Лебяжий
З. К. Тоболкин





ЛЕБЯЖИЙ. РОМАН





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



1

– И это тайга? – огладив черные, аккуратно подбритые усики, Горкин издал сквозь зубы какой-то странный звук «цх!» и сердито оторвался от иллюминатора. Ему, южанину, привыкшему к стиснутым жизненным пространствам, до предела освоенным людьми, все здесь казалось неразумно растянуто, пустынно и некрасиво. По книжкам и кинофильмам знал о тайге: величава, непроходима, кишмя кишит зверьем, птицей, деревья – верхушек не видать, а тут невзрачная, заморенная поросль, едва торчащая из-под снега, – земля ее, что ли, впроголодь держит? Так вот наслушаешься хвастливых баек, а своими глазами увидишь –не то, совсем не то. Приезжал в Одессу сосед, геофизик Женя Никитский, шумливый, обросший дикою бородищей, расписывал: «Если уж рыбу поймаешь – во! Хвост с лодки свисает. А глухарь там такой... в два раза больше индюка». Не за рыбой ехал сюда, не за глухарями, которых пока еще и живьем не видал, но все же досадно, что наврал бородач. Цх, цх... Не тайга – лысая половая щетка.

– Она, касатик, она христовая, – не поворачивая головы, отозвался кемаривший Мурунов. Говорил нехотя: голова после вчерашнего раскалывалась. Язык распух и едва ворочался. Тяжелый, чадный был вечерок. Утром, едва собрался опохмелиться, – пожаловал Мухин. «Через пятнадцать минут придет вертолет. Ты готов?» – «Меня-то за каким лешим тащите?» – вяло отбивался Мурунов. Хотя, если разобраться, кому как не главному инженеру экспедиции следует в первую очередь ознакомиться с трассой, с базой для новой площадки. Впрочем, Мурунов уж летал по этому маршруту. Не первый год на Севере. Это Горкину он в диковинку. Ишь как егозит, глазами сверкает! Спал бы, как спит Максимыч. Сопит вон в две дырочки, и стужа ему нипочем. А за бортом, наверно, минус шестьдесят, не меньше. Бррр!

Мурунов чуть-чуть скосил глаза на начальника экспедиции, приткнувшегося подле радиста, который стоял над ним на металлической узкой лесенке и, видимо утомившись, изредка переступал с ноги на ногу. Меховая унта терлась о впалый висок Мухина. «Сейчас заискрит!» – усмехнулся Мурунов, отмечая про себя, что еще в состоянии шутить. Когда перепьешь – мир по утрам кажется выщелоченным, и сам ты какой-то обесцвеченный, словно насквозь пропитался чертовым зельем. Надо бы меру блюсти, но кто ее знает, эту меру? Один с сороковки валится, другому четверти мало. Как не позавидуешь тут Максимычу – Мурунов бывал с ним в компании, – глотнет для вида, отставит и весь вечер поет, иной раз даже «барыню» спляшет. Оттого и головные боли его по утрам не донимают, и совесть чиста. Посапывает как младенец и времени не поддается. А ведь немолод уже, и потерло его о шершавины жизни, поколотило на ухабах ее. В его годы сидеть бы где-нибудь в главке, шелестеть бумажками, как мышка, и получать праведные свои три сотни. Так нет же, корчится тут от холода, втихомолку посасывает валидол, пряником не выманишь. Что держит его? Оклад? Должность? Или, может, орденов мало?..

«Нну, заехал! – Мурунов одернул себя, страдальчески сморщился и подумал, что дома в буфете осталась распочатая бутылка «экстры». – Неплохо бы подлечиться».

– Нет, сердце мое, это не тайга, – Горкин не унимался, критиковал здешнюю природу, будто она виновата в том, что предстала перед ним такой неприглядной. – Это... это... как это называется?

– Пространство, – проворчал Мурунов. Вертолет резко прижался к ржавой болотистой проплешине. И снегом ее не засыпало. Наоборот, коричневая жижа пропитала снег насквозь и еще больше скрадывала поредевшие клочья мелкого леса. Опасные места: ступи здесь покрепче – по шею уйдешь в вонючую тухлую воду. Случалось, и без следа уходили. Что и говорить, романтика!

Тайга скоро кончилась, и почти без перехода поплыла одуряющая снежная ровень, которую лишь однажды прорезал след оленьей упряжки. Редко-редко мелькали чахлые карликовые деревца и едва приметные сверху бородавчатые бурые кустики. Углубившись в тундру, миновали хальмер – ненецкое кладбище. За ним сразу вдруг разорвался снежный снаряд, и от него во все стороны пошли крохотные белые султанчики.

– Куропатки, – пробормотал Мухин. Вроде и глаз не открывал, а заметил.

– Далеко еще? – прокричал ему в ухо Горкин, словно хотел отогнать дрему.

– Порядочно. Спите.

– Для сна есть ночь, – Горкин опять уставился в иллюминатор. А смотреть не на что: снег, снег. Может, и впрямь вздремнуть? Только вряд ли это получится. Днем он привык действовать, претворять то, что наметил накануне. И все же, запахнувшись полою модного монгольского полушубка, Горкин прикрыл тяжелыми веками глаза, отдался своим мыслям.

Задумываясь о своей судьбе, он почему-то всегда видел перед собою дорогу, а себя путником на этой дороге. Перед путником возникал нелегкий подъем, который нужно одолеть во что бы то ни стало, если даже он очень долог, почти бесконечен. Бесконечность зовет, влечет неизвестностью, и человеческим устремлениям потому нет предела. Лишь бы не устать до срока, не испугаться дальности этой дороги, точно рассчитать свои силы. Иные рвут с места, скоро выдыхаются и теряют интерес к пути, к жизни. Умному все по плечу, сильному все по силам. Там, где подъем слишком крут, где невозможно взять его в лоб, можно попробовать обойти.

Мухин, помешав его размышлениям, поднялся, что-то крикнул радисту, и вертолет тотчас завис почти над самой землей, не считаясь с тем, что один из его пассажиров, взявший себе за правило двигаться непрерывно, тоже неподвижно висит над сугробами, из-под которых проглядывают остатки какой-то городьбы. Пало же в голову кому-то посреди тундры огород городить. А может, здесь был загон для оленей?

– Что это? – Горкин толкнул в бок Мурунова, который все еще маялся с похмелья и потому смотрел на мир мрачно. Взглянув вниз, насупился еще более и хмуро буркнул:

– Об этом Максимыча спрашивай.

Мухин часто-часто заморгал густыми, неожиданными на его морщинистом голом лице ресницами и с трудными выдыхами, бледнея, медленно выдавил из себя:

– Кладбище.

– Тэк-с, – Горкин безразлично кивнул, перевел взгляд дальше, а вертолет, изменив курс, уже летел вдоль заброшенной железной дороги.

Мухин зябко передернул плечами, опять виновато заморгал, точно из-за него эта неуютная дорога сиротствовала посреди выстуженной тундры.

– Ничего, со временем отстроим. Держите по курсу! – махнул он летчикам.

И – снова глухая немотная белизна.

Во второй раз зависли над брошенной дорогой. Этот отрезок пути каким-то чудом уцелел, и по рельсам бойко катила маленькая дрезина. Человек на дрезине дружелюбно помахал им вслед.

– Истома, – сказал Мухин, точно все присутствующие должны были знать, кто таков этот человек. Горкин усмехнулся, пожал плечами. Это странное имя ему ничего не сказало. – Телеграфные столбы видите? Его участок.

– А, линейщик! – Только теперь Горкин обратил внимание на бегущие вдоль насыпи столбы, на провода между ними, по которым в это мгновенье, вероятно, текли чьи-то голоса. От одного вида столбов, от тонких металлических жилок на них стало на душе веселее. Все-таки признак цивилизации.

– Сядем! – велел Мухин летчикам.

Приземлились чуть в стороне от железной дороги, подле неказистой избушчонки с пристроенным к ней сарайчиком. Дверь жилища подпирал кривой березовый батик.

– Запор автоматический, сверхсовременный, – прокомментировал Мурунов, по-хозяйски входя в дом.

У печки, аккуратная, лежала охапка лиственничных дровец. На грубо отесанной стене белела приткнутая шилом бумажка. «Располагайтеся добры люди хлеп и мясо в шкапчике Спирт там же Истома».

Прочитав записку, Мурунов разгладил ее, передал Горкину.

– Богатая орфография, – с трудом разбирая неровно выписанные полуграмотные строчки, читал тот, дивясь, что встречаются еще такие вот темные, обойденные ликбезом, люди. У них, наверно, и сознание-то… на уровне пещерных наших предков. «А впрочем, какое мне до этого дело?»

– Орфография что, главное – спирт... Он действительно с большой буквы. – Мурунов уже отыскал в шкафу плоскую бутыль, раскупорил и, налив полстакана, плеснул в себя. – Не желаете? Тогда я еще приму.

– Поправляйся,– разрешил Мухин, который и сел-то здесь ради Мурунова.

– Заправил баки – можно лететь, – с брезгливым превосходством в меру пьющего человека сказал Горкин. Сам он редко перепивал, ежедневно ел овощи, по утрам занимался способствующей размышлениям гимнастикой йогов.

– Стоп! А благодарность? Мы не вандалы. – Мурунов достал зеленый фломастер и на том же листке приписал: «Спасибо, Истома Игнатьевич. Вечно благодарный тебе Мурунов».

Приперев дверь тем же батиком, отправились к вертолету. Шли по ранжиру: впереди самый старший и самый высокий Мухин, за ним, чуть ниже его, Горкин, замыкал строй Мурунов, косолапый, приземистый, в отпотевших очках.

Минут через десять зависли над островом, отсеченным от суши двумя рукавами реки Курьи. Левый назывался Малой Курьей, правый – Большой. У самой стрелки, приметная издали, лиловела грушевидная полынья.

Остров был обитаем когда-то. Поросший хвойным веселым лесом, он напоминал оазис среди пустыни. Странно, что и южнее этих широт нигде не встретишь мало-мальски путного деревца. А тут – на тебе! – бор отменный! Однако в деревьях угадывалось некоторое различие с материковыми их собратьями: не столь плотен запах и толще мощные иглы.

– Загадка природы, – философски заключил Горкин. Его спутники отмолчались и направились к баракам.

– Давайте заглянем. – Мухин изменился на глазах, посерел и сразу охрип: продрог, что ли?

Бараки выглядели сносно, храня следы прежних своих обитателей. Вдоль стен высились двухэтажные нары, в проходе стояла бочка – печь. В дальнем углу чернела куча истлевшего тряпья: телогрейки, бушлаты, изношенные бродни. Наверно, тех же времен, чье-то неотосланное валялось письмо.

– Что-то руки стали зябнуть, – дурашливо пробормотал Мурунов и, отняв у Мухина письмо, бросил в печку. Огонек родился хилый, но Мурунов яростно тер руки, словно хотел использовать все до единой тепловые калории чьей-то матерью не полученного письма. В вертолете он хмурился, а здесь улыбался, балагурил. И уж совсем вроде бы ни к месту запел скрипучим надсадным голосом «Расцвела сирень в моем садочке». Каждый понимал никчемность этой песни, никчемность милой в сиреневом платочке, с которой было кому-то хорошо. Двоим из присутствующих, по крайней мере Мухину и Мурунову, было нехорошо. Но Мурунов пел, а Мухин, страдальчески улыбался, смахивая затерявшиеся в морщинах слезы. Горкин, словно бывал здесь раньше, уверенно обошел барак, вернулся к ним, когда песня погасла.

– На первый случай крыша сносная, – констатировал Горкин, обращаясь, главным образом, к Мухину.

Мухин, не расцепляя посиневших губ, кивнул. Глаза все еще слезились: по-видимому, от мороза.

Примерно то же он повторил в недавней беседе с начальником главка, доказывая, почему выгодно базироваться именно на Лебяжьем. Однако Саульский решил по-своему, отчеркнув крупным фиолетовым ногтем глубокий крестик на карте: «Расположитесь вот здесь. Свободен».

Оставалось лишь красиво уйти. Мухин и собрался было этим воспользоваться, но искушенный в людских капризах Саульский опередил его:

– Только дверью не хлопай. Бесполезно.

Мухин вернулся и восхищенно пожал начальнику главка руку: «Умен, собака!»

Впрочем, в это пожатие он вложил значительно больше: восхищение, напоминание, угрозу. Восхищался ловкостью, с которой Саульский умел поставить на место всякого, кто забывался. Напоминал о прошлом – о давнем разрыве, доказавшем тогда, что сильные мира сего ошибаются так же, как и простые смертные. А угрозу, – дескать, не ставь точку, шеф! Рано! – Мухин хотел бы утаить. Но от Саульского утаить ее невозможно.

– Давай условимся наперед: никаких фокусов! Времена енохинской анархии кончились, – открыто намекнул Саульский.

Енохин, енохинские времена...

Крупно же просчитался тогда Саульский. Он не хотел отпускать Мухина из своей экспедиции, кочевавшей по югу Уржумья. Дошло до скандала.

– Роем норки для сусликов! Веру свою хороним! – острил Мухин по поводу тамошних скважин.

– От тебя не вера требуется, а исполнение!

Но Мухин не признавал дела, если не верил в него. Он ушел из экспедиции Саульского и два года болтался по Северу с чудаковатым ворчуном Енохиным. Незадолго до открытия Саульский в одной из центральных газет разразился оглушительной статьей, обвинив в ней Енохина и его сторонников в шарлатанстве. А через месяц, когда Северную экспедицию намеревались свернуть и перебросить в соседнюю область, вдруг заговорил первый в Уржумье газовый фонтан. Енохин в тот час лежал с острейшим радикулитом, стонал, ругался, что слег не вовремя.

Вдруг бурое, пористое, в обвисших складках лицо его растерянно сморщилось, слезливо и часто заморгали барсучьи глазки.

– В ушах звенит, Ваня! – прекратив ругань, пожаловался старик и заткнул обмороженными пальцами дряблые мясистые уши. – День и ночь шум мерещится.

– Шумит, Андрей Афанасьевич! – еще и сам не веря случившемуся, изорванным голосом отвечал Мухин. – Ей-богу, шумит!

– Врешь, Ваня! Ты лучше не ври, а то поверю!

– Шумит...

Шум нарастал и вскоре перешел в скребущий нервы мощный гул. В природе этого гула ошибиться было невозможно.

– Слышите? Слышите?

Мухин, до этого листавший какие-то геологические документы, резво подпрыгнул, стукнулся теменем о потолок и, отшвырнув их, кинулся к буровой.

– Голосит, слава те господи! – ни в бога, ни в черта не веривший старик забыл о ломавшей его боли, на карачках выполз из спального мешка и заковылял следом.

Много с тех пор воды утекло. Споры о нефте- и газоносности северных площадей утихли. Гремит Уржумье. Сам Саульский, великий скептик, стал яростным приверженцем Севера и пошел нога в ногу с Енохиным, удивив тем самым противников и рассердив бывших союзников. «Ага, спасается! Почувствовал, что припекает!» – указывали на него те и другие. А он, жестко сцепив узкие медные губы, упрямо выпятив тяжелую челюсть, с леденящим спокойствием посматривал из-под клочкастых седых бровей и ломился вперед.

– Ну что, дезертир, – однажды встретившись с Мухиным в управлении, спрашивал он, ничуть, впрочем, не тушуясь, – и ты меня клевать будешь?

– Зачем клевать? Я вам верю, – будто и не было между ними разрыва, через который не могли перешагнуть оба, каждый считая себя правым, тихо, обыденно сказал Мухин и, не задерживаясь, свернул по коридору направо.

– Ты?! – Саульский догнал его, схватил за плечо и развернул к себе. Мухин, с высоты почти саженной, смотрел на него непроницаемыми зелеными глазами, детски моргал и помалкивал. – Ты?!

– Ага, я, – выдержав долгую паузу, подтвердил Мухин и простовато повторил: – Я.

Слова вроде бы легкие, и злости в них не было, а Саульский ссутулился, потух, но тут же выпрямился, оттолкнул от себя Мухина и молча удалился.

Мухин не удивился и не обиделся. Много испытав на своем веку, он не судил людей с налету. А в случае с Саульским (который три года спустя, после смерти Енохина, стал начальником управления, вскоре преобразованного в геологический главк) Мухин увидел не корысть, но мужество человека, честно и круто осознавшего свое поражение, отбросившего прочь суетное тщеславие, вздорные мелкие обиды во имя больших, чем личные, интересов. И в споре о Лебяжьем Саульский пекся, вероятно, о выгоде государственной (или, пользуясь терминологией Мухина, просто о деле), то есть поступал в совершенном согласии со своей совестью. Мухин помалкивал, слушал начальника главка, отмечая про себя, где тот фальшивит. Любит старик произвести впечатление. А ведь перед ним не женщина, которую надо очаровывать, перед ним начальник экспедиции, которому до конца ясно, что кроется за словами. Саульский рокотал надсаженным капитанским басом, четко расставлял ударения, смакуя, обсасывая слова, злился, потому что видел: Мухин слушает его вполуха. Слов-то здесь и не,нужно было. Оба понимали друг друга без слов, и теперь один ждал, что ему уступят, без явного нажима подчинятся власти его, авторитету, опыту, другой, не менее опытный и, быть может, еще более упрямый, но с виду податливый, будто и шагу поперек не ступит, ждал откровенного приказа, окрика, но знал, что и это уже ничего не, изменит. И значит, нужно сейчас же, здесь же отстранить его от должности или позволить обосноваться на Лебяжьем.

– Расположитесь вот здесь, – фиолетовый крепкий ноготь еще раз отчеркнул на карте крестик, слегка надорвал карту, вонзился в марлю под ней.

– Ну понятно, – пожал плечами Мухин, а вся его поза, насмешливо-непроницаемые глаза, устало обвисшее морщинистое лицо выражали протест.

– Согласен, значит? Иного я от тебя и не ждал, – Саульский не поверил ему, но обрадовался, что Мухин не возражает, и, спеша уйти от нелегкого разговора, ударился в воспоминания, попутно рассказав пару анекдотов. Игра была очевидной, рассчитанной на простака. «Умный, занятой человек, а фиглярствует. Времени, что ли, у него много?» – пробилась сердитая мыслишка, но Мухин не дал ей вырасти. Слушал начальника, с трудом подавляя зевоту.

– Ты где? – гневно прервал себя Саульский. – У меня в кабинете или за облаками паришь?

– Я-то? – невинно встрепенулся Мухин.– Тут я. И все о Курьинском прогибе думаю. Обошли его геофизики, а там... о! Прогиб-то этот – горловина между двумя впадинами. Эх, с него бы начать!

– Ну, довольно! – загремел Саульский. – С прогибом решено.

– Лебяжий как раз в центре прогиба, – невозмутимо продолжал Мухин, будто и не замечая, что рука начальника главка зажата в зацепистой его лапище. Сам Мухин худ, сутул, а руки дай бог всякому.

– Пусти! Пальцы задеревенели! – добродушно рассмеялся Саульский, ценивший искусную игру. – Так о чем ты?

– Да все о прогибе. Геофизики его обошли, и мы, если начнем от океана, лет через пять, а то и позже побеспокоим...

– Ну, пять лет в геологии – срок не велик!

– Что вы, что вы! – изумленно замахал руками Мухин и присел, и растерянно заморгал. – Громадный срок! Необъятный! Страна потеряет десятки миллионов тонн нефти... миллиарды кубов газа... если, конечно, докажем жизнеспособность прогиба... От него рукой подать до газопровода Уржум – Волохино... А если с Севера начнем... от океана...

– С севера, только с севера! Пора браться за акваторию!

– Мы же не готовы, Сергей Антонович! – Мухин забылся и принажал на голос. Голос у него был внушительный, низкий. Видимо, от этого Саульский поежился. – Это не Каспий. Придется разрабатывать новую технологию бурения. Годы потребуются. Да пока перебазируемся – полгода убьем. Еще год уйдет на обустройство... Э, скоро сказка сказывается! А тут все рядом, рядышком! В случае чего – к нитке подключимся... И жилье на острове готовенькое... бараки.

– Прогиб – ваши с Енохиным домыслы. Их нужно еще подтвердить. А это станет главку в копеечку, – насмешливо заиграв седой клочкастой бровью, отмахнулся Саульский. – И подступов к нему нет... Только река. Она годится для навигации полтора-два месяца... Это во-первых. Во-вторых, север – он лишь по расположению север. А удобств там больше. Почти на самом берегу каменная плоская плита – идеальный аэродром. И морем вези любые грузы... И, в-третьих, извини, у меня коллегия, – фиолетовый ноготь вновь прошелся по карте. Аудиенция кончилась. Саульский дружески выпроводил Мухина за порог и, зная, что в приемной ждут Горкин и Мурунов, в расчете на них зарокотал: – Все понимаю, голубчик! И что заново начинать придется, и что в Белогорье путь неблизкий... Возникнет еще немало трудностей. Но позади опыт пятидесятых! Чему-то мы научились за это время! Ты же сам прежде ратовал за перспективность подводных площадей... Вот и пощупай их основательно, – Саульский покивал Горкину и Мурунову, словно только что их заметил. – Пощупай!

– Акватория – не курица. Одна передислокация займет... – попробовал огрызнуться Мурунов. Но Саульский не снизошел до пререканий со столь малой величиной.

– Пригласите членов коллегии, – бросил он секретарше и скрылся в огромном, как ангар, кабинете.

В общих чертах Мухин передал своим главным весь разговор. И теперь они вновь перебирали его в уме, взвешивая все «за» и «против». Убрав прежнего геолога, Саульский назначил на его место Горкина, человека свежего, еще не зараженного опасным влиянием Мухина. В случае авантюры Горкин наверняка подаст сигнал. Впрочем, такую возможность Саульский практически исключал: «Он, конечно, хитрец, этот Мухин. Но голова-то одна на плечах...»

Вникнув в суть разногласий, Горкин до поры мнение свое не высказывал. Он и сейчас, вымеряя барак из угла в угол, помалкивал, думал, а расхлябанный пол под его сильными шагами жалобно поскрипывал.

– Какая энергия зря пропадает! – насмешливо хмыкнул Мурунов, доставая сигарету. – Такими шатунами глину месить...

– Сердце мое, предоставляю это тебе, – приложил руку к груди Горкин и, посерьезнев, обернулся к Мухину: – Передислокацию когда начнем?

– Надо бы, – словно теста в рот набрал, неясно промямлил Мухин. – Надо бы начинать.

– Так чего же мы медлим?

– К распутице как раз до Белогорья доберемся, – расслабленно отмахнулся Мухин и сонно опустил тяжелые веки.

– До Белогорья? А сюда зачем прилетели? Для воспоминаний?

– Что, разве некрасиво? Вон какой пейзаж! – Мухин мелко, суетливо просеменил по бараку, высунул наружу голову и восторженно зашептал: – Всю тундру облети – лучше не найдешь.

Мурунов беспокойно соскочил с подоконника, смял в пальцах окурок. Но, взглянув в лицо Мухину, усмехнулся, снова достал портсигар.

Раздраженно стукнув кулаком о кулак, Горкин прикусил ус и отвернулся. «Разыгрываете? Ну-ну...»

Мухин едва удержался от улыбки. Он, как и Саульский, легко понял, что главный геолог безмерно честолюбив. Его назначение сюда – превентивная мера против возможного самовольства Мухина. Саульский как бы упреждал Мухина: смотри, приятель, если посмеешь ослушаться – вот преемник. Для него это неплохой прыжок вверх. Это и Горкин прекрасно понимал. Не поставят же начальником экспедиции Мурунова, который совершенно не умеет ладить с людьми! К тому же и за воротник частенько закладывает. Но прогиб обещает столько, что можно рискнуть... то есть посоветовать Мухину пойти на риск.

– Если то, что вы говорили... если возможности прогиба подтвердятся, – начал и тотчас поправился: – Вы понимаете, какой шанс мы упустим?

– Понимаю, милок, все понимаю, – бессильно опустил голову Мухин: мол, понимать мало. Нужно иметь мужество, чтобы плыть против течения.

– Нужно рисковать, Иван Максимович, –голос Горкина стал тих, проникновенен и опахнул такой теплотой, против которой редко кто мог устоять. Голос подталкивал, гладил, обещал...

– Согласен, надо, – будто бы уступил Мухин, и возникла неловкая пауза, которую нарушило неясное бульканье: это смеялся в кулак Мурунов.

Главный геолог, не ожидавший такой легкой уступки, ошеломленно переводил взгляд с одного на другого. С ним ваньку валяли, это ясно.

– Так чего же вы мне голову морочили? – обиженно вскрикнул Горкин.

– Тебе? – удивленно заморгал Мухин и, оглянувшись, точно их могли подслушать, шепнул доверительно: – Это мне заморочили. Так заморочили – себя стал бояться...

И засмеялся. Хорошо засмеялся, бесхитростно. Двое других тоже отозвались смехом.

«Смех смехом, но каждый поступок нуждается в объяснении. Тем более – задержка на Лебяжьем», – задумался Мурунов. Следовало бы подумать о завтрашнем дне, когда потребуют к ответу. А Мухин хохочет. Мальчишество!

– Сердце мое, ты великий изобретатель! – дурашливо шлепнув себя по щекам, Горкин заговорил с нарочитым южным акцентом. – Но и ты пока еще не изобрел перпетуум мобиле. Трактора – не перпетуум. Они ломаются...

– Ну, если не перпетуум, – развел руками Мухин и беспечно улыбнулся. – Тут уж ничего не поделаешь.

– Значит, во всем виновата техника, бездорожье и, скажем, недостаток горючего.

– Техника, техника, – весело подхватил Мухин. – А не люди, ею овладевшие.


2

Прихватив с собой банку растворимого кофе, Горкин отправился к Мурунову.

– Ждем, ждем, – поднялась ему навстречу Татьяна Борисовна и, точно ребенка, взяв за руку, повела к столу. «Какая ледяная рука!» – поежился Горкин от ее прикосновения. А Татьяна Борисовна широким, в каждом углу слышным голосом уже представляла его двум бородачам (одного Горкин знал), братьям Никитским, постоянным партнерам по «пульке». Сам хозяин читал какой-то технический журнал и иногда нетерпеливо поглядывал на дверь. По-видимому, ждал кого-то.

– Вас уже комплект? – разочарованно протянул Горкин, оправляя и без того умело и по моде завязанный галстук. Одевался он броско, но с большим вкусом. Рубашка слепила белизной, костюм, точно подогнанный по фигуре, удачно подчеркивал стройность его хозяина и скрывал то, что не следовало подчеркивать: кривизну непропорционально тонких ног, некоторую полноту в талии и плохо развитые в предплечьях руки.

– Игорь не признает карт, – врастяжку и гнусаво пробубнил один из Никитских, Евгений. Это он расписывал Горкину сибирских глухарей. Сам, впрочем, не убил в жизни ни одной птицы и чрезвычайно гордился этим.

– Отсталый человек, – поддержал его брат. Он то-же собирался когда-то стать геофизиком, как и Евгений, но не прошел в институт по конкурсу, переметнулся в торговый, благополучно закончил его и теперь подвизался в здешнем ОРСе. Была у него поразительная лингвистическая память. Однажды, в Уржуме, поспорил с каким-то заезжим кавказцем, что за три месяца выучит грузинский язык. И ровно в назначенный срок, разыскав грузина на рынке, сказал ему на его родном языке:

– Кацо, уходи из-за прилавка! Твой товар теперь стал моим товаром.

Дядя Георгий, так звали грузина, торговавшего гранатами, повздыхал, почесался, придирчиво проверил – знает ли Валерий что-нибудь еще по-грузински (тот прочел ему две строфы Руставели), и уступил:

– Н-на, торгуй! Больше сюда нэ-э приеду!

Валерий взял у него пяток гранатов, подмигнул и снова затолкал дядю Георгия за прилавок:

– Мы квиты... Честно, честно! Я сэкономил ящиков пять водки... Когда учил – не до питья было.

– Маладец! Красивый язык, да?

– Язык что надо! – Валерий еще и Бараташвили прочел, совсем покорив дядю Георгия. Они стали закадычными друзьями.

– Отсталый!.. – Валерий, в отличие от брата, говорил чисто, внятно, но с легким акцентом. Быть может, сказалось влияние грузинского языка. – Старообрядец... сектант!

«Поразительное сходство! – оглядывая близнецов, удивился Горкин. – Как их только женщины различают?» Компания эта вдруг стала ему симпатична, но не общностью всех собравшихся людей, а тем, что Горкин, не умея объяснить – почему, задав себе этот вопрос, поверил в удачу. Все сбудется, все сбудется...

– Зато вы тут все прогрессисты, – счерчивая какую-то схему из журнала, проворчал Мурунов. Он, пожалуй, менее всего подходил для этой дружной компании. Весь нескладный какой-то, то вызывающе дерзкий, то робкий и податливый. Вот и сейчас огрызается, а сам словно побаивается кого-то: не жены ли? – Убиваете время попусту!

– Грех, грех! Смертный грех, – улыбнулась Татьяна Борисовна, выказывая бледные анемичные десна. Приглядевшись к ней, Горкин заметил, что и лицо хозяйки бескровно и бледно, и волосы, собранные в жидкий пучок на затылке, бесцветны и тусклы. Прямая, тонкая, почти худая, она выглядела бы слабой и нездоровой, если б не огромные, алчно горящие глаза. – А как насчет кофе, Игорек? Кофе ты нам позволишь?

Вошли двое мужчин. Мурунов ждал, вероятно, их. Один высокий, с угловатым плоским лицом, на котором особенно выделялись холодные рысьи глаза и надменные, нечеткого рисунка губы. Холодно кивнув игрокам, он устроился под торшером, удобно вытянув длинные ноги. Его партнер, губастый чернявый парень в вельветовой мятой куртке, в застиранных джинсах, растерянно переминался у порога.

– Привет, Илья! – помахала первому Татьяна Борисовна и оценивающе посмотрела на второго. Чем-то он ей не понравился. – Почему не знакомишь?

– Пожалуйста, – зевая и весь сморщившись в пренебрежительном зевке, сказал Илья. – Диоген. Живет не то в контейнере, не то в бочке.

– Нну, врешь! – добродушно возразил губастый. – Это я летом жил. Сейчас в общежитие переселился.

– Суду все ясно, перед нами типичный бич, – заключил Евгений Никитский, сказав это мягко, чтоб не слишком обидеть, и тотчас склонился над столом: тут не сразу разберешь, кто сказал. Так что думай на любого.

– Диоген, – сердито повторил Илья. – Он людей ищет. Но вокруг сплошные отбросы.

Никитский нахмурился, засопел, щелкнул картами о стол.

– Опять врешь, – возразил парень. – Люди везде есть. Вот он, например, – чернявый ткнул пальцем в сторону Мурунова, появившегося с подносом.

– Спасибо, Юра, – кивнул Мурунов и поставил поднос так, что Татьяна Борисовна, начав разливать кофе, вынуждена была отодвинуться от Горкина. Сам он, скособочась налево, в сторону от играющих, толкнулся о стенку, отпал и вихлясто погреб, к торшеру. – Я над «подушкой» маракую, Илья. Придвигайся поближе, – сказал медленно, словно искал в себе нужные слова, а слова были обычные, отвлекающие от всего, что было ему мучительно чуждо, что постоянно давило, мешало делу, самим собой быть мешало. Как-то сложилось так с самой женитьбы, что, женившись на Татьяне Борисовне, он оказался в уголке и больше из этого уголка не вылезал: разве что кофе сварить предлагали.

– Маракуй. Мне-то что?

– Над подушкой? Что за подушка? – внимательно прислушиваясь к каждому его слову, спросил Горкин.

– После, – ласково, поощрительно улыбнулась Татьяна Борисовна, коснувшись его запястья. В этом доме всем управляла женщина, своенравная, властная, не привыкшая к возражениям. Женщина, которая привыкла следить за собой, но не за мужем, не за порядком в квартире. И потому вещи стояли как попало, ковер давно не хлопан и полон пыли, разбитое стекло серванта засижено мухами, над диваном, застеленным вытертой медвежьей шкурой, криво висела одна из репродукций Рубенса. Хозяева к этому привыкли, гости старались не обращать внимания. – Игорь, налей кофе своим приятелям.

– Хотите?

– Не откажусь, – раскатисто, кругло пробасил Станеев. Мурунову нравился этот добродушный спокойный парень. В нем не было ничего искусственного, полная раскованность и открытое доверчивое расположение к людям, точно все вокруг были так же добры и так же к нему расположены. А ведь те, за столом-то, смотрят на него свысока, Горкин попросту не замечает. Бич для него – не человек.

Мурунов познакомился с этим «бичом» случайно, столкнулся в зарослях тальника, на берегу, где любил посидеть один, когда бывал не в духе. Поссорившись с женою, он прихватил с собой бутылку и отправился на свое излюбленное место. А место было занято. «Бич, должно быть», – решил Мурунов. Этой братии здесь хватало.

Река равнодушно и холодно скользила мимо, тыкалась в берега, то пригибая, то отпуская камыши и кустики, забежавшие в половодье сюда по неосмотрительности, река отнимала у суши то, что ей нравилось, заглатывала и, опьянев до серого помутнения, уползала дальше. А дальше опять гнула, вымывала, глотала, мутнела до одури и ползла себе, и ползла, не тяготясь или просто не замечая своего одиночества. А Мурунову было и тягостно и одиноко. Он пристроился рядом с сидевшим.

– Не мешай, – пробурчал бич и недовольно зашевелился.

Мурунов поднялся по откосу туда, где стояли пустые контейнеры.

– Там есть кружка! – крикнул бич, указав на ближний контейнер.

В контейнере нашлась не только кружка, но и надкушенный огурец. Контейнер освоили под жилье. На куче мха лежал промасленный старый полушубок, в изголовье, – застеленные портянками болотные сапоги.

«Капитально устроился!» – бросив на полушубок трояк, Мурунов взял кружку и огурец.

– Присоединяйся! – сказал он бичу.

– Не пью. Что, странно? – рассмеялся бич.

– Во всяком случае, нетипично, – признался Мурунов и, наливая, вздохнул. – Одному многовато.

– Остаток выплесни.

– Нельзя, деньги плочены, – пробурчал Мурунов, про себя подумав: «Дожился! Бич воспитывает!» Это был поистине странный бич. Он целыми днями торчал на берегу как изваяние. Когда кончались деньги, подрабатывал малую толику, на погрузке и снова бездельничал, но не попрошайничал, не пил. Захаживая сюда, Мурунов все чаще подсаживался поближе.

– Худо тебе живется, – сочувствовал Станеев.

– А тебе?

– Мне средне: стремиться некуда, терять нечего.

– Птичка божия! Зачем присутствуешь на земле?

– Родился, вот и присутствую. И никому не мешаю.

– Под себя живешь, парень.

– Вот ведь какой умник! – насмешливо сощурился Станеев. – Одним словом все объяснил. Под себя... Умник!

– А разве не так? Живешь как ласточка... увидал прутик – в гнездо. Увидал зернышко – склюнул. До других нет дела.

– Предположим, что так. Предположим, что под себя... по методу ласточки. Ты – от себя... что толку? Брюзжишь, пьянствуешь. Как видно, жертвы твои... ни во что не ставят... И тебя самого тоже...

– В морду тебе заехать, что ли?

– Валяй.

Мурунов ударил и тут же захлебнулся соленой кровью. Кулак Станеева на мгновенье опередил его кулак.

– Ну хватит вылеживаться! – встряхнул его Станеев. – Еще подумают, укокошил. А я не рецидивист. Я всего лишь бич.

Протерев ссадины оставшейся водкой, Станеев завел Мурунова в контейнер, уложил на подстилку.

– Спи.

– Не хочу. – Мурунов действительно не хотел спать, но почувствовал: веки отяжелели.

Проснувшись, ощупал себя: все было на месте. В нагрудном кармашке засунут трояк. Видимо, Станеев засунул, сам куда-то исчез. И – вот появился неожиданно через несколько месяцев.

– Вы помните меня? – спросил Станеев, потягивая кофе.

– Смотри ты, какой воспитанный! На «вы» перешел! – Мурунов легонько толкнул гостя, подмигнул.

Станеев рассмеялся. В углах карих, обволакивающих покоем глаз подчеркнулись веселые морщинки.

– Коллективчик у вас – будь здоров! – сказал он, указав на игроков. Игроки спорили. Всех громче братья Никитские.

– Игорь, еще кофейку! – перекрывая спорщиков, крикнула Татьяна Борисовна.

– Осточертели! – подав кофе, сквозь зубы сказал Мурунов.

– Неужто? – притворно удивился Станеев.– А вам так идет... прислуживать.

Водилов захохотал, прихлопывая себя по худым острым коленкам.

Игроки истово хлопали картами. Мурунов под шумок принялся убеждать Водилова, листавшего прошлогодний номер «Искусства кино»:

– Пойми, старик, одному мне не справиться. Вышка и наполовину не готова. А ты умыл руки...

– Я маленький человек... и не ищу славы, – вяло отговаривался Водилов. – Уступаю свою долю тебе.

– Плевать мне на твою долю... – вспыхнул Мурунов. – Я со своей не знаю, как разделаться!

– На славу нельзя плевать, – назидательно проговорил Горкин, зорко следивший за каждым из присутствующих. – Раз плюнешь – отвернется на веки вечные.

– Не встревай, – отмахнулся от него Мурунов. – Без тебя тошно.

– Что, снова жертву не приняли? – усмехнулся Станеев.

– Приносить жертву – великое искусство, – снова подключился Горкин. – Не случайно им занимались когда-то жрецы, самые хитрые из людей... самые искусные.

– Прислушайтесь, – посоветовал Станеев. – По-моему, в этом что-то есть.

– Конечно, есть, – поддержал Водилов. – Вон грузины вина поднесут, обыкновенной кислятинки... но в таком сопровождении, что пьешь и думаешь: дар божий! А мы «Двин» подаем как пойло. Артистичности не хватает.

– Я рассуждениями сыт по горло. Каждый вечер их слушаю, – сердито проворчал Мурунов и оглянулся на игроков, которые снова зашумели. – Надоели смертельно, а приходится из-за Татьяны терпеть. Любит женушка карты.

– Давайте выгоним, – шепнул Станеев. – Я окажу посильную помощь.

– А что, он может, – подтвердил Илья и сердито подтолкнул Станеева. – Ну чего ты? Давай, а то я и без гипноза засну.

– В самом деле умеешь? – заинтересовался Мурунов, который впервые сталкивался с человеком, владеющим гипнозом. А все эти люди, говорили ему, находятся будто бы на особом учете и большей частью выступают в цирке или еще где-то. – По-моему, вы меня берете на утку.

– Я, конечно, не Вольф Мессинг, но попробую... Вон тот человек, я заметил, он вам особенно неприятен... должен вообразить себя на пляже. Ну да, на сочинском пляже. Яркое солнце... песок нагрелся... Ему хочется пить... ну пей... перед тобою вода, – внушал Станеев. Мурунов недоверчиво улыбался, глядя на него, но вдруг заметил, что Горкин стал нервничать, оглядываться, потом схватил отыгранную колоду, отсчитал три карты, небрежно подал невидимой продавщице газировки.– А теперь тебе нужно раздеться... раздеться и выкупаться. Море чудесное, теплое... Какая зовущая волна!.. Раздевайся... Не торопись... успеешь.

