Избранное
С. Б. Шумский





ПОВЕСТИ





СОБОЛИХИНСКИЙ БАЯНИСТ



1

Работал Васька на свиноферме. Обещал директор совхоза отправить зимой на какие-нибудь курсы, а пока выдали ему резиновые сапоги, дождевик, рукавицы-верхонки и закрепили за ним с полной упряжью гнедую кобылу Пульку.

Возить приходилось всякую всячину — обрат, зеленую подкормку, солому, овощи с полей. С неделю Васька возил в погреб картошку и свеклу, а вчера бригадир велел переключиться на вывозку зерновых отходов, которых много скопилось на току. На ферму Васька пришел пораньше, беспокоился, как бы Пулька снова не порвала путы и не сбежала куда-нибудь в лес — ищи ее потом полдня по мокрой траве — хитрая скотинка. Но Пулька была на месте, она одиноко паслась на прибрежной луговине, слабо позвякивая колокольчиком.

Под навесом вповалку спали свиньи. Утро было зыбкое, хмурое, над рекой висела белая полоса тумана. Кругом стояла дремотная осенняя тишина.

В сторожке Васька чуть не захлебнулся от спертого духа ветеринарной аптечки — в углу на топчане лежал сторож Егорыч, укрывшись тулупом.

— Добре девки спрятали, — бодро крякнул он, откидывая тулуп. Тяжело встал, свесил ноги и принялся шумно чесаться, — чевой-то Венька, стерва, опаздывает, моя смена кончилась. Ох-хо-хо… Ну, как жись молодая?

— Нормально.

— Не надоели еще совхозные хлеба?

— Пока нет.

— Ну, ну… — Егорыч закурил трубку, прокашлялся. — А те комсомольцы что ж… не удрали?

— Здесь, куда им драть…

Васька снял с деревянного костыля сбрую и поторопился уйти от назойливых расспросов старика. Неприятно было с ним говорить: вечно с подковырками, с насмешками — вредный какой-то старик.

Пока Васька ходил за Пулькой, на ферме появилась Фенька. Заслышав громыхание ведер и фляг, свиньи мигом подняли носы, в загородках завозились, заверещали поросята, Фенька быстро всех успокоила: одним что-то плеснула, другим насыпала, а третьих вытурила на волю — пастись на ближнем картофлянище. Управлялась она одна на свинарнике, остальные свинарки были на уборке — копали картошку, дергали турнепс, подрабатывали зерно. В страду рабочих рук в Соболихе не хватало, хоть плачь, дояркам да свинаркам, как всегда, приходилось ворочать за двоих.

— Феня, тебя Егорыч спрашивал, — сказал Васька, когда Фенька, гоняясь за поросятами, пробегала мимо.

— Пошел он… — Фенька у самых ворот настигла последнего поросенка, хлестнула его и отбросила хворостинку. — Спит старый хрыч, боится рожу свою высунуть! Сторож, тоже мне…

Подошла поближе, участливо осведомилась:

— Куда сегодня, Васек?

— На зерносклад. Отходы возить буду.

— Я смотрю, ты спозаранок… Больно-то не старайся, а то они заездят тут тебя, и на девок не захочешь смотреть потом, — плутовато улыбнулась, сняла и заново повязала старенький, в цветную крупную клетку платок.

Сама себя Фенька давно вычеркнула из девичьего списка. Было ей уже под тридцать, но так и осталась незамужней. Пока была молодой, ребята почему-то не интересовались, да и не было их, ребят-то, а теперь хоть и ходили в деревне пять-шесть холостяков, Фенька понимала — не для нее.

В деревне ее считали чуть ли не дурочкой, парни и мужики частенько подтрунивали, приставали по пьянке, поэтому она совсем перестала появляться на деревенских вечеринках, слегка опустилась, огрубела лицом. Впрочем, не до вечеринок было, если с утра до ночи на свинарнике, а дома больная мать. Зарабатывала Фенька много, к каждому празднику получала от совхоза, района или области премии. Говорили, что у нее куча денег. Так оно, вероятно, и было, потому что чего только не было в ее доме: тут и приемник, тут и велосипед, тут и швейная и стиральная машины и даже телевизор, хотя телевидение в Соболиху обещают дать не раньше, чем года через два.

Фенька с внимательной строгостью наблюдала за тем, как Васька запрягал. Когда он всеми силами пытался стянуть гужи, молча отстранила его, намотала на руку супонь и уперлась ногой так, что затрещал хомут.

— В избушке поуже дуга есть, ту и бери, — деловито сказала она. Выпрямившись, спросила: — Что хоть вам Дарья готовит? Небось, баланду какую?..

— Да нет, ничего, — Васька вытер вспотевший лоб. — Вчера гороховый суп, молока — от пуза…

— Мясо требуйте, а молоко… ты уже не ребенок, — и приблизившись вплотную, ласково зашептала. — Я бы, Вася, взяла тебя на квартиру, и сготовила бы, и постирала, да знаешь… Боязно мне с тобой будет… вдруг что случится… Там было, не было… деревенские языки знаешь какие? Был бы ты годика на два помоложе, не задумываясь пустила бы, за брата посчитала… А то что тебе с теми обормотами?..

На крыльце сторожки появилась длинная фигура Егорыча.

— Ты, Фень, поди выгнала хромого подсвинка? — спросил он.

— В загородке он.

— Бригадир резать велел.

Егорыч деловито направился к желтой горке досок у сруба строящегося свинарника, выбрал отрезок тесины, кряхтя, взвалил его на плечо и по куче навоза перелез через изгородь, скрылся в березнячке.

— У, крохобор! — зло сверкнула большими белками глаз Фенька. — Что ни попадается под руку, то и тянет. Ну, ладно, поезжай, Васек, а то я заговорила тебя. Обрату завези вечером, не забудь, — и ушла заниматься своими делами.

А Васька долго еще стоял, распутывал неумелыми руками вожжи. Всякий раз, когда Фенька вот так близко, до теплоты дыхания, приближала свое лицо, он терялся в непривычном и новом для него волнении. И сейчас он испытывал его и боялся, как бы она не заметила этого и не посмеялась над ним. Поспешил быстрее уехать.

Сразу за березовым лесом, где во все стороны открылись глазу поля, пашни с желтыми колками и где пошла одна дорога, он припутал вожжи, а сам растянулся на дне фургона.




2

Вечером Васька, усталый, голодный шел перелеском домой. Волнующей и совсем незнакомой показалась деревня издали. Небо подпирали грязно-багровые от заката столбы дыма, вдали слева слабо отсвечивала река, и оттуда, из-за полосы леса, надвигалась ночь.

Над деревней висели тревожные выкрики гусей, лай собак, блеяние овец, бормотание репродуктора на крыше клуба — все эти звуки доносились откуда-то издалека, словно с острова, но на самом деле все было рядом, стоит только спуститься с горы и войти в узкую улицу, как ничего уже не заметишь и не услышишь.

В общежитии топилась печка, на столе стоял закопченный чугунок с кашей. Тут же сидел Генка Глушков и гадал на картах.

— А вот и свинопас явился!.. — пропел он на манер оперного певца. — Скажи-ка, дядя, ведь недаром…

Глушков заломил колоду новеньких карт, шумно прошелся по ней пальцами и начал раскладывать.

— Как думаешь, свинопас, выпью сегодня я или нет? Давай-ка раскинем… Речка движется и не движется…

Забавным вначале показалось Ваське это занятие Глушкова. Битый час он мог сидеть перед разложенной колодой, разговаривать сам с собой, спорить и даже кому-то угрожать. Часто он подзывал Ваську и показывал фокусы, которых знал уйму. И сейчас, после плотного ужина, у него было благодушное настроение, он собрал карты, предложил Ваське:

— Хочешь, покажу новый фокус?

— Подожди, поем.

— Потом поздно будет. Так, значит, сегодня я выпью…

— В сенях заскрипели половицы, застучали чьи-то сапоги. Вошел Спартак.

— Не дал, сволочь, — устало проговорил он и, не раздеваясь, лег на койку.

— Не дал!? — Глушков шлепнул колоду на стол, и начал выкладывать весь свой запас мата — колено за коленом.

— Перед праздником, говорит, получите. Шарага, а не совхоз. И какой дурак толкнул меня сюда?.. — Спартак достал из-под подушки книгу и погрузился в чтение.

Васька ждал, что Глушков вот-вот скажет свое: «А у нас в лагере…»

И действительно, Глушков забегал по комнате, часто зашмыгал носом, сел на кровать, закурил.

— В лагере за такое дело раза два-три посадили бы, и… пиши завещание.

— Да пошел ты на фиг со своим лагерем, — сказал Спартак, не отрываясь от книги. — Денег нет, а он: «В лагере»…

— А я об чем толкую? — Глушков сорвался с места. — В сентябре мы по сколько получили? По пять червонцев — разве это заработки? А еще и подъемные положено. Завтра сам пойду, я им устрою вдоль по Питерской.

— Ничего ты им не сделаешь, — сказал Васька, разглаживая живот после каши. — В райкоме предупреждали: в совхозе подъемные не положены. Захочет директор — даст, не захочет — не даст. Вот так.

— Это я не сделаю?

— Попробуй.

— Заткнись, а то по шее схлопочешь. Не сделаю… Не таким обламывали рога.

Глушков и Спартак приехали в совхоз на месяц раньше Васьки. Глушков — прямо из заключения, где он три года отсидел за хулиганство, а Спартак — откуда-то с Алтая или из Казахстана, Васька не мог понять толком, так как Спартак рассказывал о своей жизни целые истории — одна занятнее другой. Говорил он, например, что учился в авиационном училище, но не закончил, а потом плавал матросом на Дальнем Востоке, и был даже за границей, а потом работал на медеплавильном заводе, а потом уже здесь оказался.

Васька верил и не верил всем этим историям. Верил потому, что Спартак на самом деле много знал и рассказывал обо всем с увлечением, а с другой стороны, когда он успел исколесить весь свет, если ему не так уж и много лет, всего на три года старше его? Врал все скорее всего, недаром вспоминал о своих приключениях только пьяный, а так и не заикался о них.

