уж так ты, с обиды какой наговорила?
— Мне обязательно отвечать на эти дурацкие вопросы?
— Воля твоя, дочка…
— Что ж, я отвечу…

2.

Видя, как моя возмущенная соседка замешкалась и занервничала, мне на миг показалось, что она сдастся, увильнет от спора. Осознала же, конечно, осознала, что лучше было бы не говорить того, что уже произнесла. Но признать ошибку вот так сразу! Это, увы, всегда оказывается трудным… Да и часто ли задумываемся мы в пылу горячего разговора, что гордость, наша пресловутая людская гордость, зачастую губит не кого-нибудь, а нас же самих. Что, немного остыв, мы будем укорять себя за сказанное… Только вот на собственном опыте понимаешь, что слова — порой те же пощечины… Боль, правда, не проходит дольше…
— Глупо спорить… — Напротив, оказалось, что мою соседку вмешательство мужчины лишь раззадорило, раздразнило. — Глупо, да, глупо спорить, что деревенские люди, по крайней мере большая часть, умеют себя вести по-человечески! Мне прекрасно известны «прелести» тамошней жизни: сплошь и рядом пьянки-гулянки, драки, мат на каждом углу… Я уж молчу про молодежь. Болтаются от нечего делать, где и сколько заблагорассудится, а потом ваши же, деревенские мамочки, плачутся: «ой, моя девочка беременна — не знаем от кого» или «ой, мой мальчик спился»… Свободы слишком много даете!
— Что ж так обобщать-то? Да и не деревне вовсе все перечисленное выше присуще, — с обидой в голосе перебил мужчина. — Что ж так в словесах-то своих неосторожны?

Вы сейчас, извиняюсь, сдуру-то такого наговорите! Сплетнями хотите насытить? Так я их не меньше слышу. Вчерась вон знакомый в городе спрашивает: правда, мол, что у вас в селе детишки растут, которые отроду, кроме комбикорма, ничего не едали, что коровы недоенные, бывает, стоят, что фермы все по плашечке растащили…
— Вот именно. Раньше бы за такое отношение к работе…


А то все рассуждают, якобы помогать современному селу надо, возрождать хозяйство сельское. Было бы что возрождать-то! Разбазарили сами все, а потом виноватых в администрациях да в правительстве ищете…
— Да, похвастаться нам сегодня, крестьянам, нечем. Только вот еще разобраться надо бы, кто что разбазарил. Да и кому-кому, а тебе, милая, нашу работу не судить. Ты ведь и догадываться не можешь, какая она, наша работа-то, а сидишь хамишь… А я ведь тебе в отцы гожусь и, поверь, на своем веку повидал куда больше, чем ты. Вот уж шестьдесят с гаком лет в деревне живу и работаю, тамошнее житье-бытье до самой косточки знаю… Всякого повидал, всякого, но не слышал, никогда не слышал ни от кого, чтобы так вот наших людей, тружеников да умельцев, поносили. Подумать только! — Мужчина вытер пот со лба и, немного помолчав, с накатившимися на глаза слезами тихо добавил: — Вот те и благодарность, старик, за работу твою жизненную. Думал, там, на небесах, судить будут, а уж здесь, на своей же земле и заполучил… Вот блин…
— Да что там говорить, ее бы, размулеванную, под корову посадить. Подергала бы вымя утро да вечер, как наши бабоньки, посмотрела бы я на ее ухоженные ручки. — Крупная, почти мужского телосложения женщина из толпы наблюдавших за беседой моей соседки и пожилого мужчины продвигалась все ближе к нашему купе. — Слышь, красавица, че говорю-то, давай-ка мы с тобой по-бабски потолкуем. Мужики тебе много не доскажут еще. Дарьей меня звать.
Назвавшая себя по имени приветливо кивнула дамочке:
— Вас-то как по батюшке звать-величать?
— Елена Николаевна, — робко от неожиданного и чуть наглого знакомства пробурчала в ответ моя вельможная спутница.
— Так по какому поводу бунтуем, дорогая моя Елена Николаевна? Храп беспокоит? Понимаю… Это мы сей же миг утрясем. По-свойски, так сказать…
Дарья подмигнула все еще не пришедшей в себя от такой простоты общения женщине и, привстав, потянулась рукой к храпящему на верхней полке мужчине.
— Слышь, солнце ты мое пучеглазое, хвать, поди, храпеть-то, — проворно потянув спящего за нос, Дарья весело продолжала: — В самом деле, мужик, будь человеком, повернись на бок, что ли. Устал? Нонче что-то все мужики часто да шибко устают… Эй, соколик, ты и вправду громко храпишь. Сбавь!
Ничего не понявший спросонья мужчина забрыкал ногами, замахал руками, закашлял. Потом, услышав вокруг смех, заулыбался, что-то невнятно проговорил, перевернулся на бок и, похоже, сразу задремал.
— Что ж ты, Елена Николаевна, из-за пустяка-то шуму наделала? Ну да ладно. Я к тебе, вообще-то, по другому вопросу подошла…
Елена Николаевна молча мотнула головой Дарье, указывая на место рядом.
— Слышала, — продолжала, присаживаясь, Дарья, — что не слишком-то ты лестно о наших мужиках да бабах деревенских отзывалась. Брезгуешь, что ли? Пойми ты, милочка, больная это тема для нас, ох и больная. За душу берет, честно слово.
— Да не хотела я никого обижать, — пыталась было оправдать себя дамочка, но замолчала, так как Дарья, уже разгоряченная, не обращала на нее никакого внимания и продолжала говорить.
— То ли нарочно, то ли ненароком — это уж я не знаю, Бог, как говорится, судья вам, только вот обижаете вы нас, горожане, часто зазря. Послушать вас, так мы ничуть не лучше, а может, и хуже свиней живем. Да что там… Обидно просто, Елена Николаевна. Город-то всегда за счет деревни кормился. Подумывала ты хоть раз, Елена Николаевна, отрезая кусок от пышной буханки хлеба, сколько людей или, как ты их называешь, деревенщин пот пролили, прежде чем она, эта булочка, оказалась на твоем столе. То-то же…
Коров, знаешь ли, тоже вы в благоустроенных квартирах не держите. Мы все заботимся, чтобы вы молочком питались. Вот посмотри, да не пугайся… — Дарья протянула вверх ладонями руки к лицу собеседницы. — Сама знаю, что страшные, старые у меня руки… И мозолистые, видишь, и неухоженные, и морщинистые… Думаешь, мне они нравятся? Думаешь, мы, деревенские бабы, красивыми да ухоженными не хотим быть? Ой, как еще хотим… Только вот даже подумать об этом некогда, все какие-то хлопоты, заботы. Утром, едва разуешь глаза, надо бежать буренку доить, а там, коли не зима, в огород, по воду, и так день-деньской…
Дарья немного помолчала, потом вдруг всхлипнула и уже со слезами продолжала:
— А ведь я, быть может, еще и помоложе тебя буду, а вот выгляжу-то на все шестьдесят или того больше… А мужику-то своему тоже глянуться охота… Ты только не подумай, что я тебе плачусь да жалуюсь. Нет. Я тебя, да что тебя, любой горожаночки счастливее буду. Правда, правда! В эти же мои руки целует меня муженек да все приговаривает, что красивее бабы в жизни не встречал… Детки никогда не обижают… Пусть мы без теплого туалета да отопления живем, а все равно не жалуюсь. Мне ваши удобства даром не нужны. Я лучше сама дров принесу, печь растоплю.

