Лебяжий
З. К. Тоболкин





ПОВЕСТИ





КЛАД





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



1

Дом – две клетушки: в одной располагается почта, в другой, разделенной пополам, – Юлька с бабушкой. Верно говорят: старики капризны. А уж бабушка из всех капризных самая капризная. Все ей не так, что ни сделай. Юлька, взбунтовавшись против старухиной тирании, отделилась от бабушки фанерной перегородкой. Фанерка – граница, конечно, условная, до потолка не достает, и слышен любой стук, чих любой, но Юльке уж тем легче, что может и петь у себя, и читать до самого рассвета, а если бабушка начинает ворчать, то в ответ раздается резонное возражение: «Я у себя дома». Правда, иной раз старухина воркотня доводит ее до исступления, и тогда Юлька молчком выскакивает в служебную половину и, успокаивая себя, изо всех сил колотит штемпелем по конвертам, с грохотом перебрасывает из угла в угол посылки. Работа не утомляет: приходит разный народ, все больше знакомые из поселка, каждого из них Юлька знает с детства. Но иногда заглядывают и случайные люди: речники, охотники, а в августе даже артисты на почте побывали. Одна, хорошенькая, длинноногая, по фамилии Журавель, отправила своему мужу на семьдесят слов телеграмму, из которых шестьдесят раз повторялось одно и то же слово «люблю». А прочее – адрес да что-то о комарах. Комары ее, видишь ли, побеспокоили. Сказать правду, сезон этот на мошку и на комара урожайный. В районной газетке писали, что тучи гнуса остановили на Оби теплоход. А Юлька видела это своими глазами. Черный клубящийся смерч забил все фильтры, трубы, отсеки. Матросы лопатами, метлами и щетками очищали свое судно. Юлька переговаривалась с ними с берега, едко отвечала yа шутки задиристых салажат, а сама думала: «Уплыть бы с ними куда-нибудь... вниз ли, вверх ли – только подальше от этой пропахшей сургучом и сырой мешковиной комнатушки, от бабушкиной воркотни, от себя самой... Тоска смертная, даже со старухой переругиваться надоело.

Юлька лежит у себя на кровати, слушает, как скоблит по стеклу кедровая ветка, как бранится старуха, изредка тыкая сухоньким кулачком в фанерку, и отвечает бабушке насмешливым постукиваньем.

Боже мой! Что за жизнь! Разве о такой жизни когда-то мечталось? После школы собиралась стать летчицей – даже документы в училище не приняли. Девчата им, видите ли, не подходят. А чем парни лучше? Тем. Что носят штаны? Велика заслуга!

Стук, стук, стук... А ропот за стенкой уже переходит в крик, в вопль неистовый. Совсем взбесилась старуха! Что это накатило на нее нынче?

– ...Во-он, мерзкая девчонка! – с подвываньем выдала Полина Ивановна.

Это что-то новенькое. Юлька и не заметила, что своим глумливым постукиваньем довела старуху до крайней ярости. Ну и пусть бесится. Не опускаться же до перебранки с нею. На злобу нужно отвечать с вежливым достоинством. Глаза удивленно выкатить, добавив в них невинного ангельски-синего сиянья, и голосом кротким, увещевающим сразить старушенцию наповал. Она ответной ждет ругани, а услышит теплое ошеломляющее воркование.

– Вот вы и показали себя, бабуся! – лесным родничком прожурчала Юлька. Легкий упрек в родничке не утонул.

– Сию же минуту во-он!

Ишь какая начитанная! Даже в гневе находит подходящие случаю выражения: «Сию же минуту... вон». Ххэ! Другая бы попросту заявила: «А ну греби отсюда!» – или еще что-нибудь в том же роде. Язык-то русский беспредельно богат. Как там Тургенев говаривал: «Могуч и прекрасен... Лишь бы не впасть в отчаянье при виде всего, что совершается дома». Действительно, долго ли отчаяться? Надо иметь незаурядную Юлькину выдержку, чтобы терпеть все это изо дня в день.

Вон и вещи ожили и летят через стенку, словно крылья им приделали.

Клетушка эта невелика по размерам, но жизненного пространства вполне для двоих достаточно. Швыряет манатки, карга неуживчивая, тесно ей стало. В конце концов смерть отведет на кладбище два квадратных метра и бабуся безропотно вытянет ноги. Какого лешего войну-то затеяла? Ох эта нудная, сама себя пережившая старость!

– Вы что, замуж собрались, бабуся? Если замуж, так скажите прямо, я сразу уйду от вас, молодым мешать не стану.

– Дрянь! – старухин голос набрал немыслимую колоратурную высоту. Как только связки не лопнут! Чистый, звонкий, молодой голос. Однако нет в нем молодого задора, лишь безысходная тоска. Зимой так воют одинокие волки, вгоняя в дрожь каждого, кто их слышит. И не мудрено взвыть: житуха у бабуси несладкая. Жила когда-то обеспеченно, в сыр-масле каталась, а после революции носило ее по свету, мяло, мозолило, пока не прибило в эти края. Пора бы смириться, забыть все опасные прелести былого, но память, видно, корнями вросла в те давние времена. Да и Юлька не дает ей завянуть: нет-нет да подпустит ядовитого дождичка. Иной раз и сама бранит себя за непочтительное отношение к старухе, а удержаться не может.

Предложить мировую, что ли? Только вот как это потактичнее сделать? Тем более что бабка швыряет через стенку все, что попадает ей под руку.

– Как вам не стыдно, бабуся? – опять принялась совестить Юлька и поневоле заслушалась своим голосом. Вот звук-то какой нежный! И где столько кротости в себе отыскала? – Вы же в гимназии учились.

– Мол-ча-ать!

– Перед массами речи толкали... – Юлька решила напомнить обезумевшей от гнева Полине Ивановне все лучшее, что знала из ее биографии, и тем самым вогнать ее в краску: смотри, мол, до чего ты, милая, докатилась! Но воспоминания будили в старухе дурные инстинкты.

– Чтоб духу твоего тут не было! – Полина Ивановна затопала ногами, но топоток через половик получился слабый. Тогда, заголив половик, глушивший звуки, она подпрыгнула чуть ли не до потолка, приземлилась, вслушалась: ничего, теперь топот стал внушительней. Потом еще раз бросила вверх свое тщедушное, лишенное всякого рельефа тельце, еще раз, еще, но скоро выдохлась и замолкла.

А Юлька продолжала в том же регистре, от слога к слогу совершенствуя модуляции гибкого своего голоса:

– В гражданской участвовали...

Изумленная новой, непривычной тактикой внучки, старуха обессиленно рухнула на лежанку, простонала:

– О господи!..

Лежанка когда-то открывалась с музыкальным звоном, теперь бы самое время вложить ключ, завести пружину, чтобы заглушить этот отвратительный, доводящий до бешенства голос!

Юлька между тем встала, подошла к зеркалу и, оглядев себя, осталась довольна: все так, как хотела, – и глаза невинно сини, и лицо небывало ясное. А голос-то, голос, словно у горлинки! Век бы сама себя слушала. Назидательно подняв указательный палец, Юлька направила его на свое отражение в зеркале и продолжила:

– А теперь единственную внучку из квартиры выживаете. Ай-я-яй!

Полина Ивановна передохнула, набралась сил и, почти не коснувшись пола, прямо с кровати прыгнула на фанерную стенку, задробила кулачками. Хилое сооруженьице дрогнуло, прогнулось, но от первого напора устояло. Повернувшись задом, старуха свирепо лягнула фанерку, вырвав из пазов, и вместе с нею перевалилась за демаркационную линию. Тревожась за немощную бабушкину плоть, Юлька отбежала от зеркала, помогла старухе подняться. «Как она не рассыпалась!» – радуясь, что Полина Ивановна цела, и отступая, дивилась Юлька. Ну, сейчас начнется потеха! И точно: старуха ринулась в наступление. Однако через порог перешагнули без стука двое незнакомых мужчин.

– Тут это... кажись, драчка, – воскликнул тот, что ввалился первым. Он был кряжист, красен лицом и широк в кости, так широк, что в дверь входил осторожно, бочком, словно боялся, что может выворотить косяк. Его спутник стоял сзади и, почесывая большим пальцем пегую шершавую лысину, выглядывал из-за плеча.

– Одну минуточку, – тесня их на улицу, засуетилась Юлька. Она не хотела, чтоб скандал видели посторонние. Посторонние отступали так ловко и так умело, что очень скоро оказались в переднем углу. – Мы ремонтируем тут, – пояснила Юлька.– И это... ну это...

– Угу, – неопределенно кивнул первый и, вытерев пот на лбу, представился: – Пронин я, мастер буровой. А это Енохин, начальник партии. Принеси-ка водички, хозяюшка!

– Вон, все во-он! – опять взвилась старуха. – Я не желаю ютиться в этой каморке. Я хочу жить одна...

– Присаживайтесь, пожалуйста, – смирившись с присутствием геологов, вздохнула Юлька. Если угодно, пусть слушают. Юлька в их глазах себя не уронит. – Я мигом... вот только приберу тут немножко.

– А водицы-то? – напомнил Пронин.

– У бабуси спросите, – подметая пол и расставляя по местам вещи, сказала Юлька.

Пронин направился было к старухе, но та умелась на свою половину и, отчаянно жестикулируя, на что-то невнятно роптала.

– Что это она?

– Бабуся-то? Э-э... она, знаете, самодеятельность посещает при Доме пенсионеров, – не сразу нашлась Юлька. А уцепившись за эту выдумку, начала вдохновенно врать. – Ну и это... роль свою репетирует. А я, по силам своим, подыгрываю.

– Шумная же роль у нее!

– Что вы хотите, театр, – терпеливо пояснила Юлька, снисходя к его простодушию. – До антракта осталось всего несколько реплик. Потерпите...

Бабушка, онемев от бессовестной Юлькиной лжи, трагически вскинула над собой руки, опять топнула, опять перебежала условную границу и принялась двигать старый железный сейф, который Юлька использовала вместо мусорного ящика. Сейф оказался слишком тяжелым. Старуха обежала его дважды и, не зная, на чем еще сорвать гнев, вдруг подняла фанерную стенку и, тужась, стала вставлять ее в пазы. Пронин взялся за фанерку с другого конца, но старуха фыркнула и убежала на свою территорию.

– Кого же она, к примеру сказать, играет? – поинтересовался Пронин, занимаясь созиданием.

– Склочницу, которая повредилась на почве пенсии. Когда-то в гражданской участвовала, речи произносила... А вот состарилась, до пенсии дожила, а пенсию не дали... справок каких-то собесу не хватило.

– ...Кругом ложь да неправда! – снова понесло Полину Ивановну. Пронин, почти установивший стенку, раздраженно грохнул по ней кулаком, выбил из паза и громко, намекающе откашлялся.

– Неплохо для самодеятельности, верно? – не унималась Юлька, прекрасно, впрочем, понимая, что ее версии ничуть не верят. – Почти как в жизни. Во втором акте начнет горшки бить.

И точно: за стенкой раздался дикий грохот. Может, и не горшок, но все же какая-то бьющаяся посудина, ударившись о пол, со звоном разлетелась на осколки. Юлька тотчас это отметила:

– Ага, вот! Эта сценка у нее особенно удачна!

– Так, так, – протянул Пронин, без особого труда разобравшись в ситуации. Эта лукавая, озорная девчонка, как видно, не любит унывать и развлекается, изводя старуху. Всыпать бы ей как следует! Но и бабушка хороша! С ней и ангел станет дьяволом! По-человечески слова не скажет: шипит, фыркает и чего-то бурчит себе под нос. – Без родителей живешь?

– Папка на фронте погиб. Мама замуж вышла. На Сахалине теперь.

– Понятно.

Из бабушкиной половины щедро сыпалась прежняя словесная шелуха:

– ...Кто больше лжет, тот и в почете! Кругом фарисеи!

До сих пор молчавший Енохин выстуженным голосом с натугой спросил:

– Вам еще долго репетировать-то?

– Кабы это зависело от меня, – развела Юлька руками и указала в бабушкину сторону. – У ней спросите.

– Тогда вот что, красавица, – положив Юльке на плечо обваренную неразгибающуюся клешню, попросил Енохин, – закажи мне, будь ласкова, Новообск.

– Это можно, – Юлька нырнула в дверь, которая вела на почту, но, услыхав очередную реплику Полины Ивановна, посоветовала: – Не возникайте, бабуся! Значит, Новообск? А кого конкретно?

– Геологическое управление. Пожалуйста, поскорей!

– ...честному человеку нет места, – не унималась старуха. – Один другого подсиживают!

Пронин, которому однообразная старухина воркотня наскучила, вынул фанерку из паза, прислонил ее к стене и, аккуратно ступая, словно боялся, что пол под ним проломится, приблизился к старухе.

– Ну, все, что ли, выплеснула?

– Где там! – живо отозвалась из служебной комнатки Юлька. – Самое главное впереди. Алё, алё! Заснули вы, что ли?

Пронин, сердито дрогнув бровями, метнул в ее сторону грозный взгляд, еще на шажок продвинулся к старухе и, выждав, когда она уймется, удивленно вымолвил:

– А ведь и верно, на роль похоже. Только роль-то очень уж это... старорежимная.

Юлька, успевая переругиваться с телефонисткой на станции, и здесь активно поддерживала разговор:

– Так уж роль выписалась.

– Вам что здесь нужно, гражданин хороший? – бесцеремонность Пронина возмутила старуху не меньше, чем Юлькины шуточки.

– Внучка говорит, пенсией тебя обошли. На что живешь?

Старуха возмущенно вскинулась, подскочила к нему, но Пронин успел выставить перед собою длинную руку и не подпустил ее близко.

– Я к тому сказал, что повара у нас нету. Покашеварь год-два, и пенсию тебе вытеребим.

– Алё, алё! – кричала Юлька, дула в трубку, колотила по телефону, браня иногда появлявшуюся на проводе телефонистку. – Уши тебе заложило, колода? Новообск нужен срочно! Новообск, говорю! Молнией, цыпа!

Енохин нетерпеливо переминался с ноги на ногу, скреб лысину и вздыхал. Его донимал нервный зуд. И волос уж почти не осталось, а завелась в них чертова перхоть, и кожа сплошь шелушится. Каких-то пять лет назад волосы росли буйно, топорщились, как иголки у ежа, но вот вылезли на этой работушке, покинули дурную голову. А что дурная – сомнений в том нет: умные люди в таких условиях подолгу не держатся. И Енохину не один раз место в Москве предлагали. Мог бы... Да что врать, в том-то и дело, что не мог и не может. Дороги отсюда нет и не будет, пока не ударит первый фонтан, пока, по заведенной традиции, не умоет лицо нефтью, которая хлынет из-под земли. Она хлынет, обязательно хлынет; правда, верят в это немногие. Наоборот, подавляющее большинство и ученых и производственников в этом сомневаются, и некому поддержать Енохина в трудную минуту. А что она трудная – доказывать не нужно: счета в банке закрыли, рабочие третий месяц сидят без зарплаты, на исходе соляра, вот-вот выйдут продукты... А последняя скважина снова показала воду.

– Щас будет, – перебила его невеселые мысли Юлька.

Как молодость-то бурлит в ней, через край переплескивает! Такая же вот дочка в Москве осталась. Сын уж вырос, женился. Без отца дети на ноги встали... отец комаров в тайге кормит. Ну, может, поймут потом, простят, а пока жена настраивает их против Енохина. Да ведь и ее понять можно: вдовствует при живом муже. За четверть века и пяти лет вместе не прожили. То война, то командировки. Больше всего времени отдано, разумеется, полю.

– За мной шоколадка... с получки, – посулил Енохин Юльке. Купил бы сейчас, но в кармане два рубля с копейками.

А за фанеркою Пронин жег глаголом иссохшее, ко всему миру равнодушное сердце старухи; он верил в силу своего слова, а сам говорил нескладно и в лоб:

– И тебе выгодно, и нам, к примеру сказать, удобно. Взаимный интерес, почтенная!

– Других улещайте! Я вашими обещаниями по горло сыта! – сердито, но все же без прежней ярости отмахивалась от него старуха.

– Эк злоба-то глаза тебе застит! А вдруг захвораешь, тогда что? В старческий дом пойдешь?

– Дядечка, не выбивайте ее из образа, – стыдясь за бабушку, сердясь на ее бессмысленное упрямство, крикнула через дверь Юлька. – Знаете, как трудно в образ входить?

– Вынянчила, вырастила змею гремучую... – Полина Ивановна жалко хлипнула, умяла тонкие бледные губы и несвежим платочком обмахнула повлажневшие глаза.

– Эй, ты, молчи! Молчи, пока я ремнем не распорядился, – гневно засопел выведенный из терпения Пронин. – Изводишь старуху, а то бы подумала, что ей веку-то всего-навсего осталось.

– Она еще вас перескрипит! – огрызнулась Юлька и подала Енохину трубку. – Новообск на проводе!

Он принял из Юлькиных рук трубку, но держал ее, точно злую кошку, на расстоянии. От этих телефонных разговоров ничего путного ждать не приходится. Что ни вызов, то и нагоняй или выговор. К выговорам привык, воспринимал их с безразличием ко всему привыкшего человека. А вот когда не высылали то, что требовалось по накладным и нарядам, тут Енохину спокойствие изменяло.

– Управление? О, черти полосатые! Нет, это я не вам, голубушка! Я управление прошу! Да, геологоуправление. Быстренько, быстренько!

Сколько лишних и пустых слов приходится тратить, произнося их сладким паточным голосом. От этого сам себе становишься противен. Ведь знаешь, что не поможет: все равно всем известно – Енохин грубиян! А льстишь, расстилаешься перед каждым, от кого хоть капельку зависим. Зависим же ото всех, даже вот от этой телефонистки. Господи, да разве я ради себя колочусь? Ведь то, что я делаю, нужно всем, стране нашей нужно, как вы не поймете, идиоты, этой простой истины?

– Спасибо, милочка! – искательно, льстиво принялся благодарить телефонистку Енохин. – Дай тебе бог, чего мне управление не дает. Чего не дает? Да ничего не дает...

Юлька хрюкнула в кулак. Ее смешил этот старый заискивающий чудак, его нескладные горькие шутки. Уж лучше бы не насиловал себя, разговаривал, как умеет, а то похож на медведя, который пробрался в квартиру и пытается выдать себя за болонку. А палы-то все равно медвежьи, и рык медвежий тоже.

Вдоволь насмеявшись, Юлька задумалась о том, что тревожило ее не впервые. Может, собраться и уйти с ними? Надо только решиться. Терять-то все равно нечего...

Ее мыслям помешал какой-то очкарик, прямо в лицо нахально забормотавший, кажется, по-английски: «Ду ю спик инглиш?» Чокнутый он, что ли? Бормочет и бормочет. Да еще на разных языках. Теперь вот по-французски и, видимо, по-немецки.

А Пронин доводит бабусю до морошковой желтизны:

– И будешь ты, почтенная, большущую деньгу огребать. А дел-то, дел-то всего: раз в день котел супу сварить...

– К чужим мужикам прислугой? Да я собственному мужу никогда не прислуживала. И мыл, и стирал, и варил себе сам!

– Вот пентюх-то! Право, пентюх! Что же он, все сословие наше мужское в угоду тебе ронял?

Енохин истраченным нутряным басом, напряженно вытягивая бурую морщинистую шею, безрезультатно взывал к управлению, горло от крика вздувалось, набухала толстая на нем жила. А в самое Юлькино ухо чего-то бормотал надоедливый очкарик.

– Больной и не лечишься, – Юлька красноречиво покрутила пальцем у виска, замахнулась на парня дыроколом. – А ну сыпь отсюдова, энциклопедист!

Олег попятился, замаковел, оглянувшись на отца, и, еще больше заикаясь, спросил:

– Так вы не говорите на немецком? А на ф...а на французском?

– Наф, наф! Может, Ниф или Нуф? – откуда-то пришла на ум давно забытая сказка о трех поросятах. И этот симпатичный заика напомнил ей маленького розового поросенка. Такой же смешной и такой же наивный. Дует в ухо всякую чепуху, а сам глаза потерял.

– Управление? – из последних сил домогался Енохин. Ему изредка отзывалась с того конца какая-то проказливая телефонистка, допытываясь: «Дядя, а вы в Большом театре не пели?»

Юлька вырвала у Енохина трубку, заорала:

– Ну ты, лахудра! Немедленно соедини с геологоуправлением! Это из госбезопасности...

Смешок на Новообской телефонной станции, едва родившись, погас, провалился куда-то, и сразу же отозвалось управление.

– Ну, братцы! На небе вы, что ли? – возмутился Енохин, собрав жалкие остатки измученного своего голоса.– Битый час на телефоне торчу. Что-оо? – глаза его изумленно полезли на лоб. Шутник из управления дал какой-то нецензурный совет. – Сами там поторчите!

Олег, пользуясь суматохой, вызванной телефонными переговорами, осмелел и снова подобрался к перегородке, за которой, поигрывая штемпелем, небрежно развалилась на стуле Юлька. Она уставилась в стол, усиленно изображая задумавшегося человека, – на столе лежало круглое зеркальце. В зеркальце видно было, как подкрадывается к перегородке Олег. «Кот! Чистый кот!»

– Ввы сказали, Наффф... Объясните, я не понял...

– Горе ты луковое! Сказочка есть такая... про трех поросят.

– Ввы ссмешная, – Олег оглянулся на отца, который безуспешно агитировал старуху и, похоже, уже истощил все аргументы.

– ...В тепле, в сытости будешь жить...

– Управление? – потеряв и снова нащупав в хаосе звуков, летящих по проводам, своего абонента, обрадованно вскричал Енохин. – Ну слава богу, воскресли! Это вы шутить изволите. Мне не до шуточек. Не до шуточек, говорю! Все счета арестованы. Рабочие три месяца... три месяца, повторяю, сидят без зарплаты. А как вы думали? Конечно, уходят. Не за красивые же глаза им работать. Нет, снова водичка. Ну, минеральная. Хоть сейчас курорт открывай... для руководящей верхушки управления. Что? Будет и нефть, не все сразу. Теперь интересуюсь: куда двигать? Податься куда бедному крестьянину? В Килим? Не хотелось... Да и ледостав остановить может... – Он хитро подмигнул прислушивающемуся к его репликам Пронину и уступчиво согласился: – Будь по-вашему, поплывем. А вы деньжата нам шлите... и соляр.

Швырнув трубку, разъяренно просипел:

– Дурак бархатный! Не человек, а кошкина песня.

Пронин оставил свою собеседницу, подошел к начальнику партии, тот отдувался, осторожно тер надсаженное горло.

– Ну что, Афанасьич?

– В Килим загоняют.

– Так это же велликолепно! – восторженно подхватил Олег. – Я ждал, что вообще все прикроют.

– Не каркай! – резко оборвал его Пронин. – Накаркаешь на свою голову.

– Теперь уж нас вряд ли чем испугаешь. Лисы травленые, – усмехнулся Енохин и опустил тяжелую голову. Голова гудела: слишком много свалилось на нее за последнее время. А годы немолодые, пора бы и на покой, в какой-нибудь тихий городишко, к речке, к лесу поближе. Собирай грибы, ягоды, рыбку лови и получай персональную... чего лучше-то?

– Река бы не подвела, – встревожился Пронин и многозначительно посмотрел на начальника партии. Тот ожил, поднял голову.

– Река?! Да, возможно. Река с указаниями начальства не считается.

Олег вынул из кармана трубочкой свернутый журнал, подал Енохину:

– Не читали, Андрей Афанасьевич? Опять нас щиплют. Некто Полонский. Зло, но... не слишком грамотно.

– Я с этим молодчиком пять лет на одной кафедре бок о бок работал. Главное его достоинство – гибкий позвоночник. Ну и, пожалуй, еще высокочувствительный нос. Все прочее к науке не имеет ровно никакого отношения, – Енохин, не читая, ткнул пальцем в статью и вернул журнал Олегу.

– Дай сюда, – сказал Пронин. – Я эти статейки до лучших времен хранить буду. Сгодятся... для высокочувствительных носов.

Он хлопнул журналом, точно носы эти были уже перед ним, а сам он и все его товарищи отмечали нелегкую, но честно завоеванную победу. Делалось это скорее для Енохина, который вдруг сдал на глазах, за несколько минут согнулся и постарел. Что-то гнетет его, помимо всех сопутствующих неудач. Или так сильно подействовал разговор по телефону? Пора бы привыкнуть и относиться к этому философски.

В живом виде начальство вряд ли сюда скоро пожалует. Управленцев больше интересует Юг. В Север мало кто верит. Полонский и иже с ними, а с ними абсолютное большинство, главные защитники и певцы Юга. Забыт Губкин, забыт Сенюков, исходивший по северным тундрам, по тайге тысячи верст. Еще за два или за три года до войны Василий Михайлович Сенюков указал в Западной Сибири шесть точек с несомненными признаками нефтеносности. О них, в самом начале века, знали сибирские купцы... Но всех загипнотизировала идея освоения более доступного и, как считалось, более перспективного Юга... Что же, посмотрим, посмотрим!

– Ччто я хотел вам сказать? – перебил его мысли Олег.

Вот кто легко, без жалоб переносит все путевые невзгоды! А ведь, в сущности, мальчишка еще. Ест, что подают, а если нечего есть – терпит. Может прикорнуть в любом углу и тотчас заснуть. Приучил себя даже на ходу спать...

– Какие твои годы – вспомнишь, – насмешив Енохина, подколола парня Юлька.

– Ужже вспомнил, – хлопнул себя по лбу Олег, но Енохин велел ему идти к речникам и сказать, чтобы готовили самоходку к отплытию.

Нестерпимо болела поясница – давнишний радикулит. Сейчас бы утюг на нее горячий, да погреть, да погладить. Ломает, гнет, закручивает проклятущая боль, а надо собираться и двигать дальше.

Уже осень тайгу вызолотила, расцветила щедрым великолепием красок. Сухо и тепло еще, а завтра могут грянуть заморозки, потом морозы ударят – река станет. Снег ляжет на зеленую, еще не увядшую траву. Надо спешить... Или, наоборот, не надо?..

– Так ты помни, Юля, шоколадка за мной, – сказал Енохин, расплачиваясь за междугородные переговоры. Говорил долго, но Юлька взяла с него гроши. С финансами у старика, как видно, туго. Что ж, пусть это пойдет за счет государства. Когда нефть или газ откроют – все окупится с лихвой.

Бабушка забилась в свою ячейку и примолкла. Пронин снова направился к ней, но Юлька перехватила его на пути, зашептала:

– Не троньте старуху! Возьмите лучше меня!

– Тебя?! – изумился Пронин, тут же рассудил: «А что, можно. Молода, вынослива...» Но для видимости поупрямился: – Скандальна ты больно.

– Это я с бабусей такая, – вывернулась Юлька. – А вообще тихая.

– Угу, голубица кроткая. Почту-то на кого оставишь?

– Бабуся и без меня справится. Ей все равно пенсию выслуживать.

– Подумать надо.

– Лучше ничего не придумаете, – наседала на него Юлька. Ее подхлестывало отчаянье: жить в этой норе немыслимо! Надо бежать, бежать немедленно! – Маленькое тут все, – взволнованно заговорила она, – серое. И я с каждым днем уменьшаюсь. Скоро в шмеля превращусь.

– Скоро? Да ты уж превратилась! Вон как шпигуешь старуху.

– Со скуки и вы на стенку полезете. Тут даже поговорить не с кем. У бабуси один интерес – пенсия.

– Ладно, готовь вещички в дорогу, – перестав ее мучить, сказал Пронин и с ухмылочкой постучал в фанерную стенку: – Зря отказалась, почтенная! Потом локти кусать будешь. Я тебя, примерно сказать, прямиком в историю приглашаю.

Оставшись одна, Юлька принялась ворошить свои чемоданы. Вещей в них было немного, всё больше письма, да альбомы, да книги, да кое-что из присланной матерью парфюмерии. Поспешно сбросав свое барахлишко в старенькую балетку, выскочила, но с улицы воротилась и тихонько поскреблась в стенку:

– Бабуся, я ухожу. Не поминайте лихом.

Из каморки послышались неясные булькающие звуки, похоже, старушка всплакнула. Жалея ее, Юлька нарочно нагоняла на себя беспричинную злость, боясь, что расплачется сама и никуда не поедет. А оставаться здесь незачем. Через час или через два снова начнется глупая ссора, снова идти на почту, плавить сургуч, принимать телеграммы и посылки и ждать чего-то, томиться, тосковать и презирать себя за нерешительность; уж рвать, так рвать сразу.

– И проститься со мной не хотите? – крикнула Юлька в отверстие, из которого вывалился сучок. – Ну и оставайтесь. Писем не ждите. А переводы посылать буду. Чао!

Она была уже далеко, когда от почты донесся глухой чей-то зов: «Юлиияя!» А может, это просвистел ветер.

Юлька не оглянулась.


2

Шла загрузка. Выбрав посуше полянку, Енохин присел на пенек и, разминая ноющую поясницу, стал вслушиваться в голоса, в звуки. Он узнавал эти голоса, улавливал некоторые забористые шутки, но в целом человеческая речь была для него частью рабочего процесса. При погрузке – один ритм, при монтаже – другой, во время плаванья – третий. Все это тысячу раз испытано, выверено долгой и трудной практикой, известны слова, движения, мысли, возможны лишь незначительные, частные отклонения.

