ИСАЙ ДАВЫДОВ
ДЕВУШКА МОЕГО ДРУГА

Рассказы и очерки


НЕ ВЕЗЕТ…

Ну, просто удивительно — до чего мне не везет! У других все получается как-то по-человечески, спокойно, гладко, а у меня — все шиворот-навыворот.
Ведь вот каких-нибудь пять минут назад сидела у нас в комнате Леночка, не мигая, смотрела на меня большими голубыми глазами и слушала мои стихи. Я нарочно не пошел сегодня с ребятами в клуб на новую кинокартину, которую завтра уже не будут показывать, чтобы остаться в комнате одному, пригласить к себе Леночку и почитать ей стихи. Я думал, после этого она увидит во мне что-то такое, чего не видела раньше, поймет, что я хоть немного лучше и интереснее, чем ей кажется. Я как раз дошел до строфы, которую считал очень удачной, и громко декламировал:
… А за океаном
       джазы стонут,
В бесконечных дансингах
      парни рослые
Под писк какой-нибудь
  мисс Мэри Стоун
Лениво танцуют
         сверхмодные фоксы…

Но в это время в комнату постучали, и в дверь просунулась голова ткачихи Нинки Козыревой, повязанная платочком, из-под которого высовывались тряпичные папильотки.
— Ленок! Швейная машина освободилась! — выпалила Нинка. До утра только!
Леночка сейчас же вскочила, растерянно поглядела на меня и пробормотала:
— Миша! Ты извини… Мы завтра — ладно? Мне кофточку надо прострочить…
И она сейчас же убежала. По коридору общежития простучали до лестницы ее каблучки, и стало тихо.
Видно, какая-то кофточка, какая-то паршивая швейная машина ей дороже моих стихов и меня самого…
Конечно, она завтра не придет. Не придет прежде всего потому, что я ее не приглашу сам. Завтра ребята будут дома, а при них я ни за что не стану читать свои стихи, и вообще мне не нравится, когда Леночка при них приходит в нашу комнату. Севка Чумак и Ленька сразу же начинают наигранно, неестественно ухаживать за ней, хотя они ее не любят, и когда она уходит, ругают ее, называют пустышкой, несмотря на все мои возражения.
Костя Спицын, который тоже живет в нашей комнате, ведет себя при Леночке иначе. Когда она приходит, он сидит на своей кровати, насмешливо щурится из-под очков и издевается над каждым моим словом и шагом. Ему прямо доставляет какое-то удовольствие издеваться надо мной в присутствии Леночки. Когда же ее нет — все обычно. Костя, занятый своими учебниками и конспектами, порой по целому дню не замечает меня…
Леночка может не прийти еще и потому, что завтра, сразу после работы, — комсомольское собрание, меня будут сильно ругать, и она, наверно, подумает, что настроение у меня — не для стихов.
И вот я сижу в комнате один, курю, слушаю, как за окном нудно, надоедливо льет дождь. Он льет уже вторую неделю, почти беспрерывно. На улицах грязь, и никуда не выйдешь погулять. Наверно, он будет лить и завтра, и послезавтра.
Я думаю, что если даже когда-нибудь потом в клубе опять пойдет новая картина и ребята из нашей комнаты отправятся вместе в кино, я, наверно, все равно не приглашу к себе Леночку, чтобы снова читать ей стихи. Не приглашу потому, что у меня тоже есть какая-то гордость.
По коридору стучат быстрые, как у Леночки, каблучки. Я напряженно прислушиваюсь. Может, это Леночка поняла, как мне обидно, и решила вернуться? Может, она сейчас войдет и скажет: «Мишка, прости, некрасиво получилось. Черт с ней, со швейной машиной. Давай лучше читать стихи!»
Но никто ко мне не входит. Каблучки стучат мимо.
Потом по коридору снова стучат каблучки, и я снова прислушиваюсь и думаю: «Может, это Леночка?» Но каблучки и на этот раз стучат мимо.
Снизу, с первого женского этажа общежития, доносится приглушенная расстоянием мелодия «Танго соловья». Пластинка эта есть только у Вали Нестеренко. Значит, в их комнате пустили проигрыватель и сейчас, наверно, танцуют. А я тут сижу один, как сыч, и гляжу в темное окно. Еще три дня назад я бы спустился к Вале и тоже стал там танцевать вместе со всеми. А сегодня не спущусь. Мне там теперь делать нечего. Вчера мы с Валей поссорились и, кажется, крепко. Самое плохое то, что Валя оказалась жалобщиком. А жалобщиков я никогда не любил. Мы взрослые люди, чего ходить жаловаться? К тому же вчера я совершенно справедливо послал Валю к черту, и мне в голову не могло прийти, что она побежит жаловаться секретарю комитета комсомола всего комбината — Олегу Чернову. Ну, подумаешь, послал! Ну, что тут особенного? Значит, заслужила!