Васька принес с улицы сухих поленьев, подложил в печку. Глушков по-прежнему расхаживал по комнате, кошки у него скребли: выпивка расстраивалась.

Дрова долго потрескивали, вдруг ярко вспыхнули, а от печки пошел ровный, усыпляющий гул.

— Спать завалиться, что ли, — затосковал Глушков.

— А я к вдовушке схожу, — сказал Спартак, вставая с кровати.

— Ты бы подкатился к ней поближе, может, червонец отвалит на выпивон.

— Держи карман шире. Вчера сказала, если, говорит, не думаешь совсем переходить, больше не заявляйся. Совсем… — расхохотался Спартак — Отмочила баба, как будто я дурнее паровоза.

— А все-таки ловко ты к ней подъехал, — не без зависти сказал Глушков.

Глушков завидовал Спартаку во всем — умению держаться на людях, с мужиками, уж на что кузнец Платон, с которым он работал, был строг и справедлив, и тот не очень сердился на него за безалаберность, за лень. Спартак, кстати, отделывался острым словом, умной шуткой, а где надо, мог и поработать. И в клубе он, красивый, с пышным светлым чубом, с ленивым презрительным прищуром в глазах, выбирал любую девушку и шел танцевать, хотя вся деревня знала, что ночует он у вдовы Симы Зайцевой.

— Уметь надо, — с равнодушной тоской ответил Спартак, сладко потянувшись. — В клуб пойдешь? Пускай наш Шопен тренируется, а то, видишь, совсем задремал у печки. Вася, пойдешь играть танцы?

— Нет, сегодня кино в девять.

Когда они ушли, Васька сел за баян и сразу исчезли усталость и сон.

Мечта стать музыкантом не покидала Ваську нигде. У хозяина дома был приемник, вечерами он подолгу вертел его, искал красивую музыку и иногда находил такую, от которой внезапный восторг холодно сдавливал грудь и менялось все вокруг и самого себя он видел как будто со стороны. Там, в приемнике, угадывались больше шумные города, в которых он мечтал побывать и покорить своей будущей музыкой, своими звуками — их целая уйма металась сейчас в его распаленном воображении. Только почему-то невозможно было их остановить в памяти, собрать в одно целое, они рождались и тут же пропадали, как лесные крики.

Какую бы музыку ни слышал Васька, он всегда думал, что она может воспевать только природу, ее тайные движения. На берегу реки, когда прямо на глазах тух осенний закат, он всякий раз садился на коряжину у обрыва и слушал, как шумит на перекате река.

У того берега из-под валуна глухо и монотонно ухает сильная волна, задавая всему тон, а на отмели звонко трепещут переливчатые звуки; к ним примешивается сухой шелест осоки в кустах ивняка, слабый скрип дерева, иногда в этот оркестр врывается тяжелый, долгий вздох — стая уток торопится в теплые края, — или нежный, как скрипка среди медных труб, голос маленькой птички с голубой грудкой, которая беспокойно прыгает по голым веткам.

— Цой — циу — циуй… — пропоет она свою партию и тут же куда-то исчезает.

Ваське казалось, что и закат имеет свои звуки, отражаясь в воде, он тоже поет свою небесную песню.

И в его голове начинала звенеть эта песня и он с тревожным вниманием слушал ее, перегонял восторженной мыслью.

Музыка эта как зачаровывала его, что он забывал обо всем на свете. Однажды застала его в такой неподвижности Фенька.

— Ты что здесь притаился, Вася? — спросила она с любопытством. Васька встрепенулся от неожиданности и в смущении даже не знал, что ответить.

— А я думала, не случилось ли что с тобой, — Фенька с удивлением осмотрелась вокруг, присела рядом. — Смотрю: Пулька привязана, тебя нет…

— Я вот сейчас сидел и думал, — заговорил Васька после некоторого молчания, — как сочинить такую музыку… Ну, чтоб показать, что на земле все только-только появилось, только начало жить… Все это ведь родилось когда-то — лес, птицы, звери, реки… А музыкой все можно сказать.

— Не знаю, Вася, — вздохнула Фенька. — Ты все забираешь в голову что-то непонятное, сидишь, слушаешь и тебе интересно.

Она нарвала сухой травы, смяла в комок и, бросив в воду, последила, как его кружило, унося течением от берега.

— Сейчас прикатил управляющий, орет: свиньи опять забрались на ток. А что я могу сделать? Попробуй, попаси их, они как собаки рыскают везде.

Фенька рассказала, как лет пять назад одна свинья на все лето убежала в лес, опоросилась там и совсем одичала — пришлось пристрелить, а поросят выловили, выросли, ничего. Поговорили еще о разных пустяках, налили в бочку воды и вернулись на ферму.

Трудно было понять Феньке странную Васькину натуру, да она и не старалась. В такие дни, когда она видела его задумчивым и молчаливым, смотрела на него еще с большим уважением и все спрашивала, не заболел ли он чем.




3

Незаметно, тяжелыми рваными тучами, яркими закатами кралась зима. В первых числах октября отделение управилось с уборкой хлебов, в домах солили капусту, вставляли вторые рамы, окапывали завалины. Снег не выпадал еще, но крепкие заморозки сушили землю, на взгорьях она вздувалась и трескалась. На реке появлялись забереги, трава смерзалась в хрустящую корку и едва оттаивала в солнечные дни к полудню.

На ферме Ваську давно считали своим. Делал он свое дело молча, много не рассуждал и никому не жаловался, хотя часто от ведер и фляг ныли руки, полы дождевика постоянно были мокрые, холодили тело все терпел и сносил в своих мыслях. Бригадир и свинарки уважали его за эту молчаливую старательность, помогали где словом, где участливыми расспросами, а где и делом. Даже Егорыч вроде подобрел и при случае угощал крепким до одури самосадом.

Свиней перевели в зимнее помещение, которое от ветхости сгорбилось на пригорке у березняка, где река делала крутой загиб. Работы у Васьки прибавилось, нужно было подвозить и солому, и комбикорм, и воду. Но тут на помощь приходила Фенька. Раскрасневшаяся, довольная, она легко, не проливая ни единой капли, ходила с двумя ведрами на кормокухню и обратно, приговаривая:

— Ты только поддевай, Васек. Я-то привычная, а ты не спеши, вот женишься — наработаешься.

Свинарки перемигивались между собой и прямо в глаза бросали Феньке:

— Брала бы уж в примаки. Чего тебе надо: гармонист, подрастет мужик будет хоть куда, довольная будешь. Творожком, сметанкой, вон как Симка того белобрысого приголубила.

— Чего зубы скалите? — полушутя, полусерьезно бросалась с кулаками на них Фенька. — Парнишка еще не целованный, ничего не понимает, а они распустили языки… У-у!..

— А ты научи, — не унималась Марья, самая бойкая и острая на язык баба, она не стеснялась блеснуть соленым словцом даже перед мужиками. — Что-что парнишка, потом войдет во вкус, любовь — дело нехитрое…

— Совести у вас нет, ей-богу! — махала рукой Фенька и уходила.

В таких разговорах Васька не участвовал, он брал ведра, брошенные Фенькой, и таскал воду, стараясь, однако, не пропускать мимо ушей дальнейший разговор. Ему было приятно, что говорят именно о нем.

А то собирались свинарки в сторожке. Подвергалось здесь обсуждению решительно все — совхозные новости и последние сообщения газет, слухи и догадки, правда и вымысел. Обо всем здесь вырабатывалось свое особое мнение. Но после того, как стало известно, что Фенька и Васька остаются по вечерам в сторожке одни, весь узор насмешек и подковырок обрушился на Феньку.

Свинарки, конечно, и в мыслях не держали, чтобы оскорбить, унизить ее. Нет, они ценили ее как работницу. Делалось это ради того, чтобы как-то скрасить свой нелегкий труд, блеснуть увесистым словом, забыться на минуту от семейных тягот и забот.

Как всегда, зачинщицей такого ополчения против Феньки была Марья. Она усаживалась возле печки, лицо ее добрело от тепла, она откидывалась к стенке и начинала:

— Во гульнем скоро, бабоньки, на Фенькиной свадьбе. — Марья выкидывала артистический жест рукой, мечтательно причмокивая губами. Маткин берег, батькин луг… Ух!.. — и срывалась с места, манерно плыла вокруг печки. — Ты, Фень, и Спиридониху пригласи, хоть ей сотня в субботу, она вприсядку ловко ходит. Для простору столы расставим в клубе, жениха с невестой отдельно, можно даже на сцену — чтоб все видели. А чаво? Невеста — кровь с молоком, и телом богатая, и лицом ладная, и дом с коровой. И жених… сам на музыке играет, парень красивый, разве что ростом еще не вышел… Беды нет: малое дерево завсегда в сук растет.

Когда все катились со смеху, Марья сидела невозмутимо-серьезная, с заразительным блеском в крупных глазах, и, сложив на груди руки, вертела два больших, корявых пальца.

— Да ведь к ней опять сватался Вахонин, — замечал кто-нибудь.

— Опять?! — ахала Марья. — Правда, Фень?

— Ага, — улыбалась Фенька, слегка краснея. — Приволокся в воскресенье, сидел, с матерью часа два трепался, а я пришла — мигом выпроводила.

— И молодец, Феня, — вздыхала Марья, вдруг погрустнев. — Лучше за турецкого султана выйти, чем за этого пропойцу. Не горюй: в девках — больше, в бабах — меньше, в девках меньше — в бабах больше — так по пословице. А моя песня, например, уже спета, внуков скоро буду нянчить.

Заканчивались эти разговоры обычно одним и тем же: кто-нибудь подходил, включат приемник, которым премировал ферму в прошлом году совхоз, и покручивали три пластинки с песнями и частушками. Пластинок поначалу было больше, да бригадир Тимофей Прохорович по пьянке все помаленьку подавил.

Однажды Васька шел обедать. Из калитки одного дома его кто-то окликнул. Это была Марья. К груди она прижимала серый узелок.