Который уж раз срывается с места енохинская партия! Срывается, плывет, бредет, обживается, рассчитывая на удачу, а удача, как женщина, находит счастливчиков по себе.

Зачем, зачем он ломится в комариную глушь, где снова выпадут на его долю уже не однажды испытанные каторжные мучения? Зачем суется в неизведанные, богом забытые места? Кто скажет за это спасибо? Жена? Ее измучили напрасные ожидания. Руководство? Уж хорошо то, что оно позволяет... пока еще позволяет рыскать по Северу, от которого никто ничего путного не ждет. Может, Родина скажет спасибо? Ах боже мой, какие пустые, никчемные фразы! Разумеется, скажет, если придет успех... Если же он не придет – Енохину, при удобном случае, напомнят об этом проигрыше: вот, мол, носился ты со своей бредовой идейкой, а что в результате? Пустил по ветру деньги, убил понапрасну время и ради собственной прихоти (или, скажем, ради престижа) посылал куда-то, к черту на кулички, людей, заморочив им головы. Нелепо, вздорно, а что-нибудь наплетут в этом роде очень правильные, ничем и никогда не рискующие граждане.

«Что ж, этот проигрыш будет последним», – твердо решил старик и скрюченной горстью, не глядя, наклонился и простриг брусничник. Горсть наполнилась сочными прохладными ягодами. Енохин бросил в рот несколько брусничин, разжевал и долго водил языком по воспаленному нёбу. Ночью выкурил две пачки «Беломору». Надо выжить, вытравить из себя дурной никотиновый дух. Иной раз подышишь на ладонь – самому муторно: прет как из табачного склада. Лесная, кислая, терпкая ягода освежила полость рта, холодно заныли зубы.

Отогнав неотвязные мрачные мысли, Енохин плюхнулся на живот и пригоршнями стал набивать рот ягодой. Брусника лопалась на ядреных, чуточку хваченных желтизной зубах, брызгала соком. Сок пузырился в углах губ, стекал на щетинистый подбородок, Енохин отполз от пенька подальше, перевернулся на спину и, широко, вольно раскинув руки, сквозь прищуренные веки уставился в белесое, забросанное редкими облачками небо. Так бы вот и смотрел и ни о чем на свете не думал, кроме того, что жизнь прекрасна. Прекрасен этот молчаливый осенний лес, в котором только осинник да редкие золоченые березки и напоминают об осени; прекрасно высокое пространство над головой, величавое, вечное; прекрасна чайка, далеко улетевшая от реки; сама река, противоположный берег которой с пастушеским чумом на нем едва угадывается вдали. Лежишь ты, маленький, невзрачный гномик, весь в тревогах своих и заботах, и не умеешь насладиться и порадоваться необыкновенной красоте здешней осени. А что для нее твои тревоги и что ты сам? Сам ты не больше ничтожной букашки среди высокого и необъятного величия Вселенной. Ну так и живи, и радуйся, черт старый, и знай свое место. Так ли уж важно – найдешь ты здесь заветный свой клад или кто-то другой отыщет его? Если есть он, а ты веришь, что есть, то рано или поздно – найдут. И лежи, и не шебутись. Или не хочется упускать случай, который поманит тебя в бессмертие?

«Приятно, конечно... но разве я ради этого? Ведь это цель моя... жизнь... смысл единственный!» – Енохин снова перевернулся на живот, вдумался и еще раз выверил свои мысли: нет ли корысти в том, что он делает? Может, им движет одно только честолюбие? Честолюбие он не исключал: душе щекотно, когда хвалят, когда люто тебе завидуют. Но хмель всегда проходит скоро, в конечном счете остается лишь то, что ты сделал. Вот ради чего Енохин бьется, изнуряет себя многие годы...

Кто-то зашелестел в кустах красной смородины. Рядом с собою Енохин услышал частое хриплое дыханье. «Волнуется парень! – определил он, но не повернулся и стал ждать, что скажет ему только что явившийся человек. – А уж скажет...»

– Я увольняюсь, бугор.

«А, Ганин! – Енохин сразу узнал его по голосу, по особой приблатненной манере речи. Представил, как стоит над ним этот высокий красивый парень и встревоженно водит по сторонам черными дерзкими и неспокойными глазами. – Вторая привычка».

– Так что давай расчет, и дело с концом.

– А почему, собственно? – Енохин поднялся, лицо исказила гримаса боли. Опять стрельнуло в поясницу. – Неужели я такой скверный начальник, а?

«Тон-то, тон-то какой деланный!» – сам осудил себя сразу.

– Хочешь в открытую? – Ганин ко всем обращался на «ты»: тоже вынесено из лагерной практики.

– Валяй.

– Начальник ты, прямо скажу, хреновый. С голыми руками поперек Сибири прешь, на одном только энтузиазме. А брюхо – не барабан, смазки требует!..

– Слушай, поставь себя на мое место... – начал Енохин, заученно применив избитый этот прием, выдающий полное бессилие. Все, израсходовался! Больше нечего людям сказать.

– Что я, повернутый, что ли? Мне и на своем месте топко.

Вот и потолкуй с такими. Чем их взять? Действительно, один голый энтузиазм остался. Енохин снова присел на пенек, хлопнул себя по лысине, на которой пристроились кучкой несколько последних осенних комаров и уже насосались крови. Двух из них раздавил, остальные, недовольно забунчав, тяжело взлетели.

Подошел и еще один из рабочих, Кеша Шарапов. С плеча его, которого хватило бы как раз на два ганинских плеча, свисала большая связка рыбы.

– Подпиши заявление, Анфас. Ухожу. – Мог бы и не говорить, без слов ясно. Пока двое. Кто ж будет третьим? Ганин – пусть, он перелетная птаха. А Шарапова жаль, этот редкостный работяга. Но, видно, и ему невтерпеж стало. Совестится, а руку с заявлением все-таки тянет. Как удержать его? Чем завлечь? Перспективами? Зарплатой, которую три месяца не можешь выплатить? А, пропади все пропадом!

– Попутного ветра, Иннокентий, – зло заговорил Енохин, не очень, впрочем, веря, что от этого разговора будет толк. – Удираешь, вижу, при полной выкладке. Рыбку-то толом глушил?

– А хоть бы и так, – с вызовом ответил Кеша и отступил, набычился, словно примерялся для драки.

– И чего я порох на вас трачу? – с вялым безразличием заговорил Енохин. Ему и самому наскучили эти бесполезные, за последнее время участившиеся беседы. Текут люди, текут, как песок меж пальцев. И их можно понять. Наступит день – один останешься. Но пусть и у них что-то завязнет в душе. Одно общее дело делаем. Общее!..

Енохин широко распялил налитые обидой красноватые глазки и, переводя их с Ганина на Шарапова, глухо спросил:

– Чего? Один жулик. Другой браконьер. Тьфу! И комарье это проклятое!

– Полегче, бугор! Мы свое законное требуем! – Ну вот, Ганин сменил наконец пластинку. Кажется, переходит к угрозам. Енохин и это не раз слыхивал, но лучше пускай грозят, пускай бранятся, только не уходят вот так, как Шарапов. Когда Шараповы увольняются, – значит, конец. Остается только поднять руки вверх.

Услыхав осторожные шаги за спиной, Енохин, злорадствуя над собой, ухмыльнулся: «Не ошибся. Вот и третий».

Но третьим оказался Осип Вьюн, местный житель. Был он легок, и чист, и, как листок вымороженный, сух и невесом. Вечно куда-то исчезал и неожиданно появлялся, служил не то егерем, не то лесником. С геологами почти не общался, а если с кем заговаривал, то ничего доброго это не сулило. Сейчас вот из всех отметил Шарапова.

– Ты рыбу глушил?

– Ну я, – слегка струхнув перед стариком, буркнул Кеша. Вьюна он побаивался. Глаза старика, скрытые под седыми кустистыми бровями, буравчаты. Не злы как будто, а все нутро выворачивает. Страшно смотреть в его глаза.

– Меня спросился?

– Много вас тут... – захорохорился было Кеша, но хватило его не надолго: под немигающим взглядом Вьюна, студеным и леденящим, свернулся, скорчился, стал сразу уже и меньше ростом.

– Кабы много было, давно бы под корень вас вывели. Давай рыбу-то! – не повышая голоса, приказал старик.

– Отступи, дед! Я нынче сердитый.

– На сердитых воду возят, – Вьюн подошел к нему, сдернул с плеча связку. Кеша не сопротивлялся, не смел.– Теперь слушай меня, человече. Я сроду не обижал никого. Но ежели ишо раз такое примечу – шваркну меж глаз, там разбирайся, как было.

– Поимей совесть, дед! У меня шестеро ребятишек! И денег третий месяц не получаю, – взмолился Кеша, голос его тонко натянулся, задрожал. Того и гляди заплачет.

– Ты лучше сеть у меня спроси. Дам сеть. И лодки не пожалею. А глушить не смей. Я упредил: если что – возьму грех на душу.

Осип, как дух святой, растаял, растворился, пропал в лесной чаще; он и появлялся и исчезал не по-людски как-то. Не марсианин, не леший, не колдун, а нет его – и вдруг возникнет. Исчезнет – тоже следа не увидишь. Браконьеры его побаивались: вдруг нагрянет? Один из новеньких, парень из Западной Белоруссии, разозлившись на старика, стрелял в него, не попал, зато потом, заблудившись в тайге, вернулся задумчивый, а вскоре уволился и уехал. Подозревали, что Вьюн припугнул белоруса, поводил его по топким местам, дал провалиться и лишь в самую последнюю минуту помог выбраться из няши. «В другой раз и руки не подам!» – будто бы предупредил озорника страшный старик. Но все это были догадки. Парень ничего своим не рассказывал, смотал удочки в одночасье. А лихой был белорус-то, никого не боялся. Вот и Кеша оробел перед стариком. А ведь надвое может переломить, если Вьюн попадет к нему в лапы. Не лапы – шатуны паровозные.

– У меня же семья, Анфас! – пожаловался Кеша, то ли на Вьюна сетуя, то ли попрекая в эгоизме Енохина, которого геологи нередко называли между собой, а иногда, забывшись, прямо в глаза Анфасом. Слова, что ли, экономили? – А я единой копейки послать не могу,

– Прости, брат! – этот крик души всколыхнул Енохина. Если б у него были деньги, все до копейки отдал бы Шарапову. Но в том и дело, что денег у начальника партии нет. – Своих-то ни копья у меня. А котловые... – Но, поразмыслив, махнул рукой. Человек этот, – отец большой семьи. Не он же виноват в том, что Енохин такой невезучий. И дети его ни при чем. – Ладно, бери котловые... если рука поднимется.

Енохин надумал отдать Кеше часть денег, которые были неприкосновенным запасом и лишь в самом крайнем случае расходовались на общественный стол. Предвидя черные времена, Енохин всячески ужимал, урезал котловые, выделил несколько человек, которые ловили для кухни рыбу, собирали ягоды, добывали дичь. В общем, пока сводили концы с концами. Лес-батюшка кормил, и река снабжала. Расходовали деньги на муку, на сахар, ну и на соль, на перец да еще на лаврик. Теперь, ради Кеши, придется тряхнуть небогатой братской мошной. Человек бессовестный – попользуется, глазом не моргнет. А совестливый... не зря же Енохин намекнул Кеше про руку. Вон как покоробило его!

– За что ты меня, Андрей Афанасьич? Уж не такой я сукин сын, чтоб товарищей своих грабить...

– Тогда поднатужься, Кеша! Потерпи еще немного! Ты же из корня свит, парень!

– Выходит, опять качай горе – мед пей?

– Без этого добрые дела не делаются.

– Заговорил ты меня. А там семья ждет! Поди, все жданки лопнули. – Кеша не в первый раз вот так уходил, кляня себя за уступчивость, еще больше кляня Енохина, который так умеет заговорить, что забываешь, зачем к нему приходишь.

«Может, отпустить его с миром? – думал в свою очередь Енохин. – Как-никак шесть ртов на шее. Но если побегут такие, как Кеша, – придется лавочку нашу прикрыть...»

– А со мной как, бугор? – напомнил о себе до сих пор молчавший Ганин.

– Переходи на самообеспечение. У тебя опыт немалый.

– Если застукают – тогда что?

– Застукают – возьмут на казенный кошт. Тоже неплохо.

– Не студи мозги, Анфас! Шарапову котловые обещал...

– Шарапов семьянин, работяга. Ему я последнюю рубаху отдам.

Ганин обещающе скривился в улыбке, вынул нож и, поигрывая им, поманил Енохина к себе:

– Рубаха и мне пригодится. Снимай!

– Не дури, Ганин.

– Живей, бугор! Я дорого ценю свое время на свободе.

Пожав плечами, Енохин неторопливо расстегнул куртку, снял и, аккуратно свернув ее, стал стягивать рубаху. Были они чисты, тщательно выстираны, но изрядно поношены. Енохин не терпел одежды, пахнущей магазином, сразу бросал ее в горячую воду, мылил, состирывал фабричные складки, наводил по своему вкусу и только после этого надевал. Покупал в год четыре рубашки, двое штанов и две куртки. Рубахи менял раз в неделю, костюмы – раз в полмесяца. В грязную погоду носил рабочий комбинезон. Зимой – свитер. И этого более чем скромного гардероба ему хватало ровно на год. Ганину вряд ли подойдет разношенная пятьдесят четвертого размера куртка, но если уж позарился – пусть берет. Она свой срок отслужила. – Бельишко тоже возьмешь?

Но едва начал высвобождаться из нательной рубахи, подоспел Пронин. Недоуменно переводя взгляд с посмеивающегося Енохина на смущенного Ганина, заговорил, пытаясь разобраться, что между ними происходит:

– Воздушные ванны принимаешь? Ну, ну, давай... – У Пронина всегда имелась про запас нехитрая шуточка. Еще и не договорив ее до конца, заметил в руке Ганина нож. Нож воровато скользнул в рукав, лезвие спряталось в ладошке. Отняв его, кинул себе под ноги, с гадливостью наступил, чуть слышно спросив: – Что, снова права качаешь?

Ганин отпрыгнул в сторону и, встряхивая посиневшей рукой, скрылся в кустах.

– Барахлишко-то прихвати! – окликнул его Енохин. Насмешка, словно удар бича, подхлестнула парня. Кусты под его ногами закачались, затрещали, с веток брызнули несколько перезревших красных ягод. – Зря ты его, Федор Сергеич. Куртка свое отжила. Да и рубаха тоже. Трех зарплат они наверняка не стоят. Парень дешево запросил.

– С финкой-то? Ничего себе торговля!

– Да что, что с финкой? По воровской ихней логике, верно, так и положено. Страшней, когда без всякой логики между лопаток нож втыкают, – тихо возразил Енохин и опустил голову.

– По недомыслию, я так считаю.

– По инакомыслию, это точней. Ведь если мы своего добьемся, то не один десяток диссертаций можно будет употребить на салфетки. Потому и бьют из-за угла. Наповал бьют, без промаха!

Старик начал поддаваться настроениям, но – какой молодец! – сам же и справляется с ними. Вот уж заговорил деловым строгим тоном, словно не он только что жаловался на многочисленных своих обидчиков:

– Все погрузили?

– Почти все. Трубы куда-то подевались.

– Много?

– Да метров триста.

– Ищи. Те трубы на вес золота. Простой за твой счет.

Крут, крут, Андрей Афанасьевич! Но без строгости с нашим братом каши не сваришь. Только палец в рот положи – всю руку отхватят. Пронин и сам на его месте поступил бы точно так же и потому коротко повинился:

– Оплошал, не отпираюсь.

– Я приказал вам искать! – загремел Енохин. – Не теряйте время на пустопорожнюю болтовню!

Ну, это уж слишком! Старичок явно перегибает, словно забыл, где свои, где чужие. Иной раз и пряничком поманить не лишне. Зря напускает излишнюю строгость! Я и без понуканий летаю как угорелый. Смотри, как его встряхивает! Видно, окончательно нервы сдали. А может, изображает... На это и я мастак. Вот оглянется сейчас, и в звероватом глазу на самом донышке лукавая промелькнет смешинка. Не оглянулся, чешет через вересковые заросли – только брызги летят. Ну ладно, трубы-то – кровь из носу – нужно найти. Они и впрямь на вес золота.

Задумавшись, Пронин едва не наступил на Ганина, который далеко не побежал, а нашел богатый курень морошки и теперь пасся на ней, обдумывая дальнейшие свои планы. То ли драпать отсюда, пока не поздно, то ли задержаться ненадолго и разжиться деньжатами?

Если оставаться, то нужно подумать, как не попасться на глаза бугру. Он этот случай определенно припомнит и сдаст в отделение у ближайшей пристани.

– И буду я царицей ми-ираа, – завыл кто-то визгливым противным голосом. Ганин от неожиданности привскочил, поперхнулся морошкой: берегом, размахивая старенькой сумкой-балеткой, шагала девчонка и пела, если кошачий ее визг можно было назвать пеньем. Увидав баржу, остановилась и, к счастью Ганина, оборвала на полуслове донельзя перевранную арию.

«А что, если меня с мужиками поселят? – остановившись неподалеку, думала Юлька. Зримо представив такую картину, расхохоталась. – Вот будет цирк!»

Ганин, стараясь обратить на себя внимание, закрыл лицо руками, упал в травку, всхлипнул и зашелся в рыданиях. Увидав сраженного горем человека, Юлька подбежала к нему, дернула за рукав.

– Эй, эй! Тебя обидели?

Ганин замотал головой, еще глубже зарылся лицом в ягодник, заблажил:

– Ба-аушкаа померлааа... один-единственный родной челове-ек!

– Это я понимаю, – проникаясь его бедой, вздохнула Юлька. Живя почти в сиротстве, она действительно понимала это .– И бабка хорошая была?

– Первый сорт! – сдерживаясь, чтоб не рассмеяться, едва выговорил Ганин. А тело его гнуло, корежило от хохота, на глазах выступили крупные слезы. – А у меня ни гроша... Даже на похороны выехать не могууу...

– Может, взаймы у кого спросишь?

– Где там! Жлобье кругом!

Юлька досадливо топнула ногой, раскрыла свой чемоданчик. Надо помочь человеку, а чем поможешь? Вот разве платьишки эти продать? Ситчик – много ли за него выручишь!

– Часики у тебя шикарные! – намекнул Ганин, у которого чемоданчик интереса не вызвал. А часы – ничего, товар подходящий. Кажись, японские.

– А, часики! – с некоторым сожалением сказала Юлька. – Мне мама их подарила.

Ганин опять упал наземь и довольно искусно разыграл новый приступ отчаянья. Ни одной доброй души вокруг, никто, никто не хочет помочь горю. Эх, люди! Да разве вы люди? Сердце-то где у вас? Не-ету сердца...

– Слышь? – затрясла его Юлька. Она решилась, сдернула часики. – Ради такого случая... бери. Продашь – на дорогу хватит. Потом деньгами вернешь.

Ганин пружинисто вскочил, приложил часы к уху: чисто тикают, ход нормальный. Вот дуреха! Клюнула на такую приманку. А что, может, и впрямь пригодится ему эта безделица. На ширмачка досталась. Не каждый же раз запугивать людей перышком.

– Спасибо, милая! Сорок дней и сорок ночей помнить буду! Вернусь – до смерти зацелую, в стихах пропишу! – цыганисто, удало заговорил он, будто и не убивался только что по умершей чьей-то бабушке. Доверчивая Юлька все приняла за чистую монету.

– Насчет стихов не возражаю. Для поцелуев – других поищи. – Радость человека, которому помогла такой малостью, была ей приятна. И парень-то вон какой симпатичный! Высокий, фигуристый, а глаза... в глазах его почему-то нет ни грустинки, смеются, влекут глаза в свою бездонность. В таких глазах и утонуть недолго.

– Другие того не стоят. – Ганин неожиданно обнял Юльку, впился губами в губы. Она даже рассердиться не успела. – Жди стихов! – прокричал он и убежал.

– Шалый какой! – растерянно проговорила Юлька, но спохватилась, окликнула: – Эй! Писать-то куда? Ты адреса не сказал.

– Пиши прямо на угрозыск. Там у меня сплошь свои ребята.

Вот мошенник! Обвел вокруг пальца и смылся... Ну попадется еще... мало ему не будет! Этакий хлюст! Но что-то есть в нем, несмотря на показное ухарство, незащищенное, слабое, и хочется пожалеть, приголубить, как ребенка. Юлька считала, что в людях она разбирается превосходно. Стоит взглянуть на человека один раз, и сразу определишь: этот человек очень порядочный, а вон тот... держитесь от него подальше. Правда, однажды Юлька попала впросак. К ее окошечку на почте подошел какой-то неприятный тип. Оглядев его, Юлька сразу же заключила: «Жулик!» Человек, показавшийся жуликом, загнанно дышал и держал в руках большой опечатанный саквояж. «Ну точно! Кассир, наверно... улизнул с целой кассой». Ее уверенность окрепла, когда «кассир» отбил телеграмму какой-то Верочке: «Встречай двадцать седьмого заказ выполнил целую Петя». Текст несомненно зашифрован, но разобраться в шифровке нетрудно. Юлька задержала телеграмму, позвонила в милицию и Петю застопорили. Он действительно оказался кассиром строительного управления и, получив в банке деньги, вез рабочим зарплату. Юльке за проявленную бдительность крепко влетело от участкового. С тех пор она воздерживалась от скоропалительных выводов, несколько усомнившись в своих способностях определять человека по внешности.

С баржи спустился по трапу тот самый очкарик, что приставал к ней на почте. Юлька выскочила из-за кустов и на трех языках ошарашила Олега у него же заимствованными фразами:

– Ду ю спик инглиш? Парле вы франсе? Ви хайст ду?

Олег испуганно отступил, видимо приняв ее за сумасшедшую, вильнул в сторону и, на всякий случай подальше отбежав, красноречиво покрутил около виска пальцем.

Роли поменялись.

– Эх, темнота! – укорила его Юлька. – Я думала, на иностранном потрепимся. Ну и не надо, рыдать не стану.

Раскрыв чемоданчик, она достала губную помаду, накрасила и без того яркие пухлые губы, но, поглядевшись в зеркало, помаду стерла. За этим занятием ее и застал запаренный Пронин.

– Нашлись трубы, Андрей Афанасьевич! Илом их засосало! – прокричал он кому-то и поманил Юльку к себе. Дышал тяжело, загнанно. Немолодой уж, и здоровьишко, наверно, никудышное. А тоже бодрится, бегает как с цепи спущенный. Достал стеклянную трубочку, сунул под язык таблетку, засосал. Когда отпустило, ласково, по-отечески улыбнулся. – Пришла, моя хорошая? Ну и ладно. Ступай к Шарапову. Скажешь, на смену явилась.

– Он кто, Шарапов?

– Бурильщик. Временно поваром был.

– Ну и дальше пускай остается. – Юлька заартачилась. Придется варить и жарить на такую ораву. Да если плохо приготовишь – выльют суп тебе на голову. Геологи – народ не шибко деликатный. Может_,_ пока этот дядечка ласковый, подлизаться к нему, чтобы определил ее на другую должность .– Ага. А я землю сверлить буду.

– Нну, сморозила! – удивился Пронин. Вот девка! Едва появилась, а уже характер показывает. Надо одернуть ее у порога. – Хоть стой, хоть падай.

– Это как вам удобней.

– Ну полно, полно! Делай как велено! – прикрикнул Пронин. – Ишь характерная какая!

Зубарить с ним Юлька не стала – человек только что глотал валидол, – пожалела, но настроение сразу испортилось. И Пронин тотчас это отметил.

– Да ты не кручинься, – сказал он. Все-таки душевный мужик! Другой бы послал куда подальше, а этот еще и утешает. – Это ненадолго. После переиграем. А сейчас, сама видишь, разброд у нас. Людей не хватает.

Юлька кинулась на шею к нему, расцеловала.

– Спасибо, дядечка.

– Ох, и не люблю я, когда девки, к примеру сказать, лижутся, – проворчал Пронин, а улыбка на лице была молодцеватая.

Но сердце болело. Ох, как болело сегодня сердце! Любые волнения стали сказываться на нем. А волнений все больше и больше. Да еще и с сыном отношения поломались. Из одной чашки щи хлебают, а словно чужие.


3

Караван вел Вьюн. Подле Гарусово по его совету решили спрямить извилистый долгий путь и пошли узкой протокой. Берега ее затянуты мелким кустарником, за ним, выше, большой хвойный лес. Островок, который только что обогнули, весь в мощном кедраче. Между деревьев названивают боталами коровы, завезенные сюда еще весной. Здесь им и летовать до белых мух.

– До чего ушлый народ! – дивился Кеша сметливости здешних хозяев. – И скоту воля, и пастух не нужен.

Олег стоял рядом с капитаном, в рубке, боязливо поглядывал на фарватер. Речной обстановки здесь не было, но Вьюн уверил, что протока судоходна и намного сократит путь.

Капитан помалкивает, глазки маслятся. Видно, опять с утра причастился. Чуть проглядишь – он уж к бутылке прирос, потом мелконько семенит по палубе, прихохатывает, всем доволен. А недавно чуть в соседнюю область не уплыл.

– Я тут не первый раз хожу! – часто помигивая, говорил он... В лоцию заглянуть, конечно, не удосужился. Вода большая стояла, когда шли мимо Колесниково. Ну и ушли... километров на семьдесят. Олег спохватился, велел причаливать у первого же селения. Оно оказалось на границе области.

– Эй ты, мореход! – отправив пьяненького капитана спать, Олег вместе с первым помощником стал у руля. Хорошо, что отца рядом не было. Тот бы семь шкур спустил и с Олега и с веселого капитана. Отец вместе с Енохиным дожидаются в Гарусово. Уплыли с оказией.

Поселок издали виден: старая церквушка с медными луковками, сосновая рощица, кладбище на пригорке. Здесь многие упокоились, и знаменитые, и безвестные, и великие, и малые граждане из разных эпох. А Гарусово все так же здравствует, таращится окнами с берега, будто и время ему нипочем. Обежать поселок хватит и получаса. А ведь это центр громадного северного района, в котором, как лодки в озере, могут затеряться две-три великих державы. Миновать бы благополучно эту районную столицу!

– Смотрите внимательно! – в тысячный раз повторял Олег. Отец уж на берегу, похоже, недоволен, что выбрали эту протоку. И Енохин, не скрывая тревоги, шагает по берегу и что-то негромко выговаривает отцу.

– Будь в надеже, паренек: уж тут-то мы прошмыгнем, – Вьюн воркует подозрительно ласково. Ага, вот! Только вымолвил – самоходка с разбегу врезалась в мель, завибрировала, винт начал скрести землю. Капитан скомандовал: «Задний ход!» – баржа дернулась, затряслась, заскрежетала. Сели. И, кажется, основательно.

– Эх, дед, дед! – обессилев от случившегося, Олег плюхнулся на бухту каната, снял старенькие круглые очки, снова надел их; увидав Юльку, сочувственно уставившуюся на него, раздраженно выкрикнул: – А говорил, все мели знаешь!

От волнения он даже перестал заикаться. Опрокинувшись на бухту, подложил руки под голову, неизвестно кому взмолился: «Помоги! Спаси меня от позора!» Бог, дьявол или какие-то иные потусторонние силы, в которых Олег никогда не верил, почему-то вспоминались, когда приходилось туго. Сейчас бы не худо вступить в контакт с кем-либо из них, сняться с этой кочки, пока еще не явился на борт отец. Но, будучи реалистом, Олег знал, что ни бог, ни дьявол ему не помогут и что выволочки от отца не миновать. «Пропади оно все пропадом! Вот закрою сейчас глаза и усну... А завтра уеду в университет... Спать! Спать!» Олег отыскал в небе парящего коршуна, уставился на него и задержал дыхание, но его сосредоточенности хватило ненадолго. Не йог, так уж не йог. Да и чертоломы эти вон как галдят. И надоедливо журчит Вьюн:

– Другие времена и мели другие, – словно бы ничего не случилось, говорил он. – Реку-то, реку-то как сплавщики запакостили! Скоро вся рыба уйдет. Такой рыбы больше нигде нету.

– Кто о чем! – недовольно покосился на него Кеша, всю дорогу сторонившийся старика. Собрался было обругать его покрепче, но воздержался, яростно сплюнул и подвел грустный итог: – Сергеич с нас головы поснимает!

– Не велика потеря! – некстати втерлась в разговор Юлька. Она единственная, кто не впал в уныние. Свесив с палубы ноги, стучала пятками в борт и любовалась окрестными красотами. – Некоторым товарищам голова – только обуза.

– Пожалуй что, – Шарапов принял это на свой счет, но не обиделся. Командует караваном, конечно, Олег, но и Кеша как старший в ответе ничуть не меньше. Зачем, зачем уступили старику, согласились плыть этой дурацкой протокой? Ведь с самого начала было очевидно, что сплавщики засорили ее и если не мель, то топляк все равно помешает движению.

– Ты бы языку-то дала отдохнуть, – Олег внешне был спокоен и лишь изредка до крови покусывал губы да воровато поглядывал на берег, с которого грозил ему отец.

– Когда я молчу, – Юлька села на своего конька, теперь ее никакими силами не удержать: будет болтать, пока не выболтается, – на меня не обращают внимания. А я привыкла быть в центре внимания.

