Люди не ангелы
Б. А. Комаров
ХРАПУН
Наша палата в хирургии городской больницы отличалась от других лишь количеством коек. Была угловой, вот и тиснули в нее не пять-шесть тех скрипучих устройств, а три. Слева лежал Васька Муравьев из автобусного парка, у окна – я, а койка напротив Муравья пустовала. Пока. День-другой – и очередной горемыка окажется на ней, готовясь к операции.
Ваську та напасть уже миновала, норовил после удаления аппендикса домой, да заведующий отделением притормозил: не горячись! Набегаешься еще! Попридержал и меня.
Муравей смирился с той заковыкой, но когда в палату заявился его сменщик и брякнул, что в выходные намечаются соревнования среди бригад по шахматам, разволновался не на шутку. Кровь, мол, из носу, а к субботе домой вырвусь! А пока буду здесь тренироваться.
Сменный сунул гостинцы в тумбочку и смотался на работу, а Муравей ткнулся в шахматную доску и приступил к тренировкам.
В тот-то самый момент и появился в палате Иван Семёнович Шумков. Мы, конечно, потом уже узнали, кто он есть, а тогда в дверях нарисовались дед с бабкой – старухой лет семидесяти пяти, крепкой, как бочка с капустой, и потому глядевшуюся много казистее Ивана Семёновича.
Сам он был ростом невелик, пузат, а остатки волос над загривком и висках были то ли рыжими от рождения, то ли подкрашены для форсу.
– Какая кровать-то? – пробасила старуха ковыляющей за ними няньке, и, углядев свободную, подпихнула Ивана Семёновича. – Вон твоя!
– Не слепой! – буркнул глава семейства и положил целлофановый пакет на койку. Уселся рядом с ним и до нас донеслось: – Иди уж, дальше-то один разберусь...
– Ты разберешься!.. – старуха хотела чего-то ввинтить супругу напоследок, но, обойдясь суровым взглядом в Васькину сторону, выдохнула: – Не давай им себя в обиду! – и качнулась в коридор. ...Ванюшка-то завтра придет! – донеслось уже оттуда.
А Иван Семёнович поозирался по сторонам, затем выискал в пакете спортивные штаны и футболку и принялся переодеваться. Можно было, не глядя, определить, чего он сейчас суёт в одёжку: по кряхтению и скрипу койки. Наконец скрипоток прекратился, и раздался шелест газеты.
– Что, дед, прижало? – Васька оторвал башку от шахмат: нет, не понравились ему старухины наказы, а так как муж и жена – одна сатана, то и в деде он чуял не меньшую стервозу.
Тот промолчал, потом развернул газету во всю ширь и начисто отгородился от мира.
А Муравью что? И поершистее публику на автобусе возил. Подмигнув мне, он хотел, поди, вставить деду спичку, да не успел: в палату сунулась нянька:
– Ходячие – на обед! Ты ходячий? – ткнулась очками в Ваську.
– Висячий! – съязвил тот. – Голодовку объявляю...
– Не хошь – как хошь! – няньке были «до фонаря» его голодовки. И уже ко мне: – Торопись, худая жизнь!
И тут из-за газеты раздалось еле слышное бубненье:
– Зажрались... Войны на вас нет!
Вот тебе на!
Что выдал Васька ему в ответ, я не слышал, поспешил в столовую, но что тот очумело уставился на газетное полотнище -то да! Голый факт.
* * *
Иван Семёнович в столовой тоже не появился: видать, домашние шаньги ещё не утряслись в брюхе, вот и решил больничную жизнь попозже начать.
Потом окликнул меня на минутку Финогеныч. Кавалерист, как звали его в автобазе, где вместе когда-то работали. Я – механиком, он – начальником мастерской. Личность то была презанятная и пресуетливая. На своих кривоватых ножках он бегал по гаражу так быстро, что, казалось, мелькал одновременно в нескольких местах. Не хмельному, а и задумавшему тяпнуть с устатку слесарю никогда не удавалось ускользнуть от финогенычевых глаз.