— Что вам дарит Дашка? — таинственным голосом спросила она и, не дожидаясь ответа, заговорила снова. — Я вот тут хочу дать тебе рубашку, шапку, белья пару, а то вижу: ты в одном, да в одном. Сирота, небось, приласкать-то некому, знаю я, как это дается человеку. Рубашка от сына осталась, офицер он у меня, служит. Самого-то на войне потеряла, живу вот одна, маюсь…

Марья стиснула глаза и отвернулась, чтобы скрыть накипавшие слезы.

— А то мы болтаем на ферме… Бабы ведь мы. Любим чесать языки. Если и слышишь когда, так не обращай внимания да наматывай себе на ус помаленьку. Оно ведь все жизнь, куда ты от нее денешься? Ну, иди, отказываться не вздумай, от чистого сердца даю. Продрогла я что-то, выскочила в одной кофтенке…

Калитка щелкнула заложкой. Васька постоял немного и медленным шагом направился к своему общежитию. От подарка он и в самом деле хотел отказаться, неловко было как-то принимать чужое, а с другой стороны, подаренное было кстати: все детдомовское уже поистрепалось, а купить новой одежды еще не успел, да и не очень разгонишься с такими заработками.

Напрасно доярки подозревали Феньку в каких-то особых связях с Васькой, хотя она, эта связь, была. Ее нельзя было назвать ни дружбой, ни, тем более, любовью. Была простая привязанность двух разных по возрасту и характеру людей, которых неожиданно сблизила совместная работа. Но и эта привязанность пробудила многое в Феньке, а иногда трогала и глубоко запрятанные девичьи мечты и чувства.

Нередко они оставались на ферме одни и сидели до тех пор, пока не заступал в свои права сторож Егорыч. Часами говорили о разных пустяках, обсуждали деревенские новости. Не раз рассказывала Фенька про свою жизнь, детство, школу, в которой пришлось ей проучиться всего-навсего три зимы.

С грустным упоением в голосе вспоминала она о длинных годах голода, о том, как вкусны казались тогда зеленые лепешки из боярышного листа, из гнилой картошки, из почерневших прошлогодних колосков, за собирание которых гоняли и преследовали почему-то свои же объездчики.

Война и голод научили человека быть находчивым и изобретательным. Обыкновенную таежную черемшу люди наловчились в войну использовать во всех возможностях: ее сушили и солили на зиму, ею начиняли пироги, из нее, если присевить обратом и подбить горстью муки, получалась сытная похлебка. Теперь же выйдешь за огород, где в густых зарослях лозняка и черемухи, в болотинах лежат еще разжиженные сахарные пласты снега, найдешь под пригретой, пахучей елкой кустик упругих корешков с зелеными трубочками листьев и принесешь домой. В охотку, один-два раза, поешь черемши со сметаной с таким аппетитом, с такой радостью, но больше двух-трех раз ни рвать, ни есть не потянет. А в войну, до появления огородной зелени, черемша была едой и выручкой.

Слушая Фенькины рассказы о ее нелегком детстве. Васька сравнивал и оглядывался на свою жизнь и видел, что она была совсем другой. Он мучительно искал и не находил того, по его мнению, главного в своей жизни, что могло бы быть интересно и ново для Феньки. Так, разные детдомовские мелочи, о которых не стоило и говорить. Он больше молчал. Но зато потом, засыпая под коляным суконным одеялом, ругал себя за это молчание, за ту робость и волнение, которое он испытывал при встречах с Фенькой.

Как-то раз они сидели в сторожке. Из клуба принес Васька газету, в которой два длинных столбца было написано про Феньку. Сверху стояла и улыбалась она сама с поросенком на руках. Фенька мельком взглянула на фотографию, махнула рукой.

— Ну их… Меня уже раз десять печатали. А толку-то? Все на горбу выезжаем. Каждый год обещают воду, запарник, а их все нет. Тогда бы я показала им, как выхаживать свиней! — она взяла из Васькиных рук газету, пробежала по строчкам. — Да и врет он вот здесь: «За весь летний сезон не было случая падежа…». Где ж не было, когда двадцать шесть поросят сдохло?

— Он, наверное, имел в виду, что не по твоей вине, — сказал Васька.

— По моей или не по моей, вина одна — наша. — Фенька сложила газету и небрежно бросила на лавку. — Через год для государства вон сколь мяса было бы, а так… Брандахлыст проклятущий, пять минут поговорил, а настрочил целый воз. Знаю я этих корреспондентов.

Но за этой ворчней и недовольством Васька почувствовал и другое: Фенька гордилась своей работой, знала в ней себе цену, гордилась, что о ней пишут в газетах. Он вспомнил и газетные вырезки, которые видел в ее доме на стене рядом с почетными грамотами, когда помогал возить картошку.

Из открытой дверцы плиты вырывался слабый свет, расплывчатыми бликами сновал по стенам и потолку, румянился в маленьком оконце.

За ящиком с отрубями настойчиво скреблась мышь. Фенька склонилась на колени и, казалось, совсем задремала. Васька слушал, как в печке сипели и потрескивали сырые березовые дрова и его тоже клонило в сон. На треугольном торце одного из поленьев пенилась янтарно-желтая накипь, и оттуда вырывался тонкий, тягучий писк. Он то затихал, перестраивался на новый лад и начинал прерывисто переливаться, то начинал звенеть, а потом обрывался вдруг и с новой силой затягивал свою унылую, одинокую песню. И тогда она слышна была во всей избушке.

Но вот на торце вспыхнули синие язычки, поленья с треском обвалились и начали хорошо гореть. Писк прекратился. Прекратилась и песня, которую слушал Васька.

Феньку, видно, разбудил тяжелый шорох в печке, она выпрямилась, поправила платок, виновато проговорила:

— Чуть не уснула. Хорошо так, у печки.

— Сырые, ни черта не горят. — Васька рад был, что она нарушила это молчание. Он старательно поправил в печке дрова, подбросил новых поленьев.

— Вот ты, Вася, когда-нибудь уедешь отсюда, — сказала Фенька изменившимся голосом. — Кому хочется в деревне жить?.. Выучишься, станешь умным человеком, женишься потом и забудешь, что сидел вечерами с какой-то там Фенькой.

— Я никогда жениться не буду, — с твердым убеждением сказал Васька.

— Будешь, Вася, — Фенька задумалась. Но тут же встрепенулась, обняла его одной рукой и с поспешным жаром повторила: — Будешь, Васек! В твои годы все так говорят. До восемнадцати лет и я не думала об этом. Худенькая я была, хилая — так голод да работа выматывали меня. А сейчас все ушло, не вернешь — лучше уж одной. А ты как женишься, жену-то люби, не изменяй. Изменять нельзя.

Васька сидел неподвижно, боясь пошевелиться, и не слышал Фенькиных слов, он чувствовал на плече только ее руку, тяжелую, теплую, и эта тяжесть ему была приятна.

Фенька глянула на него насмешливыми, понимающими глазами, беззвучно расхохоталась.

— Молодой ты еще, Васек, нецелованный. — сказала она с разочарованной грустью. Подумав, серьезно и просто добавила: — Лет бы десять назад — ох, и полюбила бы я тебя! Так полюбила!.. — и вдруг притянула Васькино лицо и поцеловала в губы. — Я во всех гармонистов влюблялась, только меня все обошли стороной… А сейчас что? Забыла как любят… Хочешь, научу, как нужно целовать девушек взасос?..

С улицы по двери кто-то зашарил рукой. Вошел Егорыч. Фенька проворно отстранилась от Васьки и нагнулась к печке, делая вид, будто перекладывает дрова.

— Без света сидите, значит? — старик скорее сделал для себя заключение, чем спросил, усаживаясь на топчане.

— Нам и от печки светло, — сказал Васька.

Егорыч многозначительно похлопал шубными рукавицами, снял с гвоздя фонарь и отправился осматривать свинарник.

Домой Фенька и Васька шли вместе, но за всю дорогу перекинулись несколькими словами. В переулке, откуда им предстояло разойтись в разные стороны, Фенька сказала:

— Ты уж не ругай меня, Вася. Дурковатая я, теперь опять пойдут сплетни на всю деревню. Ну и черт с ними… В клубе сегодня будут танцы?

— Нет, сегодня кино, два сеанса.

В темноте Васька не различал ее лица, видел, как блестели у нее глаза. Он думал:

«А чего? Я ее сейчас поцелую. Она думает, наверно, что я совсем ребенок, ничего не могу…».

Но от одного прикосновения теплой, огрубевшей Фенькиной руки оробел и не осмелился осуществить своего намерения.




4

Однажды утром Васька проснулся от какого-то шума. Он высунул из-под одеяла голову: лампочка под потолком, как всегда, «дохла». Глушков сидел за столом и громко чавкал, скреб в чугуне ложкой, доедал вчерашние щи.

— Сколько времени? — спросил Васька.

— Спи, свинопас, шести еще нет.

Васька посмотрел на черные окна, встал с постели и начал собираться на работу.

— Да, свинопас, я еще вчера хотел у тебя спросить… — проговорил Глушков, лениво вылезая из-за стола. — Займи мне трояк до вечера, в район поеду.

Васька пошарил в карманах, отыскивая десять рублей, которые у него оставались. Денег не было. Куда они могли деться? Он хорошо помнил, что вчера в обед купил на мелочь печатку туалетного мыла и пачку «Прибоя», а новенькая десятка оставалась в правом кармане.

— Нет… — Васька еще раз проверил карманы. — Нет. Пропали куда-то.

— Пропали? — хмыкнул Глушков. — А много их у тебя было?

— Десятка. Вот в этом кармане, хорошо помню.

— Номер!.. Может на койке где? — Глушков шумно отодвинул кровать, сдернул одеяло, потряс его, приговаривая: — Ты не подумай на меня, свинопас, хочешь — обыщи, если не веришь.

— Что там… я сам где-нибудь потерял.

Их взгляды встретились, и по тому, как не то испуганные, не то виноватые глаза Глушкова быстро опустились, Васька понял, что деньги взял именно он.