Горкин послушно исполнял его команды: пил несуществующую воду, развязывал галстук... в общем, разделся до трусов. Татьяна Борисовна смотрела на него с сочувственным испугом. Братья от души хохотали, ничуть не мешая ему оголяться. И никто из игравших не мог понять, отчего Горкин вздумал вдруг раздеваться, может, затеял какой-нибудь розыгрыш? А он плыл уже то кролем, то брассом, размахивал руками, отфыркивался, потом выбрался на берег и, по-собачьи отряхнувшись, мертвецки заснул.

– Ум-морил! – вытирая вспотевший лоб, бубнил Евгений Никитский. – Может, и нам слегка обнажиться?

– Старик, не стоит... тут женщина, – возразил второй Никитский, Валерий.

– Но с этой женщиной мы в некотором смысле родня...

– Прекратите шутовство! – визгливо выкрикнула Татьяна Борисовна. Бледные щеки ее покрылись клочьями нездорового румянца. Станееву стало жалко ее, и он разбудил Горкина, велев одеться. – Убирайтесь! – вскричала Татьяна Борисовна. – Все убирайтесь.

– Намек понят. Уходим.

Горкин тряс головой и фыркал, не понимая, что с ним происходит. Татьяна Борисовна перевела его на диван, сняв пиджак и расслабив галстук, уложила.


3

Лукашин вздыхал, ворочался, ворчал на Соболя, которому тоже не спалось, и пес возился и что-то терзал у порога.

– Ты скоро угомонишься?

Скульнув заискивающе, Соболь утих, но ненадолго. Скоро он опять завозился, заурчал. Еще вчера был чистою белой лайкой, но побывал у Степы Рыкованова, вернулся цветастый, как павлин. Грудь стала брусничной, хвост отвратительно лиловым, а вокруг глаз синели издалека видные широкие обводы. Лукашин поначалу не признал его и выгнал, но это странное, нелепого окраса существо не уходило и, поскуливая, добродушно виляло лиловым толстым хвостом.

– Соболь, что ли? А я уж думал, эта самая... колибри, – разглядывая пса, ворчал Лукашин. Проходивший мимо Степа остановился, восторженно покачал головой.

– Ну и собачка! Не собачка, а чистая радуга! Ты где ее приобрел, Паша?

– Маляр паршивый! – задохнулся от гнева Лукашин. – Не ты ли его выкрасил?

– Я, Паша, – не стал отпираться Степа. – В соответствии с производственной эстетикой...

– Я тебя самого... всю морду твою повидлом вымажу! Эс-те-ти-ка! – возмущался Лукашин.

– Повидло – немыслимое наказанье, изобретенное работниками ОРСа для геологов. Его подавали в столовке. Его в нагрузку продавали в поселковом магазине. Бичи перегоняли его на самогон. Всюду было повидло. И этот сладкий, на благо людям изготовленный продукт возненавидели люто. При одном его упоминании у Лукашина начиналась аллергия.

– Повидлом? – задумался Степа. – Повидлом можно. Слижу помаленьку. А что сам не сумею – Соболь поможет.

Лукашин, не умевший долго сердиться, рассмеялся и пригласил приятеля на «рюмку чая».

Хлопотлива должность мастера. Лукашин был въедлив, совал во все дырки нос, и многие, при всем уважении к Лукашину, с нетерпением ждали возвращения заболевшего Крушинского. Постоянная привычка – во все вмешиваться – создала Лукашину славу скандалиста. Да он и впрямь любил поскандалить и делал это по любому поводу. Накануне вечером вломился в балок, который бичи избрали своим жилищем. Нашумел, опрокинул стол с двумя бутылками «бормотухи», кого-то толкнул. Бичи разъярились и взяли его в оборот. Дело могло кончиться плохо, но вмешался Станеев, заглянувший попроведать одного из своих приятелей.

Теперь, слушая воркотню хозяина, невидимо улыбался во тьме, с наслаждением вытягивая в пуховом спальнике большое, отвыкшее от мягкой постели тело.

– Зубами кричигает, зараза! – с собаки Лукашин решил переключиться на гостя. Станеев давно ждал этого момента. – Верно, философа чует. Он у меня терпеть не может философов...

«Не проймешь! Я толстокожий!» – Станеев ухмыльнулся во тьме и легонько всхрапнул.

Темнота баюкала его, погружала в себя, как море.

– Чего носом зурнишь, гусь лапчатый? Не спишь ведь...

– Не сплю, – помедлив, отозвался Станеев. – Все думаю, зачем в бригаду зовете.

– Чтоб человеком стал.

– Я разве не человек?

– Какой ты человек? Живешь хуже арестанта. У того хоть цель есть – свобода. У тебя ничего.

– Когда есть цель – к ней ломятся, ни с чем не считаясь.

– И правильно! И надо ломиться!

– Вы об арестантах говорили... Я видел, летом двое сбежали... Рыбинспектора застрелили. Вот вам цель!

– Я же о нормальных людях говорил, голубь! Нормальный человек цель в деле видит. А ты без дела живешь. Здоровый, умный парень связался с бичами... Стыд-позор!

– Среди них тоже разные люди. Один, к примеру, бывший биолог...

– Ну и дурак! Не пошла ему впрок наука! Я бы таких биологов поганой метлой выметал!

Сон укачивал, тянул в глубину от мыслей о завтрашнем дне, который вряд ли принесет что новое, от глохнущего говорка Лукашина, от возни оранжево-лилового Соболя. Звуки доходили через толщу отуманенного сознания. Борясь с собою, Станеев слушал, отвечал невпопад и задавал вопросы, думая лишь о том, чтобы ответы на них были подлиннее.

– Вас как прибило сюда, Павел Григорьевич?

– Я в геологах с сорок седьмого. Документов не было... удрал из колхоза... А эти приняли без документов. Так и застрял у них...

– Не жалеете?

– Хлеб честный, и дело по душе. Ну спи, ишь прорвало! – заворчал Лукашин, хотя прорвало как раз не Станеева.

Однако спать не пришлось. В дверь, которая на ночь не запиралась, без стука втиснулся Мухин. Включил свет и принялся журить Соболя.

– Чьи-то ботинки изгрыз.

– Наверно, мои, – огорчился Станеев, у которого запасной обуви не было, а деньги вышли.

– Вот же чертов вредитель! Я тебя! – Лукашин вынул из брюк ремень, но Соболь, толкнув лапами дверь, выскользнул на улицу. – Охо-хо-хо! Опять расходы! Да хоть бы на кого путного, а то на бича...

– Не беспокойтесь, сам заработаю, – сердито огрызнулся Станеев, которому однообразная воркотня Лукашина уже надоела.

– Видал, Максимыч? Бич-то с гонором!

– Бич? – удивился Мухин и разочарованно вздохнул. – А мне сказали, что он стропальщик.

Станеев нахмурился: им, кажется, занялись всерьез. Считая себя человеком независимым, он не допускал вмешательства в свою судьбу.

– На мораль не тратьтесь... Толку не будет.

Но Мухин равнодушно отвернулся, словно забыл о его существовании.

– Извини, Паша, что потревожил. Проветриться вздумалось. Одному дорога широка.

– И я собирался, да этого бегемота разве сдвинешь? – засуетился Лукашин, догадываясь, что Мухин зашел неспроста.

На электростанции, отрывисто покашляв, заглох движок. Свет погас, и все, что было вокруг, – дома, вышка с антенною наверху, балки, тягач подле конторы – слизнул мрак. Ни звука, ни шороха. На термометре минус сорок семь. А двое бредут по поселку, покуривают. За ними, невозмутимый, тащится пес.

– Морозец по-нашему трудится! – оттирая нос, кряхтел Лукашин. – Нос прихватило.

– Зайдем ко мне. У нас, кажется, есть свечка, – пригласил Мухин.

– Поздно. Давай уж здесь потолкуем, – поеживаясь, сказал Лукашин. Оделся легко, и его пробрало до костей.

– Идем, идем.

Мухин занимал в четырехквартирном рубленом доме две комнаты. Отыскав свечку, зажег, высветив чуть подретушированный портрет улыбающейся женщины в медицинском халате, в шапочке, казавшейся игрушечной на мощных гривастых волосах. У противоположной стены в строгом порядке на полках книги, а вот журналам уже не хватило места, и они – английские, русские, немецкие – лежали стопками на полу.

Лукашин сел на диван. Сдвинувшись ближе к валику, выжидательно уставился на Мухина. Мухин не спешил. Впустив Соболя, дал ему кусок колбасы и, покачивая головой, принялся изучать диковинный окрас собаки.

– Долго еще резину тянуть будешь? – нетерпеливо спросил Лукашин. – Зачем звал?

– Насчет Лебяжьего хочу посоветоваться.

– Помешался ты с этим Лебяжьим...

– Точно: навязчивая идея!

Мухин легонько приподнял гостя с дивана и, взяв свечку, подошел к карте. Несоответствие в росте было разительно, но разговаривали они, не замечая этого неудобства.

– Будишь среди ночи, а сам уж давно все вырешил...

– Ты вождь наш партийный, Паша. Без твоей поддержки я как без рук.

– Ладно, ладно. Мозги не пудри, – Лукашин рассмеялся и, выскользнув из-под руки Мухина, сделал пару кругов. – Если нужно согласие – я согласен.

– За нарушение приказа Саульский может дать по шапке.

– Лишь бы не по голове, – отмахнулся Лукашин, но Мухин прервал его, повторив все то, что еще недавно говорил Саульскому.

– Не пойму я, – помедлив, сказал Лукашин, – какого рожна нас в Белогорье толкают? Да еще своим ходом... Техника – не Христос, по болотине не погонишь... Ей твердая земля нужна под ногами. А от Лебяжьего сплошные трясуны, озера да речки...

– Не веришь, значит, в библейские чудеса?

– Не положено. Атеизм проповедую.

– Что ж, так и заявим начальству. Мол, застряли на Лебяжьем во имя атеистических принципов... Людей- то готовь исподволь... чтобы оценили всю выгоду прогиба.

– Это уж моя ком-пе-тен-ция, – в особых случаях Лукашин не прочь был ввернуть мудреное словечко. Ввернул и сейчас.

Внезапно загорелся свет, выхватив из темноты довольные лица двух заговорщиков.

– Ой-ё-ёй! – взглянув на часы, заспешил Лукашин.– Точим лясы, а времени-то вон сколько!

– Сколько? – знавший секрет его часов, усмешливо спросил Мухин.

– Так, наверно, часа три, не меньше, – предположил Лукашин и спрятал часы. Часы после встряхивания затикали.

Вытолкнув Соболя, он ушел. Свет снова погас. Мухин разделся и на цыпочках прокрался к жене.

– Я все слышала, – подвигаясь, сказала Раиса.

– И как? Осуждаешь или одобряешь?

– Тебя же не переубедишь, если веришь, что прав.

– Когда прав – зачем переубеждать? – Мухин поцеловал ее в округлое теплое плечо и крепко прижал к себе.

– Ах, Ваня! Ты не стареешь!

«Старею! – чуть слышно вздохнул Мухин и слегка помассировал пальцами грудь. Сердце покалывало. – Сколько же лет мы вместе? Тринадцать? Нет, однако, четырнадцать...»

– Ваня, помнишь, как мы познакомились?

– Как же, помню. Сидели в театре...

– Ты угощал меня конфетами, – принялась вспоминать Раиса, и то далекое время вновь ожило перед ними. Раиса училась тогда в медицинском. По ночам дежурила в «Скорой помощи», и это была приличная добавка к стипендии. Детдомовская жизнь научила ее ценить заработанную копейку. Но в малом Раиса себе не отказывала: и одевалась по моде, и сладости покупала, и посещала все театральные премьеры. Жила напряженно, трудно, из-за своей занятости почти не общалась с сокурсниками. В конце третьего семестра увлеклась преподавателем с военной кафедры. Он вдохновенно читал стихи, которыми баловался втайне от коллег; многие из них посвящались Раисе. Но через полгода к доценту Васильеву приехала из Днепропетровска жена. Впрочем, с женою он скоро расстался, но Раиса избегала его, не умея простить однажды пережитого унижения. Майор не унимался и преследовал ее до тех пор, пока Раиса не пригрозила, что пожалуется в деканат. Деканом была женщина, которую за глаза звали Драконом.

Потом были редкие встречи с Мухиным, иногда приезжавшим в командировки. Переписка с ним. Зная, что Раиса живет на стипендию, Мухин в одном из писем упросил ее бросить работу в «неотложке»... Стал переводить деньги. Раиса не отказывалась от помощи, брала взаймы. Но возвращать ей не пришлось. «Я бы хотела познакомиться с жизнью геологов, узнать, чем вы живете», – однажды написала она. «Приезжайте», – ответил Мухин. Ответил и забыл, потому что принял ее просьбу за шутку. Что тут делать молодой женщине? А разговоров после не оберешься...

Но Раиса приехала. Приехала в тот самый день, когда грянул фонтан. На Мухина свалилась нежданно-негаданно грузная глыба дотоле не изведанного счастья.

Старик Енохин поселил их в своем жилище, и все тотчас признали законность такого решения. Все, кроме Мухина. Отдав гостье свой спальный мешок, он завернулся в полушубок и до полуночи щелкал от холода зубами. «Скорей бы утро! – лежа на полу, тосковал Мухин и чуть ли не каждую минуту поглядывал на часы. – Пойду к Енохину, отогреюсь...»

– Идите ко мне, Иван Максимыч! – позвала Раиса.

Навсегда позвала.

Четырнадцать лет невероятного счастья. Они с лихвою восполнили все, что испытал раньше. А испытал столько, что иному хватило бы на десяток жизней.

...Забыть, забыть! Из памяти выжечь!

Есть дело, которому он верен, как солдат присяге. Есть друг, чудесная, умная женщина... Что еще нужно? Вот разве ребенка...

– Сыночка бы нам, Рая! – в который уж раз шепчет Мухин, тыкаясь шершавыми, как лыко, губами в маленькое, в розовое ухо жены. – Рыбинку такую беззубую, теплую...

– Я советовалась с гинекологом. Говорит, можно...

Здоровая, сильная, она давно могла бы родить. Причиной бесплодия являлся сам Мухин. Ничего не смысля в деликатных женских вопросах, своими разговорами он делал жене больно. В такие моменты Раиса холодно улыбалась, подавляя неосознанно возникающее чувство вражды, и говорила, что виновата она, только она... Что-то физиологическое...

– Хорошо бы! Ведь только ребенка и не хватает! – одно свое долбил Мухин.

– Будет сын, Ваня, – обещала Раиса, поглаживая его морщинистый, опаленный ветрами лоб. – Будет, я же тебе сказала.

– Ну да, ну да, конечно, – бормотал он размягченным слабым голосом, плотно сжимая тяжелые веки.

– Спи, милый, спи! У тебя завтра трудный день.

– Ерунда! С тобой мне все по силам, – он приткнулся к жене, вдохнул молочный запах ее неизношенного тела и, по-детски чмокнув губами, заснул.


4

«Я словно в колодце. Однажды провалился и сижу», – Мурунов втянул ноздрями воздух, будто и впрямь был в колодце. В квартире не затхлостью, не плесенью пахло: вчерашним куревом, вчерашним растворимым кофе, жизнью вчерашней. В спертом воздухе, казалось, еще витали обрывки ложно-значительных фраз картежного жаргона, а Татьяна спала и постанывала во сне, еще не отрешившись от роли хозяйки салона. Выдумала себе какую-то ерунду, напялила светскую маску... Чужой, чужой человек! Хоть бы однажды встала да приготовила завтрак! Спит...

«Котлеты, что ли, поджарить?» Сколько он пережарил этих котлет со дня «похищения»? Похищение Татьяна Борисовна организовала сама. Лет пять тому назад выйдя замуж за одного из близнецов Никитских, которого, несмотря на сорок прожитых лет, все запросто называли Женечкой, Татьяна Борисовна не выдержала с Никитским и года. «Увези меня! – взмолилась она Мурунову, нередко бывавшему в их доме. – Я не могу с ним больше, не хочу!.. Хоть на край света увези!» Он и увез, и женился, как полагается после похищения. Хоть и край света, а геофизики перекинулись сюда же. И Евгений Никитский, раз встретив соперника, обыденно, словно ничего не произошло, полюбопытствовал:

– Ты все еще живешь с нашей Татьяной? У, счастливец!

Мурунов попытался улизнуть, но с Никитским это было не так просто.

– Что ж в гости не пригласишь? – неясно и в бороду бубнил Евгений, с корнем выкручивая пуговицу на пиджаке у Мурунова.

– Приходи, – еле выволочил из себя Мурунов, вконец сраженный его животным добродушием.

– Так мы явимся вместе с Валерием. Мы все с ним вместе делаем, – хохотнул Никитский. И братья стали захаживать.

Татьяна встретила их без смущения. По крайней мере, не показала его и даже принялась подтрунивать над своим бывшим супругом. Он отвечал ей тем же. В конце концов между ними установились милые дружеские отношения. Мурунов подозревал: слишком дружеские. Но Татьяна успокоила:

– Ты бирюк, Игорь. Я стараюсь, чтоб ты одолел в себе комплекс неполноценности.

Кроме Никитских, бывали многие. Играли в карты, вели содержательные беседы. Мурунов подавал им кофе и потихонечку прикладывался к графинчику, в котором было кое-что покрепче.

«Ну ее к черту! Брошу!» – думал о жене, когда напивался. Пьяный, он становился решительным. Но Татьяна Борисовна знала, что этой решительности не хватит и до утра. Раздев вконец осовевшего мужа, она ласкала его, бормотала нежные глупости, но более всего о таланте. Мурунов и в самом деле был небесталанен. Едва успев обосноваться в экспедиции, предложил изменить конструкцию долота, чем и обратил на себя внимание. Годом позже вместе с Водиловым занялся воздушной подушкой. Идея не новая, но посадить на нее буровую со всем хозяйством первыми предложили они. Изобретение по меньшей мере тянуло на Государственную премию, и потому в главке сразу нашлись соавторы. Мало искушенный в закулисных интригах, Мурунов недипломатично отшил всех прилипал, и буровую на подушке под разными предлогами заморозили. Татьяна Борисовна советовала пойти на компромисс, но пригласить в соавторы человека с весом. Мурунов упирался, а время шло. Интерес к его детищу гас. Да и сам он уже поостыл к «подушке» и, сдавшись, запил всерьез.

– У тебя совсем нет выдержки! – попрекала его Татьяна Борисовна.– И опыта бойцовского нет, а замахиваешься...

– Что же мне, перестать мыслить? Я не пень... Рождается идея – я эту идею реализую...

– Твои идеи великолепны, но без союзников они остаются всего лишь идеями...

Мурунов вынужден был согласиться с ее доводами: действительно, идеи остаются пока без воплощения. И протолкнуть их (взять ту же буровую!) нет никакой возможности. Стыдно расписываться в бессилии, но факт есть факт.

– Нужны влиятельные союзники. И завербую их я... – Татьяна Борисовна ни на минуту не усомнилась в своем обаянии, в уме и широко открыла двери полезным людям. Однако чаще всего являлись бесполезные, к тому же Мурунов (вот глупец!) вздумал ее ревновать. Даже если появится повод – от этого дело только выиграет. Муж не узнает, и потому пусть занимается преспокойно своими железками.

Татьяна Борисовна застонала, с удовольствием отметив, что Мурунов любит ее искренне. Вон как бросился к кровати! Ну-ка еще разок, погромче!

– О-ох...

– Таня, Танечка, что с тобой?

– Болит... тут болит, – Татьяна Борисовна тронула пальцем под лиловым соском, где, предположительно, билось сердце. Оно билось спокойно и ровно, но Мурунов встревожился и принялся считать пульс. – Не надо, пройдет... принеси воды!

– Может, валокардину?

– Воды, пожалуйста.

– Ты слишком много пьешь кофе. И эти вечера...

– Эти вечера, дружок, я организую ради тебя. Еще раз прошу тебя, не вмешивайся. Я, слава богу, знаю, чего хочу,

– Ну не сердись. Я же о тебе беспокоюсь.

Мурунов съел ненавистную котлету и отправился на вертолетную площадку. Вчера наметил слетать на самую отдаленную буровую, но передумал и вместе с вышкарями занялся демонтажом.

Вышку решили перевозить целиком. Оснащенная к дальнему переходу, она напоминала гигантского змея, поставленного на трубные полозья. Ветер наскакивал на фермы, гнул, но сзади и спереди эту металлическую громадину удерживали на тросах тракторы. Вышкарям помогали лукашинцы. Степе Рыкованову, орудовавшему на верхней площадке, было видно, как другие болотоходы стаскивают с насиженных мест временное жилье – вагончики. В одном из них готовит бригадный обед Сима. Около нее, наверно, уже топчется только что проснувшаяся Наденька. Славная крохотная малышка!

Вагончики стронулись и медленно поползли в сторону Лебяжьего, оставив недолгую память по себе – черные пятна да осклизлые пепелища.

– И ты здесь? – удивился Мурунов, заметив среди рабочих Станеева.

– Перехожу на оседлый образ жизни.

– Рискни, – Мурунов отвернулся и подал знак. Тишину рассек резкий хлопок пускача. Взревел дизель, другой, третий... Трос натянулся, завизжали полозья.

Дзззынннь!

Один из тросов лопнул, едва не оплетя Мурунова. Вышка накренилась.

– Что, похуже троса не нашлось? – будничным голосом спросил Мурунов.

– Все новые были... можешь проверить, – смущенный случившимся, пробормотал бригадир вышкомонтажников, молодой парень с длинным носом и крохотным ртом.

– Ох и струхнул я! Ох струхнул! – вытирая холодный пот со лба, дрожащим голосом говорил Лукашин. – Еще бы метр и – пиши некролог.

– Торопишься, Паша. Я еще поскриплю лет двадцать...

– Да мне что, скрипи хоть все сто...

– Удлините платформу. Повезем вышку лежа.

– Времени много потеряем...

– Зато избежим неприятных приключений. Троса проверьте... чтоб ни одна ниточка не лопнула...

– Такие троса подберу – будь спок! Не только до Лебяжьего – до полюса выдержат...

– А почему до Лебяжьего? Зимовать там будем? – полюбопытствовал щуплый востроглазый тракторист.

– Больно ты любознательный, Веня! А время идет. Идет, говорю, времечко-то! – Лукашин вынул часы: встряхнул для пущей важности. Часы не подвели – затикали.

– Во мотор! – восхищенно цокнул языком тракторист. – Его бы на мой болотник!

– Посигнальте, когда соберетесь. Я буду в конторе, – сказал Мурунов и отвел в сторону Водилова.– С «подушкой» что будем делать?

– Опять за рыбу деньги! – досадливо поморщился Илья и, удаляясь, посоветовал: – Бо-ольшие деньги отхватишь.

– Трепло! – кинув в него снежком, проворчал Мурунов и отправился в контору.

Контора – несколько вагончиков крестом под общей крышей. Мурунов и Мухин занимали один вагончик. В тамбуре сидела секретарша.

– Зайдите к Ивану Максимычу, – сказала она.

Чугунная пепельница на столе была полна окурков.

Рогатый чертик на ней, весь в сизом папиросном пепле, криво ухмылялся: вот, мол, дурачье, сами себе куревом век укорачивают!

– Дьявол-то ни дать ни взять Эдуард Горкин, – приглядевшись, сказал Мурунов.

– Да что ты? Вот повезло человеку! При жизни увековечили. Не то что нас, грешных.

– А что, Эдя свое не упустит.

– Эдя-то не упустит... – зацепился Мухин, но не договорил. Впрочем, и без этого все ясно. Опять заведет волынку про буровую. Ну точно! – Слушай, а что у вас с «подушкой»? Показал бы...

– Нашел время! – пробурчал Мурунов.– Я жрать хочу.

– Дома-то разве не покормили? – Мухин оценивающе посмотрел на главного, подавил вздох, отвернулся. Все понимает, черт сутулый! Достал бутерброды с рыбой. – Жуй! А я за Ильей пошлю.

– Тухлое дело! – с полным ртом говорил Мурунов. – Может, вы сами ко мне подключитесь?

В щекотливых случаях Мурунов переходил на «вы».

– А что, могу, – согласился Мухин. – Разумеется, не в качестве соавтора... Но если потребуется помощь – располагай.

Позвав из мастерской трактористов, Мурунов велел им гнать болотники к полигону. А через час и сам подъехал туда вместе с Мухиным.

– Что не ладится-то? – спросил Мухин, обходя громоздкое странное сооружение.

– Заносит во время езды. И «подушка» рвется.

– Ага. Ну посмотрим...

Тракторы дернули, вышка поползла, но Мухин больше следил не за ней, а за Муруновым. «Эк согнуло тебя! И мужик-то кровь с молоком! А вот связался с такой стервой!» – думал Мухин, прикидывая, как бы поаккуратней поддержать своего главного.

Начал издалека. Пнув потрепанную во время испытаний «подушку», сказал:

– Слабовата. Эту наволочку смени на капрон.

– Дельно! – похвалил за совет Мурунов.

– И еще: неплохо бы на катки поставить. Без направляющих катков она как на булке...

– Слушай, Максимыч! – загорелся Мурунов.– А веды это мысль! Я, пожалуй, и впрямь включу тебя в компаньоны...

– Ничего лучшего не придумал? – холодно отрезал Мухин. Стащив с Мурунова отпотевшие старенькие очки, протерев платком стекла и водрузив на место, тоном, не допускающим возражений, пояснил: – Я с прогибом зашился, а ты еще и это хочешь повесить...

На обратном пути снова заговорил о вышке.

– Задумка отличная! Если получится, эта штука избавит вышкарей от монтажа и демонтажа, упростит перевозку. Если бы еще расположить на подушке все дизельное хозяйство! А?

– Я думал над этим, – признался Мурунов и начал рассказывать, как он это себе представляет.

– Толково, – одобрил Мухин. – Очень толково! Кофейком не угостишь? С морозу-то в самый раз...

– Пошли, – буркнул Мурунов, догадываясь, что в гости Мухин напрашивается неспроста.

За столом он рассказывал о международном газовом конгрессе, на котором побывал прошлым летом. Даже выступил с докладом.

– Там познакомился с одним англичанином. Некто Селвилл. Вот хват! Мой доклад еще в чемодане, а Селвилл уж монографию выпустил...

– Так и живем, вразвалочку, – вздохнул Мурунов. – А Селвиллы не теряются...

– Это точно. Хоть бы жены нас подгоняли, – взглянул на хозяйку Мухин. Настал и ее черед. – На подъем-то мы ох как тяжелы!

– Только не Игорь, – возразила Татьяна Борисовна. – Не выгони из-за стола – ночь напролет просидит над чертежами...

– Зря, честное слово, зря! Все хорошо в меру, – простодушно посочувствовал Мухин, прекрасно знавший обстановку в этой семье. – Держите его в режиме.

– Я...– начала было хозяйка, уже успевшая подготовиться к вечеру.– Я стараюсь.

Мурунов вспыхнул, насупился.

– Ага, мне Игорь Павлович вас нахваливал. Заботливая, говорит, женщина. Исключительно! И товарищ надежный! – доводя Мурунова почти до бешенства, вел свое Мухин. – А я еще побранил вашего мужа. Я знаете за что его побранил? За то, что дома вас держит. Это правда, что вы радиотехникум кончили?

– Да, лет десять назад.

Мухин, перед тем заглянувший в ее личное дело, все знал досконально, но изобразил радость, точно услыхал впервые.

– Это замечательно! Это замечательно! – Он рассмеялся довольно, округло развел руки. – Радистка-то наша в декрет уходит. Я ломал голову, кем заменить? А тут под рукой специалист дипломированный. Уж вы не откажите, Татьяна Борисовна! Без радистки мы как без рук.

– Если нужно... – нерешительно сказала хозяйка, вовсе не собиравшаяся поступать на работу.

– Нужно! Позарез нужно! Да вот и Игорь Павлович так же считает.

– Игорь Павлович?! – женщина одарила своего мужа одним из тех взглядов, которые приводили его в смятение. Но сейчас Мурунов не отреагировал и, подтолкнув Мухина к выходу, подал ему шапку.

– Вот что, уважаемый, – яростно проскрипел он, – я сам умею лапшу на уши вешать. Ступай!

– Игорь! – взывала к нему Татьяна Борисовна, крайне удивленная бесцеремонностью мужа. Но дверь за Мухиным уже захлопнулась.

– Ты не горячись, Игорь Павлович, не горячись, – глухо доносилось с улицы. – Я старше тебя и, стало быть, умней.

– Спокойной ночи!

Татьяна Борисовна собралась закатить мужу сцену, но, поразмыслив, раздумала.

– А ведь он прав, Игорь, – сказала она. – Мне нужно чем-то заняться. Кроме пользы это ничего не принесет.

– Раньше ты думала иначе.

– Милый мой, мы не должны жить вчерашним днем.

Около десяти постучал Горкин.

– Пулька отменяется... – через дверь сказал Мурунов. – По техническим причинам.

– Кретин! – прошипела Татьяна Борисовна, сидевшая перед зеркалом. – Ты отвадишь нужных людей!

– Мне надоело вам прислуживать! Слышала?! Надоело!


5

Вторые сутки шли без останова. Через каждые четыре часа трактористы менялись. В вагончиках текла размеренная цыганская жизнь. Станеев, сидя у окна, листал затрепанный авантюрный роман о капитане Бладе. Но, видно, приключения бравого пирата занимали его не очень. Он больше следил за Степой, что-то лепившим из пластилина для Наденьки.

– Завидно? – Водилов, лежавший на верхних нарах, свесил голову, ухмыльнулся.

– Не думал над этим. Но, по-моему, славно, когда ребенок.

– Хлопотно! – Водилов соскочил с полки, присел возле Степы на корточки. – Заведешь такую игрушку, и, – прощай, вольная жизнь!

– Я не о себе говорил. Я вообще...

– Ну да, ведь ты в бегах... Скажи, это действительно интересно: от самого себя бегать?

– Я от себя не бегаю.

– Тогда, быть может, за собой или за тенью своей гоняешься?

– И за тенью не гоняюсь... – отрывисто сказал Станеев.

– Так что тебя носит по белу свету? Тоска? Поиски идеала? Жажда познаний? Что?

Станеев неопределенно пожал плечами, уставился в книгу.

– Вот и потолкуй с такими. Ведь я принял его за современного Рахметова. Я даже подозревал, что у него в спальнике гвозди...

– Отвяжись.

– А может, он мессия, хиппи или скрывающийся от закона алиментщик?

– Сказано, отвяжись! – вскричал Станеев и напружил плечи. Над бровями собрались глубокие складки. Вздулись на висках толстые жилы. – Прилип как репейник..,

– Знать хочется. Поделись...ты в разных краях бывал... там лучше?

– Везде одинаково.

– Тогда какой резон мотаться? Живи на месте, служи... или пупок изучай, лежа на солнышке...

– Пробовал. А как ручьи побегут, так и мне бежать хочется.

– А вон что, – заскучав, зевнул Водилов и, поднявшись, взял Степин транзистор. – Давайте зарубежные сплетни о нас послушаем.

Но послушать не удалось.

Под днищем вагончика что-то треснуло. Наклонившись вперед, вагон шоркнулся о прицеп и закачался, точно на волнах. Шестым чувством угадав опасность, Станеев схватил на руки девочку, выскочил.

– Прыгайте! Спасайтесь! – кричал тракторист, в бессильной ярости дергая рычаги. Гусеницы крошили речной лед, баламутили воду. Немыслимо изогнувшись, Станеев махнул через огромную полынью, выпрыгнул на берег. Девочку приняла вылетевшая из переднего вагона Сима.

– Моя, моя... – бормотала она бессвязно. – Маленькая моя!

– Твоя, бери! – улыбнулся Станеев и дрогнул всем телом.

Трактор, задрав нос, опрокинулся, вырвал с корнем прицеп и ушел под лед. Вагончик, слегка помятый, выровнялся и закачался на воде. Из него, прямо в воду, выпрыгнули Степа и Водилов.

– Наденька... где Наденька? – спрашивал Степа, едва успев выбраться на берег.

– Человек там... – указывая в черную прорву, сглотнувшую трактор и тракториста, одно и то же твердил Станеев. – Челове-ек...

– Где Наденька? – тряс его Степа.

– Здесь она... здесь, – успокоила Сима и показала укутанную девчушку. – Спасибо тебе, Юра!

– Человек... – захлебываясь, бубнил Станеев. Его тошнило.

Подбежали Лукашин и другие трактористы. Степа разделся, заглянул в полынью.

– Без веревки не сметь! – закричал Лукашин.

Принесли веревку. Степа обмотался и плюхнулся в воду. Минуты через полторы вынырнул.

– Никого, понял, – сказал, отплевываясь. Пусто в кабине.

– Вылезай, – приказал Лукашин.– Теперь мой черед...

Но тракториста не отыскали. Он, верно, успел выбраться из кабины, а быстрое течение реки отнесло его, затянуло под лед.

Трактор оставили до лучших времен.

– Вот и чепе, журавлики, – сказал Лукашин и снял шапку. – Прощай, друг!

Обнажив головы, помолчали, и караван двинулся дальше. Лукашин, став на лыжи, прощупывал теперь каждый метр. Иногда его сменяли вышкари, Станеев и Степа.

Отдыхали в том же вагончике. Стенки заледенели, но Степа раскочегарил буржуйку. Когда уголь прогорел, Станеев поднялся, расшуровал печь снова и, чтоб не уснуть, негромко включил Степин транзистор.

– Юра, – подсев к нему, сказал Степа, – штуку-то эту... возьми, дарю.

– Ну зачем? Вещь дорогая, – отказался Станеев, еще ни разу в жизни не получавший подарки.

В транзистор были почему-то впаяны металлические шарики, цветные стеклышки, в торцах вмонтированы карманные часы и ручной компас.

– Возьми, обижусь, – настаивал Степа.

– Ну и агрегат! – поблагодарив за подарой, усмехнулся Станеев. – На все случаи жизни.

– Почти что, – Степа открыл крышку и извлек оттуда плоскую маленькую фляжку. Подмигнув, свернул колпачок и плеснул в него из фляжки. – Живем, значит?

– Живем, – словно эхо отозвался Станеев и мысленно помянул утонувшего тракториста.

– А и здорово же ты сиганул! Куда там Тер-Ованесяну! Я тоже один раз прыгал... правда, не так удачно, – Степа угрюмо замолчал. Он не любил вспоминать эту историю. Года три назад поехал в отпуск. Коротая время до вылета, пошел с приятелем на берег. На противоположном берегу, у пепелища, плакала женщина. За ее подол держалось двое ребятишек.

– Что она? – спросил Степа у другой женщины, стиравшей на мостках белье.

– Не видишь, что ли? Без крыши осталась. А годом раньше муж помер...

– Не повезло, – вздохнул Степа и перемахнул на противоположный берег. Не допрыгнул самую малость, с головой окунулся в омут. А на другой день купил женщине дом и весь отпуск приводил его в порядок. Об этом знали только Сима да он...

С улицы в вагончик ворвался холодный воздух. Рослый ненец в малице, вошедший вслед за Лукашиным, стукнулся о косяк.

– Ань торово! – поздоровался он.

– Здравствуй, – поднялся навстречу Степа.– Чего стали?

– Озеро, – встревоженно ответил Лукашин. – Вэль говорит, ключи в нем. Лед худой...

– Ага, худой! Провалиться можете, – подтвердил ненец и откинул башлык. Под ним гривой вздыбились жесткие, воронова крыла волосы.

– Рискнем, что ли? – Лукашин вдавил голову в плечи, словно продрог, куснул онемевшие губы.

Помолчали.

– Береженого бог бережет, понял? – Степа оделся и, кивнув пастуху, с ним вместе вышел.

Они вернулись минут через сорок, отряхнулись от снега, от мелкого, застрявшего в складках одежды льда, выпили по стакану крепкого чая и, что-то тая во взглядах, не спеша закурили. Вокруг толпились вышкари и трактористы, но вопросов никто не задавал.

– Должен выдержать, – сказал наконец Степа. – Мы в трех местах лед проверяли. Должен! Ключи стороной обойдем.

– Тогда в путь, – решил за всех бригадир вышкомонтажников,

– Вы как хотите, а я по льду не согласен, – выдался вперед маленький, весь в ржавой щетине тракторист.

– Что, Веня, слабо?

– Ты не бухти, – угрюмо возразил товарищ его, худой, в шапке с надорванным ухом. – Не за себя боимся... Технику везем. И люди – не мусор. Первушин вон какой парень был... потеряли.

– Силком никого не заставляют, – отводя глаза, сказал Лукашин. – Добровольцы найдутся?

– Само собой, – беспечно, лихо ухмыльнулся Водилов.

– И я, и я... – раздались голоса.

– Зря вы это, ребята, – устало отмахнулся высокий тракторист. – Ей-богу, зря. Мы тоже люди, понимаем...

– Не обижайся, – хлопнул его по плечу Лукашии.– Ребята погорячились.

Все растеклись по местам. Началась переправа, закончившаяся к четырем часам.

Небо предутреннее было отчетливо, всё в крупных и ярких звездах, белых, словно ромашки. Они свисали так близко, что хотелось коснуться застуженными руками, погреть задубевшие ладони.

Вот тусклой синевы поубавилось, и все вокруг стало сереть, как часто бывает под утро. Вдруг сверху откуда-то, неизвестно кем брошенный, упал длинный луч, и горизонт, им ополосованный, вспыхнул и засиял. Минутою позже сияние разошлось, достало до купола, но за его контурами небо оставалось темным, как нефть. Но вот и оно, словно от искры, занялось синим и желтым пламенем. Два цвета, столкнувшись, слились воедино, и вверх взвился серебряный змей. Он заиграл, зареял, все заслонил собою, а когда унесся прочь – из множества невидимых помп выбрызнули оранжевые, розовые, зеленые струи. Они перемешались, сплелись, выгнулись, расплескались, ударившись друг о дружку, – цветных брызг стало несчетно. Их капли, их пламя отражались на снегу, отпрыгивали и, на лету срастаясь, превращались в радужные языки, а языки – в огненные столбы. Тундра, ослепленная неистовым бунтом света, бросала робкие, благоговейные тени, и, быть может, лучше и прекраснее, чем эта, в иные часы унылая, земля, теперь не было ни одной земли на свете.

– Разыгралась, холера! – ворчал Лукашин, а у самого глазки изумленно сияли, и в них отражалось исступленное буйство огня.

С берега поднимался последний трактор, и это стоило доброго фейерверка.

– Небо-то, а? – восхищенно шептал Станеев, впервые увидевший северное сияние, и подходил то к одному, то к другому: что же, мол, вы не восхищаетесь? Уставшим до смерти людям было не до восторгов, но и они задирали головы, следя за причудливой игрой света.

– Поет небо, – отозвался Вэль, усаживаясь в нарту.

– Куда ты на ночь-то глядя? – заволновалась Сима. – Ночуй!

– Я стадо каслаю... помощники молодые... надо ехать, – ткнув одного из оленей хореем, Вэль скрылся в сиянии.

– Сгинет ведь! Что ж вы одного-то его отпустили?

– Не сгинет. Он тут вырос, – успокоил Симу Лукашин. – Ну, с богом!

Часу в седьмом, срезав угол, переправились еще через одно озеро. И Лукашин отослал всех спать.

