Люди не ангелы
Б. А. Комаров





ПОВЕСТЬ О НАСТОЯЩЕМ ЧЕЛОВЕКЕ


Нет, наверное, повесть или роман писать значительно легче. В них ведь взял героя и гони его по страницам, крути им как хочешь. ...А вот рассказов на такой же самый бумажный «кирпич» много вымудрить надо. И всяк своё ударение имеет, завязку и развязку. И если какой-нибудь Васька Плуталов норовит из одного в другой перескочить, то и вырисовывать его каждый раз особо нужно. Ведь публикуются-то рассказы по отдельности.

И потому начну-ка я к повести приноравливаться. Или хотя бы следующую свою работу повестью и назову. Да-да! Как у Бориса Полевого.

Опять оказался я на Нижегородчине. И вновь на машине. Едешь ведь туда недели на две, а потом глядь – не можешь усидеть, вот и срываешься через несколько дней опять в Тюмень. ...Хорошо, когда транспорт под боком.

Да и в том еще от него польза, что был мой батька большим путешественником. В пределах одного района странствовал он со своей семьей, но что было, то было. И закончил жизненный путь в той же самой деревушке, с которой кружение и начал. Под крышей старого– престарого дома родителей. В дни свидания с родиной, где-то разок в пять лет, я на легковушке отцовским маршрутом и пытался проскочить.

Тетка Тася, младшая из дедовых детей и последняя хозяйка отчего крова, умерла восемь месяцев назад /так мне сродная сестра Томка отписала/, и дом сейчас пустовал. Но под приглядом, конечно. Вот совхозный поселок, где жила Томка с мужем, а вот та деревушка. Через пару перекликов.

Въехали мы с сыном в поселок – как всегда после полуторасуточной гонки глубокой ночью, но будоражить Беловых не стали: пусть себе спят. Проскочили к деревушке, к дедовой пятистенке. Встали у забора в высоченном травостое, задраили окна и тоже спать улеглись. До свету хотя бы. Ведь стоял июль, духотища, а приопусти стекло, так враз комарье навалится. Аж звон стоял снаружи от комариной сутолоки!

Но все кончается, кончилась и та душная ночь, и когда при свете выглянувшего из-за рыжего поля солнца шагнул я в траву, то не узнал громадного дома. Уже не мрачным он был, как при темноте, а скорее обиженным. Щеперился ржавой крышей и будто бы спрашивал: что же вы, нехорошие люди, бросили меня? Я ли вам добром-милостью не служил?

И верно: еще как ведь служил! И прохладу давал в самую жару, и в морозы грел. В старое время они ого-го какие были! Помню, учился я в первом классе, так приехал к деду на каникулы, а морозяка и ударил. Под сорок градусов! Каникулы кончились, а холодище стоит и стоит... Вот меня дед домой-то и не повёз. И, главное дело, даже гулять не отпускал! А чтобы я не мучился бездельем, стал «Конька-Горбунка» мне читать. /Сам-то я грамотей очень плохонький был/. Раз прочитал, за второй принялся. Понравилась нам та книжка. Чуть ли не наизусть ее за морозы выучили.

А бабушка сидела рядом и поглядывала на нас свысока. Она ведь много выше супруга была. Замуж выходила, так, мол, от любви-то вроде ослепла: не разглядела, что жених мелковат. А батек да мамок и раньше не шибко слушали.

Вся их детвора в этих стенах выросла и потом, уже будучи в годах, съезжалась та поросль сюда на престол, на Троицу. И один такой праздник особенно ярко врезался в мою голову. Я, пацан лет шести, стою на высоком крыльце, в доме заливается гармошка, прямо вываливается ее радостный гуд из окна, а младший отцов брат, дядька Гена, сидит на нижней ступеньке и хлюпает носом. Кокнул, видать, пьяненький чего-то из посуды или рыбный пирог на пол уронил, вот братья ему и подпустили гусара. Я бы, может, и продолжение той «баталии» увидел, да дед шугнул с крылечка: нечего, мол, уши растить! Иди воробьев считай!

А так как воробьев считать я не захотел, то дед пригрозил меня упрятать в подполье. Тут уже не хочешь да побежишь в огород. Ведь была у деда в подполье мастерская со всякими тёмными-претёмными кладовками. Корзинки и короба он здесь плел. Да так ладно и сноровисто это у него выходило, что дивились деревенские мужики, а бабы поговаривали, что не сам Михайло плетет товар, а возит его из Керженца. Здесь, мол, лишь перепродает.

Как смотрел дед на эти пересуды, не знаю, но что горазд он был на своё дело, то горазд. Томка рассказывала, а ей сказывала тетка Тася, что когда этот дом купили у какого-то съехавшего в город семейства, то оставалась целёхонькой у него лишь только крыша. Вот дед и подпер её бревнами, стены трухлявые выкинул и тем же летом новые по ставил. И ожил дом, заиграл! И всяк спешивший мимо деревни заглядывался на него. А иной, особенно поначалу, и в калитку норовил толкнуться: попить бы, мол, а сам вытаращит глаза да ремонтом-то и любуется. Ловкостью его.

Когда Томка выходила замуж, дед уступил дом под свадьбу. Как-то напомнил об этом Петрухе, но свояк выслушал меня, да и возразил:

Нет, не свадьба то была – пропои! Свадьбу у моей мамки гуляли, у бабки Лизы.

И Петруха вспомнил для уточнения, как мамка велосипед в те дни Томкин испинала, две спицы у передка выщелкнула. Не любила она почему-то велики. Но не стал я со свояком спорить: там – не там свадьба была – какая разница? Все одно дом славно поработал. И ещё немало годков послужит!