От скрипа и возни проснулся Спартак.

— Что вы там возитесь, сволочи? — сердито прохрипел он, натягивая на голову одеяло. — Спать мешаете.

— Ты вставай, сейчас поедем. У водовоза чулок с деньгами потерялся, ищем.

Васька снова перерыл постель, обшарил карманы, но все бесполезно. Уже пора было идти на ферму. У самых дверей Глушков сказал ему:

— В район поеду, попробую часики загнать. Две красненьких дадут, как думаешь?

— Не знаю, — Васька передернул плечами и вышел за двери.

Дорогой, ежась от колкого морозца, он размышлял, как быть теперь без копейки денег. Нужно и на папиросы, и в кино, и рубашку вчера хотел купить. И дурак, что не купил, все равно пропали.

Поднявшись на пригорок, Васька остановился и взглянул на деревню. Низкие ряды домов еще спали, тускло отсвечивая маленькими окнами, из некоторых труб поднимался дым, смолистым ароматом струился по ветру. Тоскливо и одиноко стало у него на душе. Потянуло в детдом, туда, где осталось тепло, согревшее его детство. Ваське неизвестно было направление, где он находился, знал, что где-то там, далеко за полосой тайги, что чернела за деревней в утреннем тумане. Хорошо было в детдоме! Ни забот, ни мыслей, где поспать и что одеть, зимой — учеба, летом — работа, а вечерами шастали по селу, делали набеги на совхозный горох, на огороды. Сейчас бы учился в девятом классе…

И зачем было соваться в этот техникум? С такими глазами и на завод-то не взяли, а то энергетиком вздумал быть!.. В музыкальное училище — дело другое, если бы не опоздал. А может и туда не приняли бы?

Вспомнил Васька, как он открыл однажды двери музыкального училища и как на него обрушилось бешеное трепетание музыки: скрипки, баяны, пианино, визгливые голоса, трубы — хоть уши затыкай!.. Гардеробщица, сидевшая в окошке под лестницей, объяснила, что никакого набора уже нет, а конкурс был — ни черта себе! — десять человек на место.

Дальше Васька никуда не пошел. А после ухода долго теснился в голове разнобой звуков. И сейчас, шагая по мерзлой тропе, ему казалось, что он до сих пор держался где-то в самом верху головы и потихоньку звенел, переворачивался слабыми звуками.

На ферме все шло своим обычным порядком. Свинарки задавали корм, спорили, переругивались, смеялись, Фенька носилась с ведрами и на кого-то кричала:

— Мелко плаваешь, милая. Не указ ты мне, сама знаю, что делать. Ты что, Васек, хмурый такой? Не кручинься, чхать мы на всех хотели, правда?

— Конечно, — и Васька улыбнулся сам себе, удивляясь, что сказан это слово густым мужским баском.

День прошел как-то незаметно, и когда вечером он вернулся домой. Глушков и Спартак сидели за столом и играли в карты. Возле ножки стола валялась распитая поллитровка.

Глушков не в меру был говорлив, ерзал на скамейке, удовлетворенно шмыгал носом.

— С тебя, значит, трояк. Эх, я думал, опять бура… Стоп. Парой заходишь? Та-ак…

Спартак молчал и с мрачным видом смотрел в карты.

— Водовоз, нашел свои деньги?

— Нет.

— А я загнал часики. Пятнадцать с ходу дали. Ну, да хрен с ними. В лагере у меня были такие, что… семнадцать камней, непроницаемые! Пять мои, осталось, значит… Та-ак… Везет же тебе! Бью!

— Здорово, колбасники! — весело закричал Михаил, переступая порог. — Как живете? Грязи у вас по колено.

— Приветик. Свинопас забывает про свои обязанности.

— А у тебя что рук нет?

— Садись, — пригласил Глушков, — в буру сбросимся.

— Добуруешься, что последние штаны скоро сползут.

— Сползут — на казенные перейдем. Бура! Блеск! Вот как надо играть!

Васька несколько дней не видел Михаила и сейчас обрадовался его приходу. Он испытывал к нему до восторженности нежные чувства, как к старшему брату. Познакомились они в райкоме комсомола, оттуда и привез Михаил его в совхоз и помог устроиться.

А сейчас они шагали по темному проулку. Михаил нес баян и рассказывал, что у него сломалась машина и что он переселился в хорошую квартиру.

— По случаю новоселья выпить бы следовало, — говорил он из темноты и по его голосу Васька соображал, куда ему поворачивать. — Ну, ничего, Галюху привезу, тогда уж отметим.

В порыве откровенности Васька рассказал Михаилу о том, как пропали у него сегодня утром десять рублей, хотя сомневался, украл ли их Глушков, или он сам их где потерял. Рассказал и о том, что они, то есть Глушков и Спартак, часто оставляют его без обеда, съедая его порцию мяса, молока.

— А ты что мне не сказал, когда я сейчас зашел за тобой? Мы бы потолковали.

— Да черт с ними, с этими деньгами, — вздохнул Васька. — Не наживется Глушков ими. Я вот сколько живу, а он ни разу не постирал свое белье, рубаха ломится от грязи, страшно надевать, и носит.

— Ладно, я еще успею с ним поговорить.

Самодеятельность под руководством завклубом Евгения Петровича, или просто Жени, готовила к Октябрьским праздникам одноактную пьеску, в которой играл и Михаил. Васька аккомпанировал солистам и исполнял вариации «Коробейников». Женя был в восторге от его игры, и не раз уже хвастайся в райотделе культуры, что его самодеятельность займет первое место в районе.

Народу в этот субботний вечер поднабралось в клубе. С центральной усадьбы приехали на выходной старшеклассники — пять парней и с дюжину девчонок. После фильма остались посмотреть на веселье молодежи некоторые мужчины и их жены с сонными ребятишками на коленях.

За последнее время зачастила в клуб и Фенька. И каждый раз ее видели в новом наряде: то она надевала синее шелковое платье, то белую кофту с юбкой в мелкую складку — все на ней сидело ладно, плотно. Женщины перешептывались, в удивлении останавливая на Феньке глаза: расцвела, наконец, девка.

Когда в перерыве между танцами все вокруг затихали и только хлопали в углу возле сцены костяшками домино, Фенька, как бы не замечая ничего вокруг, с важностью подходила к Ваське, шептала: «Для меня, Вася», — и шла по кругу, распустив слегка руки, тугая, сильная: по полу катилась частая дробь и звенели ее частушки о звездочке, о «супернице», о бригадире…

Но сегодня она, выйдя на круг, плясала вяло и как будто нехотя, голос ее срывался на визгливый, плечи были низко опущены, руки лежали на бедрах безжизненно и неподвижно. Васька, приложив щеки к баяну, следил за ней и старался поймать ее намерения. И неожиданно почувствовал, как заскользили, запутались у него пальцы.

— Давай, Вася! — подбодрила его вдруг Фенька. — Где наше не пропадало…

Плечи ее вздрогнули, руки ожили, загудел пол, заходили старые половицы, затрепетали стекла… И вдруг стены грохнули и покатились общим смехом. Музыка смолкла…

Фенька остановилась, вскинула на сидящих горящие глаза, потом спокойно подняла свой пояс, который и был причиной смеха, и опустив голову, медленно направилась в дальний угол, где сидели женщины.

— Давай, давай! — горланили парни из-за стола возле сцены.

— Талия подвела!.. Вот это номер!..

— Мотька, вызывай ее на повторную!

— Давай! Да живей ты, а то запал пропадет!..

Но как ни вызывал на круг Феньку конюх Агапов, хватко выкидывая различные неуклюжие коленца руками и ногами, она не вышла.

Женя, уже с час провозившийся на сцене возле разбитой в майские праздники радиолы, запустил, наконец, заезженную пластинку. Девушки, пара за парой, пошли танцевать.

Васька вышел в тамбур покурить. Над крышей вздыхал ветер, проникая сквозь щели ледяными струйками. Он думал о Феньке.

Привалившись к дверному косяку, напротив него стоял Глушков, перебрасывался ленивыми фразами с каким-то парнем. В темном углу возилось трое школьников, которых не пускали в клуб.

Васька думал о Феньке.

Из клуба начали выходить гуськом женщины, вздыхая и думая о завтрашних заботах… Последней шла она…

Как только она поравнялась с дверью, Глушков схватил ее и, прижимая в угол, забормотал и злорадно захихикал от удовольствия.

— Руки коротки, обормот! — Фенька с силой оттолкнула его и направилась к выходу.

Васька видел злые, растерянные глаза ее, они как будто говорили ему: «Эх ты, а еще парнем называешься…»

— Корова, я доберусь до тебя, — крикнул в темноту Глушков и громко засмеялся.

Васька сжал кулаки, сдерживая подступившую злую дрожь, и что было силы в руках уцепился в жилистую шею Глушкова.

— Ты что это, сволочь! — вскрикнул от неожиданности тот. — Ах ты, сука, из-за бабы… Вот сука!

От возбуждения Васька не почувствовал никакой боли, хотя сильно ударился головой об стену. Он мигом вскочил и снова бросился к Глушкову.

— Чего петушишься? — отстранил его парень, удерживая Глушкова. — Бедным хочешь быть?

— Подожди, Иван, — бормотал Глушков. — Отпусти, прошу. Посмотри, сильно здесь окарябано? Я ему за все сделаю.

— Это посмотрим, — сказал Васька.

— Повякай у меня.

— О чем вы здесь спорите? — вышел из клуба Михаил. — Пойдем, Васек, играть, радиола опять сломалась.

Они направились к двери, но Михаил тут же вернулся и подошел к Глушкову.

— Зайдем, Глушков, в клуб, мне поговорить нужно с тобой.

— Валяй здесь.

— В клубе удобней. Я тебя зову как член комитета комсомола.

— Член или не член — мне один хрен. — Глушков пульнул на улицу окурок, отплюнулся: — Валяй здесь!

— А ну по домам, шпана, — прикрикнул Михаил на школьников, и те торопливо высыпали на улицу. — Зачем вы обижаете его? — и он кивнул на Ваську. — Думаете, если парнишка из детдома, беззащитный, так у него можно и деньги украсть, и без ужина оставить, и понукать всяко? Вместе ведь живете.