Коли муж не на работе, так согреет, приголубит. Только вот работы у мужиков деревенских всегда непочатый край. Дома тоже ведь хозяйство, скотина… Этим живем да кормимся. А твой-то, поди, милочка, все с тобой по бунтикам или, как они у вас, бутикам прохаживается… Угадала?
— Нет у меня мужа, ушел недавно.
— Куда ушел? Не смеши. Нонче ездят все, коли в командировку.
— Ага, в командировку, к другой бабе…
— Надо же… Ты прости уж меня, грешную. Смотрю, вроде молодая да красивая… Не подумаешь ведь сроду… Ох, прости, Елена Николаевна…
— Да ничего, ничего, — дамочка опустила глаза и тихо, едва слышно продолжала: — Ты не жалей только меня… Ты, Дарья, пожалуй, права. Вы, деревенские бабы, куда лучше нас.
— Да не-е-е… Просто твой бы — как звать-величать, не знаю — суженый попахал бы на тракторе ночь-другую, ему бы не то чтобы на чужую бабенку смотреть не захотелось, до тебя еле ноги доволок бы…
— Ой, Дарья, смешная ты…
Разговор затягивался. Моя вельможная попутчица, такая неприступная и несговорчивая десятью минутами раньше, оказалась просто Женщиной. Женщиной со своими женскими страхами, сомнениями, разочарованиями. Теперь она уже не смотрела «сверху вниз» на Дарью, а плакала, не стесняясь, у нее на плече.
Потом вдруг хохотала и говорила, что «ни с одной из подруг не было ей так весело и неинтересно», как с Дарьей, что в деревне мужики «что надо», что она с удовольствием «пожила бы в деревне» и даже «не побоялась бы подойти к корове».


3.

На нужную мне станцию поезд прибывал к четырем, еще затемно.
Моего попутчика-храпуна с верхней полки будили всем вагоном. Он же поднял голову только после того, как проводница, испробовавшая все способы, завизжала ему прямо в ухо. Тогда-то напуганный засоня не на шутку засуетился и, видимо, позабыв о своей комплекции, спрыгнул с полки прямо на пол. При этом кому-то наступил на ногу, запнулся о чей-то багаж, упал, насилу поднялся и, впопыхах одевшись, побежал к выходу, забыв про свой чемодан.
Мужчину вернули. В этот раз он прихватил чемодан, да вот по рассеянности не свой, и снова побежал к выходу.
Его вновь вернули, дружно посмеялись. Посоветовали еще посидеть да отойти ото сна.
Но только мягкое место «героя» вагона коснулось сидения, раздался всем знакомый и поднадоевший за ночь храп. Пассажиры едва могли удержаться от смеха.
Проводница, обнаружив, что мужчина, которого она с таким трудом разбудила, вновь дремлет, округлила глаза, а потом и сама залилась звонким смехом.
Дарья и Елена Николаевна — что невозможно было представить вначале их конфликтного знакомства — расставались чуть ли не лучшими подругами. Горячо обнимаясь на прощание, они зазывали друг друга в гости, быть может, искренне надеясь, что когда-нибудь и в самом деле встретятся.
Поезд прибыл без опоздания. Шесть часов, проведенных в дороге, да еще и ночью, заявляли о себе с неимоверной силой. Глаза мои слипались, голова гудела.
Утешала одна мысль — через какой-то часик буду дома!




Глава вторая
Слово о доме
Как хорошо, что есть родимый дом,
И в нем еще не прохудилась крыша,
И, словно в детстве, печка хлебом дышит
И в доме пахнет теплым молоком.
Т. Белова

1.


Мое сердце всегда радостно замирает, едва на большом яру издалека начинает виднеться родное село. У него и название-то такое — Яровское. Емкое. Звучное. Сильное.
Среди богатых рыбой озер, грибных и ягодных лесов раскинулось село. На земле плодородной. Живой. Кормящей. Зовущей.

Сколько помню себя — помню и родное село. Помню, как оно строилось, росло, хорошело. И потому, каждый раз бывая в Яровском, чувствую неразрывную связь с землей, со здешней красотой. Люблю родные края нежно и бескорыстно, как любит их всякий, кто родился и вырос здесь.
Нет, это чувство не известно тому, для кого село — не родина, а просто место, где можно скрыться от бестолковой городской суеты, насладиться тишиной и покоем. Вот отчего и бывает обидно сельчанам, когда не они, думающие и болеющие за свою землю «мужики и бабы», а какой-нибудь заезжий «курортник» начинает рассуждать о судьбах крестьянских…
Нет в Яровском уже того слаженного, крепкого хозяйства, что было когда-то настоящей опорой для тружеников. Но остались еще подлинные хозяева, благодаря которым и живо сегодня село. Живо их терпением и ответственностью.
Не получают зарплату, а ведь все-таки идут на работу. Каждый день, потому что иначе не могут. Потому что все, с чем они сталкиваются, — живое: земля, скот. Все требует любви, заботы. Потому что они знают: за них никто не посеет, не уберет хлеб, не подоит коров, не накосит сена. Просто потому, что совесть им этого не позволяет. Хозяйская жилка. Связь с землей, которую предавать они не умеют.
Только им, сельчанам, поистине известна вся горечь утраты, потери того, что создавалось годами, во что было вложено столько сил, стараний, упорства и веры и что сейчас разваливается на глазах.
Многие жители моего села вспоминают, как несколько лет назад проснулись от… тишины. Это было на самом деле страшно: проснувшись, вдруг не услышать привычного шума дойки и мычания коров, которых ликвидировали из-за болезни. По той же причине были разобраны животноводческие фермы. Остались без работы доярки. Однако даже в такой ситуации мои земляки проявили терпение, которое было вознаграждено: спустя время в селе вновь загудела дойка.
Сегодня, кажется, у селян все те же заботы, все та же работа, как и несколько лет назад. Доярки по-прежнему спешат на работу. Крестьяне, как и прежде, выращивают хлеб… Только кажется мне, не хватает чего-то, что-то ушло безвозвратно, что-то утеряно…
Утеряны радость от проделанной работы, надежда, вера в будущее… Почему? По чьей вине? Политиков? Руководителей? Самих крестьян? Все они только косятся друг на друга, оправдываются друг перед другом, а между тем остается лишь с грустью вспоминать о силе наших сибирских сел, о том, как здравствовали они и процветали…
Остается лишь вспоминать, как весело и дружно жилось и в моем селе.
Как по весне или осенью выезжала в поле агитбригада с концертной программой. Как загорался огонек в глазах уставших механизаторов, которые, не успев помыть руки после работы, спешили на концерт. Как все следили за лидерами соревнования по уборке хлеба, поздравляли победителей, подзадоривали отстающих…
Как бы ни было больно осознавать, но все это ушло куда-то…
Только вот село мое еще живет. Не исчезло с лица земли, не стерлось, как сотни других. И за это, безусловно, хвала его людям — простым труженикам земли.


2.