Вьюн стоял на носу баржи, сокрушенно покачивал головой, глядя в засоренное русло. Заботы геологов его не трогали.

– Пропадает река! Чистая, вольная раньше была! Берег берега не видал.

– Связались мы с этим блаженным! – Олег вскочил, ударил кепкой о палубу. Теперь, зная, что разговора с отцом не избежать, он приготовился к самому худшему, и раз так, то терять уже нечего. Нужно голову держать выше.

– Капитан и сюда не довел бы, – сказал Шарапов, точно это хоть сколько-нибудь их извиняло. – Всю дорогу... к соске прикладывался.

– Капитан, капитан... Мы-то здесь для чего? Вот застрянем до следующей навигации – весело будет!

– А мне здесь нравится, – вставила Юлька. Вот у кого всегда ровный тонус! Ничем ее не расстроишь! – Ландшафт и вообще – дикость.

– Замолчи, ради бога! – взмолился Олег. – Прорвало тебя не вовремя!

– Какие вы все грубые! Неужели непонятно, что девушки любят вежливых? Мне один парень говорил – вот парень-то был! – что я на пушкинскую Татьяну точь-в-точь похожа. Ты не находишь, Кеша?

– Так я ж ту Татьяну в глаза не видал!

– И я не видела, знаю по описанию. «Онегин, я тогда моложе, я лучше, кажется, была...»

– Умней, быть может? – не удержался Олег. Он уж примирился со всем, даже с ее болтовней, пробовал острить.

– Надо что-то придумывать в оправдание, – вздохнул Кеша.

– Лучше правды ничего не придумаешь.

– Ты ведь заикаешься, Олег? – спросила Юлька и, развернувшись на ягодицах, подтянула к подбородку искусанные мошками ноги.

– Дальше что? – не понимая, чего от него добиваются, буркнул Олег. Опять какая-нибудь провокация.

– А то, что я правду тебе сказала. Это умно?

– Ты хоть раз в жизни что-нибудь умное говорила?

– Не помню. Наверно, не выпадало случая. Но только сознаться, что сели на мель по собственной глупости, это еще глупее, чем сесть на мель. Придумайте что-нибудь поинтересней. Ну, допустим, меня похитили. А вы погнались за похитителями и...

– Мы бы не погнались за ними. Сметой не предусмотрено.

– Кеша, он меня оскорбляет! Вызови его на дуэль, – болтунья не давала им покоя, щебетала в самый, казалось бы, неподходящий момент. Но злиться на нее было невозможно.

– Подожди, дай сперва баржу выручить.

– Ну что за олухи! Они радоваться должны, что в их нестриженой банде появилась красивая девушка. А что я вижу? Сплошное хамство!

Вьюн прошелся по палубе от носа до кормы, на обратном пути остановился перед Олегом и, погрозив ему пальцем, сказал:

– В писании сказано: и отверзнет земля уста свои и пожрет реку. Она и людей пожрет... Сами себе могилу роете.

– Вам кто за пророчества платит? Церковь или кто- нибудь из-за границы? – Все, все решительно не нравилось в старике Олегу: иконописный лик, пророчества и апостольские, с угрозой, глаза. Может, он в самом деле связан с иностранной разведкой? Надо будет поинтересоваться.

– А как же, связан, – не оскорбившись, спокойно подтвердил Вьюн. – В мешке-то у меня рация и сто тысяч долларов.

– Пропали! – ахнул Кеша и пригнулся, точно мог от Пронина спрятаться. – Сергеич плывет!

Моторка здешнего рыбинспектора шоркнулась о борт самоходки, отскочила и заглохла. Ее крутануло, понесло по течению, но Олег, изловчившись, стремительно прыгнул, подхватил брошенный хозяином лодки тросик, подтянул моторку к борту. Поднявшись по веревочному трапу на палубу, инспектор, молодой плечистый малый, подозрительно огляделся: не видать ли запрещенной в этом году для промысла здешней деликатесной селедки? Увидав Вьюна, кинулся к нему, отвел в сторону и радостно зашептал:

– Какими судьбами, батя? Отпустили, что ли?

– Сам себя отпустил.

– Уше-ел? – Сын был много крупней отца, сам уже отец семейства, но робел перед ним, говорил почтительно.

– Ушел, – сказал Вьюн и начал расспрашивать о домашних делах. Но сын путался от волнения в словах, сбивался и тряс курчавой большой головой:

– Да как же ты решился-то, батя? Отсидел бы... срок не велик.

– А вот когда там окажешься... на своей шкуре испытаешь, тогда и советуй, – сухо обрезал сына Вьюн, – Мать-то жива?

– Жива пока. Лежит хворая.

– Береги ее, домой-то не скоро наведаюсь. Поди, уж ищут.

– Нет, пока не спрашивали.

На берегу, оставляя следы на песке, бродили добродушные северные лайки. На одной из них сидел верхом чумазый, лет четырех, парнишка, колотил пятками незлобиво скалившуюся на него собаку и что-то по-хантейски кричал. Из берестяного чума выглянула маленькая смуглая женщина в нарядно расшитой ягушке, в кисах, что-то сказала мальцу и принялась разжигать костер. Около чума, опустив рогатые головы, стояли олени. В нарте, закутанный в байковое одеяло, спал мужчина, по-видимому, глава семейства. Около него валялась пустая бутылка из-под спирта.

Крайняя улица поселка сбегала к реке. По сторонам, у палисадников, в четыре дощечки тянулись чистые деревянные тротуары. Середина улицы поросла буйной травой. Здесь, видно, совсем не ездили машины. Да и откуда им взяться в этом богом забытом селении? Все допотопное, заброшенное, сиротское. Вон избушка, с которой начинается улица, одним углом повисла над обрывом. Еще год-два – и свалится прямо в реку. А здесь это, вероятно, никого не волнует. Века прошли, сменилось несколько поколений, эпох, а Гарусово стоит себе в сторонке, курится печными трубами, ест, спит, ловит рыбу, охотится. Что ему до большой шумной жизни, до барж, проходящих мимо, до катеров и пароходов?

В пятнадцати метрах от берега села на мель самоходка геологов, но, кроме собак, никто не обратил на это внимания. Парнишка, свалившись с лайки, ругает ее по-русски; мать раздувает огонь, склонившись над кострищем; пьяный отец храпит в нарте. Глухота, дикость! Никто и не подозревает, что эта самоходка и люди на ней – вестники нового времени. Встречайте их с хлебом, с солью или гоните прочь, если вам дорог ваш вековечный покой.

– Здравствуй, отец! Здравствуйте, Андрей Афанасьевич, – Олег каждому протянул руку, но пожал ее только Енохин.

– Молодец, сынок! – Пронин выждал, не отойдет ли в сторону Енохин, при котором стеснялся выражаться слишком сильно, Но тот стоял около и из-под ладони смотрел на берег. Там, в дальнем конце улицы, завязла синяя легковушка. Подумаешь, зрелище! Я же понимаю, что это повод... Не хочет, чтоб слишком распекал сына. Я еще на берегу для него заготовил такие кирпичи – каждым оглушить можно. Теперь вот подыскивай слова полегче. Вполсилы и отчитывать не стоит. – Молодец! Враг того не сделает, что ты натворил! Не сегодня завтра река станет...

«Станет так станет», – подумал Енохин.

– ...а мы по твоей милости тут застряли.

«Может, и к лучшему это», – снова мысленно возразил ему Енохин.

Вьюн, легонько потеснив своего громоздкого сына, поднырнул под его руку и очутился как раз перед Прониным.

– Это ведь я их сюда завел, Федор.

– Вьюн?! – Пронин редко чему удивлялся, а этот опасный, верткий старик удивлял его постоянно. Вот и теперь он, словно привидение, возник перед Прониным. Откуда и как сюда попал? – Тебя же судили... Угадал под амнистию?

– Душно там, и все под ружьем... надоело, ушел.

– Сбежал, значит?

– Ага, сбежал.

– И эту посудинку нарочно на мель засадил?

– Был грех.

– Все слыхали? – Пронин подозвал своих ближе и многозначительно поднял палец: запоминайте, мол, и в случае чего будьте свидетелями. – Вот так, Осип Матвеич. За баржу довесок получишь.

– Долго-то не просижу. Не напрасно Вьюном зовут. Зато вам отсюда до будущей воды не сняться. К той поре, даст бог, я опять подоспею.

– Хорошенько присмотрят – засядешь надолго. Да не о том речь, Вьюн. Ты почему нас в глубь не пускаешь?

– Хищники вы, земли губители, – вот почему. Леса рушите, реки загаживаете... А я берегу их для народа для русского...

Пронин не слишком владел словом, да и высказанное Вьюном прозвучало весьма внушительно. Ишь как завернул: «Для народа для русского...» Тут сразу и не найдешься, как возразить. А возразить нужно, поскольку интересы резко расходятся. Может, Андрей Афанасьевич пособит? Пронин оглянулся на начальника партии, дымившего «беломориной». Тот будто и не слушал. Ну и ладно, сам выкручусь! Только бы впросак не попасть. Народ кругом, надо и это учитывать.

– Темный ты, Осип Матвеич, кондовый! – начало вроде бы верное. Тут важно начать и первой же фразой так врезать промеж бровей, чтобы сразу в затылке отдалось. Но бить следует интеллигентно, сознавая, что ты выразитель большой государственной идеи, перед которой Вьюн – мошка. – И смотришь вприщурку. А надо смотреть во все глаза, тогда мно-огое увидишь.

– Уж вижу, – насмешливо кивнул Вьюн. Смотри-ка ты, слова-то на него не подействовали. Что бы ему еще такое сказать? Или уж отложить дискуссию до лучших времен? Пожалуй, целесообразнее отложить.

– Кто за баржу ответственный? – переключился Пронин.

– Сам знаешь, – буркнул Олег, который по-своему оценил отцовский макиавеллизм: всякое лукавство честного человека недостойно. Оно свидетельствует о слабости. Да и хитрец-то из отца никудышный: вся хитрость наружу.

– Даю шесть часов сроку. К одиннадцати не снимешься – отдам под суд! – Теперь вот верный тон взял. Хотя насчет суда перегнул немного. Впрочем, кто его знает? Под горячую руку все может.

– Это несправедливо, Федор Сергеич! – вклинилась Юлька. Кто ее просит, свистушку эту? Вечно суется не в свои дела. – Олег вел себя мужественно, но обстоятельства... ну да, обстоятельства оказались сильней его мужества.

– Брысь! – Пронин шлепнул ее по заднице и снова навалился на сына. – Видать, не случайно тебя из университета-то выперли! Тоже мне философ! Простого поручения не мог выполнить!

– Во-первых, не выперли, сам ушел, – возмущенный тем, что отец передергивает, вспылил Олег. – Во- вторых, и ты мог точно так же опростоволоситься.

– Во-первых, во-вторых... Позор на мою голову!

– С-сначала разберись, потом кричи, – слабо защищался Олег, сознавая себя виновным. Пусть бранится. Ему действительно трудно, стыдно перед Енохиным, перед людьми, которых неразумно доверил Олегу. Олег, простая душа, взял себе в проводники этого скользкого хитрого старикашку. Главным руслом прошел бы без проводника и, несомненно, без всяких приключений. Старик добился своего, радуется, наверно.

– Мне одно ясно, – кричал, разгорячившись, Пронин, – вы должны плыть, а вы стоите! Даю шесть часов сроку. Понял? Ровно шесть.

– Без толкача не сняться.

Так лети в поселок или еще куда, вымаливай толкач. На коленях вымаливай, пень бестолковый!

– Это точно, Федор Сергеич, – поддержала Пронина Юлька. – Он ужасно бестолков. Но до чего на вас похож – жуть! Это ж надо так в отца удаться!

Пронин, почти обуздавший свой гнев, опять сорвался, затопал на Юльку ногами, и Юлька топнула на него, а потом уперла руки в бока, выбодрилась и, притопывая, прошлась по кругу. Все у нее игры-игрушечки! Что ни скажи, по-своему повернет, насмешит, позабавит. Но сейчас-то не до забав. Положение, как говорится, хуже губернаторского. А гнев выветрился, и там, где кипел он, возникла острая боль.

– Чему вас только в университетах учат, – проворчал Пронин, шаря в кармане валидол.

– Я, между прочим, тоже университет кончил, Федор Сергеич, – заступился Енохин за сына, щелчком выбросив за борт окурок. – Не такой уж это непростительный грех. Бывают грехи похуже. Но и их прощают.

Синенькая машинка кое-как выбралась из грязи и, рискуя опрокинуться, скатилась к самой воде. Из кабины выскочил человек, как геологи, одетый в штормовку, обутый в болотные сапоги. Несколько минут походил вокруг машины, похлопал ее по радиатору, словно благодарил за дорогу, которую она с честью выдержала, и только после этого заметил приезжих.

– Что за публика? – спросил он, приглаживая светлый ершик волос. Енохин вцепился в него наметанным взглядом, прикидывая, что может вытянуть из этого человека. Он понял, что человек этот из местного начальства.

– Геологи. Вы до райкома меня не подбросите?

– В райком к кому?

– Желательно к первому секретарю.

– Я и есть первый. Что нужно?

– Как же мы сразу-то вас не признали! – нащупывая нужный для разговора тон, искательно заговорил Енохин. – Хотя и нас понять можно: одеты не по-секретарски.

– Одет по-дорожному. Две недели по району мотался. Так зачем по мою душу?

– Видите, товарищ секретарь.., простите, имени-отчества не знаю...

– И знать не надо! Сначала разберусь, что вы за люди, потом решу: знакомиться или подождать.

– Завязли мы, видите? Самим не сняться. Если б вы прислали сюда толкач...

– Пришлю, а что мне от этого?

– Послушайте! – возмутился Олег. Ему не понравился этот молодой самоуверенный человек, видимо незаслуженно рано облаченный большой властью. – Вы разговариваете как удельный князек!

– А что же, удел завидный: на две Франции с гаком.

– Как его распирает от самодовольства! – для своих, но так, чтобы и секретарь слышал, сказал Олег.

– Сопи в две дырки и помалкивай, – толкнул его в бок Пронин.

– Наш молодой друг погорячился, – Енохин широко, мягко развел руки, затем, как бы амортизируя излишнюю Олегову резкость, свел их, склонил просительно голову. – Он любит сильные выражения.

– Я правду люблю, а не выражения.

– Так их, Олег! Крой их! – подбодрила Юлька. – Пускай знают, что Обь впадает в Карское море.

Пронин погрозил ей кулаком, а суровый секретарь неожиданно мягко улыбнулся и, подмигнув Юльке, спросил:

– Куда путь держите?

– В Килим. Как же насчет толкача-то?

– Я вас на мель не заталкивал. Слезайте сами.

– Это ччто зза разговоры! – снова взвился Олег. Вот чертов заика! Всю обедню испортит. – Вы обязаны нам помочь. Ввы ппросто обязаны!

– Кто это меня обязывал, молодой человек? – секретарь насмешливо сощурился, выставил вперед мощный, поросший темной щетиной подбородок.

– Советская власть, партбилет, ваша собственная совесть, наконец! Вы коммунист или предприниматель районного масштаба?

– Так мы не договоримся. К тому же вы плывете совсем в другой район. На него мои заботы не распространяются.

– Так-таки не поможете? – Енохин изобразил огорчение, хотя почувствовал, что этот резкий, напористый мужик в беде их не бросит. А если бросит – покается: Енохин изо дня в день будет осаждать райком, дозвонится до окружного комитета партии, дойдет до обкома и кроме толкача вытеребит и еще что-нибудь. А уж продуктами-то наверняка запасется по дешевке.

– За бога ради – нет. Благотворительностью не занимаюсь.

– Ну что ж, если угодно, мы вам картошку в огороде выкопаем,– подкусил Олег, почувствовав на своем боку крепкий отцовский локоть.

– Картошку сам выкопаю. А вот если зазимуете...

Этого Енохин не ожидал. Хотя сам уже давненько подыскивал подходящий повод – бросить якорь в Гарусово. Здесь, по архивным данным, в тысяча девятьсот четвертом искал нефть один из богатейших сибирских купцов. Чем он располагал? Вероятно, чисто внешними нефтепроявлениями. Именно этот район – один из шести на низменности – был назван перспективным в докладной записке Василия Михайловича Сенюкова. Но районище-то вон какой, на две Франции с гаком, как выразился секретарь. Да и все это пока только предположения. Однако рискнуть стоит. Для виду придется поупрямиться. Чтобы в управлении потом знали: Енохин рвался в Килим... И только нужда заставила его зимовать.

– Вы, конечно, шутите? Нам указан маршрут.

– Что же, счастливого плавания.

– А как же толкач? Или, на худой конец, пару катеришек пришлите.

– Только баш на баш.

– Послушайте, вы ведете себя как вымогатель. Нужно ли объяснять, что это, по меньшей мере, вредно! – загудел Енохин, в душе радуясь, что секретарь стоит на своем.

– Не кипятитесь. Попробуйте-ка лучше проткнуть здесь пару дырок.

– Вам известно, сколько они стоят? – снисходительно улыбнулся Енохин. Эти люди смотрят на бурение как на забаву. Ничего себе заявочка: пару дырок! А каждая скважина глубиной в полтора километра обойдется в сотню тысяч.

– Приблизительно известно. Потому и советую зимовать. Плывете в Килим... а что там? Вы уверены, что плывете не зря?

– Полной уверенности у нас нет. Но отчего же не попытаться?

– А я в Гарусово уверен. Подтверди, Осип Матвеич!

– Этот самый Осип Матвеевич и посадил нас на мель, – шагнув вперед и через плечо указывая пальцем на Вьюна, сказал Пронин.

– Ну?! – радостно изумился секретарь райкома. – Молодец! Умница! Он у меня главный хранитель лесов и рек.

– Ничего себе союзнички, – презрительно скривился Олег. – Секретарь райкома и этот...

– Что-то не понял...

– То и худо, – укоризненно сказал Пронин. – Этот штукарь, примерно сказать, стрелял в человека. За что и срок получил.

– Правда, Осип Матвеич?

– Чистая правда, стрелял.

– Как же так? Я не в курсе.

– Слыхал, как реку-то в Лисянске мышьяком отравили? Я тогда егерем там был. А самый главный отравитель охотиться ко мне приехал. Как же ты, спрашиваю его, варнак, допустил такое изгальство над природой? Он винцо пьет да посмеивается: дескать, на наш век этого добра довольно. Сорвался я и в самый смех ему выстрелил. Холостым, правда, выстрелил-то, припугнуть хотел... Да все одно выстрел считается...

– Жаль, жаль, что холостым стрелял, Осип Матвеич. Для такой сволочи я бы и жакана не пожалел. В моих глазах ты реабилитирован. А что касается закона... с ним утрясать придется.

– Пускай поищут сперва, – пренебрежительно отмахнулся Вьюн. Он не винил закон за строгость, но виноватым считал не себя, а того человека, который отравил целую реку. Вот и должен закон наказать его по всей строгости. А если не накажет, тогда Вьюн возьмет это на себя.

– Найдут, Матвеич. Но мы похлопочем... Вины твоей тут немного. В Лисянске-то как оказался?

– Сын у меня там старший. Поехал к нему повидаться, да затосковал и устроился на одно лето егерем.

– А, ну что ж... ясно. Расскажи-ка вот этим товарищам о купце, который в старину нефть искал. Был такой случай?

– Был, – не очень охотно ответил Вьюн. Отец Вьюна служил у купца Изосимова проводником. Он первый и обнаружил на воде масляные пятна. Потом отец, провалившись зимой в прорубь, поболел немного и умер. Вьюн сам нанялся к купцу в проводники. Тогда он не понимал, что нефть, которую искал Изосимов, таит в себе, вместе с предполагаемым благом, великое зло. Теперь, под самый закат, повидав мир, пережив три войны, Вьюн понял это и изо всех сил хотел помешать геологам.

– Слыхали? – торжествующе пытал первый секретарь. – Купец зря деньги на ветер не выбросит. Покажи им, Матвеич, это место. А то ведь они принимают меня за самодура.

Вьюн замялся и слепо ткнул в пространство перед собой согнутым пальцем:

– Там вон, кажись.

– Разве? Раньше ты мне другое место указывал.

– Забыл, должно быть. Ведь это когда – ишо в ту японску было-то. Считай, полвека прошло.

– Слыхали, бродяги? Умный человек такой шанс не упустит.

Погода безветренная стояла. Леса недвижно замерли. Лишь кедровки да прыгучие белочки иногда раскачивали ветки. А когда они замирали или исчезали – деревья опять впадали в дрему. Но вот сиверок наскочил быстрый, пригнул вершины, отряхнул высохшие за лето иголки, обнюхал ягельник, толкнул в бок печальных оленей, погремел берестой чума и грянул со всею озорной силой, пригнув к самой воде камыши, нагнав волны. Капитан, совсем почти трезвый, замахал пухлыми короткими ручками, засуетился, перебегая от одного к другому:

– Утопнем, робята! Ей-бо, утопнем! Как быть-то? Сползти бы надо!

И Енохин забеспокоился, но по иной, только ему известной причине: как договориться о задержке с управлением?

– Сам я изменить маршрут не могу, – сказал он Волкову, секретарю райкома. – Если вы поможете... или кто-нибудь повыше...

– И я помогу. И кое-кто повыше, – пообещал Волков. – Река станет прежде, чем вы доберетесь до Килима. Вон уж первые льдинки проскакивают. Да и кто гарантирует, что там вас ждет удача?

– Что ж, давайте попробуем договориться... Если честно, я не уверен...

– Да бросьте вы! Все уладим. Перебирайтесь на берег.

Енохин сел в моторку, и сын Вьюна тотчас перебросил его в поселок. Синий «газик» тотчас дернулся и умчал их в гору.

Белые облачка слились в одно большое облако, облако скоро выросло в тучу, из которой просыпалась скрипучая мелкая крупа. Она больно секла лицо, тарахтела о палубу и палубные постройки. Капитан, поежившись на ветру, спрятался в рубку.

– Худо дело, ребята, – задумчиво проговорил Пронин. – Придется нам куковать здесь, наверно. А ты опять на рожон лезешь, – упрекнул он сына. – Думать же надо, что буровишь.

– Когда говоришь правду – бояться нечего, – огрызался Олег, чувствуя, однако, слабость своих позиций. Отец в чем-то безусловно прав. Но если я не хочу врать – чего ради я стану врать?

– Правда, сын, она всякая: и горькая, и кислая – на любителя. Иному сладенькая больше по вкусу... Не ту подашь – не поглянется, – терпеливо разъяснял Пронин сыну. Тот морщился, словно от зубной боли, упрямо отметал его аргументы.

– Мне, знаешь, наплевать на такую... гастрономическую философию!

– Зеленый ты, сын! Ежели хошь что путное сделать – к каждому человеку подход найди. Человек стережется, душу на замок запирает. А ты отвори ее, душу-то, тогда и входи.

– Твои рассуждения походят на рассуждения опытного взломщика. А я хочу обыкновенной правды, без хитрости, без мелкого умничанья. Потому что всякое умничанье есть ложь...

Пронин смутился, но все-таки возразил:

– Разве я не хочу? Или, допустим, Анфас? Только мы с ним лучше тебя понимаем, что за правду-то где зверем рычать нужно, где ужом виться...

– Чему ты учишь меня?

– Как с людьми ладить. Криком много ли добьешься? Человек – та же крепость. А крепости берут – когда слабые места разведаны...

Они вдвоем остались на палубе: за рубкой прятался от ветра Вьюн, но и он не особенно вслушивался в спор отца и сына, начавшийся не сейчас, много раньше.

– Не та логика, отец. Там – война, враги...

– Война, враги, – раздраженно повторил Пронин, которого всегда выводило из себя неколебимое упрямство сына. Вот время потрет его на своей терке – углов-то поменьше останется. – У нас тоже война! У нас тоже враги! Они тем опасней, что стоят на нашей территории.

Вьюн все же дал о себе знать, выкатился на палубу и, покружив около спорящих, негромко промолвил:

– Реку-то не скоро ишо свяжет. Отправляйтеся, бог с вами.

– Легко сказать, отправляйтесь! А баржу как сдвинуть? – Пронин, от природы незлопамятный, говорил со стариком вежливо, уважительно, будто и не он часом раньше готов был столкнуть Вьюна за борт.

– Вон там, за увалом, дорогу прокладывают. У них трактора... Тракторами-то долго ли сдернуть с мели? Троса у вас есть. Поспевайте, пока Иван Артемьевича нет. Придет – не выпустит. Он мужик хваткий...




ЧАСТЬ ВТОРАЯ



1

Балки поставили меж двух холмов, в низинке, реденько поросшей высокими светлокорыми соснами. Стволы их тянулись к самому небу, и лишь на вершинках зонтиком распускалась хвоя. Не сосны защищали от ветра – холмы; но жить среди сосен, исслеженных прошлогодней светлой смолкой, было радостно, и Юлька, хлопотавшая подле печки, то и дело выглядывала в узенькое оконце, смахивая пот, улыбалась не то мыслям своим, не то деревьям. Ее балок – кухня и штаб одновременно – был самый вместительный. Он чем-то напоминал родной дом, да и строился по Юлькиному проекту. Здесь постоянно кучился народ, и Юлька, как и на почте у себя, была всегда на виду.

В своей половине она повесила несколько рисунков с подписями. Рисунки не отличались профессионализмом и особенной выдумкой, но лица, на них изображенные, легко узнавались. «Все геологи – обжоры!» – сообщал один плакат, на котором широкий, как шкаф, человек, подразумевалось, Кеша Шарапов, грыз баранью лопатку; испуганно оглядываясь на него – не опередил ли, – усердно жевал длинную цепочку сосисок какой-то очкарик. Олег, входя сюда, старался не глядеть на стену и даже пробовал тайком сорвать это художество, но Юлька углядела и тут же во всеуслышанье заявила, что некоторые товарищи совершенно не признают критики. А я вот могу вытерпеть любую критику. Она, не медля, изобразила некую весьма привлекательную особу, которая отворачивалась от дымящего костра и тянулась к короне: «Кабы я была царица», – говорила поварица...»

Меню геологов было довольно однообразным: суп-кондей, каша да чай. Иногда, к праздникам или выходным дням, группе добытчиков поручалось наловить рыбы, настрелять непуганых здешних куропаток. А вчера Юлька где-то раздобыла гуся, и сейчас Кеша, свободный от вахты, его ощипывал. Олег, пристроившись у окошечка, читал на немецком Вилли Бределя; Пронин в штабной половине заполнял вахтовый журнал.

– Напрасно ты, Иннокентий, из поваров ушел, – вытирая тыльною стороной ладошки слезящиеся от дыма глаза, говорила Юлька. Она только что подложила в печку дров, но пока ходила за ними – на плите подгорела перловая каша. Дымом выворачивало глаза; Юлька не только не обращала на это мелкое неудобство внимания, но и старалась отвлечь внимание всех присутствующих. – Землю всякий может увечить. А вот на рагу или, скажем, на жаркое изыскать... это тебе не фунт изюма.

– Знаю. Я раньше поваром служил в ресторане, – Кеша все же не вытерпел, поднялся и отворил дверь. В балке, сизом от дыма и пара, скоро прояснело.

– Да ну?

– Че удивляешься? Это наследственное наше ремесло. И дед, и отец по поварской части шли. Мне, конечно, далеко до них. Но и я кое-чего достиг... Служил бы – жена с панталыку сбила.

– Это как же? – дрова, принесенные Юлькой, не разгорались. Она открыла канистру с соляром, налила горючего и плеснула на дрова. Поленца взялись обманным влажным парком. – Смотри ты, даже солярка их не берет!

Но в стволе печи вдруг рявкнуло, выбило заслонку и прямо в Юльку выстрелило клубящимся жарким облаком. Закрыв фартуком опаленное красное лицо, Юлька обморочно вскрикнула и присела. Кеша, как всегда, пришел ей на помощь. Он намочил в ведре полотенце, отер ей волосы, лоб, только что лишившийся бровей и ресниц, собрался было прочитать нравоучение, но лишь сочувственно присвистнул. Олег, оглянувшись на Юльку, издевательски расхохотался. В печи гудело.

– Что у вас там? Бомбежка? – крикнул из своей половины Пронин, бойко щелкавший на стареньких счетах.

– Варится, – неопределенно отозвалась Юлька и осмотрела себя в зеркале. – Дда, видок!

– Растительности на лице, как на тыкве... – не отрываясь от книги, пробормотал Олег.

– Ничего, через неделю отрастут и брови и ресницы, – утешил Кеша и снова принялся за гуся. Толстые, как штыри, пальцы его ловко и чутко нащупывали каждое перышко, пушинку, обнажая пупырчатую холодную тушку. Кеша и не глядел на руки – руки свое дело знали, – рассказывал о жене: – Я ее с двумя готовенькими взял... Год прожили – двойня добавилась. Потом – другая. Вот тут моя половина ощетинилась: «Бросай поварское ремесло, пока дюжину не нашлепал! Не иначе как с ресторанной пищи яруешь!» Пришлось подчиниться...