— Дальше?

— Не торопись. А деньги верни ему сегодня, ясно?

— Ты докажи! — запальчиво завизжал Глушков. — Ты видел, когда я брал у него деньги?

— Миша, не надо…

— Нет, ты скажи мне: видел или нет? Я в лагере был, таких гадов… После этих слов Глушкова Михаил вскрикнул, видно, тот задел его, и Васька не мог уже видеть того, что происходило: на шум выбежали из клуба, оттеснили его; он только слышал истошные вопли и ругань Глушкова и голос Михаила, который повторял одно и то же:

— Ты знай, с кем связываться, знай… — Через несколько минут он и сам появился в толпе и, узнав Ваську, взял его за руку.

— Смотри, нервный какой… Не он деньги брал… Куда прете, пошли танцевать, драка кончилась.

— А кто дрался, с кем?

Толпа в недоумении снова вернулась в клуб, и танцы продолжались.

Васька весь переполнялся гордостью за Михаила, завидуя втайне его силе и спокойствию. Ночевали они в новой, почти пустой квартире Михаила на досках, пристроенных возле топившейся плиты. Засыпая у горячей спины Михаила, Васька размышлял о случившемся, с упоением строил планы отпора Глушкову, если он задумает сунуться с кулаками.

Утром Михаил уехал за женой, которая жила с ребенком у своих родителей, а Васька отправился в общежитие, но вначале вошел в хозяйскую половину.

— Давеча опять подались куда-то, — сказала хозяйка. — В район, видно, или на Центральную. Вчера управляющий встретил — приказал не готовить на них. Непонятные они, эти ребята. В совхозе ленятся, а пьют кажин день — где деньги берут только?..

— Глушков вчера часы свои продал, — Васька хотел рассказать хозяйке про свою пропажу, но умолчал: теперь ни к чему, не вернешь.

Вернулись из района Глушков и Спартак вечером. Никто не знал о цели их поездки. Рассыльный каждое утро приходил звать их к управляющему, они обещали, но не шли. Васька сидел на кровати и изучал самоучитель, когда они появились.

Глушков, не говоря ни слова, подскочил и ткнул костлявой рукой Ваську в грудь так, что тот ударился затылком о стену.

— Подлюга. Думал, что тебе так и пройдет.

Васька отбежал к печке, схватил полено.

— Ну, сунься…

— Пошипи у меня.

Глушков подходил с кулаками, но тут вмешался не обращавший никакого внимания на стычку Спартак. Он сидел до этого на кровати и переобувался.

— Кончайте, вы, петухи, а то обоим холки намылю.

— У, сука! — протянул Глушков. — Второй срок не хочу из-за тебя наживать, а то бы… — и он направился к столу, вытаскивая из кармана бутылку водки.

Васька только тут разглядел у него под глазом большой синяк и нижняя губа была разбита. И не ожидал Васька такого оборота, он готовился к отпору, но все расстраивалось: Глушков уселся и дал волю словам:

— Я убил бы его одним ударом, гада. Что он видел, как я брат у него деньги? А ты думаешь, кто управляющему напел, чтобы он нам денег не давал? Он, шестерка. «Вот работает парень и не требует, а вы…» Может, сортиры наймешься им чистить? Ну, чего зыришь своими глазенками?

Васька молча прошел за самоучителем и, направляясь к двери, бросил:

— Не твое дело, куда пойду. Я честно работаю, а ты крохоборничаешь, идиот!

Глушков распечатал бутылку, выпил полстакана, погрыз корку и снова принялся ворчать, но теперь уже с определенным философским значением.

— Сволочи все! — кричал он, постукивая кулаком по столу. — Все до одного — сволочи! А я за себя не отвечаю! Мало вы меня знаете, я на все способен, я вам устрою шутку. И свинопасу устрою. Что, я его деньги брал?

— У тебя рожа-то воровская, все можно подумать, — отозвался Спартак, роясь в своем чемодане. — Надо будет вернуть ему эту десятку, пока не забыл.

— Взял и ни слова, дружки так не поступают.

— Ладно тебе, страдалец. Ты лучше ложись да отоспись хорошенько, завтра допьем. А я пойду к вдовушке, попрощаюсь.

После ухода Спартака Глушков поворчал еще немного и тут же, за столом, захрапел.




5

Весь следующий день прошел у Васьки в каком-то тревожном мысленном напряжении: вспоминался детдом, вспоминались летние вечера возле костра, с бесконечными разговорами, со страшными историями — как хотелось все это сейчас вернуть или хотя бы с кем-нибудь вспомнить. Но за весь день не пришлось ни с кем даже поговорить. Михаил не возвращался, а Фенька?.. С ней что-то произошло после того вечера в клубе. Носится с ведрами по свинарнику, ни одного слова не спросила.

И погодка такая, что только думать и вспоминать.

Еще с утра мороз расслабился и вскоре валом, с неумолимой степенностью, повалил снег. Долго крепилась затянувшаяся осень. Теперь каждый знал, что снег не растает и что это зима. Снег падал на сухую, гулкую землю, прятал, как человек прячет свои тайные грехи, ее уродливое лицо под свой чистый покров, чтобы она потом, после задумчивости и долгого сна, снова ожила и повторяла свои прихоти.

Уже в молочной темноте нельзя было ничего, кроме мокрого крупа лошади, различить, когда Васька поехал за последней бочкой. Он соскочил с водовозки, похлопал Пульку по теплой шее и, упираясь плечом в оглоблю, помог ей развернуться. Ему хотелось побыстрее закончить этот длинно тянувшийся день.

Река сплошь покрылась льдом и только на середине русла чернела узкая полоса. Перехваченная перемычками и своеобразными зализами, она не желала сдаваться на милость зимнему покою.

Васька прикинул, что лед, судя по толщине его на краях проруби, достаточно крепок и решил спятить лошадь, чтобы не делать тех лишних пяти-шести шагов до бочки. Пулька упиралась и настойчиво мотала головой, но он, ухватив ее за храп, толкал силой, покрикивал:

— Ну чего ты, дура? Дело веселей пойдет.

Теперь он черпал ведром легко и ловко и одно за другим выливал в бочку. И когда ему оставалось вылить всего несколько ведер, бочка вдруг скользнула у него под рукой, поползла от берега и неумолимо начала опускаться. Внизу что-то заскрипело, застреляло по всему берегу, и в то же мгновенье водовозка рухнула, выбрасывая из себя сверкающие лохмотья воды. Это произошло в течение каких-то секунд, Васька, вовремя отскочив, не сразу понял, что же такое стряслось.

Лошадь стояла передними ногами на коленях, задними она билась и скользила по обламывающемуся закрайку льда. Бочка больше чем наполовину погрузилась в воду.

По всей вероятности, Пулька забыла про свою старческую слабость и вздремнула. И видя, как она рвалась теперь всем телом, стараясь выпростать задние ноги, которые погружались все больше и больше и вода уже доставала брюхо, Васька так обозлился на нее, что не знал, что ему делать. Он забежал спереди, и с силой дернул за повод.

— Но, пошла! — кричал он и бил ее сапогом по боку, не помня себя от ярости и досады. — Ну, еще, еще!.. Я тебе покажу, как спать, паскудная ты… Нно!.. Нно!..

Пулька и сама сознавала всю опасность своего положения, она выбивалась изо всех сил, фыркала, стонала, поднимаясь и снова падая на передние ноги, но была бессильна выскочить из западни и, тем более, вытянуть за собой тяжелый груз. Упиравшаяся здесь в берег лощина в зимнее время служила проездом через реку. С того берега возили заготовленные весной дрова, таежное сено, строевой лес. Ваську не раз предупреждали на ферме, что место это, несмотря на видимую пологость, очень глубокое, с крутыми уступами по дну. Опасность и впрямь была велика, и он понял это только сейчас, когда увидел у своих ног запрокинутую голову лошади. У него не нашлось в эту минуту смекалки распрячь ее или, в крайнем случае, продолбить лед у нее под брюхом. Обессиленный, он присел на корточки, тронул размякший, сыромятный повод — Пулька оставалась лежать неподвижно. Изо рта у нее текла пена, дышала загнанно и смотрела широко открытым глазом в лицо своему хозяину. Глаз этот все понимал, все чувствовал и только не мог пожаловаться и сказать об этом.

— Ну, что ты? Устала? — шептал Васька, гладя ее угловатую голову, и у него катились по щекам слезы. — Что же делать? Ну, отдохни, я сбегаю сейчас на ферму, позову. Ты хорошая, умная кобылка… Силы не хватает?

Пулька как будто поняла эти слова, она оттолкнула головой Васькину руку, словно говоря: «Подожди, я еще раз попробую» — рванулась вперед.

Она вскочила на передние ноги, отбегая, Васька смотрел, как водовозку, а вместе с ней и лошадь, тянуло все дальше и дальше под лед. Пулька, мотая головой, взметнулась на дыбы, заржала и вместо того, чтобы прыгнуть к берегу, грузно повалилась на бок, прогремела по льду копытами, забарахталась в воде…

Васька отбежал за осыпанный снегом куст, сдернул неизвестно зачем шапку и, вытянув шею, принялся шарить глазами по тому месту, где несколько секунд тому назад билась лошадь. Там чернела с изгибами и поворотами длинная полынья.

По льду со звоном каталось ведро.

— Утонула… Нету… — бормотал он, не веря своим глазам. — Утонула.

— Утонула…

Он вскарабкался по косогору, оглянулся еще раз и побежал, но не на ферму, а совсем в другую сторону, вдоль берега.

В ельнике ему показалось, будто кто-то, давясь хрипом, бежит следом. Васька остановил дыхание, прислушался и с облегчением выдохнул воздух: это он сам оказывается так тяжело дышал.

Было совсем темно и тихо. В ветках еле уловимо шуршали снежинки. Выбираясь на поляну, где снег опять мешал раскрыть глаза, он снова прибавил шагу. У него сейчас держалась одна мысль: скорее попасть в общежитие. Но когда он различил знакомые столбы, одиноко стоявшие на месте бывшего гумна, вдруг понял и сразу оценил свою вину.