Станеев улегся, но к нему подошла Наденька. Увидав через окошко хилое деревцо, стала допытываться:

– Откуда оно прибежало?

Станеев, импровизируя, принялся сочинять сказочку.

– Жила-была сосенка на свете, дерзка, смешлива, как многие девчонки на свете. Но вот подросла, дружка встретила. И скоро у нее сын родился. «Гуленыш! Ублюдок!» – указывали на парня завистницы. А он рос, зубастел. Когда заговорил – об отце спрашивать стал. «Нету его, в дальние края уехал...» – глаза уводя, отвечала мать. «Пусть хоть и в дальние... найду...» – решил кедренок и отправился по белу свету. Шел полем, шел лесом. До-олго шел! «Не ты ли отец мой?» – спрашивал у встречных деревьев. Те только ветками колыхали, дескать, ошибся, малый! Может, и встретился среди них отец кедренка, но не признал или не признался. А парень из лесу вырвался на простор и оторопел: пустыня снежная перед ним, ни деревца, ни кустика. «Как так? – думает. – За что природа землю эту обидела? Ну вот вам, я здесь корни пущу!» И пустил. И стал родителем во-он того леса... – закончил Станеев и показал девочке на темнеющий вдали Лебяжий.

– У тебя тоже нет папы? – заглядывая ему в глаза, спросила девочка.

– У меня и мамы нет, – улыбнулся Станеев и затормошил девочку.

– А как же ты родился? – не отставала Наденька.

– Он инкубаторский, – с ухмылкою вставил Водилов. – Это очень удобно: кого не встретит, тот и отец.

– Заткнись! – поставив девочку на пол, Станеев, точно медведь-шатун, всплыл на Илью.

– Не бей его! Пожалуйста, не бей! – закричала Наденька. Он опомнился и, сдерживая гневную дрожь, выскочил на улицу.

Болотоходы растаскивали вагончики по острову. Буровую вышкари потянули дальше. Станеев, затерявшись среди деревьев, оттирал разгоряченный лоб снегом. «Инкубаторский... надо же брякнуть такое!» – остывая, негодовал он. Ни семьи, ни дома у него не было. Отец так и не вернулся с войны. Мать умерла в сорок третьем. Все детство прошло в детдоме. Один из воспитателей, офицер, вернувшийся с фронта без руки, усыновил его, и ненадолго, вернулась иллюзия родительской ласки. В крещенские морозы, поехав в район за продуктами, Алексей Прохорович сбился с дороги, замерз. Юрку снова взяли в детдом. Он убежал, едва закончив четыре класса. Страна Советская велика, а он исколесил всю ее из конца в конец, путешествуя, где пешком, где на попутной подводе, где на крышах поездов. Ночевал под кустом, в стогах и нередко в милиции. Лет шестнадцати через милицию его пристроили в ремесленное, обязав посещать вечернюю школу. И снова ему повезло. Снова попал в руки опытного педагога. Николай Егорович, мастер, был чем-то похож на детдомовского воспитателя. И когда его хоронили, рослого, спящего с тихою улыбкой, Станеев все ждал, что мастер поднимется, возьмет за руку и приведет в мастерскую...

Но чуда не произошло. Мощного, еще недавно несокрушимого человека сразил рак. Это была третья потеря. А позже Станеев со счета сбился. Казалось, вся жизнь состоит из одних только потерь. Но теперь они не воспринимались столь трагически. Притерпелся, должно быть. Бродяжничество, армия, завод, два курса университета, и – после года заключения, куда угодил за драку, – подался в бичи. Теперь вот сюда судьба закинула. Как все сложится, как?..

А, не все ли равно! Не стоит тревожиться. Бич вчера, бич сегодня, бич во все времена!.. «Не понравится – смоюсь!..» – решил Станеев, отмахиваясь от обступивших тревог.

– Поди-ка сюда, сизарь! – позвал Лукашин. Он стоял под сосною, разорванной у корней, провалившись корчажистыми короткими ножками в снег, раскачивал мохнатую, в зубчатом куржаке ветку. – Топор в руках держал?

– Случалось.

– Тогда дуй к Степану. Во-он в тот барак. Мы его под жилье приспособим, – доверительно, словно лучшему своему другу, шепнул Лукашин. – Заживем на все сто!

Степа выворачивал сгнившие плахи.

– Друг! – восторженно закричал он и протянул Станееву лом. – Давно тебя жду!

– Доверяешь?

– Бич, он хоть и не первого сорта, но – человек.

– Ага, ну я оправдаю, – иронически хмыкнул Станеев и, подняв тучи пыли, принялся орудовать ломом.

– Это не дело, – остановил его Степа.– Сначала плюнь на ладошки.

– Ладно, плюну, – попадая в тон, согласился Станеев. – Подставляй.

– В кого плюете, славяне? – с ходу подключаясь к разговору, спросил Водилов. Не дождавшись ответа, пожевал злые тонкие губы и с ничего не значащим осуждением бросил: – Нельзя, некрасиво.

– Ты этим агрегатом управлять можешь? – спросил Степа, вручая ему гвоздодер. – Тогда включай!

И скоро все трое, сноровисто и в лад, принялись за дело. Водилов за все время не произнес ни слова, словно сердился на кого.

– Обедать, красавчики! – возникнув в оконном проеме, позвала Сима, всем по очереди поулыбалась и – ласковая сирена! – уплыла. На плечах, точно деревянные плавники, в такт ее шагам покачивалось коромысло.

– Бабенка-то с магнитом! – Водилов пощипал себя за нос, словно хотел убедиться, не увязался ли нос за Симой. – А магнит, он всех к себе тянет.

– Не бабенка, а Серафима! Слышь ты? Серафима Анисимовна, – отончавшим злым голосом выкрикнул Степа, больно стискивая Водилову руку.

– Припоминаю.

Кисть у него онемела. На коже отпечатались вмятины от каменных Степиных пальцев.

– Сукин ты сын! Завистник! – ткнув его в бок, сквозь зубы процедил Станеев.

– Ну, ну! Без увечий! – с трудом высвобождаясь, усмехнулся Водилов. Усмешка казалась наклеенной.


6

В столовой уписывали щи Лукашин и какой-то старик, дремуче заросший бурой шерстью. Такие же бурые волосы курчавились на его костистых, в страшных вервиях жил руках. Под мощными, выдавшимися вперед надбровьями невянущими смородинами мерцали умные проницательные глаза, из мшисто-короткой, но густой бороды улыбались толстые развернутые губы.

– Чай да сахар, – сказал Станеев, вспомнив это неизвестно откуда павшее на ум приветствие.

– Какой там сахар, повидло! – покосившись на Лукашина, возразил Степа. – Или ты съел его, Паша?

– Повидло у нас не водится... была директива Павла Григорьича, – подыграла мужу Сима.

– Здоровы будьте, молодцы удалы! – приятным, намеренно приглушенным басом сказал старик и поднялся. Он был не выше Станеева, но костью шире и, должно быть, много сильней.

«А ведь они схожи! – подумал Лукашин. – Надо же, надо же!»

– Экие телесные ребята! – пожимая вошедшим руки, басил старик. – А я Истома, Кащей мест тутошних. Конурку-то по пути видали? Вот, моя, стало быть, конурка.

– Вот уж верно, Кащей! – изумился Водилов, оглядывая самодельный, из оленьих шкур Истомин костюм. – Видать, есть здоровьишко!

– Пока не жалуюсь, – шевельнул бровищами старик и, оберегая хлипкую бригадную мебель, осторожно присел. – На щи пожаловали? Аппетитные щи, в аккурат по хозяюшке.

Водилов ухмыльнулся.

Поулыбавшись ему и каждому, старик снова принялся за еду, ел вкусно, причмокивал, изредка оглядываясь на счастливо хихикающую повариху.

– Бог спасет, – сказал, насытившись, однако лба не перекрестил.

– Ты что, дед, в бога веруешь? – тотчас прицепился Водилов.

– А как иначе? Не верить – не жить.

Водилов нашелся не сразу, хотя представился случай почесать язык.

– А ты видал их... троицу-то эту?

– У меня и без троицы есть за кем присматривать.

– Значит, не видал... На слово веришь?

– Верю не всякому зверю. А молюсь тому богу, который в людях.

– Ишь ты! Еще один стихийный философ, – покосившись на Станеева, сказал Водилов. – С причудинкой.

– Не без этого, – согласился Истома и, повернувшись к Лукашину, в полную силу пророкотал: – А место, Паша-друг, вы отменное выбрали! Берегите ее, планетку-то эту, не захламляйте!

– Не выбирали – пути нет, – многозначительно кашлянул Лукашин. – Потому и тормознулись.

– Ежели надо – проведу... – начал было Истома, но Лукашин пригрозил ему глазами.

– Пойду начальству докладывать. Наверно, втык будет.

– Скажи, мол, курсом идем верным, – прокашлявшись, сказал Степа. – Массы выразили полное единодушие, хотя и не знают, куда идут.

– Массы и не должны знать, – усмехнулся Водилов. – Массы должны созидать... Им этого вполне достаточно.

– Худо едите, работнички! – с обидою упрекнула Сима.– Видно, харч не по губе?

– Харч что надо. Жаль, повидла нет в рационе, – с полным ртом отозвался Станеев. Он с изумлением косился на крепкого старика, который, точно размороженный мамонт, вдруг ожил и затрубил, призывая сородичей, но ему отозвались уже измельчавшие потомки. «Какой человечина!» – думал Станеев, испытывая неизъяснимое волнение, когда Истома зорко и ласково взглядывал на него.

– Ты не захворал, Степа-золотко? – шепнула Сима, ладонью коснувшись мужнина лба.– Лица нет...

– Зуб разболелся... и кости ломит.

Все болезни свои Степа переносил на ногах. Думал, и эту как-нибудь переможет.

Лукашин, пройдя в другую половину вагончика, настраивал рацию, вызывая скороговоркой:

– База! База! Я пятый. База!

– Слышу, Паша! – точно стоял рядом, ясно отозвался Мухин. – Вы где?

– На Лебяжьем застряли. Как слышно? Прием! – вкладывая в этот вопрос иной, обоим понятный смысл, спросил Лукашин.

– Хорошо, хорошо слышно, – одобрил Мухин. – Почему на Лебяжьем?

– Так все потому же: пути нет дальше. Вот и Истома так считает.

– Верно, верно, Иван Максимыч, – поддакнул Истома. – Пути, значит, нету. Топко тут.

– Ну что ж, до связи. Может, к утру что-нибудь придумаете?

– К утру крылья не вырастут. А без них нам не выбраться.


7

– Бараки куда с добром! – говорил Истома, шагая сугробистым берегом Курьи. Он был крупнее своего спутника, но – странная вещь! – не проваливался. Лукашин то и дело вяз мясистыми, как у быка-шароле, ногами и отчаянно ругался. – Я тут приглядывал за ними, ровно сердце чуяло, что новы хозяева появятся.

– Хозяева-то явились, да мозги дома забыли;

– Чем недоволен, Паша?

– Обогреваться как будем? Одни бочки железные. Наших людей они не обогреют.

– Сложи кирпичные.

– Я не химик: из снега кирпичи не выплавлю.

– Зачем из снега? Верстах в двадцати целый склад готового. Когда-то станцию строить собирались, да не собрались, на ваше, выходит, счастье.

– Верно ли, Истома Игнатьич?

– Как то, что перед тобой стою.

– Ну спасибо, выручил ты меня! А то хоть криком кричи. Или самолетом заказывай из Уржума...

– Услуга за услугу, Паша. Чаишко у меня вышел. Ссуди пачечек десять. После чем хочешь верну: рыбой, мясом или грибами.

– Не обижай, гамаюн! – подсчитывая в уме, сколько и чего может выменять у линейщика, чтобы обеспечить рабочим разносол, говорил Лукашин. – Но если продашь – купим.

Они вышли к стрелке, у которой река разделялась на два рукава. Ближняя заберега подтаяла и парила.

– Землица бочок себе греет.

– Вот скажи кому, мол, в Заполярье теплые источники – разве поверят? – развел руками Лукашин.

– Ты в сараюшку мою заглядывал? Нет? Загляни. У меня там вроде купальни. Бывает, с обхода ворочусь – мозжат косточки. Плюхнусь в корыто, погреюсь – отпустит боль.

– Знатно устроился!

– А как же: не на год приехал!

– Не тоскливо тут одному-то?

– Обвыкся.

– Где, говоришь, кирпич-то? Я хлопцев пошлю.

– Одни не найдут. Провожу.

Они воротились. Подле вагончиков, уминая снег, давя юную поросль, крутился болотник.

– Эй! – загремел во всю мочь Истома. Как из огня головешку, выхватил из кабины невзрачного востроглазого тракториста, тряхнул за шиворот. – Ты сеял тут, пакостишь?

– Пусти! – словно висельник дрыгая в воздухе ногами, хрипел тракторист. – Пусти! Вам же дорогу торю!

– Я те поторю! Я поторю тебе, змей! – взвился Лукашин, с трудом расцепляя зачугуневшие Истомины клешни. – Тут лес – всей тундре награда, а ты...

– Над кустиками крокодиловы слезы льешь, а человека душат – не жалко! – судорожно хлебая ртом воздух, проклекотал мужичонка и, смертно обидясь, пошел прочь. – Для вас, для сволочей, старался.

– Эй, погоди! – окликнул Лукашин. – За кирпичом надо съездить.

– Пошел ты... к ежовой матери!

– Вот пес. Ну и пес! Ты бы полегче с ним, Истома Игнатьич!

– Вгорячах-то гневен бываю... сорвался, – вконец расстроенный тем, что сосняк поувечили и что человека обидел, смущенно винился Истома.

– И следовало проучить. Пускай не проказит. А только владай руками. Очень они опасные у тебя!

За кирпичом поехали Станеев и Степа. Вел трактор Водилов.

– Отсюда напрямки, – проводив их, сказал Истома и, оттолкнувшись, плавно заскользил на лыжах под горку. – По левую руку, сами увидите! – прокричал уже издали.

Трактор взревел под уклон, сломав траками козырек нависающего перед ним сугроба.

– Вон уж видно, – сказал Степа и сипло раскашлялся.

Деревянная крыша сарая, в котором хранились кирпичи, вероятно, надолго была задумана. Но вот поработал здесь маленький червячок-древоед, и земля, словно чуждаясь, отстранилась, просела. Источенные древоедом столбы провисли, обнажив скрытые от людского глаза пороки; крыша упала; она уже не защищала кирпич, а сама, одряхлев, догнивала на нем, и потому наружные четыре слоя вместе с древесной трухой пришлось выкинуть.

– Еще разок наведаемся, – прикинул хозяйственный Степа, когда сани были нагружены. Он был в испарине и мелко трясся. Ноги стали ватными.

– Не захворал, Степа? – взглянув на него, спросил Станеев.

– Ноги как протезы, понял. И в голове звон.

Прикрыв его запасным полушубком, Станеев задремал. Проснулся, когда завязли и трактор бессильно дергался и дрожал. Под гусеницами, выше осей, заволоченных грязно-леденистой серой жижей, хлюпало и сосало.

– Суши весла, – виновато усмехнулся Водилов и заглушил мотор.

Забыв о наказе Истомы держать вдоль насыпи, он взял напрямки, и – вот влезли.

– Без тягача не выбраться, – вздохнул Станеев, выскочив из кабины. Тревожась за Степу, спросил: – Идти сможешь?

Степа кивнул, посмотрел на небо.

– Буран будет.

И верно: вскоре повалил снег, тяжелый, липкий. Исчезли из виду все ориентиры.

– Надо к дороге рулить, пока не сбились, – сказал Степа.

Каждое слово давалось с трудом. Рвал мучительный кашель. Стряхнув с воротника и шарфа снежную насыпь, он брел за спутниками и упрямо внушал себе: «Не падай! Держись, не падай!» А силы кончались. Давила болезнь, давил падавший крупными хлопьями снег. И Степа не выдержал.

– Вставай, Степа! Вставай, слышишь? – тормошил его подскочивший Станеев.

Водилов, ушедший вперед, воротился и что-то ворчал, но из-за ветра его не было слышно. Степа опустошенно, тупо хлюпал, встал на колени, а с них, еще не веря в себя, поднялся во весь рост.

– Лебяжий-то проскочили! – при свете фонарика взглянув на часы, прокричал Водилов. Кружили четвертый час. Где трактор теперь? Где дорога? Бредут по тундре, а она велика: хоть день иди, хоть месяц – человека не встретишь. Если уж очень повезет...

Их не искали еще, потому что надеялись: выберутся. Но Лукашин приказал жечь факелы, стрелять. Факелы гасли, а выстрелы звучали глухо, как из-под соломенной скирды.

К утру – минуло около суток – пурга поутихла, и на Лебяжьем связались с базой.

– Сейчас вылетим. Беру с собой врача, – тотчас откликнулся Мухин. Прямо из Курьи послал на поиск два вездехода, прочертив водителям разные маршруты.

Вертолет прибыл в район Лебяжьего и кружил теперь над тундрой. В иллюминаторы до рези в глазах вглядывались Раиса, Мухин, Лукашин. Отсчитав, сколько примерно можно пройти за сутки, Мухин очертил на карте зеленую окружность, велел летчикам облетать ее по периметру. Если потерявшиеся не найдутся – удлинить радиус.

Запас горючего вышел – сели, заправились и снова описывали круг за кругом.

Заблудившиеся оказались много ближе расчетного периметра. И около полудня вторых суток на них, от усталости, холода и голода полумертвых, наткнулся проверявший капканы Истома.

– Сбились? Ух, язви вас, самоходы! – ворчал он, приспосабливая лыжи под носилки. Взвалив на них слабо протестовавшего Степу, пошел спереди. Сзади лыжи поддерживали Водилов и Станеев.

Избушку линейщика занесло с крышей. Были вызволены двери да окно.

– Ловко замаскировался! – срывая с бровей сосульки, бубнил Водилов. Распухшие неповоротливые губы выпускали лишь некие подобия слов.– Нора...

– Да я и сам вроде крота, – едва различая слова, посмеивался добродушно Истома. Велев раздеться, всех осмотрел. Кроме Степана никто не ознобился. Истома достал из подполья спирт, натер больного и, смазав обмороженные места медвежьим салом, укутал в полеть. – А вы в баньку пожалуйте, гостеньки дорогие!

«Банька» – просторная кабина в сарае с большим долбленым корытом и двумя кранами – парила без печки, без каменки.

– Дед, не снится ли мне это? Дерни за ухо! – говорил Водилов. Но когда старик потянулся к его уху, отпрянул и прыгнул в горячую минеральную ванну.

– И ты туда же, сынок, – подтолкнул старик Станеева. – Долго не размывайтесь. Обед ждет...

Обед был княжеский. Редко принимавший гостей, Истома расщедрился, выставил копченую медвежатину, варенья, стерляжью уху, строганину. Степа, через силу сглотнув две ложки клюквы, снова лег. Зато приятели его воздали должное кулинарному искусству хозяина.

– Дюжи, дюжи, ребятушки! – похваливал Истома звериный их аппетит, но и сам не отставал.

Все уметя со стола, они ощущали в желудках приятную весомость. Водилов похлопывал себя по вздувшемуся животу, расслабленно бормотал:

– Еще бы музыки, и можно на боковую.

Истома снял было висевшую над столом балалайку, но, оглянувшись на Степу, повесил обратно.

– Как-нибудь после. Степшу разбудим, – сказал вполголоса.

Станеев, отпыхиваясь, расспрашивал про лес на Лебяжьем. Ведь не сам же он по себе появился.

– Лес, паренек, моих рук дело. В первую же вёсну в тайгу сплавал, семян набрал, саженцев навыкапывал... Думал, не приживутся, а они вон как вымахали!

– Про сиротинку-то, выходит, не зря сочинял! – затягиваясь сигаретой, хмыкнул Водилов.– Прорицатель!

Станеев не слушал его, задумавшись об этом полуграмотном старике, великом заботнике о земле. Казалось бы, что тут особенного: ткнул в землю прутики, семена кинул... Но ведь из семян-то лес вырос. Прекрасный лес, людям на радость!

Водилов поперхнулся, мотнул головой и смял в длинных, медленных, словно задумавшихся пальцах сигарету.

«Славный ты мой старикан, чудесный!» – восторгался Станеев и, сам того не замечая, завидовал Истоме.

«Так вот помру... кому нужен?» – тяжело, хрипло дыша, думал Степа. Красные испятнанные щеки его располыхались, губы покрылись белою ржавчиной. Временами он бредил, звал Наденьку. Но девочку к нему не пускали. Она рвалась, умоляла слезно:

– На минуточку, тетя! На чу-уточную минуточку-уу!

– Нельзя, маленькая, заразишься, – Раиса, поджидая санитарный самолет, не отходила от больного. За стеною плакала Наденька, причитала Сима.

– На мину-уточку!

– Лихо-то, лихо-то какое!

– Прекратите! – не выдержав, крикнула Раиса и захлопнула дверь. Но косяк рассохся, и удручающе однообразные Симины причитания проникали в щель.

– Тебе что, ты устроена, – всхлипывая, заунывно твердила Сима, досаждая врачихе. – А тут жизнь рушится. Умрет – куда я с тремя-то?

Больной закричал, заметался. Сима под шумок проникла внутрь и, горестно покачивая головой, пришепетывая, мелкими шажками приближалась к мужу, ведя за руку девочку.

– Степа-а.... Степушка-а!

Степа глядел на нее белыми вывернутыми глазами и заученно повторял:

– Наденька... зорька моя!

«Меня не зовет, – перестав причитать, отчужденно думала Сима. – Ну да, из жалости женился... Первый муж помер... теперь этот... Эх, доля моя кукушечья!..»

Кое-как выпроводив ее, Раиса заперла дверь на защелку и побежала в контору.

– Не до вас, подождите! – услышав вежливый стук, сердито отмахнулся Горкин и склонился над картой, лежавшей на столе. – Вторую скважину лучше всего поставить в середине купола. Есть вероятность, что...

– Нет, это вы с вашим куполом подождите! – ворвавшись к ним, закричала Раиса. – А я не могу. И тиф ждать не будет!

– Тиф?! – Мухин оторвался от карты и отрешенно, еще не проникнувшись этим опасным и непредвиденным событием, повторил: – Тиф... дда! Это неприятно.

«Какая женщина! О!» – Горкин забормотал извинения:

– Я думал, что это не вы... я думал...

– Тиф, Ваня, самый настоящий! – Раиса обошла его, точно это был стол или кресло, и подступила к мужу. – Надо немедленно – да, немедленно! – всем без исключения сделать прививки.

– Мы это организуем, – хмурясь, пообещал Мухин. – Займись-ка, Эдуард Григорьич. Сначала в поселке сделайте профилактику, потом – в бригадах.

– Я сейчас, сейчас, Раиса Сергеевна! – Горкин излишне суетливо выскочил на улицу, а на морозе, уже остынув, вдруг остановился и, сам того не заметив, вслух произнес:

– Да! Вот это да!

В большой, трудно обозримой в ночи тундре приткнулся поселок – пятнышко на белом ее наряде, – а уж человек и того меньше, может, пылинка, а может, песчинка. Только тесно стало вдруг человеку под просторным, до последней звездочки выстуженным небом: малая эта физическая величина ощутила в себе неимоверные силы и одно желание. «Если б эта женщина была моей, я бы...» Горкин забыл, куда шел, снова вернулся к конторе, заглянув в окно, но Раисы там уже не было.

Раиса вернулась в медпункт. Подле больного, обнимая его, сидела Наденька.

– Сейчас же уходи! Сейчас же! – вся побледнев, закричала Раиса и накинулась на Симу: – Вы что, ребенка убить хотите? Хотите, да!

– Так ведь со слезами пристала, – переполошившись, залепетала в оправдание женщина, загородила девочку подолом, словно подол мог оборонить от болезни.

– Птичка моя! – зашевелился Степа, открыв воспаленные красные глаза. – А я голосок твой слышу и сообразить не могу: не то сон, не то явь... Близко не подходи, зоренька! Видишь, какой я страшный?

– Не страшный! Не страшный! – рванулась к отцу Наденька, но Сима перехватила ее на пути, шлепнула и прижала к себе. – Пусти! Пусти! Ты нехорошая!

Сима еще сильней прижала ребенка, опустила глаза, в которых недобрая шевельнулась зависть. Так не должно быть, не может, чтоб ребенок больше, чем мать, любил отца. Да и за что? за что? Он только семя бросил, а женщина месяцами носила в себе плод, в мыслях наговаривала еще не узнанному, но уже такому близкому дитю самые заветные слова на свете, потом лежала маялась в родах, всю ее крючило, дергало, ломало, душило болью и криком, потом дышала вполсилы, чтоб не разбудить слишком сильным, неистово влюбленным дыханием, копила в себе сладкое молоко и питала, стараясь отдать все, до последней капли. А сколько было тревог и бессонниц, когда Наденька заболевала корью или грудницей, потом простыла и ее лечили, да прямо в больнице чем-то отравили: пищей несвежей, что ли? И семь или восемь дней, глаз не смыкая, Сима носила ее на руках по больничному коридору, с ужасом видя, как распухает ребенок от плазмы, которую ввели ему под кожу. Дыхание слабело, губки посинели, а бледное личико было в холодном липком поту. «Если умрет она, если умрет, и я тогда тоже... я вон в то окно выброшусь... Выброшусь, и только! Господи! господи! спаси ты ее! Спаси, и ничего мне больше не надо!»

И Степа с Севера прилетел, сутками топтался под окнами, но обезумевшая женщина не замечала его, как не замечала никого, кроме дочери. А дочь, кровинка ее, клеточка, самое дорогое, самое маленькое и беззащитное существо в семье, умирала. И только чудо ее спасло, верней, человек, хороший врач, профессор Шапиро. Он случайно оказался в той больничке, и Сима, услыхав о знаменитом педиатре, пала ему в ноги. Через неделю Наденька пошла на поправку.

– Степа, золотко, скажи ты ей...

Степа, посмотрев сквозь нее, вскинулся и забормотал:

– Волки! Вон, вон... зубами ляскают...

Раиса ввела противотифозную сыворотку и Симе и девочке и почти силком вытолкала их из медпункта:

– Уходи! И девочку уводи. Скорее!

Часом позже стали подходить присланные Горкиным рабочие. Начался прием.

Сима, успокоив раскричавшуюся после укола Наденьку, сидела дома и думала о безрадостной прошлой и неопределенной будущей жизни. «Вдруг не выживет, как я тогда? К кому прислонюсь?» – грызла все та же неотвязная мыслишка.

Усыпив Наденьку, погляделась в зеркало, припудрилась и наладилась в контору. Рабочий день давно кончился, но в кабинете Горкина горел свет.

– Деньжонок бы мне... Степа-то занемог! – обратилась к геологу Сима.

– Зайди в бухгалтерию – выпишут.

– Растратилась я, вся начисто растратилась...

– Я же не касса взаимопомощи! – раздраженно отмахнулся Горкин.

– А если я ручку вам... ручку поцелую? Не откажите бедной женщине! – Сима схватила его за руку, чмокнула между большим и указательным пальцами. Горкин, содрогнувшись от омерзения, вырвал руку, отпрыгнул.

– Фу, рабья душа! – пятясь, рычал он, а женщина, став у порога, расстилала доверительный сообщнический шепоток:

– Мне много не надо, ягодка! Мне лишь бы на первый случай! Услужи, а уж я век благодарна буду...

– Сколько тебе? – шаря в кармане, спросил Горкин. Придется потратиться. Без денег эта психованная баба отсюда не уйдет.

– Да сколько не жаль... поди, не обидишь?

Горкин кинул на стол шесть или семь десяток и отвернулся.

– Спасибо вам! Спасибочко! – Сима опять рванулась к его руке, но не достала, хотя достать могла легко: не старалась. Дело-то сделано. Складывая десятки, прятала от Горкина холодную злобную усмешку.

«Семь червонцев за здорово живешь... Ловко выманила, мошенница!» – чувствуя себя одураченным, хмурился Горкин. Он не привык давать в долг, если не был уверен, что вернут с лихвой. Но Сима об этом не знала.

Санитарный самолет между тем прибыл и, забрав Степу, вылетел. Сима увидела его на взлете.


8

Уж трижды сходили на Лебяжий тракторы, а Саульский отмалчивался. «Из списков нас вычеркнул, что ли? Мы пока еще числимся», – думал Мухин, глуша в себе тревогу и лихорадочно переправляя на остров все, что было возможно.

Двадцать восьмого февраля – утро румяное разалелось – в Курье приземлились два тяжелых вертолета, прибывших из Уржума. Шла планерка. Старший из летчиков, тугощекий, как утро, румяный, молодцевато доложил:

– Прибыли в ваше распоряжение.

– Прибыли... – спохватился Горкин и прикусил ус. «Прибыли... как же так? Радиограмму-то я не отправил!»

– Вот и прекрасно. Давно вас ждем, – удивляясь его смущению, сказал Мухин и, закрыв планерку, отметил авиаторам маршрутный лист.

– Лебяжий? – насупился старшой, прочитав маршрутку. – А в главке толковали про Белогорье...

– Не беспокойтесь, вы свое получите.

– Тогда порядок. Главное – обеспечьте нам фронт работ! Чтобы не гонять борта пустыми.

– Это уж не ваша забота! – резко осадил пилота Горкин и, взглянув на Мухина, тотчас потупился. Он редко смущался, а если смущался, то умел это скрыть. А Мухин смотрит на него изучающе. Просвечивает как рентген. «Может, сознаться? Ну, забыл, с кем не бывает?»

Радиограмма была липовой. Но хоть как-то мотивировала задержку на Лебяжьем: «Дальше двигаться невозможно. Вынуждены базироваться на Лебяжьем. Ждем вашего решения. Мухин». Не передав ее, Горкин совершил первое предательство, осознав это только теперь.

Случилось это вот как. Время было позднее. И Татьяна Борисовна уже заперла аппаратную. На всякий случай спросила:

– Передать сейчас или утром?

– Можно утром. Сейчас вряд ли кого застанем, – Горкин взглянул на часы: девять. От нечего делать, спросил: – Вы почему до сих пор здесь?

– Игорь улетел на Р-8. Одной дома скучно.

– И у меня вечер свободен. Музыку любите?

– Кто ж ее не любит? – Татьяна Борисовна покраснела. Она давно ждала приглашения. «Вот новости! Смутилась...» – удивился Горкин. Но он не понял. Татьяна Борисовна разрумянилась оттого, что не ошиблась в своих ожиданиях.

– У меня есть приличные записи.

– Я зайду.

– Была музыка. Был коньяк. Словом, один из вечеров, которые запоминаются надолго.

О радиограмме забыли.

– Что ж, – изобразив беспечность, сказал Мухин, – будем считать, добро дано. Давайте форсировать. Игорь Павлович вплотную займется передислокацией. Я – обустройством Лебяжьего... А вы, – Мухин посмотрел на Горкина, щелканул черта на пепельнице. – Вы пока осваивайтесь...

«Как же это я опростоволосился? – корил себя Горкин. – Связался с этой стервой – мозги раскисли... Надо кончать с ней... надо кончать!»

Мухин разрешил ему заниматься в своей библиотеке, которую долго и тщательно собирал и всюду возил за собой. Среди специальной литературы хранились три клеенчатых тетради. Горкин, обнаружив их, с жадностью вчитывался в каждую строчку. Однажды за этим занятием его застал Мухин, но сделал вид, что ничего не заметил.

Тетрадки, исписанные мелким бисерным почерком, могли послужить основой интереснейшей монографии. Четвертую – Мухин хранил ее в столе – Горкин выудил позже. Она принадлежала другому человеку. «Ваня, тебе завещаю, – было вихлясто выведено на первой странице. – Доведи наши домыслы до ума. Ен...» И дальше невразумительная кривая. Но Горкин уже встречал эту подпись на старых приказах. «Это же клад, клад! – ликовал Горкин. – Но... как им воспользоваться?»

– Я случайно наткнулся на ваши записи... прочел, – предварительно все обдумав, начал Горкин.

– Читай, не жалко.

– Что же вы не публикуете это? Ведь это... вы понимаете, что это значит?

– Немножко, – усмехнулся Мухин. – Осталось Саульского убедить. И, кроме того, проверить факты...

– А если напечатать в дискуссионном порядке?

– Начнутся турусы на колесах. А мне аргументы нужны, доказывающие состоятельность прогиба... Что же касается статейки...

– Статейка, простите меня, – перебил поспешно Горкин, – лучший способ обратить на себя внимание.

– Я предпочел бы, чтоб нас оставили без внимания... пока не добьемся результатов, – рассмеялся Мухин.

– Ваня, – подав им чай, подключилась Раиса, – по-моему, Эдуард Григорьевич прав. Без внимания вас не оставят... если ты имеешь в виду Саульского. И заручиться поддержкой журнала не лишне.

– Не только! Не только журнала, – нажал Горкин. – Если вашу статью, я берусь ее подготовить... подпишет какой-нибудь корифей...

– Может оказаться, что мы ошиблись... Не стоит заранее шуметь. Давайте лучше наоборот: сначала докажем, потом шум поднимем.

– Решай сам, – отозвалась Раиса и села подальше от света. – Тебе виднее.

– Решим все вместе. И, собственно говоря, уже решили, предпочтя Белогорью остров.

– Но вы позволите мне... отредактировать ваши записи? Я уверен, вскоре они понадобятся.

– Редактируйте. Но не забывайте, что прежде всего вы главный геолог.

Горкин нахмурился, оттолкнул чай.

– Я не в упрек, Эдуард Григорьевич, прости! – начал оговариваться Мухин. – Я только хотел сказать одно... одно... – Мухин растерянно постучал пальцем по лбу, смущенно признался: – А вот что одно, не помню. Старость!

«Если стар – зачем женился на этой женщине?» – поставив их мысленно рядом, Горкин нашел, что Раиса не пара Мухину. В экспедиции есть только один человек, кому может подойти эта женщина.

«Чего он хлопочет? Уж слишком старается!» – наблюдая за Горкиным, думала Раиса.


9

И людей, и огней, ими зажженных, в Курье поубавилось. Остались вагончики геофизиков, механический цех и два-три мухинских домика. Но Горкина, брившегося перед зеркалом, это не занимало. Он брился, насвистывая куплеты тореадора, и все глядел на свое отражение. Через окно, то удаляясь, то приближаясь, светила ранняя звездочка. С помощью зеркала Горкин повелевал этой звездой: мог устранить ее, мог сдвинуть на лоб или на грудь.

«Звезда должна быть на груди!» – решил Горкин и подмигнул человеку в зеркале. Этот человек его понимал. Этот человек ему нравился. С ним можно вольно расстегнуть ворот, о чем угодно посудачить. Это – друг, который никому не проболтается.

– Слушай, старина, – Горкин снова подмигнул отражению, – мы тридцать шесть лет вместе и не надоели друг другу. Не странно ли это?

– Нет, не странно, – столь же ослепительной улыбкой и подмигиванием отвечал ему собеседник. – Мы с тобой – тень и свет...

– Ну, ну! Кто тень?

– Да, если угодно, я, – мудро уступил зеркальный двойник. Он вообще был покладист.

– Тень и свет... – хмыкнул Горкин. – Неплохая гармония! Что ж, выпьем за это!

Он освежился, достал коньяк и налил перед сном традиционную рюмочку.

Коньяк ежемесячно посылал отец. Разумеется, за наличные, с учетом почтовых затрат. Такого рода обмен – товар – деньги – заменял им обременительную переписку. Посылка, полученная из Одессы, оповещала, что папа Горкин, бухгалтер на ликероводочном заводе, благополучно здравствует. О том же свидетельствовал денежный перевод Горкина-сына.

– За сморщенное яблоко! – вытянув уставшие за день ноги, сказал Горкин-младший и кивнул двойнику. Двойник понимающе усмехнулся.

Звезда, отраженная зеркалом, сияла там, где положено быть звезде, – на лацкане. Звезда сулила успех. Прижав ее пальцами, Горкин вспомнил отцовскую притчу. Героем притчи был ловкий юноша, который спас от разбойников чародея. Чародей привел его в тайный сад. Там, среди множества пышных деревьев, росла искривленная старая яблоня с тремя плодами. «Сорви желтый, – сказал благодарный волшебник. – И ты станешь умным». – «А разве я глуп?» – усмехнулся юноша. «Тогда красный сорви. Он даст тебе богатство». – «Мое богатство – ум», – снова возразил старику юноша. «А вон тот сморщенный плод даст безраздельную власть над женщинами...» Волшебник еще не договорил, а юноша сорвал плод и проглотил его вместе с семенами.

– Какое из яблок выберешь ты? – испытующе, словно стоял перед волшебною яблоней, спрашивал Горкин-старший.

– Позволь мне умолчать о моем выборе, – уклончиво ответил Эдуард.

«Он далеко пойдет!» – подумал отец и одобрительно кивнул, предоставив с тех пор сына самому себе.

Звезду в зеркале закрыла чья-то тень. Заскрипел снег за окном. Недовольно заворчала собака. Горкин спрятал коньяк в тумбочку, надел галстук.

– Мы вместе с Игошкой. Рад? – впустив пушистую белую лайку, спросила Татьяна Борисовна.

– Бесконечно, – буркнул Горкин. Он думал, все кончится одним вечером. Но вечера повторялись. Татьяна Борисовна входила во вкус.

– Игошка... это в честь Игоря?

– Он заслужил это. Первого пса – злой был тварюга! – я Женькой звала, – улыбнулась Татьяна Борисовна и мягко упрекнула: – Ты мог бы принять у меня шубу.

– Разумеется, мог бы, – проворчал Горкин и положил ногу на ногу. – Интересно, а как будет назван третий?

– Ты сердишься... я что-нибудь сделала не то? – Татьяна Борисовна закурила и села около его ног.

– Не отправила радиограмму... Па-ачему не отправила?

– Я... я просто забыла, Эдик!

– Не называй меня Эдиком! Я тебе не собачка! – закричал Горкин и, отшвырнув ее руку, вскочил.

– Прости, милый... прости! Я ужасная дура!

– Прости... – раздувая крылья горбатого носа, шипел Горкин. – Ты хотя бы в журнале ее зарегистрировала?

– А это можно?

– Нужно, идиотка! Мухин посмотрит... решит, что я под него копаю!

– Эдик, бойся не Мухина. Он тебе ничего не сделает. Саульского бойся. Если узнает, что ты заодно... растопчет! Может, как раз кстати, что я забыла... Давай отправим другую, от тебя лично. Пусть знают, что непричастен.

«Она не такая уж дура!» – Горкин заинтересованно посмотрел на Татьяну Борисовну, пощекотал ее за ухом.

– Ты все-таки порядочная дрянь!

– Хорошо, хоть порядочная, – горько усмехнулась женщина. Он деспотичен и зол, но, в отличие от Игоря, настоящий мужчина, от которого и не такое можно вытерпеть. – Ведь я ради тебя... Самой мне это не нужно...

– Если б ты была поумнее, – вздохнул Горкин и немножечко приоткрылся, – то, наверно, поняла бы, что Мухин мне нужен. Просто необходим.

– В роли мальчика для битья? – вскинула брови Татьяна Борисовна. Ах черт, он, кажется, недооценивает эту бабу! С ней надо держать ухо востро!