Сейчас Кавалерист был на пенсии и, хотя перенес операцию на той части тела, о которой и говорить-то было неловко, держался молодцом.
Минутка затянулась на час, и я попал к себе позднее некуда. Васьки в палате не оказалось, а Иван Семёнович внимательно разглядывал ползающую по тумбочке муху. Увидев меня, он вздрогнул, подхватил с одеяла газету и хотел было уткнуться в неё, да я опередил:
– Где Муравей-то? – кивнул на соседнюю кровать.
– Курить ушел, – обронил Иван Семёнович и, не желая продолжать разговор, отгородился «Правдой».
Старый увалень! Слова лишнего не скажет... Но была, видать, между ними разборчонка, хоть малая, да была! И кончилась не так уж и плохо. С чего бы он тогда знал, где Васька?
Муравей торчал в курилке один. Стоял у окна, широко растопырив ноги, и пускал дымок в открытую настежь форточку.
Был он длинным и худым мужиком лет сорока пяти, противоречивым, как все незаурядные люди и вспыльчивым – сердце с перцем. А ещё Васька верил в Бога. Но о том предпочитал не распространяться: это, мол, дело святое. Не лезь!
– Ну, даёшь! – бросил я ему как-то. – Святое, так и неси его людям. Просвещай народ! А то ухватил истину под мышку и один ею греешься. ...Как говорил Христос-то ученикам? Идите и проповедуйте!
Васька вспыхнул от такого, по его мнению, святотатства и глотнул воздуху побольше:
– Где написано?
Пришлось выискивать Библию. Нашёл, и с той поры он меня зауважал.
И я тоже сунулся к окну, встал рядом с Васькой: конец апреля, ёлки-палки, не хочешь да к стеклу прилипнешь! А воздух! ...Нет, он не югом сейчас пахнет – свежим огурцом! Самым первым!
Пятак больничного двора был частью сер от асфальта, частью усыпан битым кирпичом и прочей строительной дрянью, вынырнувшей вдруг из-под снега, и посередке той вакханалии торчал обшарпанный вагончик с грозной надписью во всю стену: «Мусор не бросать! Штраф – лопатой по морде!». И совковая лопата со сломанной ручкой была приколочена чуток пониже – последняя, знать, мера обидевшегося на нерадивых подчиненных прораба.
– Не спится? – Васька сбил пепелок в стоящую на подоконнике стекляшку и усмехнулся: он-то, мол, делом занимается – к соревнованиям готовится, а прочий люд клопа давит.
– Выспался... Как дед? Прочитал тебе мораль?
– Ну... учитель фигов! ...Ты себя покажи, а мы поглядим, что за птица – потом ворчи! «Зажрались!». А он, мол, голодал! ...Ну и что? Довели страну до ручки – вот и оголодали! ...Сколько церквей ведь большевики поломали... Мешал им Бог-то?!
– Выходит, мешал! ...А когда он голодал?
– В войну, говорит! Пацаном.
В сорок третьем году попал, мол, он в пионерский лагерь: пооткормиться. Только всё получилось шиворот-навыворот. ...О том и рассказывал весь обед Ваське.
Везли их в тот лагерь на барже. Дали за всю дорогу по кусочку масла, да и то без хлеба. Так тем, кому масла не досталось, больше повезло – хоть животами не маялись.
А какие тогда лагеря были? Тюрьма!.. Зэков отправили на фронт, а их камеры ребятишкам отдали. Но то бы ерунда: с кормежкой вот было плохо! Так пацаны чего придумали: накопают ямок на тропинке, которой повариха домой ходила, та хлоп – и на бок. Тут уж они не дремали: узелок с остатками обеда выхватят – и в кусты.
– Всю жизнь ведь он в армии оттарабанил. Сказали: беги – бежит! Сказали: ешь – ест!
– Офицер, выходит?