Чем ближе огни еще не погасших фонарей, тем чаще, сильнее начинает биться мое сердце. Утренний сентябрьский туман еще съедает очертания села, еще не различишь дома, деревья, а огни — один, второй, третий… все ближе, все ярче и ярче.
— Приехали, что ли? — Таксист сворачивает прямо к моему дому и приветливо кивает: — Это здесь?
— Так точно, — радостно рапортую я и спешно, рассеянно прощаюсь с шофером…
— Вот я и дома…
«Ку-ка-ре-ку-да-а-а», — подтвердительно прогорланил какой-то ранний петух. Вздрагиваю. Испугалась.
— Ага, начинаю отвыкать, — хоть и стыдно это осознавать, все же признаюсь сама себе вслух.
Еще толком-то и не рассвело, а село уже проснулось. Первый петушиный сигнал, от которого что-то оборвалось в моей душе, был подхвачен другими петухами-собратьямн, и в какие-то считанные минуты все ожило.
Засуетилось. Заголосило. Забрякало. Затарахтело.
Ревут, зовут своих хозяев буренки. И доярки, едва протерев глаза ото сна, но уже бодрые и веселые, звякая подойниками да бидонами, спешат к своим кормилицам. Для сельчанок рабочий день начался. Снова они будут вертеться как белки в колесе с утра до самых потемок. Приготовить завтрак для семьи, проводить мужа на работу, в школу — детей… Дел в такую пору невпроворот и дома, и в огороде, а время попусту сельские женщины терять не могут. Не умеют. Не привыкли просто.
Вот и сейчас, гляди, только подоят буренок, разольют по кринкам да банкам парное молоко, тут же взгромоздят коромысла с ведрами на свои далеко не хрупкие плечи и прямиком к колодцу.
Оттуда уже далеко слышится женский смех — звонкий, задорный, словно вода, что из ведер плещется.
— Ой, кума, ты что это сегодня так припозднилась за водицей-то? Проспала, небойсь?
— Да, поди, Семен всю ночь спать не давал! — еще один голос.
Женщина, в чей адрес направлены шутки, сама, похоже, еле сдерживает смех.
— Ладно бы, бабоньки, спать не давал, а то че умудрил-то! Представляете, вчерась на день рожденье мне третью корову задарил! Вот я и бегала утресь, не разгибаясь, от одной коровушки к другой. Пока со всем управилась, гляжу — табун уж гонят. Едва подоспела, честно слово…
— Так ты, Настасья, теперича приговаривай своему мужику, чтобы дойный аппарат прикупал или сам под третью-то корову садился.
— Да ладно, что я, немощная совсем? Справлюсь!
— А ну, бабоньки, живее! Поторапливайся! Развели базар. Дел-то нонче!
— Матвеевна, а ты-то что хмурая сегодня такая? — Снова расспросы, шутки, смех…
Не принято в селе о работе тяжело думать и говорить. Иначе, считают, она таковой и окажется — тяжелой… Потому-то весело щебечут сельчанки, легко орудуя с располнехонькими ведрами.

Новый гул… Прислушиваюсь… Вот уже и запыхтели-затарахтели трактора, комбайны…
Торопятся в поле хлеборобы. Коли выдались ясные деньки, знай — поспевай. Лениться в такую пору грешно. У погоды характер ведь своенравный, она скорей крестьянину не мать, а мачеха. Попробуй подстройся под нее. А тут такое дело — хлеб… Из кожи вон вылези, а урожай за какие-нибудь считанные дни-недели собери.


3.

«Отец, наверное, тоже уже в сборах на поле», — думаю про себя, между тем как доносящийся запах свежеиспеченного хлеба невольно напоминает, что я в двух шагах от родного дома, где меня уже, конечно, заждались.
Не успеваю переступить порог, а ласковые, нежные руки матери, большие, жесткие отца — самые добрые и родные на свете руки — тянутся, чтобы меня обнять, прижать. Крепкокрепко. К самому сердцу.
В любимых, знакомых с самого рождения родительских глазах уже блестят-переливаются слезинки:
— Ждали… Скучали. Очень…
— Знаю, все знаю, — выдавливаю сквозь слезы уже я и бегу в объятия родных. — Я дома! Дома! С вами, вместе, как раньше…
Несмотря на столь ранний час моего прибытия в отчий дом, встречают здесь с уже накрытым столом.
Хлебу на нем отводится особое место.
Здесь он всегда.
Вот и сегодня горячая, только что из печи, пышущая жаром буханка хлеба заняла свое почетное место в центре стола. Снова мои бабушки всю ночь не спали — все «колдовали» сперва над квашней, а чуть рассвело — у печи… Они-то знают, что любит их внучка-студентка. Помню, что в детстве меня ничто не могло так сладко разбудить, как поцелуй матери или этот запах свежеиспеченного хлеба.
Дом… Как же много связано с этим словом… Любовь, хлеб, родные люди — все это Дом. Нет, не потолок да четыре стены, а, конечно же, гораздо большее. Что всегда волнует, будоражит, зовет.
Дом — это та самая чудодейственная сила, которая врачует сердце от невзгод и недугов.
Дом — это то самое тепло, которое согревает в любое ненастье. Дом…


Говорят, что для птицы гнездо, то и для человека его отчий дом. И на самом деле, вылупится птенчик на свет, а как только подрастет, выпорхнет из-под материнского крыла, из родного гнездышка в синюю высь и полетел, наслаждаясь волей, простором, свободой… Только недолго длится сия услада. Приходит время, и молодые птицы вдруг начинают строить свои «домики» — гнездышки на подобии тех, в которых сами когда-то появились на свет.
Да, все точь-в-точь как у людей. Каждому из нас приходилось слышать и не раз, как сетуют матери на своих детей: «Рожаешь, ростишь, кормишь их, всю душу, всю свою жизнь отдаешь им, а они… они однажды машут тебе рукой и разлетаются, кто куда…».
«Разлетаемся», да вот только память об отчем доме непременно берем с собой. Равно как и то безграничное чувство благодарности родившим и воспитавшим нас людям. И храним это чувство в самой потаенной частичке своего сердца. Всю жизнь.
Интересно, что дети, особенно маленькие, очень любят рассказывать о своем доме и о всех, кто в нем живет.
Моя бабушка, например, часто вспоминает, как меня трехлетнюю, родители привезли к ней погостить почти на месяц и как я, видимо, соскучившись по дому, каждый вечер перед сном досаждала ей своим нескончаемым рассказом:
— Бабушка, а знаешь, что у меня есть дома?
— Да нет, не знаю, — притворялась бабуля.
— У меня дома есть папа, мама, братик, еще одна, как и ты, бабушка, еще один дедушка…
Моя внимательная слушательница, конечно же, все это знала и без меня, но через пару минут я заводила все ту же песню. И вторую, и третью ночь, и двадцатую приходилось бабушке выслушивать от меня то же самое…


4.

— Ну ладно, дочка, я пошел. — Сборы отца на работу отвлекают меня от воспоминаний.
— Ты на поле? А много уже убрали? А сколько еще осталось? — пристаю с расспросами к отцу.
— Приеду, все расскажу, а пока некогда…
— Пап, ты бы меня хоть с собой бы взял. Сто лет на поле не была.
— Отдыхай лучше, — смеется отец.
— Я тут недавно, — включается в наш с отцом разговор мама, — вспоминала, как ты один раз одна удрала после школы на поле…
— Нe помню…
— Как не помнишь? Обманываешь, наверное… — недоуменно смотрит папа. — Ладно, приеду — расскажу.
Он чмокает нас с мамой в щеки и уходит. Свидание с отцом оказывается скоротечным.



Глава третья
Комбайнерша

1.