«Не пойду, — размышлял он, пробираясь в самую густоту мелкого сосняка, — они поймают меня и в милицию. Коня утопить — не шутка. Уйдут в клуб Глушков и Спартак, возьму баян и убегу. Я не дурак, чтобы… До района, а там… Поеду в детдом. Что они прогонят меня? А спросят, где был эти полгода?».

Васькино воображение неутомимо принялось рисовать картину шума и суматохи, какая вот-вот поднимется в деревне. Наверное, будут кричать, потом побегут вытаскивать Пульку, чего доброго, начнут искать и его, Ваську.

«Поеду в детдом, — окончательно решил он. — Чего мне здесь мучиться, губить свою молодость? Вон Глушков сидел, не сладко там. Буду учиться, а то на курсы киномехаников поступлю… Хорошо будет».

В деревне не только не поднимали крика и шума, а наоборот, как ни вслушивался Васька, не мог уловить ни единого движения, никаких признаков жизни. Только однажды где-то на том конце деревни жалобно провизжал колодезный ворот, потом хлопнули ставни и тут же все потонуло в густом месиве падающего снега.

Чтобы быстрее шло время, Васька снимал с веток пушистый снег и лизал его с ладони. По-прежнему больно кололо в висках и начинали мерзнуть ноги.

«Пора. Пойду». — Он выбрался из сосняка и направился наугад к изгороди хозяйского огорода. И вскоре наткнулся на нее, тихонько перелез и, оступаясь в картофельных лунках, пошел к дому.

Подходя к стайке, ясно услышал, как слева зафыркала и зазвенела удилами лошадь. От страха у него все сдавило в груди, он прижался к углу, послушал.

А что, если это Пулька? Выскочила, наверно, из полыньи, примчалась сюда, вся обледеневшая. Сейчас как подбежит и начнет хватать зубами, топтать копытами и смеяться над ним: на, мол, тебе, ты возил на мне воду, утопил, а я все еще живу, я живуча…

— Стой ты! Расхохорился, черт побери, — послышался приглушенный густой бас.

Эти слова сразу поставили Ваську на место. Там, за изгородью узкий переулок между двумя огородами. Видно, кто-нибудь остановился у крутого спуска к реке.

Но Ваську совсем поразили слова Спартака, которые отчетливо донеслись оттуда же, из темноты.

— Чего он там копается? Вот и свяжись с таким кретином.

В эту же минуту в сенях дома застучали чьи-то шаги, торопливо пробежали по двору. Если бы знал Васька, что Глушков уносил завернутый в одеяло его баян…

Когда хлопнула калитка, Васька, сгорая от любопытства, а скорее от не совсем ясного подозрения, выскочил из-за сарайки и шмыгнул в дом. Дверь в комнату была открыта. Спотыкаясь о разбросанные дрова, он нащупал в темноте лампочку, долго вворачивал ее.

Две койки были совсем голые, на третьей лежал один матрас, на полу валялись подушки, какое-то тряпье. Васька все понял: они уехали, уехали совсем, забрали даже его одеяло. Он тут же вспомнил про баян, который всегда ставил в угол, за спинку кровати. Со всех ног бросился туда: баяна не было.

— Они баян мой взяли! — шептал он, бестолково бегая по комнате. — Баян взяли… Я их догоню, пускай попробуют…

В эту минуту в нем было столько решимости и силы, что он забыл и страх свой, и все пережитое: ведь баян, он все для него, без него не поступить теперь в училище… без него нет жизни.

Васька уже спускался к реке, перебежал длинный мост, и он остался позади, а их все не было. Подгибались ноги и совсем не успевал дышать. Поднявшись на ровное место, он остановился и, что было силы, прокричал:

— Баян отдайте! Я все видел!.. Верните мой баян, слышите вы!..

И потом долго слушал. И вдруг где-то далеко справа зафыркала довольная своим бегом лошадь, скрипнула сбруя. Васька хотел крикнуть, поперхнулся воздухом, отдышался и снова пустился бежать. Оступился, упал, рванулся вперед. Бежал до тех пор, пока совсем перестали подчиняться ноги, сдавило в груди.

— Нет, я их все равно догоню, — твердил он в исступлении.

Но чем больше он повторял эти слова, тем меньше у него оставалось надежды. Да если даже он и догонит их, разве они отдадут ему баян? Не такой человек Глушков, чтобы в нем когда-нибудь заговорила совесть.

Васька вспомнил, как он утром попросил у Спартака закурить, а Глушков высунулся из-под одеяла и прохрипел:

— А ты баян свой загони, чего сшибаешь.

Спартак стоял у окна, он даже не повернулся, когда протягивал руку с пачкой папирос.

Обессиленный, убитый всеми потрясениями этого дня, Васька заплакан. Впервые за свою жизнь он плакал не от боли, а от обиды и ненависти к людям, от растерянности и бессилия перед жизнью.

Не разбирая дороги, подталкиваемый упрямым желанием догнать, он тяжело брел туда, где, по его предположению, находилось районное село. Снег не переставал, наоборот, он закрученный напористым ветерком, бил в лицо частой, тугой сыпью, до боли холодил щеки и лоб.

Впервые Васька задумался о жизни, не о той жизни, которая до этого легко укладывалась в привычные рамки его нехитрых запросов. Нет, он задумался о другом. Зачем живут люди? Ради чего? Почему они ненавидят так друг друга и каждый старается всеми силами свалить все трудности на другого? Разве в этом цель? Цель… В чем она, где ее искать эту цель? Вон Глушков и Спартак разве ищут ее? Жили вместе, знали все друг о друге, а теперь вот украли баян, на всю жизнь сделались врагами… Зачем?

Все мысли складывались из вопросов, ни на один из которых так и не смог ответить себе Васька. Одно он чувствовал, из всего, что он пережил и перевидел за свои семнадцать лет, он заключат, что жизнь для него будет трудной всегда, ждать и надеяться не на кого, надо добиваться в жизни только самому. Недаром об этом каждый день твердили и в детдоме. Только все представлялось как-то по-иному, не так, как теперь…

Васька стоял под большой сосной. От выплаканных слез и усталости тянуло на сон, в тепло. Пережитое на берегу реки отодвинулось вглубь сознания, он уже не думает о нем, все ему было сейчас безразлично. Вспомнились детдомовские рассказы о том, как можно легко умереть на холоде — уснуть и не проснуться. Все исчезнет, провалится, словно ничего и не было. А то налетят сейчас волки и начнут рвать…

Но в эти минуты ни волки, ни смерть не пугали Ваську. Он представил, как его закоченевшего найдут, привезут в деревню, похоронят. Жалеть будут, поди.

«Только бы не уснуть», — ворочалась в его голове тревожная мысль. — Не спать, нельзя спать…»

А вверху, над головой, с тяжелыми вздохами шумела сосна, сухо шуршат по ее гладкому стволу снег…

Он лежат в гробу, в незнакомой, просторной избе. В окнах солнце бьет через замерзшие окна, а от них — желтые квадраты на полу. Вдоль стен стоят и сидят люди, шепчутся, вздыхают. Гроб кажется тесным, шатким, как лодка, слышно, как внизу хрустят стружки. Подушка тоже набита стружками. В носу щекочет приятный кисловатый запах — видно, от залежавшегося коленкора. Чихнуть хочется. В углу кто-то расслабленно сморкается, всхлипывает: Фенька плачет. Она. Ну, и пусть поплачет… А у самого гроба, держась за его край, стоит Михаил. Васька всем лицом чувствует его внимательный, строгий взгляд. Михаил шепотом выговаривает:

— Эх ты, колбасник… Разве можно в такие годы помирать?

Но Васька хорошо знает, что он не умер, ему и самому хочется жить.

Когда открывается дверь и осторожно входят люди, он видит одним уголком глаза в глубине сеней приставленную к стене белую крышку гроба. От нее душно становится, он не хочет, чтобы она его прикрывала.

А сидящие вокруг люди как бы угадывают его мысли. Они оживляются, начинают громко разговаривать. Несколько человек уходят в сени и приносят эту страшную крышку. Васька вскакивает в гробу, но люди хватают его, насильно кладут обратно, связывают руки, прикрывают крышкой и начинают гулко колотить гвоздями. Он кричит, барабанит в крышку коленками, но люди вдруг смолкли и как будто о чем-то шушукаются…

…Васька встрепенулся, открыл глаза: кругом тот же снег, та же темень. На сосне зашевелились ветки, подул жесткий ледяной ветер. И от этого ветра Васька как будто сбросил минутное оцепенение, в голове прояснилось. Опять вспомнилась Пулька — как рвалась из оглобель, до бешенства разъяренная, измученная, с печальным взглядом в больших глазах. И ему стало сильно жалко ее. Она ведь тоже хотела жить и билась за жизнь до конца сил, а он ее по глупости погубил, уничтожил.

Васька готов был сейчас же вернуться в деревню и все объяснить, рассказать, но давно потерял дорогу и направление куда идти. И хоть бы собачий лай был слышен…

Он долго топтался вокруг сосны, отогревая ноги и пряча лицо от холода. И невдалеке, присмотревшись, начал различать неподвижную белую глыбу. Когда приблизился вплотную к ней, то догадался, что это зарод сена. Не раздумывая, забежал с подветренной стороны, и сбив ногой пушистый снег, с остервенением принялся дергать из него непослушными пальцами мягкое, душистое сено.

Васька так обрадовался своему спасению, что забыл обо всем на свете и вскоре начал разговаривать сам с собой, пробовал даже петь. По мере того, как углублялась в зароде нора, ему становилось теплее и спокойнее на душе. Но когда он залез в дыру, промял спиной и ногами сено и улегся, наконец, в ямке, его начала бить сильная дрожь. В груди и во всем теле стоял какой-то густой, тяжелый холод, тело иголками продирала стылая боль.