Горкин стал приветливей. Предложил выпить. Разогрел мясную тушенку, сварил кофе, не тот суррогат, которым угощала Татьяна Борисовна, а натуральный, из только что размолотых зерен.

После третьей рюмки гостья скисла, расплакалась.

– Ты нисколько, нисколечко не уважаешь меня!

– Разговор в самых кондовых русских традициях!

– Да, да, не уважаешь! Тебе Мухина нравится! Ненавижу эту дебелую самку!

– Возьми себя в руки! – предчувствуя истерику, холодно сказал Горкин.

Татьяна Борисовна оробела, утихла.

– Сейчас... я сейчас, – залепетала она, а слезы текли и текли, размазывая по щекам тушь. Горкин не удержался и приласкал ее. Этот пункт в сегодняшнюю программу не входил.

– Идол мой! Зверь мой! – бормотала Татьяна Борисовна спустя полчаса и целовала его волосатую в дряблом жирке грудь.

Игошка негодовал, скребся в дверь.

– Твой пес домой просится.

– Не гони меня, милый! Еще немножко!..

О, если б на ее месте была та медлительная, чудная женщина! Если б ее пальцы зарывались в эту шерсть! Ее губы шептали всякую нежную чушь, которая на устах этой агрессивной алчной самки звучит кощунственно.

– Я провожу вас, – сказал он вежливо.

– Не стоит. Я и без того отравила тебе весь вечер, – скорбно улыбнулась Татьяна Борисовна. Ее кротость обезоруживала.

– Вытри глаза. Мурунов может заподозрить.

– Бедный мой Игорь! – вздохнула Татьяна Борисовна, но пожалела не его – себя.– Ты не надумал?

– Пока нет. – Татьяна Борисовна, решив убить двух зайцев, подбивала Горкина Мурунову в соавторы. – Если б он сам предложил... Тогда другое дело.

– Предложит, можешь на меня положиться. – Из тамбура, едва не сбив их, выскочил Мурунов. Татьяна Борисовна не растерялась: – Ликуй, Игорек! У нас есть надежный соавтор! Твоя женушка расстаралась.

– Ликую, – пробурчал Мурунов.

– Он, кажется, недоволен? – стараясь сохранить достоинство, обиженно бормотал Горкин. – Если так, я не навязываюсь,

– Не сердись, милый! – исступленно зашептала Татьяна Борисовна. – Завтра он сам будет просить... Вот посмотришь!


10

Мурунов не заглядывал домой неделями. Выталкивал последние блоки из Курьи, собачился с вышкарями, а тут еще на шестой буровой случился прихват инструмента. Две ночи бился, устраняя аварию. На третьи сутки почти уснувшему на ходу Рубану раздробило два пальца. Пришлось срочно везти его к Раисе.

– Тебя и самого пора в больницу! – сделав операцию, говорила Раиса.

– Неплохо бы, но кто заменит?

– Посоветуйся с женой... – с издевкой сказала Раиса.

– С женой? Ты что имеешь в виду?

– То же, что и ты.

Мурунов вскочил и, не разбирая пути, помчался домой. Татьяны не было. Не зажигая света, сидел, ждал. В серванте стояла водка, но пить не хотелось.

По нужде выйдя на улицу, услышал их голоса.

«Ликуй! Твоя верная женушка расстаралась...»

«Сука!» – хотел выкрикнуть Мурунов, но вместо этого пробормотал не то «ура», не то «ликую».

Какими праведными смотрит глазами! Растленная тварь! Может, впервые он посмотрел на нее не как муж, а как чужой, не прощающий подлости человек.

«Господи! Да неужто я ослеп?»

Схватив полушубок, Мурунов, покачиваясь, шагнул через порог.

– Куда ты, Игорь? – Он не ответил.

«Наверно, пошел сводить счеты!» – решила Татьяна Борисовна и стала раздеваться, роняя под ноги перчатки, шубу, теплую кофту. Оставшись в одной рубашке, подошла к зеркалу. «Пусть, пусть! Люблю, когда мужики дерутся!»

А по улице чуть ли не саженными скачками удирал Горкин. Некрасиво, но когда за тобой гонится пьяный идиот, лучше отступить.

– Стой! Слышишь, Эдя? Стой! – тяжко топая следом, кричал Мурунов.

Горкин наддал еще крепче. Такой прытью мог бы гордиться опытный спринтер. Перемахнув овражек, взбежал на холм, отдышался.

«Теперь не догонит! – Тяжелый сбивчивый топ Мурунова слышался где-то далеко позади. – А если он с ружьем?»

Дома, запершись, достал новенькую, недавно купленную штучную тулку, но с ужасом вспомнил, что все припасы оставил в конторе. «Все! Теперь он меня кончит!» – кроме дверей есть еще ничем не защищенное окно, и Горкин сдвинул к нему все, что было громоздко. Однако баррикада, составленная из шкафа, тумбочки и кровати, вряд ли сможет защитить.

Топот между тем приближался.

– Ага, закрылся! – бормотал Мурунов. – А ну открывай!

– Не дури, Игорь! Сядешь... или «вышку» получишь, – стараясь не выказать отчаянного страха, уговаривал Горкин.

– Простят... – спокойно, со скрытой насмешкой, возражал Мурунов. – Примут во внимание, что я взвинчен... Открывай, а то хуже будет... Татьяна там... в крови плавает...

– Пош-шел! Пош-шел вон!!! Кричать буду! – Горкину тотчас представилась огромная красная лужа. В ней – тело, только что лежавшее на той вон кровати. «Господи, господи... он же псих! Он способен на все!» Почти потеряв сознание, Горкин забился в угол. Что-то загрохотало, и в лоб ему впился осколок стекла. «Прощай, папа! Я не оправдал твоих надежд...»

Отвалившись к стене, Горкин тупо ждал последнего мгновенья. Это мгновенье было нестрашно. Страх остался по ту сторону жизни. Еще секунда, быть может, две, и – конец! Всему конец! Как глупо и несправедливо!

На него рухнула торчком поставленная кровать, загремел шкаф, отлетела в сторону тумбочка. Через окно ломилась смерть...

– Ты плохо выглядишь, – сочувственно сказал Мурунов. – Неужели терзают угрызения совести?

– Зачем выбил окно? – осмелев, закричал Горкин.

– Надо же было как-то войти.

Ветер метнул в окно охапку снега. В комнатушке, еще недавно такой уютной, стало холодно и уныло. Мурунов подобрал скомканное одеяло, прижал его над проемом кроватью и удовлетворенно покачал головой:

– Надо будет оформить как рацпредложение. Оплатишь коньяком. Имеется?

– Там, в тумбочке, – Горкин приходил в себя с трудом. Из ранки на лбу сочилась кровь. Кровь была и на воротнике рубашки. Жег стыд, но более всего донимала усталость, явившаяся после пережитого страха. Боялся смерти... чудак! Да разве посмеет его тронуть этот очкастый вахлак?

Мурунов, потягивая коньяк, с любопытством оглядывался, чему-то ухмылялся.

– Гарун бежал быстрее лани... Но Горкин оставил его позади.

Свинья! Как хлещет! Коньяк-то лучший из лучших!

– Суду все известно, – Мурунов допил коньяк, собрался выкинуть бутылку в окно, но покрутил ее в руках и передумал. – Да, известно. Но допрос есть допрос.

– Не паясничай!

– А я не паясничаю, мой милый! – жестко сказал Мурунов. Зрачки за стеклами очков заострились, стали колючими. – Я спрашиваю, давно ли вы... спите?

– Если твоя жена не дает мне прохода, это еще не означает, что мы в связи.

– Бедный Иосиф! Во всем виновата моя жена. Клевещешь ведь, а?

– Клянусь тебе, нет! Пришла, расплакалась. Сказала, что устала от твоих пьянок, от неустроенности, что покончит с собой, если...

– Если ты с ней не переспишь. И ты, как истинный человеколюбец, не смог отказать...

– Перестань! Я говорю то, что было.

– А что было?

– Да ничего ровным счетом! Она просила, чтоб я стал твоим соавтором.

– Но ты отказался.

– Разумеется, – Горкин вызывающе вскинул голову, встопорщил усы. Сейчас его звонкому голосу позавидовал бы конферансье. – Можешь оскорблять меня сколько угодно! Но в конце концов... плевать я хотел на твою «подушку», а вместе с ней и...

– Не торопись! Не торопись договаривать! – с веселой, с грозной улыбкой посоветовал Мурунов и подбросил бутылку. Комлеватый, жилистый, он, по-видимому, таил в себе неуправляемую страшную силу, которой следовало поостеречься. – А то опять побежишь... если успеешь.

Он запустил бутылкой в зеркало. Зеркало удержалось на гвозде, но треснуло, и Горкин увидел свое изображение, рассеченное трещиной надвое. «Плохая примета!»

– Люблю разрушать. Особенно чужое. Все расходы можешь отнести на мой счет.

– Пустяки. Не стоит считаться.

– Ты истинный джентельмен. И как джентельмен обязан...

– Нет! – закричал Горкин и вскочил, и, обретя силы, заметался по комнате. – Между нами ничего не было.

– Мне легко доказать обратное. Только стоит спросить Татьяну. – Мурунов заметил ружье, подобрав, разломил стволы. – Только стоит спросить, и ты пожалеешь, если соврал...

Он перекинул ружье через колено. Стволы выгнулись, точно ивовые прутики.

– Так спросим?

– Нне ннужно.

– Тем лучше. Ты обязан на ней жениться...

– Но слушай... я должен привыкнуть... к этой роли! Дай время!

– Привыкай. До завтра. – Мурунов отвернулся и глухо сказал: – Я потому хлопочу... жаль мне ее! По-человечески жаль. И если у вас получится – живите.

«Чтоб ты сдох, благодетель!» – мысленно пожелал ему Горкин.

- Выйду как зашел, – сказал Мурунов и, отодвинув кровать, выпрыгнул в окошко. На секунду опередив его, за угол метнулась Татьяна Борисовна.

– Ты довольна, львица? – не оглядываясь, спросил Мурунов. – Ты должна быть довольна.

Татьяна Борисовна вышла из укрытия. Мурунов редко ее удивлял, но сейчас удивил. Еще недавно исполнявший любой ее каприз, он вдруг показал характер и буквально смял Горкина. Горкин трус, и не только трус. Но разве сама она об этом не догадывалась? Догадывалась и закрывала глаза, предавая себя, предавая мужа и, быть может, еще что-то более важное...

– Идем домой, Игорь! – робко позвала Татьяна Борисовна, увидав, что он свернул в сторону. – Я сварю тебе кофе.

– Ты яду в него не подсыплешь? – спросил он дурашливо. Непостижимый человек! Когда ему скверно, когда невыносимо – напяливает на себя шутовскую маску.

– Что ты городишь? Перестань!

– И в карты не проиграешь?

– Игорь, прошу тебя... идем!

– Я переночую в конторе. Привет! – он сделал ручкой своей бывшей супруге и уже из темноты посоветовал: – Не забудь пса назвать Эдькой. Эдя! Эдя! Г-гав!


11

Боль каждый по-своему переносит. Один кричит, стонет, охает; другой, сцепив зубы, молчит; третий, обманывая себя, твердит: боль – это не боль, только представление о боли. Мухин, когда поднималось давление, а в последние годы оно подскакивало все чаще, падал без сил и каким-то воспаленным, лихорадочным зрением глядел через боль на мир, и мир тогда окрашивался в багровый и черный цвета. Глаза выламывало, виски пучило. Как в детстве когда-то, если нестерпимо болела голова, хотелось пробить череп и выпустить из-под него боль. Но как ни рассуждай, что ни выдумывай, твоей болью никто не переболеет. И тревогами твоими никто не перетревожится. Пора к ним притерпеться, смотреть на все с философским спокойствием, но хорошо быть философом, когда ни за что не отвечаешь. Разве что за самого себя.

Да, пошаливает давление! Раиса двести двадцать намеряла. Так и в ящик сыграть недолго. Повременить бы!

Молчит Саульский. А он не из тех, кто поступается однажды отданным приказанием. Молчит, а тут уж пусковая на носу. Негодовал бы, метал бы молнии лучше, чем так вот молчать. Тягостна эта изматывающая неопределенность!

Горкин вылетел в Уржум и, вероятно, прилетит с новостями. Энергичный молодой человек. Едва успел появиться – жену у Мурунова увел. Может, и к лучшему. Вконец извела Мурунова эта издерганная вертихвостка.

Ох, чертова гипертония! Ох! Голова лопается. Надо бы сходить в аппаратную. Что там в бригадах?

– Лежи, лежи! Не пущу! – Раиса тут же укладывает его в постель.

– На связь нужно, Раечка!

– Сама выйду. Скажи, что кому передать, – спокойные сильные пальцы жены запутались в его мягких редеющих волосах, ласково погладили гудящую вспухшую голову.

– Спроси Мурунова: скоро ли справится. Бурить надо.

– Спрошу. И даже накачку дам. От твоего имени.

– Накачки не надо. Он после всего... в себя еще не пришел.

– Жалеешь? Горкин не пожалел... он скоро всех вас разденет до ниточки.

Мухин, нахмурясь, отозвался не сразу. Он не терпел лобовых выводов.

– Жизнь наша всякой всячиной напичкана. А самое главное в ней – работа. Вот и суди, Раечка, людей по работе.

– Работу и с добрыми помыслами делают, и с дурными.

– Как бы там ни было, человек в деле ломает себя, лучше становится. То же и Горкин... Он, знаешь, очень одаренный геолог. По поводу прогиба высказал немало интересных соображений. А слабости... у кого их нет?

– Умный ты у меня... как страус, – невесело вздохнула Раиса и убрала руку.

– Почему страус, а не утка? – улыбнулся Мухин.

– Ну, какая ты утка? Ты – страус, – упрямо повторила Раиса и, склонившись над мужем, шепнула в лицо, словно это была тайна: – Он бегает быстро и прячется хорошо.

Поцеловав его, Раиса отправилась в аппаратную. Татьяна Борисовна только что приняла радиограмму. «Лебяжий зпт Мухину, – читала Раиса. – Немедленно объясните свои действия тчк Саульский».

– Все объясним в свое время. А пока свяжите меня с пятой.

– О, у нас новая власть! – удивился Мурунов, вышедший на связь.

– Со временем все меняется, Игорь Павлович: власть, мужья, клички собак... – быстро взглянув на Татьяну Борисовну, сказала Раиса. – Но давай по существу. Когда забурка?

– Не позже чем в пятницу.

– Молодцы.

– Не понял, – дурачился Мурунов. – Повтори.

– Молодцы, говорю. Что нужно?

– Немножко везенья.

– Вышлю с попутным вертолетом. Что еще?

– Из главка что-нибудь было?

– Пока ничего, – схитрила Раиса. Зачем до времени людей волновать? – До связи.

– До связи.

В бригаде Прудаева шли испытания. Скважина дала воду.

– Готовимся к переезду на Лебяжий, – сообщил мастер.

– Не тяните, – сказала Раиса и попросила журнал. – Скажите, вы передали радиограмму о причинах задержки на Лебяжьем?

– Конечно, – уверила Татьяна Борисовна и тотчас нашла нужную страницу. Радиограмма значилась под номером 104-а. Почему с индексом? И почему так густо вписан текст? Скорее всего «рд» не отправили. И зарегистрировали задним числом. Подозрительна и готовность, с которой радистка открыла нужный лист. Впрочем, сейчас не это главное. Нужно решить, что сказать Мухину. Или скрыть до поры? От него вряд ли скроешь. По лицу угадает.

Приглядевшись к жене, Мухин медленно погрозил ей широким раздавленным пальцем.

– Ты что-то утаиваешь, Раечка! А ну сознавайся!

Раиса молча подала радиограмму Саульского.

– Наконец-то! Что же он так поздно?

– Думаю, есть на то причины, – уклончиво сказала Раиса и, уводя разговор, спросила: – Ты не устал Ваня? Я о Севере говорю...

– О Севере? – Мухин задумался, мелко поморгал и тихо-тихо ответил: – Устают те, кто с собой носится. А у меня ноша легкая.

– Может, уедем отсюда? Не совсем, хотя бы на время, – торопливо поправилась Раиса, увидав, что муж морщится. – Подлечишься, потом вернемся.

– Так оно, – согласился Мухин и тронул сердце: «На сколько ж тебя хватит?» Вспомнилось, как отец, вернувшись с войны, сидел за столом, пил, пел, подыгрывая себе на гармошке. Трехрядка вдруг взвыла, упав с плеча. Отец ткнулся щекой в мехи. В глазах стыло удивление, которое даже смерть не могла убить.

– Так оно, – голосом, от которого Раису передернуло, повторил Мухин. – Да ведь на мне должок висит... Рассчитаюсь, тогда посмотрим.

– Рассчитаешься... если позволят.

– А кто запретит? Теперь уж не смогут. Снимут с должности – рабочим пойду. Однако что же мы Саульскому-то ответим?

Но отвечать не пришлось. Утром – легок на помине – прибыл Саульский.


12

– Гора двинулась к Магомету, – с видимым спокойствием заключил Мухин и сделал попытку встать.

– Лежи уж, лежи. Тем и спасешься, – сердито сверкнув недобрыми красноватыми глазками, проворчал начальник главка.

– Если будете отчитывать, то покороче, – сухо предупредила Раиса.

– Отчитывать? – повернувшись всем туловищем, Саульский прикусил от удивления мундштук погасшей трубки. – Отчитывать... кгхм! Да его не отчитывать – судить надо!

– Вы все же короче, – еще строже напомнила Раиса, посмотрев на часы.

Горкин, едва удерживаясь от смеха, кусал ус.

– Однако... – яростно засосав трубку, проскрежетал Саульский и смерил женщину гневным взглядом. – Вам известно, с кем разговариваете?

– Я врач. И у себя дома. Пожалуйста, не курите.

Саульский вырвал из зубов трубку и, прижав пепел пальцем, сунул в карман.

– Даже у туземцев... кажется, в Новой Гвинее, – продолжала Раиса, – больной человек неприкосновенен.

Горкин выпустил изо рта слегка истерзанный ус и расхохотался.

– Я же докладывал вам, Сергей Антонович, – начал он, с веселой дерзостью выдержав свирепый взгляд Саульского. – Тут по моей вине застряли...

Раиса и Мухин уставились на него во все глаза, пытаясь вникнуть в причину, побудившую Горкина донкихотствовать. Это было великодушно, но Мухин привык сам отвечать за свои поступки.

– Я вел караван, – продолжал между тем Горкин. – На сто шестом километре тормознулись. Чтобы не терять зря времени, я приказал начать монтаж... В конце концов Курьинский прогиб обещает...

– Я не просил тебя... – резко перебил Мухин. – Я не просил вас быть козлом отпущения!

– Вот, вот, – проворчал Саульский, зорко следивший за их перепалкой. Ему нравилась молодая горячность Горкина; нравилось органичное, лишенное всякой показухи бесстрашие Мухина, с которым сталкивался не впервые. – Окружил себя защитничками! В тундру забурился! А я везде тебя достану! Молчу, молчу! – уступил он следующему очень решительному напоминанию Раисы. – Твоя вина, Мухин...

– Да не только его! – перебил Горкин, вновь напоминая о себе. Но продолжать не стал: тут важно не переборщить.

– Твоя вина, – отметая его реплику, брюзгливо продолжал Саульский, – не поддается этическим оценкам. А с точки зрения государственной ты просто преступник. И пусть твой главный геолог не думает, что это он тебя выручил...

Горкин нервно передернул верхней губой и снова закусил ус.

– Здесь появились два смягчающих обстоятельства. Одно... о нем вам знать не нужно, – Горкин усмехнулся. Он знал немножко больше, потому что недавно говорил о прогибе с академиком Кравчуком. А тот вышел на первого секретаря обкома. И об этом состоялся разговор на последнем бюро. – Вот главное... В Совмине республики посоветовали как можно скорее разведать площади, которые по соседству с не полностью задействованным газопроводом Волохино – Уржум. И третья причина, – это уж я снисходя к твоей болезни говорю, – гипотеза о прогибе. Подтвердится – вместе порадуемся. Не подтвердится – выгоню с волчьим билетом. Если не уверен – пиши заявление сейчас. Учитывая болезнь, пока еще могу отпустить подобру-поздорозу, поскольку даже у туземцев больной человек неприкосновенен, – насмешливо закончил он, через пиджак нащупывая капсулу с валидолом. Моторчик тоже был не из лучших. Помимо промаха с прогибом Саульскому в обоих министерствах напомнили об умышленно завышаемых запасах месторождений, о невыполнении плана проходки.

– Вы, кажется, утомились, Сергей Антонович? – спросил министр и, щелкая стержнями швейцарской ручки, деликатно добавил: – Ну да, возраст...

О возрасте напоминал и первый секретарь обкома.

– Да, пора... пора на пенсию, – согласился Саульский. – Если дадите достойную замену. Такое дело варягу не доверю.

Это был его козырь.

По опыту, по умению ворочать миллионами рублей, решать судьбы тысяч людей, вооруженных первоклассной техникой, по охвату проблем, по смелости, по знаниям, наконец, просто по умению пустить пыль в глаза... Саульскому равного не было. Имя. Титулы. Звания. И – хватка.

«На пенсию хоть сегодня».

Он фанфаронил, зная, что и единого дня не протянет на пенсии. Такие люди, как он, умирают в пути. Или – у себя в кабинете. Так умер Енохин... Опять Енохин!

– Болей, да недолго! Сам кашу заварил, сам и расхлебывай, – ворчливо закончил Саульский и, одеваясь, неприметно сунул под язык таблетку.

– Один вопрос, – задержала его Раиса. – Вы «рд» когда получили?

– Какую «рд»? – тщательно выбирая слова, чтоб не зашепелявить, нахмурился Саульский.

– Которую отправил вам Горкин.

– Рая! – Мухин недовольно покосился на жену, пожевал губами. Она подозревает Горкина в интригах. К чему это?

Саульский тоже все понял. Будто вспоминая, потер лоб, хмыкнул:

– Давно или недавно, что могла изменить ваша радиограмма?

«Умница!» – Мухин мысленно поблагодарил его за увертку, откинулся на подушку и вольно вздохнул. «Рд»... не надо... не надо! – убеждал он себя. – Все это мелочи. Главное – прогиб».

Разговор с начальником главка дался нелегко: пульс едва угадывался. Посиневшие губы со всхлипом хватали воздух.

– Тебе нужно всерьез заняться здоровьем, – сказала Раиса, когда мужу стало полегче.

– Всерьез... ужасно серьезная мы нация! Хотя бывают исключения. Мой тятька когда-то говаривал: «Пьешь – помрешь, и не пьешь – помрешь...» С гармошкой помер... Когда соберусь – куплю гармошку...

– Нехорошо шутишь, Ваня, страшно!

– Что тут страшного-то? Человек потерял сознание – разве страшно? Так и смерть... теряешь сознание, только навсегда, – со смешной серьезностью философствовал Мухин. Боль из груди вытекла. И там, где боль была, теперь сухо и напоминающе жгло. – Ты про туземцев-то сочинила?

– Что мне еще оставалось?

– Очень кстати сочинила, – беззвучно смеясь, признался Мухин. – Я струхнул не на шутку.

– Знаю. Потому и врала.

Через окно виден был край неба, облитый тусклым багрянцем. Ниже его, по острову, рассыпался бисер электрических ламп. На коньке соседнего барака хлопал крыльями петух-флюгер, словно силился о чем-то предупредить, но вместо петушиного крика испускал тягучий жалобный скрип.

– Раечка, а как прячется страус?

– Глаза закроет и клювом в песок... Может, и не так, – покраснев, сердито поправилась Раиса.

– Похоже, что так, – усмехнулся Мухин и грустно повторил: – Похоже, что так...


13

Саульский привык, чтоб его встречали. Здесь словно и не заметили, что прибыл начальник главка. Мурунов, о чем-то споривший с Водиловым, сухо кивнул и тут же переключился на Горкина:

– Я заказывал две бочки соляры.

– А вместо этого привезли меня, – подхватил Саульский, но его юмор оценил только Горкин.

– Вами, к сожалению, дизеля не заправишь, – буркнул Мурунов и отвернулся.

– Наглец! Какой наглец! Есть в конце концов элементарная субординация, уважение к возрасту, к общественному положению... Что за развязность!

Сдерживая гнев, Саульский стремительно обходил буровую, отыскивая причину, которая позволит отыграться. Но – вот чертов очкарик! – ни к чему не придерешься. В вагончиках чистота почти больничная. На рабочей площадке тоже все честь по чести. Вот только возле устья... Тут что-то не то... Ну-ка, ну-ка!

– Мурунов! – позвал негромко Саульский, но Мурунов, что-то выговаривавший Водилову, досадливо отмахнулся. Саульский подошел к нему сам. – Вы почему отмахиваетесь, Мурунов?

– Мне некогда таскать ваш шлейф. Через два дня забурка.

– Наглец! – прорычал Саульский, но главный инженер забежал в дизельную. И все же этот неприветливый парень свое дело знает. А то, что он ведет себя вызывающе, так Саульский и сам с начальством не ангел. Представители министерств и в особенности ученые не раз жаловались на него в разные инстанции.

Лукашин, желая задобрить начальника главка, водил его по всем закоулкам, всячески расхваливая главного инженера.

– Видали? – показывая на устьевой комплект – новинку, недавно придуманную Муруновым, расписывал Лукашин. – Его предложение. А долото? А ключ автоматический? Чего ни коснется, то и усовершенствует. Беспокойный парень!

– Пьет?

– Вы сами у него спросите, – уклончиво сказал Лукашин и принялся выпрашивать для бригады сальники, клиновые ремни, унты. Саульский не слушал его и хлопал веточкой по голенищам утепленных сапог.

– Я вас спрашиваю, – прервал он Лукашина. – Вас. И потому отвечайте.

– Когда ему пить-то? Сами видите, как вол тянет.

– Почему не сообщили о нарушении приказа главка?

– Какого приказа? – удивленно вскинул бровки Лукашин.

«Школа Мухина...» – усмехнулся Саульский и, сломав веточку, дал голоса:

– О Белогорье что-нибудь слышали?

– Слыхал мельком. Оно, кажись, где-то на побережье...

– Там.

– Далековато, но, думаю, лет через пять и до него доберемся.

– Через пять?! – чуть не подпрыгнул от возмущения Саульский. – Вы должны были добраться сейчас... Там намечалась база.

– Разве? – искренне удивился Лукашин. – А я не знал.

– Врете в глаза!

– Врать – указания не было. Да если и укажете, так я погожу, – оскорбился Лукашин и достал часы, намекая: мол, время – золото.

– Что, в самом деле не знали? И разговора такого не было?

– Разговор возникал, – пожал плечами Лукашин. – А я так рассудил: если уж мы сообразили, что за Белогорье браться не время, так в главке-то поумней нас люди...

– Так, так, – исподлобья взглянув на него, подытожил Саульский. – Круговая порука? Что ж, мы еще вернемся к этому разговору. Теперь пригласите сюда Мурунова. Он довольно наглядно продемонстрировал свое пренебрежение ко мне.

– Не демонстрировал он... Такая натура! Когда пуск – тут все по струнке ходят.

– И вы?

– И я, – с тихим восторгом подтвердил Лукашин. – Хозяин!

Хвалил, а сам прикидывал: «Строгач как минимум обеспечен».

Но и после этого приглашения Мурунов появился не сразу. Перешагнув порог конторки мастера, буркнул:

– Водилов предлагает... как эксперимент, конечно, ввести в бригадах технологическую службу...

– Добавлять новую единицу? Какой резон? – ожидая возражений, спросил Саульский.

– Резон полный. Будет человек, отвечающий за всю технологию бурения... наше слабое звено.

– А мастер для чего?

– У мастера хватает обязанностей. А технолог пусть отвечает за проходку, за каждую аварию... и анализирует.

– Я обдумаю ваше предложение. Мне кажется, оно не лишено смысла. Теперь покажите мне вашу «подушку».

– Не могу, – категорично, но более или менее вежливо отказал Мурунов.

– Почему?

– Потому что через два дня пусковая. А тут прореха на прорехе. Потому что я инженер. Потому что болен Мухин.

– Слишком много «потому что». Ну бог с вами, – уступил Саульский и, выдержав паузу, поинтересовался: – Скажите, вы долго намерены разыгрывать оскорбленного?

– Оскорбленного? Вы о чем?

– О буровой на воздушной подушке. Разок обожглись... оттого, что в главке завелась какая-то моль. Но дело-то не должно от этого страдать!

– Этой моли... там слишком много.

– Почему не обратились непосредственно ко мне?

– К вам разве пробьешься?

– Изобрести – полдела. Главное – дать жизнь своему изобретению. А вы спасовали. Вот где характер-то следовало проявить. В наше время...

– Слыхали, – перебил Мурунов. – И в школах проходили. Я вам больше не нужен?

– Вот что... через месяц представите мне свои соображения о «подушке». Не позже чем через месяц.

– Могу представить после забурки, – хмурое лицо Мурунова осветила радостная улыбка. Какой он, в сущности, еще мальчишка! Но кажется, очень способный человек. Надо будет к нему присмотреться.

На острове выла одинокая собака. О чем она воет, эта продрогшая тварь?

– Эдька! Эдька! – донеслось из угольного сарайчика. Саульский прислушался. В сарайчике кто-то возился, всхлипывал. Заглянув внутрь, при свете тусклой закопченной лампочки Саульский признал в чумазой уплаканной женщине радистку. Она тюкала киркой по черной, смерзшейся, как бетон, угольной массе и размазывала по лицу слезы.

– А вот плакать-то ни к чему, – отняв кирку, Саульский наколол полный мешок угля, занес в дом и растопил печь. Татьяна Борисовна тем временем умылась, переоделась за ширмой и подала чай.

– Это, извините, не чай... бурда какая-то, – проворчал Саульский.

– Что?! – женщина выскочила из-за стола. От резкого движения халат распахнулся.

– Запахнитесь, – ворчливо посоветовал Саульский. – И не вводите старика в искушение. Пиала у вас есть? А крышечка? Я покажу вам простейший способ. Та-ак, в кипяток ее, пусть погреется. Теперь сюда три ложечки чаю. Наполовину зальем. Минута... еще минута. Долейте кипяточку! Теперь накройте. А то весь аромат утечет. Это гайвань называется.

Чай и в самом деле был много лучше того, которым угощала Татьяна Борисовна. Правда, чересчур терпкий. Но, отпив полчашки, она уже не замечала этой терпкости.

– Я лично готовлю себе часуйму: смесь соли, чая и сливок. Есть добрая сотня других способов. Но часуйма заменяет мне завтрак, – просвещал Саульский и посмеивался над собой. Он собирался отчитывать эту бабенку, а сам швыркал чай и нес какую-то ахинею.

«Старею... лет десять назад я бы не о чае с ней говорил», – думал Саульский. Управляя громадной геологической империей, он редко имел возможность запросто побеседовать с человеком. Теперь использовал ее, расспрашивал, слушал, думая о том, как далек он, стоящий на вершине административной пирамиды, от тех, кто составляет ее основание.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ



1

Исхудали морозы, исчахли – надолго ли... Может, опять войдут в силу, может, ухнут сплеча – земля пополам разломится?

Войдут ли, воспрянут ли: время к весне покатило. Лишь бы не тормознулось где на взгорышке, не шатнулось назад. Март месяц неожиданный: то обласкает, то скрутит в три погибели. Двойственный месяцок...

– Мир честной не обманешь, хоть сколь следы заметай! – устраивая подпечье, грозит марту Истома. – Хитришь, а мы тоже не пальцем деланы...

Станеев – он у Истомы в подмастерьях – сосредоточенно, истово месит раствор, кирпичи подтаскивает и все приглядывается, боясь упустить какую-либо мелочь.

– А ты не косись, паренек, ты спрашивай, когда непонятно, – посмеиваясь в лешачиную бороду, трубит Истома. – Секретов в загашнике не держу.

Станеев снует челноком: то из барака, то в барак, едва поспевая за оборотистым печником, и жадно впитывает в себя каждое его слово.

– Изба без печи – монашка: ни плоду, ни роду. А красного кочетка по жердочке пустим – никакая стынь не возьмет.

Сам Истома, осыпанный серебряным куржаком, не мерзнет, ведет кладь голоруким, внутренний жар проступает на его костистых, туго натянутых щеках каленым румянцем. Станеев, светясь от удовольствия, носится, носится, ни дать ни взять – птенец в первом полете. Дело захватило его до каждой поринки, до последнего волоска, душа оттого ширится, сладостно ноет. Хорошо, ох хорошо! Только боязно, что свежее, сильное чувство может потерять новизну, приесться.

Нет-нет да и остановится кто-нибудь и заговорит. Вот Сима, проходившая с коромыслом, поставила на тропинке ведра.

– Железина-то эта к чему? – спросила, указывая на громоотвод, который прилаживал Станеев.

– Железина? – морозно захрустев бородой, расплылся в улыбке Истома. – А чтоб громовой стрелой тебя или еще кого не задело. Водицей-то угостишь? Ух, студена! Огонь – царь, да и водица – царица!

– Счастливый, видать, человек? – с тихой завистью проговорила Сима.

– Ага, пронзительно.

– Вот, вот, – задумалась Сима. – Слова у тебя и те по-праздничному выражены. Где находишь такие, с особинкой?

– Сами на язык падают.

– Мне вот не падают почему-то. Должно быть, рос ты на солнечной стороне.

– Я солнышко-то в душе держу. Ему там уютно, и мне тепло. Ничего, не ссоримся.

– Складно ведешь, не сбиваешься. Ну, трудитесь, мешать не стану, – словно испугавшись чего, заспешила Сима, подняла коромысло.

– Наведывайся, когда хмарь одолеет. Юра, Юра, будет метаться, сынок! – Истома размашисто ширкнул спичкой о заслонку, взял огня и разжег бересту. – Дай дровец сюда сухоньких! У-ух как залопотал! Весело заживут хозяева! Миру им, ладу им!

Огонек, лизнув осторожно еще не обсохшие стенки, ударился о заслонку, пышкнул и замотал теплыми крылышками, приплясывая на сосновых чурочках. Станееву от радости кричать хотелось.

«Вот оно, вот оно! Руками можно потрогать! Как просто!» – думал он и тянулся ладонями к неугомонному, к резвому чудышку, распустившему дивного оперения оранжевый хвост.

– Ай да умельцы! Аи да жрецы огненные! – перешагнув порог, забалаганил Водилов. – Вот это весомо! Это вещно! Так сказать, достойный вклад неутомимых тружеников! Не то что некие расплывчатые теорийки бичующих полуинтеллигентов. Не так ли, Серафима... Анисимовна, кажись?

– Смени пластинку, приятель! – с неохотой отрываясь от своих грез, холодно посоветовал Станеев.

– Можно, – уступчиво согласился Водилов. – Если бы на жизнь нажать, как на клавишу: раз, и завертелась на других оборотах...

– Нажми, долго ли? – усмехнулся Истома.

– Пробовал... – съехал на шепот Водилов, а губы все так же выводили улыбку. – Не получается. Погреться-то можно у вашего светила?

Отворачиваясь от жара, открыл заслонку, кинул несколько принесенных с собой картофелин.

– Чем не преисподняя? Туда их... туда! – приговаривал, бросая в печку картофель. – Куда же вы, Серафима Анисимовна? А я печенками хотел угостить...

Но Сима не стала дожидаться печенок и, запрягшись в коромысло, тотчас ушла, обернувшись у входа на Истому.

– Бабочка-то эта, Сима-то, одна, что ль, бедует?

– Одна покамест, – рассмеялся Водилов, ворочая угли клюкой. На острое усмехающееся лицо падали огненные блики, высвечивая злые старческие губы, чуткий, вытянутый книзу нос, запавшие холодные глаза, тем довершая его сходство с бабой-ягой. – Потому и томится. Эй, уважаемый! Это я тебе, почтеннейший созидатель печки! Куда мыслями воспарил? Приземлись, языки поточим.

Улетела тихая радость. Была или не было? Та же печь, лишь дров поубавилось. Тот же рукотворный огонь, но в золотом, в солнечном сиянии добавилось мясного, кровавого цвета. Угли постреливали. На них коробились черные тушки картофелин. Водилов выхватывал их, обжигаясь, разламывал.

– Ест, – удивленно пробормотал Истома. – Ты гляди-ка, ест...

– Разве я один ем? Все едят... – возразил Водилов.

– Все, да тебе-то, должно быть, не до еды, – как бы про себя сказал Истома и засобирался. – Пойду, Юра. А утром опять наведаюсь. Еще одну печурку выведем, тогда уж сам тут командуй.

– А может, переночуешь, Истома Игнатьич? Поздно уже, – встряхнулся Станеев, которому жаль было расставаться со стариком. Успел к нему привязаться. Если б тяжелые, как лемехи, ладони Истомины коснулись его головы, Станеев почувствовал бы себя счастливейшим из людей! «Пожалуйста, дед. Ну, пожалуйста!» – просили его светившиеся ожиданием глаза. Старик, словно внял невысказанной мольбе.

– Сын у меня... такой же вот дубок был, да сгинул, – тяжко вздохнул старик и, не желая нагружать ближних нелегкой ношей своей печали, вышел. Шуршание лыж за окном скоро затихло.

– Вы бы еще клювом о клюв потерлись! – перекатывая в ладонях горячие картофелины, с насмешкой говорил Водилов. А глаза его грустили.

– Замолчи! Эй! – с тихой яростью потребовал Станеев и хрустнул побелевшими казанками.

– А если мне не молчится? Если кричать хочется?

– Я не шучу, имей в виду, – придвинулся на полшага Станеев.

– Да ведь и я серьезно, – по-петушиному прыгнул Водилов и облизнулся, точно кот на сметану. Станеев увидал в его скоморошеском воплощении себя, отступил, выхватил из огня картофелину и напряженно рассмеялся. Злость, толкавшая его вперед, утихла. Наплывший на глаза лоб распрямился, вспухшие вены расслабились.

– Жаль, жаль... Я ждал, что ударишь... – сожалеюще причмокнул Водилов, разломил и кинул в рот дымящуюся половинку картофелины.

– Смотри, рассыплешься.

– Не знаю, может, и не рассыплюсь, – Водилов поднялся, отошел в угол и, уперевшись лбом в стену, стоял недвижно, пока Станеев не усадил его снова.

– Что случилось, Илья?

– Мать умерла... – Водилов подал измятое, влажное, видимо в слезах, письмо. Какая-то Марья Петровна, наверно соседка, писала, что мать умерла легко, совсем не мучилась. «Собралась в магазин и упала. Хотели дать тебе телеграмму, да адрес долго найти не могли. Схоронили подружку мою, как положено. Квартира стоит закрытая. Приезжай и распорядись ей сам».

– Поедешь?

– Нет. Нет, не поеду. Не к кому.

– А отец?

– Отец нас бросил... Нет у меня отца...


2

Лукашин привез из Уржума жену. Мест у них было порядочно, и Мурунов, оказавшийся неподалеку, вызвался помочь. Он взвалил на спину два здоровенных тюка. Сзади, сгибаясь под тяжестью фанерных ящиков, кряхтел Лукашин. Стеше достался небольшой чемодан и сумка.

– Как гнездышко? – введя жену в выстуженную барачную квартиру, спрашивал довольно Лукашин.