Детская память цепкая. На всю жизнь хранит она самые мельчайшие подробности, не говоря уже о событиях «великой важности».
Я обманула отца, сказав, что не помню своего первого самостоятельного похода на поле. Помню.
Все, конечно, помню. До мельчайших подробностей. Мало того, тот далекий денек из детства запечатлелся в памяти как самый-самый счастливый.


* * *

— Таня, ты где сегодня витаешь?
— В облаках, наверное…
— Так спустись. Ты в школе, вообще-то, за партой, и это тебя кое к чему обязывает, — уже не первый раз за урок делавшая мне замечание учительница все строже реагировала на мое непослушание. — Что, жаловаться на тебя родителям? Не стыдно ли будет, в третьем-то классе?
— Стыдно…
— Тогда открывай учебник и учи стихотворение, которое я задала всем без исключения. Так что потом спрошу в первую очередь тебя.
— Ага, — соглашаюсь я и покорно начинаю перелистывать страницы учебника в поисках нужного стиха.
Однако, как бы меня не заедала совесть из-за того, что я, примерная ученица, не делаю на уроке того, что положено, ничего не выходило. Стихотворение не могло отыскаться. А голова моя с двумя большущими синими бантами, вплетенными в косички (мне казалось, что именно банты-то и выдают меня учительнице), как бы невзначай поворачивалась к окну…
«Очутиться бы сейчас там», — думаю про себя. Там, за стеклом, проходит настоящая жизнь. Суетливая. Многоголосая. Яркая.
Шуршат разгоняемые по дороге теплым сентябрьским ветром желтые тополиные листья. Горланят неугомонные петухи. Где-то совсем близко крякают пузатые жирные утки. Тарахтят трактора и машины. В классе же едва слышно пошептывание одноклассников, большей частью добросовестно зубрящих заданный стих. Время тянется ужасно медленно, а потому ожидание звонка для меня просто мучительно.
На месте еще и не сидится из-за созревающего в моей голове плана…
Еще утром, едва проснувшись, я слышала, как отец говорил маме, что будет работать сегодня на поле. На том, что совсем недалеко от села. Это означало для меня, что можно сразу после уроков сбегать к папе и вернуться еще задолго до прихода с работы матери. Она ничего не узнает, а отца я, конечно, подговорю не жаловаться на мою чрезмерную самостоятельность.
Пока я планирую, как лучше организовать свой поход в поле, Васька, сосед по парте, успевает дважды дернуть меня за косичку, трижды толкнуть локтем и, не дождавшись от меня никакой реакции, обиженно отодвинуться. Уделять внимание любимому однокласснику в этот раз некогда — надо еще о многом подумать. Например, что взять отцу на обед…
Долгожданный звонок отрывает меня от размышлений. В классе все ожили и зашевелились.
— Урок закончен. Все свободны. Да, а Таня, — даже напоследок учительница не оставляет меня в покое, — Таня завтра нам расскажет стихотворение, которое сегодня выучила.
— Я дома обязательно выучу!
Пулей вылетаю из класса. Надо еще многое успеть сделать: забежать домой, переодеться, покушать, а уж потом… Потом в поле…


2.

Через некоторое время меня с улыбкой встречают около своих комбайнов знакомые хлеборобы. Протягивает, чтобы обнять, руки удивленный отец:
— А ты-то откуда здесь?
— К тебе пришла…
— А мама знает? Поздно ведь.
— Нет, пап, не знает. Я думала, что быстро к тебе схожу.
Но ты, папуля, ведь не будешь меня ругать? Не нажалуешься маме?
— Ох, и попадет нам с тобой от нее. Ладно, побудешь пока со мной. Куда я тебя одну отправлю. А закончить уборку сегодня позарез как надо. Ну, учудила!
Собравшиеся все вместе поужинать и отдохнуть хлеборобы весело смотрят на меня.
— Так ты, Тань, поди, папку контролировать пришла: работает иль нет, — шутит кто-то из них.
— Не-е. Сама работать пришла. На комбайне. Мне папа обещал.
— Замерзла ведь, комбайнерша, — папкин свитер-то натянула. Ну-ка, беги скорей сюда, поближе. Здесь вон дядь Сережина фуфайка имеется между прочим, погреешься хоть немного.
— Э-э, Степаныч, ты куда это мое одевание потащил опять?
— Для девчушки, что ль, пожалел?
— Да что ты! Раз такое дело, такой в наших рядах молодой и добросовестный работник появился, не грех и последним куском хлеба поделиться.
Кстати, мужики, давай-ка на стол собирать. Перекусить что-нибудь охота, да и машины ждут…

Непривычно и даже смешно наблюдать, как сильные большие мозолистые руки с легкостью и удивительной умелостью орудуют чашками, банками, различной снедью, собирая стол и выполняя при этом, казалось бы, совсем не мужскую работу. Меня в помощницы берут уже без всяких разговоров и насмешек.
— А что у нас сегодня попить?
— Как обычно, вода вон во фляге, да еще вдобавок и теплая.
— Братцы, не переживай! У меня сегодня квас! Жена полный термос налила утром, еле-еле в комбайн сетку затащил. Даже стыдно стало… Я, надо сказать, вчера немного провинился перед ней — запрокинул после работы рюмочки две…
— С кем, Василий, не бывает…
— Вот и она у меня, умница, это, наверное, поняла. Ведь не ругалась даже! Думал, что утром вообще без завтрака оставит, а она хоть бы хны. На работу с улыбкой провожала. Золото, а не баба!
— Ладно тебе зазнаваться-то, у нас ничуть жены не хуже. Давай-ка лучше доставай поскорее свой термос. Квасок — это хорошо, как раз что надо!
Пока мужчины спорят, кому пить первым квас, хозяин напитка открывает крышку термоса и, не разглядев в полумраке, что в нем, с жадностью припадает губами…
— Кха-кха-кхе…
— Вась, пей скорее!
— Ну не один же! Захлебнулся, что ли?
— Ладно бы захлебнулся, а то, тьфу, кажется, тьфу, наелся. Кха-кха-кхе…
— Что-о-о? — окружают дядю Васю комбайнеры.
— Да песком решила меня моя разлюбезная женушка, хваленая-то моя, накормить, вот что! Тьфу! А я-то, бестолочь, думаю, что это она мне утром разулыбалась… Ничего, поделом мне, сам виноват…
На бедного дядю Васю обрушивается целый шквал насмешек — безобидных, но все же. Все очень долго не могут унять смех, а я, чуть не плача, подхожу к отцу и обнимаю его за шею:
— Папочка, я теперь всегда-всегда буду проверять, что тебе мама в термос насыпает или… наливает, чтобы ты, как дядя Вася, без питья не остался…
Вторая волна смеха оказывается куда мощнее первой, но все уже смеются надо мной.
После бодрого веселья аппетит у хлеборобов усиливается, судя по тому, как они быстро принимаются за ужин.
Я тоже присоединяюсь к ним. Жую малосольный огурец, которым наградил меня дядя Вася «за чуткую душу» и проявленную к нему «жалость», и большой ломоть мягкого хлеба.
Странно, я миллион раз, а может быть и больше, до этого ела хлеб.