А тетка Тася, сказывали мне в письме Беловы, и не хотела умирать– то! Наоборот даже: в церковь собиралась. Да дай-ка, говорит, в баню перед этим схожу, грехи посмываю! Банный веник и царя повыше. ...А сердце-то больное.


* * *

Дверь подъезда Томкиной двухэтажки была, как всегда, распахнута настежь, да что она: и квартирная-то, несмотря на раннее утро, оказалась полуоткрытой. И потому, не долго думая, я ступил в коридорчик:

– Здорово, хозяева! – обратился ко всем сразу. – Жилье ведь пустым не бывает! – Мебель-то вынесут!

– Ой, да какая хоть у нас мебель? – раздался сонный Томкин голос.

Затем послышался громкий скрип, и я увидел как на диване в гостиной зашевелилась человеческая фигура и крупная немолодая баба свесила ноги в красных носках к полу. Повглядывалась в коридорный сумрак:

– Чай, Борис?! Я ведь знала, что ты приедешь! Ей-богу знала! Петьке говорю, а он свое: «Не выдумывай-ка!» До споров ведь дело дошло, до ругани. ...Но все одно двери не закрыла!

– Ну и дура! – в дверном проеме соседней комнаты показался Петруха. Поприхватывал пятерней торчащие разно жидкие вихры и уж затем протянул мне руку: – Здорово! ...Топор-то и унесли тем месяцем. Тоже вот ждала вас всю ноченьку, раздербанила двери!

– Мели-ка, мели! Зубы вставил, так и несешь всякую ахинею... Потерял топоришко, а на меня валишь, на бабу немощную! – но это сестра уже перехватила: Петька-то рядом с ней сухарь сухарём казался.

И пока они судачили о пропавшем топоре, мы с сыном вытащили из машины свои пожитки, и гостеванье у Беловых началось. Да, забыл помянуть: заявился в ту пору с ночного гулянья Толян, младший сын Беловых, увидев моего Славку, страшно обрадовался и они, забыв об усталости и обоюдном недосыпе, скорёхонько куда-то ушмыгнули.

– Тяпнут сейчас за встречу-то, – высказала догадку Томка, – Толька ведь при нас не выпивает – стесняется. – И спохватилась: – А мы чего сидим, как вареные раки? Давай-ка, Борис, к столу! Я его комариком накрою.

А откуда она достала для раннего гостя шампанское и водку, Петруха так и не понял, крякнул лишь удивленно, почесал затылок и предложил:

– Давай ...за встречу! Ты, Томка, выпьешь свекольнику-то? – Все горячительное, кроме водки и самогону, он называл свекольником.

– А как?! – та, вроде бы, даже подобиделась. – Заодно и тетку Тасю помянем. Пусть ей на том свете ещё лучше живется! Только, – предупредила, – один раз мне наливайте, вот сюда. – И, отставив подальше рюмку, пододвинула супругу стакан. «Хрущевский». – Половину водочки плесни, а сверху-то шипучки бабахни. Лей-лей, – подбодрила мужа, – а то уйду! Я лишь с тобой, змей, не пью, с Борисом-то Лексеичем всегда пригублю!.. Люблю водку с шампанским.

И выпила ту буйную смесь. Залпом. Да так смачно это у неё получилось, что и Петруха хотел отчебучить подобное: подвеселить водку шампанским, но спохватился, с «северного-то сияния» голова, мол, сильно болит. А у Томки откуда голова? ...Вот с самогонки башка не болит. Особенно с гусевской. Ее сразу узнаешь: резиной не пахнет. Сосед ведь к аппарату «пластмаску» приспособил, а резиновые-то шланги сразу выкинул.

– Ну не знаю, – ответствовала Томка, – у меня ничего не болит! К вину-то ведь ещё не совсем «прижадела».

А в то, что мы ночевали в травостое возле дедовского дома, она ну никак не хотела верить. Не умещалось в ней такое: проскочить две тысячи верст да хозяев и не разбудить. Дурачество, мол, это – не скромность! ...Хотя с городских – что угодно станется. Осиротили земельку!

– Опять, знать, на трое суток приехал? Как дезертир! – горько укорила меня сестра.

И попыталась добавить про добрых людей, что приезжают в деревню на месяц, день-деньской на речке пузо греют, да пиво пьют, но Петруха её оборвал:

– При чем тут дезертир? Да всё пиво и не выпьешь. Вон Венька Купоросов, как закатится до матки – от ларька не отходит. Вместе с посудой «Жигулевское» глотает, ...демон и демон! ...Икону уже от лопаты не отличит. А у Бориса дел, поди, в Тюмени невпроворот. На сколько смог, на столько и вырвался, правда, Лексеич?

Как не правда! И потому решили мы со свояком и эту побывку провернуть ударными темпами. Но с отличкой от прежних: если раньше с кладбища дело начинали, то нынче вмешалась Томка и переиначила все наши планы. Бери, мол, Петруху за шиворот, да и езжайте вначале на станцию, где родился. Месту родимому поклонись, к отцовым братьям, дядьке Коле и дядьке Гене зайдите. Переночуете там, а назад вернетесь – вместе на кладбище и пойдем. Передадим отцу с матерью дядькины приветы.

– Я бы тоже с вами поехала, да вот Тольку одного не оставлю! Безголовый ведь. И сам не поест, и кошку не покормит. Не за чих пропадут!

Петрухе то предложение понравилось, и на другой день мы покатили в Шумиху. За сорок километров от места нынешнего пребывания.