Да и как было смолчать, если она не понимает, что делает. Думает, что если уж она комсорг ткацкого цеха, так и ошибиться ни в чем не может? Пристала вчера прямо с ножом к горлу: иди после работы на агитпункт и все тут.
— Чего, — говорю, — я там не видал, на твоем агитпункте? Ты же знаешь, — говорю, — завтра «Ежик» должен выходить, значит, я сегодня до ночи буду занят.
«Ежик» — это наша сатирическая стенгазета, а я — ее редактор.
— Нет, — говорит Валя, — все равно иди. Подождет твой «Ежик». Мне на агитпункт надо послать пять человек, а я нашла всего трех…
— Ну, ты только подумай, — сказал я, обтирая руки ветошью и отводя Валю к стене, подальше от ткацких станков. — От меня ведь все равно там толку не будет. Ты же понимаешь!.. А тут я дело сделаю…
Я сказал так потому, что я заикаюсь, и от работы агитатора меня всегда освобождали. Она же должна понимать!..
— На агитпункте не обязательно проводить беседы, — возразила Валя. — Будешь там дежурить — отмечать избирателей, выдавать журналы…
— Так ведь это любая девчонка может сделать! — возмутился я. — Возьми вон первую же фэзэушницу с учебного комплекта — она тебе прекрасно и галочки поставит, и журналы выдаст! Только «Ежика» она не сделает.
— А я говорю, чтобы ты шел! — Валя покраснела, а когда она краснеет, у нее брови и волосы кажутся особенно светлыми. — В конце концов я комсорг, и мне лучше знать, кого куда послать. И ты должен подчиняться комсомольской дисциплине!..
Ну, тут уж я не выдержал. Чего она на самом деле в бутылку лезет? В комсомол она вступила позже меня, комсоргом я же ее выдвигал, и она еще будет учить меня комсомольской дисциплине!..
— Иди ты, Валька, к черту! Мне некогда!
Я махнул рукой и пошел к своему комплекту. В конце концов я помощник мастера, и в рабочее время мне надо следить за ткацкими станками, а не точить с девчонками балясы на общие темы.
На агитпункт я, конечно, вчера не ходил и «Ежик» сегодня утром в цехе вывесил.
И вот сегодня же в конце смены встретился мне в цехе Олег Чернов и очень строго сказал:
— Завтра будем тебя обсуждать на цеховом комсомольском собрании. Изволь быть!
— За что обсуждать? — удивился я. — Ты чего это, Олег?
— Как за что? — Олег нахмурил свои красивые черные брови, тонкие ноздри его вздрогнули, и я почувствовал, что он на самом деле возмущен моим вопросом. — Тебе дают комсомольское поручение, ты посылаешь комсорга к черту и еще спрашиваешь, за что тебя обсуждать?! Такой наивный вопрос мог бы задать зеленый птенец, салажонок, но уж не ты — активист.
Мне, конечно, было приятно, что сам секретарь комсомольского комитета всего комбината не считает меня «салажонком» в комсомольских делах. Я сразу же вспомнил, что через год, следующей осенью, мне предстоит стать настоящим «салажонком» — солдатом первого года службы. А тут это собрание, которое неизвестно чем кончится… Вдруг придешь в армию с комсомольским выговором? Вот будет красиво! И все эта ябеда Валька! Как школьница! Противно!..
Я подхожу к темному, забрызганному снаружи каплями дождя окну, прижавшись к нему лбом, гляжу на улицу и думаю о завтрашнем собрании, о Леночке, почему-то очень спокойной и даже рассеянной со мной, о том, что мне вообще страшно не везет. Из-за нескольких глупых слов я, наверно, потерял уважение такого серьезного парня, как Олег Чернов. Дурацкий у меня язык — ляпнет что-нибудь, а потом мучаешься. Ну, что стоило сдержаться, промолчать?..
В голове как-то сами собой начинают складываться строчки…
Слово — серебро, молчанье — золото, —
Эта истина, как свет, стара.
Мы кричим, пока глупы и молоды.