Юлька, отвернувшись, глотала слезы: такие брови нарушила! Очкарик-то верно подметил: на ты-ыыквуу похожа! Ресницы коротенькие росли – их не жалко. А вот брови были на удивление! Иной раз выгнешь змейкой левую, многозначительно поднимешь; правую, наоборот, опустишь, и мордашка сразу такой умной сделается! Любой человек, посмотрев на тебя, решит: «Вот ведь красивая, а мыслит!» И Юлька, входя в образ мыслящей женщины, установит брови на место, зато задумчиво сморщит лоб и опустит голову на руку, как Анна Ахматова на портрете. Уж мыслить, так мыслить на высоком уровне! Теперь вот попробуй изобрази Ахматову! Горшок, чистый горшок! Очкарику потешно, а тут хоть реви. Да фиг вам, я не зареву! Что там Кеша-то говорил? А, про детишек...

– Ну и напрасно, – восстановив душевное равновесие, бодро поддержала беседу Юлька. – Не стоило останавливаться на достигнутом. Ты бы теперь в отцах- героях ходил...

– В этой отрасли и дважды героем стать нетрудно. Только за геройство-то сам расплачиваться будешь. Как сядет тебе на шею вся орава – сразу матушку-репку запоешь.

– Иди опять в повара. Они во все времена сыты.

– Я сроду этим не промышлял.

Олег, заложив пальцем страницу, нахмурился, стал защищать Кешу. Странное дело: почему он за всех заступается, а вот за Юльку никогда?

– Люди сперва думают, потом говорят. Ты – наоборот. И то в редких случаях.

– За мои слова с меня история не спросит. А если спросит – отвечу. Совесть чиста.

– Ну, это ты врешь, примерно сказать, – Пронин, покончив с бумажными хлопотами, проголодавшись, прошел на кухню. Здесь хоть и чадно, а запахи зовут. Неплохо бы пожевать чего-нибудь, если уже готово. – Врешь! Совесть у тебя нечиста. Гуся вот где-то изыскала...

– Надо хоть перья убрать, а то неровен час... – забеспокоился Кеша. Однако спрятать их не успел. В дверь громко постучали. Затем, напустив мороза, порог перешагнула рослая, в белой дубленке женщина. Она обвела взглядом всю черную половину, недобро усмехнулась и пропустила вперед высокого, застенчиво улыбавшегося мужчину. Он, видимо, изрядно продрог, стянул вязаные перчатки и стал оттирать багровые руки.

– Вот здесь они и живут, цыганы! – махом головы скинув на крепкие плечи платок, уверенно, словно была у себя дома, заговорила женщина, смутив хозяев. – Не успели явиться – гуся стибрили. Ты это отметь, Ваня!

– Конечно, конечно, Федосья Павловна, – высокий человек часто-часто заморгал большими зелеными глазищами, представился: – Мухин, Иван Максимыч.

«Вот ресницы-то!» – позавидовала Юлька.

– Вон и перья в углу, не отопретесь, – Федосья, распахнув полушубок, почему-то выбрала из всех Пронина и стала допрашивать его. Он отводил глаза, помалкивал. Но не перья смущали его, хотя вина была налицо, а высокая, видная грудь женщины. Одичал, что ли, черт старый? Кровь в голову бросилась. И бабища эта как нарочно напоказ себя выставляет. Ну а выставлять ей, к примеру сказать, есть чего. Кгхм... В годах уже, лет сорок, не меньше, а не изношена, вон стать-то какая!

– Это и не перья вовсе, – Юлька, как всегда, нашлась первой. – То есть не гусиные перья.

Женщина круто к ней повернулась, задев Пронина платком по лицу. Пух платка был нежен и прохладен, пах чем-то тайным и очень желанным.

– Чьи же? – Ох, какой низкий голос у бабы! Ну где она взяла такой голос? Вон там, в груди, возникает, а потом, вылетев, заполняет собою все и долго-долго звучит ответно почему-то не в ушах, а тоже в груди у Пронина. – Ежели твои, так пока еще только с бровей ощипана.

– Куропаткины, – еще сильней завиралась Юлька. – Олег вчера настрелял. А мы ощипываем.

Вот коза! Минуты не проживет, чтоб не впутать кого-нибудь. Ей хоть трава не расти, а Олегу придется выкручиваться.

– Этот? – насмешливо подбоченилась Федосья и, став перед Олегом, взяла его за уши, потрепала легонько и, отпустив, спросила: – А он хоть ружье заряжать умеет?

– Олег-то? – фыркнув в кулак, Юлька сделала над собой огромное усилие, стала серьезной. – Да он белке в глаз попадет. Ну-ка покажь, Олег!

– Чччто-то нне хочется, – сдержанно отозвался Олег, хотя в душе у него кипело. Он бы с удовольствием послал эту бабищу к черту, а Юльке напялил бы на голову кастрюлю с кашей. – Впрочем, подайте сюда белку.

– Вот видите,– Юлька победительно улыбнулась, словно Олег уже доказал свое искусство в стрельбе, а доказывать его только предстояло.

Федосья взяла чью-то старую цыгейковую шапку с кожаным верхом, повертела в руках, подбросив, поймала:

– Проверим! Не промахнешься – еще гуся пожертвую. Промажешь – заявлю прокурору. Есть ружьишко-то?

Пронин зашел к себе в конторку – ружье висело за столом, на дальней стене.

– Не отвлекай его, хозяйка, – сказал, вернувшись. Переломив стволы, втолкнул два патрона. – Шапка-то моя, – значит, и стрелять мне положено.

Федосья согласно кивнула и, растворив дверь, кинула шапку в проем. Пронин, почти не целясь, дуплетом выстрелил – из шапки полетели клочья. Подобрав их, покачал головой: пропала шапка, никакой иглой не заштопаешь.

– Ну вот, примерно сказать, всю начисто изрешетило. А запасной у меня нет.

– Ну, это не потеря! – во все горло заливалась Юлька. – Зато доказали, что здешние куропатки ничем не отличаются от гусей.

– Ладно, – улыбнулась Федосья, и ее суровости как не бывало, – ваш гусь. И шапку новую дам. Пойдем, что ли, стрелок?

Пронин, точно бык на цепи, замотал упрямо головой, передернул лопатками, но вышел раньше, чем Федосья успела переступить порог. Запахивая полушубок, она спросила:

– А признайся, девонька: гуся-то у меня выудила?

– Я даже и не знаю. Когда жив был, спросила его: «Чей ты?» А он – до чего скрытная птица! – не сознался. Так и лег под топор неузнанным.

Федосья расхохоталась и поспешила за Прониным.

– Высокие стороны подписали мирное соглашение, – констатировал уже отогревшийся у печи Мухин. – Это редко кому удавалось с моей тетушкой.

– Вы не журналист случайно? – Юлька в каждом новом человеке, прибывающем сюда, видела журналиста. В конце концов кто-то должен о них написать: первопроходцы, герои, которым давно уже пора воздать по заслугам.

– Случайно каждый может оказаться журналистом, – пожал плечами Мухин и присел подле Олега. – Вы еще умудряетесь здесь заниматься?

– Пробую, да что толку? – Олег сам часто краснел, смущался, и этот тихий, застенчивый человек с удивленными глазами ему сразу пришелся по душе.

– Он вечно жалуется, что язык почесать не с кем. А начни говорить – зажмет уши и носом в книжку, – пожаловалась Юлька, вызывая Олега на разговор. Из этого, однако, ничего не вышло.

– Вы языками не владеете? – игнорируя ее, спросил Олег.

– Английским весьма посредственно. На немецком только читаю.

– Так это же заммечательно! Вы для меня просто находка! – обрадовался Олег, не замечая, что Юлька показывает ему язык.

– Возможно, и вы для меня,– сказал Мухин. У него была странная привычка что-нибудь брать в руки, ощупывать. Вот и сейчас он вынул из ножен охотничий нож и сильные широкие пальцы его заскользили по канавке вдоль лезвия.

– Вы будете собирать материал? – Юлька забеспокоилась, решив, что может прославиться не так, как этого ей хотелось бы.

– Материал? – пушистые ресницы хлоп, хлоп, как бабочкины крылья. Наградил же бог человека такими ресничищами!

– Ну конечно... для фельетона. Стащили гуся и все такое.

– Гусь, безусловно, интересен, но... в жареном виде, – тонко намекнул Мухин, который изрядно проголодался.

– Тогда обо мне напишите,– предложила себя в героини очерка Юлька.

Это было бы славно – попасть в газету! Бабуся и все знакомые прочтут и ахнут: знаменитостью стала!

– Биография у меня такая... Родилась непосредственно на буровой. Мама полезла на вышку, и в это время выпала я...

– И не ушиблись? – спросил Мухин.

– Еще как! – подтвердил Олег и уточнил соответствующим жестом.

За окном шел снег, сырой, липкий. Мохнатые снежные звездочки тыкались в стекло, таяли, оставляя потеки. Потом снег повалил гуще, тяжелыми хлопьями. Юлька высунула на улицу руку, чтобы наловить в ладонь снежинок, и пронзительно взвизгнула. Руку кто-то поймал, положил в ладонь нечто твердое.

– Ой! – заверещала она, вырываясь. Но вслед за рукой, в которой лежала шоколадка, появился смеющийся Пронин. Он был в новой шапке, с гусем под мышкой.

– Чем не Цезарь? – добродушно усмехнулся Мухин. – Ушел, победил...

– Должно быть, про него римляне пели: «Берегите жен, граждане! Едет лысый любодей!» – немедленно, злобно и ревниво кривясь, подхватил Олег, которого коробило от одной мысли, что эти минуты отец провел с чужой женщиной.

– Шапку вот принес... пыжик, – виновато потупившись, сказал Пронин. – Возьми, как раз твоего размера.

– В цель-то не я стрелял... И вообще...

– Ты вроде сердишься?

– С чего ты взял?

– Все читаешь, читаешь... Оторвись на минутку! – Пронин почти силком отнял у сына книжку и увел его к себе в конторку.

– О невинное длинношеее! – Юлька, считавшая, что все они здесь одна семья, добрую славу которой нужно ревниво оберегать, специально для Мухина начала дурашливый монолог. – Еще недавно в твоих жилах струилась кровь того же цвета, что и человечья...

Краем уха она прислушивалась к тому, что происходит в конторке. Этот глупый петушок вечно задирается. Если б у нее был отец, она бы единым словом его не задела. Федор Сергеевич очень добрый, внимательный человек и любит своего сына до умопомрачения. Олег или не понимает этого, или стыдится отцовской любви. Дурачок! Да разве любовь может быть в тягость?

Монолог что-то не получался. Мухин – до чего тонкий человек! – пришел Юльке на помощь. Заполняя возникшую паузу, задал наводящий вопрос:

– А вам известно, что предки этой птахи, по преданию, спасли Рим?

– От этого их мясо хуже не стало, – ощипывая второго гуся, отозвался Кеша.

А Пронин за стенкой с обидой выговаривал сыну:

– Ты вот матерью своей меня попрекаешь... Да разве она мать? Она же грудного тебя бросила! Так что нет у нас матери!

– Матери у всех есть. Или – были.

– Родить еще не заслуга. Кукушка тоже несет яйца... А кукушата в чужих гнездах растут.

«А ведь моя мама... тоже бросила меня!» – подумала Юлька. Ей семи лет не было, когда мать уехала со вторым мужем на Сахалин. С тех пор Юлька ни разу ее не видела. Мать, правда, писала реденько, высылала посылки и переводы. Да что посылки, что переводы! Разве они заменят материнскую ласку, нежность, теплое дыханье и утренний шепоток над твоим изголовьем?

– Я двадцать лет бобылем маюсь, – дрожливым, жалким голосом говорил Пронин. Вот не подумала бы, что гордый, ни перед кем не пасующий Пронин станет вымаливать у своего очкарика право на общение с чужой женщиной. – Ты это можешь понять? Ведь я мужик из плоти, из крови!

– Ну что ж, иди еще одну шапку зарабатывай, – непримиримо, враждебно бубнил Олег.

Где уж понять ему, такому правильному, такому святому! Юльку тошнит от этой святости. С глухим говорите, Федор Сергеич! А я бы своего отца поняла. Я бы все ему простила за то, что он меня любит больше всех на свете.

За стенкой раздался звук пощечины. Наверное, впервые Пронин ударил своего сына. Он и сам испугался своего гнева, попятился, схватившись рукою за сердце, выбежал, едва не сбив по пути Юльку.

– Готово! – гремя кастрюлями, закричал Кеша. Он, как и Мухин, слышал все. Но к чему встревать в семейные дрязги! Как говорится, две собаки дерутся – третья не лезь. Каждый живет своим умом, своими бедами и радостями своими. Так что Пронины могут обойтись и без твоих советов. – Дух-то... дух-то какой, братцы!

– Надеюсь, и мне что-нибудь перепадет с вашего стола? – спросил Мухин, которому голод придал смелости. Верно говорят: голод – не тетка. А тетка как раз и не угостила, сразу потащила племянника к геологам. Ну так хоть здесь надо изловчиться и пообедать. Разговеться тетушкиным гусем.

– Вам как представителю свободного печатного слова гузку, – провозгласила торжественно Юлька. Она упорно принимала Мухина за журналиста. Хотя за всю свою жизнь Иван Максимович написал один-единственный фельетон на начальника южной партии Саульского. Материал в газете не напечатали, посоветовав кое-что уточнить. Мухин забрал его и сжег. Фельетон-то написан был сгоряча. Схватились, повздорили, – Мухин сел и за один вечер сочинил, изложив свое отношение к поискам, которые считал бесперспективными. По отношению к Саульскому это было бы некорректно: человек приютил его в тяжкое время, когда Мухин, выйдя на волю, не знал, куда податься. Мотался с Саульским по Югу несколько лет. Ну что, что разошлись их пути-дороги? Время покажет, кто прав...

– Лестно, конечно. Но я предпочел бы деталь менее красноречивую. Лапку, например, – Мухин зажмурился, но и при закрытых глазах ресницы его мелко вздрагивали. Это нервное помигиванье появилось в тюрьме, после долгой отсидки в темном холодном карцере. Выйдя из заключения, медленно, мучительно привыкал к свободе, учился, не вздрагивая, не вжимая голову в плечи, говорить с человеком, глядя ему прямо в глаза. Это давалось очень трудно. Но в конце концов освоился. Вот даже шутить научился. Не бог весть какая мудреная шутка, но и то шаг вперед.

– Присаживайся, Олег! – пригласил Кеша.

Но Пронин-младший затряс головой и, подхватив на бегу соскользнувшие очки, выскочил из балка, забыв закрыть за собою дверь.

– Что они? – спросил Мухин, уже догадавшись о причине ссоры.

– Этот придурок Федора Сергеича приревновал, – скрипучим, злым голосом проговорила Юлька, ковыряя вилкой жаркое. Оглядев застолье полными слез глазами, тихо закончила: – Каждый человек хочет быть счастливым не вчера и не завтра, а сегодня... сейчас.

– Если бы все люди постигли эту мудрость! – подавив вздох, сказал Мухин. Что ж, Пронин в выборе не ошибся. Тетушка – женщина яркая, интересная и вполне заслужившая свое счастье. Тронув девчонку за руку, Мухин осторожно сказал: – Юля, вы умница!

– Вы шутите? – недоверчиво уставилась на него Юлька.

– Нет.

Балок стоял далеко от ствола, но с буровой долетал утробный гул дизелей, глухой перезвяк бурильных труб, команды. Ни на что, в сущности, не надеясь, Енохин все же решился здесь зимовать и, с помощью Волкова сумев убедить управленческое начальство, поставил буровую. Строили наобум, наметив сначала одну точку, подле больницы, в сосновой рощице, после переместились, по настоянию Волкова, к реке.

– Вы тут всех больных разгоните, – возражая против первого варианта, говорил он.

Вышку сдвинули, выбрав произвольно другую точку. Это было второе нарушение дисциплины. Но семь бед – один ответ.

Очень уж благополучно в этот раз начали. Бурили пока без аварий. Даже инструмент ни разу не прихватывало. Такого в практике Енохина еще не случалось. Через пять-шесть дней, если ничто не помешает, подойдут к намеченному горизонту. Давно уж, точнее, ни разу еще за последние годы, Енохин не чувствовал себя так уверенно и сильно. Рядом с ним был человек, к которому в любой час дня и ночи можно обратиться за помощью. И человек этот, Волков, не совался с советами, не требовал темпов, а только интересовался: чем помочь? И помогал.

О, если б почаще встречались такие руководители! Это действительно коммунист! Он не стоит над душой, не изображает всезнающего службиста. До сих пор Енохину «везло» на других: они все знали, все понимали и давали глубокомысленные советы. С одним из таких «знатоков» однажды заговорил о наклонном бурении.

– Это что же, придется наклонять вышку? – удивился «знаток». – А если она упадет? Нет, нет! Мы не позволим калечить оборудование. Оно обходится государству в копеечку.

Енохин не стал его разуверять, что вышку никто наклонять не намерен, просто за счет некоторых приспособлений долото войдет в породу под нужным углом, и – только. Еще начнет этот, с позволения сказать, эрудит выспрашивать – что? да почему? – да потом с умным видом примется возражать, а потом и требовать... сорвешься, брякнешь ему все, что думаешь...

Из балка вкусно набрасывало жареным. Енохин вспомнил, что с утра во рту маковой росинки не было, и прибавил шагу.

За столом сидели Юлька, Шарапов и какой-то незнакомый молодой человек. Енохин холодно поздоровался (теперь незнакомцы могут быть только из геологоуправления, а видеть их особого желания нет) и уселся подальше от приезжего. Тот добродушно улыбнулся и завел разговор:

– Один мудрый француз говаривал, что лучше всего знакомиться за столом. Пару вопросов задать позволите?

– Спрашивайте, – раздирая гусиное мясо, согласился Енохин. Странное, однако, начало неприятного разговора! А что разговор собирается быть неприятным, Енохин сразу это почувствовал.

– Насколько мне известно, вы плыли в Килим. Что вас остановило? Интуиция? Производственная необходимость?

«Вы ведь знаете... все управление в курсе. К чему эти провокационные вопросы?» – сердито зашевелил бровями Енохин. Но, отвечая, твердо придерживался своей версии:

– Ледостав... и медвежья услуга случайного лоцмана.

– Ловлю вас на слове, Андрей Афанасьевич! Если вдруг – тьфу! тьфу! – Мухин, чтоб не сглазить, трижды плюнул через плечо, лукаво прищурился. – Если вдруг что откроете, я назову ваше открытие случайным.

– Об этом поговорим, когда откроем.

– Жаль, конечно, что геология чаще всего выезжает на авосях, – это уже подначка. Но что греха таить, элемент случайности в практике слишком велик. Да и в науке тоже. Иначе бы не было такой разноголосицы. – Где же научное предвидение? Вообще наука поиска?

– Вам, там наверху, лучше знать, – буркнул Енохин, но, увидав на губах Мухина скептическую усмешку, загорелся и, массируя кисть ноющей правой руки, задиристо сказал: – А если я скажу, что начало будет положено именно здесь... Поверите?

– Это я уже слышал. От Сергея Антоновича Саульского. Правда, о Юге. И позволил себе усомниться.

– Саульский?! – Енохин возмущенно привскочил, отбросил чашку с жарким. – Ваш Саульский вспышкопускатель... циркач! Эффекты любит. А я говорю вам то, в чем уверен.

– Охотно верю, – сказал Мухин, а выражение лица свидетельствовало о том, что он ни на йоту не верит.

– Нефть будет! – рубанул ладонью Енохин, задел по столу, сморщился. – Пусть не в Гарусово, но здесь, на Севере. Только на Севере. Хотите пари?

– Проиграете, – парень-то не прост оказался! Втянул в спор, хотя Енохин дал себе слово не ввязываться ни в какие словесные передряги. Мухин достал из полевой сумки книжицу, с которой Енохин ознакомился сразу же после публикации. – Здесь вот группа видных ученых доказывает, что вы не правы.

– Пускай пишут. Бумага терпит. Мы им докажем не на бумаге... – Енохин хитро ухмыльнулся и как бы между прочим спросил: – Вы бородку решили отращивать?

– Если хватит терпения... надоело каждый день бриться.

– Толково придумано, рационально! Я предлагаю: если в мою бытность на Севере что-то будет открыто – в день открытия при всем честном народе Юлька острижет вам бороду. Ну?

Юлька захлопала в ладоши и побежала за ножницами.

– Согласен... И буду рад вам проспорить, – сказал Мухин и тем сразу же расположил к себе Енохина.

Но зазвонил телефон. Енохин взял трубку, после нескольких фраз весь подобрался и подозрительно покосился на Мухина. За столом все молчали, пытаясь уловить, что говорят ему по телефону. Но по обрывкам фраз угадать это было невозможно.

– Ничего, выдержу. Сыпьте! Ага, понятно! – говорил в трубку Енохин и не сводил глаз с Мухина. Ясно было одно: разговор у него неприятный и говорит он с кем-то из руководителей.

Когда в балке появился Пронин, телефонный разговор был окончен. Что-то записав на листке и спрятав его в нагрудный карман, Енохин, ничего не объясняя, снова принялся за жаркое.

– Ешьте, что же вы? Гусь – блюдо царское.

– Не томи душу, Андрей Афанасьевич! – взмолился Пронин, глядя на начальника партии встревоженными глазами.

– Ешь, говорю! – прикрикнул на него Енохин, но обед был испорчен. – Что за нудный народец! Ну, от работы меня отстраняют! Эка беда! Приказ длинный, весь читать не буду. А суть такова: «...участились случаи нарушения трудовой дисциплины, что нередко приводит к срыву намеченных маршрутов и сроков, к невыполнению плана разведочных работ, к авариям, – достав бумажку, зачитал он. – Пользуясь удаленностью объекта, тов. Енохин бесконтрольно и безответственно расходует государственные средства. Вследствие этого задолженность по зарплате в его партии составила более полумиллиона рублей. Двенадцатого октября сего года, выбрав для скважины номер семнадцать произвольную позицию, тов. Енохин начал забурку, не согласовав это решение с руководством управления... Ну и так далее. Вот резюме: «За неоднократные нарушения, а затем и прямое неподчинение руководству приказываю Енохина от работы отстранить. Обязанности начальника партии временно возлагаю на...» В общем, скоро узнаете – на кого.

Свернув аккуратно бумажку, сунул ее в карман и попросил Юльку налить горячего чаю.

– А кто подписал? Бурсов? – спросил Пронин, как будто это что-то меняло.

– Не все ли равно? – Енохин давно ждал, предчувствовал это. И предчувствия его не обманули. Жаль, что сняли за неделю до испытаний. Да черт с ними! Он не уедет, пока скважина не покажет результат. А этот тихоня хитер! Ишь как подъехал! Влез незаметно, своим прикинулся – сам Бурсовым подослан. Кому верить? Некому верить. А ведь с виду славный мужик и вроде бы совестливый.

– Вот поддел, так поддел! – растерянно бормотал Пронин, которого это известие ошеломило. – Под самые вздохи, примерно сказать.

– Обрыдло все! – вскочив из-за стола, закричал Кеша. – Домой поеду!

– О чем они думают? Отстранили за неделю до испытаний... – недоумевал Пронин, гадая, чья тут рука действовала. Удар нанесен метко и своевременно.

– Спроси вот этого товарища... он больше моего знает, – Енохин, не глядя, ткнул большим пальцем за спину. Там, прижавшись к печи, стоял Мухин и затаенно улыбался, словно разговор его не касался. – Он между делом и местечко себе приглядел...

– Не приглядел еще, Андрей Афанасьевич, – сказал он, отлепившись от печки. – Может, сами куда определите? Я на все согласен... под вашим руководством.

– Вот как? – с брезгливой недоверчивостью посмотрел на него Енохин. – А приказ?

– Приказ был по телефону передан... Напутать могли... А я не в курсе.

– Не в курсе? – Енохин долго взвешивал сказанное, мел бровями. Потом усмехнулся и, подойдя к Мухину, дружески толкнул его. – Это хорошо... замечательно! Недельку можете быть не в курсе?

– Да хоть две... если нужно.

– Хорошо, хорошо! Замечательно! – сипло кричал он и смеялся. Мухин тоже негромко посмеивался. – Стоп! – отрезвел Енохин, пересилив первую радость. – Мне же велено вылететь в Новообск!

Пронин понял, что эти двое знают больше, чем говорят, и говорить все им невыгодно почему-то. Что же, пусть молчат. Надо и самому изобразить неведение, поддержать Анфаса в решительную минуту.

– Выедешь через недельку... Видишь, погода нынче нелетная, – сказал он и грозно нахмурился: попробуйте, мол, возразить, что она летная! Ему не возражали. Только Енохин прислушался и усмешливо заметил:

– Не самолет ли гудит над нами? Или меня слух подводит?

– Так это же дизеля в сарайчике, – с присущей ей сообразительностью подхватила Юлька.

– Дизеля? А, похоже, – охотно согласился Енохин. – Не знаю, как вас, товарищи, а меня эти метаморфозы вполне устраивают.

– Мета... как их? Тьфу, падла! Язык сломаешь! – выругался Кеша, всех насмешив. Взглянув на часы, спросил: – Ну че, на вахту пора? Меня тоже ваши мета... морозы не шибко щиплют...

Енохин, обняв его и крепко встряхнув, громко расхохотался:

– Метаморозы, а? Хорошо, а?

Смеялся долго, все наддавая. Смех подхватили Мухин, Юлька, затем Пронин. Только Кеша недоуменно смотрел на них: что тут смешного? Наверно, смешинка в рот попала. Почти все отсмеялись, а Енохин гремел по-прежнему. Юлька встревожилась, налила старику воды.

– Выпейте, Андрей Афанасьич! Выпейте, миленький! Ну хоть глоточек!

Жестом отстранив ее, Енохин оборвал смех и весьма дружелюбно пожал Мухину руку. «А в парне-то я не ошибся! Наш парень!»

– Смеемся мы много! – суеверно поежился Пронин. – Как бы плакать не пришлось после.


2

Пронин ездил в оленеводческий совхоз: менял спирт на мясо. Обманывать местных жителей-хантов не собирался, не купец, которому своя выгода всего дороже, но возвращался на собственной нарте, да в другой нарте, позаимствованной, лежало несколько оленьих тушек. Добыча в стесненных теперешних условиях великая!

Разгрузившись, собрался было вздремнуть часок, но его разбудили. Ополоснув лицо ледяною водой, поев строганины с мороженой клюквой, стал одеваться; в балок ввалилась какая-то жалкая, заросшая личность. Юлька признала в вошедшем Ганина.

– Схоронил бабушку-то? – спросила она.

– Какую еще бабушку? – не здороваясь, буркнул нежданный гость.

– Ну, твою... одну-единственную. Разве она не умерла?

– С нашей медициной умереть непросто. Зорко следит... за своими пациентами.

– Погуляй, Юля, – мягко посоветовал Пронин. – Это очень полезно для здоровья. Погуляй. А я потолкую малость с этим... пациентом.

Юлька безропотно подчинилась, но оставила в дверях едва заметную щелку и приклеилась к ней ухом.

– Нну, опять проворовался? – без всякого вступления спросил Пронин.

– Устал я... – глухо, обессиленно исторг Ганин.

– Еще бы! Легкая жизнь, к примеру сказать, утомляет.

– Надоело мотаться. Скоро двадцать восемь, а я десять из них – неприкаянный.

– Че рассопливился? Я всю твою подноготную знаю, – прикрикнул на него Пронин, считавший, что в большинстве несчастий человек сам повинен. Но так уж водится: люди сваливают вину на обстоятельства, на ближних, на кого угодно, всячески выгораживая самих себя. Вот и этот такой же.

– Я с отцом себя сравниваю, – продолжал свою исповедь Ганин. Он был сейчас в том состоянии, когда ни злые ухмылки Пронина, ни беспощадные его слова уж не могли помешать исповедаться. Давно это копилось в душе, наконец прорвалось. Если не высказать все, не выплеснуть из себя – задохнешься. – Он ведь из беспризорников вышел, как ты. А я из людей вон куда скатился. Вот жизнь! Одних – с горки, других – на горку.

– Тут уж как сам себя поставишь.

– Не темни, дядя Федя! Я тоже мозгой шевелить умею. Мой батя вон какой фигурой был, выше и ставить себя некуда... А время распорядилось, и нет фигуры! Несоответствие, а? – Действительно: это в некотором отношении противоречило теории Пронина. Суть же ее выражалась в известной, но весьма спорной формуле: человек – сам кузнец своего счастья.

Ганин-старший был из кузнецов кузнец, но сорвался с обрыва и бесследно исчез в бешеном водовороте времени. Сын его, оставшись сиротой, пошел по наклонной... стал жуликом, потому что слаб человек и часто потакает своим слабостям. А нужно постоянно держать себя в узде, стараться делать лишь то, что на пользу людям. Если нет такого стремления – пропадешь не за понюх...

– Не за то берешься, парень! – не время, не Ганина, себя обвиняя за то, что в суете повседневной как-то упустил человека из виду, рассерженно говорил Пронин. Впрочем, война была... И все четыре долгих года, а потом еще год после Победы Пронин служил и не знал, что с Андреем. А парнишка сбежал из детского дома, связался с карманниками, был пойман, выпущен, снова пойман... Пронин взял его и Олега в поле, но с двумя детьми возникло сразу множество больших и малых проблем. К тому же парень стал чахнуть после простуды – пришлось вернуть его в детский дом, а потом он снова сбежал, и следы его надолго потерялись. Лишь через несколько лет Пронин получил письмо и поехал на «свиданку».