* * *

Удивительное дело! Там, где в давние годы был сверток со столбовой дороги, асфальт не переходил по-прежнему в грунтовку, а гладью летел в лесную чащу. Хоть кубарем по нему катись. Только гладь та была маленько странноватая: из неё нет-нет, да и пробивалась зелень. Там клок травы, тут. Знать, подувяла в последнее время Шумиха, вот и не гудела дорога жизнью.

А раньше что тракт была! Натужно скрипя, тянулись по ней лесовозы и не то, что травинке вырасти, муравью было ту дороженьку не перебежать. А уж про её стойкость и говорить было нечего: ливмя дождик лей и грязи нет. Хрящевик, а не грунт! Пацанами шлепали мы по ней на Усту, реку в ту пору широченную, как море. И однажды, возвращаясь с рыбалки, мы, донекуда разморенные жарой, прилегли с дружком под кустик и уснули. А когда добрый дядька лесовозник осадил рядом своего «рысака», предлагая подвезти, то бросились без задних ног в кабину, а жестянку-то с пескарями под кустиками и оставили. Вот горя потом было...

Но кончилась чащоба, и среди молодого березняка замелькали животноводческие фермы. Вернее их скелеты: всё, что осталось от ёмких когда-то сооружений колхоза «Путь к коммунизму». Каток новаций так ухайдакал крепко стоявшее на ногах хозяйство, что похаживающие здесь барынями коровы вдруг зачахли, измельчали до кутенка и канули в Лету.

Лишь ивняку нынешнее житье пошло на пользу, так и частил он сейчас вдоль дороги. Да стрекозам. Собачонка, что погналась за нами от крайней колхозной развалюхи, ткнулась в одну из таких низко летавших стрекоталок, задиристо вякнула и пропала в ивняке.

– Беги-беги, – одобрил ее поведение Петруха, – а то вздумала с машиной тягаться!

Но Шумиха ведь не только колхоз, в первую очередь – станция, и когда потянулся вдоль дороги разнобой бараков, а потом немалое количество улиц, то я уже про фермы забыл.

Улицы были завалены дровами, какими-то черными от годов бревнами, а то и просто мусором. В дождливую погоду тут, чай, и не проедешь. Всякий ухаб или оспина западней покажутся. Но... но дни сейчас стояли солнечные, купались в пыли куры и прочая живность, и на худую жизнь никто не жаловался. Даже люди – не было их на улицах. Кто ягоды, пояснил мне Петруха, ушел собирать, кто грибы. Нету работы на станции, вот подножный корм и греет кишку. Есть, правда, здесь лесопилка, но много ли там людишек работает? С десяток... Еще на железной дороге чуть-чуть.

– Домишко-то ваш глянешь? – полюбопытствовал свояк. Шумиху он знал лучше меня. Батька ведь умчал семейство со станции в начале шестидесятых, десять лет мне тогда было, Петруха же с Томкой дядьку Гену, а потом и переехавшего сюда из Горького дядьку Колю, хоть изредка, но навещали. – Только, – добавил он, – смотреть там особенно нечего! Дарька Молодкин, новый-то хозяин, недавно погорел от Божьей милости. От молнии. Потом головешки выкинул, да новую избушку и «зафуганил». Лишь огород остался тот же. Его-то помнишь?

Как не помнить! Грядки, которые мастерила мать под лук да под чеснок, были так высоки, что отец, приводя после получки в огород пару-тройку мужиков, сажал тех как за стол, и под белое вино зелёным луком и угощал. А я, где-то прослышав, что водка с зелёнкой плохо действуют на сердце, страшно за них переживал. Вот-вот, думал, они умрут. Но мужики, слава Богу, не умирали, разбредались поздним вечером по домам, и тогда я успокаивался.

– Нет, сейчас его смотреть не будем, ...на обратном пути. Вместе с клубом.

Станционный клуб леспромхозовские плотники рубили в середине пятидесятых. Лето его строили, да осень. В две смены. Открытие приурочили к Новому году. Я тогда, помню, бегал вокруг елки, а потом, запыхавшись, торчал возле крепко наугощавшегося Деда Мороза и пацанва стучала кулаками по моей башке. Сам велел: надел танкистский шлем, что дядька Гена из армии привез и лез под тумаки. Там ведь специальные противостуковые дутыши были нашиты от одного уха до другого – по спичечной коробушке. Потом дядька Гена подошел ко мне сзади и как врежет по затылку! Аж в глазах потемнело. От обиды, знать, «блянбнул»: он ведь служил в танкистких-то частях, не я!

– Тогда, – прервал мои воспоминания свояк, – надо сначала к дядьке Коле проскочить. ...Он ведь старший из дядек. Обижается, когда его последним навестят!

К дядьке Коле, так к дядьке Коле...

Куда сворачивать-то?

Тянувшийся вдоль железной дороги асфальт вдруг давал стрекача в разные стороны: одним рукавом летел к шеренге приземистых бараков, другим к переезду, за которым высились какие-то бетонные коробки.

– Х-ху, – почесал затылок Петруха, – знал бы, так сказал... Раньше-то электричкой сюда гоняли, пешочком шли, ...а нынче на машине. Две большие разницы!

Ну вот! Не знаешь, а речь заводишь.

– Тогда к дядьке Гене поедем! – решил. – Он ведь в бараке живет.

Тот барак оказался совсем рядом, напротив магазина. Окруженный штакетником, он утопал в жимолости и в малиннике. Рай – не жилье!