Повзрослеем — замолчать пора…

Я отхожу от окна, начинаю шагать по комнате и проверять эти строчки на слух. Вроде здорово! Ни у кого я еще такого не читал. Мне вдруг представляется, что я уже немолодой, с седыми висками, умудренный жизненным опытом поэт, который передает молодежи свои выношенные десятилетиями наблюдения и чувства. Я беру карандаш, торопливо записываю строчки, а в голове уже возникают новые:
Сколько бед словцо неосторожное,
Вдруг сорвавшись, может принести!
Сколько верст по комнате исхожено
В поисках надежного пути!..

«Вот бы прочитать эти стихи Леночке! — думаю я. — Да еще до собрания! Может, сходить к ней самому?»
Но тут же представляю себе, как я, заикаясь, громко, чтобы перекричать стук швейной машины, читаю свои стихи, как Леночка, не отрывая взгляда от цветастой кофточки, крутит ручку машины и совсем не слушает меня, как с жалостью глядят на меня Нинка Козырева и еще одна девчонка, которая живет вместе с Леночкой, и мне становится ясно, что идти к Леночке и читать ей свои стихи незачем.
Вообще говоря, сегодня нужно было бы решить задачи по физике, которые нам задали к завтрашнему дню в вечернем техникуме. Но решать их не хочется. Все равно завтра я пойду не на занятия в техникум, а на комсомольское собрание. Задачи можно решить и в воскресенье.
Я достаю из тумбочки потрепанный, со вспухшими, замусоленными углами «День русской поэзии» и заваливаюсь на постель читать.

* * *

На следующий день все происходит как-то сумбурно, и я даже толком не успеваю разобраться, почему все происходит именно так, а не иначе.
Перед обеденным перерывом Леночка проходит в столовую мимо моего комплекта, и я, наскоро обтерев руки ветошью, бегу за ней.
— Леночка, давай сегодня пообедаем вместе, — прошу я.
— Ладно, давай, — соглашается Леночка.
Раньше она категорически отказывалась обедать со мной, говорила, что это неудобно, что над нами начнут смеяться, и садилась за столики к девчатам своего комплекта. А вот сегодня согласилась… Это уже здорово!..
Я почему-то вспоминаю стихи, которые написал вчера вечером, и мне очень хочется вот сейчас, сию минуту, прочитать их Леночке.
— Леночка! Хочешь, я тебе прочту стихи, которые написал вчера, когда ты ушла? — спрашиваю я.
— Читай!
Она останавливается, смотрит на меня спокойно и ждет.
Я обрадованно гляжу в ее лицо. Сейчас, когда косынка откинута назад, на самый затылок, Леночка очень красива. Светлые косы у нее уложены на голове кокошником, нос тонкий, ровный, рот маленький. И всегда она румяная. Но дело, конечно, не в этом. За одну красоту я бы ее не полюбил. Вон Вальку Нестеренко многие тоже считают красивой, а чтобы я ее хоть когда-нибудь поцеловал? Ни за что, ни за какие коврижки! А Леночку я готов целовать без конца. Правда, она еще ни разу не позволила мне себя поцеловать. В Леночке главное — не красота. Она добрая, очень добрая. Хоть она часто посмеивалась надо мной, я все равно уверен, что Леночка — очень добрый, очень правильный человек.
Мы стоим в коридоре бытовок. Шум ткацкого цеха доносится сюда приглушенно, и здесь можно говорить, не повышая голоса.
— Слово — серебро, молчанье — золото… — начинаю я читать.
— Ребята, вы обедать? Давайте вместе!
К нам подлетает Нинка Козырева. Из-под косынки у нее выбиваются темные кудряшки — те самые, которые она вчера делала своими тряпичными папильотками. Сейчас эти кудряшки вызывают у меня раздражение, просто бешеное раздражение. Нинка — неплохая девчонка. Но чего она все время мешается, сует всюду свой конопатый, вздернутый нос? Если мы идем целой компанией в кино или на волейбольную площадку, Нинка обязательно с нами и обязательно влезет между мной и Леночкой. Вчера вот утащила Леночку из-за какой-то — пропади она пропадом! — швейной машины, сейчас опять не дает нам побыть вдвоем… Нужно же быть хоть капельку подогадливей!
При Нинке я стихов не читаю, молчу. Леночка улыбается — наверно, вспоминает мою первую строчку. Действительно, по-дурацки получилось — сказал пословицу и замолчал. И все Нинка! Вот уж не везет так не везет!..