«Все, за-амерза-аю…» — с грустной безнадежностью размышлял Васька, стуча зубами. Он чувствовал, как все внутри тонет, куда-то проваливается, — это, конечно, она, смерть, но уже не было сил пошевелить рукой, чтобы отогнать ее…




6

Пульку вытащили на следующее утро, Егорыч отправил ее на тракторных санях в соседний притаежный колхоз — в лисятник, а сам, выпросив у управляющего лошадь, подался в райцентр на базар. Продав две пары подшитых валенок и несколько волосяных кистей и объездив все магазины, хотел уже снова возвращаться в деревню, но вспомнил про наказ управляющего узнать в милиции, не поймали ли беглецов, то есть Глушкова, Спартака и Ваську. Все думали, что Васька, утопив лошадь, убежал заодно с теми двоими. Егорыч не верил и только ради этого решил узнать самолично.

— Нет ни беглецов, ни постелей, — ответил один из куривших в просторной комнате милиционеров.

— Так и малый заодно с ними? — доискивался истины старик.

— Какой еще малый? — с явным раздражением спросил милиционер, который сидел за столом. — Вчера убежали, а позвонили утром. И еще какого-то малого спрашивает… Они давно в городе, ждать вас будут.

— Ну, и леший с ними, с энтими комсомольцами. Кому надо, тот пущай и ловит их.

Завернувшись в тулуп, Егорыч, сам того не желая, дорогой размышлял о случае с Пулькой, о Ваське, сомневаясь относительно его побега. Он привязался к этому молчаливому, старательному парнишке и даже, если случатся разговор в конторе или на людях, ставил его в пример местным лоботрясам.

Подъезжая к деревне, старик свернул к ближайшему от дороги зароду, чтобы надергать под себя сена. Никогда он не любил заявляться на свой двор с пустыми руками. Когда он обходил зарод, облюбовывал место, где легче поддеть вилами, ему подозрительно бросилась в глаза подходящая горка сена, меньше всего припорошенная снегом.

«Кому бы это понадобилось? — размышлял старик, сгребая находку. — Може, приготовил, а увезти помешал кто…»

Он отнес один навильник, уложил в сани, и только что подошел за другим, вдруг вскрикнул и рванулся бежать, позабыв о вилах и о лошади. Ему показалось, что из зарода, в том месте, где лежала куча сена, кто-то черный высунулся и тут же исчез.

— Сказать, зверек какой, — бормотал Егорыч, стоя по другую сторону стога. — Нет, зверька конь учует. Чево я так напужался? У меня же вилы в руках были…

Ничуть не меньше Егорыча испугался и Васька. Он несколько раз просыпался и снова засыпал и сейчас не спал, просто лежат, перебирая в памяти вчерашнее. Оно казалось ему таким далеким и неправдоподобным, что было даже смешно. Как это вдруг нет Пульки? Она, поди, стоит в своем стойле и как только кто-то войдет, обязательно покосится глазом и задергает отвисшей губой. И Глушков, и Спартак, и баям, и сам он на ферме, а не здесь, в сене — все на своих местах.

Но постепенно, с полным пробуждением, действительность возвращалась такой, какой была, мучил голод и вертелись в голове тревожные мысли о будущей жизни.

Васька долго прислушивался к неожиданно возникшему шуму и возне. Когда он выглянул и увидел перед собой ноги человека, первой мыслью его было:

«Нашли, значит, сейчас заберут и — в милицию».

Но тот человек совсем не торопился, его даже не слышно стало. Наконец, до Васьки донесся хоть и испуганно-строгий, но совсем знакомый голос и сильно обрадовал его.

— Вона, кто здесь!.. — протянул Егорыч, опуская вилы. — Не далеконько же ты бежал. А я-то… Я уже в милицию ездил заявлять.

Но Васька видел на его лице ухмылку, с какой он принялся рассказывать и про испуг, и про Пульку — сам виновато улыбнулся.

— Баян увезли? — переспросил старик, услышав Васькин рассказ. — От паскудники, не постеснялись и сироту обидеть! — Для тебя оно вещь, а для них? Пропьют и только. Ну ты, парень, не на смех пугнул меня: что-то живот захандрил.

И он побежал за стог, торопливо распоясываясь на ходу.

Старик забыл даже про сено, видя, как Васька съежился на морозе, он отдал ему свой тулуп, и они поехали. Дорогой он подробно рассказывал, как трактором вытаскивали Пульку, а потом баграми шарили в полынье, ловили его, Ваську.

— Утопил и хрен с ней. — заявил Егорыч. — Теперь машины все делают, они и народ в могилу скоро загонят. Сказано же в писании: погибнуть человеку от рук своих. Так оно и будет.

Ваське было не до стариковской ворчни. Когда въехали в деревню, он хотел здесь же идти в общежитие, но Егорыч удержал его, говоря, что довезет его до места.

— Да я и сам пойду к управляющему. Что, думаешь, боюсь? — и Васька соскочил с саней. — Не беспокойся, объясню все, как было.

Он думал, что в деревне, увидев его, люди будут встречать его как чудо, но во всей улице ему попалось навстречу двое школьников и девчонка, неподвижно стоявшая с санками у ворот.

Обновленная, принявшая неожиданно белый вид, деревня жила все той же размеренной скрытой жизнью.

«Пойду, расскажу. Может, не посадят, а платить — пускай…» размышлял он.

Эта ночь изменила в нем многое, он почувствовал уверенность в себе, сознавал, что он совсем не такой, каким был вчера или три дня тому назад.

Контора оказалась на замке. Васька постоял на крыльце и отправился на ферму. Там тоже было тихо и безлюдно. Во дворе стоял трактор с санным прицепом, расхаживало несколько свиней. Васька подошел к сторожке, прислушался: изнутри доносился чей-то ровный голос. Он повременил, решил заглянуть в окно и только что подвинулся к углу, вдруг отпрянул, затаился: на крыльце возле дверей стоял сам управляющий! Он дымил папиросой и смотрел куда-то вдаль, за реку. Васька повернулся и нацелил к темному загону, но не успел сделать и пяти шагов, как тяжелая рука вдруг схватила его за шиворот и пригнула к земле.

— Куда, бандюга! Я вас всех, паразитов, пересажаю, будьте уверены. Далеко не уйдете…

— Андрей Иванович, да я… — хотел сказать Васька.

— Что ты? Я вот покажу вам, почем фунт совхозного хлеба. — Управляющий распахнул дверь и втолкнул в нее Ваську. — Полюбуйтесь, один летун сам заявился.

Марья повернулась — так и ахнула:

— Ва-ась! А мы-то думали, что ты тоже под лед ушел. Фенька извелась, пойду, говорит, и я в прорубь, все равно мне, говорит, не будет жизни без него. Вот обрадуется!

Рядом с Марьей сидел Тимофей Прохорович и еще одна свинарка.

— Ну, так как же, дорогой мой? — начал управляющий, — лошадь угробил, и когти рвать из совхоза? Ловкач!

— Я не убегал…

— А ночь где пропадал? — в упор спросил управляющий.

— Я гнался за ними, хотел отобрать баян… — Васька опустил голову, боясь показать слезы, которые задержал в сжатых ресницах. — Под стогом ночевал я…

Управляющий прошелся в молчании до окна и обратно.

— Вот видишь! Ты под зародом дрыхал, едрена корень, а они спокойненько уехали и постели прихватили, сволочи они такие. А раз ты видел, почему не прибежал в контору? Там как раз собрание шло. Звонок в милицию — и они задержаны. Не сообразил? Лошадь-то утопить у тебя соображения хватило.

— Ну, ладно тебе, Андрей! — заступилась Марья. — Парню и так досталось. На чем он будет играть теперь?

— Не ладно, а сам виноват. Было бы все цело. Но я выловлю тех подлецов. Даю слово. — Управляющий уселся, покачегарил в печке. — Подумать только! Общежитие дали, спецодеждой обеспечили, питание готовое работай знай! Но нет, лодырничать и пьянствовать лучше. А в районе разве не видели, кого отправляли? Один из лагеря, другой еще черт знает откуда, паспорта спрятали, не давали… Что ни проходимец — так его в деревню, и даже не поинтересуются…

— А что в городе? — заговорил Тимофей Прохорович, откашливаясь от хрипоты, — путевочку вручили и до свидания. Прут всяку шваль, стиляг деревня всех примет.

Завели разговор о городской молодежи, о том, какая она дурная, и от нее деревенская портится, бежит от земли. Васька обрадовался, что забыли про него. Он закурил у Тимофея Прохоровича махорочную сигарету и с двух затяжек так осоловел, что перестал соображать. Лица расплылись, голоса смешались, куда-то провалились, словно отгородились невидимой стеной — даже смех разбирал.

На квартире Ваську встретили с радостью и удивлением. Зинка, хозяйская девчонка, сразу, не успел он сесть, кинулась на колени, даже сам хозяин, молчаливый и незаметный в доме человек, бросил подшивать валенки и подробно начал расспрашивать обо всем, что случилось.

— Мы, — рассказывала хозяйка, нарезая хлеб, — идем это с собрания, смотрим: дверь — нараспашку, свет горит и никого! Что, думаю, такое случилось! А тут оказывается… Ну вот, как ты баян не занес сюда… И цел бы был? Я не зря думала, что они… В район и в район — кажин день..: Не спроста это делалось. Да вот, Вася, я бумажку подобрала там на окне и в ней десять рублей. Тут написано.

На корочке от ученической тетради, размашисто написанной коричневым карандашом, Васька прочел:

«Ты извиняй меня, Вася. Это я взял у тебя деньги. Думал отдать на завтрашний день, да так как-то… А утром, когда ты закуривал, не мог в руки подать, совесть заела… В общем, поеду искать повеселей жизню. Не думай, что я уж такой плохой человек. Пока. С. Тропинин».




7

С фермы Ваську перевели в столярку. В детдоме он несколько месяцев учился столярничать и эти знания теперь пригодились. Он с удовольствием помогал столяру Федоту Петровичу, словоохотливому, доброму старику тесать клепку, копылья к саням, делан заготовки для парниковых рам и для ремонта всякого хозяйственного инвентаря.