Хозяин и его жена тетка Катя сидели в пятне солнца на кухне и пили чай. Старикам было давно за семьдесят, но вот ведь какое дело: чем старше становишься сам, тем меньше замечаешь ветхость других. А свою дряхлость и вовсе не видишь. ...Дядька поставил чашку на блюдечко и с любопытством уставился на вошедших. Меня он, конечно, не узнал и о том, что пришельцы-то гости, а не какая-нибудь там сошка-ерошка, определил лишь по Петрухе:

– Гости ведь у нас, – и дядька ткнул свое блюдечко к блюдцу супруги, – чего сидишь? ...Знать, Петька приехал! А это кто с тобой, никак не признаю?

– Да чего признавать-то? – тетка Катя приложила ладошку козырьком ко лбу. – Борис, чай, племянник твой!

Дядькин портрет не надо было сильно вырисовывать. Всякий, конечно, помнит Шарикова из «Собачьего сердца» Булгакова – вот Шариков и расположился сейчас чаевничать в барачной кухоньке. И маленький такой же он был, и кургузый. И даже кепка над ним нависла такая же. Знать, головушка сильно мёрзла, вот и натянул её по самые уши. Но это было лишь внешнее сходство с героем фильма: нутром-то дядька резко отличался.

А вот тетка Катя оказалась много бодрее мужа. /«Не изработалась! – пояснил мне потом дядька. – Не мёрзла на делянках, трелюя хлысты– громадины, вот и носится теперь как лошадь.»/. И отдаленно напомнила мне старушку, у которой жил когда-то в квартирантах, учась в Арзамасе. Прослышав по радио о пользе рыбьего жира, та принялась употреблять его в самых различных комбинациях. И парила и жарила на нем всё, что можно, но добилась лишь одного: съехали жильцы с квартиры, кто куда, в течение первой же недели.

– Как хоть догадались заглянуть-то к нам? – тетка сунулась к плите, сквозь кольца которой виднелось царапающее низ чайника пламя. Хоть чайку с дороги попейте! У меня ведь и со смородинным листом, и с травами всякими есть. Ишь, какой духмяный!

И еще перечисляла бы она достоинства необычайного «чая», и ещё, да дядька Гена перебил:

– Затарахтела! Что в силосе-то твоем, какая польза? Лучше похлебки мясной подавай да граммов по сто первача! А я проконтролирую!

Дядька Гена отличался от прочей родни тем, что в его речах нет-нет да и проскакивало этакое инородное «проконтролирую!». И было от чего: ему ведь в прежние-то времена и леспромхозовскую трибуну доверяли. Как лучшему трактористу. Орденоносцу.

– Контролер! – обиженно ёрзнула губами супруга. – Какие сто грамм? Поди, не турки какие-нибудь, не немцы всякие... Сходили бы за Николаем, да вместе за столом и посидели. ...Родня ведь!

Верные слова! Оставив Петруху со Славкой накрывать стол, мы с дядькой Геной покатили к его брату.


* * *

Дядька Коля был в свое время военным, служил, как говаривала Томка: «Ой, как хорошо! Чуть до майора не достучался!», но вышел на пенсию и поселился в Шумихе. В бывшей леспромхозовской конторе. Слыл первым охотником и без лесу своей жизни не признавал.

-Тридцать медведей ведь ухлопал! – Томка, прощаясь с нами перед поездкой к дядьям, даже руками развела как можно шире, выказывая павшую медвежью рать. – Бьет и бьет! Без кровей-то уже не может...

– Не мели-ка хоть! – осек осторожный на похвальбу Петруха. – Поменьше ухлопал. Венька Ерохин вон двух убил, так по сей день отойти не может... Пенька боится. «Ты, – бает, – хрен в него попадешь, в медведя-то! Бежит, так, будто волнами ходит. ...Это тебе не заяц!»

Вот только путь к той конторе дядька Гена запамятовал. Сколько уж годков минуло, как леспромхоз развалился, да и глазами стал слеповат. Но всякий прохожий ту контору знал и, поплутав совсем немного, попали к ней и мы.

Сложенный из толстенных лесин бывший казенный дом прятался за глухим горбылевым забором. Горбыль был свеж, ершист от коры, и выказывал своим задиристым видом, что человечище здесь живёт матерый и местным выпивохам не подстать. А вот и сам человечище: не шибко большой сивый мужичок ерошил граблями раскиданное у ворот сено. Знать, прихватило его чуть-чуть дождиком, вот и сушил.

Был мужичок в заправленных в кирзовые сапоги зеленых офицерских штанах от «парадки» и форменной же рубахе. Хотя и старьё старьём казалась та одежда, да хозяину, чай, охотнее в ней работалось, чем в цивильной робе. Помахивал грабельками, и ни сном, ни духом не чуял, что к нему приехали гости.

– Бабахни-ка сигналом, – посоветовал мне дядька Гена, – пусть подпрыгнет Колюха!

Я и «бабахнул». Но Николай не подпрыгнул, он лишь посунул чего-то с правого плеча, будто ружьишко сдернул, и только потом обернулся:

– Я тебе попугаю! ...Ты что ли, Сашка? – Сашка был его младший сын, жил в Нижнем Новгороде и нет-нет да навещал батьку. – ...Борис?! Вот уж кого не ждали, так не ждали!

Цепок глаз у военного люда! Тем более – у охотника.

И словно в тысячу собачьих глоток залился конторский двор.

– Погоди-ка, погоди! – дядька шустро кинулся к воротам. – Собачонки ведь у меня, две лайки. В сарай их загоню!