Дома. За столом. Как подобает.
Здесь, на поле, — впервые. А странно потому, что вкус этого полевого хлеба мне показался совершенно необыкновенным. Мой ломоть пахнул дымом, молодой соломой и солнцем. А еще, еще свежим зерном, нагретым железом и керосином… Да это же и есть запах комбайнерских рук, про который мне рассказывал отец. Его, папины, руки пахнут тем же: и керосином, и железом, и дымом… Глупая, я раньше никак не могла понять слов отца… Все смеялась: как хлеб может пахнуть чьими-то руками?
А этот хлеб и вправду пахнет… И вкуснее его я никогда ничего не ела. Наверное, потому, что это отцовский хлеб. Он держал его в своих комбайнерских руках.
Это и хлеб тех, кто сейчас рядом с отцом на этом полевом стане. Я не перестаю любоваться этими людьми, гордиться ими. Вот настоящие хозяева земли.
Кормильцы. Трудяги. Уставшие, измотанные за день, они продолжают работать даже ночью. Глаза, смотрящие в темную даль поля, кажется, вот-вот сомкнутся… А нет. Нельзя. Подсчитаны дни, а может быть и часы, когда хлеб будет убран с поля. Кто-кто, а хлеборобы-то понимают, сколько сил, терпения требуется для того, чтобы тоненькие колоски поднялись, выпрямились и тихо зашевелились — затянули свою любимую песню. А потом еще проблема — сохранить выращенный хлеб во что бы то ни стало.
У хлеборобов и во время отдыха, за ужином, все разговоры только об этом:
— Ну как, бригадир, думаешь, успеем до завтра хлеб с поля убрать?
— Надо, братцы, надо бы…
— А ты, Степаныч, как думаешь?
— Да как думаю… Сделаем, думаю…

— Эй, ладно храбриться-то. Сам ведь знаешь: есть сила посильнее нас.
— Так оно, лишь бы не закапало. Хмурилось опять к вечеру. Так и смотри, ночью возьмет и закапает.
— Тогда и все, вся работушка наша, как говорится, коту под хвост.
— Можь, обойдет…
— «Можь»?! «Может быть» в нашей работе неуместно, дружище. Поднажать бы надо, вот что я вам скажу, мужики.
— Знаете… — тот, кого все именовали не иначе как «Степаныч», стоя немного в стороне ото всех, на какую-то секунду-две замолчал, потом закурил и продолжал: — Знаете, мужики, что я вам скажу… Вы вот, да и я вместе с вами, день и ночь забиваем свои головы думами о том, как бы хлебушек успеть до непогоды убрать, чтоб голодом не только себя, но и государство не оставить… А оно-то, государство, черт побери, думает о нас? Что мы снова за свой труд получим? Копейки! А гробим себя, на вот этих, казалось бы, безобидных, комбайнах, не первый десяток лет…
— Давно известно, на дядю работаем.
— Нет, а вы, мужики, гляньте, — продолжал Степаныч, — как любят порассуждать о судьбах крестьянских, о земле те, которые и землю-то эту нюхом не нюхивали! Те, которые и представления не имеют, что такое мазут, пот, настоящие мозоли на руках, которые не залепишь ничем, не залечишь…
— А ведь рассуждают, вот в чем проблема, тьфу… Землю, которая нам как мать родная, готовы на клочки разодрать-разорвать… А она-то живая, — не унимался Степаныч, — живая, все чувствует, все понимает, как ее…
— Да что там говорить, Степаныч, на земле сегодня только деньги делают. Не понимают, что она больше может дать — хлеб!
— Так, все так. Слава богу, что мы это пока понимаем. Пока простой мужик осознает эту истину, он будет работать и больше, и лучше…
— Ну а если палки в колеса?
— Действительно, кто в наших мнениях да рассуждениях нуждается. «Большие», те, что сверху? Да мы же неучи для них, только и умеем, что пахать…
— А так вот бумажки да подписи вершат суд над землей-матушкой…
Задумчивыми стали лица хлеборобов. Кто-то морщит лоб, кто-то отходит в сторону и, чиркая спичкой по коробку, прикуривает очередную сигарету. Вроде как и кусок в горло больше не лезет. Еще бы, за живое задели…
— Ладно, пошумели и будет. Что нам, как бабам рязанским, рассиживаться да плакаться. Вон наши красавцы-комбайны стоят, работы ждут-не дождутся. Истосковались, проголодались по колоскам, — дядя Вася весело подмигивает мне. — Ну, что, Танюшка, поднимай папку… За работу, что ли…
Расходятся хлеборобы. С хмурыми лицами, но с искоркой надежды в глазах.


4.

Через какое-то время после этого разговора поле озаряется светом. Это комбайны зажгли свои огни. Там, там, там — повсюду маленькие яркие солнышки. Солнышки в ночи.
Я смеюсь, радуюсь. Сама не знаю чему и отчего. Просто все происходящее вокруг напоминает праздник — большой, яркий, шумный.
Отец подсаживает меня на ступеньки своей «Нивы»:
— Не уснешь, комбайнерша?
— Не-е-е, пап, ни за что. Ни за что на свете не усну!
Какой уж тут сон, когда меня просто захватывает волна впечатлений. Я уже счастлива только потому, что рядом отец. И он, как и я, с улыбкой смотрит вперед, на все преклоняющиеся перед его гигантской машиной колоски.
— Папа, — пристаю я к отцу, — а это рядом с нами комбайн дяди Васи?
— Ну, он едет…
— А вон тот, смотри, дяди Коли усатого?
— Всех и все-то ты знаешь, егоза.
— Нет, папулечка, я не все знаю. Вотскажи, почему некоторые вас называют хлеборобами, а другие хлебодарами.
— Ну а тебе как больше нравится? — смеется отец.

— Хлебодарами, конечно. Я хоть могу расшифровать: это от слов «хлеб» и «дарить», а эти «робы» мне совсем не нравятся.
— Мне тоже, дочка, — потрепал меня по голове отец.
— Но, пана, ты же мне не ответил, почему…
— Подрастешь, поймешь и сама мне расскажешь почему.


5.

До окончания работы на поле я все-таки не выдерживаю. Глаза слипаются от усталости, и я, притихшая, начинаю дремать. Просыпаюсь лишь утром, в своей кровати, как обычно. Мама на цыпочках, думая, что я еще сплю, подходит ко мне, целует, как всегда, в розовые ото сна щеки:
— Ну, комбайнерша, вставать пора. Проснулась уже, чудо ты мое в перьях?
Какое-то время не могу никак сообразить, почему так странно говорит со мной мать. Постепенно воспоминания меня будят окончательно — начинаю понемногу пугаться, что вот-вот мой вчерашний поход на поле выйдет мне боком, но глаза матери смотрят нежно и ласково.
— Папа ночью тебя спящую на руках домой занес, раздел, в постель уложил, а ты хоть бы хны, не проснулась даже, — смеется мама.
— А пап, где он сейчас?
— На работе, где же еще… Ты тоже давай-ка поторапливайся, а то в школу опоздаешь.
— Мама, мама, как? Ты все знаешь? Знаешь, что я вчера одна тайком от тебя ушла в поле? Знаешь и не ругаешь меня?
— Благодаря твоему любимому папочке, а то бы вставила! Вы с ним всегда заодно, все друг друга оправдываете да защищаете. Попробуй-ка, справься с вами. — Мама целует меня и шепчет на ухо: — Я тебя так люблю, сладкая моя. Ты только будь, пожалуйста, умницей всегда, всегда. Обещаешь?
— Обещаю, мамуля! Ой, нет… Я же стихотворение не выучила, которое меня сегодня спросят…
— Как хочешь, так и выкручивайся. Расскажи, как в поле удрала, вместо того чтобы сидеть дома и учить уроки, — нахмурилась мама.
Утро было испорчено. А в обед моим слезам не было предела. Первый раз в жизни я принесла в дневнике двойку.