Так мне и не удается прочитать Леночке новые стихи. В обед от нас не отходит Нинка Козырева, а после обеда мы расходимся по своим комплектам — надо работать.
От всего этого мне грустно, и я ищу ту же грусть на лице Леночки. Но лицо Леночки невозмутимо спокойно, как и до обеда, и не разберешь — жаль ей или нет, что Нинка нам помешала.
На собрании мой вопрос — последний, и поэтому, пока обсуждают другие вопросы, я сижу как на иголках и почти ничего не слушаю. И зачем это так делают — обсуждают персональные дела последними? Это же только людей мучить! Обсудили бы вначале человека, а потом все остальное… Раньше, когда обсуждали чужие персональные дела, мне казалось, что это — все разно. Подумаешь — поругают и на другой же день забудут. А сейчас вижу — нет, не все равно…
Первым обо мне говорил секретарь заводского комитета комсомола Олег Чернов. Он всегда первым выступает по персональным делам — наверное, считает, что лучше него этого никто не сумеет сделать. И всегда у него получается, что тот, кого обсуждают, — человек подозрительный, возможно, в душе не наш, человек, в котором обязательно нужно серьезно разобраться.
Когда я слушал прежде такие выступления Олега Чернова, мне казалось, что он — очень бдительный парень, который строго следит за чистотой наших рядов. А сейчас, когда Олег говорит обо мне, я невольно думаю: каково же было тем, о ком он говорил раньше? Неужели они были такие же «антиобщественные типы», как и я?
У Олега Чернова все получается очень гладко и убедительно. Оказывается, я не случайно отказался идти на агитпункт и послал к черту комсорга цеха. Оказывается, это лишь звено в целой цепи моего антиобщественного поведения. У Олега выходит, будто я, «под различными предлогами», умело увиливаю от работы агитатора только потому, что эта работа требует говорить о наших достижениях, а я о них говорить не люблю, но зато люблю говорить о наших недостатках, что и заставило меня пробраться в «Ежик». Мое «истинное лицо» в конце концов когда-то Должно было проявиться, и вот оно проявилось тогда, когда меня попросили помочь на агитпункте. Олег был убежден, что в моем проступке проявилась не столько грубость, сколько мое общее отношение к жизни, и призывал об этом-то отношении и говорить на собрании. И вообще он считал, что я послал к черту не только Валю Нестеренко, но в ее лице и всю комсомольскую организацию и даже комсомольскую дисциплину.
Слушая Олега, я вначале возмущаюсь. Ведь он же толковый парень, он знает меня уже около двух лет — о тех пор, как я пришел на комбинат учеником поммастера. Олег тогда еще работал мастером в отделе капитального строительства, и никто не думал, что он станет секретарем комбинатского комитета комсомола. Олег прекрасно знает, что я заикаюсь, знает, что меня выбрали в редакцию «Ежика» только потому, что я умею писать стихи, а там надо все время придумывать стихотворные подписи. Он все знает и все-таки говорит про меня такие вещи. Как же это назвать?
Потом мне становится страшно — вдруг ребята ему поверят? Ведь верил я ему, когда он так же говорил про других. Почему теперь ему должны не верить? Но если ему поверят, как дальше работать в цехе?
Я смотрю на Леночку. Она сидит на следующем ряду за мной, у самой стены. Леночка глядит на Олега широко раскрытыми, испуганными глазами. Щеки у нее немного краснее обычного, и даже уши покраснели. Конечно, Леночка верит Олегу, и ей стыдно, что она со мной дружит.
«Ну, и пусть! — ожесточенно думаю я. — Если она ему верит — пусть верит! Мне тогда и жалеть не о чем. Я бы небось никому не поверил, если бы мне о ней стали говорить плохо».
Рядом со мной сидит Севка Чумак, мой сосед по комнате. Он тоже, как и я, работает помощником мастера в ткацком цехе, только на другом комплекте станков. У него по лицу ничего не поймешь — верит он кому или не верит. Когда он кого-нибудь слушает, — что бы ему ни рассказывали, — у него на лице едва заметная ухмылочка, как будто он думает: «Бреши, бреши, а я послухаю». И никак не угадаешь, что Чумак скажет в следующую минуту. Иногда такое отмочит!.. Вот и сейчас у него эта ухмылочка…
У самых дверей зала, на табуретке, примостился Костя Спицын. Он сидит боком, и мне хорошо видно его острое, вытянутое вперед лицо с небольшими старомодными очками. Раньше Костя тоже работал помощником мастера в нашем цехе, а теперь он — бригадир ремонтников.