Николай жил сейчас один. Жена его, тетка Таня, как сказывала мне Томка, два годика назад умерла. Дядька сильно переживал, но до чахотки, слава Богу, не догрустился и приискал себе зазнобушку. В Шумихе она живет, хоть и на пенсии, но всё же работает. Завклубом. Культурная бабёнка и статью хороша. /Сестра всегда завидовала таким тёткам: чтобы при чистой работе были да при телесах. И если, говаривала она. Господь-то ее, Томку-то, обличьем не обидел, то на головушку рассердился. Поскупился на мозговой аппарат./ Но втихую они живут, совсем уже приоткрыла занавесочку дядькиной жизни Томка, не регистрируясь. В открытую жить Николай никак не хочет: уж больно сын, мол, у «невесты» нехороший. Из тюрьмы вышел, да вот опять туда собрался. Не колотила, видать, его мамка-то в детстве, жалела.

Хлопнула в ограде дверь, лай подзатих, и дядька показался в воротах:

– Ну, давайте здороваться! – Приподнявшись на цыпочки, притиснул меня к груди и ткнул колючим подбородком в щеку: – Эх, Борис, Борис, мне бы теперь твои годочки! Завидую... – Сунул руку брату: – Здорово, Генка! ...Что, в хату пойдем?

Дядька был сух, как голик, но не тщедушен. Грудь высокая и крутая, что у силача. А уж про порыв, про вскидку в теле и живинку в глазах и говорить было нечего. Не дотягивал Николай свой век, а жил, и будто бы даже мимо годов. Младший брат ему вчистую проигрывал.

– Так... – начал было дядька Гена, но махнул ладошкой на кружившую у козырька кепки муху и сбился с мысли. – Мух-то сколько тута, чай, и спать не дают?

А мне когда спать? – вопросом на вопрос ответил старшой. – До обеда вот пруд чистил, ...у меня ведь, Борис, прудик есть в огороде! Выкопал его тем летом. Сейчас вот сено козам сушу. ...Некогда спать.

– Оно понятно, только, – дядька Гена вылущил, наконец, из-под кепки нужные слова, – грабли-то бросай! Катька, поди, уже и стол накрыла.

Николай собирался недолго: отогнал от сена пару коз и потому как вновь огласился задиристым лаем двор, ясно было, что он выпустил на волю собак. Бросив весело: «Гулять, не пахать!», уселся к нам в «жигуленка». Да, забыл помянуть: рубашку-то он переодел. Ту, защитного цвета, снял, а беленькую, тоже форменную, надел. Ещё рюкзачок с собой прихватил да гармонь: этакую перламутровую красавицу, кипевшую рубинами клавиш.

Дорогой расспрашивал меня о житье-бытье, удивлялся: «Такой уж ты кислый был в парнях-то! Не то давиться собирался, не то топиться... Братья много веселее гляделись. Теперь наоборот: один только ты и ездишь на родину. ...Жаль, что я тебя впервые вижу!»

Дядька же Гена, может, соблюдая иерархию, а может, немощь его одолевала, помалкивал. Кхекал да всё окрест поглядывал. Чай, из дому не выходит, так ему родная-то Шумиха в новинку стала. Тем более, что то, что раньше было стыдно да грешно, нынче в самую моду вошло.

– Зимой бы тебе, племяш, сюда приехать, зимой! – Николай даже по коленке сухоньким кулачком пристукнул. Сожалел. И, судя по энергетике, сожаление то было не зряшное, не праздной минуты ради, а искреннее: – На охоту бы вместе сходили! Леса здесь богатые... Ты вот что, – решил, – на юбилей ко мне приезжай! На восемьдесят лет. В самые морозы!

Не ожидал я такой прыти от дядьки Коли! Живун человек!


* * *

Душа гармошкой напитается, а тело нет, ему варево давай! – молвил Николай, когда подкатили к бараку. – На-ка, Алексеич, – подал мне гармонь, а сам сунулся в рюкзачок, и вот уже целлофановый пакет оказался у него в руках. Желтёхонький от карасей: не крупных, но и не мелковатых. Этакие увесистые ломотки вздрагивали внутри целлофанки: – Утром поймал, да и держал в сачке. ...Пусть Катерина ушицу сварит! – и припустил к крыльчику.

– А где он их ловит? – полюбопытствовал я у дядьки Гены.

А тот, вылезши из машины, поправил кепочку, поглядывая на стекло двери, как в зеркальце:

– Знамо где – ответил, – у себя в пруду. – А больше ничего не сказал. Будто, понимаешь ли, ловля карасей в своих прудах для местных жителей было занятием столь обычным, что и рассусоливать о нём не стоит.

Да мне уже было и не до расспросов: позвала тетка к столу, а обидеть хозяйку долгими сборами – дело немудреное.

– Ну, – подзадорила тетка Катя, поглядывая, как рассаживаются гости, – таки-сяки пельмени, а все сытней разговоров! – И уже хозяину: – Не стой гусем-то, наливай людям, да скажи чего-нибудь!

И дядька Гена попытался налить гостям, но выстучал такую занятную дробь бутылочным горлом о развал первого же стакашка, что Петруха, бросив по-свойски: «Дай-ка сюда!», крутанул из его рук бутылку и так сноровисто прошелся по изготовленной к делу посуде, что всякому стало ясно: есть ещё порох у свояка! Паровоз не изобретёт, но мухобойку – запросто.

А тот уселся опять на табуретку и ткнул стакашек к небу: за встречу, мол!

– Ой, да чего хоть такое-то?! – одернула торопыгу хозяйка. – Чего спехом-то? Ну-ка, Николай, скажи чего-нибудь к месту, ...постарше, чай!