Глава четвертая
И начиналось все это с детства…


1.

Маленькая курносая девчонка шлепает босая по теплым после летнего дождя лужам на асфальте. А вот она же мчится со всех ног по мягкой лесной поляне… Вот бродит по колено в воде в каком-то мелком водоеме, ловит голыми руками плещущуюся скользкую рыбешку, визжа от радости.
Та же самая курносая девчушка каждый летний вечер приходит на крутой обрывистый берег озера и долго смотрит на ярко-кровяной закат, прислушивается к стрекотанью кузнечиков в траве да кряканью диких уток в ближайших камышах.
Она же, курносая, однажды дрожит под ливневым внезапным дождем, смотрит на темное мутное небо, ловя ртом холодные капли…
Она же в осеннем лесу собирает ворохи желто-рыжих листьев, подбрасывает их вверх, над головой. Листья кружатся в воздухе и медленно ложатся ей на волосы, одежду, вытянутые ладони.
Она же, курносая, хохочет… На пару с эхом.
Она просто счастлива. Счастлива оттого, что есть она, есть вокруг вот все это, чему она не перестает радоваться и удивляться…
Я снова и снова вспоминаю детство…
Беззаботное.
Шаловливое.
Звонкое.
Безвозвратное.
Мое деревенское детство…
Всегда гордилась и горжусь, что росла в той самой глубинке, где, говорят, и ветру-то негде по-настоящему разгуляться, но где как-то по-особенному тихи рассветы и ярки закаты. Где воздух — не надышишься. Где небо — не насмотришься.
Там, где и знакомиться-то ни с кем не приходится, неудобно просто — все, вроде как, «свои», родные. Где «здрасьте» говоришь и слышишь по десять-двадцать раз на дню…
Там, где ничья беда или радость «чужой» не бывает, — какая-то частичка непременно твоя. Там, где почти каждая изба всегда полна людей, радости, смеха, веселья. Где утешать, жалеть, любить умеют искренне, по-настоящему. Где труд любой: и нудный, и грязный не в тягость — в радость. Где усталость — отвага, мозоли — «награда». Там, где сеют хлеб.
Где растят хлеб. Где ценят хлеб.
Там, именно там родилась и росла я. И все начиналось с этого самого деревенского детства… Именно тогда во мне и зарождалась любовь к земле, к отчему полю. Воспитывали так: «Ты человеком растешь, а человек без земли, без привязанности к ней мало чего значит». Это мне дед сказал, когда я еще была ребенком.
«Человек без земли» — что значат эти слова? Запомнить-то я их запомнила еще тогда, в детстве, а вот смысл поняла намного позже.
«Человек без земли» — кто он? Для меня это человек без корней, человек, не знающий или отвергший сам свое прошлое — тех, кем был порожден. Это тот, кто не стоит на ногах уверенно, крепко, а цепляется всю жизнь за воздух… Это тот, кто не хочет будущего, у кого и не будет его просто потому, что все живое — из земли.
«Человек без земли»… Таковыми уж точно не назовешь ни моего деда, ни моего отца…
«Человек без земли»… Я боюсь им стать.
Я не хочу им стать.
Я никогда им не стану.
Просто потому, что я помню. Помню свои корни, свою землю, свое поле…


2.

Помню свою первую встречу с полем. Я, пятилетняя девчушка, на руках у отца, а внизу — созревающая рожь. Высокая. Золотистая.
— Смотри вниз… — показывает мне отец. — Видишь колоски? Это хлеб растет…
— Хлеб? — удивленно таращу глаза на папку.
— Ага, хлеб… А ты слышишь, слышишь, как перешептываются колоски?
— Не-е-е… Папуля, ты что? Это мы с тобой может разговаривать — у нас ротики и ушки есть, а колоски… Нет, не слышу.
— Подожди, подожди… Ты хорошо, очень-очень хорошо слушай, — уговаривает меня отец.
— Это как? Не умею.
— Ты закрой глазки, не разговаривай, не шевелись и слушай… Слушай только поле… Поле. Поняла? — объясняет папа.
Я начинаю крепко жмурить глаза и стараюсь не двигаться. «Неужели и вправду поле, хлеб поет? Нет, не слышу. Только шум комбайнов, грохот машин, крик птиц… Но папа сказал слушать поле…
Поле… Там ветер. Да, это ветерок запрятался в колоски.
Колоски… Они что-то говорят ветру… Говорят? Так, все-таки, говорят?!»
— Папочка, папочка, говорят, говорят, говорят! — восторженно кричу отцу.
— Разговаривают, — поправляет он, — Значит, услышала?
Умница ты моя… А знаешь, Танюшка, колоски еще и поют… Снова жмурю глаза…
— Поют, папочка, поют… Они совсем-совсем живые. А почему, почему, ведь так не бывает, — пристаю к отцу.
— А хочешь посмотреть на колоски поближе? Я опущу тебе на землю…
— Папочкин! — впиваюсь я своими ноготками в отцову шею.
— Я заблужусь, потеряюсь там…
— Глупенькая, я же здесь буду. — И отец меня опускает с рук.
Очутившись вровень с колосками, я осторожно, ухватившись за штанину папиных брюк, начинаю оглядываться но сторонам.
«Почему все такое большое?» — думала я. Тогда и вправду все для меня было огромным и пугающим: и небо с притяжеленными дымящимися облаками, которые, казалось, вот-вот могут грохнуться и придавить, и солнце, похожее на огненный шар, и поле, которому не было ни конца, ни края, и эти желто-серые колосья, которые, чудилось, готовы потопить меня, спрятать…


Мне было страшно. Стоять вот так одной на земле и не видеть отца. Но было в этом и что-то другое…
Как-то необычно быстро билось сердце… Неужели чувствовала, уже тогда чувствовала поле? Тогда, в тот день, я полюбила поле. И научилась не бояться его. В какой-то миг я отпустила штанину папиных брюк и пошагала одна. Одна среди этих потопляющих меня колосьев.
Потом все смелее и смелее я бежала по полю, приседала, пряталась так, чтобы меня уж совсем не было видно, кричала отцу, чтобы искал…
В большом мире нашлось место и мне. Да и мир теперь не казался таким огромным и страшным. По-моему, в этот же самый день моего первого пребывания на поле я получила от отца взбучку за примятые мною колоски, а потом просила у них прощения, стоя голыми коленками на сырой земле.


3.