– Побачим. – Стеша оглядела прихожую, с треском сорвала с вешалки женский платок, стремительно обследовала комнату и кухню. Ничего более из женских вещей не обнаружив, сунула платок мужу под нос:

– Чей?

– Не узнала? – покряхтывая под грузом, смущенно улыбнулся Лукашин. – Ко дню рождения тебе покупал. Нечаянно сунул в рюкзак и увез. Храню – близкая, понимаешь, вещь...

– А-а... – лицо Стеши пошло бурыми пятнами. Она выскочила на кухню и пылавшей щекою прижалась к стылому окну. Отойдя от гнева, виновато позвала мужа.

Слушая их перешептывания, покаянный Стешин смех и звуки, очень напоминающие поцелуи, Мурунов прощупывал тюки, в которых потрескивала как будто солома.

– Травка, что ли? – спросил у Лукашина, украдкой оправлявшего после объяснения рубашку. Голос был насмешлив, сух, хотя сценка, случившаяся за стеной, растрогала. Хотел смеяться над нею, над немолодыми, но еще не утратившими своего чувства людьми, а заговорил о травке, хрустевшей под белой осургученной материей.

– Травка? Нгэм... травка! – возмущенно выкинул перед собой кулаки Лукашин и расстриг тюк. Из него вывалились просяные веники. – Ты погляди! Травка... Этим веникам цены нет! Пшел прочь, прохиндей! – крикнул на Соболя, которого кое-как отмыл от Степиных красок.

– Ну вижу: веники как веники. В чем их великое назначение?

Из кухни выплыла укрощенная сдобная Стеша и, морща задранный, в теплых веснушках нос, беззвучно хохотала, уперев руки в широкие бедра. Она возвышалась над маленьким мужем, подмигивала через его голову выпуклыми черными глазами, и Мурунов подумал, что за спиной мастера такую груду мяса не спрятать. А все же это была надежная, крепкая спина.

– В чем? Вот в чем! – Лукашин, выхватив пучок веников, мазнул ими по давно не мытому полу, подняв облако пыли. – Кубанские! Просяные! Тещин подарок...

«Рехнулся он, что ли? Везти с Кубани – какая нужда? – думал Мурунов, едва удерживаясь от смеха. – Вокруг сосны: наломать веток – бесплатные веники».

– Попробуй! Истома враз копылья загнет. Тут каждая иголочка на счету.

– А в ящиках что?

– Тут, парень, того дороже.

В ящиках оказались клиновые ремни, сальники, пяток подшипников и разная железная мелочь. Лукашин любовно, с вожделеньем скупого рыцаря, перебирал привезенное им богатство и торжествующе объяснял, где и как доставал.

– Два вечера одного механика водкой накачивал...

– У тебя что, деньги лишние. Или ждешь – памятник за это поставим?

– Деньги – нет, не лишние. На «Волгу» откладывал... А памятники пускай футболистам ставят. Мне не за что...

Мурунова пригласили за стол, но он отказался, сославшись на занятость.

— Не хочешь – как хочешь, – свернул разговор Лукашин.– Была бы честь оказана.

– Не обижайся, Паша... Я правда спешу, – глухо сказал Мурунов, которому было не под силу видеть испытанное временем надежное счастье Лукашиных.

– Трудный парень. Искрученный весь какой-то, – вздохнул Лукашин.

– А ты поласковей с ним, Павло! Железо свое и то в ящик сховал, чтоб не мялось... А тут – человек, душа смутная: сомнешь – не выправишь, – шепотом подсказала Стеша, заглядывая мужу в глаза, чуть взбаламученные тревогой...

Время неприемное, но Раиса была в медпункте. Открыв Мурунову, усмехнулась:

– Ты заболел? Не поверю.

– Бывает, и черт поклоны бьет, – сумеречным приглушенным голосом сказал Мурунов и с трудом втиснулся в кресло. – Зуб выдернуть можешь?

– Хоть все... Болит?

– Пока еще нет, но кто застрахован? – пошутил Мурунов, испытывая лютое желание уснуть.

«Бедняга! – сочувственно покачала головой Раиса и ощупала его лоб. Лоб горел, а Мурунов, уперевшись локтем в подлокотник, уже тихонько посапывал. – Спи-ит... Ах, бедняга!»

Накрыв инженера своей шалью, принялась наводить порядок в аптеке. Он спал недолго, минут двадцать.

– Однако зачем я сюда пожаловал? – с трудом раздирая освинцовевшие веки, вспоминал Мурунов. – Ага! Хотел попросить у тебя аптечку...

Он был смущен и неожиданным сном, моментально его сразившим, и дружеской заботой Раисы, виновато забормотал...

– Ты извини... замотался.

– Ну вот еще! Что я, не понимаю? Подремли, если хочешь.

Дремать не пришлось. Под окнами взревел тягач. Пожимая руку врачихи, Мурунов задержал ее в ладони, благодарно поцеловал. Рука пахла духами и медикаментами.

– Смотри ты, умеет! – рассмеялась Раиса. – Где научился?

Этот смех слышался ему всю дорогу. Перекинувшись в кузов тягача, Мурунов дымил сигаретой, искоса взглядывая на Лукашина, нелепо и беззвучно разевавшего рот: голос глох в грохоте.

На полдороге тягач тормознул. Стало потише. «Дан прика-аз ему на запад...» – визгливый и резкий вдруг обозначился голос. А через бортик, закутанная до бровей, перевалилась Сима.

– Далеко ли? – хмуро спросил Лукашин, прервав пение.

– К Истоме Игнатьичу, – едва различимо, через шаль, ответила Сима. – Хочу груздочками для Степы разжиться...

У Истомы обедали. Выйдя из-за стола, Лукашин сказал:

– О груздях напрасно хлопочешь. Я твоей матери денег выслал. Она каждый день к Степану наведывается. Лучше пиши ему чаще... Он в дочке души не чает.

Истома, покосившись на женщину, стиснул в руке стакан с чаем. Стакан хрупнул, порезал руку.

– Степан-то муж ей, что ли? – спросил Мурунова, когда вышли на улицу.

– Что, приголубила? О-ох евы!..


3

– Ты пошто меня обманула? – думно уронив голову на руки, допрашивал женщину Истома.

Сима молчала. Ее разрывал нечеловеческий страх. Если б Истома кричал – на крик можно ответить криком. А он был укорительно тих, словно сама совесть.

– На деньги позарилась? А человеческое обмарала. Э-эх! – Истома стукнул ладонью по лбу. Мохнатая коричневая голова его подскочила и снова бессильно упала на руки. С грохотом оттолкнув колченогий стол, Истома выбодрился над ним, всклокоченный, гневный.

– А-а! – заверещала Сима по-заячьи и, виляя задом, поползла к порогу. Ползла зигзагами и у дверей зацепилась, упала на бок и затравленно заозиралась на страшного старика.

– На деньги, спрашиваю, срамница?

– А-а! – ничего не соображая, визжала Сима нелепо шарила выход.

– Нна тебе деньги! Нна! Давись! – Истома сорвал со стены кожаную охотничью сумку, выхватил кипу банкнот. Склейка разорвалась, и деньги рассыпались, закружились, густо покрыв до бесчувствия перепуганную женщину.

Истома вышел из-за стола, раздавив ногою какую- то упавшую посудину. Хруп этот, точно выстрел, подкинул Симу. Она брякнулась головой о скобу и выскочила на волю. Бежала, не различая пути. Ей было все равно – куда, лишь бы подальше от этого ужасного, дикого старика.

Если б знала, что кончится все так страшно! За сто верст обежала бы эту избушку! А все деньги – на них польстилась, придя в то утро сюда. Истома только что вернулся с обхода. Сбросив свой балахон, быстро собрал угощенье. Сима помогала ему. В хлопотах оба оттаяли, разговорились.

– Как же тебя прибило сюда, горюха? – участливо спрашивал Истома чуточку робевшую перед ним женщину.

– Нужда заставила.

– Вдовая, что ль?

– Бросовуха, – не моргнув глазом соврала Сима, зная, что ложь все равно откроется. Но это случится потом, потом, когда вину разделят пополам.

– И ребятня есть?

– Трое... А в моем положении и с одним накладно.

– Вот судьбина! Свела бобыля с кукушкой! – Истома нащупал за спиною на подоконнике ножницы и осколок разбитого зеркала. Придумав заделье, вышел. Явился не скоро, успев обкорнать и кое-как пригладить бурые беспорядочные космы.

– Ой! – Сима, вполне оценив его усердие, хихикнула.

– Чего ты? Аль видом страшон?

– Вид самый завлекательный. Лет с десять с себя состриг. А только напрасно. Волосы стильные были.

– Сильные? Сила-то, милая моя, не в волосах, а в телесах. Это про Самсона наврали, мол, волосье силой питало. А я верней верного знаю: дух да тело исполинят человека. Они же и покоя ему не дают...

– Видать, мяло тебя... без любушки-то?

– Спасу не было. Теперь старюсь... не тот стал. А раньше: проснусь – жена рядом мерещится. Трону боковину – холодная...

– Старишься, значит? – притворно вздохнула Сима, и встала, и засобиралась. – А я думала...

– Не думай, ягодка! Раздевайся давай! – охватив ее жилистым медвежьим заручьем, властно велел Истома. Не подчиниться ему не хватило сил. Да и чего ради упрямиться? Не убудет...

– А ты одаришь меня? –уж задыхаясь, уж млея в его объятиях, все же успела порядиться Сима.

– За этим не постою.

Потом опять пили чай, неторопливо беседовали. Кривым и черным, как крюк, пальцем Истома бренчал на балалайке. Сима остреньким, точно шильце, голоском протыкала плотный аккомпанемент:

– Све-етит месяц, све-етит ясный...

Истратив слова, безразлично спросила:

– Окладец-то честный тебе положили?

– Не обижает держава. Знает, что нелегко тут приходится. А мне деньги ни к чему. Всех-то расходов на спирт да на муку. Зарядами снабжают. Мех и мясо сам добываю.

«Неуж поскупится? Не должен вроде. Сердцем-то прост», – зудела подлая мыслишка. Приметив заношенную рубаху, предложила:

– Бельишко-то дай, выстираю.

– Ну? Вот одолжила, ягодка! Стало быть, и я в долгу не останусь.

– Не будем считаться. Ты лаской меня отогрел. Это всего дороже.

– Ласка во мне не порчена. Приходи. Вся твоя будет.

Прощаясь, Истома сунул в ее ладонь тугой, еще не расклеенный пакет. Не утерпев, Сима заперлась в сарайчике и дважды пересчитала деньги.

«Ого! Этак я живо богачкой стану!» Из глуби всплывшее воспоминание о муже неприятно кольнуло совесть, свернувшуюся котенком, но тут же погасло: «Велика беда! Кто узнает?»

С детства до замужества, сама себе отданная, полусытая, Сима всеми правдами и неправдами хотела избавить от похожей участи ребятишек и, еще не вырастив, копила для них приданое.

«Первый помер... и на Степана надежды мало... Выживет – нет, бог знает. А мне случай выпал – не упущу».

Теперь Симе было не до расчетов. Ополоумев от страха, она бежала, куда вели ноги, вязла в снегу, задыхалась.

Заметив на вешалке забытую ею плюшевую шубейку, Истома подобрал раскиданные на полу деньги, кое- как втиснул в чужой карман и стал на лыжи.

«Ишь стыд-то как гонит! Без ума летит баба!» – догоняя ее, думал Истома.

Услыхав погоню, Сима метнулась в сторону, присела, и ткнувшись лицом в сугроб, ждала развязки.

– Оденься, – кинув ей шубу, сказал Истома. – И не ходи сюда больше. Дорогу забудь.

Могучим комлем казался, ни ветру, ни времени не подвластным, а вот согнулся и, подтолкнув себя, медленно заскользил к неуютной темной избушке, сиротливо чернеющей посреди тундры.


4

Пока что жизнь, как говорит Мурунов, идет не по циркулю. Горкин ждал иного. Вместе со всеми рисковал, даже пытался взять на себя часть вины за остановку на Лебяжьем... Переиграл! Одернули, как мальчишку. Потом эта дурацкая женитьба... по оброку. Испугался? Нну! Впрочем, струхнул, чего там! Этот пьяный кретин был попросту невменяем. Мог шлепнуть под горячую руку. Ему – срок, а ты лежи-полеживай, не осуществив ни одного из своих замыслов. Пережил минуты унижения... А кто их не переживал? Ввел в свой дом эту вульгарную женщину. И пса ее, Эдьку... Что ж, можно и это вытерпеть ради конечной цели. Настанет день, когда имя Горкина зазвучит во всю силу. А пока...

Горкин усмехнулся, пошелестел письмом, которое вчера получил от своей бывшей сокурсницы Елены Майбур. «Мир тесен», – писала Елена. Их свел случай. Отредактировав мухинские заметки, Горкин послал их в геологический журнал. Елена служила там ответственным секретарем, что уже само по себе удача. Действительно, мир тесен. Поговорив на эту свободную тему, Елена дала дельный совет: «Заручись поддержкой какого-нибудь светила... Если хочешь, я посодействую. Есть авторитетный старичок, академик Кравчук. Думаю, он согласится быть третьим...»

«Толстушка неглупа!» – усмехнулся Горкин. О Кравчуке он подумывал. Тем более что старик однажды поддержал экспедицию самым действенным образом. Саульский, вероятно, и сейчас не догадывается об этом. Что ж, пусть будет третьим. Второй Мухин... А первым, если следовать алфавиту, окажется Горкин. В порядке бреда... как выражается Мурунов. «Не слишком ли часто я цитирую?» – усмехнулся Горкин и, услыхав чьи-то шаги, принялся раскладывать по ящикам зернисто-серый керн.

– Тут где-то бинт был, – открывая шкафчик, сказал Водилов.

Горкин инстинктивно недолюбливал этого человека, побаивался его кривой улыбочки, но, превозмогая неприязнь, отыскал аптечку и перебинтовал ему руку.

– Тэк-с, – состригая концы марли, говорил Горкин. – Чем не сестра милосердия?

За окном, метрах в семидесяти, высилась буровая. Там сегодня хозяйничали испытатели. Несуетно двигались темные фигурки людей. Глухо рокотали агрегаты. О брезент хлопал ветер. Водилов рассеянно кивнул и уставился в окно. Из столовки выскочила распаренная Сима.

– Что, зуб горит? – подмигнул Горкин. – Бабенка теплая.

– Чужим не пользуюсь... в отличие от тебя, – засмеялся Водилов и, помахав рукой, вышел.

– Шут гороховый! – негодующе бросил вслед Горкин, но тут же заметил себе, что ссориться с этим человеком не стоит. И вообще, по возможности ссор следует избегать. Окликнув Симу, строго спросил:

– Что ж ты, сердце мое, раздетая выскакиваешь?

– Один конец... – глухо ответила женщина и, понурясь, зашла в столовку.

Лукашин, заляпанный грязью, толокся у ствола. Лицо его вытянулось, посерело. Глаза моргали часто и встревоженно. Разговаривая, он неспокойно, по-птичьи вертел головой. На приветствие Горкина буркнул что-то невнятное, но тот не обиделся: «Тревожится...»

Спрыгнув с помоста, Горкин долго бродил по окрестностям, спинывая унтами чахлые кустики. Воротился поздно и, листая вахтовый журнал, задремал.

Испытания закончились. После прострела пошла вода... Самая обыкновенная минерализованная водица.

«Как же так? – растирая виски, спрашивал себя Горкин. – Неужели я... мы ошиблись?»

– Не та оптика, – бубнил в бороду Евгений Никитский, откручивая на полушубке Горкина третью пуговицу. Откручивал мастерски, в два оборота.

– Эй! На что я застегиваться буду?

– Застегиваться? Да... – задумался Никитский и вдруг, улыбнувшись, спросил: – А как поживает наша Танечка?

Горкин, прикрыв пальцем дырку на месте пуговицы, хмуро отвернулся. «Наша... Что он хотел сказать?..»


5

Степа под рев радиолы бил посуду, которую подносила счастливо улыбавшаяся Наденька. Ей тоже нравился процесс разрушения. В углу уже покоились останки недорогого столового сервиза, долгоиграющих пластинок, большого овального зеркала и кувшина. Вазы Наденька расколотила сама и очень огорчилась, что не звенят.

– А ты вот так, – показал Степа и бросил стаканом в «Ригонду».

– Звонко! – похвалила Наденька и растопырила лопушком руку. Но стаканы скоро кончились. – Больше нет... – расстроилась девочка.

– Ничего, мы еще купим, – Степа пошарил в карманах и, отыскав какую-то мелочь, виновато и влажно заморгал. – Денег-то нет у меня, доча! Давай бить окна!

Но окна разбить не успели. Пришли Сима и Мухин. Радиола уже молчала, но зеленый глазок еще трепыхался.

– Моргает, тварь! – рассердился Степа и, выдрав аппарат вместе с розеткой, швырнул на груду обломков. Потоптавшись на нем, глумливо спросил:

– Жалко?

– Чего жалко, то не вернуть, – слабо возразила Сима. – А прочее жалости не стоит.

Степа засмеялся, рванул рубаху, с которой посыпались пуговицы. Ворот, расстегнувшись, обнажил исхудавшее костлявое тело.

Сима непроизвольно подалась к мужу, но, сделав шаг, одернула себя, присела у порожка, как нищенка.

– Что ж вы окна-то пощадили? – поинтересовался Мухин. – Окна тоже следовало раскокать.

– Окна нельзя, понял. Наденька может простынуть, – серьезно возразил Степа и, торжествуя, что всех опередил, опять довольно хохотнул. – А все остальное я на осколочки, понял. Жизнь свою тоже.

– Значит, скверная была жизнь, не та. Начни заново. Еще не старик.

– Пошел ты... к богу, отец Иван. Проповедуешь тут.

– Не шуми, пойдем вместе, – сурово отрубил Мухин и, вручив Наденьке шоколадку, велел Симе привести квартиру в порядок.

– Не пойду я с тобой, интеллигенция, – заартачился Степа. – Некуда: все обман. Обман – и ничего больше.

– Есть и еще кое-что, – спокойно усмехнулся Мухин и протянул Степе пальто. – Ты это поймешь, когда проспишься.

Степа подчинился.

– Рыжий ты мой детеныш! – ахнула Раиса. – Худущий какой! И пьяный. Ей-богу, пьяный! Ты тоже, Ваня?

– И я, – без умысла соврал Мухин. – А что?

– Просто интересно. Глядя на вас, я тоже, пожалуй, надерусь.

– Прекрасно. Веселая будет компания!

Мухин, вопреки строгим запретам врачей, иногда принимал, и Раиса ему не препятствовала.

– Степа-то, – говорил он, разглаживая бороздку между бровей, – против меня взбунтовался. Не пойду, говорит, и все. Может, и ты под этим делом, – Мухин щелкнул себя по горлу, – дашь мне отставку?

– Не выйдет, Ваня! Четырнадцать лет терпел? Терпи еще лет тридцать. На меньшее не согласна.

– Не серчай на меня, Максимыч. Это я во хмелю выламывался... Дорога у нас одна, – покаянно проговорил Степа.

Раиса обняла его и матерински поцеловала в шелудивый веснушчатый лоб.

– Вот и выпьем за нашу... одну дорогу, – сказала она и лихо опрокинула стопку, хотя пила раньше только сухое. И то по большим праздникам.

Степа после болезни ослаб и скоро заклевал носом. Мухин подставил ему под ноги второе кресло, накрыл пледом.

– Худо у них?

– Хуже некуда. Надо пригреть его... ишь как спит! Дитя невинное.

– Я ведь обманула тебя, Ваня, – призналась Раиса.

– Это насчет дороги? – Мухин, стоявший у Степиного изголовья, нащупал гвоздь под обивкой, нажал па него: рука боли не ощутила. Это была чужая рука.

Били настенные часы. Дремно посапывал Степа. Короткая пауза, быть может в секунду, длилась для Мухина бесконечно. За нею последовал тяжелый вздох, и Раиса докончила:

– ...Ребеночка-то не будет.

Бой часов оборвался, и медленно-медленно к руке стала приливать кровь.

– Рука у меня отерпла, – виновато улыбнулся Мухин и, чуть прихрамывая, подошел к жене.

– Ты понял, Ваня? Я все врала... Ребенка не будет! – зло и негромко выкрикнула Раиса. – А я хочу... мне и самой ребенок нужен!

– Причина-то, стало быть, во мне? – обняв жену со спины, говорил Мухин. – А я по глупости... тебя изводил... Дурак безмозглый! Ох дурак!

Схватив полушубок, он вышел, оставив Раису в полной растерянности. А ей нужно было выговориться или выреветься. Но с кем, с кем? Мухин ушел, а тут вот давит, комок застрял в горле. «Что это я? Что я?» – Раиса гладила горло, словно пьяная, качалась из стороны в сторону. Потом налила стакан водки, залпом выпила и рассмеялась.

– Что ты, Рая? – приоткрыл глаза Степа.

– Спи, спи.

А Мухин, перемигиваясь, точно веки одного глаза перевешивали веки другого, ощупывал печку в бараке и похваливал Станеева.

– Молодчина! Быстро освоил...

Станеев, живший все эти месяцы в счастливом тихом уединении, почти ни с кем не общался. Сейчас его потянуло к людям, и приход Мухина оказался как нельзя более кстати.

– Талант... в смысле созидания печей, – усмехнулся Станеев.

– Что ж, и здесь талант нужен. Учиться не надумал?

– Ради корочек? Так мне их хранить негде. Да меня уж давно из списков вычеркнули.

– Если хочешь – похлопочу. Восстановят.

– Какой смысл? Вот лед тронется, и я с ним подамся...

– В бичи, значит?

– В бичи, – подтвердил Станеев и с вызовом посмотрел на Мухина.

– Хорошо, когда от всего свободен... Живешь как ветер. Надоело – свистнул и полетел...

– Смеетесь?

– Человек-то ты славный... и умом не обижен... жаль, – пробормотал Мухин и, оглянувшись, словно боялся, что могут подслушать, шепнул: – Терять тебя жаль... Сейчас модно держать психологов... и я бы рискнул... ради тебя, конечно.

– Не рискуйте, – рассмеялся Станеев, чувствуя, что еще немного – и согласится. Мухин умеет на мозги капать.– Не стоит.

– Ну бог с тобой. Я в таких делах плохой советчик. А пока вот что... Степа у меня на больничном... Послесари за него... а там и весна...

Разговор неожиданно оборвался. Станеев ждал, что его начнут уговаривать, и, поломавшись, уже собирался ненадолго задержаться, допустим, до лета или даже до осени. А Мухин молчал и, распахнув руки, обнимал новую, только что сложенную Станеевым печь. Был он вял и рассеян.

Но уходя, еще раз спросил:

– Послесаришь, значит? Выручи, Юра... А там и весна... Весна-а.


6

Сима возвращала долги, наивно полагая, что знает, сколько и кому задолжала. Деньги следовало вернуть, вернуть как можно скорее. И, может, тогда все образуется. Так думала Сима.

– Чего ж проще? Горкину – семьдесят, Истоме – триста и еще один нераспечатанный пакет. Чего ж проще?...

Но каждая пачка или пачечка весила ровно столько, сколько было с ней связано. Эти зеленые, красные радужные бумажки, словно хмель, оплели и прошлое, и настоящее, и всех тех, кто хоть сколько-нибудь был близок Симе. Неувядающий стимул – деньги – вдруг превратился в жестокую, карающую бессмыслицу. Без них жилось трудно. С ними стало безопорно и жутко.

Уставясь на ночничок – стеклянную лилию, кое-как склеенную после погрома,  Сима осторожно ловила слабые лучики робкого света, просвечивающего сквозь пальцы. Провод, петлей захлестнувший разбитый цветок, через отверстие в стене уползал наружу. Казалось, на том конце провода сидит кто-то всевидящий и суровый. Судья? Сима подняла голову. Никого. В кроватке ровно дышала Наденька. Попросив Раису посмотреть за спящею девочкой, она забрала с собой долги видимые и начала обратный расклад...

Горкин, заросший, в мятом костюме, не смакуя, большими глотками пил коньяк. Татьяна Борисовна дежурила в аппаратной. Собутыльник в разбитом зеркале был так же угрюм и неопрятен.

– Что. – хмуро уставился на Симу Горкин, – долги возвращаешь?

– Долги. Возьмите... тут все семьдесят.

– Я-то не в долг давал. Впрочем, как знаешь, – он спрятал деньги и из приличия буркнул: – Выпей кофе. Или – коньяку.

Сима отказалась и, уходя, тускло пояснила:

– Тороплюсь я. Не серчайте. Еще не всех обошла, кому задолжала.

– Успеешь. Это взаймы брать нельзя опаздывать. Отдавать нужно не спеша.

– Пойду. Пора приспела.

– Эй! – поманил ее Горкин и, не поднимаясь, развернул лицом к свету. – Ты что, нездорова? Зачем деньги вернула?

– Тяжелые они...

– Тяжелые?! Деньги?!

– Дышать не дают вольно. А без дыхания как жить?

– Жить... Ах ты улитка! Жить... а для чего тебе жить? Думаешь, твоя жизнь – людям награда?

– Мне люди ни к чему. Мне лишь бы дочь вырастить.

– Только-то? Не многого же ты хочешь.

– Сколько совесть берет.

– Совесть... Ххе! Раньше ты как будто не ограничивала себя, – недоверчиво проворчал Горкин и вдруг, сам себя презирая, хрипло шепнул: – Останься... Жена на дежурстве. Останься, сердце мое! Не пожалеешь.

– Стыдно! Стыдно, Эдуард Григорьевич! – заставив его потупиться, кротко упрекнула Сима и неслышно, как облако, удалилась.

– Я спятил, э? Я, кажется, спятил... – злобно щерясь, захрипел Горкин. Двойник в зеркале ответил таким же злобным хрипом.

Сима шагала на восток от Лебяжьего. Вокруг ни души. Лишь месяц юный, только что народившийся, да тихий ропот снега. Да полчище звезд, плывущих навстречу.

Шла медленно, долго, до самого рассвета. Уже заря занялась, когда постучала в Истомины двери. Хозяина не было. Сима хотела оставить деньги, написать и уйти, но, передумав, решила дождаться. Пристроившись у порожка, ждала часа четыре, вытаскивая из памяти все лучшее, что когда-либо случалось. Лучшее, наверное, то, что забылось. А помнилось: голоногое военное детство, похоронка на отца, смерть матери и плачущий у ее гроба младший братишка. Себя не жалея, ставила брата на ноги... с котомкой по миру не ходили. Брат вырос, стал лесорубом. Сима вышла замуж. Наконец-то все образовалось!.. И дом свой, и двое детей... и муж непьющий. Наконец-то! Но радоваться пришлось недолго. Умер брат. А через полгода умер муж... Потом пожар, встреча со Степой... Наденька... Что же еще-то можно вспомнить?

Тут, помешав ее воспоминаниям, в дверь протиснулся со стоном старик. Увидав гостью, сдержанно кивнул и, ничего ей не сказав, вышел. И снова томительное ожидание. Как медленно тянется время! «Куда он подевался?» – Сима обошла избушку кругом. Из сарайчика послышался стон.

– Шатун меня... приголубил... – отрывисто говорил Истома. Со спины и груди свисали лоскутья кожи.

– А...– испуганно пискнула Сима и, сунув деньги старику в рукавицу, принялась лечить его раны. – Может, врачиху вызвать?

– Без врачихи сдохну, – мрачно ответил Истома и жестом выпроводил Симу. – Нельзя нам вместе... Ступай.

Опираясь о стену, прошел к лежаку. Колени гнулись, земля плыла.

«Оох! Видно, смерть стучится!..»


7

– Четвертая тоже дала воду...

– Дороговато обходишься! Этак весь главк из-за тебя в трубу вылетит!

– Так уж и из-за меня? – усмехнулся Мухин.

– Ну ладно... – окутавшись дымом, напрямки начал Саульский. – Ты уговор наш помнишь?

– На то он и уговор... Но...

– Никаких «но», – минуя условности, заключил Саульский. – Думаю, возвращаться на Лебяжий тебе незачем. Нам придают институт. Возьмешь какую-нибудь лабораторию. Оглядишься, приведешь в порядок бумаги. Пока их доброхоты не растаскали...

«Доброхоты? – думал Мухин. – Он, верно, про Горкина!» Что ж, пусть. Мухин готов поступиться малым, чтобы сберечь остаток сил для прогиба. Пусть. Горкин тоже работает на прогиб... Как бы он ни хитрил...

– Согласен? – разгоняя вокруг себя дым, спросил Саульский.

– Нет.

– Подумай. Я велю приберечь для тебя место. И... не забудь совет о бумагах, – с полузадавленной, теперь уж ясно, на что намекающей усмешкой опять напомнил Саульский.

Мухин сдержанно кивнул и вышел в приемную.

– У меня главк, а не дом инвалидов! – выкрикнул вслед ему Саульский и тут же пожалел о своей горячности. Догнав Мухина, снова завел в свой «ангар». – Извини... износились нервишки.

– Годы-то идут, – усмехнулся Мухин – И тут уж ничего не попишешь.

– Мы старые боевые кони, Иван. Но с твоим здоровьем...

– Я бы хотел остаться в экспедиции, – перебил его Мухин и, помедлив, уточнил: – На некоторое время.

– Черт с тобой! Оставайся! – уступил Саульский и достал из бара коньяк. – По маленькой... в знак примирения.

– А я с вами не ссорился.

– Зато я с тобой ссорился. Вместо себя кого присоветуешь?

– Вы разве еще не решили?

– Положим, но все же?

– Если не варяга, то Мурунова.

– У? – Саульский одобрительно поднял указательный палец и прищурился. – Мурунова... как он?

– Сложный человек, весь из углов. Но – потянет.

– Дерганые они какие-то. Мы были ровней, – задумчиво произнес Саульский. И, словно проверяя себя, риторически спросил: – Не наши ли судороги им передались?

Мухин пожал плечами и распростился. Однако еще раз вернулся, вероятно вспомнив что-то важное.

– А прогиб-то, помяните мое слово... прогиб-то заговорит! – шепнул тихонько.

«Сам знаю! – чуть не заорал Саульский, но он тоже умел сдерживать свои чувства и потому лишь усмехнулся. – Да ведь тебя, чудака, жаль! Загнешься до срока...»

Внизу Мухина перехватила высокая женщина с испитым бледным лицом.

– Я из телевидения. Кончикова... Машина ждет.

– А, – Мухин виновато улыбнулся. Он и забыл, что должен выступать сегодня в студии. Да теперь это смешно. Человека только что отстранили от должности, а он будет вещать об успехах, которых нет. – Я не могу... извините.

– Но аппараты настроены... Мы долго вас не задержим.

– Понимаете... меня сняли...

– Когда? За что? – всполошилась телевизионщица. Чуть не влипла! Проклятая спешка! Даже выяснить не успела. Сказали, интересный человек, а тут сплошной блеф.

– Пять минут назад, – охотно разъяснил Мухин. – За то, что развалил экспедицию...

– Тогда в другой раз... позже, – решила Кончикова и побежала браниться с редактором, который насоветовал ей вести интервью с Мухиным.

– Да, так будет лучше.


8

– Опять за нагоняем летали? – спросила Стеша, увидав Мухина на вертолетной площадке.

– Кончились мои нагоняи.

Комар народился. Он народился как никогда обильно, и потому казалось, что в воздухе клубится черный звенящий вихрь. Дубленую и уже немолодую кожу Мухина, пропитанную потом и репеллентами, кровососы не трогали. Зато доставалось прилетевшим с ним студентам. Это были ребята из студенческого отряда. Последняя партия. Первая прилетела неделей раньше.

Остров стал роднее. Каждый пустячок, который раньше не примечал, казался значительным, люди – близкими. Просто и сурово распоряжается жизнь. Ты одно планируешь, она диктует другое. И, что бы ни случилось, в конечном счете побеждает она. Сам остров тому свидетель. Он пережил одиночество, тоску, запустение. Он видел человеческое горе. Он познал долгожданную радость. Вон уже плывут по земле только что собранные двухэтажные белые кораблики, бережно вписанные в здешний ландшафт. Мухин немало повоевал с архитектором, чтобы отстоять островную зелень. Пусть строятся, пусть плывут!

«И я с вами!» – усмехнулся Мухин и, расправив плечи, вошел в контору. Оглядев свой крохотный кабинетик, щелкнул по носу черта на пепельнице, подмигнул: «Не унывай, брат!» – и перевесил табличку со своих дверей на дверь Мурунова. «Надо поздравить...»

Мурунов, густо облепленный набухшими комарами, без чувств опрокинулся в кресле. У его ног, на полу, валялся туб диметилфтолата.

Мухин смел комарье ладонью, опрыскал лежавшего репеллентом. Лицо, шея и руки Мурунова были в крови и в черной комариной слизи. Он очнулся, поплавал вокруг белыми выщелоченными глазами, что-то просипел.

– Это что, новый метод воспитания воли?

– Почти... Под черепушкой что-то выключилось.

Мухин ощупал его лоб, отдернул руку.

– У тебя температура.

– Ее нет только у мертвецов. Как съездил?

– Нормально. Жми в больницу.

– Ерунда. Посплю – и все пройдет. – Мурунов попробовал встать, но тело налилось тяжестью, которая более всего ощущалась в кончиках пальцев. Так явственно вес своего пальца человек чувствует, когда этот палец нагнаивается. Боль, слабость и сильное кружение в голове путали мысли. Язык распух и одеревенел. Через силу открыв глаза, увидал склонившегося Мухина. – Есть новости?

– Какой торопыга! – улыбнулся его нетерпению Мухин.

Обрызгав диметилфтолатом стены, потолок, стол, выгнал комаров и плотно прикрыл окно.

– Хотел выселить тебя отсюда... по статье о преемственности. Пока оставлю.

– По какой статье? – не понял Мурунов. Слова доходили до него не сразу, застревая в отуманенном сознании, а когда доходили, теряли смысл.

– После, Игорь. А сейчас пришлю сюда Раису.

– Не надо, – встревожился Мурунов. – Не надо. Я сам...

Выпроводив Мухина, закрылся на ключ и кое-как разобрал раскладушку. «Порядок, – бормотал, борясь с бредом. – Мой дом – моя крепость».

Дома не было. А в его крепости легко проникали... Раньше Горкин, теперь – Станеев и Степа, выставившие окно. Они увели Мурунова в медпункт.

– Разденьте его, – сказала Раиса.

– Не надо. Я с-сам, – слабо отбивался Мурунов.

– Чего ты боишься? Я не кусаюсь, – насмешливо говорила Раиса. Под ее руками дрожало широкое, жесткое, точно из дуба вырубленное тело; Мухин топтался тут же, не зная, куда девать все видящие глаза.

Облачив Мурунова в больничную пижаму, Раиса оставила его на попечение санитарки и вместе с Мухиным ушла.

Известие о разжаловании мужа она приняла спокойно. Молча ушла в соседнюю комнату, обронив с плеч пуховую шаль. Ни обиды, ни сочувствия. Мухин, подобрав шаль, погладил мягкий нежный пух, еще хранящий тепло женского тела, повесил на спинку кресла.

Нужды не было, но снова отправился в контору. Шел кругами, постепенно сужая их, и на каждом кругу останавливался, вспоминал. Вот здесь похоронен Толя Михеев, сын Истомы, которого убили бежавшие заключенные. С ним рядом лежать бы и Мухину: охраняли- то вместе.

Опять зигзагами жизнь пошла. Но теперь не страшно. Это тогда было страшно. Еще неоперившемуся мальчишке. Прикатил в Уржум после техникума. Мечтал об открытиях, а военкомат распорядился по-своему.

Служил на Севере, охраняя заключенных. Службу не любил, стыдился ее, но в армии не считаются с желаниями. После одного массового побега, будучи обвиненным в содействии, Мухин и сам стал заключенным. Вышел на волю через шесть лет.

А жизнь не стояла на месте, не ждала, пока он таскал рельсы и шпалы, пока взрывал омертвевшую от вечной стужи землю. Текла жизнь. И оттого, что она текла неудержимо и равнодушно, унося с собою здоровье, молодость, лучшие годы, оттого, что сыто буянила и парадно сверкала, забыв о нем, в доброй душе Мухина вспыхнула нестерпимая, яростная обида: «Я что же, лишний, выходит?»

Ко всему узнал еще, что умерла мать, что домик в Косухинском переулке снесли, и с того места теперь беспечально сверкало нарядными окнами трехэтажное здание загса, похоронив под собою все, что не заносилось в казенные бумаги.

Оглохший, смятый, недоумевающий, двое суток не ложась, не отдыхая, бродил Мухин вокруг своего погребенного прошлого, пугая встречных хмельным невнятным ропотом. Теперь не вспомнить, что говорил и что думал в то время, да лучше и не вспоминать. Ни к чему.

Когда загудели, заныли горевшие подошвы, затряслись от голода и усталости руки, лег в привокзальном скверике на скамейку и задремал. Здесь углядела его железнодорожная милиция, но выручил Саульский. Выслушав сбивчивый, непоследовательный рассказ, забрал Мухина с собой.

Позже ненависть заглохла. Ее сменило тупое, сонное безразличие, и, точно под анестезией, потерялись все болевые ощущения. Целыми днями, а порой и неделями Мухин, словно ученый попугай, твердил про себя одни и те же ничего не значащие фразы. Твердил потому, что мельком слышал их от кого-то, и эти фразы застревали в мозгу.

Шоковое состояние со временем прошло, и Мухин впервые огляделся вокруг осмысленно.

На Толины похороны приехал отец. Приехал и остался. Родные места его не манили: там никого не было. Мухин к этому времени уже переоделся в другой бушлат. Истома разыскал его.

– Не горюй, Ваня, – тайком засовывая Мухину в карман курево, утешал он. – Не горюй. Я к тебе приходить буду.

Истома пристроился линейщиком.

Потом пришла воля...

Счастливые трудные дни скитаний, заочный институт, встречи с Раисой...

Черный, весь в папиросном пепле дьявол, задрав хвост, показывал Мухину свой тощий зад. Мухин стегнул его логарифмической линейкой. Линейка сломалась, а черт, целехонький, свалился на пол, больно ударив по косточке. Швырнув обломки линейки в мусорницу, Мухин принялся топтать пепельницу, словно в этом сосуде было заключено все зло мира. Черт не поддавался, изворачивался. Мухин схватил его плоскими раздавленными пальцами за рогатую насмешливую башку – дернул, оторвал и... рассмеялся.

– Извини, брат, погорячился, – пытаясь приставить голову черта к его туловищу, говорил он. Голова отваливалась. – Видно, и ты не бессмертен. Извини.

Сунув голову черта в карман, вышел. Домой возвращался кратчайшим путем и все посмеивался над собой.

В прошлом году, кочуя по тундре, заплутал и ночевал в чуме старого ненца. Вернувшись с неудачной охоты, старик отдубасил палкой своего божка. Наказание ни в чем не повинного черта точь-в-точь напоминало ту странную экзекуцию.


9

На третий день, еще не очень окрепнув, Мурунов сбежал. Раиса, не застав его у себя, только пожала плечами. В их отношения исподволь вкралось что-то непривычное. Это непривычное стесняло. И было уже не так легко в общении, как раньше. Оба почему-то отводили глаза, смущались. Он вовремя сбежал, Мурунов...