Ганин вытянулся, ожесточился, на руках появились наколки, во рту золотой зуб, а в душе какие-то неясные Пронину, мрачные провалы.

После отсидки Пронин снова затащил парня к себе в экспедицию. Андрей пробыл у него несколько месяцев, исчез и вот наконец появился и жалуется тут на судьбу. Теперь он взрослый, понюхавший жизни человек, и если сам не возьмется за ум – ничто уж ему не поможет. Возиться с этим великовозрастным младенцем Пронин устал: война-то сказывается. Да вечное бродяжничество, да нелады с сыном.

– Не за то берешься, дружок! – раздраженно выкрикнул Пронин. Не по душе ему, когда люди начинают себя выгораживать. – Твое дело по карманам шманать.

– Я, может, потому и шманаю, что не понимаю кое-чего, – возразил ему Ганин. Похоже, искренне возразил. Мыкается парень по свету, не зная, куда и к кому приткнуться. Воровская житуха – не сахар.

– Ишь ты, базу подвел! Оправдался! Вечно чужой дядя у него виноватый! – закричал Пронин, ничуть не снимая вины с Андрея. Что бы там ни было, а человек обязан, должен за себя бороться. Если он сдался, раскис, он уже не человек, кисель. – А ты посмотри на себя, посмотри: кто ты есть! Отребье, ворюга!..

– Хоть и ворюга, а человек... был человеком,– глухо, но убежденно сказал Ганин. Видно, живет в нем что-то, от отца перешедшее. Это что-то и держит на поверхности, не дает опуститься на дно. Значит, не безнадежен, рано или поздно выпрямится, воспрянет. Такому нельзя давать спуску, наоборот, нужно требовать с него, драться за него, чтоб отряхнул коросты свои, очистился и проникся уважением к себе самому.

– Ты человек?! – глумливо изумился Пронин и прямо в лицо Ганину расхохотался. – Че-ло-век, примерно сказать... ха-ха-ха.

– Не уважаешь ты меня, дядя Федя.

– Это ты верно сказал: не уважаю. Уважение для стоящих людей берегу. Мое уважение заслужить надо.

– Значит, прогонишь?

– Следовало бы. Но я оставлю тебя. Все-таки под рукой будешь. А на стороне снова напакостишь. Слову-то своему ты не хозяин, хоть и дожил до тридцати годов. Сгинь теперь! Ночью на вахту заступишь. – Раздавленный презрением этого более или менее близкого ему человека, Ганин, опустив голову, вышел, ударив скобою Юльку. Она отскочила, прижала к носу платочек. Из носа текла кровь.

Ганина поджидали. С ним вместе в поселок явился какой-то юркий прыщавый парень. С утра он вертелся возле продуктового ларька. Увидав Ганина, свистнул ему, и они зашептались о чем-то. Подскочив к ларьку с другой стороны, Юлька услышала, как прыщавый сказал:

– Не опаздывай, ровно в одиннадцать.

– Ладно. До одиннадцати еще далеко.

– Нервы гуляют? – хлопнул его по плечу прыщавый. – Возьмем лавочку – будет чем успокоить.

«У! – похолодела от ужаса Юлька. – Они решили взломать ларек!» Как можно, думалось ей, красть, когда совсем не трудно заработать на одежду, на пропитание. И даже на развлечения можно сэкономить от самой скромной зарплаты. Только ленивый, ограниченный, ничтожный человечишка станет отнимать трудовую копейку у ближнего. А посягнуть на государственное имущество – это уж верх падения. Таких людей не стоит жалеть, надо сажать их в тюрьму на самые долгие сроки, посылать на самую трудную, самую изнурительную работу, держать впроголодь, чтоб они поняли все и прочувствовали, что стали нормальными гражданами социалистического общества. Ворье – это темный, тупой сброд, но Андрюша... Он связался с ними случайно, скорее всего по неопытности. Не может же человек стать жуликом по убеждениям.

Хотя однажды Юлька присутствовала на суде. Судили заведующего продуктовой базой. Юлька и представить себе не могла, что один человек может столько украсть. И человек-то какой милый! Каждый раз, встречаясь с Юлькой, он вежливо раскланивался; бывая на почте, угощал дорогими конфетами, приглашал к своей дочери, Элле, в гости. Элла училась в консерватории, и, проходя мимо их дома, Юлька слышала, как она бренчит на фортепьяно. В доме, разумеется, хрусталь, ковры, дорогая мебель. И стол ломится от всевозможных яств. Был соблазн пойти, поглядеть и, может, хоть раз в жизни вкусно наесться. Другие девчонки, не столь щепетильные, бывали у Вагиных, с завистью рассказывали, как роскошно живут эти люди. Они, наверно, думала Юлька, зарабатывают сказочные деньги. Справедливо ли это? Почему одни, Юлька тоже в их числе, получают гроши и едва сводят концы с концами, другие купаются в роскоши, жиреют... Вон бабушка жизнь прожила, а не может вытеребить для себя маленькую пенсию...

Разве это справедливо?

Слушая долгий перечень «дел», которые были раскрыты следствием, Юлька задыхалась. «Господи! – думала она. – Да вот же кто настоящий преступник!» Человек за барьером, которого и здесь закон охранял от народного гнева, Вагин, спокойно, обстоятельно отвечал на вопросы судьи, переглядывался со своим адвокатом. В зале роптали, порывались избить подсудимого, когда узнали, что жулики имитировали у себя на базе несколько пожаров, кражу со взломом, что мед разбавляли патокой, в молоко, предназначенное для детского сада, наливали известку...

«Негодяй! Негодяй!» – донельзя возмущенная, выкрикнула Юлька и выбежала из зала. Этот подонок был вор по убеждению. И с ним заодно действовала целая шайка таких же корыстных проходимцев, очень вежливых с виду, очень милых и потому особенно опасных. Если в государстве сотня таких Вагиных, а их наверняка не сотня и даже не тысяча, – значит, несколько больших заводов и все рабочие этих заводов тратят себя впустую... на Вагиных. С каким трудом, в неистовой спешке, быть может, в самые трудные для страны времена люди, не щадя себя, возводили эти заводы, мерзли, мокли, голодали. И вот – созданные ими замечательные станки, машины работают на ворье. Отчего же государство терпит это ворье, отчего немедленно не расправится с ним?

Нет, нет, вспомнив это, подумала Юлька, карманники просто невинные шалуны. У них есть свой кодекс чести, свои законы. Они не покушаются на мораль, на нравственность, не растлевают людей, не рядятся в чужие одежды... Но и они опасны хотя бы потому, что живут за чужой счет, не хотят и не умеют трудиться. Андрей трижды несчастен, потому что связался с такими людьми. Нужно помочь ему... Но как, как?

– Андрюша! – тихонько позвала Юлька. Ганин вздрогнул от неожиданности. Как у него изношены нервы! Всего боится. – Не водись с ним, Андрюша!

– Чего тебе? – Ганин, прыгнув в сторону, изготовился бежать. Бегать он умел и бегал часто, но теперь, разобравшись, что опасности нет, расслабился, напустил на себя развязность и закурил.

– Не ходи с ним, Андрюша! – взволнованно зашептала Юлька. – Тебе будет плохо. Нам всем будет плохо.

– Че путаешься тут, шалава?

– Не ходи, Андрюша! Не ходи, миленький! Я очень тебя прошу.

– Катись! Вынюхиваешь... есть выгода?

– Не вынюхиваю – случайно услышала. Андрюша, я добра тебе желаю. Веришь? Ну как мне тебе доказать? Ну хочешь, поцелую тебя? – С присущей ей решительностью Юлька обняла Ганина, поцеловала.

– Извините, – забормотал, увидав их, Олег. – Я, кажется, не вовремя?

Уронив очки, ринулся по целине через сугробы, точно за ним кто-то гнался. Оттолкнув Ганина, Юлька подобрала очки, отчаянно позвала:

– Олег! Подожди меня, Олег!

Он не оглянулся, побежал еще быстрей. Что его гнало отсюда прочь, Олег и сам бы не смог себе объяснить. Подумаешь, девчонка поцеловала парня, такие сценки и раньше случалось видывать, особенно в университете. По вечерам, в университетском общежитии на Чапаева, 16, на каждой лестничной площадке обнимались парочки. Возвращаясь из читального зала, Олег с невозмутимым видом шествовал мимо, иногда заговаривал с кем-нибудь, но чаще молчал и принимал все как должное. Он не завидовал влюбленным, спокойно ждал своего часа, не сомневаясь, что этот час настанет...

Но через год с университетом пришлось расстаться. Олег предложил деканату программу свободного посещения занятий, которую почему-то должным образом не оценили, а кое-кто даже высмеял. Олег с редким упорством разъяснял ученым мужам, что они заблуждаются, писал в университетскую многотиражку, выступал на факультетских собраниях; отстаивая свою идею, бывал на занятиях у естественников, слушал лекции по истории Византии, занимался языками и теорией игр, но почти совсем не посещал лекции на своем родном факультете. И поэтому, когда его предупредили, что за пропуски могут исключить, Олег удивился: «За что? Мой день так плотен, так содержательно наполнен...» Но это не приняли во внимание. Тогда он решил перевестись на заочный. Здесь, по крайней мере, ты сам хозяин своему времени. Но та давняя надежда встретить свою девушку не сбылась. Вот Юлька встретилась. Пожалуй, она не та девушка. И с ней все так сложно!.. Но и Юльке с ним было нисколько не проще. Она уже сто раз покаялась, что взялась спасать Ганина самым действенным, на ее взгляд, способом. И теперь отпихивала его от себя, вырывалась и молотила маленькими крепкими кулачками.

– Отпусти! Отпусти, проклятый!

А он смеялся, не выпускал ее и настойчиво заглядывал сверху в полные слез глаза девчонки. Наконец Юлька вырвалась и бросилась на поиски Олега. Ганин, оставшись один, языком перекинул сигарету в другой угол рта, достал из кармана Юлькины часики, завел их, вслушался. Часы равномерно, мелко тикали, маленький умный механизм показывал наполненное событиями время. В одну из секунд Юлька поцеловала Ганина... Как жаль, что нельзя растянуть эту секунду или хотя бы повторить ее! Вообще – жизнь повторить, но в ином, более разумном и человечном варианте...

«Все это чернуха!» – Ганин зло сплюнул, решив вдруг, что сейчас самое время «нарушить бутылочку». Очень уж психованный день выдался! Найдется ли добрая душа, которая ссудит на пол-литра? Пойти поискать ее, душу-то добрую...

Обежав почти весь поселок, Юлька догнала Олега у штабного балка. Он хлопал себя по карманам, оглядывался, должно быть, искал очки. Глаза были беззащитными, детскими. Да он и есть ребенок, капризный, вздорный и самолюбивый.

– Очки ищешь? Вот они. – Олег молча выхватил их, оседлал нос, сразу сделавшись строгим и неприступным. Юлька, приготовившись к долгому объяснению, отчего-то сразу потеряла дар слова. «Хоть бы поблагодарил, невежа!» – тоскливо думала она, точно и впрямь нуждалась в его благодарности. Олег, увидав перед собою дверь, рывком отворил ее и оказался у отца в конторке. Этой встречи он тоже избегал и потому сразу придумал заделье:

– Соляр кончается. Осталось часа на три.

– Маловато, – вздохнул Пронин, продолжая что-то записывать в толстую амбарную книгу. Тревожное известие как будто не тронуло его.

– Дальше-то как быть? – начиная сердиться, спросил Олег. – Не на воде же гонять дизель.

– Как были, так и будем. – Пронин уже обзвонил всех соседей. Остались одни речники. Если и они не помогут, тогда придется просить о содействии Волкова. Но идти к нему – сразу со всеми бедами, чтобы не досаждать каждую минуту по мелочам. А беды ждать себя не заставили.

– Шарошку в скважину уронили! – крикнул с улицы Шарапов. Видно, он же и оплошал... Ну да, сейчас его вахта.

– Доставай... или разбуривай! Ко мне-то зачем прибежал?

– Затем, что вал привода сломался. – Ну вот, началось! Пора тишины миновала.

– Плотный денек выдался, – Пронин с укоризною посмотрел на вошедшего, все слышавшего Мухина: чего, мол, ты здесь углы-то огибаешь? Помог бы. Мухин и сам стыдился своего вынужденного безделья. Но Енохину было не до него, а Пронин, невзлюбив Мухина, поручений ему не давал.

– Мученье – не работа! – жаловался на судьбу всем недовольный Кеша. Любая неудача, любой срыв выводили его из равновесия. Все усилия начинали казаться напрасными, дело – бессмыслицей. Кеша вытаскивал из-под нар вещмешок, писал заявление, но почти всегда оставался.

– Не стони! – прикрикнул на него Пронин, но тут же смягчил свою резкость неловкой шуткой: – При Петре Первом хуже было.

– Как на необитаемом острове живем... – проворчал Кеша. – За что ни возьмись, того нет. Кончим скважину – уеду! Уеду, и – точка! У меня шестеро по лавкам.

– Слыхал! – досадливо отмахнулся Пронин. – Придумай что-нибудь поновей. Помолчи теперь... я Волкову буду звонить. Иван Артемьич? Здорово живешь. И мы тоже... твоими молитвами, примерно сказать. Есть кое-какие неполадочки. Да вот вал привода полетел. Что ты, тут сварка не поможет. Надо в Санарово лететь... на базу. Лучше бы, конечно, спецрейсом. А то, боюсь, надолго затянется. Поможешь? Часа за два обернемся. Вот спасибо-то! Нет, больше ничего. Мы тебя и так просьбами одолели. Ну?! – Пронин, прикрыв трубку, радостно сообщил своим: – Анфас деньги выколотил! Вот кстати-то! Ну, заглядывай к нам, Иван Артемьич! Теперь будет чем угостить. – Положив трубку, с ехидной усмешкой поглядел на Кешу. – Только и делов. А ты паникуешь, ротозей. Иди, добывай шарошку-то!

– Насчет соляра как? – хмуро напомнил Олег.

– Думать надо. Авось и с соляром выкрутимся.

– Тут вот какой выход, Федор Сергеич, – сочтя момент подходящим, подал голос Мухин. – У нас бензина много. У речников соляр девать некуда. Что, если предложить им обмен?

– Попробуй, – Пронин одобрительно кивнул, впервые обратившись на «ты»: значит, принял за своего. Мухин понял это именно так.


3

«Ну вот и все... – тупо повторил Енохин и, точно привязанный, шагал и возвращался своим собственным следом. – Все!»

Это был итог, неутешительный итог многолетних мучений, поисков, крах надежд, чаяний, самой жизни... Еще вчера говорил себе, что испытание пройдет нормально и что теперь они попляшут! Выходит, зря петушился, зря гонял по тайге людей, морил, морозил, усыпляя радужными перспективами. Все это теперь позади, впереди – безысходная ясность, пустота, пропасть. В такие годы жизни заново не начнешь. Нет, можно, конечно, вернуться домой, пристроившись в каком-нибудь тресте или даже главке, – поморщатся, но возьмут мальчиком на побегушках. Это в пятьдесят-то семь лет! С его опытом, с его размахом... И жена, наверное, примет. Немолода уж, устала от одиночества; дети, возможно, простят... Сын снисходительно улыбнется, спросит как равный: «Набегался, старичок? Ну, привыкай к оседлости...» А потом заставят нянчить внучонка... через год-другой на службе намекнут: пора, мол, человек милый, на пенсию. Здоровьишко у тебя, прямо скажем, оставляет желать лучшего, а молодые в бой рвутся... Уступи им, будь любезен, дорогу.

Все принял бы, со всем согласился бы... если б скважина эта заговорила! Сам принес бы начальнику заявление: «Хватит, товарищ Бурсов! Я свое сделал». Что скажешь ему теперь, явившись с повинной? Жизнь прожита зря? А ведь и впрямь – зря... Зароют в землю – и ни одна душа не помянет тебя добрым словом. Разве случайный родственник соседей по кладбищу прочтет на железной пирамидке фамилию и, быть может, расчувствовавшись после утешительной мысли «все там будем», выпьет за упокой лишнюю рюмашку. «Все там будем, все там будем...» – забормотал Енохин и, приноравливаясь к ритму этой фразы, невольно ускорил шаг.

Из крайнего балка слышались пьяные громкие голоса. В открытые двери валил дым. Сиротским, заброшенным, жалким казался Енохину этот прокуренный, винными парами, тоской и унынием наполненный балок. Точно плот посреди сумрачного океана. Волны вокруг, сверху – дождь. И никакой надежды на спасение.

_Будь_проклята_ты,_Колыма,_

_что_названа_чудной_планетой._

_Сойдешь_поневоле_с_ума:_

_возврата_оттуда_уж_нету,_–_

тоскливо выводил чей-то голос.

– Заткнись ты! – велели ему.

– А ччто? Ччто нам осталось? – надрывно выкрикнул певший. Енохин силился вспомнить – чей это голос – и не мог.

– Встречать ты меня не придешь...

Что-то загрохотало, в певца бросили бутылкой или каким-то иным предметом, и песня оборвалась. Возникла кратковременная свалка.

– Уложи его, пускай дрыхнет! Развылся тут... волк брянский!

– А ты пойми, пойми, Серега! Дырка-то опять водичку дала...

– Ну и что? В первый раз, что ли?

– Все, амба! Перехожу в повара!

– Да бросьте вы, хлопцы! Монету дали, водки залейся...

– Олег, как по-немецки монета?

– Гельдштюк.

– Надо же! Какое неуважительное слово!

– Разгонят нашу артель к едрене-матрене.

– Э, была бы шея!

– А все-таки жаль, братцы... не повезло!

– Губкин писал: «За Уралом нефть...» Вот и верь после этого академикам!

– Насчет нефти – не знаю, а водки тут вдоволь. Наливай, Кеша!

– ...И писем ты мне не напишешь... – снова возник неугомонный певец, опять в него чем-то бросили, и опять началась свалка.

Енохин сбился со своей тропки, ударился прямиком в лес, подальше от надоедливых голосов, от людей, от мучительных вопросов.

– Скрадок ищешь? – остановил его неожиданно вставший на пути Вьюн. – Не ищи, нету его на земле для лиходеев.

«Вот еще в лиходеи попал», – подумал Енохин и усмехнулся.

– Жалко мне тебя, – продолжал Вьюн, зайдя со стороны ярко светившей луны и заглядывая в лицо Енохину. На снегу тени лежали; Енохину казалось, что это тени каких-либо любопытных людей. Залегли они в снег или, быть может, забрались на деревья и подслушивают его разговор с Вьюном. – Жалко, а радуюсь, что не вышло у вас. Тебя жалко – землю жальче. Выкачаете ее, выдоите – станет полой, как стакан выпитый. А сверху вон какая тяжесть долбит: города, машины, заводы. Сожмут – хрупнет и разлетится. Либо сожмется в кулачок. И будут люди промеж собой грызться, чтобы на том кулачке выжить. Страшно подумать, Андрей. У меня ж в эту войну трое сынов сгинуло...

– Уйди, старик! Тошно слушать твой бред.

– А ты слушай, слушай! Газ вот ищешь. Меня тем газом германцы в империалистическую травили. Бензин-карасин? Куда его заливают – ответь, ученый ты человек!

– Уйди, старик, скройся, добром прошу!

– Уйду, уйду. – Но, прежде чем уйти, Вьюн поднялся на цыпочки и в самое ухо шепнул Енохину: – А совесть-то куда денешь? Совесть с тобой останется, с тобой, батюшко мой!

Вьюн растворился в сизом сумраке. Там, где стоял он, остались тени и загадочная, жуткая тишина. В основании теней стояли сосны, словно наступали им на пятки. Вокруг подсиненным холодным саваном расстилался снег.

Идти бы сейчас по лесу, вдыхать хвойный его настой и кричать о том, что все прекрасно и что каждый твой шаг по земле – радость...

«Пойду... пора!»

Енохин свернул к своему балку, вошел внутрь, но через минуту уже выскочил из него с двустволкой и направился все к той же поляне.

– На охоту собрался? – Опять встреча. Ну что за люди! Не дадут побыть наедине с собою. Вот и Пронин не вовремя встретился.

– Ага, на охоту.

– Ружьишко-то дай мне. Ни к чему тебе ружьишко, к примеру сказать.

– Кто ж без ружья охотится? – Енохин очень естественно засмеялся, тронул холодный приклад ружья. Рука почувствовала только холод, самого дерева не воспринимала. Ознобил, должно быть, а когда – и сам не заметил... Ну и черт с ней! Все равно искалечена... И нужды в ней скоро не будет, как и в самом Енохине теперь никто не нуждается.

– А ты все-таки дай. У меня оно будет сохранней.

– Ну чего ты пристал? Я не ребенок, в себя не выстрелю.

– Не ребенок, уж это точно. Потому как у ребенка таких мыслей не возникает.

– Каких мыслей? Каких мыслей? – нервно зачастил Енохин. Проклятая привычка! До чего же она въелась! Вот и сейчас частит, оправдывается, стараясь обмануть своего лучшего друга. Можно без конца тянуть эту волынку, но Пронин слишком хорошо его знает и, наверно, следил или поручил кому-нибудь следить, чтобы волевой человек, Енохин, столько хлебнувший за свой век, что иным на два века хватит, не покончил с собой, добавив к общей беде подчиненных еще и свою идиотскую гибель.

Кому и что докажешь смертью? Жить надо! Как там поэт говорил: «Сделать жизнь значительно трудней»? Правда, сам-то он тоже впоследствии застрелился. Что ж, у поэтов свои мерки. А он, Енохин, обязан жить до самой распоследней минуты, когда все разуверятся, все станут глумиться над ним, даже, предположим, плевать в лицо, он все равно обязан. Это нужно, это просто необходимо!

Не снимая ружья, прямо с плеча выстрелил из обоих стволов, передал ружье Пронину:

– Бери... тебе на память.

– Ну вот, ну вот, примерно сказать, – счастливо пробормотал Пронин.

Радовался не подарку, ружьишко плохонькое, жизни спасенной радовался...

– Сейчас бы водки глоток, а?

– Водку организуем. – Пронин исчез и скоро вернулся с распочатой бутылкой, с двумя стаканами.

– Пил? – изумился Енохин, зная, что Пронину противопоказано.

– Ни под каким видом! Хранил на черный день.

– Вот и пришел наш черный день.

– Стало бы, в аккурат.

– Больно, Федор! – Енохин, чуть-чуть плеснув Пронину в стакан, прямо из горлышка выпил все, что было в бутылке, кинул ее в снег и хрипло выдохнул: – Видно, и впрямь уж ослеп я... Вон у них целая школа... Статьи в журналах печатают, монографии пишут. Ничего, говорят, нет... Может, правы они, а? Может, нету, Федор? – Енохин жаловался, его не прерывали, опьянев, грозил кому-то в пространство и бормотал о том, что каждый день на каждом метре пройденного пути ощущал на своей шкуре.

Пронин, сжимая в руке граненный стакан, слушал, подавляя в себе раздражение. Сорвавшись, выплеснул водку в лицо Енохину, закричал:

– Молчи, молчи, слякоть! Поверил я: вот-де умный инженер взялся за дело... Войну прошел – такой не сдастся, не испугается... А ты расплылся тут, рассиропился... Э-эх! – Пронин, опиравшийся рукою о дерево, соскользнул по нему, упал на бок и безмолвно зашарил рукою в кармане. Почти отключившись уже, все же донес валидолину до рта, засосал...

Енохин не умолкал, все жаловался, выкрикивал, обвинял. Смолк лишь тогда, когда Пронин застонал и скрипнул зубами. Кинувшись к нему, рухнул на колени в снег, встревоженно склонился:

– Федя! Федя! Что с тобой, друг?

– Не прикасайся ко мне! – шепеляво пробормотал Пронин и слабой, еще не набравшей своей силы рукой оттолкнул его.

Енохин, стоя на коленях, кинул в лицо себе пригоршню снега, растер и стал бить себя по щекам.

– Квашня! – ругал он себя. – Олух старый! Какой пример людям показываешь?

– Мало в тебе злости, веры мало! – почувствовав облегчение, хлестко заговорил Пронин. – Лужица веры; я-то считал – море! А черпал из лужицы...

– Успокойся, друг! – смущенно оправдывался Енохин и сам посмеивался над собой. Неужели это он, бывалый боец, устроил такой пошлый, такой дешевый спектакль? – Накатило... Прости... забудем. Ты-то как?

– Вроде полегчало.

– Ну вот, видишь! У нас с тобой постоянная синхронность! Это и понятно: столько лет из одного котла ели... Жаль, расставаться придется... – Не желая расстраивать легко подверженного волнениям Пронина, Енохин подавил накативший из самых глубин душевных вздох, бодро заулыбался. Улыбка – единственное, что он мог, не скупясь, дать этим усталым, во всем изверившимся людям.

– Зачем расставаться-то? Устроишься там – зови. Я приеду. – Пронин, как видно, уже пережил их общий проигрыш в одиночку, смирился с неизбежностью и приготовил себя к новым скитаниям.

– Спасибо, Сергеич. Позову обязательно! – растроганно сказал Енохин, не в первый раз удивляясь неброской его стойкости. Такой человек – и не везет ему... жена ушла, с сыном какие-то трения. – Может, некстати суюсь, но что у вас с Олегом, Сергеич?

– Все нормально, – сухо отозвался Пронин.

– Не надо, Сергеич. Не хочешь – не отвечай. Но лгать не надо. Я и сам целыми днями лгу, изворачиваюсь... надоело! Могу я хоть с тобой быть искренним?

– Сердится, что я тут... с одной женщиной сошелся.

– Женщина-то стоящая?

– Смотря на чей вкус, – уклончиво сказал Пронин.

– А на твой?

– Душевная женщина... Мужика в войну потеряла, с тех пор в солдатках. Ради меня в огонь, в воду пойдет...

– Что ж он так? Не маленький ведь... должен понимать.

– Хочет, чтоб с матерью его мы сошлись... А я ее, суку, ненавижу! В войну дитенка в детдом сдала, чтоб легче кобелей было приваживать.

– Хочешь, сам поговорю с Олегом?

– Не поможет. Он твердолобый, в меня.

– Ну прощай. Вздремнуть надо. Утром вылетаю в Новообск.

– Как думаешь, разговор крупный будет?

– Голову, надеюсь, не снимут.

Они разошлись, но Пронин не ложился до самого утра, то заходил в свою унылую каморку, то бродил между балками, присматривал: нет ли кого на улице. Спьяна долго ли замерзнуть? Могут и пожар учинить. В прошлом году два молодчика перепились, сгорели и вагончик сожгли... Следователь из области долго пытал: что да как? Да куда вы смотрели?

Уж пролились жиденькие утренние сумерки, когда он собрался идти спать, но услыхал Кешин голос: «Там, под солнцем юга, даль безбрежная...» Кеша, выписывая ногами иероглифы, мотаясь из стороны в сторону, колыхал между балков. Видать, опять собрался домой: на лямке мешок волочился.

– Уезжаю, Сергеич. Ругаться не будешь?

– Зачем ругаться? Ругань – последнее дело.

– А сам недовольный... Мной недовольный-то?

– Какая разница – кем? Уезжай... там же это... под солнцем юга.

– Смеешься? – осерчал Кеша. – Хорошо тебе – Федосья под боком. Шевельнул пальцем, и – все тридцать три удовольствия. А я уж забыл, с которой стороны к бабе подступаться.

– Раз по бабе затосковал – тут уж ничем не пособишь.

– Дак ведь как? Дак ведь я не мальчик! Сорок второй год доходит. Рыбки ей увезу. Нужно же, верно?

– Нужно, как не нужно, – устало согласился Пронин. Сейчас бы уснуть и проснуться в каком-нибудь счастливом месте и времени. Только где это место и как угадать день или час, который для тебя самый счастливый? Счастье взрослого человека мгновенно и проходяще. Едва ухватишься за него, тебя уж заботы одолевают. Начнешь отмахиваться от них и незаметно смахнешь свое счастье. Упадет оно на пол незаметной горошиной, закатится в темный угол, потом ищи свищи – не найдешь... Кеша вот счастлив, пока пьян. Пронину и это заказано!

– Опять поваром стану... Приготовлю, к примеру, лапшу дунганскую. Едал?

– Не доводилось.

– Или форель с орехами... Ууу! Пальчики оближешь! А фазан с яблоками? Тоже штука! Мама родная! Тыщи блюд, и одно другого вкусней. Вот это искусство! Это тебе не Юлькин суп-кондей!

Пронин и сердился на его болтовню, и едва сдерживал улыбку. «Чего ты хочешь от него? – спрашивал он себя. – Чего добиваешься? Этот человек беззаветно трубил не один год. Ты без семьи, а он оставил семью, все оставил... Нужна ему эта нефть, ему лично? Да нисколько! Нужна ему слава первооткрывателя? Не умрет и без славы. Живут без нее миллионы людей... нехудо живут. Так за что же ты всплыл на него? Пожми руку и поклонись человеку, с которого требовал больше, чем давал ему за долготерпение, за каждодневную маету без крова, без радости...»

– Эх, жизнь наша бекова! – сетовал между тем Кеша. Хоть напоследок решил выговориться. – Все мне тут омерзело: и суп Юлькин, и земля эта гадская...

– Уезжай, Иннокентий, – сдерживая внезапное, как сель, раздражение, сказал Пронин и придвинулся к своему балку. – Уезжай и про землю, в которую единой капли крови не уронил, – помалкивай. Это тебе не форель с орехами!