Костя — парень ехидный, но очень умный и работящий. Прошлым летом он окончил десятилетку и сейчас учится заочно уже на втором курсе Политехнического института. Временем он очень дорожит, считает его по минутам и старается, чтоб ни одна минута даром не пропала. Возможно, он потому так издевается надо мной, когда приходит Леночка, что она мешает ему заниматься.
Я тоже дорожу временем и тоже считаю его по минутам: когда учишься и работаешь, то иначе нельзя, иначе просто невозможно. Но до Кости мне далеко. Так использовать каждую минуту, как он, я не умею. И потом, я никогда не жалею времени на Леночку и на стихи, а Костя стихов не читает вообще и на девушек не тратит ни одной минуты — наверно, потому, что никто из наших девчат ему не нравится. Да и кто ему понравится? Он, наверно, у всех, как и у меня, видит одни только недостатки.
Сейчас Костя смотрит на Олега Чернова очень серьезно, спокойно и по его лицу, как и по лицу Чумака, не разберешь — верит он Олегу или не верит. По-моему, все-таки должен верить — он же любит подмечать плохое…
После Олега выступает наш цеховой комсорг Валя Нестеренко и с дотошной подробностью рассказывает, как она подошла и попросила меня сходить на агитпункт, что она мне сказала и что я ей сказал. Ну как ей не стыдно рассказывать все это двум сотням комсомольцев? Если бы меня кто-нибудь послал к черту, мне было бы стыдно признаться в этом даже друзьям, а не то что целому собранию!
Потом она начинает говорить что-то новое, и я настораживаюсь. Оказывается, я вообще неправильно отношусь к комсомольским поручениям, потому что, когда она мне их дает, я гляжу на часы и спрашиваю, сколько это займет времени. Комсомолец, по ее мнению, так поступать не должен.
И вообще, по словам Вали, я настолько привык ставить свои интересы выше общественных, что месяц назад даже не поехал вместе со всем комбинатом на уборку картошки в подшефный колхоз.
Это уже слишком! Я еле сдерживаюсь, чтобы не выкрикнуть: «Ложь!» Я ведь ездил на картошку, но не со своим цехом, а с прядильным. Так получилось потому, что я брал трехдневный отпуск для поездки в район, к матери. Когда я вернулся на комбинат, ребята уже садились в машины. Пока я отнес в общежитие чемоданчик и переоделся, ткачи уже уехали, и мне пришлось ехать с прядильщиками, которых повезли в другую бригаду. Разве можно бросать на собрании такие обвинения, ничего не проверив, не спросив?
Когда, наконец, после выступления Вали меня просят дать объяснения, я иду к сцене взбешенный, сжимая кулаки. Это, наверно, плохо, когда тебе надо признавать свои ошибки, оправдываться, а ты выходишь на трибуну взбешенный. Мне бы нужно было не выступать в эту минуту, а успокоиться и выступить попозже, в конце. Но все это я сообразил лишь потом, а в тот момент мне кажется, что я все делаю правильно.
Я почему-то начинаю с картошки — наверно, потому, что это задело меня сильнее всего. Я начинаю доказывать, что я был на картошке, а Валя этого просто не знает, и ей нужно было бы раньше спросить, а потом уже выступать на собрании. И вдруг я чувствую, что меня перестали слушать, что никому, наверно, не интересно, был я на картошке или не был, что от меня ждут чего-то другого. Я уже хочу сказать это другое — понимаю, что это должно быть о самом главном — о том, как я отношусь к своему проступку. Но вдруг Олег Чернов снова возвращает меня к этой проклятой картошке.
— Я был у прядильщиков, — бросает он мне из президиума, — и не видал тебя там.
— Ты был на одном поле, — отвечаю я, — а прядильщики работали на трех полях. Жаль, что их нет на нашем собрании, а то бы они тебя поправили…
— Пока что поправлять надо тебя, — обрывает меня Олег. — Сегодня обсуждается твое персональное дело, а не мое.
— Да мы верим, що ты быв на картошке! — доносится до меня из зала голос Сеньки Чумака. — Ты о главном, о главном давай!
Я хватаюсь за этот такой близкий, такой родной мне сейчас голос, как утопающий хватается за соломинку. Я сам хочу сказать, что осуждаю свой поступок, что больше не допущу ничего подобного, но Олег Чернов снова сбивает меня и заставляет говорить не о том, о чем я хотел.