С юга стремительно наступало лето. Лед снесло, воды цвета гаснущего неба тихо и таинственно терлись о берег. Их касания порой заглушали надрывные жалобы гагар, журавлиные вскрики. А вон в камышах грустит одинокая лебедушка. Ее друга укараулил тундровый волк.

С кургана поднялся ввысь владыка острова – старый орлан, одним появлением своим усмирив горластую дичь. Он кружил властно, по-хозяйски, не зная себе в воздухе равных. Дичь смолкла и молчала, пока орлан не вернулся в свое гнездовище с каким-то грызуном в когтях.

Много тут собралось простодушной, доверчивой птицы, ее не трогают. Мухин строго-настрого запретил охоту вблизи острова и на нем. «На доверие нельзя отвечать вероломством», – мотивировал он ущемлявшее интересы охотников ограничение.

Мурунов устроился у обрыва, на пружинящем лишайнике. Собрав костерок, не запалил, а, прислонившись к сосне, рассеянно глядел на противоположный берег.

Медленное медное солнце, остывая, висло над тундрой, слегка высветив угрюмую сосну и человека под ней.

Тренькнули с дребезгом струны: кто-то из студентов, приехавших обустраивать Лебяжий. Днем без устали машут топорами, ночь остается для любви и для песен. Вот смех грянул. Смолк. И слащавый тенорок синкопированно закартавил:

Все минует – печаль и грусть.
Не проходят одни утраты.
Виновата ты? Ну и пусть.
Все мы в чем-нибудь виноваты.
Не жалей себя, не жалей.
Видишь, я тебя не жалею.
Отчего ж для нас, для людей,
Что утрачено, то милее?

– Эдька, место! Место, тебе говорят! – донесся хрипловатый низкий голос Татьяны Борисовны, выбравшейся перед сном прогуляться. «Ага, переименовала!» – усмехнулся Мурунов. Эта женщина и эта собака, когда-то жившие с ним под одной крышей, стали далекими и нереальными, словно приснились и забылись, но вот сон этот снова вспомнился.

Взвизгнула пила и, точно устыдившись, замолчала. А чуть погодя растревоженный баритон («Степа!» – узнал Мурунов) заглушил все звуки. Стихла расстроенная гитара, захлебнулся манерный тенорок. Весь остров, дыхание затаив, слушал мелодическое Степино откровение.

Вскрикнула, забила крыльями лебедушка и, вытянув длинную царственную шею, взмыла в молочно-зеленое небо, уронив сверху волнистое и протяжное: донн, доннн...

Уж вы ночи мои, ночи темные!
Вечера ли мои, вечера тихие!
Я все ночи, все ночи просиживал,
Я все думы, все думы продумывал...



– Донн! Донн! – вплетала лебедушка.

Как одна ли дума-думушка с ума нейдет,
Ах, с ума ли, ах, с ума, с велика разума...



Донн! Донн!

Печальная песня и печальный звон лебединый слились в обворожительном, в сладостном дуэте. Мурунов чувствовал, как у него расширяются ушные раковины, а тело пронизывает изнутри легко пощипывающий холодок. Ему казалось, что только теперь он пережил истинно великое, истинно возвышенное. Все прочее было больным вымыслом. «Да неужто я... втюрился, а?» – хлопнул он себя по груди.

А Степа и лебедь, владеющие какой-то редкою, тайной красотой, вдруг обнародовали эту тайну, вывернули подспудные, от самого себя спрятанные мысли. «Чепуха! Чепуха! Бред!» – отмахивался Мурунов, а сам вспоминал сильные нежные руки, пахнущие духами и лекарством.

Если б были у меня, у молодца, крылышки,
А еще б то были да сизые перышки...

Донн! Донннн!

«А Мухин? Каково Мухину? Я сам был в его положении...» – вдруг сильно толкнуло в грудь.

Уж Степа выдохнул последний звук, уж опустилась на воду лебедушка, а остров все еще изумленно молчал, а Мурунов оттирал лоб, словно ударился им о стенку.

Вот чей-то женский голос, сознающий за собой непобедимую власть молодости, врастяжку и в нос потребовал:

– Еще, пожалуйста! Пойте еще!

– Здесь вам не филармония, – резко отозвался Степа. – А я не солист... для бесплатных концертов.

– Народ, гони по полтиннику с носа. Певцу на бедность, – насмешливо призвал обладатель жидкого тенорка.

– Полтинники оставь себе на проигрыватель. И больше не пой, понял, – уходя, посоветовал Степа. – Очень уж пакостный у тебя голосишко. И песня не лучше.

Кто-то громко захохотал; возбужденно залаял Эдька, загомонили опять потревоженные птицы. С того берега послышался далекий зов пастуха.

– Надо обкупнуться... всю дурь выполощет, – пробормотал Мурунов и разделся, но обмылся только до пояса. Вода была холодна. – Шикарно! Просто шикарно!

Одевшись, он решил попроведать Истому. А в ушах стоял неумолчный звон, и ноги расползались. «Пижон! Сопливый пижон!» – ругал себя Мурунов, шагая через понтонный мост.

Плеск волн, в которых он только что омыл свое тело, всхлип птиц в камышах, писк лемминга, скользнувшего из-под сапога в нору, клохтанье, стрекот, шум крыльев, шепот хвои, журчанье ручьев, шорох, гогот – весь этот бешеный вихрь звуков теперь слился в единый и бесконечный звон. И небо само, и солнце звенели. Из толщи земли поднимался гул. Звуки, родившись, не умирали, обретая бессмертие в жуткой и непостижимой симфонии природы. Человеческий мозг и душа человеческая были не в состоянии охватить все великое звучание тысячеорганного оркестра. Под ногами хлюпало что-то, гнулось упруго и трещало. Мурунов не замечал. Он бежал сквозь все эти многообразные звуки и хоры, повторяя: «Раиса... Раиса...» Подле речки свалился, пополз, не позволяя себе остановиться; полз с закрытыми глазами.

– Ааа! – закричал, сорвавшись с обрыва, но крик заглушила вода. Вода же выпихнула его со дна на поверхность, но выбраться на берег не хватило сил.

– ...Крепко же ты забурился! – вытаскивая его, кряхтел Станеев. – Я к деду шел... Смотрю, следы...

Он врал. Его послала Раиса, нигде не обнаружив Мурунова.

– Ну, пошли? – устраивая на своем плече руку и поддерживая Мурунова за пояс, предложил Станеев. – В баньке попаримся...

– Ноги ватные сделались... – бессильно обвисая на крепком мосластом плече Станеева, вяло отозвался Мурунов.

– Ничего, двигай! Ноги у тебя сохачьи... Красота какая, а?

– Провались она!

– Э, робот! Ничего ты не понимаешь...

Истома был дома и их приходу несказанно обрадовался.

– Давно не бывал, – попрекал он Станеева. – Аль сердишься за что?

– За что мне сердиться на тебя, отец? – растроганно бормотал Станеев. – Ты людям одно добро делаешь.

– Нет, сынок... я не ангел, – возразил Истома и тяжко вздохнул.

«Сдал, сдал Истома Игнатьич!» – с щемящей жалостью думал Станеев.

Старик выморил себя. На угластых, костистых плечах просторно висела солдатская рубаха. Из расстегнутого ворота мощно выпирали ключицы. Опрятная, некогда бурая борода покрылась мыльными клочьями седины.

– Пожалуй в баньку, – пригласил старик Мурунова.

– Не могу... после. Я лучше прилягу.

Лег. Но уснуть не уснул. Редко и слабо моргая, глядел сквозь жидкие ресницы на двух разных и чем-то похожих друг на друга людей. «Смеются они... без оглядки, вот что», – определил Мурунов. Сам смеялся для того, чтобы скрыть свое состояние от людей. В семье его этому не учили. Вообще многому не учили, хотя еще до школы на дом ходила преподавательница музыки. А еще одна преподавательница давала уроки французского. Так пожелала мать.

Он сносно выучился бренчать на фортепьяно, бойко скрежетал по-французски, но те уроки в жизни почти не пригодились. А все, что слыхал от родителей, от их друзей (которые, как часто оказывалось, не являлись таковыми), внушало отвращение к людям и заставляло замыкаться в себе. Они, собравшись вместе, часто рассуждали о чести, которой не замечали в других, о справедливости – по отношению к себе. Честь их была вставной челюстью и перед сном как бы хранилась в стакане, а справедливость как две капли воды смахивала на вероломство.

Мурунов и теперь без содрогания не мог вспомнить ликование отца после падения человека, постоянно бывавшего в их доме. Перед этим человеком отец трепетал, а мать готова была вылезти из собственной кожи. Тем веселее были поминки.

Мурунов жил в своем доме, точно крыса в клетке. Он все имел и ничего не хотел иметь, кроме возможности жить вольно и бесхитростно, смеяться светло и заразительно, как многие его сверстники.

Потом отца не стало. Мать вышла замуж за другого. Прощаясь с ней, Мурунов сказал: «Вы дали мне жизнь, но не внушили к ней уважения». Уважению к жизни учили чужие люди, такие, как Мухин, Истома, Раиса... Слава богу, что они встретились! Слава богу.

– Сыграй мне, дед... сыграй такое... – он не был сентиментальным, но сейчас горло почему-то сузилось, а слова разбухли и застревали в гортани. – Сыграй...

– Молчи, сынок... я знаю, – кивнул Истома и, сняв с гвоздя балалайку, заиграл что-то тихое, незнакомое, но очень близкое. И казалось невероятным, что такие огромные пеньковатые пальцы извлекают из струн пронзающе нежные, теплые звуки. Наверно, это были те самые звуки, которые слышались в тундре, те самые, но только прирученные сильными пальцами старого балалаечника.

– А я когти рву, дед, – сказал Станеев, когда балалайка смолкла. – Зашел проститься.

– Привык я к тебе... – Истома неосторожно задел струну. Струна со звоном лопнула. – Ровно к сыну...

– Земля круглая... – плоско отшутился Станеев. – Как-нибудь встретимся. Не здесь, так там...

– Земля круглая, – сварливо сказал Мурунов. – Но ты еще круглей...

– Это в каком смысле?

 Мурунов покрутил пальцем у виска.


10

Опять получил письмо от Елены Майбур. Среди всяческого интимного вздора и воспоминаний о недавней встрече затерялась одна ценная фраза: «Статья будет опубликована в июльском номере...» Татьяне радоваться бы, а она взбесилась, устроила дикую сцену ревности.

– Нет, честное слово, она сумасшедшая! – шагая в медпункт, бормотал Горкин. Из прокушенной руки обильно текла кровь.

Раиса посмеивалась, обрабатывая ранку. Перевязывая, резко мотнула головой, стегнув Горкина тяжелыми бронзовыми волосами. Он отшатнулся, прикрыл глаза ладонью.

– Противостолбнячный укол нужен? Если не ошибаюсь, укус?

– Пустяки... царапина, – обольстительно улыбнулся Горкин и начал импровизировать: – Я вчера сон видел... фантастический сон!

– Люблю сны... особенно фантастические. Расскажите.

– Мне снилось... вы стали моей женой.

– Вот как? Куда же Иван девался?

– Так ведь это всего лишь сон. И события будто бы происходят не сегодня, а спустя три года.

– Ах да, я это как-то упустила из вида. Ну и что же там вырисовывается в перспективе? Я, стало быть, ваша жена... А вы, вероятно, занимаете высокое положение в главке или даже в министерстве.

– Точно! Я начальник геологического отдела. Защитил диссертацию...

– На материалах Курьинского прогиба, – удерживая усмешку, подсказала Раиса.

– И снова вы угадали... – обрадовался Горкин.

– Для этого не нужно много ума, – задумчиво промолвила Раиса. – И проницательности не нужно. Нужно только чуть-чуть разбираться в людях.

– Да, Раечка! Да, моя милая! – зашептал Горкин, протягивая к ней руки. – Но в себе вы не разобрались... недооценили себя!

– И потому мой муж Мухин! Не правда ли? – на величавом, властном, словно из зимней березы вырезанном лице Раисы мелькнуло странное выражение. Пальцы, сжимавшие колбу с физиологическим раствором, побелели.

– Рая! Раечка! – цепкие, загребущие руки легли ей на плечи.

– Негодяй! – глухо сказала Раиса и, оттолкнув его, ударила колбой. – Вор! Я расскажу Ивану.

– О чем, собственно? – отряхнувшись, спросил Горкин. – О том, что я сон вам рассказывал? Так ведь вам тоже разное снится...

«Ваня, Ваня! Ты точно – страус!» – слушая, как хрустят под ногами Горкина осколки разбитой колбы, думала Раиса.

А Горкин, кое-как приведя себя в порядок, спешил к стрелке, подле которой высилась новая буровая. Ее проектировали у бугра, рядом с гнездовищем орлана. Но Мурунов, с согласия Мухина, приказал сместить точку бурения. Из вежливости посоветовались с Горкиным, изучавшим геологическое строение Енохинского и Белогорского месторождений. Углы падения разведанных горизонтов были почти одинаковы. А составы верхней юры – чередующиеся слои песчаника, глины и алевролита, – давшие мощный продуктивный пласт, свидетельствовали о том сходстве, исходя из которого Мухин предположил здесь зону прогиба. В сущности, бурить можно было и возле бугра, но рядом жилье, больница, строящийся детский садик, кафе... Мухин помнил еще о той, о первой аварии в экспедиции покойного Енохина. Потому и насоветовал перенести точку ближе к реке и подальше от жилья.

Забурку наметили в полдень, но задержали. Рабочие, коротая время, загорали, курили, отгоняя комарье, вспоминали, как строилась дорога. Многие знали о ней по рассказам, по публикации в одном столичном литературном журнале. Автор служил в этих краях не то геодезистом, не то изыскателем. Сам знал, почем фунт лиха. Несколько человек рыбачили на блесны. Из-под обрыва поднялся Степа. С плеча у него свешивалась пасть обомшелой старой щуки. Хвост волочился по земле.

– Лучшему в экспедиции буровому мастеру, – сказал, кинув щуку на руки куда-то спешившему Лукашину.

– Тронут и опрокинут, – Лукашин, подержав рыбину, вернул ее Степе. – Отнеси в столовку.

– А я хотел на часы сменять, – пробормотал огорченно Степа. – Сколько там на твоих серебряных?

Лукашин вынул по привычке часы, встряхнул. Часы как всегда стояли.

– Стоят... – удивился он и тут же определил причину: – Видно, забыл завести. Скоро начнем, Максимыч? – спросил он у Мухина, который вместе с Водиловым и вышкарями приспосабливал механизм для форсированного бурения.

– Через час, – сухо отозвался Мухин, дав понять тем самым, что сейчас ему не до разговоров.

Лукашин собирался зайти в столовку, но забыл об этом, забрался на вышку и, томясь от безделья, нервничая, то и дело поглядывал на часы. Он стоял на полатях, озирался, не видя ни леса перед собой, ни пестрого вытканья трав, ни коричневых залысин вывороченной морозами земли, ни голубоватой Курьи и крохотного островочка, над которым горланили птицы.

Было начало стремительного полярного лета. Все тянулось ввысь, все цвело, пахло, спешило оказать себя в теплой отдушине, на малое мгновенье приоткрытой природой.

Вот и Горкин сюда поднялся. Хотел подойти к Мухину сначала, но эта история с Раисой и некоторая почти незаметная для других холодность Мухина удержали его.

«Я слишком спешу... слишком! Надо бы осмотрительней!» – думал он, приблизившись к Лукашину, дружески спросил:

– Волнуетесь, Павел Григорьевич?

Лукашин непонимающе взглянул на него, зажмурился, точно собрался прыгнуть с высоты, которой боялся, но, услыхав чей-то окрик, открыл глаза и стал торопливо спускаться.

«Вот и этот не доверяет... А без доверия тут нечего ловить», – с горьким, с бессильным цинизмом, предчувствуя начало каких-то новых, еще не оформленных логически, но уже неприятных отношений с людьми, подумал Горкин.

Внизу собрались почти все островитяне. И хотя неистово били комары, хотя лил пот и от защитных масел пощипывало кожу, люди терпеливо отмахивались от гнуса, с нетерпением ожидая пуска. К ароматам цветов и трав примешивались запахи соляра, строганой древесины и сырой глины.

Вот зарокотали, наращивая обороты, дизеля. У пульта лебедки, спиною ощущая направленные на него взгляды, сосредоточился Рубан, выстиравший по случаю пуска рабочую свою робу. Лукашин, спустившись с полатей, забежал в дизельную, дал знак бурильщику, выскочив оттуда, потом свистнул верховому. Рев моторов стал слышней. Дрогнули сваи настила. Убыстряя темп, завертелся стол ротора, и долото врезалось в породу.

– В добрый час, Паша! – напутствовала Раиса, стоявшая ближе других.

Лукашин хлопнул ее по плечу и кивнул в сторону Мухина.

Трепетал на легком ветру выгоревший флаг; вился, сердясь на людей, потревоженный орлан; визжали чайки.

– Скоро, понял, под крышей начнем бурить. С кровати встал и – на вахту, – хмыкнул Степа и, выставив большой палец, прокричал: – Прогресс!

Мурунов к началу забурки опоздал. Был в Уржуме. Раньше не часто выкраивал день, чтоб слетать в область. Теперь наведывался не реже двух раз в месяц. Толкался на заводе, следя за изготовлением «подушки». За экспедицию был спокоен: на острове Мухин, Лукашин, Водилов.

– Представление окончено! По местам! – поздоровавшись, сказал людям, стоявшим около буровой. Взяв Мухина под руку, пошел в столовку. Следом за ними потянулись Лукашин и Горкин. Чуть позже появился Водилов.

Сима разлила по тарелкам уху. Гнус и здесь не давал покоя, вился тучей и сыпался в тарелки. Ко всему привычные северяне отгоняли его ложкой, невозмутимо черпая юшку. Горкин брезгливо морщился.

– Ешь, ешь! – вкусно швыркая, советовал Лукашин. – Тоже дичь, хоть и помельче.

– Я поздравить тебя хотел, – сказал Мурунов и достал из папки журнал, в котором была напечатана статья о прогибе. Оглядев сидящих за столом, удивленно заключил: – Прогиб-то, оказывается, Горкин открыл!

– Серьезно? – тотчас же подхватил Водилов. – А я и не подозревал, что рядом с нами геологическое светило! Ну-ка, ну-ка!

Журнал пошел по рукам.

– Кравчук, Горкин и даже Мухин, – продолжал он, посмотрев на подписи. – К чужой славе примазываетесь, товарищ Мухин? Не ожидал от вас, не ожидал...

– Тут разобраться следует, кто примазался, – колюче возразил Лукашин. – И разберемся еще...

– Не надо, – глухо сказал Мухин и посмотрел на Горкина. – Статья опубликована с моего разрешения. Мне только жаль... мне жаль, что выпала фамилия Енохина. Это, вероятно, ошибка...

– Зато появились две других, – саркастически усмехнулся Лукашин. – Потолкуем об этой ошибке на партбюро.

– Пожалуйста, если вам так хочется, – усмехнулся Горкин и, отодвинув уху с мошками, вышел.

– Клещ! – бросил ему вслед Водилов.

– Он клещ... он выполняет свое назначение, – сказал Мурунов. – А ты? На чужое, знаю, не позаришься... Но своим-то зачем поступаться? Так и Максимыч...

– Оставьте, – сердито прервал Мухин. – Я просил его быть соавтором... потому что... потому что испытывал некоторые трудности... трудности теоретического характера.

– Которые Горкин легко разрешил... сделав элементарный ход конем.

– Я прошу вас, Игорь Павлович, я прошу последний раз.

– Просишь? – чуть не подпрыгнул от возмущения Лукашин. – Ты просишь, а Горкин на твоем горбу в рай едет! Просит он! Ишь проситель! По ушам вас бить надо, чтоб не хлопали ими!


11

День складывался неудачно. И каждый последующий час приносил непредвиденные осложнения. Эта затея Лукашина с партбюро ничего хорошего не сулила. Поднимется шум, а лишний шум сейчас вреден. Припишут разное, уж так ведется: моральное разложение, присвоение чужих заслуг... А что он совершил выходящее из границ морали? Переспал с женщиной, которая сама себя предложила... потом женился на ней... с благословения мужа. Следовательно, этот пункт выпадает. Теперь о статье... Разве он не корпел над статьей, не отделывал ее стилистически, не проталкивал всеми правдами и неправдами в журнал? И тоже с благословения Мухина. Если уж брать моральную сторону, то надо начинать с Кравчука, но про него вряд ли кто заикнется... Во всей этой юридически правильной истории есть одно уязвимое место – Енохин. Послушавшись совета Елены, Горкин выбросил старика из числа авторов. Но старик мертв. Мертвому-то не все ли равно? Письмо, из-за которого рассердилась Татьяна, не в счет... Два-три поцелуя и все уладится. А пока нужно выехать... рассеяться. За это время все заглохнет.

Он отправился в аппаратную. Здесь было чадно. Орал магнитофон. Лаял Эдька. Сидя на полу, ревела Татьяна Борисовна.

– Прости меня, Танечка... прости! – покаянно заговорил Горкин, упав перед ней на колени. Он знал, что Татьяна обожает театральные эффекты. – Это была подлость… Но – последняя, клянусь тебе!

– Я ждала тебя, – устало проговорила Татьяна Борисовна, словно ждала годы.

– Я знаю, – немедленно подтвердил Горкин. – Ты ждать умеешь. И ты еще подождешь... недели две.

– Уезжаешь?

– Возникли серьезные причины... Мне просто необходимо уехать.

– Но почему? Мне ты можешь сказать?

– Понимаешь, тут под меня копают...

– Кто?

– Ну, Мурунов, Лукашин и еще кое-кто... жена Мухина, например.

– А, вероятно, из-за того, что ты с ней не спал? – торжествующе выкрикнула Татьяна Борисовна.

- Возможно. Они сплотились, и меня ждут неприятности, если я не уеду. Нужен экстренный вызов. Придумай что угодно.

Тревога мужа передалась и Татьяне Борисовне. Происки Лукашина и Мурунова ее не особенно напугали. Но Раиса... эта баба настырна! Если она обозлилась, то будет мстить до конца! Ах гадина! Но что же придумать?

– Допустим, вызов Саульского... Подходит?

– Ни в коем случае! – едва не обозвав ее дурой, сердито оборвал Горкин.– Надо что-то личное. А, вот... умер папа. Он у меня старенький.

– Как – умер? Ведь он жив!

– Тебе-то что? Умер – и точка. Если требуют обстоятельства, я сам готов умереть, временно, разумеется.

– Хорошо... если ты обещаешь, что не остановишься в Москве.

– Клянусь тебе, нет! Я прямым ходом в Одессу.

Поцеловав ее, Горкин выскочил из аппаратной и с первым же попутным бортом вылетел в Уржум.

Татьяна Борисовна сочинила соответствующую радиограмму, но вписывать в журнал пока не стала. «Это успеется», – решила она.


12



– Ты, дух, на вчерашней планерке был? – допрашивал Мурунов рослого, в джинсовом костюме парня. Они стояли у вырубки. Десятка полтора свежих, еще сочащихся пней, словно калеки, желтели окольцованными обрубками. На одном из пней печально горбился Истома. – Я разве не говорил, деревья не трогать? Говорил или нет?

– Говорили, – покорно повторил командир студенческого отряда, показывая одному из парней кулак.

– Так я что, по-твоему, бредил? Я на воздух слова бросал? – вскричал Мурунов, все более распаляясь. Студент усмехнулся, достал сигарету.

– Закуривайте, Игорь Павлович. – Мурунов выбил у него из рук пачку «Опала», но тут же поднял ее, словно стал другим человеком, заулыбался. – Спасибо. Я не курю.

– Ребята спрямить хотели. Видите, этот дом выдается из общего ряда, – объяснил командир, считая, видимо, объяснение исчерпывающим.

– Как Прокруст, а? Да? Похоже? Коротко – вытянул, длинно – отрубил... Ну это я так, в порядке бреда, – рассмеялся Мурунов добродушно.

– Из-за десяти сосен закатили трагедию, – поморщился провинившийся студент. – Облаяли ни за что, ни про что...

– Стас, не вмешивайся! – предупредил более разбирающийся в людях командир отряда. Быстрая смена настроений его насторожила. И он оказался прав.

– Так, – поскучнев лицом, брюзгливо сказал Мурунов и ткнул пальцем в виновника вырубки. – Этого... в двадцать четыре часа – вон!

– Игорь Павлович! – изумился командир, почти считавший, что дело улажено. – Это крайности. Вы не находите?

– Далее, – отметая возражения, продолжал Мурунов. – Вон там полянка... посадите на ней сто... не-ет, двести деревьев. Бесплатно!

– Триста посадим! Но Стаса не прогоняйте. Один из лучших моих плотников.

– Вон, – коротко повторил Мурунов и пошел к дожидавшемуся его вертолету.

Старик медленно, со стоном выпрямил огромное исхудавшее тело и отпихнул от себя студента. Пихнул несильно, а парень опрокинулся навзничь.

– Верхогляды! Сук под собой рубите! – ни к кому не обращаясь, сказал Истома и, волоча ноги, удалился.

– К черту их! К чер-рту! Завтра же улечу, – обидевшись, проворчал студент.

– Лучше сегодня, – посоветовал командир. – Пока Мурунов не вернулся.

За хлопотами этот случай забылся. Но однажды, проходя мимо кургана, Мурунов увидал ров. Ров огибал вершину кургана и, видимо, должен был сомкнуться. Копал его Истома.

– Что роешь? – спросил Мурунов.

– Могилу себе, – не разгибаясь, ответил старик.

– По-моему, великовата.

– Может, и еще кому понадобится.

– А если всерьез?

– Там вон сынок мой лежит, – указал Истома на крест, установленный на вершине кургана. – Хочу оградить его от случая.

– А, выброса боишься? Не допустим.

– Нну, похорохорься... пока земля молчит, – усмехнулся Истома.

– Сын-то как здесь оказался?

– Служба, – хрипло выдохнул Истома и давнул ногой на лопату.

–- Не надрывайся, Истома Игнатьич, – сказал Мурунов. – Я пришлю сюда экскаватор.

– Пока суд да дело... тут всякое может быть. Ты лучше пакостникам приезжим накажи, чтобы лесок не увечили. Не ими сажен.

– Скажу, дед! Ни единого деревца не тронут.

– Вот за это спасибо. Хороший ты человек.

– Неужто? – усмехнулся Мурунов.– А я слышал другие мнения.


13

Люди будто проснулись: теснясь и толкая друг друга, со смехом окружили Мухина, в десяток рук ухватили и стали подбрасывать.

Из отводной трубы вылетел подожженный газ. Труба напоминала огненную булаву.

– Шипит, понял! – удивленно говорил Степа, почесывая переносицу. – На кого сердится?

– Джинн ведь, – дрожливым голосом отвечал ему Лукашин. – А мы его разбудили...

– Дда...

А Мухина качали, даже и теперь, в минуту великого торжества, качали осторожно, памятуя о слабом его здоровье.

Годы больших беспокойств, тьма сомнений, тысячи препон, инфаркты, бессонницы – все, все было позади, а этот долгожданный и все-таки неожиданный день стал высшей для первооткрывателей наградой. Потом, позднее, им, первым, будут оказаны все заслуженные почести, потом вспомнят одних добрым, других недобрым словом, но ни речи, ни ордена и звания, ни громкие газетные репортажи не возместят это чудесное мгновенье, емко вместившее в себя все нелегкое прошлое, волнующее настоящее и славное будущее.

– Теперь все, – слегка пошатываясь после встряски, растроганно бормотал Мухин. – Теперь и помереть нестрашно...

Его невольное безыскусное признание говорило о том, что все, что случилось сейчас, явилось исполнением давней мечты, а жизнь вычерпана до донышка. То, что он сделал вместе с этими людьми, он сделал не для себя, но тем выше эти бескорыстные усилия. Его понимал каждый по-своему, и каждый хотел выразить своему старшему товарищу искреннюю благодарность. И только теперь, вразброд, несильно и не раскатисто, но взволнованно и честно все прокричали «ура». Разинутые хриплые глотки, чумазые лица, распяленные руки, расстегнутые глаза сказали Мухину, что все это явь, в которую можно поверить. «Ура» прозвучало крепче и повторилось многократно.

– А где Игорь? Паша, надо известить Игоря...

– Это мы щас изладим... – Лукашин кинулся в свою конторку и принялся вызывать Мурунова.

Сквозь толпу с некоторым запозданием пробиралась Раиса. Она бежала, не видя перед собой никого, и ей уступали дорогу.

– Ваня! Ваня, родной мой! Свершилось...

– А, Раечка! Ты плачешь?

– Ведь я от счастья, я... счастлива, Ваня!

С вертолетной площадки донесся воинственный клич. Оттуда бежал только что прилетевший Мурунов. Обняв Мухина, ширкнув кулаком в бок Лукашииа, он заломил на затылок кепку и, резко выбрасывая за спину то одну, то другую руку, рванул вприсядку.

– Э-эй! Э-эх! Асса! Едри его в башмак!

– О-от режет, понял! – завопил Степа и, рявкнув, задробил каблуками. – А я вам с, коэффициентом!

– Выдай! – прихлопывая в ладоши, подмигнул ему Лукашин. – На все сто, друг, а?

Они плясали, толкались, тешась общею радостью. Мурунов был счастлив, как никогда еще в жизни не бывал счастлив. Человек грешен, лукав, и Мурунов не раз грешил и лукавил, но в главном он был всегда искренен. Он, как и Мухин, жил ради этого мгновенья, прекраснее которого, быть может, уж никогда и ничего не испытать.

Кто-то из триумфаторов месил добрыми кулаками Лукашина, кто-то швырял в воздух замасленные береты и кепки, озираясь вокруг пьяно-счастливыми глазами, кто-то устремился в пляс за Муруновым и Степой. Лукашин, взяв за руку Раису, расталкивал плечом танцующих, необидно покрикивая:

– Эй, вы, трясуны! Секта! Дайте пройти!

Кружились, то взмывая ввысь, то приникая к земле, птицы, встревоженно бурчал в островном зоосаде пойманный Истомою медвежонок, всхрапывал лось, кружила колесо белочка.

«Ликуют... а завтра настанут будни и ежедневная скука. Ликуют, а мне все равно», – пожимал плечами Станеев и сам себе не верил, потому что невольно заразился общим радостным настроением.

– Запомни этот день! – из стороны в сторону раскачивая подоспевшего сюда Истому, кричал Водилов. – Запомни! Великий день!

– Дерева-то мои, – высвободившись, хмуро допытывался старик, – сосенки-то не загорятся?

– Э, нашел о чем горевать! – хлопнул его по широкой спине Водилов. – Пускай горят! Мы новых насадим.

– Посадите, а меня уж не будет. Мне, парень, мои дороги.

Вокруг вездехода, который еще зимой разули, оставив без гусениц, носились студенты и выкрикивали каждый свое. Крашеная девица в трико забралась на кабину и, притопывая ногой, пронзительно визжала, стараясь отвлечь на себя внимание, но все внимание было отдано огню, чудесно явленному из-под земли.

Потом был общий ужин в еще недоштукатуренном кафе, пили ситро (запас спиртного вышел) и много пели. Прочитанные вслух поздравления Саульского и министра геологии, начинавшего свой путь в Уржуме, встретили одобрительным ревом. Степа в тот же день получил из Уржума посылку: в ворохе бумаг лежал крошечный сверток. Развернув его, Степа обнаружил синеватый фарфоровый ящичек. «Брось пятак!» – написано было чьим-то корявым почерком. Бросив монету, Степа отшатнулся. Крышка ящичка, оказавшегося гробом, откинулась, и за монетой протянулась мертвенно-синяя костлявая рука. «Шуточка! Ну и шуточка!» – сбросав несколько монет, проворчал Степа, сразу догадавшись, от кого получил подарок.

– В расходы меня вводишь, Паша! Всю мелочь сбросал, а ей мало...

Ликовали недолго. К утру, слабо пыхнув, скважина зачахла. В трубе что-то булькнуло, захрипело, и это был последний звук, быстро провалившийся вниз.

– Это невозможно! – заикаясь от волнения, твердил Евгений Никитский и совал каждому под нос каротажную диаграмму. – Ппонимаете? Нневозможно! Смотрите! Колоссальное сопротивление. Тут что-то не то.

– То не то: скважина-то захлебнулась, коллега! – раздраженно огрызнулся Мурунов. – Может, в угольный пласт уперлись?

– Н-нет, я нюхом чую, – выкручивая у него пуговицу на пиджаке, тряс бородой Никитский.

– Надо на керн взглянуть, – сказал Мухин. Он был спокоен, страшно спокоен и большей частью молчал, отгоняя со лба влажную, бессильно повисшую прядь.

Взяли керн. Он оказался обычный, серый, пористый, без единого намека на уголь.

– Н-не мог же он исчезнуть бесследно! – возмущался Никитский.

– Возможно, обвал... – предположил Водилов.

Еще раз проверили конструкцию скважины, на устье установили два превентора.

– На ощупь идем, а у прогиба свой характер, – пробурчал Мурунов.

– Дай-ка сюда инклинограмму! – задумчиво поморгав, сказал Мухин и постучал пальцем по лбу. – Я думаю... мы промахнулись... Граница структуры примерно вот здесь... у бугра. Мы перенесли точку. Да еще при проводке ствол отклонился метров на сорок... Продуктивный горизонт, коль скоро он существует па проектной глубине, оказался вне пределов досягаемости, конечно.

– Но факел-то был! – вскричал Лукашин.

– Переток газа через проницаемую породу, конечно, – заключил Мухин. – Произошел обвал, разрез перекрыло... и вся любовь.

– Что же дальше? – спросил Мурунов. – Лично меня это не устраивает.

– Дальше? – задумался Мухин. – Полезем вглубь. Зону проявления перекроем и полезем. В конце концов наткнемся на новый пласт. Не так ли, Евгений Григорьич?

– Н-наткнемся... – кивнул Никитский. – Я нюхом чую.


14

– Кино! – ворчал Степа. Он и Станеев полдня возились с турбобуром. Буровая стояла. – Эту рухлядь, понял, давно пора отдать пионерам.

Бурильщик – хохол, весь мореный, выпуклый, в кепочке с легкомысленной пипеткой, – то и дело спрашивал: «Ну скоренько, хлопцы?»

– Юра, отведи его в столовку.

– Та я кушал...

– На вот, еще съешь бутербродик. Съешь... не повредит, – уговаривал Станеев и совал бурильщику бутерброд с повидлом, которое, как ни сопротивлялся Лукашин, снова появилось в меню бригады.

А когда наконец турбобур отремонтировали, когда снова начали бурение, оборвалась колонна. Бурильщик метался от лебедки к стволу, поминал всех святых, хотя сам же был виноват.

Осмотрев обрыв, Лукашин присвистнул: проело третью свечу, и все трубы при спуске – без малого километр – ухнули вниз.

– Сучьи дети! Ах сучьи дети! Я ж казав им... – бормотал бурильщик, сердито поблескивая хитро-испуганными глазками-вишенками.

– Шо ты казав? Га? – рявкнул на него Лукашин. – Покажи мне, что им казал...

– Та ни... не казал, а казав... – промямлил бурильщик.

– Ладно, ладно, суд разберется, – Лукашин оттеснил изрядно перетрусившего бурильщика и начал готовить ловильный инструмент. Он спешил: ствол заплывал, и, возможно, где-то внизу уже обваливались стенки.

Загремела лебедка. Вниз поползла длинная нитка труб с конусообразным приспособлением – «колоколом». Лукашин напряженно следил за шкалой глубины. Вот «колокол» коснулся оборванной колонны, но не зацепил. Лукашин провернул ротором верхние трубы, еще раз, еще. Стоп!

Мурунов и Мухин стояли в стороне, всячески скрывая друг от друга охватившее их волнение. Не вовремя это все, ох, не вовремя!

– Ну вот, еще и начальство пожаловало! – увидав аккуратный Ми-8, вздохнул Мурунов и стрельнул перед собой окурком. – Как снег на голову.

– Пойдем встречать.

В пух и прах разодетый Саульский, увидав их, заулыбался. Следом за ним из вертолета выпрыгнул шустрый маленький человечек. Последним по лесенке степенно спустился седой старик с саквояжем.

– Знакомьтесь. Товарищ из кинохроники. Горит желанием запечатлеть героев-первооткрывателей.

– Валяйте, – бухнул Мурунов. – У нас как раз обрыв инструмента...

– Как интересно! – защебетал киношник. Берет с кисточкой съехал на затылок. Глазки от возбуждения заблестели, на носу выступили капельки пота.

– Минуту! – нахмурился Саульский и, подозвав к себе проходившую мимо Татьяну Борисовну, велел сводить кинооператора в зоологический уголок, а потом к теплицам.

– Уголок? – заахал киношник. – И даже теплицы?

– И уголок, и теплицы, – кивнул Саульский, желая поскорей избавиться от него. – Они тут прочно устроились.

Оставшись один на один с геологами, грозно зарычал:

– Ну?

– Что ну? – устало приподнял тяжелые веки Мухин. – Ситуация вкратце обрисована. Обрыв.

– С чем и поздравляю.

– Благодарствуем, – выдвинувшись вперед, сказал Мурунов. Его встряхивало от несправедливых нападок Саульского, который, не успев появиться, принялся отчитывать. Хотя бы разобрался в причинах.

Однако Саульский не собирался отчитывать. Наоборот, приехал поздравить: запатентовали буровую на воздушной подушке. Один из авторов – вот этот очкастый бузотер. Другой...

– А где Водилов?

– У ствола. Где ж ему быть? – пожал плечами Мурунов. Действительно, отрабатывая технологический цикл, Водилов, дневал и ночевал в бригаде. К этому здесь так привыкли, что удивились бы, если б Водилова почему-то вдруг не оказалось на буровой.

Когда подошли к скважине, он стоял у ротора и подавал мастеру короткие команды.

– Оборот... стоп! Еще пол-оборота! Стоп!

– Почему обрыв? – спросил Саульский.

– Вероятно, резьба подвела. Заводской брак. Еще пол-оборотика! Та-ак! Кажется, защемили... – подмигнул технолог и весело потребовал: – Вира! Помалу, Паша!

Колонна медленно поползла вверх.

– А тут некоторые собрались стружку с тебя снимать, – сказал Мурунов, ткнув пальцев в сторону Саульского. Сам он привык к разносам, как привыкают на Севере к укусам комаров. Но болезненно воспринимал любые нападки на своих подчиненных. «Спрашивайте с меня, если угодно, – говорил он обычно. – А уж с них- то я сам спрошу».

– Стружку? – удивился Саульский, поправил яркий, модно завязанный галстук. – Ошибаетесь, уважаемый! Я намерен поздравить вас... Буровая на воздушной подушке принята государственной комиссией с оценкой «отлично»!

– Да ну? Не разыгрываете? – не поверил Водилов и сам себе удивился: – Подумать только! Простой советский парень – и так отличился!

– А разве нет? – Саульский оглянулся, хотя уловил в его тоне насмешку. – Этот чертов киношник... куда-то исчез.

– Такой момент упустил! – подключился Мурунов. – Такой моментище! Лопу-ух!

Однако киношник подоспел вовремя. Его нейлоновая курточка была в глине, волосы взмокли и клочились, но в голосе слышалось ликование. С ним вместе появился тот седой старик с саквояжем, о котором в спешке все позабыли.