Еще одна встреча с полем произошла уже, как ни странно, ни по моей и даже ни по отцовской инициативе.
Был конец сентября. Как часто бывает, теплый, даже жаркий для осени. Словом, та самая пора, которую называют не иначе как «бабье лето». Крестьяне как раз заканчивали уборку урожая. Судя по тому как проворно шла работа, вскоре в селе намечался грандиозный праздник, на полевых станах — тем более. И вот в один из таких теплых дней событие свершилось: последние колоски были «проглочены» большими шумными машинами — урожай собран. Чтобы поздравить с этим хлеборобов и всех тех, кто содействовал этому, на стан, в поле, выехала, как это бывало раньше, агитбригада с концертной программой. В составе ее-то и оказались мы — группа детского сада. Разодели нас, малышей, как подобает. По-праздничному. Мальчишек вырядили в белые с длинными рукавчиками рубашки, в которых им, по всей видимости, было довольно-таки жарко и неудобно, ибо они не переставали морщить свои носы и тяжело дышать; нас, девчонок, всех как одну, в ярко-желтые платья и, вдобавок, вплели в косички по красному широкому банту.
— Как вы у меня, девочки, на колоски похожи. И вправду, маленькие тоненькие колосочки… — все повторяла довольная нашим внешним видом воспитательница, пытаясь в это время выстроить нас в одну линейку.
Сделать это было не так-то просто. Кто-нибудь обязательно выступал вперед или, хуже того, запинался за ногу соседа и падал. Когда толстая Катька, стоящая со мной рядом, повалилась на меня, я недоуменно глянула на воспитательницу и возмутилась вслух: «И эта корова похожа на тоненький красивый колосок?», за что сразу была наказана строгими замечаниями старших.
Построение наше все же вскоре закончилось. К счастью, без существенных потерь, не считая, правда, отдавленных ног. Но и это забылось, как только нам каждому выдали по большому пышному георгину. Мол, подарите кому-нибудь из хлеборобов, когда свое стихотворение прочтете.
— Пришли сегодня вас поздравить и самые маленькие. Встречайте — ваши внуки, дети, ребята младшей группы нашего сельского детсада! — наконец-то объявила присутствующим наше выступление воспитательница. Все зааплодировали, а круглолицая Наташка между тем уже громко, с выражением, начала читать свое заученное до основательности стихотворение:

Ветерок летит по нивам,
Гнет колосья до земли.
По овсам зеленогривым
Волны сизые прошли.
Жнейки в золоте пшеницы
Машут крыльями, как птицы.
Урожай, урожай!
Наше лето провожай!


Пока Наташка, довольная своим удачным выступлением, дарила одному из хлеборобов-зрителей свой георгин, зазвенел другой голосок. Долговязый светловолосый Миша читал громко, даже слишком громко, но коверкал половину букв, отчего, видимо, все вокруг и смеялись.

Слява уложаю
В закломах,
Слява калаваю
На столах…


Скоро была и моя очередь выступать. Я уже мысленно представляла, как я начну рассказывать свое давным-давно выученное стихотворение, как все мне будут аплодировать, как мной будет гордиться мама… Мне почему-то казалось, что я выступлю лучше всех, что именно меня будут все хвалить, что…
Но вот — о, ужас! — пышная головка моего георгина, того самого, что я должна была подарить деду, сломалась! Видимо, волнуясь перед выступлением, я все время трясла своим цветком…
В одно мгновение рушилось все! Все мои мечты, связанные с этим самым цветком, крушились! Мой георгин был самым пышным и ярким из всех выданных цветов, и дед, мне казалось, не мог этого не заметить и не оценить. Но… цветок умирал на глазах.
«Раз не будет цветка, — думала я, — не будет и моего выступления.» Слезы все чаще и чаще скатывались по моим зардевшим от солнца и стыда щекам.
«Теперь никто из взрослых меня не похвалит, никто не будет аплодировать мне! Ну и наплевать! Лучше бы ничего этого не было, а цветок бы остался живым.» Но георгин умирал. Казалось, что с каждой секундой он менялся не в лучшую сторону — блек краями и чернел, все больше склонял свою еще совсем недавно яркую пышную голову…
«Нет, уже ничего не исправить!» Я ругала себя, как только могла. А еще, еще очень хотелось отхлестать себя по голой попе крапивой, жгучей-жгучей, чтобы было больно, больно физически, а не так, как было больно на самом деле. Изнывало все внутри меня. Мне хотелось выбежать из строя, но ноги окаменели. Я даже не могла сдвинуться с места! Хотелось исчезнуть, испариться, просто взять вдруг и испариться, чтобы все обо мне забыли, будто и не было меня здесь вовсе. Было страшно и стыдно. И чем ближе наступал момент моего выступления, тем становилось больнее, тем все чаще я терла вспотевшей рукой свои плачущие глаза…

Заметив, что я не на шутку чем-то расстроена, ко мне тихо подошла мама, тоже каким-то образом задействованная в агитбригаде:
— Танюш, в чем дело? Что случилось? Почему опять слезки на колесках?
— Ма… — Георгин мой выскользнул из руки и упал возле ног на скошенную ниву. — Мам, я уйти хочу…
Выяснив причину моих слез, мама вначале нахмурила брови, а потом вдруг заулыбалась и просто шокировала своим предположением.
— Знаешь что, — сказала она весело, — а ты не дари деду цветок!
— Как? Я не подарю деду цветок, когда все дарят?! Мой деда, любимый мой деда останется без подарка?! — задыхалась я от злости на маму. — Нет, мамочкина, ты ни капельки не любишь моего дедулю! — И снова в слезы.
— Глупенькая ты, моя девочка! Конечно, люблю. Только ты меня не поняла. Подожди секунду… — И тут вдруг мама протянула и сжала в моем кулачке пучок самых обыкновенных колосков. — Вот, подаришь деду этот букетик. Что цветы? Повянут, зачахнут… Смотри, как жарко… Да и не любит дед твой эти георгины. А колоски…
Мать замолчала. Была моя очередь рассказывать стихотворение.
Стараясь выговаривать каждое слово, я вначале тихо, а потом все громче и громче, смотря при этом почему-то все время на деда, читала:

Мне до земли поклониться хочется
Хлебу, рожденному нашей страной…


Последние строки, как мне показалось, прозвучали особенно четко и громко:

Труд — его имя!
Мир — его отчество!
И для народа он самый родной!

Рванула дарить деду свой необычный букет.
Вот уже протягиваю сжатые в руке колоски, целую своего хлебороба в небритую щеку и вдруг, вспомнив недавнее происшествие, начинаю реветь.
— Дедуля, прости, цветок сломался! И я, я тебе колоски подарила… Они совсем-совсем маленькие… Но красивые. Правда, красивые? Дедуля, прости, прости… — уже захлебываюсь я в слезах.
Дед, растроганный окончательно, сгребает меня к себе в объятия, усаживает на колени и долго целует меня то в голову, то в зардевшиеся от стыда и солнца щеки…

— Умница ты моя! — шепчет дед. — Внученька моя драгоценная! Глупышка моя, да я ведь ценнее в жизни подарки-то и не получал. Никогда и ни от кого! Дурочка ты моя, обними своего деда покрепче.
Голос деда дрожал. Уткнувшись лицом мне в затылок, кажется, он плакал. Да, он плакал. Тихо. Дрожа.
Никогда ни до этого, ни после не видела деда таким. Он всегда был строг и суров. Несмотря на то что я его просто до безумия любила и знала, что и он меня любит и простит мне любые проказы, я, бывало, боялась его. Особенно когда он собирал возле себя своих сыновей — моих дядек, папку — и начинал их всячески ругать. По поводу и без повода. Делал он это всегда очень громко. Стуча кулаком по столу, страшно хмуря свои широкие лохматые брови, он по очереди отчитывал каждого из сыновей. А они, сыновья, в такие моменты становились как ягнята: опускали головы, притихали, смирно «дакали», а то и вовсе молчали.
А тут вдруг дед заговорил ласково и тихо. Мало того, заплакал. Таким я его еще не знала.
Все присутствующие тогда на стане, наблюдая сцену нашего с дедом разговора, помню, притихли. Лишь немногие перешептывались, показывая на нас пальцами.
Из происходящего я не могла понять толком ничего. Почему все молчат? Почему плачут дед, мама? Я-то — понятное дело, у меня трагедия… А они-то, они?!
Только когда я побежала обратно в строй, мне все зааплодировали. Громко, как никому. Снова я толком ничего не понимала, но чувствовала, теперь-то я чувствовала, что сделала что-то очень хорошее, отчего, кажется, и без того мой курносый нос пополз вверх.