— Ты расскажи, почему ты увиливаешь от работы агитатора, — громко говорит он.
— Я не увиливаю! — почти кричу я. — Меня освобождают, потому что я заикаюсь и мне трудно!
— Ха-ха-ха! — Олег Чернов подчеркнуто громко смеется. — Ты прекрасно говоришь сейчас перед аудиторией в двести человек. А у агитатора обычно аудитория меньше.
Я и не заметил, что говорю сейчас почти нормально. Обычно у меня бывает наоборот — если разволнуюсь, заикаюсь сильнее. А тут вот вышло так, что вообще почти не заикаюсь.
Теперь, когда мне напомнили о заикании, я начинаю по-настоящему заикаться, и очень сильно. Но это уже кое-где в зале вызывает смех. Я чувствую, что многие мне теперь не верят, считают меня обманщиком и, может быть, даже симулянтом. Это заставляет меня сильнее волноваться, и я говорю все хуже и хуже. Кое-как я бормочу, что виноват, что больше не буду, и ухожу на свое место. По залу несется тихий гул. Я с ужасом понимаю, что мое выступление еще больше настроило комсомольцев против меня. Теперь, понятно, меня ничто не спасет, и Олег Чернов сделает со мной все, что захочет.
И, действительно, сразу же за мной выступают двое ребят, которых я знаю лишь в лицо и по именам, и говорят, что им все ясно, что я — типичный «себешник» и что, если не оборвать эти мои стремления сейчас, пока я молод, то потом будет поздно и из меня вырастет бог знает кто.
«Ну, все! Хана! — думаю я. — Заклюют! Могут даже из комсомола выгнать!» Мне очень хочется снова выступить и просто, по-человечески, сказать, что я не «себешник», не подозрительный тип и даже не грубиян, а что я обыкновенный рабочий парень, как все, и что другой жизни, кроме жизни в своем коллективе, в комсомоле, для меня нет. Но я уже боюсь выступать, боюсь, что у меня снова получится не то и не так и что после этого может быть даже хуже, чем сейчас.
И вдруг я вижу, что к трибуне пробирается Костя Спицын. «Неужели будет выступать? — с испугом думаю я. — Вот уж он даст! Он ведь всегда издевается надо мной!»
Но прежде чем Костя добирается до трибуны, на ней оказывается ткачиха Нинка Козырева, та самая Нинка, которая все время мешает мне остаться наедине с Леночкой.
Нинка заметно волнуется, открывает рот и никак не может начать. Потом быстро выпаливает:
— Разве так можно? Разве это по-товарищески? Ведь Мишку Попова совсем затюкали! А разве он плохой производственник? Его комплект всегда больше плана дает. У него станки как часы работают. А разве он плохой товарищ? Пусть поднимет руку тот, кому Попов сделал подлость! Нет таких! Ну, ошибся он, оступился, поправить его надо. Но не бить же чем попадя! Чего уж тут только на него не наговорили! Знаю я Мишку! Не верю я ничему этому!
Нинка машет рукой и спрыгивает в зал. Сразу же за ней на трибуне показывается Костя.
— Я страшно не люблю демагогов, — тихо говорит он. И, наверно, потому, что Костя говорит тихо, намного тише Нинки, в зале наступает почти полная тишина. — Я считаю, что демагоги делают очень вредное дело. Они вызывают недоверие к самым правильным и дорогим для всех нас вещам. Это получается потому, что они все извращают, ставят с ног на голову. Если, предположим, человек нес деталь, споткнулся и упал, то демагоги скажут, что он специально упал, чтобы сломать деталь. Если человек умеет писать веселые стихи и поэтому делает сатирическую стенгазету, то демагоги скажут, что он «пробрался» в эту стенгазету, хотя, может, его туда просто выбрали или даже назначили. Я заметил еще одну вещь. — Костя внимательно глядит в зал, и его глаза за толстыми стеклами очков кажутся большими, всевидящими. — Я заметил, что демагоги очень любят персональные дела. Они любят их создавать и любят выступать на их обсуждении. Это потому, что на обсуждении персонального дела себя легче показать, чем на обычной работе. Там надо делать что-то практическое, чтоб видны были результаты твоего труда, а тут только действуй языком. Чем больше грязи на товарища нальешь, тем ты бдительнее. Вот, ребята, какие страшные люди эти демагоги.