Сорвавшись на крик, Пронин, чувствуя что уже не в состоянии управлять собой, скрылся в балке. Уперевшись головою в косяк, долго стоял у порога, потом накинул крючок, словно боялся преследователей.

Кеша растерянно потоптался, поправил съехавший с плеча рюкзак и вздохнул: «Обиделся... А разве я виноват, что здесь ни хрена нету? Уперся на своем, хочет быть умней всех... Ну будь, будь, если сможешь. А я вот что, я щас опохмелюся маленько... Этого ты мне не запретишь, не-ет!»

В рюкзаке была заначка, но в одиночку Кеша пить не умел и потому сильно обрадовался, когда увидал Олега.

– Эй, парень! Есть разговор... – заговорщически подмигнул Кеша, но пока выпрягался из лямок рюкзака, подбежала Юлька.

– И ты поверил, дурачок очкастый? Да мне кроме тебя на пушечный выстрел никого не надо! – не замечая Кеши, говорила она, отрезав Олегу пути для отступления.

– Поменьше эммоций, ллапа! – пошловато, пряча за пошлостью свою обиду и ревность, говорил ей Олег. – На меня эта артиллерийская логика не действует.

– Какой ты бесчувственный! Олег, я же... я не могу без тебя!

– Прекрати! Или я ударю... – личина, которую он надел, быстро спала. Губы дрожали, голос то гас, то вдруг вырывался из хрипа, тончал и на самых верхах рвался, глаза лопались от невыносимой боли.

– Бей, – покорно подставила щеку Юлька и схватила его за руку. – Бей... только не надо так... не надо...

Не так это просто ударить человека, тем более женщину, тем более Юльку. Рука его рванулась от Юлькиной щеки, сползла на Юлькину грудь, но, ощутив под собой округлую мягкость, снова рванулась, хотя не слишком решительно. Отнять руку не было сил, да и Юлька прижимала ее к груди слишком крепко. Олег, точно ватная кукла, вдруг перестал ощущать себя... все пропало: соображение, тело, Кеша, стоявший неподалеку. Только теплый упругий мячик в ладони, под которым часто-часто тукало сердце. Что-то толкало его, заставляло биться с такою силой, и оно рвалось через грудную клетку, касалось ладони. «А если это из-за меня? Если она меня любит?» – одолевая мертвую, ватную тупость, спохватился Олег, но сам себе не поверил, потому что считал себя человеком мудрым, превосходно разбирающимся в изгибах человеческой психики. По теории игр, которую Олег изучал когда-то, здесь имеются три игрока: сам он, Юлька и Ганин. И если исходить из интересов каждого... Далее он в своих рассуждениях запутался, потому что Юлькино поведение не соответствовало его схеме. Или она так опытна, несмотря на свои двадцать лет, в игре, что до сути не доберешься? Конечно, девочка не без опыта. Вон как на Ганине висела!

Олег выдернул свою руку, отступил и решил сказать ей все, чего она заслуживает. Слов, что ли, накопилось много? Слова в горле застряли; через их толпу пробилось одно:

– Ты... тыыы...

Ничего более не сказав, он повернулся и ушел, сознавая, как смешон и жалок в глазах этой девчонки, которую, кажется, любит. И черт с ней, и пусть... Тут все нелепо: эта, как камень на голову свалившаяся, любовь, сам он и Юлька тоже. Хотя она одна, быть может, как-то проявляет себя по-человечески. Бывают порой такие всплески, что... Но, в общем-то, жизнь кривая, вся из каких-то вывертов состоит. А ведь ее можно и попроще устроить... если отбросить философию, теорию игр и прочую белиберду... Вредит мне начитанность-то! Вон Ганин Фрейда наверняка не изучал, а про гештальт-психологию и не слыхал даже, зато знает, где и что худо лежит. Едва появился, а Юлька уж на шею ему бросается. И правильно: надо не в книжку глядеть, а у жизни учиться...

– И уходи, – неприятным, скрипучим голосом проговорила вслед ему Юлька. – Уходи, рыдать не стану...

А сама упала в снег, зарыдала и плакала, пока Кеша не распечатал бутылку, добытую из рюкзака.

– Грабли, вилы, семь копен, что заробим, то пропьем, – приплясывая около нее, делая ручкой, запел он. – Не наревелась еще? Ну пореви... пореви... пока я в стакан наливаю. Где он, стакан-то? Ага, вот. Вот, в кармашке. Ишь какой ладный! Складной. Хороший человек его придумал. Ну вот, подымайся теперь. За поваров выпьем. И за тебя, значит. Повара – владыки желудков. Все в мире начинается с желудка. А его повара наполняют. Пей, Юля! А я тебе тем временем расскажу, как супы варят.

– Я уме-ею, – Юлька поднялась, высморкалась и приняла стаканчик.

– Кондей, конечно, тоже суп, – деликатно согласился Кеша. Он был джентльменом в душе и не мог себе позволить обидеть женщину, даже если женщина эта чрезмерно преувеличивала, как Юлька, свои способности. – Но кроме кондея есть кое-что еще...

Юлька, решившись, залпом выпила, закашлялась, замахала руками.

– Отррава!

– Ничего, помаленьку приспособишься. На вот, заешь рыбкой. Вторая легче пойдет. Налить?

– Давай!

Вторая и верно пошла легче: тепло и веселье наполнили жилы. Деревья приблизились, ласково помахивали ветками, словно одобряли, что Юлька пьет. У каждого дерева было лицо, свои особенные морщины, свои прически, фигуры. Раньше сосна походила на сосну, лиственница на лиственницу. И никогда ни одно дерево не казалось Юльке таким добрым, как эти, окружившие ее хороводом. Хорошо им, кружатся, веселятся. И Юльке хорошо с ними, весело.

– Хорошо ведь, Кеша?

– Ой, не говори, девка! Шибко хорошо!

– И чего это я, дура, ревела?

– Это не ты ревела, – возразил ей Кеша. Разломив вяленого сырка, поделился с собутыльницей и подвел теоретическую базу под глубокомысленное свое возражение. – У человека клапана есть такие, которые слезы перекрывают. Ну, видать, твои клапана вовремя не сработали.

– Ревут люди... Хха! Очень надо!

– Верно, Юля. Совсем это ни к чему. Петь надо. Не, не, только не бабью. «На диком бреге» знаешь? Ну-ка дерни ее!

И Юлька «дернула», спугнув дремавших сорок. Те взлетели, застрекотали и, устроившись на ветвях, с любопытством уставились на заводных шумливых людей, которые ни днем, ни ночью не знают покоя и будоражат всю планету.

– Поют... неужели им весело? – вслушиваясь в еще не спевшийся дуэт, задумался Мухин. Он, как и все, тяжело переживал неудачу, сочувствовал и тревожился. Енохин улетел, передав ему дела. А дела-то неважнецкие. Как расшевелить рабочих, которым все это надоело? Вот погуляют и начнут разбегаться, и ничем их не удержишь.

– Вчера статья про вас появилась... – не в лад ему отозвался Волков. – «Дорогостоящая авантюра».

Казалось нелепицей, что Гарусово, его Гарусово, снова обречено на безвестность. Волков родился здесь, вырос, окончив институт, вернулся домой и преподавал в школе; рассказывая о былом, необычайно интересном и драматическом. «Не верю, что селение, пережившее столько исключительных событий, повидавшее стольких интересных людей, может исчезнуть без следа. Могу на что угодно поспорить: его ждет великое будущее!» – говорил он своим ученикам. То же самое доказывал будучи инструктором, а потом секретарем в райкоме. Над его квасным патриотизмом посмеивались, сочиняли анекдоты.

Время шло, и ничто не менялось. Правда, однажды Волков, упавший духом, вдруг снова поверил в счастливую звезду Гарусово: ребятишки, экскурсоводы созданного им школьного музея, съездив в Новообск, разыскали там сведения о промысле одного из сибирских купцов. Несколько позже Волков встретился с Вьюном, подтвердившим эти сведения. А через два года судьба задержала здесь геологов. В какой-то мере ей содействовал и сам Волков. Но, кажется, напрасно. В центральной газете усилия, которые предприняли енохинские ребята, назвали дорогостоящей авантюрой. Значит, больше никто не верит, что здешние недра – писали же раньше – таят в себе несметные богатства.

– Он кто, этот Саульский? – в сотый раз прочитывая статью, написанную зло и едко, спросил Волков. Хотелось найти в ней уязвимые места, возразить Саульскому, но когда ты не специалист, а партийный работник, что ты можешь возразить такому киту, если даже тайком почитываешь все, что попадает по геологии?

– Мой бывший шеф. Начальник южной партии, – ответил Мухин.

– А что, если написать опровержение, а? Ведь ты в этом понимаешь?

– Единственным опровержением может быть результат, – охладил его полемический пыл Мухин. Он-то прекрасно понимал, что никакие опровержения здесь не помогут. – А его пока нет.

– Что же делать? Что делать, Иван Максимыч?

– Для начала давайте уложим спать буянов.

– ...С рассветом глас раздастся мо-ой, на сла-аву и на-а смерть зовущий... – дружно вели песню Кеша и Юлька, для которых сейчас никого на свете не существовало. Только песня – воспоминание о подвиге могучего покорителя Сибири, с горсткой людей проникшего в дикие здешние места. «Тоже авантюристом считали, пока Сибирь не поднес царю на блюдечке», – подумал Волков.

– Лучше на славу, чем на смерть, – улыбнулся Мухин, ломая песню как раз там, где Ермак размышлял о друзьях, которых завел в глубь Сибири, взвалив на их плечи трудную историческую миссию. – О смерти думать рано еще.

– А, товарищ секретарь! – Кеша придвинул к себе бутылку, валявшуюся в сугробе, собравшись угостить пришедших, – она была пуста. Что ж, можно и на будущее перенести угощение, скажем, где-нибудь в городском ресторане. Уж там-то Кеша покажет себя во всем блеске. – Вы дунганскую лапшу кушали?

– Мне и русской не расхлебать, – хмуро буркнул Волков. – Ступай-ка спать!

– Принято единогласно, – уступчиво согласился Кеша и, уже отойдя, вернулся и шепотом, словно это был великий секрет, признался: – Может, сон счастливый приснится...

Юлька дергала Мухина за бороду и смеялась:

– Цела бородка-то! Вьется, курчавится...

– Нализалась! – проворчал Волков. Он не пил и не любил, когда пьют другие. – Драть тебя надо!

– Надо, – с готовностью согласилась Юлька.

– И доберусь: шкуру спущу! – едва удерживаясь, чтоб не шлепнуть ее, грозил Волков.

– Без шкуры я некрасивая буду...

Они развели Кешу и Юльку по местам, торкнулись к Пронину. Его балок был закрыт. Пронин слышал, что кто-то стучит, но сидел, не включая света, рассуждал сам с собою:

– Сердце-то износилось, Федор! Как худой мотор твое сердце! Нет-нет да и чихнет, застучит с перебоями. Пожалуй, до первого фонтана не дотянуть... А хотелось бы...

– Ну, это дудки! Дотяну, хоть тресни!

В нем жили два неуживчивых человека: и внешность, и ум, и возраст – все вроде у них одинаково, даже сердце одно на двоих, а вот что ни скажет один – другой обязательно начинает ему возражать.

– Бахвалишься? – с ехидцей, с насмешечкой спрашивал Пронин-первый. – А ты не бахвалься. Колет ведь? Чуешь, покалывает под левым-то соском. Заглохнет – не заведешь... А лавочку вашу еще раньше прикроют.

– Но, но! – грозил ему пальцем Пронин-второй. – Не выйдет по-ихнему! По-нашему выйдет!

– Хе-хе.

– Че хехекаешь, паразит? Сказано, выйдет! Правда на нашей стороне.

– А те свою правду доказывают. Двух правд быть не может.

– Не может. Есть только одна правда, наша.

– Хех-хе-хе.

В споре почти всегда побеждал тот, кто верил. Но в последнее время – ослаб он, что ли? – доводы его стали жиже, слова поистерлись, спор нередко затягивался. Скептик еще не одолел романтика, но чувствовалось: недалек день, когда верх будет на его стороне. Пронин понимал это и потому нервничал, но свое состояние старался никому не показывать. Даже Енохину, которого не просто любил и уважал, но почитал за ум, за знания, за несгибаемое мужество. Силы человеческие не беспредельны: вот и Енохин устал и с ружьишком погулять вышел... Пронин не верил, что даже в крайнем отчаянье старик решится на такой шаг, но все же следил за ним и подоспел как раз вовремя. Случись с ним это, тогда конец всему! Сорвался, накричал на Анфаса... вообще стал много шуметь... будто крик что-то может изменить в жизни... Но стало обидно: друг, которому доверил всего себя, а вместе с ним доверился делу, уступил своей слабости... чуть не подвел... Что-то страшное творится!.. Если такие люди замахиваются на себя, они и на дело замахиваются. А дело-то верное, справедливое дело! Только много вокруг него налипло разного мусору! Счищать надо, как ракушечник с корабля счищают...

Мысли замедлились, потом и вовсе остановились, и Пронин, точно в теплый туман, вошел в сон. Сон был тих, спокоен, но недолог. В конторку неслышно проникла Федосья и осторожно, не дыша, положила руку на голову ему и гладила волосы. Волосы под рукой искрили, потрескивали. От этого треска Пронин проснулся.

– Ты как сюда попала?

– Через замочную скважину, – усмехнулась Федосья. Она уж давно запаслась ключом и, беспокоясь о Пронине, вторую ночь не появлявшемся дома, пошла на поиски. – Тебе что, спать негде? Сидишь как сыч.

– Нну! – прикрикнул на нее Пронин. – Каждый сверчок, знай свой шесток!

Однако он тут же устыдился своей грубости и неловко приласкал Федосью. Но и эта мимолетная ласка ее тронула. Федосья затихла, подалась к Пронину, длинно и счастливо вздохнула.

– Че вздыхаешь-то? Ну, чего?

– Уедешь ты скоро, – выдала она тайную свою тревогу. – Опять 

– Не жужжи, жужелица! Без тебя в груди колотье.

– Мне разе слаще, Федя? Живу в четырех стенах, старюсь – по-человечески это?

– Раз глянется, так – живи. Не глянется – со мной собирайся.

– Возьмешь? – недоверчиво изумилась Федосья, хотя ждала, надеялась, что Пронин позовет ее с собою.

– Бабий век доживаешь, а все глупа... – он снова грубил, но грубость эта была желанной. Пронин, в сущности, очень добрый и ласковый человек, стыдился своей доброты и ласки, скрывал их за неошкуренными, шершавыми словами. В душе его пел добрый соловушка, и голос той пташки Федосья всегда узнавала.

– Сиди тогда, – сказала она, – думай свою думу. Да про сердце не забывай.

– Оно само о себе напомнит.

– Может, остаться мне, Федя? В сторонке посижу незаметно.

– Оставь меня, старая! Одному побыть надо.

– Какая же я старая? – притворно возмутилась Федосья, и впрямь не считавшая себя старой. Да и по виду ей больше тридцати пяти не дашь. А вот сам Пронин изношен: и болен, и сед. Но когда хочет подковырнуть, называет ее старой. Федосья на это не обижается. – Сорок годочков всего-то.

В иное время она бы не спустила ему, оставив за собой последнее слово, но сейчас смирилась и, неслышно прикрыв за собою дверь, вышла.

Пронин встал, снова решил запереться на ключ, но услыхал на улице чью-то возню, голоса.

– Ты стукнул, фраер? – извиваясь в руках милиционера, допытывался у Ганина какой-то парень. Наддверный фонарь выхватывал из темноты то его, то милиционера, то смущенного, с перевязанной рукой Ганина. – Пожалеешь! От хозяина вылечу – пришью, чтоб мне век свободы не видать!

– Топай, топай! – надев на него наручники, проворчал милиционер. – Еще и не сидел, а уж запел о свободе.

Знаком зазвав к себе Ганина, Пронин молча прошелся по темному балку, включил свет, Ганин зажмурился от яркого света, прикрыл ладошкой глаза, но скривился: больной рукою прикрыл.

– Сильно поранен? – спросил Пронин. Ни о чем другом спрашивать не стал. Все-таки толковый мужик дядя Федя! Понимает без слов.

– Так, царапина.

В эту ночь у ларька, прячась в кустах, дежурил участковый. Ровно в одиннадцать Лебеда, так звали прыщавого парня, подошел к ларьку. Ганин, ничего не объясняя, сбил его с ног, тепленького сдал милиционеру. Правда, Лебеда успел чиркнуть ножом по руке. Но рана действительно пустяковая. Случалось, подкалывали и посерьезней.

– Перепились нынче ребятки, – вздохнул Пронин, как бы делясь с Ганиным своей бедой и часть ее, может самую малую, перекладывая на его плечи. Это было то самое доверие, по которому Ганин истосковался. – Ты с ними не причастился?

– Не заработал еще.

– Нну зарабатывай. Честный хлеб куда слаще.


4

Нары в балке в два этажа, как в тюрьме. Только там они были из горбыля, сучками вверх. Но и на сучьях спалось крепко после долгого рабочего дня, после окриков и оскорбительных понуканий. Здесь – обыкновенные доски, гладко оструганные, ровные, на них – матрас, на матрасе спальник. И все же не спится. Мысли клубятся как мошкара, не отгонишь их ничем. Попал в тюрьму совсем парнишкой, на первом году службы. Вышел – взрослым, уже испятнанным сединой мужчиной. Накануне освобождения, основательно изведав, почем фунт лиха, прикидывал, как славно и легко заживет на свободе. Все, что людям кажется там невезением, напастью, для его будет счастьем. Беды – не беды, слезы – блажь... Все, решительно все будет по плечу Ивану Мухину, каждая былинка, каждый листок на дереве, не говоря уж о людях, станут родными. И только для людей стоит жить, им посвятить все свои нерастраченные силы, беспокойный молодой ум. Работал он много, но за двоих ли? Теперь вот, оказавшись на месте Енохина, струсил и растерялся. А там внушал себе, что все будет нипочем. Все сможет на воле, все одолеет. Петушиный задор с годами выветрился. Пришла трезвость и суровое понимание обстоятельств. Важно лишь не запутаться в них, не измельчать, отыскать главное. Но что сейчас главное, когда скважина дала воду, когда неизвестен дальнейший план действий, да и сам Мухин напоминает полководца без армии. Скажи завтра рабочим, что предстоит переезд на новое, неразведанное место – большинство из них уволится. А многие уже ушли. Из трех вахт едва одна наберется. Как выразился Шарапов, здесь нечего ловить. И все же остался, пока остался. Посапывает на верхних нарах, подложив под щеку ладошку, и улыбается как дитя. Сон, верно, светел, радостен.

Зато Ганин внизу беспокойно ворочается, стонет, скрежещет зубами, иногда вскакивает, дико озирается и снова валится в свою убогую постель.

Над Мухиным, приспособив себе ночник, каждый вечер до полуночи и дольше читает Олег. Несмотря на молодость, он скрытен, весь в себе, и редко-редко делится мыслями. Вот разве иногда поболтает по-английски. Но вообще занятный парень, хотя слишком серьезен для своих лет. Вот захлопнул книжку, скрипнул нарами, свет, однако, не выключил.

– Не спите? – оба прислушивались друг к другу, но первым нарушил молчание Мухин.

– Как-то не получается.

– Понятно.

– Что понятно?

– Замечательный у вас отец. Зря вы его... узурпируете. Помирились бы.

– Не умею, – вдруг признался Олег, смутив Мухина неожиданной горячей искренностью. – Даже письмо ему написал, а передать стыжусь.

– Я знал одного застенчивого мерзавца... Он доносил на нас в тюрьме. Впрочем, вы не из тех.

– Если даже из тех – что я с собой поделаю?

– Что? – Мухин задумался, ответил не сразу. – Перестаньте любоваться своей болью. Очень уж вы углубились в нее. А боль-то выдуманная.

– Возможно, – Олег спустился с верхотуры, присел около Мухина и, заглядывая ему в лицо близорукими своими глазами, доверительно спросил: – Я, наверно, ужжасно наивен, а?

– В известной мере, – улыбнулся Мухин. Он все больше проникался симпатией к этому славному парню, но сходиться с ним не спешил.

– Это потому, что везде суюсь со своей честностью, да?

– На честности, знаете, тоже можно спекулировать, И довольно выгодно. Но вам я верю.

– Вы обманывали? – Олег любил задавать неожиданные вопросы; уследить за его мыслью было невозможно. Уж слишком резкие переходы.

– Случалось.

– А вас?

– Часто. Но с годами человека обмануть все труднее. Тогда его пугают или... покупают. И он опять становится послушным.

– Да, я знаю.

– Нет, вы не знаете. Вы только слыхали об этом, – строго прервал его Мухин. – Или читали. А я был пуган не раз и не два.

Олег собрался было спросить его еще о чем-то, но промолчал и, стараясь не шуметь, взобрался на свои нары.

– Ваня! – из другой половины балка подал голос Енохин. Он улетал в Новообск, но в самый последний момент, уже на тамошнем аэродроме, вдруг решил в управлении не появляться и с первым же самолетом вернулся в Гарусово. «Я вот что решил, Ваня, – сказал Мухину вместо приветствия, – ниже рядового меня не разжалуют... Буду рабочим у тебя, если позволишь. И своего часу дождусь! Ты понял? Дожду-усь!» – Потри мне спину! Радикулит, понимаешь, ломает...

Старик, подавляя боль, видно, давно уже не спал, катался по полу и искусал до крови губы. Лицо его было совсем мучнистым, морщины сгустились и вздрагивали от каждого движения. Меж ними поблескивал пот. Мухин достал из баула пчелиный яд, натер дряблую широкую спину и крепко стянул ее простыней, втолкнул старика в спальник.

– Не уходи, Ваня, – жалобно попросил Енохин. – Посиди рядышком.

Боже, как он одинок и несчастен, только боль с ним, одна адская боль! Мухин, стараясь не выказывать сочувствия, равнодушно зевнул и принялся листать геологическую документацию.

– Ты что, едрена мышь, не успел дела принять – бардак тут разводишь? – завелся Енохин: воркотня помогала забыть о боли, но не всегда. По крайней мере, сейчас рвало на части все тело, точно волки впились зубами. Енохин охнул и выругался матом, а потом, наращивая темп, стал перебирать всех святых... Мухин помалкивал, ждал, когда старик угомонится.

Темная синева за окном замелькала, порозовела – слипались глаза. И когда Мухин тряс головой, отгоняя сон, черные полосы разрывало багровыми отблесками не из яви пришедшего огня. Дома, деревья, заснеженная река и вышка на ближнем берегу, которую утром начнут демонтировать, – все плавало в этом темно-багровом свете. Мухин протер глаза – багрянец исчез, глубокую, широко раскинувшую крылья ночь вдруг расколол взрыв чудовищной силы. Там, где только что чернела вышка, вздулось белое облако. Оно, как дирижабль, медленно поднималось, шумело и стремительно увеличивалось в размерах, точно его надувал кто-то. Бурое, пористое, в обвисших складках лицо Енохина растерянно сморщилось, слезливо и недоверчиво заморгали сердитые барсучьи глазки.

– В ушах звенит, Ваня, – прекратив ругань, пожаловался старик и обваренными на войне красными пальцами заткнул мясистые уши. – День и ночь шум мерещится...

– Шумит, Андрей Афанасьевич! – еще и сам не веря в случившееся, изорванным, звенящим голосом отвечал Мухин. – Ей-богу, шумит!..

– Врешь, Ваня! Ты лучше не ври, а то поверю!

Но шум нарастал и вскоре перешел в скребущий нервы мощный гул. В природе этого гула теперь ошибиться было невозможно.

– Слышите? Слышите? Нача-алось! – Мухин, словно козлик, подпрыгнул, стукнулся теменем о потолок и, разметав бумаги, кинулся к буровой.

– Голосит, слава те господи! – ни в бога, ни в черта не веровавший старик забыл о ломавшей его боли, выбрался из спальника и, подслеповато щурясь, уставился на долгожданный фонтан.

– Что это? Что это? – испуганно вскрикивал Ганин, вскочив с постели. Путаясь в спальнике, он выполз на улицу и только там освободился от мешка.

– Фонтан, ребята! Фонта-ан! – восторженно закричал Олег. – Ур-рра!

Он не сразу разобрался в причине мощного гула, а когда понял, схватил на бегу шапку и теперь размахивал ею и кричал:

– Фон-та-ан!

Поселок просыпался. Посреди ревущей, встревоженной ночи зажигались огни. Орали петухи, брехали собаки, испуганно ревел скот. Но звуки, в иное, нормальное время отчетливо слышные, глушил голос проснувшейся скважины.

– Принес их нечистый на нашу голову! – кричал хозяин ближней избы, к которой подбирался горячий, из недр извергавшийся поток. – Жили – горя не знали.

– Тикай, дядя! Тикай, пока не утоп, – советовал ему Ганин.

– Полощет-то как! Зальет нас, затопит! – тревожились женщины.

– А власти зачем? Выручат...

– На них надейся... Давайте уж сами себя спасать.

– Кыш, шкеты! – ребятишки, разбуженные гулом и криками, подоспели к самому интересному, не виданному еще никем зрелищу и теперь вертелись под ногами.

– Ревет-то как! Ух, как ревет, дьявол!

– Ну что, Вьюн, не вышло по-твоему? Застопорил нас тут – теперь пеняй на себя, – это Шарапов, углядев старика, толкал его в бок и смеялся.

Пронина ударило в руку камнем, выброшенным из скважины. Он упал, но тотчас поднялся, хотя кость глухо хрупнула. Олег бросился ему на выручку, однако, не добежав двух шагов, остановился, словно испугался отца, потом, увидев, что все кончилось благополучно, повернулся и ушел. Пронин, потирая ушибленную, а может, переломленную руку, оскорбленно выдохнул: «Эх ты!» Равнодушие сына задело сильней, чем камень. Но раздумывать об этом было некогда: авария, открытый фонтан. Надо убрать подальше людей, технику, горючее. Любая искра и – возникнет пожар. Аварию можно было предупредить – недоглядели, плохо закрыли задвижки. Кто ж знал, кто думал, что эта безнадежная скважина возьмет и заговорит? Пронин махнул Шарапову, подзывая его к себе. Ох черт! Рука-то...

Федосья тоже прибежала сюда, не зная, радоваться ей или огорчаться.

– Дай руку-то... перевяжу! – Не обращая внимания на протесты Пронина, она обмотала своим полушалком его пораненную руку.

– Чего стоите? – кричал Пронин. – Окаменели, что ли? Шарапов! Давай трактор сюда! Да отойдите вы, бога-душу... – гнал он подальше толпившихся людей. Они отступали, с испугом и удивлением глядя на небывалое, жуткое извержение, и снова приближались, уворачиваясь от мокрых камней, шлепавшихся совсем рядом. Гигантская струя с воем вылетела из-под земли, плескала в небо, распускаясь в нем огромным белым лопухом, и падала в уже посеревший снег, стекая в реку и в поселок витыми пузырящимися потоками.

– Ты что, спятил? – закричал Енохин, увидав кого-то с папиросой. – Смерти себе ищешь?

Вырвав цигарку, собрал нескольких рабочих и с их помощью оттеснил зевак. Мухин, надсаживая голосовые связки, торопливо, но вежливо разъяснял, что здесь, в зоне действия скважины, очень опасно. В любую минуту может произойти взрыв.

Сюда же, кое-как застегнувшись, без шарфа, с голой грудью, одним из первых прибежал Волков и теперь метался от одного к другому и кричал:

– Ну вот, ну... смотрите, люди! Живая земля наша! Проснулась!

– Да уж лучше бы спала, – зло возразил ему кто-то.

– Звон в ушах... и топит кругом, а он радуется.

– Ну, людей уж за людей не считают. Тоже мне, слуги народные!

– Досталось тебе, Сергеич? – увидав Пронина, кинулся к нему Волков. Пронин лишь отмахнулся и побежал отдавать новые распоряжения, сбросив с шеи мешавший ему полушалок.

– Дожили... дождались! Говорил же я... говорил! – счастливо кричал Волков, никого почти не слушая.

– Может, случайно это, Иван Артемьич! Может, пошумит да перестанет? – теребил его за мокрый рукав Вьюн. Лицо его плаксиво морщилось, склочившаяся грязная борода свернулась на сторону, примерзла к щеке.

– Э, нет, старина! Теперь таких случайностей будет много. Всю глухомань растрясем...

– Вот оно, предсказанье-то, сбывается: от воды, от полымя, от страшного жупела погибнет третья часть человеков, – запророчил Вьюн, указывая на белое облако в небе, на грязные потеки и промоины на земле.

– Что говоришь, Матвеич? – вполуха слушая его, переспросил Волков. Вот уж теперь он от души радовался, что советовал геологам здесь задержаться. С этого дня, с этого самого часа Гарусово заживет звонко, размашисто! Кончилась вековая его спячка! Здесь выстроят мощный аэропорт, отсюда протянут бесконечную железную дорогу, задымят трубами заводы и фабрики. Пароходы, машины, паровозы и самолеты станут так же привычны, как в любом большом городе. Да и поселок лет через десять так вырастет, что его не узнаешь. А старик брюзжит.

– Это не я сказал, Иоанн Деолог.