– Маршал, х-ха! – Васька стрельнул бычок в форточку. – ...Макаронник. Сверхсрочник, говорю! Теперь швейцарит в ресторане: пальтишки подает. Форма, говорит, у меня, как у генерала. Даже снимать неохота, когда смена кончится!
Но рано помягчел Васька к новому соседу, рано! Дал он нам ночью прикурить!
Проснулся я от какого-то шлепка. В окно сыто пялилась луна, и в свете её увидел сидящего на своей койке Муравья:
– Ты, что ли?
– Ну, – буркнул тот. – Слышишь?
– Чего?
И тут я услышал богатырский храп. Скорее, треск! Будто простыню драли. Потом невидимый портной разложил ее опять на иванасемёнычевой койке и как рванёт повдоль!
– Вот и кидай в него тапками! В меня-то зачем?
– Х-хэ! – уж удивил я Ваську, так удивил. – Все шахматы уже в него перекидал – даже не чешется! Встану вот, – пообещал, – и тресну по башке!
– Я тебе тресну!
Он ведь и вправду навернет: автобусники – народ горячий! У меня вон ехал свояк с рыбалки: разок матюкнулся, поясняя, как щуку из речки тянул, так водитель взял, да и «шурнул» его из автобуса. Теперь Колька с ночёвкой на рыбалку гоняет: протрезвится, а уж потом тихой сапой домой катит.
Как Иван Семёнович в армии служил да по тревоге вскакивал – лишь Богу известно, но добудиться мы его так и не смогли. Спит, зараза, будто коней продал!
Тогда повернули его на бок, и храп поутих. Где-то на полчаса. Потом всё сначала: проснулись – повернули, проснулись – повернули. Оттого, видать, и фамилия у него была такая бойкая – Шумков!
* * *
Но то, что не удалось ночью, утром рассосалось само собой: Иван Семёнович проснулся еще до сестринской побудки и со старческой бесцеремонностью принялся фырчать у раковины. Но недолго: решив, поди, что, не взяв статью – умывом не возьмешь, пригладил рыжие волосики и улегся с «Правдой» на постель.
«Больной называется! Дрова ему возить, а не койко-место занимать».
То же самое, наверное, подумал о соседе и Васька. Ночь, язви её, не прошла бесследно!
Он подошел к раковине, плесканул водицы на сонную физиономию и, усевшись на кровать, мрачно уставился на Ивана Семёновича. Но пока ничего не говорил. Подыскивал слова поувесистей. И нашел:
– У нас петух был, – обронил вдруг вроде бы ни к селу, ни к городу, так все ночи не спали: орет и орет! Батька: «Всё! Отрублю ему башку!», а дед против: погоди, мол, чай, перевоспитаем!».
Газета Ивана Семёновича перестала шевелиться в такт колыханию пуза. Да и пузо-то замерло вместе с хозяином, ожидая, чего сейчас выдаст Васька.
– Взял вечером, – прибавил тот голосу, – да и привязал ему лапы к насесту. А на башку валенок пристебнул. – В голосе уже звучал злой задор, вызов, так сказать. – Ори теперь!
И замолчал, буровя глазами то меня, то Шумкова: ждал, собака, его реакции.
– Так орал он потом – нет? – подпихнул я Муравья.
– Не-е, зачем ему орать, когда не слышно? Как шелковый стал!
– Плоховато в валенке, значит?
– Почему? – удивился Васька. Будто забыл уже он про злость-то! Наоборот! ...Тепло ведь! Сам туда стал башку совать.
– Ну, ёлки зеленые! – Необычность концовки Васькиной повести так поразила меня, что уже не знал чего и думать: сочинил её Муравей в пику Ивану Семёновичу или в самом деле такое произошло.
Иван же Семёнович его тонизну оценил на полную катушку. Деликатно кашлянул, затем приткнул газету под бок и виновато буркнул:
– Храпел, поди, я?
– Х-хэ! – усмехнулся Васька. Он уже прежним стал. – Приплясывай, когда врешь-то! ...Свинью резал – не храпел. Хотели уже по голове дать!