Костя снимает очки, быстро протирает их пальцами, снова надевает и продолжает:
— Я сегодня слушаю третье персональное дело, которое ведет Чернов. На первых двух я молчал — не знал ребят, о которых говорили. А Мишку Попова я знаю — в одной комнате с ним живу. Я не понимаю, почему молчали ребята на тех обсуждениях. Когда видишь подлость — нельзя молчать! И сегодня я скажу — мне не нравится, как Чернов проводит обсуждения. Он как демагог это делает. Представил нам Попова этаким коварным злопыхателем, которого не радуют наши успехи. Да чушь это, бред! Он свой в доску парень и так же радуется нашим успехам, как и все мы…
— Ты защищаешь человека, который всех нас послал к черту! — перебивает Костю Олег Чернов.
— Вот это тоже самая типичная демагогия, — сейчас же откликается Костя. — Я знаю, что Мишка послал к черту Валю Нестеренко, и за это ему нужно крепко всыпать. Не потому, что Валя — комсорг, а потому, что вообще нельзя посылать к черту другого человека, а тем более девушку. Но я уверен, что Мишка при этом никого больше не имел в виду, и уж никак не думал обо всей комсомольской организации. И незачем к одной грубой фразе пришивать целый мочальный хвост разных обвинений. Тут Попова обвиняли даже в том, что он часто глядит на часы. Я считаю — правильно делает, что глядит. Значит, время ценить умеет. Без этого сейчас нельзя! Я вот тоже часто на часы гляжу. Ну, и что прикажете со мной делать? И вообще, мне кажется, кто время ценить не умеет, ничего полезного в жизни не сделает.
Костя останавливается, вытирает платком вспотевший лоб и продолжает:
— Попова, конечно, ругать надо. Но другой бы секретарь на твоем месте, — Костя поворачивается к президиуму и смотрит прямо на Чернова, — вызвал бы Попова в комитет, продрал его с песочком наедине и не стряпал бы, как ты, никакого персонального дела. Ведь случай выеденного яйца не стоит, а ты у двух сотен человек вон сколько времени отнял. Это, если посчитать, — уже восемь суток выйдет…
— Что же ты конкретно предлагаешь? — нахмурившись, спрашивает Чернов.
— Я предлагаю поставить Попову на вид и поскорее прекратить это собрание. У всех есть дела.
— Правильно! — кричит рядом со мной Севка Чумак.
— Согласны! — это уже голос Нинки Козыревой откуда-то с задних рядов.
— А у меня есть возражения! — Чернов поднимается из-за стола. — Таким выступлениям, как у Спицына, нужно давать решительный отпор.
— Подвести черту! — несется из зала. — Черту!
— Ставь на голосование!
— Хватит выступлений!
Чернов теряется. Он, кажется, понимает, что его больше не желают слушать и растерянно оглядывается на начальника ткацкого цеха Варенина, который сидит в президиуме. Но Варенин делает вид, что не замечает взгляда Олега, и, сложив перед собой руки, смотрит прямо в зал.
— Надо голосовать! — кричат из зала.
Олег поднимает руку и стучит карандашом по стоящему на столе графину.
Зал немного притихает.
— Хорошо, будем голосовать! — соглашается Олег. — Разговор о выступлении Спицына перенесем в другое место. Но у меня есть еще одно предложение — вынести Попову выговор с занесением в учетную карточку.
— Эк, хватил! — громко произносит Севка Чумак и качает головой. Потом он встает и кричит: — Давай голосовать! В порядке поступления!
Почти все голосуют за постановку на вид. Олег Чернов, растерянный, как-то потускневший, потерявший весь свой бравый вид, говорит, что комитет комсомола не считает это дело законченным, будет еще обсуждать его, и закрывает собрание.
На лестнице, когда я спускаюсь к проходной, рядом со мной оказывается Костя и тихо произносит:
— Повезло тебе, Мишка, здорово повезло! Если бы не Олег вел собрание, а какой-нибудь умный секретарь, тебе бы крепко влетело.
— Наоборот, не повезло! — возражаю я. — Смотри, сколько он на меня нагородил. И еще собирается тащить на комитет.
— Эх, ты! — Костя почему-то вздыхает. — Видно, ты еще не понимаешь, что такое везет и что такое не везет. Чем больше о тебя спотыкается таких типов, как Чернов, тем скорее ты станешь человеком. Это, знаешь, как закалка для железа. А на комитет он тебя не потащит, не бойся. Это нарушение, он на него не пойдет. Так только погрозился, для поддержания авторитета.