– Порядок? – спросил киношник.

– Смотря по тому, что понимать под словом порядок, – уклончиво ответил Мурунов.

– Я снял несколько общих планов... Нужны крупняки. Организуете?

– Вон старик идет, видите? – указал Мурунов на медленно ковылявшего Истому. Из мешка за его спиной выглядывала симпатичная мордочка маленькой рыси. – Патриарх Лебяжьего! И вообще – кадр!

– Да, это кадр! – киношник мигом уловил колорит и тотчас переключился на Истому.

– Григорий Ильич! – позвал Саульский старика с саквояжем. И представил бригаде: – Горкин-старший... Прилетел из Одессы...,

– Из Одессы? – пробормотал Мурунов и, глазам своим не веря, затряс головой. – Вы разве живы?

– Жив, жив, дорогой мой, и собираюсь жить лет до ста, – улыбнулся Горкин-старший, показав великолепные зубы. – Но где мой сын?

– Бред, бред... Так вы из Одессы?

– А что в этом особенного? Я там живу...

– Одесса-мама, – ввернул Водилов. – Она и покойников возрождает.

– Покойников? Что это значит? – обиделся Горкин-старший. – Но скажите же, где мой сын?

– Он... он хоронить вас поехал... по вызову.

Мухин смущенно заморгал и начал изучать свои ладони. Саульский, ничего не понимая, грозно смотрел на подчиненных, ждал разъяснений.

– Что за недомолвки? – зарычал он. – Тут кто-нибудь по-русски говорит?

– Скажите мне, люди, скажите старому человеку, что с моим сыном?

– Не волнуйтесь. Ваш сын здоров, – вмешалась подоспевшая Татьяна Борисовна. Горкин опять ее обманул! Опять схлестнулся с той толстой московской шлюхой! Ну что ж, он свое получит. – Он развлекается в Москве... Как мне кажется.

– В Москве? А кто его туда направил? – вскричал Саульский, гневно оглядывая подчиненных. – Кто, я спрашиваю?

– Он заявил, что едет на похороны отца. А сам, а сам... – Татьяна Борисовна зло всхлипнула...

– На мои похороны? Но уверяю вас, я жив... Это я, я, Горкин! Если не верите, можете сделать запрос в Одессу.

– Вам-то мы верим... – сказал Мурунов. – Но как после этого верить вашему сыну?

– Какой позор! Какой позор! – схватился за голову старик. – Я воспитывал мужчину... мудреца, а вырос слизняк. У меня нет больше сына! Так и передайте ему!

– Объясните ради бога, что здесь произошло? – недоумевая, спросил Саульский. Эта дикая выходка Горкина-младшего, о котором он думал лучше, выбила его из колеи. Как можно, как можно заживо похоронить родного отца! – Почему он сбежал?

– Испугался разговора на партбюро, – сказал Лукашин. – Хотели потолковать насчет одной статейки... ну и еще кое-какие делишки вскрылись... Он выдумал себе причину... и смылся.

– Так, – хрипло выдохнул Саульский и обернулся к Татьяне Борисовне. – А радиограмму опять сфабриковали вы?

– Я ничего не фабриковала... Можете проверить журнал.

– Схоронил!!! Заживо схоронил! У меня нет больше сына, – бормотал Горкин-старший. – Никого больше нет!

Он сорвал с себя шляпу, кинул под ноги и закрыл руками глаза. По холеному, не по годам свежему лицу текли мутные слезы.

– Устройте его, – глухо сказал Саульский и зашел в аппаратную. Рухнув на стул, хватил кулаком по магнитофону. Магнитофон упал на пол, включился и запел: «Лайла.., Лай...» Саульский запнул его в дальний угол.

Немного погодя сюда заглянула встревоженная Татьна Борисовна и, так и не показавшись на глаза начальнику главка, тихонько удалилась.

Эдуард Горкин, ее недавний идол, оказался маленьким и, в сущности, жалким человеком. Она выдумала его, как выдумывала многих, и – ошиблась. В жизни все проще и все сложнее. Пора бы уж уметь разбираться в людях. От этих нелепых выдумок все рушится. Все, что ни построишь...


15

Еще не выпадало случая, чтобы Истома пропустил обход. То с солнышком, то раньше его поднимался и не торопясь, но шагисто отмеривал путь по шпалам. Где в сторону свернет, проверит капканы и петли, где – раз-другой выстрелит. Обхода без добычи не бывало. Ружье до того притерлось к плечу, что без него чувствовал себя не лучше, чем в сапоге на босу ногу. Вчера вот забыл на гвозде ружье, сел дух перевести, а рысий домок не приметил. Рысь прыгнула сверху. Все бы ничего, да крови много ушло. Шея одеревенела, ни вправо теперь, ни влево.

На особый случай имелась дрезина «Пионерка». Но пользовался ею редко. Правда, в последнее время почаще усаживался на свой персональный поезд: икры каменеть стали. Все дольше приходится отмачивать их в минеральной бане.

Поднявшись спозаранку, Истома Игнатьич водрузил «Пионерку» на рельсы, бросил на нее припасы, ружье и покатил навстречу ветру, щекочущему ноздри запахами багульника и княженики. В ягодах Истома спец. Разные испробовал, а эту ценил особо за щедрость, за аромат. Как выставит по углам котелки с княженикой, избушка, пропахшая за зиму потом, лежалыми шкурами, сырой деревянной прелью (второй венец подгнивать начал), сразу повеселеет. С княженикой соревнуются в запахах багульник, разбросанный по всему полу, и привезенные из Уржума венички мяты. К зиме всю вонь, всю залежалость из жилья выбьет. Пока проветривается избушка, Истома ночует на вольном воздухе, в гамаке. Сквозь марлю, пропитанную репеллентами, видать все небо. С птичьего гульбища долетают кряк и клекот. Над ухом тонко и надоедно ноет комар. На первых порах, когда только обосновался здесь, комар житья не давал, потом принял за своего, обнюхались. Сейчас вот шея голая, мясо наружу когтями рысьими вывернуто, а ни одного хоботка на ране. Да уж лучше бы гнус жрал, чем эта боль и слабость до мутных восьмерок в глазах. Привычные очертания кустарников, берез-карлиц и бурых торфяных выворотин отдалились, но стали больше и толкутся в багрово-синем туманце. А рельсы двоятся, выгибаются змейно, точно не по насыпи катишь, а по трясине.

Колышутся рельсы, земля колышется. Тихий, дальний, все заполнивший гул скрадывает внешние звуки. Даже дрезины не слышно на стыках. Где-то тут по времени должен быть разрыв... путь размыт паводками. Их три на участке, таких разрыва: насыпь вешней водой вытолкнуло и загладило рваные края. Рельсы провисли и пали бы, но Истома укрепил их стойками: теперь ничего, дюжат. Первый разрыв можно одолевать без опаски, на малой скорости. На втором, у моста, придется остеречься и метров двадцать пройти пешком. А сил нет: пролились, расплескались силы. Нальются или уж к концу дело пошло? Ну, ежели что, гроб давно заготовлен. Из сутунка надежная домовина. Добрые люди схоронят.

А жить хочется, чего лукавить. Жадно привязался Истома к жизни. Может, и неприглядна, и вся в ухабах и рытвинах суровая жизнь линейщика – его ли вина, коли другой не знал, а эта, как речка в спокойный полдень, двадцать лет текла, не меняя русла. Вдруг замутилась, вспенилась... с приходом сюда геологов.

Люди прибыли, горластые, веселые люди... Чего ж лучше-то? А в душе тоски наволочь, волос мучнеет. На голове еще ничего, но борода сплошняком заиндевела. Серафима... Степан... Юра... Мухин... все узлом завязалось, все на острове, все в лесу, который Истомиными руками посажен.

Погремливает нешумно Истомин поезд, и звуки тонут все в том же вселенском гуле: по ряби придорожных озерочков, обрамленных щетинкой осок и клочьями пушицы, – тень, как от маленькой субмарины.

Где-то третий разрыв, не загреметь бы! Упадешь – долго ребра считать придется, до самой до речки Убиенной. На картах эта речушка, возможно, иначе обозначена, если есть она на картах, а Истома нашел ей другое – недоброе, но заслуженное имя. Здесь бежавшие кончили Толю... Они же, отняв у ленинградских картографов, в то лето обретавшихся здесь, крохотный катеришко, ушли вниз. С моря их, с самолета достали... Вот, стало быть, Убиенная.

– О-ох!..

Дрезина резко накренилась, опрокинулась и закувыркалась вниз по скалам. Гул стал резче, отчетливей; вчерашняя боль слилась с новой ужасной болью. Потом все исчезло...

Не углядел человек, задумался. Теперь он, скорчась, лежал головою к воде. Убиенная ласкала его коричневую, неестественно выгнутую руку и заглатывала долго и честно служившую «Пионерку».

Ни Истома, ни Вэль, ехавший за продуктами, не могли точно сказать, сколько длилось тяжелое беспамятство. Взвалив огрузневшего старика на нарту, пастух погнал оленей к Лебяжьему, хоть путь его пролегал в ином направлении.

Все так же шалил ветерок, навязавшись в попутчики, медленно плавилась вечерняя заря, плескали на острове мохнатыми ветками балованные Истомины детушки. Вот ветер, вырвавшись вперед, схватил их полной охапкой, потрепал за вихры, поднялся зеленый хохот.

Казалось, ничто в мире не изменилось...


16

Раиса часто приводила Наденьку к себе. Иногда оставляла ее ночевать.

– Ты счастливая, – говорила она.– У тебя две мамы...

Но крохотный человечек неуступчиво делил мир на неравные части: мама и все остальное. Раиса тоже была все остальное. Она стремилась перебороть кровный инстинкт ребенка, закармливала девочку сладостями, фруктами, баловала, обшивала, потакала всем прихотям. Комната была завалена детскими игрушками, платяной шкаф – забит платьицами и костюмчиками, количество которых росло катастрофически. Раиса купила швейную машину и каждый день строчила на ней. Гром и грохот ножной машины заглушали гром и грохот окружающей жизни. Общение с девочкой заменяло общение с целым светом, который сузился до размеров двухкомнатной квартиры. Но и в квартире этой стоял незримый колпак: под ним жили двое – Раиса и Наденька. Мухина в эту обитель не допускали.

Он терпеливо выжидал и даже радовался сильной и нечаянной страсти, которая могла сохранить ему Раису. Он научился ждать: томясь в заключении, ждал волю, много лет ждет, когда заявит о себе Курьинский прогиб, теперь добавилось еще и это...

Было светло, как бывает светло в одиннадцать ночи в Заполярье, когда круглые сутки не заходит солнце. Раиса и Наденька лежали в постели, предоставив Мухина самому себе. Он сидел на трескучем стуле, оперевшись локтями на громоздкую швейную машину, заваленную отрезами и выкройками. Боясь шелохнуться, скрипнуть или измять недошитые детские платьица, Мухин не двигался, уставясь в одну точку, слушал, как надсадно и с перебоями тукает сердце. «Тяни, брат, тяни! – вполголоса улещал он, растирая холодеющую грудь. – Раскачивайся давай! Надо...»

– Дядя Ваня разговоры разговаривает. Сме-еш-ной! – звонко сказала девочка, шлепнув себя по губам. – А голос у него синий-пресиний!

– Почему – синий?

Слабо оформленный ротик ребенка приоткрылся. В нем плеснулся узкий розовый язычишко и, высунувшись, нечаянно коснулся Раисиного соска. Пять прозрачных, как стрекозьи крылышки, пальчиков досадливо отодвинули литую, еще ни разу не кормившую грудь. Все поплыло перед глазами, все утонуло в теплом тумане.

– Так почему – синий? – задыхаясь, спросила Раиса. До нее не дошло цветовое определение мужнина голоса. Сама Раиса в детстве воспринимала человеческие голоса по весу: у отчима был тяжелый бухающий бас, будто гири; у матери – звенящий, как чугунок, и такой же полый.

– Синий, – убежденно, но без комментариев повторила Наденька.

– А у меня какой?

– Вот такой... с черточками, – Наденька показала на одну из портьер, оранжевую, с темными штрихами по полю и засмеялась. Она смеялась со взвизгами, щедро, жаворончато. Раиса вторила ей, но прерывисто, глухо, в себя.

Девочка скоро уснула, закинув ей на живот мягкие с пережимчиками ножонки. Дышала спокойно, и в квартире все было спокойно и на месте. Но чего-то не хватало. Тревожило что-то. Что? А, не слышно дыхания Мухина.

– Ваня! – позвала Раиса и, вскочив с постели, вышла из спальни.

Соскользнув со стула, Мухин лежал на полу бесформенной кучей отчуждающей себя плоти. Из-под набрякших коченеющих век неодушевленно и тускло просвечивали белки в красных прожилках.

– Ваня! Ваня! – выворачивающим душу голосом звала Раиса и дула в ноздри, и трясла за плечи, забыв о том, что сама врач. Плеснув в ложку лекарства, влила в стиснутый рот и расправила безвольное, скрюченное тело: позвав Стешу Лукашину, побежала в медпункт.

После укола Мухин открыл глаза, улыбнулся.

– Опять выкарабкался? Спасибо, Раечка! – тихо, медленно заговорил он. – Это ты меня выцарапала...

– А ты что, собирался гармошку покупать? – усмехнулась Раиса, и голос ее по окраске теперь точно напоминал что-то оранжевое, теплое, а черные штрихи на оранжевом означали иронию. – Такие расходы в моей смете не предусмотрены.

– Кончаются силенки. На раз плюнуть осталось...

– А сын? – резко мотнув головой, отчего вздыбились гривой волосы, вскричала Раиса. – Кто сына будет воспитывать, Ваня? – Склонившись к уху, шепнула: – Ведь я беременна...

Мухин поцеловал ее ладошку и засмеялся беззвучно и радостно, словно поверил.

– Умница моя!!! Сын, значит?

– Сын, Ваня, только сын! Ну их, девок, тряпичницы!

Солнце, повисев над горизонтом, стало взбираться наверх, расталкивая чуть подкрашенные лиловые облака. Стеша, сидевшая в другой комнате, позвала Раису.

– Увози его, Рая! – зашептала она, осторожно притворив дверь. А стенка была как бумага: шепчутся – все слышно. – Увози... лечи. Если хочешь, чтобы жил.

– Будет жить! Я ему... я ему сына рожу... когда-нибудь.

«Родишь... – вздохнул Мухин. – Только не мне, Раечка».

– Можешь и там родить... в городе. Пожалей мужика!

– Не пой! Чего ты разнылась? – рассердилась Раиса, но, поостынув, извинилась. – Он делом дышит, Стеша... Отними дело – завянет. Такой характер...

Стеша пригорюнилась, покачала головой и, забыв переобуться, в Раисиных комнатных туфлях ушла домой.

Мухин лежал с закрытыми глазами, а губы, разрезавшие длинное складчатое лицо, шевелились, выговаривая два слова: «Сказка моя!»

Часов в семь забежал Лукашин, принес пару лебединых яиц.

– Подарок... от птичьего народа. Его доблестному защитнику.

– С намеком подарок, – усмехнулся Мухин. – Мол, ни на что другое не гож, так хоть цыплят высиживай.

– Сумеешь? – хохотнул Лукашин и прислушался: вдали громыхнуло. С севера наплывали темные тучи. Только что чистое небо нахмурилось, осуровело. Сердито ворочалась Курья, шуршали старые лишайники. Сверху, за Истоминым бором, упала гибкая золотистая змейка. Рявкнул гром.

– Гремит! – тревожно поежился Лукашин. – А у меня как раз спуск инструмента.

– Иди туда, Паша, – тихо сказал Мухин и легонько подтолкнул мастера. – Иди... я, может, больше не встану...

– Мели, Емеля! – грубовато сказал Лукашин, а голос предательски задрожал. Отведя глаза, посулил: – Вот встанешь, так я тебя... я тебя так пропесочу! Чирикаешь тут, воробушек!

– Тише, Паша! Тише, жену разбудишь. Она всю ночь не спала.


17

Подремав с полчаса, Раиса встала.

– Отдохнула бы... всю ночь суетилась, – сказал Мухин.

– У меня там старик... пойду попроведаю. А ты спи, – поцеловав мужа, Раиса ушла.

– А я помирать собрался, – сказал Истома.

После кровоизлияния в мозг слух и речь восстанавливались с трудом, зрение нарушилось. Отглядели свое зоркие глаза охотника. Может, поэтому их часто затягивало на все отзывчивою слезой.

– Да что вы, Истома Игиатьич? Такой корень! Живите! – щупая едва слышный пульс старика, говорила Раиса.

Истома шевельнул обметанными землей губами и, не желая тратиться на пустые слова, на неоправданные движения, почти внятно проговорил:

– Конец пришел... Позови Юру.

«Видно, вправду помрет!» – вздохнула Раиса и, забыв накинуть плащ, через ливень побежала за Станеевым. Нашла его в мастерской. Станеев вытачивал какую-то шпонку, вытачивал старательно, оттопырив губы.

– Истома умирает... Тебя звал, – сказала Раиса.

Едва не опрокинув врачиху, Станеев помчался к больнице, размахивая на ходу драчевым напильником.

– На улку вынеси, Юра, на вольный воздух, – попросил Истома, непослушными, стынущими пальцами прикасаясь к горячей, к взволнованной руке Станеева. – Сутунок на чердаке... Схорони рядом с Толей.

Кинув в угол совсем не нужный ему напильник, Станеев с трудом взял большое, грузное, наполовину парализованное тело и бережно вынес.

– Славно... славно, – шептал старик. – С громом уйду.

И, словно услыхав старика, на землю обрушился неистовой силы громовой удар. Дождь припустил сильнее и тотчас промочил их до нитки.

Станеев шел и шел со своею громоздкой ношей и говорил себе, что унесет Истому от смерти, отнимет, обманет ее, но знал, что не отнимет и не обманет, что все это краткое раскипяченное самообольщение.

Роднее и ближе Истомы у него никого не было. Может быть, это единственное, что удерживало Станеева на Лебяжьем. Уткнувшись в апостольски-доброе бородатое лицо, он наглядывался, прощаясь, не слыша и не замечая, что руки отекли и немеют, что по лицу струятся ручьи – дождь или слезы?

– Не плачь, сынок! Я пожил... будет. А ты живи... живи. И – проведай меня.

– Не уходи, Истома Игнатьич! Не уходи, отец!

– Уходят силы... – все тише и тише шелестел Истома. – Ты на бугре-то березку посади, Юра...

Станеев уж не улавливал его слов, угадывал, а может, говорил сам и думал, что говорит Истома.

Между двумя раскатами грома услышали мощный гул.

– Газ пошел... газ! Что ж они превентор-то не закрыли? – с отчаяньем вскричал Станеев.

Гул нарастал. И странно, что еще не ударил в небо белый столб воды и породы. Странно, что стоит вышка. А гул такой, что вот-вот лопнут перепонки.

– Авария... люди там! – умоляющим голосом прокричал Станеев, точно упрашивал умирающего отпустить его к живым, которые в опасности.

– Варнаки! Варнаки! Остров погубят! Беги, Юра, беги! Зверенышей моих выпусти! – велел Истома и указал посадить себя под деревом.

Станеев прежде всего ринулся к вышке. Навстречу ему, бросив пульт, оставив тали с болтавшейся на них «свечой», бежал Рубан.

– Тикайте! – зажав голову и клонясь вперед, вопил он дурным голосом. Бежал боком, широко разбрасывая ноги. – Тикай-те!

Станеев и не заметил, откуда вынырнул Мурунов, который схватил бурильщика за шиворот и поволок обратно.

– Погибель там! Погибель! – отбиваясь, кричал Рубан.

Он не был трусом, во всяком случае, воевал, имел боевые награды. Но растерявшись, оглохнув от грозного рева, даже не попытался перекрыть превентор. Он думал только о том, чтобы уйти подальше от этой воющей скважины, проявившей себя неожиданно и коварно. До пенсии оставалось каких-нибудь шесть лет; на берегу Днепра в уютной хатке, утонувшей в зелени, ждет жинка, ждет дочка; в гараже стоит еще не обкатанный «Москвич»...

Словом, впереди та самая жизнь, ради которой он гнулся вот здесь, в тундре, чтобы иметь обеспеченную, спокойную старость. Плюхнет по черепу камнем, и – прощай, жинка, прощай, дочка! Прощайте, вишенки около хаты!

– Я не пиду! Не пиду! – упираясь, бороздя ногами и дико выкатывая глаза, визжал Рубан. – Видчепись, зараза!

– Поможешь закрыть и – катись! – Мурунов доволок его до мостков и бросил к стволу. Сюда же бежали Станеев, Степа и Лукашин.

Вчетвером они закрыли задвижки на боковых отводах. Рубан пришел в себя и, увидав киношника наверху, который преспокойно трещал камерой, бешено заорал:

– Эй, ты! Слезай! Эй!

Кинооператор не слышал и азартно снимал все, что творилось вокруг. Это были дивные, неповторимые кадры!

– Стоп! Стоп! – закричал Рубан, когда плашки верхнего превентора во что-то уперлись. – Стой, хлопцы! У меня ж там,..

Его не слушали. Степа уже летел вверх, прыгая через две перекладины.

– Там той... как его... турбобур! Я вам кажу, турбобур!

А газом уже вытолкнуло турбобур до упора в плашки превентора.

– Теперь не закрыть... уходите! – приказал Мурунов и, прогнав всех с помоста, закричал Степе: – По стяжкам спускайся! По стя-яя...

Превентор выворотило, и мощный фонтан газа устремился вверх. В том месте, где только что стоял Степа, ударил камень и переломил поперечину.

Спускаться по лестнице было безумием. Степа отыскал на полатях рукавицы и, прижав к себе перепуганного оператора, велел ему охватить себя за шею.

– Н-не могу... у меня камера... – заикаясь, бормотал тот. – Материальная ценность...

– А пошел ты... – Степа вырвал у него кинокамеру, швырнул вниз. Ее подобрал кто-то из рабочих.

– Держись крепче! – Они заскользили по стяжкам вниз. Жгло ладони, и жгло ступни, охватившие трос, но Степа не выпустил троса до самой земли.

На земле киношник очухался и, реально оценив опасность, сиганул прочь.

Степа все-таки оплошал и попал под каменный град. Рубан взвалил его на плечи и, зигзагами перебегая от дерева к дереву, отнес в глубину острова.

Камнем ли, одной ли из труб выбило искру. Раздался страшной силы взрыв, и пенно-белый столб воды с газом окутался пламенем.

Скважина оглушительно рявкнула, точно выстрелила веками молчавшая царь-пушка. Клубы дыма, воды и пара пробил снаряд-долото. Под напором проснувшихся подземных сил вышка, точно елочная игрушка, поднялась вверх и рухнула наземь вместе с комплектом бурильных труб. Метрах в сорока ударил еще один фонтан. Газ, долго искавший себе выход, видимо, нашел его, и образовался грифон. Рядом другой. И оба вспыхнули... и выбросили в небо тонны породы, огня, воды.

Мурунов и Лукашин собрали рассыпавшихся рабочих и, заведя трактор, стали оттаскивать то, что еще можно было спасти.

Осколок трубы ударил в болотник, пробил капот. Трактор дрогнул, сунулся носом и заглох. Тракторист озлобленно рвал рычаги и скалил зубы.

– Венька, сукин ты сын, вылезай! – кинулся к нему Лукашин и бестолково заколотил кулаками по кабине, не сознавая, что в гуле и грохоте его все равно не слышно.

Тракторист выпрыгнул.

Пламя фонтана и горящих теперь уже шести грифонов перекинулось на ветки ближних деревьев.

– Рубить! Деревья рубить! – кричал Водилов, а сам побежал к студентам и скоро вернулся с бензопилой.

Трактор взорвался, добавив жару, добавив грохота.

Перекрывая дорогу огню, буровики и студенты рубили просеку. Летела щепа, а стука топоров и визга пил не было слышно. Казалось, совершается какой-то диковинный ритуальный танец, а взмахи топоров, судорожное вращение пил, трагические гримасы лиц – все это нарочно. Правда, щепа и опилки были настоящие. И деревья, падающие одно за одним, – тоже.

Эти деревья взлелеял Истома.


18

Истома с трудом отлепился от ствола и лег на спину. Шум дождя, гром небесный и гром земной слились для него в единый мощный и неравномерный гул, похожий на ураганный вой ветра... Ветер качал, клонил к долу деревья – почему-то березы, очень похожие на березы, которые росли когда-то в теперь уже позабытой родной деревне. Ветер лохматил травы, пенил реку. Над самой головой, на старой клешнястой березе с мозольными струпьями рваной коры спряталась от ветра кукушка.

«Кукушка, кукушка, сколько мне жить?» – как в босоногом детстве бывало, вопросил Истома птицу-пророчицу. Она испуганно вытянула взъерошенную серую шейку и молча перелетела на соседнее, на молодое дерево с чистой и ровно сияющей корой.

«Сколько?..»

Птица молчала. А ветер задирал ей перья, ломал хвост.

– Ку-кууу... – не Истоме, кому-то другому посулила она. Но как странно кричит птица.– Куууу...

Истома водил перед собой незрячими пытающими глазами, искал померещившуюся ему кукушку и перебирал правой послушной рукой заклочившуюся мокрую бороду.

«Ведь я помирать собрался...» – подумал старик, отметив, что в мыслях он не картавит, хотя после паралича буква «р» в словах пропадала. Береза с кукушкой и взволнованная река куда-то исчезли, а вой ветра заглушил взрыв, потом другой, третий, которые Истома принял за выстрелы.

«На острове стреляют... до чего додумались, варнаки!» – осудил умирающий. Он не мог видеть того, что творилось на буровой, не знал, какой опасности подвергаются люди, но в минуту прозрения понял, что там опасно и нужно помочь людям и нужно помочь зверям, томящимся в неволе. Тревога придала обезжизненному телу приток сил. Истома перевернулся на правый бок, перевел дух и, загребая действующей рукою, отталкиваясь той же ногою, пополз.

Все прошлые предчувствия смерти, все чувства, с ней связанные, отодвинулись, отстали. Теперь им двигало одно-единственное желание, одна-единственная цель: успеть доползти до кораля раньше собственной смерти.

Каждый клочок земли, каждая кочка и каждая травинка тут были знакомы. Истома полз медленно и вихлясто, ощупывая перед собою все, что встречалось на пути, менял направления. Добраться! Во что бы то ни стало добраться!

Звери должны подать голос. Они, как и люди, не могут молчать, когда земля в опасности. Они, наверно, рычат, визжат, издают все те звуки, которым обучены природой, но Истома, почти потерявший в этом аду слух, не может их услышать.

Вот слабые, неизвестно откуда взявшиеся силы кончились. Истома уткнулся лбом в мокрую мшистую кочку, обнял ее и сделал передышку.

«Идти надо, – как здоровый когда-то приказал он себе, подразумевая под этим словом «ползти». – Время- то уходит...»

Время, то есть жизнь исчезала с ужасающей быстротой. Он ощущал это по совершенно ослабевшей правой руке, обнимавшей кочку, по правой ноге, которая не могла оттолкнуться от другой кочки, по всему тому множеству мелочей, которые замечает лишь сам умирающий, но которые осмысливать уже некогда.

«Идти надо», – повторял Истома, отнял руку, кое-как распрямил тело, но распрямил назад, потому что кочка впереди оказалась неодолимым препятствием и ее пришлось обогнуть.

Он снова полз к островному зверинцу и думал, что движется быстро. Но даже в беспомощном детстве, едва научившись ползать, очевидно; перемещался быстрее.

Позади оставался кривой и глубокий след, который увидал Станеев.

Истома дополз до загороди и, может быть при последнем издыхании, отодвинул защелку. Олененок, медведи, волк и маленькая рысь, тесня друг друга, устремились на волю, перепрыгивая через мертвого старика.

Осталась белочка в клетке и, перебирая лапками, кружила и кружила свое нескончаемое колесо.

Дождь кончился. По тучам выгнулась тихая, кроткая радуга, а над клубящимся, почти полукилометровым огненным столбом повисло мрачное солнце.

Удивительная, мятежная красота разлилась кругом! На деревьях, на красных, лиловых, желтых и оливковых колокольцах лишайников сверкали серебряные слезки. Недавно черное небо позеленело, и от его теплой, спокойной зелени земля отливала золотистым и мягким блеском.

Станеев держал на коленях тяжелую, уже остывшую голову старика и гладил, гладил, точно живую. Изорванные, обожженные ладони покалывали сосновые иглы, запутавшиеся в волосах Истомы.

За спиною орала разбуженная человеком стихия. Станеев не замечал ни жуткого гнева природы, ни доброй ее прелести.


19

Станеев копал споро, но бросал осторожно, словно боялся растерять драгоценные комья земли, которая скроет такого же бесприютного, как и он, человека, Истому. Лишь потеряв его, Станеев понял, сколь дорог ему был этот славный старик. Он умер, как жил, просто и впечатляюще.

– Не положено, Юра, – отнимая лопату, сказал Лукашин. – Ведь вы с ним почти что родня.

– Все мы родня, Павел Григорьевич, – грустно усмехнулся Станеев и подумал: «А ведь правда... все».

– Весело ему будет на взгорышке-то! Далеко видать, – говорил Лукашин, снимая верхний мягкий слой. Ниже начиналась стылая, веками не тревоженная земля. – Памятник не успели изладить... жаль.

– Он березку просил посадить...

– Березку-то в самый раз... Да где возьмешь ее по комплекции?

– Где-нибудь раздобуду.

– Придется из Уржума заказывать. Здесь – одни карлицы... Похороны когда?

– А вот переоденут и...

– Торопишься, Юра.

– Чего медлить? Сами видите, что делается, – Станеев махнул рукой в сторону гигантского гриба, поднявшегося над островом. Вокруг него образовался кратер, который расширялся с каждым часом и заполнялся горячей водой.

В этом бурлящем темном озере цвели огненные бутоны, кружились упавшие деревья, плавали бревна и доски смытых бараков. Озеро двигалось к реке и в глубь острова.

– Наступает, холера! – Лукашин высморкался и с остервенением вонзил лопату.

Истома лежал в новом клубе, пахнущем свежей известью и красками. Стеша Лукашина и Сима обмыли его, но не знали, во что нарядить, пока Раиса не принесла один из мухинских костюмов. Костюм оказался узковат, но все-таки подошел. В черной паре, в светлой, тоже с чужого плеча, рубашке с галстуком Истома похорошел и помолодел. Казалось, прилег отдохнуть ненадолго и скоро поднимется, улыбнется широко, ясно, а не так вот грустно и недоговоренно.

Раиса обложила гроб цветами.

– Любил природу... берег, – сказала она. – Себя вот не уберег.

Вздохнула, подумала про Ивана, который не выдержал, тайком выбрался из дома и полез в самое столпотворение. Остановила на полпути, уложила в постель, выбранила. Про Степу подумала, в которого угодил камень... Сейчас он лежал в островной больничке и бредил. Не слишком ли много увечных и мертвых?

– В войну больше бывало, – утешил ее Мухин. Узнав о смерти Истомы, изменился в лице и, отвернувшись, раздавил плоским пальцем крупную, с горошину, слезу. – Как хочешь, а на похороны я пойду...

Раиса поняла, что удерживать его бесполезно.

Пришел не только Мухин. Хотя Станеев предполагал, что уставшим за ночь, измученным людям не до похорон, но собрались все островитяне. Закопченные, хмурые, ни на минуту не присевшие, они молча шагали за гробом. А из-за леса грозила неусмиренная бездна.

Уходил патриарх этого славного клочочка земли,основатель и первопроходец, который и не подозревал при жизни, сколь нужен был людям. Маленький тракторист, когда-то обиженный Истомой, в паре с Лукашиным нес крышку гроба и замасленной ладонью смахивал с заросших щек слезы. Лукашин по-ребячьи всхлипывал и спотыкался, хотя и глядел себе под ноги.

Станеев, опустив голову, шел сторонкой. Из-за деревьев его и всю процессию снимал кинооператор. Ему выпала редкая удача – снять фильм по сценарию, который сочинила сама жизнь. Вчера еще могучий бодрый старик с маленьким зверенышем в мешке сейчас лежит в гробу... На острове, вчера еще зеленом и тихом, бушует огненный фонтан... кипит озеро... рушатся на глазах дома... Этого не придумает ни один даже семи пядей во лбу режиссер.

Станееву дали дорогу. Он подошел к могиле, поцеловал начинающий лиловеть лоб старика, поцеловали Мурунов, Мухин, Раиса... Разные ладившие между собой и не ладившие люди. Вчера они ссорились, любили и не любили, завтра, возможно, начнется то же самое, даже наверное начнется, но сейчас все едины.

Гроб, заколотив, опустили. Но никто не решался первым бросить традиционную горсть земли. Раиса, державшая под руку Мухина, неосторожно переступила и уронила стылый комок. Он стукнулся о крышку. Водилов, Рубан, Лукашин и маленький тракторист взяли лопаты. И что было человеком еще минуту назад, что имело телесные формы, исчезло под землей...

И этого тягостного момента Станеев не выдержал. Некрасиво скособочив лицо, закрыв испачканною в земле ладонью, он горестно зарыдал...

Прощай, Истома!

Прощай, человече!

Может, кому-нибудь из нас хоть в чем-то удастся быть на тебя похожим...


20

– Опять меня, понял, каблуком по темечку, – не то икая, не то смеясь, говорил Степа. – Ве-зу-ха!

«Как он нехорошо смеется... оттуда!» – вздохнул Мухин и посмотрел на Раису. В эти тяжкие дин на ее плечи свалилось немало забот и волнений: и врач, и сиделка, и разнорабочий. Где надо, лечит, где надо лопату в руки возьмет и копает наравне с мужиками, помогает переносить вещи из аварийных домов... Рая, Раечка, сильная моя! А я в куклу тебя превратил... обеднил, прости! Не из злобы, не из корысти... хотел как лучше.

Тихонько, крадучись, вошла Сима, похудевшая, строгая, возле губ обозначился пучок морщинок.

– Скажи по совести, Максимыч... умирать страшно? – дернув Мухина за палец, спросил Степа.

Сима испуганно пискнула, зажала ладошкой рот.

– Сказал бы, конечно, – усмехнулся Мухин. – Да я, брат, не помирал... Вот если раньше тебя умру – вернусь оттуда и расскажу.

– Раньше не надо, понял. К чему раньше-то, – возразил Степа. – А вот ежели час в час, да еще по одному жлобу с собой прихватим... чтоб людям просторнее стало...

– Озорник ты, Степан, – покачал головой Мухин. В груди стало тесно, руки похолодели. Не выносил он шуток подобного рода. В них было что-то ущербное. – Жлобы разве не хотят жить? Да и как разберешься: жлоб он или не жлоб? Сам-то ты не ходил в жлобах?

– Поймал на слове... – Степа приподнял слепую, в краснополосатых бинтах голову, рассмеялся. – Я-то и есть распоследний жлоб... С тех пор как Серафима... ну, в общем, после больницы ни одной игрушки дочке не подарил... Стал думать, что не моя она...

– Твоя, твоя! – вскрикнула Сима. – Даю голову на отсечение.

– А, ты здесь! – враждебно сказал Степа. – Жаль, лица твоего не вижу.

– Ты и душу мою не видишь... Так что с того?

– Старичка-то своего чего ж не привела?

– Он... он... – Сима беспомощно оглянулась, ища поддержки.

– Он на обходе сейчас, – подсказал Мухин.

– Да, да, на обходе.

– Зачем вы врете ему? Зачем? – взорвалась Раиса. – Думаете, ложь ему поможет? Ему по мозгам надо! Видно, камнем мало досталось.

Степа лег, успокоился и, помолчав, виновато улыбнулся:

– Верно, прет из меня дерьмо, боязно, вдруг без глаз останусь... а я и зрячий мало чего видал...

– Про старичка наплел, – негодовала Раиса. – А старичок умер... погиб! Понятно?

– Хорошо умер? – спросил Степа, вытянув руки вдоль туловища, словно стоял в строю.

– Хорошо, по-солдатски, – тихо сказал Мухин. – Как говорится, стоял до последнего.

– Вечная память! – торжественно произнес Степа. – Жаль, нет обратного пути. Я бы все слова свои... назад проглотил... Вместе с паршивым моим языком, Вечная память!

– То-то, – усмехнулась Раиса жестко. – А то развел тут антимонию, терпеть не могу слюнтяев!

– Вот баба! Отлаяла, а мне приятно! – усмехнулся Степа.

– Отлаяла, потому что люблю тебя, – сказала Раиса другим, ласковым тоном. Психологическая встряска свою роль сыграла.

– И я тебя... Пойди-ка сюда... И ты, Максимыч. – растерев между своих ладоней узкую, пахнущую лекарствами ладонь Раисы, пробормотал: – Сама – огонь, а рука – парафиновая...

– Рука как рука, – сердито возразила Раиса. Она была спокойна, только жилка, пульсировавшая на горле, выдавала ее состояние.

– Не скажи. У слепых нюх собачий.

– Ты не слепой пока. Чего прибедняешься?

– Ага, так, – соединив их руки, чуть-чуть противившиеся усилиям, сказал Степа. – Вы вот что... не жалейте меня! И если получится, будьте вместе.

«Не получится, – мысленно возразил Мухин, пряча душевное смятение за какой-то резиновой, невразумительной улыбкой. – Не получится, Степа.., Поздно».

Раиса поправила окровавленную повязку, погладила Степу по щеке и ласково проворчала:

– Ах ты сводник! А сам-то что же?

– Сам я... – договорить Степа не успел. В прихожей послышался голос Лукашина. Увидав Степу, он остановился у порога и тихо-тихо спросил: – Не много ли вас, не надо ли нас?

За его спиной стояли Илья и Станеев.

– Многовато, – усмехнулась Раиса. – Но что поделаешь, входите.

– Рука-то, Паша, теперь не пятачок – меня взяла, – подозвав к себе Лукашина, шепнул Степа.– Ты как в воду глядел... – Помолчав, натужно рассмеялся. – А Соболя спиртиком потри. Нехорошо, пегий ходит.

– Спиртик самим сгодится, когда воротишься.

– Похоже, нескоро вернусь. Похоже, нескоро.

– Ну затянул, черт рогатый. Глядя на тебя, и я разревусь.

– С твоим-то голосом, Паша? – не теряя самообладания, сказала Раиса. – Нет, ты уж, сделай милость, не плачь.

– Вертолет пришел, – сказал Станеев. – Ну, Степа, лечись и поскорей, возвращайся в нашу могучую кучку.

– Была кучка, да сороки склевали.

– Ты бы еще бинты сорвал да по полу покатался, – зло посоветовала Раиса и начала его собирать.

– Часы... часы тикают! – отодвигаясь, пробормотал Степа. – Твои часы, Паша!

– Верно, тикают! – недоуменно вскинул бровки Лукашин и приложил часы к уху. – Что на них накатило?

– Ты летишь с ним? – спросил Симу Станеев, когда выносили раненого.

– Я бы... с дорогой душой... Да он...

– Лети, чего там!

– Спасибо, Юра! – зачастила Сима и благодарно стиснула его руку. – Только вот Наденьку с кем? Может, присмотрите за ней, Раиса Сергеевна?