– И дали бы... – простецки согласился Иван Семёнович – Старуха вон даст тычка – сразу просыпаюсь! ...На нервной почве это у меня, ...после подвига. Чудо, так чудо! ...А до него не-ет, век не храпывал.
– Какого подвига, х-хэ?!
– Такого! В девяносто-то третьем чего было?
– Где?
– В Москве! ...Чего как дурачок? – Иван Семёнович начал уже выходить из себя. – Война ведь была ...забыл, как депутатов-то разгоняли? – Даже койка, показалось, возмущенно вякнула под ним, негодуя на Васькину памятёшку. – ...Парторг мне тогда: «Надо, Ваня! Это же подвиг – Белый дом защитить от дерьмократов!». – Надо, так надо! ...Поехали: он да я. Кто ещё от Тюмени-то был – не помню. ...Опоздали мы! ...А там такое! Танки ведь. Болванками, говорят, стреляли. Хрен-то! Кумулятивными. Сам видел! Всё ведь горело, плавилось, как головёшка! ...Ох, и погоняли нас!
– Кто?
– Да все, ...снайперы ещё! Там ведь не поймешь! Не знаю уж, как и на вокзал-то прибежал... А Степаныч через неделю домой приехал. В больницу, говорит, попал. ...А я ничего, храпеть только начал: вроде контузии получил. А днем, что ты, не храплю! Сплю, как удав... Почему так-то?
И Иван Семёнович вопросительно уставился на Муравья.
Во, как он дело-то повернул! Да этим Ваську не собьёшь:
– По кочану! – буркнул он. – Драпали бы помедленней, так не просквозило башку. ...Нашел кого защищать – коммуняк! Полстраны в лагерях ухлопали и не чешутся. Чего построили-то? ...Коммунизм?! – О ком – о ком, а о коммунистах Ваське было, что сказать! – Фигу с маком! ...Я вон поехал в девяностом году в ГДР, так позорище! Как увидели мужики первый магазин – всё! Будто лоси понеслись за пивом. И все по сто марок суют. А у продавщицы-то и сдачи нету. «На, – говорит одному, – двадцать бутылок! Разбирайтесь сами!» ...Вот до чего довели Расеюшку! Хоть опять Берлин штурмуй – пивка попить, х-ха! ...А ты их защищать поехал!
– И поехал! – небритые щеки Ивана Семёновича даже покраснели от Васькиных слов. Даже яблоками пошли. – Когда в Союзе-то плохо было? ...При Горбаче! Когда всё попрятали, чтобы капитализму захотелось. Полные склады тряпок стояли, а хрен чего дадут! ...Ленин-то не дурак был! И Маркс не дурак!
– А кто? – Ваську понесло. – ...Где пиво тогда? В жару-то хорошо бы пивка попить!
– Пиво-пиво! – И Иван Семёнович был спорщик тёртый: с маху не зашибешь! – Прилип... Маркс-то ведь немец? ...У них же есть пиво?
– Не-емец! – протянул Васька. – Для восточной Германии немец, а для Западной – фиг, ...шиш на палочке! Был в гэдээровском музее, знаю. Спрашиваю у гида:
– Карл Маркс сильно умный?
– Сильно!
– А почему тогда немцы в ФРГ бегут? Каждый день! ...А обратно – никто.
Она покраснела и молчит.
– Молчит, понимаешь? – Васька торжествующе глядел на Шумкова: съел, мол! И заключил: – Не было коммунизма и не будет! Болтовня всё это!
– Погоди-погоди! – будет ли – вопрос открытый, а что не было – не согласен! И, захлопнув книжку, я уселся на койке:
– Был коммунизм, дядя Вася! – для уничижительности его так-то навеличил. Чтобы всезнайство посбить! – Недолго, правда, но был!
– Когда? – выпучился Васька. Не ожидал он такого подвоха!
– Тогда! ...Историю-то читай! Что такое коммунизм?
– Что? – Васька аж покраснел: вертится на языке, зараза, а попробуй одним словечком выразить – не получается!