– А, – беззаботно отмахнулся Волков. – Попугай, попугай маленько. Вон ребятишкам и тем не страшно.

– Ребятишки, они неразумные. Они о завтрашнем дне не думают, – убито возражал ему Вьюн. И, уходя уже, ткнул перед собой пальцем. – А ты должен о нем думать. Если не ты, так кто ишо? Кто?

Он так и удалился, сокрушенно повторяя: «Кто? Кто?»

Федосья, стараясь не попадаться Пронину на глаза, держалась поблизости. Когда суматоха немного спала, когда отвели технику и отвезли за холм, на безопасное расстояние, горючее, когда к вою скважины стали привыкать, она окликнула Пронина и как бы между прочим ему сообщила:

– Домик-то наш порушило... Всю переднюю стену камнем разворотило.

– Пес с ним, с домиком! Тут вон какое чудо, а ты...

– Так оно, да где ночевать-то будем? Не лето...

– Шалаш поставим... Ну? Чего нос опустила? Сама же говорила: «С тобой рай и в шалаше».

– Но, рай и есть, – улыбнулась Федосья. – Токо шумно в этом раю.

– То и ладно. Ох, Феня! Дожил я до этого часу! Как ждал я его, как ждал!

Из штабного балка прибежала Юлька, держа в руках огромные ножницы. Отыскав Мухина, подвела к толпе и, ликуя, прокричала:

– Здрасьте, Иван Максимыч! Как поживает ваша бородка? Ну-ка, дайте ее сюда!

Подергав за бороду, отхватила ножницами большой клок, с воплем потрясла им над головой, кому-то из толпы подмигнула:

– Какая мягкая была да кудрявая!

– Была, была... – не очень сожалея о бороде, поддакнул ей Мухин и, прикрывая ладонью выстриженное место, в три погибели согнувшись, дернул от Юльки прочь.

Однако в толпе никто не смеялся.

Скважина неистовствовала.




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ



1

– Постой, паренек! Слово к тебе имею, – Федосья выбрала час, перехватила Олега, который всячески избегал с ней встречи.

– Я сппешу, я, ппонимаете... – залепетал он, тяготясь разговором с этой неприятной для него, чужой женщиной, заявляющей о своих правах на отца. На этот раз от разговора не уклониться, да если не сейчас, так завтра она все равно заговорит. – Пожалуйста, поскорей.

– Ты войну помнишь? – вот уж этого вопроса он не ждал.

– Чуть-чуть,– ответил, досадуя, что Федосья ударилась в воспоминания в самое горячее, столь неподходящее для них время.

– Как похоронки получали, как бабы волосы на себе рвали – помнишь?

– Чуть-чуть.

– Как недоедали-недосыпали, за семерых робили, детишек, с голоду пухлых, хоронили – помнишь?

К чему эта риторика? Чего добивается от него женщина? Можно ж проще сказать...

– Я же сказал вам, чуть-чуть, – раздраженно ответил Олег.

Федосья вроде и не заметила его раздражения, говорила ровным, без выражения голосом. Только крупное тело ее, словно от холода, вздрагивало.

– Однеж и я схоронила. Двоих час в час. Ушла в поле – они угорели и кончились. А через день на мужа похоронка пришла. Потом отец помер. Это не все еще. Все-то долго рассказывать. Горе за горем... Так и живу свой век... цветы горькие нюхаю. Радости не знаю. Ласки не вижу. Может, так оно и должно, паренек?

Олег неопределенно пожал плечами. Он уж давно понял, куда клонит Федосья, но против своей воли сочувствовал ей. Она говорит то, что думает, что выстрадала в нелегком своем одиночестве. Каждый человек хочет быть счастливым и, конечно же, имеет на это право.

– Не знаешь? Вот и я не знаю, зачем мне такая доля... Помнишь, гуся-то взяли тогда?.. Мне бы сердиться на вас следовало, а я радовалась. Пущай, думаю, люди моим попользуются... Не мне же одной... С того дня и к отцу твоему прикипела, дура старая! Ты, поди, за это на него сердишься?

– Ннет, – краснея, ответил Олег. Что-то, более сильное, чем самолюбие, заставило его сказать «нет».

– А ты не сердись, паренек! Тут я виноватая. Что живу – виновата, что к отцу твоему присохла... что с войны необласканной вяну... Баба без воздуха проживет, без ласки зачахнет...

«Как говорит она! Как сильно и страстно говорит!» – отметил Олег про себя. Того первоначально взятого ровного тона уж нет и в помине. Ни зарей, ни цветком, ни облаком – черною тучей, из которой не дождь – скорбь вылилась, никла к земле женщина, голос ее глухо, грозно погремливал, глаза отсвечивали молниями.

– Оставь мне его! – вроде просила, но попробуй откажи, попробуй прикрикни на нее: ведь это сама жизнь, сама природа! – Все для тебя сделаю, паренек!

– Разве я отнимаю?

– Отнимаешь. И не только у меня. У себя тоже. Вижу, как гнется он по ночам. Виду не кажет, а я не слепа. Пощади его! – Так она не о себе, об отце больше-то переживает. Ну что ж, и мне отец дорог. – В матери к тебе не прошусь. Мать никем не заменишь. Женой ему хочу быть, сестрой, полюбовницей, – кем скажешь, лишь бы с ним! Кто его побережет? Ты об этом подумай. У тебя своя стежка, а он в годах... – Федосья рывком склонилась, схватила горсть снегу, приложив его к разгоряченному лбу. Снег таял, стекал по лицу, как слезы, но сама женщина не плакала. Если б она плакала, Олегу было бы легче. Есть люди, которые никогда не плачут. Их слезы внутри. Федосья из этих людей, наверно. Вон сколько пережила, но молчала, не жаловалась никому. А если открылась сейчас, то не для того, чтоб растрогать Олега: хотела убедить его в своей правоте, в том, что она действительно необходима Пронину, а Пронин – ей. – Не добивай отца, будь милостив. Скажи, что не сердишься, – и полегчает ему.

– Сказал бы – язык буксует... будто глина во рту, – застенчиво признался Олег.

«Господи! – подумала Федосья. – Он же совсем ребенок!»

– А ты напиши ему, паренек! Всего два слова: не сержусь, мол, и только. Он сразу поймет. Отец ведь. Два словечка, паренек! – Федосья опустилась перед ним на колени, словно перед иконой. Олег завертел по-птичьи головой: «Вдруг увидит кто – смеху не оберешься. К чемму эти ммелодрамматические жесты»?

– Ввстаньте! Ввстаньте, пожалуйста!

– Два слова всего! – словно в бреду повторяла Федосья, терзая в руках кисти пуховой шали.

– Да напишу я! Встаньте только! Честное слово, напишу!

– Не суди меня строго, – поднимаясь, сказала Федосья. – Я не тебе, детям покойным кланялась. Зарок давала – помереть вдовой... А вот нарушила... не суди! Поди, простят?

– Да что в этом преступного-то? – Вот непонятная душа человеческая! Что сталось с Олегом? Еще недавно не доверявший ей, враждебно настроенный, незаметно для себя превратился в ее союзника и готов был защищать перед кем угодно. – Вы же... вы же любите отца!

– Чистый ты, паренек! – улыбнулась Федосья. – Весь, как стеклышко, светишься. Пошли тебе бог счастья!

– Ах, если б он был, ваш бог! – вздохнул Олег, перестав дичиться и совершенно доверившись ей. Но едва вспыхнула между ними искорка задушевности, едва душа к душе потянулась – Олега позвали.

– Ммы потом с вами... ппотом обо всем поговорим! – сказал он, расставаясь с женщиной не без сожаления.

Буровая причудливо обросла льдом и теперь высилась над поселком, над лесом точно гигантская хрустальная друза. А над нею – тоже хрустальный – распушился огромный одуванчик. Смотреть издали – волшебное, незабываемое зрелище. Какой-то могучий мастер с неистовым воображением не поскупился на материал, на время и сотворил эти удивительные, единственные в своем роде шедевры.

Но подойди ближе – шум падающей водяной массы, свист газа, пар, грязь под ногами, промоины и резкий неприятный запах. Минерализованные горячие потоки разъели лед на реке и, провалившись под него, соединились с речною холодной водой, а в промывах всплывала животом вверх задохнувшаяся от газа рыба.

– Вот она, башня-то вавилонская! – глядя на вышку, усмехнулся Пронин.

И первый испуг, и первые восторги уже миновали, и люди, как могли, противостояли фонтану, сооружали дамбу, отгораживающую поселок от воды. Волков призвал на помощь не только местных жителей, но и рабочих ближнего совхоза, всех комсомольцев района. Машин не было: землю, камни, песок таскали на носилках, бревна возили на лошадях и на оленях. Работами руководил Мухин. Пронину строго-настрого прописали постельный режим, но, усыпив Федосьину бдительность, он по нескольку раз в день наведывался на площадку. Енохин опять улетел. Его вызвали в Москву, в главк. Вестей от него пока еще не было. Но теперь настроение улучшилось: все были уверены, что Анфаса не снимут. Хоть и открытый фонтан, а победа. Победителей, по пословице, не судят. Енохин сделал все, что было возможно, и даже сверх того.

– Енохин когда явится? – спросил Волков, глядя с холма на суетившихся внизу людей. Отсюда они казались крошечными муравьями.

– Думаю, явится на днях... Жена будто бы развод потребовала... Ну и в главке дела...

– Как это все не вовремя!

– Ничего, без него справимся. Кончайте с дамбой.

– Мы не задержим... к вечеру, как обещали, забутим. – Волков стремительно сбежал с холма и, отыскав Мухина, спросил, чем и как может быть ему полезен.

Оставшись один, Пронин достал папиросы и долго и неловко прикуривал, кое-как добыв огня одной, здоровой рукою. Правая, сломанная, была в гипсе. Но не из- за руки сидел на больничном. Слишком переволновался за эти сумасшедшие дни – сердце выключилось. Рука привычно потянулась за валидолом, но где-то на пол- пути остановилась.

Хорошо, что поблизости были люди и, как всегда, Федосья. На своей спине в балок унесла. Ох, дьявол! Вон она, легка на помине!

Пронин юркнул за ближнее дерево, замер, но Федосья его заметила. Присела на пенек и ждала, когда он выкажет себя.

– В прятки со мной играешь?

– Я тут документик один обронил... – смущенно забормотал Пронин, наклонился и стал шарить под ногами. – Найти не могу.

– Чисто младенец! Айда домой!

– Не пойду.

– Силком уведу! – пригрозила Федосья.

– Не имеешь права. Я больной.

– Больной, дак сиди дома. У тебя постельный режим.

– Не видишь, что тут творится? Ага, вон несут кого-то... – Решительно оттолкнув Федосью, он поспешил навстречу сыну, который вместе с Ганиным нес обомлевшего Кешу. Все трое были в противогазах. – Что с ним?

Олег, стянув свою маску, провел по лицу рукой, жадно вдохнул ртом воздух, растерянно пожал плечами:

– Нне знаю. Сстоял и – вдруг упал.

– Распакуйте его! Живей! – приказал Пронин. Осмотрев противогаз, небрежно отбросил его в сторону, Кеша не от газа задохнулся. – Клапан заело.

– Я этот намордник больше ни за что не надену! – сдернув с себя противогаз, сказал Ганин.

– Это почему еще?

– А что от него толку? Все равно для вида ношу. Маска-то, видишь, разорвана?

– Тоже мне, рационализатор! Наглотаешься газа – наденешь...

– Ни хрена не будет до самой смерти, – беспечно отмахнулся Ганин и подмигнул ожившему Кеше. – Ну как, Кент?

– В порядке. Если бы еще микстуры грамм сто с прицепом... А, Сергеич?

– Будет микстура, когда превентер введем... Ну, по местам, ребята! Я с вами...

– Куда ты с одной-то рукой? – сказал Олег, когда Шарапов и Ганин ушли. В том, что он говорил, был полный резон. Но Пронин не собирался обсуждать с сыном однажды принятое решение. – Доверь это дело мне, отец.

– Сам знаю, кому доверить.

– Тты ппойми... если что случится... людей напугаешь... Опасно же...

– Опасно! – Ну что за настырный парень! Взялся учить родного отца. Вот времена настали! Пронин сердито засопел: обида на сына не заглохла. Не об отце заботится – о чужих людях. Сопляк! – Что тут, война, что ли?

– Сам говорил когда-то... – оскорбившись, буркнул Олег. Он собрался мириться, а Пронин смеется над ним, покрикивает при этой... своей женщине.

– Геро-ой! – ухмыльнулся Пронин, задумываясь над тем, что сказал сын. Настройка превентера и впрямь связана с большим риском, но не посылать же туда Олега! Уж лучше пойти самому. И если случится что – спрос с мертвого не велик. Куда страшней рисковать чужой жизнью. – Поди, на медаль рассчитываешь?

– Не смейся, папа, – тихо сказал Олег, пересиливая обиду.

«Как давно он не называл меня папой! Ах сынок! Мой дорогой, мой славный сынок! Да за одно это слово я прощу тебе все обиды, прошлые, настоящие и будущие. Повтори еще раз это слово! Может, я ослышался?»

Олег оглянулся на Федосью, взглядом сказав ей: «Смотри, я сдержал свое слово! Я пересилил себя!» – и радостно, одолевая смущение, почти шепотом признался:

– Я же люблю тебя, папа.

Пронин, глупо и счастливо улыбнувшись, потянулся к сыну, но тот, истратив решимость, убежал, оставив его наедине с Федосьей.

– Любит, говорит. А? – Пронин словно ушам своим не верил, искал у Федосьи подтверждения. Она согласно кивала. Он снова спрашивал и снова проверял: не ослышался ли? Верно ли все это? Нет, конечно, он не ослышался... это случилось только что. Вон и след Олегов в снегу. Жаль, что слова его нельзя вот так же впечатать в снег... Ну пусть, пусть! Они в душу впечатались! Они пропахали в душе такую борозду, которая не зарастет до самого последнего часа. – Эх, кусай его за нос! Хороший у меня сын, Феня? А?

– Есть в кого,– в тон ему отозвалась Федосья. В иное время Пронин заподозрил бы ее в лести, хотя Федосья говорила искренне. Ее Пронин человек замечательный, редкий. Олег же – его кровь, его плоть...

– А до чего скрытный, змееныш! Молчит, молчит и – выдаст! Ишь как распорядился, я, говорит, превентером-то займусь. Займется... вдруг льдина ухнет на голову, а, Феня? Там льдина-то прямо над головой нависла!

– Пошли Иннокентия. Он проворней, – осторожно посоветовала Федосья, стыдясь своего совета, а еще больше стыдясь того, что совет ее может быть принят.

– Иннокентий разве не человек? Эх, Федосья! – укоризненно покачал головой Пронин. – Вот этого я не ожидал от тебя.

– Ты вот что, – торопливо, покаянно заговорила Федосья, – ты решай, как лучше. А то после скажешь, что я насоветовала.

– Лучше меня никто не сумеет, – не очень веря в это, стоял на своем Пронин.

– С одной-то рукой? Думай, что говоришь!

– Что, что с одной? Моя одна рука двух стоит.

– Как хочешь, Федор, а к скважине я тебя не пущу. Олег правду говорил: людей напугать можешь...

– Ну хватит! Спелись с сынком-то! И не гляди, что мачеха. Как решу, так и будет.

– Решать надо с умом.


2

Если бы год назад Юльке сказали, что ей придется кормить и обстирывать целую ораву грубых, кудлатых мужиков, она бы рассмеялась в лицо говорящему и обозвала его разными неприличными словами, из которых самым вежливым было бы слово «дурень». А теперь она ежедневно парилась у плиты, раз в неделю устраивала большой «стир»: геологи приносили ей спецовки, брюки, рубашки. Правда, нижнее белье стирали сами. Юлька и его принимала бы, но эти суровые, резкие люди щадили девчонку, были с ней бережны, как с любимой младшей сестрой. И если Юлька находилась рядом, то никто не ругался, не сорил, потому что прибирать окурки и прочий мусор пришлось бы самим. Такое правило ввел Пронин, и ему неукоснительно следовали.

Вот и сегодня рабочие наносили Юльке воды, накололи дров, нащепали лучины, а Ганин помог растопить печку и теперь, поигрывая лучинкой, задумчиво сидел на порожке, курил и молчал.

– Куртку-то сними, починю, – поставив выварку на плиту, сказала Юлька.

– Сам иголку держать умею. – Что-то случилось с ним: грубит. Из всех парней Андрей самый внимательный.

– Ша, фраер! – Юлька взяла со стола кухонный нож, которым резала мыло, шутливо наделила Ганину в грудь. – Пикнешь – пришью. Снимай, тебе говорят!

Орудуя иглой, косилась на парня, но вздыхала о чем-то своем. Наложив заплату, велела куртку надеть и оглядела свою работу:

– Сойдет на первый случай. Почему тусклый?

– Какой уж есть, – хмуро отозвался Ганин.

– Мы разве не друзья с тобой, Андрюша? – ласково упрекнула Юлька.

– Когда женщина заговаривает о дружбе, она перестает видеть в мужчине мужчину.

– Глупенький! – Юлька щелкнула его в нос, пощипала и ласково притянула к себе. – Мужчин здесь, как собак нерезаных. Только костью помани. А мне друг нужен, Андрюша!

– Эх, Юля! Кручина моя!

– Одиноко мне тут, – отпустив его, грустно вздохнула Юлька. Слишком взрослой, слишком серьезной была эта грусть. На глазах за какой-то один год повзрослела девчонка. – Волком бы взвыла, да гордость не позволяет.

– Гордость – товар неходовой. Человеку доброта нужна, сияние сердечное. Гордость, Юля, она ледяная.

– Ледяная или лубяная – не знаю, зато моя, – встряхнула головой Юлька и снова заулыбалась, спряталась в раковину, словно улитка.

– Ну и носи ее на здоровье, не отнимаю, – сухо вымолвил Ганин. – Только передо мной не выпендривайся. Я не за тем сюда хожу.

– Ну, Андрюша! Неужто без обид нельзя?

– Умничаешь больно, подруга!

– Не умничаю, а понимать начинаю, что к чему. Я ведь сперва как думала? Я думала, что в жизни как в кукольном театре. Эту куколку сюда, другую – туда. А куколки-то не слушаются, бунтуют даже... Живые они, и все с характером...

– За услугу обязан, – поднявшись, сказал Ганин.

– Не дуйся, Андрюша, – почти силком усадила его на порожек Юлька. – Я знаю, чего ты ждешь от меня, да не вольна ответить тем же.

Ганин достал из кармана завернутые в платок Юлькины часики, завел, прислушался.

– Я должен вернуть тебе одну вещь, дорогую для меня...

– Часики мои! Целы! – обрадовалась Юлька, надела их на руку, полюбовалась и, сняв, вернула Ганину. – Возьми их себе, Андрюша. Бери, глупый! Пускай напоминают, что время идет. Идет время, и мы меняемся. Да.

– Я подарю тебе другие. Ладно?

Юлька не ответила. Увидав Олега, поднимающегося на крылечко, обняла Ганина, толкнув локтем дверь.

– Ну что ты, милый? Ну, чего оробел? – слыша хриплое дыхание за спиной, лепетала нежно Юлька ошеломленному Ганину. – Люби меня, слышь?

– Кончай спектакль! – отряхнулся от нее Ганин; вскочив с порожка, пропустил в балок Олега.

– Юля... – начал Олег, но Юлька не дала ему вымолвить и слова.

– Ах, это вы! – повернувшись к нему, искусно разыграла она удивление. – Как не совестно! Оставьте нас!

– Оставить? Да... То есть нет. Не оставлю! – закричал Олег и, выпнув на середину жилища табурет, уселся на него, всем своим видом показывая, что не уйдет отсюда раньше, чем выяснит отношения. – Надо наконец поговорить.

– О чем говорить? Вам должно быть все ясно... – Юлька вновь потянулась к Ганину, но тот отпрянул, стал поодаль и наблюдал исподлобья, что будет дальше.

– Нет, не все. Мне еще кое-что не ясно. Давай выясним. Выйди, Андрей!

– Не вздумай, Андрюша! – Юлька все-таки улучила момент и снова вцепилась в Ганина, изо всех сил изображая испуг. – Этот изверг меня заре-е-жет!

– Нет, он выйдет! – настаивал Олег.

– Не выйдет! – Юлька топнула ногой, оскорбилась, Ганин, наблюдая за ней, посмеивался. Ну что за девка! Все время какие-нибудь представления устраивает. – С какой стати ты здесь распоряжаешься?

– А я говорю, выйдет! – свирепо глядя на Ганина, выкрикнул Олег.

– Тогда и я выйду. – Оставив их с глазу на глаз, Юлька выскочила, но дверь, как всегда, прикрыла неплотно.

– Нну! – сказал Олег с вызовом. Хотел добавить что-нибудь сильное, оскорбительное, но ничего более сказать не сумел. Слова застревали в горле, и, верно, от того оно вспухло, болело.

– Что ну? – спокойно переспросил его Ганин.

– Подлец ты, вот что!

– Легче, парень! Я тоже характерный. Могу и очки разбить нечаянно.

– А мне плевать! – заорал Олег, зная, что будет бит и бит сильно. – Подлец!

Ганин ударил его, ударил щадяще, но очки соскользнули с носа, разбились. Теперь бы самое время очкарику наклониться и взять их, а он прет на рожон, совсем взбесился. Ишь как орет!

– Подлец! Вор! Подонок!

– Бойся, фраер! – меняясь в лице, предупредил Ганин, но отступил, сунув руки в карманы. Не сдержись сейчас, потеряй контроль над собой – и все потеряешь, все, завоеванное с таким трудом, с такими муками! Федор Сергеич не простит, если с этим психом что-нибудь случится. Совсем оборзел, дуролом. Видно, сознает свою безнаказанность. А руки-то, руки-то как просятся! Только бы не сорваться! – Бойся! – снова глухо предупредил Ганин. Терпение его кончилось. Нужно вздуть этого очкарика. Много позволяет себе!

Но Олег справился со своей яростью, на какую-то секунду поставив себя на место Ганина. Как низко и как разнузданно ведет он себя с этим и без того издерганным парнем. Да было бы из-за кого! А то из-за какой-то... Юльки.

– Ппрости, Андрей! – протянув руку, сказал Олег. – Ппрости. Ччто это я? Совсем рехнулся...

Но Ганин, мстя за испытанное унижение, руку не взял, а схватил его за грудки и стал трясти как нашкодившего щенка. Олег молчал, не сопротивлялся.

– Ты... ты, идол! Берешь свои слова назад? Берешь, я спрашиваю?

– Беру. Прости. Это я в том смысле, что Юльку... что Юлька, – совсем запутавшись, бормотал Олег и топтался на собственных очках. Стекла хрустели под ногами, а он ничего не слышал и мало что соображал. – Впрочем, я сам не знаю, что говорю! Она вольна выбирать того, кто лучше. Все правильно. Любишь ее? Только честно.

– Если честно – люблю.

– Все правильно, – повторил Олег и, встряхнув руку соперника, пожелал ему счастья.

– У, это бабье! – жалея себя, сочувствуя Олегу, сплюнул Ганин. – Запудрила обоим мозги и смылась.

Но Юлька была неподалеку. Обняв сосну, прижалась к ней щекой и тихонько плакала. Шуршали падающие с сосны иголки. Таял тонкий ледок на коре.


3

В Гарусово Федосья попала случайно и не по своей воле. В тридцатом году Павел Шанин, сколько его ни уговаривали, в колхоз вступать отказался. Был он, по здешним понятиям, не бедняком, но и до середняка не дотянул. Если б не поскандалил с уполномоченным Рыжуком, который сразу после собрания стал председателем колхоза, то мог бы жить потихоньку и рано или поздно переборол бы свое упрямство, привел на двор двух лошаденок, коров и прочую живность. Нелегко было Павлу одному кормить чертову дюжину ребятишек. Самой старшей, Федосье, в ту пору исполнилось пятнадцать. Едва научилась ходить, сделалась нянькой младшим братьям своим и сестрам. Ребятишки слушались ее больше, чем мать, которая, в страшных муках родив последнего, ночевала прямо в поле, испугалась бушевавшей в ту ночь грозы и помешалась.

Павлу было не по силам одному обрабатывать свои десятины, но еще трудней оказалось перешагнуть через себя, через свой вздорный характер, заключить мировую с Рыжуком. Больше того, слегка выпив на пасху, Павел помял слегка новоиспеченного председателя и вскоре, одним из первых, загремел на Север. Мать по дороге скончалась, заразившись тифом. Там же, в пересылке, катаясь на лодке, перевернулись и утонули сразу трое младших. Только через неделю двоих вынесло на дальнюю отмель. Третий потерялся бесследно. Все остальные, счетом десять, выжили. Девки повыходили замуж, братья переженились и перед войной зажили так, как не жили дома до раскулачивания. Братья купили себе гармони, хромовые сапоги и велосипеды. Работали на лесоповале сначала, но позже, поставив себе крепкие дома, перешли на рыбзавод. Отец, надорвавшись в лесу, устроился бакенщиком. Жить бы да жить, но... грянула война. Четверо братьев с войны не воротились, И растут теперь Федосьины племянники и племянницы без отцов. Два брата в Москве живут, военные. Один в больших чинах, преподает в академии. Да и сестры хорошо, счастливо устроились. А вот Федосья, старшая... впрочем, и ей повезло. Только по одной причине Федосья недовольна теперешней своей жизнью...

Все ее братья и сестры ходили в школы, кто желал, тот выучился. А Федосья, вечно занятая то постирушками, то хозяйством, то младшими пискунами, школу бросила, едва поступив. Вся ее прежняя грамота – фамилию выводить научилась да считать? Ни в детстве, ни в юности на учебу не оставалось времени. Подымется, бывало, раньше солнышка – моет, варит, кормит скотину, мечет на стол многочисленному семейству сковороду за сковородой, чашку за чашкой. Потом сидит за швейной машиной или за кроснами, хлопочет в огуречнике или на огороде. Так вот и осталась Федосья неграмотной. Ладно хоть счет узнала, а недавно, сама, выучилась читать. Однажды Пронин подсунул ей какую-то книжку о воспитании детей – любил он читать труды по воспитанию и педагогике, – других книг не признавал:

– Почитай-ка! Оочень интересная книжица!

– Глаза у меня... – Федосья смутилась, решила сослаться на глаза, но вспомнила, что недавно хвалилась своим зорким зрением. – Глаза устают от чтения.

Пронин посмотрел на нее удивленно, но ничего не сказал. Как не удивляться: человек книжку читать не хочет. А книжку-то написал поляк один, которого вместе с детьми, учениками его, сожгли в фашистском крематории. Федосья поняла, что означал его взгляд, и заподумывала с этого часа об учебе. В школу людей смешить не пойдешь, а самой... Да что, и сама справлюсь, решила она. А началось с магазина.

– Слушай-ка, – сказала Федосья продавщице. – У тебя вывеска-то без ошибок написана?

– Вывеска? – продавщица выскочила из-за прилавка, пять или шесть раз перечитала вывеску. Буквы иногда смывало дождем. И теперь вот второй слог облупился и на месте букв красовались ржавые пятна. – Ну ладно... подновлю. Спасибо, что указала.

Продавщица восстановила недостающие две буквы. «Га» – запомнила их Федосья и удивилась: как это она раньше-то не додумалась? Ма-га-зин, Значит, перед «га» должно стоять «ма», а в конце слова – «зин»... Вон ту букву подставить, и будет – Зина. Так звали задохнувшуюся от угара Федосьину дочку. Ма-га-зин – как просто! Теперь она везде находила запомнившиеся ей буквы. Но других слов, например в праздничных призывах, прочесть не могла. Тогда Федосья полезла на чердак, среди хлама отыскала старый букварь и за неделю изучила все буквы. Читала трудно еще, медленно, но букварь прочла от корки до корки. Надо бы сходить в библиотеку, взять там какую-нибудь не толстую книжку, да боязно: вдруг библиотекарша, тощая как вяленый чебак, неприступная девица, поймет, что Федосья неграмотна? А понять долго ли? Стоит только на роспись взглянуть... Тыртова... Всю-то фамилию выводить долго, так Федосья приспособилась и ставит первые три буквы: Тыр, а дальше – волнистая линия.

И все же, перевязав бинтами руки («И худо распишусь, так никто не придерется... Руки, мол, больные».), она отважилась и пошла в библиотеку. Пройдя вдоль книжных полок, уверенно ткнула в первую попавшуюся книжку и сказала:

– Мне эту.

– Эту? – выщипанные брови библиотекарши удивленно взлетели. Еще бы: книжка-то – «Опыты» Монтеня – никем не читана. Библиотекарша и сама не раскрывала ее. Только проставила инвентарный номер да занесла в регистрационную карточку. «Смотри-ка ты! – уважительно подумала ома. – Какая любознательная особа! Надо будет к ней присмотреться. Да и самой Монтеня прочесть...»

Однажды, встретив Федосью на улице, она поклонилась и полюбопытствовала: понравился ли Монтень?

– Не без этого, – уклончиво ответила Федосья. – С умом человек пишет.

Но книжка была ей явно не по зубам. И не столь потому, что автор труден,– шрифт больно мелкий попался. Слегка измяв страницы, кое-где даже карандашом подчеркнув, чтоб видели, что читала, Федосья через пару недель отнесла Монтеня в библиотеку и попросила что-нибудь детское.