— А ты слыхал, как он пригрозил тебе? — спрашиваю я.
— Слыхал! — Костя пренебрежительно машет рукой. — Ничего он мне не сделает. Чем больше будет шуметь, тем скорее его все раскусят.
— Я думал, ты будешь выступать против меня, — сознаюсь я Косте.
— Много ты понимаешь! — Костя усмехается. — Ты, кажется, вообще ждешь от людей не того, что они тебе могут дать. А еще поэт, так сказать, инженер человеческих душ…
Я сконфуженно молчу. Может быть, действительно, Костя прав?
В раздевалке Костя подает мне руку.
— Ну, пока. Я в читалку.
Застегивая на ходу пальто, он исчезает за дверями проходной.
Я тоже выхожу на улицу, останавливаюсь на широком крыльце, под навесом, и, не спуская взгляда с дверей, закуриваю. Мне кажется, что вот сейчас выйдет Леночка, подбежит ко мне, и мы уже не расстанемся с ней до самого позднего вечера, когда нужно будет расходиться по своим комнатам спать. Мы сходим вместе в столовую, в кино, потанцуем в клубе…
Леночка выходит не одна, а с Олегом Черновым. Они разговаривают о чем-то веселом, смеются. Леночка бросает короткий, осторожный взгляд в мою сторону, тут же делает вид, что не замечает меня, и они уходят с Олегом к поселку по блестящему, мокрому асфальту шоссе.
«Почему она не подошла? — думаю я. — За что? Разве так можно?»
Мне уже не хочется ни в столовую, ни в клуб, ни в кино. Я с удивлением чувствую, что мне вообще ничего не хочется от жизни. Абсолютно никаких желаний. Я медленно спускаюсь с крыльца, чтобы идти домой, и вдруг меня кто-то осторожно берет под руку.
— Ты сейчас куда, Миша?
Я вижу рядом с собой веснушчатый, вздернутый нос и темные завитушки Нинки Козыревой. Но почему-то они не вызывают у меня никакого раздражения. Наоборот, я даже рад этим веселым завитушкам и озорному Нинкиному носу.
— Не знаю, Нинка, — откровенно говорю я. — Вообще-то собирался в столовую, потом в кино… Да вот… — Мне хочется рассказать ей о Леночке, но я тут же останавливаю себя: «Зачем? Чтоб пожалела?»
— Я тоже собиралась поужинать и в кино, — как-то очень просто, обычно говорит Нинка. — Пойдем вместе?
— Пойдем…
Мы неторопливо идем по шоссе к рабочему поселку комбината. Нинка пытается подстроиться к моим шагам, но у нее это никак не получается. Тогда я укорачиваю шаг. Теперь мы идем в ногу.
— Почитай мне что-нибудь из своих стихов, — тихо просит Нинка.
— Не хочется что-то сейчас, — отвечаю я. — Лучше я тебе потом почитаю.
— Ну, хорошо, давай потом, — легко соглашается Нинка. — Ты только не хандри зря. Сделай для себя нужный вывод и живи дальше.
— Понимаешь, — говорю я, — вот я думаю: почему мне все время не везет? Ну, буквально во всем — от мелочей и до крупного…
— Тебе — не везет? — искренне удивляется Нинка. — Разве тебе не везет?
— Конечно!
— Чудак ты, Мишка! — Тебе, наоборот, очень везет. Просто страшно везет! Ты только подумай хорошенько и все поймешь. Только подумай!
Я старательно думаю о Леночке, о том, что она, видно, относится ко мне не так, как мне казалось раньше, о Косте, который тоже относится ко мне не так, как я думал, об Олеге, которого я, кажется, перестал уважать, о Нинке…
И вдруг мне хочется читать Нинке стихи, которые я написал вчера и которые так и не удалось прочитать Леночке. Но я сдерживаю себя: «Сам же сказал, что не сейчас! Прочту лучше, когда пойдем из столовой в кино!» Да и стихи эти мне почему-то кажутся сейчас не такими хорошими, не такими правильными, как раньше. Наверно, если я буду когда-нибудь опытным, седым поэтом, я напишу не такие стихи…
Я осторожно поворачиваю голову, гляжу на задорный нос и веселые кудряшки спокойно шагающей рядом со мной Нинки и неожиданно думаю: а может, она специально мешала нам с Леночкой? Может, это не по глупости, а потому, что она тоже относится ко мне не так, как я считал раньше? Может, они с Костей правы и мне действительно везет?