– То!.. Общежитие людей на основе братства и любви – вот что такое коммунизм! Старее поповой собаки то определение, с древних времен.
– Прямо Царство Божье, – съязвил Васька, – твой коммунизм! Рай на земле!
– Правильно! – согласился с ним. Язвит, а ведь прав, окаянец! ... Хоть и не желает той правоты. – Жизнь-то и есть построение того Царства! ...Оттого Кодекс строителя коммунизма и смахивает на заповеди. Умнее Божьего не придумаешь! – И уже к Ивану Семёнычу – в его огород: – Талдычим одно и то же, а сравнить те понятия – что ты! Гордыня мешает. ...Мы, мол, в Бога не верим! ...Во что не верите, друзья-товарищи?! В то, что воровать нельзя, убивать? ...В них, милые мои, и живет Бог-то, в тех истинах! Других нету!
– Понял?! – Васька торжествовал: утерли, мол, нос комунякам! Сообща, так сказать. Но другое, уже другое мучило его, сносило «крышу»:
– А где коммунизм-то был, Алексеич? Когда?!
– В Иерусалиме! Первая христианская церковь и была коммунистической. Чистой воды коммунизмом! ...Еще Фонвизин писал Оболенскому, обсказывал это. ...И никто с тем не спорит!
– Какой Фонвизин? – уж его-то Васька знал. Читывал. – Тот что «Недоросля» написал?
– Другой! Который декабрист. ...А у нас ведь и не получился коммунизм-то, лишь зачаток вышел. ...Кишка тонка!
– Ничего себе – зачаток! – вырвалось у Ивана Семёновича. – Пожил бы я ещё с десяток лет в таком-то вот зачатке. Образование – бесплатное! Медицина тоже. Сколько ты за операцию отдал?
– Нисколько, – процедил Васька, – меня на «Скорой» сюда привезли.
– А с меня пять тысяч слупили! ...За мои же камушки, да ещё и денежки подавай! Не дашь – всё! Жди, мол, какой-то очереди! Мучайся! ...То отпустит, зараза, то хоть на стенку лезь! ...А если ещё чего-нибудь заболит, сердце, к примеру? Денег-то нету! – И врезал уже от души:
– За тем и гонял в Москву, понял?! ...За будущее, за тебя, петуха!
– Сам петух! – огрызнулся Васька. – Одену валенок на башку, так узнаешь!
И ещё бы чего-нибудь такое сказанул в запарке, да дверь распахнулась и в палату влетела сестра:
– Ну и орать! Всех разбудили. ... Ставьте-ка градусники!
Сунула каждому по стекляшке и полетела по коридору дальше.
* * *
Так вот почему Иван Семёнович вчера на ужин не ходил: к операции готовился. Храпеть мастак, а сказать дельное – его нету! ...Разве стал бы тогда Муравей скандалы закатывать? Но что случилось, то случилось.
Сестра вколола Шумкову успокоительное, тот полупил глаза на потолок, затем улегся на каталку и – будто бы и не было старика – отчалил в операционную.
Часам к двенадцати назад привезут. У меня такая же оказия была: заночевал в палате, а утром – под нож! Больничный хлеб дорог.
Но и к часу дня Иван Семёнович в палате не появился, а сестра, бросив, что тот полеживает в реанимации, да и не Васькиного ума дело искать, где Шумков, погнала нас в столовку.
– Как не моего? – возмутился уже в дверях Муравей. – А придет кто-нибудь к деду – что сказать?
– Найдется, кому сказать!
– Вот так! Туда не лезь, сюда не лезь, а потом равнодушию удивляемся.
Как и поминала вчера старуха, после обеда заявился Ванюшка. Но оказался он такой громадой, что если сложить двух старших Шумковых да вылепить одного, то и тогда на Ванюшку материалу не хватит.
Смуглорожий Голиаф в не сходящемся на животе черном пиджаке и таких же штанах сунул каждому из нас тяжеленную лапу, гаркнул весело: «Иван Иванович!» и удивленно пробасил:
– А батя-то где?