4.

Уже вечером, дома, за ужином, дед налил себе рюмку водки, поднял ее, но вдруг поставил на место и велел бабушке позвать меня.
— А ну-ка, Танюшка, расскажи какой-нибудь стих о хлебе, коли знаешь еще чего, — попросил дед.
На его просьбу я откликнулась быстро. Вскарабкалась на поставленный мне дедом табурет и начала декламировать все, что знала, что запомнила о хлебе. Дед гладил меня по голове, хвалил, как только было возможно, и снова плакал.
— Тебе, Танюшка, — говорил он, — без земли нельзя. Ты без нее — никуда. Нет, ты учись, в школе учись, а потом, коли хочешь, еще куда ехай учись, но потом все равно возвращайся, к земле к нашей, к своей земле возвращайся. Хотя… уедешь ли? Папка вон твой тоже вздумал молодым еще в мореходку поступать… Нет, мать, ты помнишь, помнишь, че выдумал-то тогда сынок?! А ведь поступил. И учился на «хорошо» да «отлично», хвалило начальство, а нет, не суждено было. Возвратился. На землю и возвратился. Куда рыпаться было? Говорил же я ему тогдась, говорил…
— Да, — вздохнула бабушка, — целая история тогда приключилась с ним…


* * *

Я об этой истории уже слышала раньше. И не раз. Отец и правда учился в мореходном училище. Вроде как нравилось. Скучал, правда, по земле да вот только не осознавал, не понимал, насколько скучал.
До тех пор не осознавал, пока однажды на экскурсии не увидел трактор, который бороздил по полю… Проснулись чувства. Вмиг проснулись. Выбежал отец из строя и прямиком к трактору. Начальство опешило: «Вот это дисциплина у нас, в военном-то училище!».
А отец бежал по весеннему полю, увязая в сырой земле, к трактору и махал руками. Кричал: «Стой! Стой!».
Из товарищей никто и предположить не мог, что через какие-то минуты-две вихрастый Сашка сам запрыгнет в трактор и будет бороздить по полю, а недоуменный пахарь стоять поодаль с вытаращенными от удивления глазами.
Отца после такого, конечно, выгнали. Правда, без скандала, деликатно очень. Написали его родителям в деревню письмо: так, мол, и так, не плавать вашему сыну надо, а пахать да сеять. Пусть переводится в сельхозтехникум, а к нам ни ногой. Папу же начальник долго укорял: «Что ж ты так-то. На земле ведь вырос и вдруг изменить ей вздумал… Разве можно такое? Разве можно?».
И вернулся отец на землю. Будущее было здесь, на земле.
Все было здесь…
Все есть здесь.
Все и будет здесь.
Нигде больше — на земле.
На земле… Только на ней… По ней шагать и мне, я ведь тоже из земли слеплена.


Эпилог
Верность

Здесь, на кладбище, всегда тихо… Лишь воронье… Горланит. Пугает. Только вот деду моему здесь спится спокойно. Я знаю это, чувствую.
Я часто прихожу к нему на могилу, чтобы рассказать о том, как живется нам — его детям, внукам и уже даже первому правнуку. Он слушает и радуется.
Да и как тебе не радоваться, дед? Ведь все у нас у всех по-людски… Живем, работаем, учимся — все, как ты того желал. Сыновья твои, следуя заветам отца, до сих пор верны и преданы земле. Они, как и ты когда-то, отдают ей все самое ценное: годы, силы, здоровье, спокойную размеренную жизнь…
Наверное, и на самом деле, дед, у земли есть великая сила. Есть власть. Ведь не отпускает она от себя нужных ей людей. Никак не отпускает. Вот и сыновей твоих зацепила…
Знаешь, дед, я даже часто сожалею о том, что родилась девчонкой. Будь наоборот, будь я каким-нибудь Ванькой или Лешкой, быть может, и не выпало еще одно связующее звено из нашей цепочки — династии хлебодаров… Будь наоборот, я бы сейчас запросто могла бы запрыгивать на ступеньки комбайна, встречать рассветы в поле, ковыряясь с железячками, мараясь в мазуте…
Ты смеешься, дед. Думаешь, вот глупышка. А мне и вправду все это хочется пережить.
Что ж, в том, что я дочь и внучка тружеников земли, тоже есть своя прелесть. Во-первых, я горжусь и буду всегда гордиться тобой и своим отцом, твоим и его трудом…


Во-вторых, и это, пожалуй, самое главное, в будущем я — мать. И у меня, я верю, обязательно когда-нибудь родится сынишка… Чудный, голубоглазый малыш… Я уже сейчас представляю, как бы ты держал его в своих больших руках, улыбался ему, говорил и играл бы с ним…
Когда он подрастет, я ему обязательно расскажу о тебе, дед. И еще, обещаю, что однажды, взявшись за руки, мы придем с ним на наше отчее поле. Да, деда, на то самое, где каждая бороздка пропитана потом твоим и твоих сыновей.
Представляю, что это будет весной. Когда с земли только-только сойдет снег и терпкий запах оттаявшей почвы будет зазывать к себе грачей да воронье потоптаться по черным бороздкам… Я знаю, ты любил весеннее поле, дед. Всегда говорил, что оно зовет. Оно и на самом деле зовет. Теперь-то я это знаю. Когда-нибудь это поймет и мой еще не родившийся сын.
А тогда, когда мы первый раз с ним придем на поле, я представляю, что он, как и всякий ребенок, будет бегать, увязая в сырой земле, нагребать ее в ладошки, пачкаться, а потом виновато смотреть на меня: не заругает ли…
И, может быть, здесь мой малыш впервые почувствует то самое тепло земли, которое в свое время почувствовала я. Конечно, он и не осознает еще ничего. Но запомнит, слышь, дед, обязательно запомнит эти минуты. Когда же мой сын станет совсем взрослым, я ему прочту твое письмо. То самое, которое когда-то ты написал своему сыну, моему отцу. Помнишь?
«Не забывай, сын, о хлебе насущном. Я не верю в бога, но хлеб называю святым. Помни, кто ты и откуда ты вышел. Помни, как трудно добывается этот хлеб. Помни, что дед твой, мой отец, умер за плугом на ниве. Никогда не забывай о народном корне… Хлеб — это труд человеческий, это и надежда на будущее, и мерка, которой всегда будет измеряться совесть твоя и твоих детей…»
Я все, дед, помню дословно. Эти слова навсегда остались и в уме и в сердце. Запомнит их и мой сынишка…
Обещаю, дедуля, вот здесь у могилы твоей и обещаю: мы сохраним верность тебе и отчему полю… Спи спокойно…




Содержание

К. Лагунов. К читателю
Т. Вахрина. Отчее поле
Пролог
Глава первая. Больная тема
Глава вторая. Слово о доме
Глава третья. Комбайнерша
Глава четвертая. И начиналось все это с детства…
Эпилог. Верность