За утопленную лошадь управляющий вызвал в контору и еще раз поругал как следует, и на этом все вроде закончилось. Даже платить не надо было, так как Пулька считалась выбракованной лошадью и ее давно намеревались гнать на бойню.

По вечерам Ваське тоскливо было без баяна. В мыслях он никак не мог примириться, что лишился его навсегда, лишился детдомовского подарка — самого первого и дорогого подарка в своей жизни.

После ужина он, скрываясь от приставаний Зинки, уходил в бывшее общежитие, которое хозяйка, чтобы не поморозить картошку, отапливала каждый день, часами изучал самоучитель, «разучивал» песни по нарисованным кнопкам, зачитывался до поздней ночи книгами, которые стал брать в библиотеке. Временами он отрывался от страниц, опьяненный тем, что происходило там. в книге. Никогда раньше не поражало его так чтение. Были книжки как книжки, интересные, немножко занимательные, он читал их в детдоме, как и все ребята, прочитывал и тут забывал. Теперь же рядом с окружающим миром вдруг начал раскрываться перед ним другой мир — мир книги. И он ошеломлял его своей новизной выдуманной жизни, радостью причастия к чужим переживаниям.

С тяжелой, разгоряченной головой Васька возвращался по темным сеням в хозяйскую половину и мертвецки засыпал. Иногда после работы он забегал к Михаилу, помогал ему собирать старый радиоприемник. Съездили они один раз в район, поговорили с начальником милиции, который ничего утешительного не сказал. Сказал только, что на станции и в областной милиции все знают и ищут воров.

Для Васьки было полной неожиданностью, когда однажды вечером ввалился к нему Михаил.

— Нашли?! — закричал он, увидев в его руках знакомый футляр от баяна. — Их поймали?

— Поймали, — как-то загадочно ответил Михаил, раскрывая футляр. — Ну-ка, пробуй, как он из себя.

У Васьки потухла в глазах вся радость, как только он взял баян на колени: это был совсем другой, не его баян.

— Не узнал?

— Нет, мой не такой. Ремни вот и вообще…

— Будет разглядывать, баян твой. Играй, послушаем, как он звучит.

Утром, когда Васька шел на работу, один парень, встретив его, спросил:

— Что, Мишка не купил тебе баян?

Васька подумал, что это простая шутка, но теперь с недоумением посмотрел на Михаила.

Действительно, этот баян купил Михаил. Возвращаясь как-то со станции, он заглянул в раймаг и увидел там на полке несколько новеньких баянов и аккордеонов. Дома они разговорились об этом с женой, вспомнили про Ваську.

— А что если собрать с каждого, кто ходит в клуб, и купить ему баян, — предложила Галя вдруг. — Девчонки, по-моему, не пожалеют, не знаю, как ребята…

Михаилу эта идея показалась занятной, но вряд ли осуществимой. И все-таки вечером он отправился в клуб, посоветовался с Женей, который тут же вручил двадцать рублей.

— Давай попробуем, сказал он, — авось расколятся. Для кого другого, а этого парня надо выручать: у него талант, уж я-то разбираюсь в музыке как-нибудь! Бери, деньги сельсоветские, все равно растрясу по мелочам.

Когда подобралось народу, Михаил остановил охрипшую радиолу и обратился ко всем с необычайной просьбой:

— Кто намерен помочь парню — кладите сюда, в общем, — заключил он, снимая шапку.

Некоторые приняли эту просьбу за шутку и посмеялись, некоторые отказались, а кто просто молча отсиделся. Но некоторые ребята тут же начали вытаскивать из карманов полтинники, кто двадцать копеек или рубль, или несколько медных монет. Даже конюх Агапов, который лениво слонялся вдоль лавок и от которого девушки с визгом шарахались в разные стороны, положил в шапку измятый рубль. Девушки пообещали собрать и принести утром.

На следующий день Михаил сидел в конторе. В кармане у него было больше сорока рублей. Он большие надежды возлагал на директора совхоза, который обещал заехать на отделение.

Из коридора Михаила молча поманила Фенька.

— Я слышала, ты деньги собираешь… Вот возьми, — и, сунув пачку десятирублевых бумажек, она повернулась уходить.

— Феня, подожди! — закричат ей вслед Михаил. — Дай я тебя, дорогушу, расцелую.

— Агрономша приревнует.

— Ничего, и для агрономши хватит.

Через час Михаил был уже в раймаге и с медлительностью «знатока» музыки ощупал и опробовал на слух каждую клавишу всех четырех баянов, стоявших на полке, придирался к каждой мелочи… Купил самый дорогой, тульской марки, так как денег хватило на него с излишком.

И вот Михаил сидел и рассказывал все это Ваське, для которого так старался целый день, и увидел, что тот встречает каждое его слово отчужденно. Васька настойчиво отказывался от баяна, говоря, что он сам заработает и купит.

— Да тебе за год не заработать! — доказывал ему всерьез разозлившись. Михаил. — Не понимаю твоего упрямства. Фенькиных денег жалко?

— Не надо мне чужого, заработаю как-нибудь, — твердил Васька.

— Ну, а чего тебе, Вася, не взять? — ласково уговаривала и хозяйка, которая давно сидела тут с притихшей Зиной на коленях. — Что это, краденое, что ли? Вот тем сорванцам, что украли у тебя, — им совестно будет на всю жизнь. А тебе что? В общем, дело ясное. Вещь куплена, люди добра тебе желают, Вася, и нечего тут показывать свою гордость: некрасиво это, мы знаем, кто ты такой. Тебе в училище надо готовиться — это главное для тебя. А сейчас сыграй нам что-нибудь. Видишь, и Зинка хочет послушать. Что тебе сыграть, Зина?

— Сыглать, — закивала Зинка, — Ночью Васька долго ворочался, не спал, наслаждался необычностью ощущения от нового баяна, его непривычной податливостью звука. Только стесняла обязанность перед Фенькой, Михаилом. Как их отблагодарить, чем?

Не надо ему ничьей помощи, ничьей жалости к его сиротству, он добьется всего сам, своими силами. Хватит у него сил, пускай не думают, что он слабак…

Проснулся Васька по старой привычке рано. Изба была наполнена слабым светом — топилась печь, разнося по комнатам легкое тепло ночного покоя. Возле печки сидела хозяйка и чистила картошку.

— Куда это ты, Вася, собираешься спозаранку? — спросила она.

— К Михаилу надо зайти, а то он опять уедет сегодня на Центральную.

— Работка тоже, — вздохнула хозяйка. — Раньше, при колхозе, как было хорошо, а теперь как что — на Центральную, не могут уж здесь отремонтировать. Мой обещал еще вчера, что-то нет. Видно, на неделе. Так ты подожди немного, я сейчас блинов сброшу, позавтракаешь.

— Не надо, тетя Даша, я приду скоро.

Васька сказал неправду хозяйке, он отправился не к Михаилу, а на свиноферму.

На дворе была еще ночь, поблескивали крупные звезды. Резко скрипел под ногами снег.

Над избушкой и над свинарником высоко в небо поднимались белые столбы дыма. Васька обрадовался, когда увидел у печки Феньку одну. Тихо поздоровался.

— А, Вася, — повернулась она. — Здравствуй, здравствуй. Проходи, садись. Сегодня мороз больше тридцати, наверно.

— Да, щиплет хорошо. Свиньи что-то визжат, заколели, поди.

— Кормят девки. А я уже своих откормила. У меня сегодня будильник стал, прибежала — еще пяти не было. Пойду сейчас, завалюсь, досплю, — Фенька бросила в печку лучину, которую держала в руке, помолчала. — Соскучился, Вася, без нас? Ты какой-то другой стал. И голос не такой — парнем сделался.

— Такой, каким и был, — улыбнулся Васька. — Ты меня долго не видела, поэтому так…

Он примолк. Ему хотелось говорить совсем о другом. Он несколько раз исподтишка посмотрел на Фенькино лицо, задумчивое, усталое, из-под серой шази белела полоска туго повязанного платка, в больших глазах играли огоньки от печи. От этого они казались мягкими, жгучими.

— Зачем ты дала деньги, Феня? — наконец решился Васька. — Тебе самой нужны. Что ты обязана для меня? Я сам виноват, оставил баян там, надо было к хозяйке…

Вдруг Фенька вскрикнула, и этот крик походил не то на взрыв радости, не то испуга и бросилась обнимать Ваську. Тот оторопел от неожиданности, не соображая, что с ней случилось, не разбирая ее торопливых слов.

— Ты даже не знаешь, Вася, какой ты хороший! — и Фенька еще сильнее сжала его в своих объятиях. — Тебе надо жить, учиться, в люди выходить… Страдать из-за всяких проходимцев нечего. Я настрадалась, знаю. А что деньги? Думаешь, я победнею от этого? Вон лежит у меня полторы тысячи на книжке… Зачем они мне? Если б можно купить за них свое счастье. Никому я не нужна. Некрасивая, дурой считают все, лапают, как какую шлюху… Темная я, нигде не была, людей не видела. Ухожу и прихожу затемно — вся моя и жизнь тут.

Васька стоял, неумело обняв ее за плечи, не зная, что делать и что говорить. Он готов был расцеловать ее и расплакаться вместе с ней, но крепился, повторяя одни и те же слова:

— Не надо плакать, Феня, не надо. Ты сядь…

— Ничего. Выплакаю все, а потом легче. Я и так не часто плачу. Я все годы, Вася, беспросветно проработала, отца убили, мать угробила себя от натуги. Не до книжек мне было. Сейчас другое… И радио в деревне, и кино, и электричество. Для меня ни к чему теперь, нечего мне ждать… Работать буду. Вот у тебя есть цель, береги ее, старайся, у тебя счастье впереди — так все вспомнишь когда, что помогла, выручила…

За дверью заскрипел снег, послышались голоса — вошла Марья, за ней — еще две свинарки. Они молча расселись у печки.

Не обращая ни на кого внимания, Фенька сидела, склонившись головой к коленям, и тихо плакала.



    1972