– В реанимации! – Васька победно глянул на меня: говорил же – придется за всех отдуваться!
– Я ведь со стройки, уф-ф! – Шумков-младший тяжело опустился на батькину кровать. – Некогда по кабинетам бегать. Как операция?
– Нормалёк! – успокоил Васька. – Было бы плохо – на ушах бы все стояли. ...Сыграем? – грохотнул шахматной доской.
Он ведь в душе-то добрый малый: поорет-поорет, а через минуту забывает о ругачке.
– Какое сыграем? – гость качнулся к тумбочке и шваркнул туда авоську со снедью. – Работы море! – Потом ткнул каждому лапу на прощание и вышагнул в коридор.
Силен дядька, – Васька уважительно посмотрел на дверь, – лбом-то хоть поросят бей! – Любил, знать, крепких мужиков и сам хотел быть таким же, да не всякому та крепость даётся. – А батька – прыщ прыщом!
* * *
Что творилось в реанимации, Иван Семёнович и сам не помнит – отходил от наркоза, но через малое время после визита сына его прикатили в палату.
Покряхтывая от боли и тихонько матерясь, виновник тревог семьи Шумковых сподобился кое-как с каталки на кровать и затих. Слышалось лишь его прерывистое дыхание.
Потом над постелью поднялась пятерня, выказывая, что есть еще огонёк в Иване Семёновиче, большой и указательный пальцы её помаячили малость и сомкнулись:
– Вот такусенькие камни-то, – произнес он слабым голосом, – с хренову душу! Сестра показывала... А болели, стервецы, как большие! Думал уж из окошка однажды выпрыгнуть. А старуха приходит из магазина: чего, мол, окошко-то расхибарил? Хотел ей правду сказать, а болячка возьми да и отпусти... Вот, пропастина, – вернулся к действительности, – и кашлянуть нельзя: будто шилом тычет! Неужто все такие муки терпят?
Это он к Ваське. Забыл уже утренний спор.
– Все-все, – успокоил тот. Но не удержался таки и ввернул пулю: – Кто пиво не пьёт!
– Почему это? – удивился Иван Семёнович и заинтересованно дернулся, чтобы приподняться, но охнул от боли и обессилено замер.
– Потому что! ...У бригадира такие же камни были, у Жорки Поперечного, а мужики ему: «Пей пиво – так выйдут!» ...Взял ящик «Балтики» и пошел на выходные. Всё!
– Чего всё?
– Сбрякали в унитаз! ...Народ-то, деда, слушать надо!
– Может и надо... – с кислой усмешечкой согласился Иван Семёнович. – А то ведь ночами не спал.
И лучше бы он, ядрена вошь, про то не говорил! Будто корова Васькину доброту слизнула. Участливость-то. Крылья Васькиного носа вздулись, и весь он, Васька-то Муравьев, как-то подобрался, и если был бы малость поздоровше, то подхватился бы, наверное, с постели и такое выдал, что держись. Но время подхватываться и время болеть. И время болезни не самое плохое. Скорее наоборот: заставляет иначе на мир-то взглянуть, треножит норов. И Васька сдержался, лишь буркнул:
– Не спал ты! Жди...
Но у него, у собаки, и другой андрон в заначке был! Тот, что после ухода Ванюшки крутился в башке и просился на волю:
– А чего, деда, сын-то на тебя не похож? – Васька деликатно кашлянул. – ...Или бабка того, – неопределенно помаячил в воздухе пятерней, – подгуляла?
– Чего? – ворохнулся Иван Семёнович, – Ванюшка приходил?
– Ну! Передачку в тумбочку сунул...
– Пусть лежит, пусть... – как бы разрешил Иван Семёнович. Затем повернул рыжую голову в Васькину сторону и сказал с отеческой укоризной: – Злой ты, Василий! Из варёного яйца цыпленка высидишь! ... Несёшь хренотень! ...Ничего что я так-то тебя крою?