И ведь знал дядька Коля, что сейчас ему говорить придется, знал про своё нужное слово, вот и не вмешивался в суетню, наблюдал с воздвигнутого за долгую жизнь пьедестала и улыбался. Выждав еще малую долю, /ну совсем чуть-чуть: не больше и не меньше нужного/, поднялся из-за стола:

– Эх, Борис, Борис, не видит тебя батька! Любил он грамотных-то, ...сам не учился, на двух войнах побывал, а вас троих вырастил. Так, Катерина?

– Так-так, – поддакнула та. – И все с шуткой ведь жил. Выпьет, бывало, стакан оборотит, да в донышко и поколотит. А пьян не бывал! Хмель, говорит, пошату не родня. Хмель ведь для бодрости, для духа!

– Вот-вот!..

И так сказал Николай всё остальное толково, так ладно, что не хочешь, да согласишься с известным: мудрость-то после шестидесяти лет приходит. Когда твой ум и опыт достигают высоты, горят во всякой твоей подвижке самою сутью, и благодатью льются на молодую человеческую поросль. Вдыхайте, люди, ту мудрость, ту умственную выжимку на полный вздох и все одно не надышитесь ею.


* * *

– Ну, – дядька Коля давно уже взял бразды правления столом на себя, – одна рюмка на здоровье, вторая на веселье, третья на вздор! А теперь давайте все рюмки и помирим. Четвертую выпьем! ...Чего, Петруха? – увидел восставшего над столом отчаянным глаголом гостя. – Чай, сказать хочешь?

А Петро, поди, и вправду хотел сказать чего-то важное, да то ли смутился от всеобщего вниманья, то ли хмель его поборол, и потому получилась из речи лишь одна похвала:

– Больно, тетка Катя, пельмени у тебя хорошие! Стоя-то вдвое съешь...

– Вот и не садись, – закраснелась та, – гость доволен, хозяева рады! ...Давайте «мировую» пить!

Выпили и мировую.

– Хва, – Николай перевернул стакашек вверх дном: повременим, мол, с этим делом, и оборотился ко мне: – Всяк выпьет, да не всякий головой потрясет! Давай-ка и мы тряхнем, чуток поговорим! ...Как там Тюмень-то, живёт-цветет?

– Цветё-ёт, ...вот нефть выкачаем, да покончим с газом, тогда похуже будет.

– Да ну, – удивленно вскинулся дядька, – там этого добра на сто лет хватит! Недавно ведь министр-то по телевизору выступал. ...Царский глаз далеко видит. А стране помогать надо, Борис, надо! ...Куда мы без нее, без страны-то? ...Вот завтра война начнись, заваруха какая, так хоть и старый, а родину защищать пойду!

И столько силы было в его словах, столько «надёжи», что и самому захотелось чего-то веское сказать. В такт дядькиному настрою, его внутренней правоте. И потому не удержался:

– Я, дядя Коля, рассказ про вас напишу! Крепкий, горячий! ...Читали «Повесть о настоящем человеке»? Про Маресьева? А вы ведь такой же, сильный человечище, да-да! ...Здесь, в глубинке, когда у молодых-то мужиков руки опускаются, когда растерялись они, лишивших начальнических тыков да понуканий, и вдруг такое! ...И пенсия ведь у вас военная, и льготы всякие: сиди – занимайся внуками, нет! И строите, и косите, и пруд копаете! Да что копаете – рыбу туда запустили, и вот она уже тут, на столе! И охотник ведь первый! Говорят, телевидение недавно к вам приезжало... И газеты вниманьем не обходят. Надо, надо о таком писать! Молчать-то грех!

И еще бы немало я о нём сказал, да дядька глянул весело на застолье и воскликнул:

– Эх, Алексеич, раньше бы ты меня видел! Молодым! ...Верно, Катерина? – повернулся к хозяйке. – Было времечко, ела кума семечки, а сейчас и толкут да мимо несут! ...Давай-ка за хлеб-соль хозяевам спляшем, а за вино споем!

– Услышишь сейчас, как он поет, ...Утесов, право слово! – негромко бросил мне свояк, положил вилку на краешек тарелки и насупился. Приготовился слушать.

А дядька Коля взял гармошку с табуретки, шоркнул по верху, смахивая невидимые пылинки и, вроде бы пройтись хотел лихим перебором по её кнопкам: хоть, мол, на час да вскачь, но нет, не прошелся. Приладил гармошку на коленом ко и заиграл «Амурские волны». Да так ладно, с таким щемящим душу внутренним подголоском, что показалось, будто не одна уже его любимица играет, а несколько, создавая гармонное многоголосье. А он, музыкантище этакий, еще и запел. И впрямь Утесов! ...Может и переборщил я малость в оценке дядькиного мастерства, но не похвальбы же ради! Зачем? ...У него и так тех похвал не мерено.

– Он, Лексеич, на Дальнем Востоке служил, – опять же скупо обронил мне Петруха, – вот про Амур и поет! Тоскует...

– Понятно... – согласился с ним. Да не в Амуре ведь в одном дело! ...За что не возьмется дядька Коля – все выходит толково.

И как по-разному действует то на людей: если Петруха слушал песню и не решался шевельнуться, то дядька Гена вдруг вытащил из кармашка праздничной вельветовой рубахи пачку «Примы», разломил сигаретку пополам и, вставивши одну половиночку в мундштук, поднялся из-за стола и вышел на волю. Музыка дело особое. Её, ту музыку, и с крылечка можно слушать, ...лишь бы не кончалась.