– Племяшка у меня читать учится. Вы уж посоветуйте... что-нибудь по ее разуму.

Библиотекарша нашла Чуковского, и вот, проводив Пронина, Федосья маршировала по комнате, выкрикивая казавшиеся ей нелепыми строчки: «Муха, муха-цокотуха, позолоченное брюхо!» Вот причудина-то! О мухе пишет, да еще и брюхо ей вызолотил... Будто не о ком больше писать... Ага, а дальше про таракана... всю нечисть собрал. Неужто за такие стишки еще и деньги платят?

– Ты вот эту книжицу читал? – Федосья, осилив книжку про насекомых, подсунула ее Пронину. Пускай поглядит, почитает... может, вместе посмеемся. А главное, исподволь станет ясно, что Федосья тоже не без царя в голове, интересуется литературой. Однако Пронин, взглянув на суперобложку, сердито откинул книжку в сторону, проворчал:

– Есть мне время глупостями заниматься!

– А Монтеня не читал?

– Кого?!

– Монтеня... писатель такой французский.

– Он в бурении что-нибудь смыслит?

– Умные люди во всем смыслят. На то они и умные.

– Во всем и не надо. Вот я, примерно сказать, бурение знаю досконально... с закрытыми глазами скважину насквозь вижу... по звуку чувствую, где твердая порода, а где мягкая... и раствор не моргнув приготовлю, и всякую поломку исправлю... А назначь меня... ну хоть бы ветеринаром... Там совсем другая техника... напортачу. Или аптекарем назначь. Я тебе такой рецепт составлю – только на том свете поймешь, чего выпила. Я к чему это говорю-то? Каждому ремеслу учиться надо... или на практике его постигать..

– Всё бы так! – возражала Федосья – Вот Монтень этот... для кого книжку свою сочинил? Толстенная, поболе килограмма, поди... А ты ей даже не поинтересовался, И это передовой, уважаемый человек! Что ж о других-то говорить?

– Иди ты со своим Монтенем! – рассердился Пронин и, закурив, сел у окна.

Федосья огорченно вдохнула: так хотелось поговорить! И что он сердится? Ну не про Монтеня, дак про другого. Вечор, зайдя в контору, подобрала подле печки истрепанную без корочек книжку. Первая страница была наполовину вырвана снизу. А начало уцелело. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», – с трудом осилила Федосья начало великого романа. А прочитав эту фразу, радостно рассмеялась не только оттого, что смогла разобрать мелкие буковки, но прежде всего потому, что мысль автора показалась ей исключительно верной. Кто ж высказал ее так просто и так складно? Спросить бы у Пронина, но вдруг он рассердится? «Ладно уж, – решила Федосья, разбирая постель, – когда всю книжку осилю, тогда и спрошу». Но, лежа под одеялом, она снова и снова повторяла эту поразившую ее фразу: «Все счастливые семьи похожи друг на друга...»

– Поди, лежишь и думаешь: вот олух мне достался... – попыхивая папиросой, говорил Пронин. – Даже читать ничего не хочет.

– Олух и есть, – улыбнулась в темноте Федосья. – Монтеня не читал.

– Ну и ладно. Зато ты у меня клад драгоценный. Искал, искал – наткнулся случайно.

– Спи, полуночник! Скоро утро! – Федосья одернула его для приличия, однако признание льстило. «Скажет же: клад драгоценный!»

А Пронин смотрел в огромный ночной мир, курил и помалкивал. Наверно, тревожился о наступающем дне и отвлекал себя никчемными разговорами.

– Ни единой звездочки, – вздохнул он. – Нет, вон одна затерялась. А там еще одна, поменьше, перемигиваются, примерно сказать...

– Че бормочешь опять?

– Звезды считаю.

– Спать-то когда ляжешь, звездочет? Я место тебе нагрела.

Пронин подчинился и лег, но долго еще вздыхал и ворочался. Федосья лежала рядом, не шевелилась и тоже не могла сомкнуть глаз, точно между век кто-то вставил спички. Припав щекою к жесткой, как рашпиль, его ладони, посвистывала тоненько носом. Ладонь пропиталась горючими маслами, бензином, табаком и всякой всячиной... Но до чего, оказывается, эти запахи приятны! Она осторожно погладила бугристую заволосевшую грудь мужа, мерно вздымавшуюся в ровном дыхании, вслушивалась: «Уснул, слава богу! Спи, мой желанный!» Федосья едва не рассмеялась, ощутив себя собственницей, хозяйкой не барахла нажитого, не дома – мужа, своего мужа. Барахло – дело наживное, а человека, да еще такого славного, не заработаешь, не изготовишь по заказу. Человек – это судьба. Нет, нет, того писателя надо поправить: «Каждая семья счастлива по-своему...» Ведь вот же Федосья счастлива, а чье счастье хоть капельку похоже на Федосьино? Может, какой фифе городской расскажи про это счастье, она только губою дернет. Кому нужны эти вечные тревоги, вечное ожидание? Кому нужен дом без детей? Без красивых вещей, без дорогих костюмов и платьев? Детям уж не родиться: стар Пронин. А хорошо бы ребеночка... «Сдурела на старости лет!» – остудила себя Федосья. Нет, нет, и так все ладно, из души выветрилась черная наволочь прошлого. Новая начинается жизнь. Пусть поздно, но начинается. И все это благодаря Пронину.

А он спал и взбирался во сне по какой-то странной, из тонкой пластинчатой резины лестнице. Зачем он лез, обмирая от страха, Пронин не знал, но лез, а снизу кричали: «Выше! Выше!» Забрался высоко, выше буровой, так высоко, что голоса людей, ему кричавших, едва долетали, но над Прониным еще оставалось несколько петель, за которые цеплялся руками. Вот одна оборвалась – Пронин полетел вниз, но успел судорожно ухватиться за другую, нижнюю, перевести дух и прикинуть – далеко ли до верху. Далеко еще, а снизу торопят, и сам Пронин почему-то торопится. Передохнув, он снова часто-часто заперебирал руками и ногами, одолевая последние метры, еще несколько раз срывался, обмирал, но уже не различал лиц, не слышал голосов, только вышку видел внизу, над укрощенною скважиной. Правда, в ней появилось что-то непривычное, но что – Пронин не мог угадать сразу, и лишь ступив в последнюю, очень ненадежную петлю, сообразил: «Она же из камня... не из металла и не во льду, как зимой, во время аварии, а из прозрачного оскольчатого камня».

Наглядевшись на вышку, спросил себя: «А что ему здесь понадобилось, на головокружительной, на опасной высоте? Зачем, собственно, взбирался сюда, рискуя жизнью? Вот и забрался – теперь уж никто не понукает, молчат внизу удивленные люди, машут руками, беззвучно пялят глаза и рты,

«Как же так? – удивился Пронин. – Лица не различаю, а глаза и рты вижу. Что за звуки из них вылетают? Хвала? Хула? А может, уж забыли обо мне и судачат о ценах на базаре или о международной политике?»

– Слезай, папа! Слеза-ай! – донесся снизу единственный голос. И Пронин тотчас узнал его. Ну, хоть один человек позвал, сын, Олег. Только отчего его зов не радует? Отчего грустно сейчас наверху?

– Ты слышишь? Слеза-ай! А то и я за тобой полезу.

– Не надо, не лезь, – крикнул Пронин, но спускаться вниз почему-то не спешил. – Это опасно... резина порвется.

– Ну ладно. Сам-то когда спустишься?

– Завтра... завтра... – ответил Пронин, и люди внизу подхватили и все дружно закричали: «Завтра! Завтра!» Но громче всех был голос Федосьи. Что ей нужно-то? Зачем кричит?

– Вставай, соня! Завтрак поспел, – будила его Федосья. – Ночью звезды считаешь – утром нежишься.

– А я ровно и не спал.

– Кричал ты во сне шибко.

– Сон дурацкий приснился.

– Кого видел?

– Бабу голую, – пошутив, соврал Пронин.

– Ежели голую, да еще чужую – ясно, что дурацкий. Чужие бабы к добру не снятся.


4

Новый начальник партии оказался человеком обстоятельным и неторопливым. Он несколько раз перепроверил противофонтанную арматуру, провел тренировки, каждому точно расписав его обязанности, высчитал – хватит ли раствора, чтоб задавить вылетающий вместе с водою газ, цемента, прочны ли задвижки и все ли твердо усвоили, что должны делать. «Ходит как муха сонная. Видно, не случайно фамилию-то свою носит!» – ворчал Пронин, бросая на Мухина косые, недовольные взгляды. Тот улыбался рассеянно, хлопал пушистыми ресницами и по каждому пустяку обращался с советом. Впрочем, советовался он не только с Прониным. Кеша, например, насоветовал на случай пожара запастись насосами и огнетушителями. Конечно же, против взрыва эта защита слабая, горящий фонтан огнетушителем не забьешь. Но ведь огонь может перекинуться на поселок, который только что спасали от потопа... Да и нет под рукой никаких других противопожарных средств. И потому Мухин вылетел самолетом в округ, раздобыл там четыре пожарных машины и, погрузив их на тракторные сани, теперь добирался с санным обозом. А время шло... Фонтан по-прежнему орал, не давая покоя ни днем, ни ночью. Волков почти не уходил с площадки. Все, что зависело от него, он сделал и теперь молчаливо ждал.

– Мы свой урок выполнили. Пришел ваш черед. Не подведете? – выдав свое нетерпение, спросил Пронина.

– Да уж как-нибудь, – хмуро отозвался тот. Он тоже нервничал, а тут еще и Вьюн появился. Одет по-дорожному, с мешком за плечами, на лыжах. Этот всегда не к добру появляется.

– На охоту, Осип Матвеич? – приветливо спросил его Волков.

– Ухожу от вас... совсем, – отозвался устало Вьюн. Болезнь его, что ли, скрутила? Бороденка побелела и заклочилась, глаза отусклели, взгляд стал безразличным и вялым. Руки держались за лямки мешка, соскальзывали и снова устало поднимались к лямкам. Сдал, сдал Осип Матвеич!

– Правосудия испугался или... прогресса?

– Дух здесь спертый... Тишина ушла. Кажись, навеки ушла.

– Не ошибся: навеки, – забасил Пронин, недолюбливавший старика. Уходит – туда ему и дорога. Нечего вынюхивать здесь, высматривать, добрых людей смущать. – Больше не видеть вам тишины. Скоро вся Сибирь на дыбы станет. Так что в леса-то напрасно бежишь: шум настигнет.

– Не успеет, – невесело усмехнулся старик. – Я раньше помру.

– Тебе виднее. – Пронин досадовал: с часу на час явится с санным обозом Мухин, а тут Волков на глазах вертится да еще и старик этот.

– Оставайся, Осип Матвеич. Через день-два скважина замолчит,– сказал Волков, немало удивив Пронина. Жалеет он, что ли, об этом никчемном старичишке? Наверно, жалеет. Ишь как голос-то дрогнул!

– Здесь замолчит – в другом месте хайло разинет, А как все вены земле вспорете – тут и свету конец, – предсказывал мрачно Вьюн. Тут бы рассмеяться в лицо новоявленному пророку, ведь всякому ясно: чушь старик порет! А Волков принимает его всерьез.

– Конец света мы не планируем, Осип Матвеич! А вот застою – конец.

Внучонок у меня, Петрушка, вертлявый, шустрый такой козленок, – сочувствуя остающимся и вроде бы их жалея, опять заговорил Вьюн. Ему ли сильным сочувствовать? В самом едва душа держится. – Увязался однеж со мной за шишками. Кедр – верхушки не видно, а ему что – шмыгает не хуже бельчонка. Аж к самой вершинке подобрался, сел на сучок и обивает. А сучок-то возьми да подломись... Ладно копна на его счастье под кедром-то оказалась... Уцелел постреленок... Могло и не оказаться копны-то!

— Ага, ну что ж, смысл сей притчи мне ясен. Не думай, Матвеич, что мы уподобимся твоему Петрушке. Умные люди продумали все, рассчитали. Сколько нефти уходит, столько же на то место воды закачивается. Так что можешь быть спокойным: не сожмется земля. Вон в Азербайджане целое море нефти добыли, а никто пока еще под землю не провалился. Все, что делается здесь, делается разумно и на пользу людям.

– Загазованную воду в реку гоните... рыба задохлась... дома вон подмыло... Это все тоже во благо? – тонким, злым голосом выкрикнул Вьюн, напружился весь, точно собрался прыгнуть на собеседника и укусить его или ударить. А что, такой может! Выстрелил же в лисянского директора. И здесь не оробеет, всадит жакан промеж бровей.

– Произошла авария, Осип Матвеич, – терпеливо, доброжелательно разъяснял Волков: боится он старика, что ли? Оправдывается перед ним. В чем оправдываться-то? – У нас было два пути: либо рекой поступиться, либо поселок сгубить...

– Федор вон всю Сибирь на дыбки грозится поставить...

– И поставим! – потеряв терпение, рубанув ладонью, пообещал Пронин.

– Ежели так хозяйничать будете, – не обратив на него внимания и тем особенно задев, продолжал Вьюн, – пустыня за вами останется. А в ней дым да копоть.

– Как коммунист обещаю тебе, Матвеич: Сибирь еще лучше станет! В ней детям нашим жить... Петрушке твоему.... моему сыну...

– Один мышьяком травит, другой – нефтью, а все успокаивают: не страшно, мол, это, всё людям на пользу.

– Собрался помирать, дак иди! Иди, мы тебя не держим. А если задержишься – стукнем куда следует, и загремишь опять... Смотри!

– Не злой ведь ты, Федор, а злу потатчик, – кротко упрекнул его Вьюн. – Как-нибудь помянешь меня: жил, мол, такой ворчун старый, добра хотел людям. Спохватишься, помянешь, да поздно будет. Ну, оставайтесь, Христос с вами. Только не забывайте: на мине сидите. А проволочка от мины в ваших же руках.

– Ступай, ступай себе, Иоанн Деолог! Мы тоже не чугуны на плечах носим, – с издевкой выпроваживал его Пронин. Если б не преклонные годы Вьюна, он вытолкал бы его в шею.

Волков, сняв вымазанную в глине перчатку, протянул старику руку. Вьюн ее не заметил и, печально, осуждающе покачивая головой, удалился.

– А ведь он уверен, что вперед движется, – задумчиво глядя ему в след, проговорил Волков. – И уверен, что прав...

– Движется, да глаза не туда повернуты, – сердито отозвался Пронин и посмотрел на часы. – Ну, где они застряли?

– Ждешь кого? – спохватился Волков.

– Начинать надо. А те застряли...

Те – Олег и Шарапов – уже подходили, и Пронин сразу же накинулся на сына.

– Где тебя носит? – проворчал он, постучав ногтем по циферблату часов.

– Очки искал запасные... Ннету очков...

– Вечно не слава богу! Иди, пора! – послал его Пронин и отвернулся. Он решил начинать без Мухина, который все равно вот-вот подоспеет. А время дорого: всем надоел рев этот подземный, да и газ улетает в небо. Заглушить поскорей скважину, и дело с концом.

– Пора так пора, – буднично ответил Олег. – Рукавицы поцелей нету?

– Давно ли новые получал? – отдавая свои верхонки, недовольно выговаривал ему Пронин.

– Скупой ты стал... – усмехнулся Олег и, помахав отцу издали, отправился к устью.

– Сын... – не удержавшись, сдавленно позвал Пронин. Сердце его затопила волна нежности. Хотелось сказать Олегу что-то ласковое, особенное, но где найти такие слова, чтоб передали ему, как дорог Пронину его мальчик и как боязно посылать этого мальчика на опасное, полное смертельного риска дело?

– Ччто?

– Ничего,– сухо сказал Пронин и отвернулся. «Что это я... психую-то? Нельзя это людям показывать. Никак нельзя!» Поманив к себе Шарапова, глядя в сторону и смущаясь, попросил: – Будь там поближе к нему, Иннокентий. А я пойду... Надо Мухина встретить...

– Не дрейфь, справимся, – беспечно улыбнулся Кеша.

– Знаю, что справитесь. Да все лучше, когда сам.

– Ладно, ладно, икру-то зря не мечи.

Легко сказать – не мечи, а кто гарантирует, что льдина, нависшая над самым устьем, не сорвется? Под этой льдиной будет работать твой сын... любимый, единственный. И не подойдешь к нему, не поможешь... совет вовремя не подашь. С таким сердцем ты ему не помощник... Да вот и рука на перевязи. Хлебнешь газу, свалишься, людей переполошишь. И вместо того, чтоб устранять аварию, твои подчиненные будут спасать тебя, презирая за слабость, за глупую привычку очертя голову соваться в самое пекло.

И все же насколько лучше и спокойней Пронин чувствовал бы себя будучи на месте Олега! Если б он, забыв обо всем, стоял у ревущей скважины, думая лишь о том, чтоб поскорей заткнуть ей глотку, он был бы в тысячу раз спокойней. Теперь вот, в самый важный час, сиди здесь, в конторке, жди результатов. Пронин заставил себя отвлечься, стал думать о прошлом, которое редко когда вспоминал. Забылось детство... забылись игры с сестрой. Да и сама сестра, наверно, редко вспоминает о нем. Вышла замуж за дипломата. Живет теперь в большой европейской столице. А Пронин – по-прежнему в родимой своей Сибири. В деревне, правда, давно не бывал. А надо бы побывать, поправить кресты на могилах родителей, положить венки или хоть веточки какие.

Жизнь, собственно, прошла уже... Ну, пусть не вся жизнь, но две лучшие ее трети. Даже оглянуться не успел, как состарился. Все ждал чего-то лучшего, а сам мотался по свету, то воевал, то бродяжил и до того свыкся с полем, с бродяжничеством, что сейчас на цепи не удержишь под крышей. Когда станет совсем невмоготу, когда придавят болезни и неудачи, когда обозлится начальство, заскрипят изношенные, испростуженные суставы – вдруг явится мысль: «Все, завязываю! С будущего сезона осяду в городе!» Но съездишь в отпуск куда-нибудь на юг, погреешь пузо на солнышке, грузинского винца выпьешь, сыграешь раз-другой в бильярд, побываешь на экскурсии – и программа исчерпана. Дальше начнутся повторения. Все те же поездки, то же вино и море то же. Надоело! А миновала только неделя отпуска. «Как здесь люди-то живут? И я, дурак, собирался домик купить у моря...» – собирая вещички, начинает удивляться опрометчивости своей Пронин. Здесь все чужое: и хлеб, и воздух, и люди... С родной-то землей разве может какая другая земля сравниться? Не-ет, жить надо там, где родился... И помирать там же... Что это я о смерти-то? Поскриплю еще... время не вышло.

Вот так всегда: начнешь вспоминать детство, потом обязательно вильнут мысли в сторону. Часто вперед заглядывать начал... за самую последнюю черту. Не о смерти теперь забота. Она придет в свое время. Надо вот скважину укротить... Пойду все-таки, пособлю ребятам...

Он вышел из конторки и направился к буровой. В белом, чуть затуманенном парами абрисе вышки что-то мгновенно изменилось. Беззвучно, то есть звук-то был, и, наверное, очень громкий, но его глушил рев скважины, и потому казалось, что льдина рушится беззвучно. Сердце бешено рванулось вверх. Льдина упала.


5

Через реку тянулся санный обоз. Мухин, ехавший на оленях, опередил его и, увидав Волкова, спрыгнул с нарты.

– Читали? – спросил он, размахивая газетой. – Потрясающая новость!

– «Первая ласточка», – прочел Волков неброский заголовок на второй странице и тотчас наткнулся на знакомое слово «Гарусово». – Так это же про нас, Иван Максимыч! И первая ласточка – наша скважина?

– Вы на подпись обратите внимание, – улыбаясь, сказал Мухин. – Это, пожалуй, самое существенное.

– Енохин, начальник Новообского геологического управления. – Волков, себе не веря, перечитал еще раз: нет, как будто не ошибся. – Это не опечатка?

– Нет, все правильно. Я говорил с ним по телефону. Он заявление на стол выложил: «Дело сделано. Ухожу». Заявление порвали, конечно... Ну и вот...

– Да, да, – радостно повторял Волков. – Вот это да! Как говорится, наша взяла?

– Есть и еще одна новость... Я встретил капитана из областного управления... Завели разговор об охоте, Вьюна вспомнил, естественно. Капитан даже пиво не допил. Они, оказывается, разыскивают старика.

– Зевнул твой капитан. Вьюн – он и есть вьюн, ускользнул. Да пусть на воле век доживает. Вреда от него особого нет.

– Как сказать! – с сомнением покачал головой Мухин. – Он уж в Лисянске побывал... Какого-то браконьера, что ли, завел в лес, привязал ему к деревянному кресту руки и отпустил... Если выйдешь, сказал, твое счастье. А сожрут звери – убыль не велика.

– А, – усмехнулся Волков, – ну и что звери? Побрезговали?

– Выбрел он... только язык от страха отнялся.

– Поделом, – сказал равнодушно Волков и, поглядев на вышку, с молчаливым ужасом ткнул в ту сторону пальцем. С вышки падала льдина.

– Там же люди! Что ж они... зачем без меня-то? – в отчаянье закричал Мухин и громадными прыжками понесся к устью. Навстречу ему шли четверо, неся на руках окровавленного Олега. Еще несколько человек окружили упавшего Пронина и пытались привести его в сознание.

– Не углядели... – склонившись над мертвым Прониным, сказал Волков. – Как же это мы, а? Сразу двое... самый главный народ...

– Льдина ухнула... – ответил за всех Кеша. – Кто ж знал, что у нее на уме-то?

– Кто позволил? – загремел вдруг Мухин. Лицо его исказилось. Из глаз текли крупные слезы. – Кто позволил, я спрашиваю, начинать без меня?

– Сергеич велел... мы начали...

– Так... ну, – Мухин махнул рукою, осекся. Да, с этого уже не спросишь. Да и в том разве теперь дело? Люди-то какие погибли! – Как же я без них? Куда?

– Иван Максимыч, – осторожно напомнил ему Волков. – Сейчас не время. Возьми себя в руки. Люди ждут указаний.

– Ждут, да, конечно. А этим указывать не надо.

– Не теряй голову, Ваня! Подумай, кого послать на их место.

– И думать нечего, – мотнул головой Шарапов. – Я пойду.

– Не гоношись, Кеша. У тебя семья... – оттеснив его, выступил вперед Ганин.

– Не ошибись, Иван Максимыч, – предостерег Волков, встряхивая оцепеневшего Мухина. – Сейчас ошибаться нельзя.

– Разреши мне, Максимыч, – взмолился Ганин. – Раз в жизни...

– Конечно, конечно... – забормотал Мухин. Смерть Прониных потрясла его страшной своей нелепостью. Федор Сергеевич, такой опытный, такой осторожный человек, допустил оплошность и невольно нанес удар в спину. Ну зачем он, зачем без спроса, без тщательной подготовки пошел на очевидный риск? Что изменилось бы, если б начали на день позже? Нужна была полная уверенность в том, что скважина после всех предпринятых усилий замолкнет. Мухин придумал уже, как сумеет оградить людей возле устья от возможного падения льдины. Был и второй вариант – уронить льдину, а потом уж начинать работу.

Сейчас вот снова нужно посылать кого-то к устью... А если случится еще один срыв? Нет, нет, теперь нужно все взвесить, идти самому, взяв с собою самых ловких, самых смекалистых людей... Но из кого тут выбирать? Не велик выбор...

– Пойдете оба, – сказал Ганину и Шарапову. – И я с вами, конечно. Надеть противогазы!

Они ушли, а те, кто остался, молча внесли Прониных в балок.

Юлька, еще ни сном ни духом не знавшая о несчастье, с диким воплем метнулась навстречу, столкнула с плиты кастрюлю с горячим супом, обварилась, но не добежала, свернула в сторону и, вжавшись спиною в стену, стекла на пол. Свернувшись клубочком, она недвижно лежала на полу, чуть слышно постанывала, не от ожога – в груди жгло куда сильнее.

– Юля! Юленька! – склонился над ней Волков, заглядывая в помучневшее, в безжизненное лицо. Юлька открыла глаза, из которых такая брызнула боль, что Волков не выдержал, отвернулся. – Мне нечем тебя утешить, – глухо сказал он, подав ей воды. – Разве только тем, что они не последние.

А скважина, казалось, блажила еще громче. Это Волкову так казалось. Юлька шума ее не слышала. Она пила, выстукивая о край стакана зубами, и смотрела на лица отца и сына, сливавшиеся в одно лицо, Олегово, растерянное, окровавленное, с легкою вмятиной на виске, с побуревшей бахромою светлых волос. Кровь уже подсохла на них, загустела, и только одна струйка стекала за ворот старенького зеленого свитера. Ее, эту струйку, Юлька заметила и осознала прежде всего, потом разглядела проломленный висок, бурую щетинку и широко открытые, куда-то мимо Юльки смотревшие глаза. Потом увидала себя на полу, Волкова, что-то утешительно говорившего ей, увидала задравшуюся на коленях юбку и белый пузырь на ноге. Поднявшись, направилась было к Олегу, но силы изменили. Волков не дал ей упасть, подхватил, усадил на стул, который кто-то поставил у изголовья Олега.

– Тебе не больно, Олег? – как живого спросила Юлька, сознавая, однако, что Олег уже мертв, но он и мертвый, наверно, чувствует, слышит, как его любят. Должен чувствовать. Не верилось, что он мог так вот неожиданно, разом уйти из большой счастливой жизни, не узнав, что любим, не изведав этой любви. Но кто-то трезвый, упрямый настойчиво внушал ей: «Не глупи! Мертвые ничего не слышат». Юлька спорила с ним, точнее, старалась его не слушать и все рассказывала Олегу, как любит его, скоро они поженятся, и Юлька нарожает ему кучу детей. Девочку Юлька назовет Полей, в честь бабуси. Сына – Федором, в вашу честь, Федор Сергеевич. Слышите?

Пронин не слышал, лежал молча. И около него, вся почернев от горя, гнулась Федосья. Она казалась Юльке огромной, заполнившей собою весь этот тесный балок. А рядом с нею, маленькие, тоже молчаливые, толпятся люди. Отчего ж они не замечают ее, такую огромную? Федосья сидит одна... укладывает ослабевшую руку Пронина на груди. Рука все соскальзывает. Федосья опять осторожно берет ее в свои обескровленные ладони, с неимоверным усилием взваливает ему на грудь. Хоть бы сказали ей, хоть бы сказали, что надо подставить под руку стул или табурет... Но свободных стульев не видно. Ну так привяжите, что ли, эту руку! Вон другая-то привязана. А люди стоят вокруг, словно умерли... Нет, это не они умерли... Это Оле-ег...

– Ааа! – закричала безумно Юлька и, упав на пол, забилась в корчах, Волков, подняв ее и прислонив спиной к стенке, брызгал в лицо водой. Федосью никто не трогал, никто не мешал ее горю. И она, как тень послеполуденная, растекалась, разметнулась по всему помещению и, как тень же, была незаметна и привычна. Вот ушел из ее жизни последний дорогой человек. Все, все рассыпалось. И сил не осталось, и дышать нечем. А раз так, то зачем жить, зачем понапрасну топтать землю? Все кончено...

Скважина между тем ревела уж не так громко, приутихла, потом зашипела с визгом, всхлипнула и смолкла совсем. Но здесь это поняли лишь тогда, когда в балок, усталые, без радости на лицах, вошли Мухин, Шарапов и Ганин. В руках у них, точно страшные чьи-то скальпы, желтели маски противогазов, коробки волочились по земле.

– Молчит, зараза! – прислушиваясь к необычной тишине, сказал дрожливо Шарапов. Тишину поняли наконец и те, кто находился в балке. Кроме, быть может, Юльки, Прониных и Федосьи.

Тихо. И ради этой тишины и еще чего-то, значительно большего, погибли Олег и Федор Сергеевич.

– Поздравляю, Иван Максимыч, – сказал Волков. – Всех вас поздравляю, товарищи.




ЭПИЛОГ


Осенью 1954 года от гарусовского причала, прощально погудев, отошел теплоход «Геологи Пронины». Он увозил в Килим геологическую партию Мухина. С берега махали Волков и новый начальник управления Енохин, специально прилетевший на проводы. Проплывая мимо кладбища, теплоход дал еще один длинный гудок. Женщина в черном, сидевшая на скамеечке у оградки, за которой были похоронены отец и сын Пронины, подняла трясущуюся белую голову, всмотрелась и опять замерла словно изваяние. Ее видели здесь постоянно: днем, ночью, зимой, летом. Ее уводили домой, она приходила сюда снова, устраивалась на скамеечку и просиживала целые дни. Никто бы, видавший эту женщину год или два назад, не узнал в ней Федосью. Это была старуха, седая, морщинистая, с потухшими глазами. Юлька, по протекции Енохина поступившая в летную школу, пыталась увезти ее к бабусе, Федосья лишь покачала в ответ головой.

– Сидит, – увидав женщину в черном, вздохнул Волков.

– Да, вся жизнь из нее вытекла... – отозвался Енохин. – Надо бы где-то ее пристроить.

– Я уж пытался... даже слушать не хочет.

А теплоход, набрав полный ход, уплывал, и волны от него бежали к обоим берегам.



    1972, 1976
    Нижневартовск–Тюмень–Березово