– Ничего, ничего! – одобрил Васька. – Валяй!
И хотел, чай, добавить ещё пару ласковых, да я не выдержал:
– Хватит тебе! Дай человеку от операции отойти!
Но тут Иван Семёнович произнес такие весомые, такие ёмкие слова, что, кажется, они ещё и сейчас в ушах звучат:
– Безумного не вразумляй!
Ни прибавить, ни убавить!
И Васька это оценил.
– Ла-адно, – протянул примирительно. Но всё одно не удержался! Показал, что и его в мешок не упрячешь: – Все тайное становится явным! – обронил как бы мимоходом.
И вот этот последок-то и понудил Ивана Семёновича рассказать историю появления в семье Шумковых смуглолицего Ванюшки. Рассказывал он, то морщась от боли, то подматюгиваясь, и потому часть крепких выражений я опущу, а вместо них вставлю похилее, но уже свои.
* * *
Раньше ведь как было: хоть хворостиной да лишь бы в армейской ограде торчать! Все рвались служить. Вот и Иван Шумков рвался: и бегал, и прыгал, и глаза тренировал. Да-да! Сосед подсказал: смотри, мол, на зелень дольше, так глаза-то шибко развиваются! В блоху не промажешь.
А служить он попал в Щучью заводь, есть такой городишко в средней полосе. Военные-то знают. Году не прошло, как уже отделением командовал. Он бы и дальше по служебной лестнице продвинулся, но и другие солдатики были не из-под колуна – тоже старались не опарафиниться.
И вот где-то осенью пятьдесят третьего года умер у его подчинённого отец. Ученья на носу, а что делать: пошли со старшиной роты среди ночи того солдата на поезд сажать – пусть с батькой съездит проститься.
Посадили чин-чинарём и двинули было в часть, да у станционного туалета толпа роится. И один мужичок пояснил, что в женской половине баба родила и убежала, и теперь в яме-то ребенок кричит. Ясно, что маленький, большие, ядрена копоть, не родятся! ...Вот и кинулись мужики на вокзал за комбинезоном или халатишком, чтобы вниз спуститься.
Тогда старшина с Шумковым бросились в женскую половину. Ладно там лампочка горела... Сунулся старшина в отверстие, а там дырка-то с копейку – не его размер! ... А Ивану что? Иван-то маленький! Скинул шинель да мундир и как был в кальсонах и нательной рубахе, так и полез в очко. А оно ещё и в крови!.. Но ничего, протиснулся вниз и – к ребенку: зашелся уже тот от рёву да холоду.
Ухватил его, подал наверх, а самого-то уже на ремне вытянули. Обессилел чего-то...
И как был в грязюке да кровянке, таким и побежал вслед за старшиной в медпункт при вокзале. Там его и пацанёнка обмыли, и каждому выдали свое: Ивану – полстакана спирта для сугреву, а мальцу – соску, да еще и взвесили для любопытства. Больше пяти килограммов в нём оказалось. Здоровьишком, выходит, победил свою первую напасть!
...И всё, больше Иван его не видел. Целых одиннадцать лет.
А чего случилось дальше? А вот чего! Иван Семёнович тогда уже прапорщиком тарабанил. /Макаронничал, как заявил мне в курилке Васька./ Добился таки переводу в Тюмень, откуда родом, женился и, хотя супруга попалась такая, что и горчицей не корми, на судьбу не пенял: сапоги выбираешь и то промашку даёшь, а с девкой разве угодишь? ...Да и нельзя военному без строгости жить.
И вот приходит он как-то со службы, а дома тихо-претихо. Нет, и дочка на кухне сидит, уроки делает, и мамка рядом, но не желают, тудыт твою в качель, с ним разговаривать и всё тут!
– Чего, – спрашивает у дочки, – случилось? ...Двоек нахватала?
А Зойка стрельнула глазами в сторону большой комнаты и опять их в тетрадку упрятала.