А помнишь, Николай, как ты весной «Коробейников» играл? – напомнил Петруха. – Уж больно хорошо. – И признался: – Больше вальсов их люблю!

– Что ж... – согласился дядька. – Получай любимую!

И хотел было я сказать, что полилась песня, да не буду, совру! Полетела! ...Потом другая, потом третья!

И не кончались бы они никогда, но дядька Коля вдруг сдвинул устало гармонь и молвил:

– Знай, солдат, честь: погрелся и вон!.. Спасибо, хозяева! – встал. – Ну, – это уже к нам с Петрухой, – поедем коз обихаживать? – И подбавил строгости в голос: – Тут гуляли, а спать у меня!

Да-а, возразить такому командиру было невозможно, и тетка Катя, поворчав для порядка, что переночевать у Николая можно бы и завтра, /среда ведь вторникова дочка!/, а то и в четверг, все же смирилась, и мы покатили по ночной Шумихе.

Дорогой дядька прижимал гармошку к животу: стерёг её от толчков захмелевшего Петрухи, и нет-нет да покашливал в кулачок. А уж где-то на полпути, когда легковушка ухнула в очередную колдобину и Петро давнул-таки гармонь, посетовал:

– Освещение-то у нас лунное, слабоватое! ...Включай-ка фары шибче, нету ведь встречных.

Можно и включить: ни встречных не было на станции машин, ни поперечных. ...И это здесь, здесь, где в былые годы кипела жизнь, откуда днём и ночью такали по рельсам эшелоны с лесом! Ведь станция, родная Шумиха, виднелась в моей голове всегда одной и той же картинкой: поздний вечер, ухают мужики и бабы мёрзлый кругляк на платформы, а я, пацан, стою, разинув рот, у ослепшей от прожекторов «железки» и слушаю хриплый голос с неба, требующий порожняк. ...И всегда того порожняка не хватало.

Козы дядьку Колю не очень-то и ждали, знали, чай, своё место, вот и помалкивали, а собаки да: те залились радостным лаем. Лай перешел в повизгиванье, а затем и оно смолкло: хозяин закрыл их в какой-то из клетушек во дворе.

Если сказать, что дом Николая был просторен, то всё одно что ничего не сказать. Тут и бригаде лесорубов было бы жить впору. ... А, может быть, тот объём ему высоченные потолки подпускали? Может... Уж гостиная, так гостиная! Знать, красный уголок здесь раньше гудел. Этому дому ещё не один век вековать, живи, дядя Коля, и радуйся!

А он и не грустил, вон сколько добра нагоношил:

– У вас, Борис, чай, фанеру-то на мусорку выкидывают? – любовно погладил дядька дверку огромного шифоньера, будто бы, даже теплую от свежего лака. И подсоюзил своим словам: – Да выкидывают, чего скрывать! ...Старье! У нас в Горьком все свалки забиты. А я вот не поленился: привез сюда парочку. Буфет еще приискал, подремонтировал да лаком и покрыл. Красота!

И впрямь красота. Всё в домище стояло на своём месте. И хотя не было здесь на данный момент хозяйки, рука её чувствовалась всюду: и в аккуратно строчёных занавесках, /белых-пребелых/. Петруха даже потрогал одну такую рукой, хоросьво, мол! У Томки тоже несколько таких штучек в сундуке лежит, и в, украшенной такой же плотной строчкой, скатерти на гостевом столе.

А когда дядька Коля подал нам простыни, этакие слежавшиеся от времени хрусткие складни, то Петруха даже поостерег его:

– Будто в последний раз укладываешь! ...Привыкну за ночь, так потом всю свою бабу исшпыняю: пускай, старая калоша, такие же стелет!

Но дядьке и этого ухода за нами показалось мало: хоть и стоял в гостиной широченный диван, уложил нас спать в соседней комнате, где расположилась впритык к печке кровать с горой подушек на ней:

Тут и спите! Возле печки-то охотнее: зимой тепло, а летом попрохладнее. ...А я пойду собак выпущу, пусть легковушку караулят.


* * *

И хотя, согласно теткиных слов, у вторника имелось много сыновей да дочерей, утром мы со свояком собрались восвояси. Чего родне в тягость быть? И так дядька Гена хмурый какой-то ходит, ...а, может, не здоровится ему, старость с добром не приходит.

– Чего рано вернулись? – полюбопытствовала Томка, когда мы подкатили к подъезду двухэтажки. Вернее к скамеечке возле него, где любила сидеть в последние годы моя сестра. Она уже теперь и телевизор-то не хотела смотреть в одиночку: или супруга ждала, или шла к соседке. – Гостили бы до Ильина дня!

– Гостили бы... – передразнил хозяин. – Меньше говори, так больше услышишь! ...Картошку-то кто за меня прополет, ты? Накрывай-ка на стол, чай, проголодался Борис с дороги!

Я хотел поправить свояка: давно ли из-за стола? Ведь еще и к дядьке Гене заезжали, но Томку уже как мылом взяло, уже доносился из кухни кастрюльный грохоток. А мы принялись выгружать из багажника гостинцы шумихинской родни: банки с соленьями да маринованными маслятами. Так как тётка Катя грибы маринует, наверное, уже никто больше не сумеет. И маслята у неё «фирменные» – с пуговицу!

– А это она велела персонально передать! – накинул сестре на плечи роскошный цветастый платок. – Пусть, говорит, Томка в нём зимует: и тепло, и весело! Вон там цветы какие!

Та аж зарделась, розовее платка стала:

– Тогда сиротке и праздник, когда белую рубаху дадут! – молвила застенчиво, вроде бы отшучиваясь, и продолжила с укоризной: – Дура я, дура! Приезжали к ним по весне, так жадновато на платок-то и взглянула. Тетка и взяла на заметку. ...Всё ведь у них повыманю! – И хотела опять помянуть, что «дура она, дура!», да забыла, чай, поминанье и перекинулась на другое: – Хорошо у дядьки-то Коли, а? ...Молодец так молодец! Все успевает... А в пруду у него купался? Я вот тоже хотела нырнуть да передумала. Уж больно рыбешек боюсь. Защекотят, курвы! А Петька купался, ...бессовестный. Ему что! ...Да где хоть он– то? – спохватилась. – Пора уже за стол!

А я все хотел спросить, да то не к месту то было, то забывал о расспрашиваньи: чего, мол, Мишка-то, сын-то ваш старший, в дедов дом не въезжает? Сколько можно у тестя в Веселой Гриве в примаках жить? Хорошая деревня, а все не родная. Заодно дом подремонтирует. В молодых руках любой инструмент играет ...А мы бы к нему наведывались. Как в музей. Вспоминали предков.

И спросил я их, наконец, о доме, дождался, пока свояк усядется рядом, и спросил. Да ещё добавил, что хозяин он аховый: готовым добром распорядиться не может!

Тут Томка недоумённо переглянулась с супругом, /будто бы я что-то не то сказал. Из ряда вон выходящее!/ и со звучным хлопком обронила руки на толстые коленки:

– Ты, Борис, поди, ничего и не знаешь?! Неужто дядька Коля тебе про это не сказал?

– Чего он говорить-то будет? – встрял в её речь Петруха. – Зачем ему те обсуждения?..

– Верно-верно, – согласилась Томка. – ...Он ведь, Боренька, у нас дом-то отобрал! Такие дела...

– Как отобрал? ...Дядька Коля?! – Ничего себе... Да не мог он этого сделать?! Физически не мог! – Дом-то ведь на тетке Тасе был записан. Она последняя хозяйка, она, а ты до самой смерти за ней ухаживала, с ложечки кормила. Тетка мне и завещание на тебя показывала. Лет пять назад это было, разве не так?

– Так, – согласилась Томка, – на моих руках ведь умерла. ...В уме, в памяти, Царство ей небесное и вечный покой, – истово перекрестилась на мерцающую в уголке кухни иконку Христа, – знала, что у братьев-то все есть. ...А у Николая еще и квартира в Горьком имеется, ...и у Сашки там не одна. Вот тетка и написала: «Забирай, мол, Томка, и дом, и имущество мое! И так ты Богом обиженная!» Помнила, – сестра даже всхлипнула от накатившей на неё печали, – что мамка-то моя ранёхонько умерла.

А дядька Коля после похорон-то и сказал: «Я теперь самый старший остался, оттого и дом будет мой!» Пиши, мол, Тамарка, бумагу в сельсовет, что отказываешься в мою пользу! У Петьки, мол, силы нету ремонтами заниматься, а сыновья ваши все неучи. ...Не то, что Сашка: два института закончил и любой дом под дачу приспособит. А он, дядька-то Коля, ему поможет, здоровьишка хватит!

– Правильно, – согласился Петруха. Вроде как бы даже и похвалил скорого на убедительные доводы дядьку. – Старше всех, а в тыщу раз крепчее будет! ...Я ведь не как он, не замполитом всю жизнь прокукарекал, а на тракторе пропахал.

Н-да... Вот ведь как просто бывает: пришел, потопал ногами и пожалуйста! Все по дядьки Колиному вышло!

– И ты написала?

– А чего, – удивилась сестра моему вопросу, – спорить что ли с ним буду? Горшку с котлом не биться! ...Бабы вон сельсоветовские тоже говорили: «Обжадел!.. Не отдавай, Томка, ему дом!» А я нет, ...уступила. Надо чтобы мир в родне-то был, чтобы покой. ...И подписала его бумагу.

– А чего там написано-то было?

– Да я и не читала! Далеко было за очками-то идти. Дядька Гена, правда, попенял потом: «Глупая ты!» ...Ну и пусть! Пусть забирает! Зато спокойная я теперь, нету из-за меня скандалов!

...Вот тебе и «Повесть о настоящем человеке»! Рушится моя задумка-то, расклеивается. И повторил уже вслух:

А я ведь рассказ обещался написать о дядьке Коле: вот, мол, он какой! И клин, и блин, и равных ему нет. Даже старость его не берет. ... Как же писать-то теперь?

Томка даже нижнюю губу прикусила от жалости: вот ведь как вышло! Любила она мои повествования, и если где-то там упоминалось о родне, то гордилась этим безмерно. А как иначе, говорила, на всю жизнь ведь память, на веки вечные! ...И потому нашлась-таки, извернулась немудреной своей догадкой:

– А ты про дом-то не пиши! Зачем?.. Про то, что охотник Николай, что на любое дело он зорок – о том и говори! Вот и выйдет рассказ.

– Верно-верно, – подбодрил меня Петруха, – слушай Томку! Иногда и умное скажет. ...А дом что?! Нет ведь его уже. ...Продал Сашка кому-то из дружков, гнилушки, мол! Ни денег, ни товару. ...Тут ведь, Борис, городские все избушки под дачи раскупили! Хапают и хапают... И чем старее хибара, тем лучше: дешевле! – И прикрикнул на супругу: – Чего расселась? Остыла ведь картошка-то, вот и не лезет в горло! Давай-ка погорячее!..