Иван Семёнович за дверь и обомлел: сидит парнишка за столом и книжку разглядывает. Крупный такой парнишонко, черный, как головешка, и то ли в синей, то ли серой гимнастерке. Была такая раньше форма у школяров.
– Кто таков? – спрашивает Иван Семёнович.
А тот встал с табуретки, руку по-взрослому протянул да и говорит: Шумков я! Ванюшка... Из Щучьего детдома... – а дальше и не знает чего говорить, забыл, видать, все заготовыши.
Но Иван Семёнович и сам понял, откуда ноги растут: вспомнил, как медсестра тем осенним утром пятьдесят третьего выспрашивала у старшины фамилию спасателя, приговаривая, что ребёнок без имени – чертёнок. Стыд, мол, да и только! ...И спирт вспомнил, что хлопнул в то утро для сугреву. Он бы и сейчас не помешал, тот стакашек, да не было его под рукой.
Но супругу он тогда не пожалел: уж матюгнул, так матюгнул! На сто лет вперед. ...Ты, мол, тараканья душа, расспроси сначала парнишку-то толком – не смотри на него уродом!
А Ванюшка ведь сам в Тюмень приехал, один-одинёшенёк. Уж больно горел увидеть Ивана Семёновича: нету, мол, больше у него родни-то! А что трудно поездом до «батьки» добираться – это ничего. Детдомовские – народ самостоятельный.
Живёт у них Ванюшка неделю, вторую, потом стал в Щучью заводь собираться: обсуждать с Зойкой, как следующим летом на каникулы приедет и научит её плавать. У них ведь в Заводи все плавают, как щурята, а он тем годом даже чемпионом был. Но недолго. Потому что Юрка Гусев Ванюшкину медаль потерял. Он ведь маленький, Юрка-то, чего ни возьмёт поиграть – все потеряет.
Иван же Семёнович слушал ту трескотню и думал: вон оно как, одинаковые ребятишки, а живут по-разному. Одни дома, другие в приюте. А кто виноват? Они, сукины коты, взрослые! Зла в мире нет, оно в людях. ...В той бабе, что ребятёнка бросила! И в нём тоже, в Иване Семёновиче! Потетенькался с пацаном, полелеял свою душу и сбыл его с рук.
И как навострился Ванюшка совсем-пресовсем уезжать, как повечеряли они всей семьей да собрались мужской половиной на вокзал идти, Иван Семёнович и решился:
– А что, Иван, – сказал, – оставайся у нас! Чего будешь туда-сюда гонять? ...Хочешь?
А тот и ответить ничего не может. Кивнул только да как реванет. Как тогда, той морозной осенью.
* * *
Вот откуда у Шумковых такой черныш взялся. Неловко даже и сказать.
Да и не сказывали никому. Только вот сейчас: надо же было Ваське Муравьеву по первое число всыпать? ...Другой бы мужик и покруче выдал: взял да и заехал Муравью по сусалам. Вот так вот!
И Иван Семёнович ворохнулся под одеялом, выказывая, как бы он, другой-то крутой мужик, заехал Муравьёнку в пятак, но тут же сморщился от очнувшейся было боли и тупо уставился на Васькину койку.
А того в палате-то уже и не было: сгрёб, видать, с тумбочки свой «Беломор» и шастнул в курилку.
Не появлялся он до самого отбоя, а как проскакала по палатам сестра да вырубила верхний свет, Васька и нарисовался на пороге:
– Спит? – ткнул башкой в сторону подрёмывавшего Ивана Семёновича.
– Нет, – таким же шепотом ответил я, – готовится! Скоро задаст нам Кузькину мать.
– Не задаст! – Васька приоткрыл пошире дверь и в свете коридорной лампочки я увидел в его руках ватный клубень. – В перевязочной взял!
Отщипнув приличный клок, он скрутил катышек и сунул в ухо: смотри, мол! Скрутив другой катыш, протянул мне остатки ваты и ковыльнул к постели. Нет, вру, он сначала-то двери прикрыл: осторожно-осторожно, а потом уже улёгся.