– Бери с собой. Там бабушка присмотрит. А я теперь... – Раиса широко развела руки, как бы охватив весь остров, за который она вместе со всеми была в ответе. – Теперь я врач, а не нянька...

Сима сбегала к себе, на ходу схватила два-три платьишка, пальтишко для девочки, игрушку. Вертолет ждал. Возле площадки ее перехватил Водилов.

– Возьми, – сказал он, прощаясь, и протянул пачку денег, – Степану на фрукты.

– Не надо, – Сима отскочила и сморщилась, точно собиралась заплакать.– Не надо, Илюша.

– Я не тебе даю, товарищу. На его месте мог оказаться любой из нас... – Водилов насупился. Он не любил проявлять человеколюбие, не верил, когда его проявляли другие. Но тут особый случай. Впрочем, не из особых ли случаев состоит вся наша жизнь?

– Не обижайся, Илюша, но я сама... сама зарабатываю немало, – покачала головой Сима и почти силком вернула деньги. – Ты лучше костюм себе купи... Или родителям пошли...

– Послал бы... да некому. Некому!

Водилов сухо кивнул ей и, высоко задрав голову, точно пародировал Саульского, пошел прочь.

А идти было некуда. Барак, в котором он жил, смыло. Над буровой, вернее, над тем местом, где была буровая, высился огромный огненный пест. И вокруг него, прямо из воды, торчало несколько огненных пестиков поменьше. Они-то и растолкли вдребезги вышку, станок, дизеля, трубы... шестую часть острова. Классная толкушка!

Куда податься бездомному? Может, начальство подскажет?

– Пошли в клуб, потолкуем, – прокричал ему на ухо Мурунов.

Ну вот, пожалуйста. Директива!..




ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ



1

Стеша Лукашина успела расставить на сцене столы и стулья, сменила воду в графине, протерла пыльные стаканы.

– Проходьте сюда, руководящие товарищи! Сидайте, пожалуйста!

– Митинговать некогда, – хмуро остановил ее Мурунов. – Помянем молча Истому Игнатьича – и за дело. – Минута молчания не была минутою тишины: за стенами клуба, как несчитанный рой шмелей, басовито гудела земля, от этого гуда жалобно названивали стекла.

– Молчим, а он не желает молчать, – поежился Лукашин.

«Позвал, а что я могу сейчас... даже с ними? – думал Мурунов, медленно протирая разбитые очки. – У нас ничего нет... голыми руками этого зверя не возьмешь».

Надев очки, встретился взглядом с Рубаном. Оба отвели глаза. Память услужливо нарисовала весь ужас первых минут, ад, в который Мурунов бросился очертя голову да еще потащил за собой пожилого семейного человека.

Люди ждали от Мурунова веского слова, хотя каждый понимал, что слова сейчас мало что значат. Но что-то надо сказать... что-то надо сделать... сообразуясь с возможностями.

– Пока придет помощь... – начал Мурунов.

– Она придет? – усмехнулся Водилов.

– Несомненно, – вставил Мухин, но больше ничего не добавил.

– Она придет, – подтвердил Мурунов и, вселяя надежду в этих усталых, измученных людей, уверенно сказал: – Главк принимает меры. И Москва в курсе.

Потом он сам себя одернул: «Заврался!» В главк действительно сообщили, но пока там раскачиваются, от острова останутся одни воспоминания... Надо разворачиваться самим.

– Разделимся на три бригады, – как по-писаному говорил Мурунов, отлично сознавая, что все это полумеры. – Отряд студентов будет вырубать просеку. Огонь нужно остановить... во что бы то ни стало.

– Между рекой и кратером тонкая перемычка, – сказал Станеев. – Если убрать ее – река сама остановит.

– Это идея, – одобрил Мурунов. – Тогда вот что, ребята... Шуруйте на перемычку. Что из техники уцелело?

– Только бульдозер, – вздохнул Лукашин. – Есть трактор еще, С-100... Он самим понадобится.

– Берите бульдозер, лопаты... и – туда. Учтите, кто отличится, станет стипендиатом главка. – Подождав, когда студенты выйдут, велел плотней притворить окна, через которые проникал резкий запах газа. – С этими решено. Осталось еще две бригады. Основную – противоаварийную – возглавит Лукашин. В первую очередь надо очистить устье скважины... Вышку, насосы, приемные мостки, дизеля – все это попробуем выловить и убрать...

– Если б мы были саламандрами! – протянул Водилов.

– Я вылетаю в Урьевск, к пожарникам. Оттуда свяжусь еще раз с обкомом, с главком... Без противофонтанной установки не вернусь.

– Тогда другой коленкор, – ожил Лукашин. – Я эту штуку видал в действии. Глушит будь здоров!

– А третья бригада? – спросила Раиса. Она слушала Мурунова внимательно, прикидывая, где больше всего сможет быть полезней.

– Третья? Спасайся, кто может... – улыбнулся Мурунов. «А ведь Раю-то я не занял...» – подумал он. – Третья будет заниматься переселением. Может, возглавишь это дело?

– С удовольствием, – обрадовалась Раиса.

– Насчет удовольствия помолчим. А задача такая: перевезти семьи за реку и обеспечить жильем... палатки, чумы, вагончики – все равно, лишь бы люди жили под крышей.

– Мне тоже транспорт понадобится, – несколько смущенная его доверием, сказала Раиса.

– Выделим... при первой же возможности. А если не выйдет – на попутном. Иван Максимович и Водилов займутся выяснением причин аварии. Я буду с вами... в качестве мальчика на побегушках... Ну что, по коням?

– Из главка. Срочная! – протолкавшись через толпу, сказала Татьяна Борисовна.

«Вылетаю, – читал Мурунов. – Срочно подсчитайте возможные затраты. Совмином республики будет оказана всемерная помощь. Саульский». А ты, девочка, боялась! – подмигнул он Водилову и, сунув радиограмму в карман, вышел на улицу.

Клуб тотчас опустел.

Вокруг скважины разъело огромный кратер, который рос и пожирал метр за метром. Из середины его вылетало жаркое, с горячей водой и породой пламя. Оно завивалось, вихрилось, клубилось, расходясь в небе белым дымным зонтом. И грифоны образовали вокруг себя кратеры. Несколько малых соединились с большим, другие действовали автономно, нанося острову смертельные раны.

Молчаливо затаился в напряженном ожидании побуревший с краю Истомин лес, разделенный неширокою просекой. Пламя облизывало деревья по эту сторону просеки; они с треском вспыхивали, темнели. От огненных ласк лопалась кора, корежило стволы и ветви, осыпалась несгоревшая хвоя, разбрызгивая мелкие искры. Даже в полукилометре от буровой опаляло жаром лицо. Пышкали грязные волны раскисшей вечной мерзлоты, ползя и засасывая верхний, когда-то нарядный слой земли.

За просекою, почти у самого бугра, словно два рыжих лишая, возникли свежие грифоны. Вокруг них студенты вырубали деревья. Дымилась и парила земля, дымилась и парила одежда. Во взбаламученную Курью текли с обрыва горячие грязные потоки, снося щепу, сучья, стволы мелких полуобгоревших деревьев. Все живые голоса – людские, птичьи – заглушал утробный рокот фонтана. Сверху сыпался горячий грязный дождь, смешавшийся с песком и пеплом.

Природа явила смятенному взору неукротимую, разнузданную мощь, которой старательно и рисково пытались противостоять люди, хотя каждый и все вместе знали, что без техники, без какого-либо радикального решения они не смогут не только подавить пламя, но даже приостановить его.

– Преисподняя, а? Бред, бред! – кричал Мурунов. Он шагал рядом с Мухиным, который отставал, сбивался с ноги. «Молодец! Держится! А ведь устал... чертовски устал!» Усталость туманцем стекла с впалых висков, пала на щеки, затерявшись в бесчисленных морщинах и складках. Спокойное мужество почти обреченного человека вселяло уверенность в самого Мурунова. «Вот человечина! А с виду слабак... Доконал-таки свой прогиб. Но, кажется, и прогиб его доконает. Нет, нет, Иван должен выжить! Вот только управимся с огнем, отошлю его в самый фешенебельный санаторий... И Раису туда же... Раису?..»

– Что ж они? С ума спятили? – вскричал Мурунов. Над кратером снижался вертолет. Огромные лопасти винта беззвучно пилили воздух, и потому вертолет с земли заметили не сразу.

– Взорвутся же, идиоты! – Мурунов выскользнул из обвивших его мыслей, кинулся к кратеру, замаячил, забыв, что голоса его не слышно. Он думал, это тот самый вертолет, на котором прибыл Саульский.

Летчики все же поняли его тревожные сигналы. Машина взмыла и приземлилась у бугра.

Увидав выпрыгнувшего из люка Горкина, Мухин слепо шагнул обратно. А Горкин бежал к нему и размахивал руками. Белые клинышки зубов, густо утыкавшие красные мясистые десна, белели сахарно-ярко.

«Ишь, как рассиялся! Глаза ломит...» – Мухин плеснул тяжелыми веками, остановился.

– Сбылось наконец-то! Сбылось! Поздравляю... – Горкин широко распахнул объятия, но руки его повисли в воздухе.

– Мне нечего вам сказать, – потирая левую половину груди, проговорил Мухин и ткнул указательным пальцем, словно поставил точку. – Просто нечего.

– А, похоронная команда! – криво усмехнулся Мурунов. – Некачественно хоронишь... воскресают покойнички.


2

– Игорь Павлович, склад подмыло! – сказала Раиса, когда Мурунов собирался в Урьевск.

– Так что? – сердито спросил он. Лезут со всякими пустяками. Ведь каждый знает свои обязанности.

– Людей-то чем кормить будете?

– Сантурию знаешь? Пускай обеспечивает. А не обеспечит – сниму три шкуры.

– У него жена в Уржуме рожает...

– А черт, приспичило ей!

– Я договорилась с Октябрьским совхозом. Обещали выслать обоз. Юра будет сопровождающим, – указав на Станеева, сказала Раиса.

– Это уже лучше. Садись, заброшу. – Станеев забрался в вертолет, следом за ним поднялась Раиса. – А ты зачем?

– Может, еще что-нибудь вытереблю... Людей попрошу... Лишние руки не помешают.

Высадив их в Октябрьском, Мурунов улетел в Урьевск. Оттуда связался с Саульским, а тот в свою очередь с обкомом. Уже через два часа три грузовых тяжелых вертолета ушли на Лебяжий. Следующим рейсом они должны были забросить бригаду строителей.

– Шумите, значит? – спрашивал секретарь горкома, пожилой, со шрамом на левой скуле, с Золотой Звездочкой. Едва ли не единственный среди партийных работников области, имеющий звание Героя. Он вырос в этих краях, состарился, любил их бережно и ревниво.

– Шумим, – вздохнул Мурунов.

– Деятели! Зевнули, а государство раскошеливайся... Островок-то хоть уцелеет?

– Не знаю... не уверен.

– Не уверен... Ххэх, а ведь я там охотился... сказочный островок! Ну ладно, что нужно?

– Все... буквально все. Этот фонтан нас раздел.

– А вы весь округ разденете... Ну что молчишь? Крыть нечем?

– Нечем... кругом виноваты.

– Ладно, садись. Займемся ограбиловкой.

Они занимались «ограбиловкой» почти до самого утра: вызывали горком, обзванивали, требовали, просили. Часов в пять секретарь спохватился:

– Меня ж на пельмени ждут! Внук в отпуск приехал... Идем, познакомлю!

– В другой раз, Павел Павлович.. Мне надо еще в Октябрьский завернуть.

– Вы и там присоседились? Разворотливые ребята! Ну, лети. Я директору позвоню... он хоть и прижимист, а мне не откажет... по старой дружбе

Секретарь вызвал свою машину, велел отвезти Мурунова в аэропорт. Вдогонку крикнул:

– У меня в девять бюро. После бюро буду.

Вертолет толкнулся в дымчатое облако. Облако заглянуло во все иллюминаторы, и только сейчас Мурунов заметил вокруг себя мешки с почтой, бочку селедки, ящик взрывчатки, канат и еще какую-то ерунду. «Подремать, что ли?» Но сна ни в одном глазу.

Внизу, на берегу речки Тарп, замелькали веселые чистые домики. Мурунов вышел из вертолета, вдохнул свежий воздух. Река широкая, тихая, просматривается до дна. А Курья сейчас взбаламучена... И ведь рядком бегут к океану. У Лебяжьего почти сходятся... Да, у рек тоже свои судьбы, как у людей.

– ...Ушли они... вчера ушли, – сказал директор, приятель Павла Павловича.

– С этим... с гипнотизером? – чуть не закричал Мурунов, забыв поинтересоваться, что выделил совхоз экспедиции.

– Кого говоришь? – не понял директор и отчаянно засосал трубку.

– Я говорю... в какую сторону?

– А, в ту, в ту сторону, – словоохотливо подтвердил директор. – Однако, догонишь.

Утреннее солнце вновь пригрело зеленую стрекозу, летящую вдоль берега. Какая-то чушь лезла на ум, вычурные стишки, сочиненные еще в школе: «Мешок дукатов за пару крыс... за женщину – пол-вселенной...» К чему это? Стишки-то были о Магеллане.... о Магеллане, а не о женщине. Увязалась за этим губастым бичом, словно других дел нет. Прогуляться ей захотелось... восходом полюбоваться... закатом... На острове – светопреставление, на острове не до восходов-закатов. Там все оглохли от рева, там газом дышат... Быть может, удастся еще островок-то спасти. Хорошо бы...

– Садимся? – увидев аргиш, спросил пилот. Мурунов раздраженно махнул рукой: «Вперед!» Летчик пожал плечами и, не поднимаясь, пролетел над обозом. Олени прянули в сторону. Высокий человек в малице погрозил кулаком.

Остров узнавался издалека по грибу, поднявшемуся над скважиной, который расплывался пахучим белым туманом. А ближе – еще и по реву рассерженной земли. Там, где жили когда-то островитяне, кружилась и кипела вода. Островной лес кланялся, кивал ветвями, но без привычных скрипов и шорохов, без птичьего посвиста, без шелеста хвои он казался царством теней, где все беззвучно и неправдоподобно.

На отончавшей перемычке суетился народ, сновал туда и сюда бульдозер.

Подле кургана, где жил когда-то орлан, стояла странная машина с укороченной реактивной пушкой. К Курье, точно гигантские удавы, протянулись толстые шланги. «А, значит, пожарники здесь!» – повеселел Мурунов, и плохого настроения как не бывало.

Томительное нервное бездействие кончилось. Люди приободрились, и каждый нашел себе место: пожарники настраивали свою «пушку», студенты добивали перемычку, строители, по указанию Мухина, возводили навес простецкого глинозавода, Водилов с группой сварщиков мастерил металлическую раму с настилом. То там, то здесь появлялся Лукашин, бранился, шумел, убегал куда-то и вновь появлялся. Кожа на его истончавшей до уродливости шее обвисала и морщилась. На лице, на резко выступавшем кадыке наросла редкая рыжеватая щетина. Голос сел.

– Ну дела, дела! – потряс кулаками Мурунов. С юго-запада, из Урьевска, шли вертолеты. Увидав их, люди задрали головы и следили за их приближением.

– Красавцы какие! – сказала Стеша.

Вертолеты были обычные, местами даже обшарпанные. Но Стеше никто не возразил. Из первого выскочил Дима Сантурия. Вслед ему полетели тяжелые ящики. Потом, ожесточенно жестикулируя, появился мохнатый, черный как жук, мужчина.

– Ты меня разоришь, Дмитрий, клянусь! – каменно бухал он.

– Не время, дядя Георгий! Прошу тебя, будь человеком! – составляя ящики горкой, говорил Дима.

– Э-эй, Дима! С прибылью! – поздравил молодого грузина Водилов.

– Спасибо, дорогой! – заулыбался Дима, и уже издали донеслось: – Стыдно, дядя Георгий! О нас могут плохо подумать.

Низкий профундовый бас слабо протестовал еще, но понемногу сдавался. Дима вертелся вокруг дяди Георгия, тормошил его за локти, за толстые окороковые плечи и все говорил, но теперь по-грузински.

Грифоны размножались как споры. Теперь их было больше восьмидесяти. Они плотно обступили курган и цвели по всему острову. Остров стал токсически опасной зоной. И потому инструктаж был длительным и детальным. Его вел румяный, седой подполковник. Здесь была и противоаварийная бригада, и все руководители экспедиции, даже Горкин, которого не приглашали. Были приняты все возможные меры защиты.

Волновались, пока сидели в вагончике и слушали наставления. Переправившись на остров, рванулись, словно в атаку. Турбореактивная установка, тракторы с тросами и крючьями, насосы для охлаждения устья уже наготове. Люди рассредоточились, и по знаку седого подполковника взревела «пушка».

Из сопла ударила мощная газовая струя. С некоторым опозданием по фонтану выстрелили еще две «пушки» и начали поливать его огнегасительной смесью. Заработали все насосы, охлаждая зону пожара. Три газовоздушных потока, направленных на фонтан, срезали столб пламени. Словно космический огненный корабль, он оторвался от устья, поднялся в небо и, сгорев, распался.

– Пошли! – сказал Лукашин, и группа в специальных противопожарных костюмах . тотчас оказалась в бывшей зоне пожара. Лебедки раскручивали троса. Тракторы вытаскивали хаотически нагроможденное, измятое оборудование. Двое водолазов ходили по самому дну кратера, подле устья. А сверху били струи курьинской воды.

Дно кратера к вечеру очистили, кое-что оттащили от устья. Пробовали снять крестовину и остатки запорной арматуры, но это не удалось. Рев, отравленная среда и непрерывная вибрация довели людей до изнеможения. Количество грифонов уже увеличилось до сотни. Еще немного, и остров превратится в сплошной огненный вулкан.

– Хватит! – скомандовал Мурунов и приказал отвести людей, оценив трезво бесплодность затраченных неимоверных усилий. – Что будем делать, Максимыч?

– Надо взорвать всю арматуру на устье...

– А потом? Пихать в дыру трубы? Их выбросит...

– Взорвем, и газ получит свободный выход... Возможно, грифоны исчезнут.

– Д-да, на пороховой бочке сидим, птенчики! – вставил Лукашин. Он посинел, видимо, надышался газом, но домой не уходил.

– Эй, друг! – позвал Мурунов кинооператора. – У тебя фотоаппарат есть?

– А как же! Могу голову дома забыть, но фотоаппарат всегда в кофре.

– Зафиксируй-ка положение устья... пока факела нет. Пошли, где потише... еще разок отмерим... а уж потом резать будем.

За рекою, где временно разбили новый поселок, разгружался олений обоз. Напрягая жилистую сильную шею, Станеев заставлял себя не смотреть на то, что еще недавно было островом, и помогал Вэлю устанавливать чумы. Забывшись, сильно рванул люк.

– Осторожно! Экий медведь! – проворчал пастух, отнимая у него кожаный лоскут. – Я думал, ты спокойный, а ты, как хор, которого оводы жалят. На кого сердишься?

– На себя.

– Ладно хоть на себя.

В самом деле, на кого ему злиться? На тех людей, которые, жизни не щадя, пытаются задавить огонь? Разве он не был среди них? Стало быть, на себя. Да и с каких пор он стал злиться? С каких пор стали занимать чьи-то интересы? И чего ради? Вот собрать сейчас шмотки – Степин транзистор, ботинки да старый свитер – и закатиться туда, где нет этого ада... «И закачусь, чтоб мне лопнуть!»

Станеев яростно вогнал в податливую сверху землю сухой тонкий шест, сломал, снова вызвав недовольство Вэля.

– Не тронь! Сами поставим. Дурная сила!

– Что, не выходит? – появившись с той стороны реки, спросила Раиса. – Учись у Вэля. Учись, пригодится!

– Уйду я... уйду, куда глаза глядят!

– Сейчас?! – чуть отступив, спросила Раиса. В голосе прозвучало презрение.

– Сейчас или после – не все ли равно? Остров-то сгорит! Сгорит дотла!

– Не дадим, Юра, – правильно поняв его злость, ласково сказала Раиса и указала на гуськом идущих смертно уставших людей. – Вон нас сколько. А еще из округа подъедут, из района... Не дадим.

– А, прибыли! – сухо кивнул Мурунов и, неизвестно на что злясь, заключил: – Вас только за смертью посылать... Почему пошла с обозом?

– Что ж я, одна должна идти?

– Могла вертолет подождать!

– Ты не сказал, что залетишь. – Раиса нахмурилась: «Чего он привязался? Неужели ревнует?..» Угадав, скрыла усмешку.

– Могла сама сообразить! Тут дорога каждая минута! А ты ведешь себя как скучающая интуристка!

– Игорь Павлович! – выглянула из штабного вагончика радистка, – Вас вызывает Урьевск.

– Одну минуту! – Мурунов мотнул головой, словно только что заметил, обнял Вэля и его братьев Ядне, Костю, пришедших с обозом. – Спасибо, ребята! Здорово вы нас выручили! Видите? Без крова остались.

Чуть не задев плечом Станеева, прошел в вагончик.

«Не замечает! – едко усмехнулся Станеев, которого явное пренебрежение начальника экспедиции раздосадовало. – Ну да, я для него нуль без палочки... Да и действительно, что я такое?»

Станеев мысленно вычертил кривую своей значимости и невольно рассмеялся: очень жалконькая получилась кривая.

– Эй! – позвал от ящиков Дима Сантурия и свистнул, привлекая внимание. – Сюда, пожалста!

– Чего тебе? – Станеев нехотя подошел к хозяйственнику. Его не очень грела роль человека на посылках.

– Бери, друг, – страдальчески хмуря янтарные грустные глаза, дядя Георгий зачерпнул толстыми негнущимися пригоршнями пяток краснобоких яблок, гулко, теряюще вздохнул и сунул Станееву.

– У меня нет с собой денег.

– Без денег, да! – совсем провалившимся нутряным басом с трудом выговорил дядя Георгий. – За один спасибо, вот так.

– Бери, бери! – улыбнулся Дима. – Подарок от честного грузина. Хорошим людям. Эй, все сюда!

Подошли ненцы. Дядя Георгий и их нагрузил и, кажется, уже примирился с потерей барыша. Из вагончиков, из чумов, из палаток выскакивали женщины, бежали дети, и каждый получил свою долю.

– Почем, Дима?

– Полтора поцелуя.

– Взвесь на три!

– Пожалста. Отдашь ночью, чтоб никто не знал. А то моя Маринэ строгая. Райя, дорогайя! А ты что же? А вы, Иван Максимыч?

Из аппаратной, переговорив с районным центром, вылетел Мурунов.

– Порядок! – оживленно заговорил он. – Пал Палыч прихватит с собой тонну взрывчатки.

– Мы еще не продумали, как будем взрывать. Это наверняка непросто, – озабоченно отозвался Мухин.

– Тут что, базар? – нахмурился Мурунов.

– Дядя Георгий услыхал о нашей беде, когда был в Уржуме... Народу, говорит, тяжело, говорит... И прилетел, – сбивчиво начал объяснять Дима.

– Чтобы наши карманы мал-мал облегчить? Так? – зло сощурился Мурунов.

– Бе-эсплатно... – страдальчески выдохнул Георгий. – Ни ка-а-пейки не взя-ал.

– Великодушный человек, а? Обязаны! – Мурунов хлопнул его по плечу и приказал Диме: – Оплатишь оптом по государственной цене.

– Не надо, – покачал головой дядя Георгий. – Грузин говорит один раз, вот так.

– Ценю, – кивнул Мурунов и, склонясь к толстому красному уху дяди Георгия, доверительно шепнул: – Когда задавим фонтан... прилетай сюда. Будешь вне конкуренции.

– Ви-ына привезу! Лю-учшего... из старых запасов!

Мурунов уже забыл о нем, увидав Станеева возле Раисы, которая грызла яблоко.

– Эй, фокусник, дуй на остров... Там Водилов опоры варит. Будешь у него на подхвате.

– Не трогай парня, – вступилась Раиса. – Устал.

– А ты не устала?

– Я? Не-ет. – Раиса перекатывала яблоко из ладони в ладонь и посмеивалась. Она и впрямь чувствовала себя бодро, хотя не спала уже около двух суток. – Нет, с чего бы?

– Тогда и он не умрет.

– Да уж, не умру... раньше смерти, – пробурчал Станеев и, переваливаясь по-медвежьи, заколыхал через мост.

– Игоре-ек... Игорь Па-авлови-ич, – с хитринкой прищурилась Раиса и погрозила пальцем. Он смутился. – Съешь-ка вот это яблочко! О-очень вкусно.

Мимо них, хмуро здороваясь, шли на отдых рабочие, измочаленные, надышавшиеся газа. На поверхность Курьи всплывала отравленная рыба, ее хватали халеи. А некоторых, намертво задохнувшихся, несло по течению.

– Сантурия! – сердито окрикнул Мурунов. – Сегодня чтоб все до единого были расселены. Усек? Дальше... К утру... вместе с Раисой Сергеевной… обеспечите людей бесплатным питанием. Лимонадом и куревом тоже бесплатно.

– Бу сделано, товарищ начальник. Не-э подведем.


3

– Ты светишься вся, – сказал Мухин, погладив Раису по щеке. Они стояли на понтонном мосту. Мост вздрагивал, срезал гребни набегающих волн. По ту сторону рождались новые волны, не зная и потому не помня о только что погибших.

– А разве можно иначе? – целуя руку Мухина, спросила Раиса.

– Наверное, нельзя, – понимающе кивнул Мухин. Как он обделил эту чудесную женщину! А ведь все ей отдавал, всего себя... оказывается, этого мало. – Ты бы позавтракала, Раечка. В дороге-то наголодалась.

– Что ты! Меня там закармливали. Столько рыцарей! Как ты себя чувствуешь?

– Превосходно, – бойко соврал Мухин. По сравнению с тем, что недавно было, он и впрямь чувствовал себя превосходно, хотя дважды свалился прямо в зоне заражения. Но Лукашин приставил к нему Рубана, и тот постоянно был начеку. «Смотри, соколик, головой отвечаешь!» – Ну, Раечка, не стану тебя задерживать. Ты у меня теперь человек государственный.

– Не смейся, Ваня! – смутилась Раиса. – Но ведь приятно, когда ты нужен... правда?

– Еще бы! Без этого жить не стоит, – улыбнулся Мухин и вновь осудил себя за то, что превратил жену в красивую безделушку. Она что-то делала, верно, в медпункте, придумывала всякие занятия дома, да разве ей это надо? Силы-то вон какие бурлят! А я не нашел им применения. Глупец, глупец! Если б отвоевать у смерти несколько лет! Прости меня, милая, прости! Я самый настоящий страус. Это ты точно подметила.

– Очень-то там не рискуй, Ваня! Держись от пекла подальше! – наказывала Раиса.

– Где уж там! Мне и шагу шагнуть не дают без надзора! Еще немного, и в вату закутают.

– За тобой углядишь... Ваня, серьезно, будь осторожен. Или, смотри, запру на замок!

– Само собой, Раечка, само собой! Ну, до вечера, если не исчезнешь.

– Мы, как бродяги теперь, без крыши... – рассмеялась Раиса.

– Надо будет упасть Мурунову в ноги. Пусть выделит шалашик.

Зачем он помянул Мурунова? Зачем? Неужели что-то заметил? А что, собственно, замечать? С Муруновым у меня нормальные служебные отношения. Я с ним вежлива, как и полагается. Он со мной холоден... даже, пожалуй, подчеркнуто холоден. Сейчас вот отчитал ни за что. Или, скорее, за то, что увидал с Юрой. Ну вот, дура баба! Высосала из пальца какой-то интим! Дура баба!

Всячески отругав себя, Раиса принялась расспрашивать женщин, не хочет ли кто из них улететь на Большую землю.

– Ой, що вы, Раиса Сергеевна! – закудахтала Стеша Лукашина. – Я своего чоловика не кину. Та и загасят цей бисов фонтан!

Эта женщина привыкла к цыганской жизни, к перелетам, к переездам, к кострам, к палаткам, к консервам и комарам. Ей не нужно объяснять, почем фунт лиха.

– Это окончательно?

– А як же ж? Знала, куды ихала... – И вдруг спохватилась: – Ой, мамочки мои ридные! Я ж от Серафимы цидулку получила! Тут и Степанова цидулка... Павло не велел показывать... щоб Максимыча не взбулгачить.

«А глазки мои тютю, понял. Пишу на ощупь. Не очень-то это ловко, Паша, – извещал Степа. Буквы разбегались вкривь и вкось, и каждая строчка свидетельствовала об отчаянии. – Пока лежу... решаю, куда податься. К вам все семафоры перекрыты. Тут Серафима ошивается. Вместо сиделки, понял. Гоню ее от себя. Пускай ищет зрячего. А Наденьке... ей лучше быть с матерью. Такие вот пироги, кореш. Разошлись наши с тобой дорожки; куплю пуделя, шарманку и, как в старину убогие, пойду на панель. Голосишко пока еще не пропал. Пою тут хворым, чтобы носы не вешали. А сам слинял. Ну, кланяйся, Паша, всем знакомым. А Юре Станееву наособицу».

Дальше следовала приписка Симы: «Знаю, не до нас вам теперь, но может, кто выберет минуту и отругает его? Капризный стал и на слезу податливый. Днем держится, ничего, а вечером водки требует. Тоскует по острову. Да и по белому свету. В глазах-то черно. Поругайте его хорошенько: держись, мол, Степан, и все такое. Это поможет. Я бы и сама поругала, да язык не поворачивается. Склоняю его жить вместе. Дом-то стоит, хозяина ждет. Он вроде бы согласится, а потом опять в амбицию. Наденька при нем неотступно, и сама я тут часто ночую. Уж вы поругайте его, поругайте...»

– Нескладно у них вышло, – письмо Степы произвело на Раису гнетущее впечатление. Кого винить в случившемся? Симу? А разве ее вина, что Степа ослеп?

– Образуется, Рая, – всхлипнув, сказала Стеша. – Образуется...

Говорила не только о Степе. У каждого были свои неурядицы. А у всех вместе одна большая беда – остров.

Раиса улыбнулась. Большие неличные хлопоты и последние изменения, происшедшие в жизни, заглушили тревогу за Ивана, тоску по материнству. «Все это утрясется... утрясется, – думала Раиса. – А Степе я сегодня же напишу. Ух, и задам я ему перцу!»

От Стеши направилась к Татьяне Борисовне. Увидав ее, поразилась случившейся перемене. Радистка растолстела, стала медлительна в движениях, экономна в словах. Волосы были забраны аккуратным узлом, теплый нежно-розовый цвет платья делал ее женственней и мягче. На бледных, теперь округлившихся щеках пробился характерный предродовой румянец. «Вот кому надо уезжать!» – усмехнулась Раиса.

– Куда ж я поеду? – Татьяна Борисовна покраснела, боясь, что ее неправильно истолкуют, и закашлялась.

– Простыли? – Палаточка не очень-то грела. Женщина сидела на раскладушке, укутавшись пледом. Около ног лежал пес.

– Курить бросила. Говорят, во время беременности вредно. Правда?

– В общем, да. Кого же вы заказали?

– Не все ли равно? Лишь бы человек...

«Интересно, от кого? – подумала Раиса. – В конце концов так ли уж это важно? Это дурочке счастье выпало! Будет маленький человечек, милый, улыбчивый лепетун... Господи, как ей повезло!»

Раиса переселила Татьяну Борисовну в новый вагончик, помогла перенести вещи.

– Если вам будет трудно – скажите. Подыщем замену.

– Какие тут трудности? Мне до декрета больше двух месяцев. Потом образуется.

«Они словно сговорились!» – подумала Раиса. Тепло усмехнулась. Может, впервые за время знакомства она почувствовала к этой женщине некоторую симпатию. Верно говорят: люди узнаются в беде. Вот и в Татьяне пора испытаний пробудила лучшие человеческие качества. Интересно, бывает у нее Горкин?

– Заходите ко мне... иногда, – робея, пригласила Татьяна Борисовна. – Я теперь одна живу...

– Непременно зайду. А вы остерегайтесь... берегите наследника.

– Разумеется. Кого же мне беречь-то, как не его? Разумеется...


4

После тушения из турбореактивных установок, доставленных из Урьевска тяжелыми вертолетами, фонтан вспыхнул снова; и снова раздался страшный взрыв. Но столб огня стал ниже. Зато сразу образовалось еще несколько грифонов. Три из них возникли прямо в Курье.

Для взрыва смонтировали на берегу основного кратера стационарную опору. На другом берегу, напротив, поставили вторую. Между ними подвесили на канате контейнер. Канат через ролики натягивала тракторная лебедка.

Всю операцию отработали сначала с макетом. А тем временем взрывоопасную зону непрерывно поливали из шлангов. Вода превращалась в пар, и казалось, жара еще прибавлялось.

– Игорь Павлович! Осталось два метра, – сказал командир студенческого отряда, устранявшего перемычку. – Можем сейчас же пустить воду.

– Подождите. Пустите после взрыва. А сейчас ваш черед! – Мурунов оглянулся на пожарника. Взревели реактивные «пушки», и от устья оторвался второй «огненный корабль». Насосов перед тем добавили, и теперь они вместе с пожарными машинами охлаждали устье.

– Опустим ниже? – переспросил подрывник.

– Ниже не надо, – возразил Мурунов. Взрыв рассчитывал он. Взрывник предлагал использовать весь запас аммонита, около тысячи килограммов.

Мухин настоял на полутонне:

– Не надо. Может завалить ствол.

– Сохрани и помилуй! – шутливо перекрестился Мурунов. – Тогда нам во веки веков не потушить.

Мухин сам встал у дистанционного управления и теперь следил за натяжкой контейнера. Контейнер отбросило напором струи, но поперечным канатом его установили точно над устьем. Мухин нажал рычажок. Раздался взрыв, слишком приглушенный посреди непрерывного страшного гула. Взрыв получился удачным, и все, что до сих пор загромождало устье, смело взрывною волной. Машины и насосы, упреждая самовозгорание газа, поливали с прежней, с неослабевающей силой.

Газ после взрыва получил свободный выход, и пламя грифонов, по крайней мере ближних, вскоре ослабло, а потом и исчезло совсем.

– Перемычку! Эй! Убирайте перемычку! – закричал по громкоговорителю Мурунов.

Командир студотряда побежал к бульдозеру, который тотчас зарылся ножами в землю. Вода Курьи и теплая вода кратера доставали ему до верхних траков.

– Рисковый парень! – сказал Мухин, кивнув в сторону перемычки. – А если смоет?

– Вот я ему! – Лукашин ринулся к трактору, но добежать не успел. Вода разорвала перемычку, трактор, потеряв управление, кувыркнулся в Курью, тотчас исчезнув в волнах.

Тракторист вынырнул метров на пятнадцать ниже прорытого им канала и саженками поплыл к берегу. Лукашин что-то кричал ему, грозил кулаком, потом накинулся на командира студентов.

– Лукашин, ко мне! – скомандовал Мурунов. – И этот... утопленник тоже!

«Утопленником» оказался Станеев.

– Что, на подвиги потянуло? – закричал Мурунов и вдруг заинтересованно посмотрел через плечо Станеева: холодные воды Курьи и горячие подземные воды с клекотом (клекота, впрочем, никто не слышал) соединились. Теперь они перекроют дорогу огню. Да и огонь-то скоро погаснет. Вот уж грифонов стало поменьше. Люди наконец смогут перевести дух. Эта идея с перемычкой – превосходная идея! Кто ее подал? Не помню, но кто-то из наших.

– Отличился, говоришь? А?

– Ну вас, – устало отмахнулся Станеев. – Вениамин три смены гамбалил... Выдохся. Я подменил его, и только...

– Спасибо, старик! – сердечно поблагодарил Мурунов и обнял Станеева. Он вспомнил, кто подал идею убрать перемычку. – Иди и ты отдохни.

Станеев растерянно захлопал глазами. Он ждал от начальника чего угодно – выговора за утопленный трактор, насмешки, ругани – только не благодарности.

– Закрой рот, – посоветовал Водилов. – А то халей залетит.


5

Гужом потянулось начальство всех рангов и положений: секретари райкома, окружкома, обкома, руководители главка, комиссия из родного министерства, потом из союзного, тучи корреспондентов, ученые... Всех надо устроить, для всех урвать время. Мурунов крутился как белка в колесе: распределял по квартирам, которых и без того не хватало, в сотый, в тысячный раз докладывал и просто рассказывал о причинах аварии, о принятых полумерах, встречал, провожал, умудрялся бывать в Урьевске, в окружном центре, в других бригадах и, примирившись с судьбой, позировал перед объективами фотоаппаратов и кинокамер. Губы, растянутые в улыбке, терпли и не слушались, фразы сыпались автоматически... их некогда было обдумывать. Щелк – фраза, щелк – улыбка. На все случаи одна, заказная, неловко наклеенная. Только хмурость была не заказной. И – усталость не человеческая, проглядывавшая сквозь бодрячество. Нестерпимо хотелось упасть, где стоишь, положить руку на щеку и, забыв обо всем, уснуть, уснуть. На час или навеки – не все ли равно? Спать...

Когда схлынула первая волна поистине обеспокоенных людей и просто любопытных, остались инженеры из главка, приданные в помощь, доктор геологии из научно-исследовательского института да съемочная группа кинохроники. Особенно – на правах старого знакомого – допекал в третий раз прилетевший шустрый кинооператор. Он извел тысячи три метров пленки, снимал встречи и проводы начальства, фонтан, тушение пожара, грифоны, горящий лес... Он даже умудрился скрытой камерой снять люто настроенного против докучливых журналистов Лукашина. Но чаще всего кружил близ Мурунова, следуя за ним точно хвост за собакой.

– Я вас еще разочек... на фоне огня, – облизывая крохотные губки, квохтал оператор и нетерпеливо приплясывал. Ягодицы его переваливались в брюках, и казалось, сейчас выпадут. – Вот это будет фильм! Шедевр! Не верите?

– Верю, друг, но нельзя же весь фильм строить на мне. Здесь, в кого ни плюнь, все герои. Вон, например, идет наш главный теоретик, – увидав Горкина, сказал Мурунов. – Статей его не читали? Рекомендую...

Отфутболив кинооператора, Мурунов исчез.

Горкин всячески отбивался, но у киношника была мертвая хватка.

– Миг-то неповторимый, Эдуард Григорьич! Ведь это в историю войдет... Будет преступлением, если я не сниму вас, можно сказать, одного из защитников идеи прогиба... Я видел в журнале вашу статью... – меняя экспозицию, без умолку языком и камерой трещал кинооператор. – Теперь крупнячок... Вперед, ближе! Еще ближе! Улыбайтесь...

– Убирайтесь вон! – не выдержав, заорал Горкин, с угрожающим видом наступая на испуганного киношника. Он понял, что этого чудика натравили в насмешку.

– Да я же быстро! Еще кадрик... Всего лишь один...

Аппарат не умолкал, и пленка фиксировала, вероятно, перекошенное от злости лицо Горкина. Он выхватил у киношника «Конвас», но подоспевший Станеев сжал ему руку и сердито упрекнул:

– Чего злобствуешь? На твою славу парень работает.

– Ты... бич... шпагоглотатель! – взбеленился Горкин, сразу вспомнив тот вечер, когда Станеев усыпил его у Муруновых, выставив на посмещише. – Н-на!

Кулак ткнулся в пустое место.

– Тронешь – растопчу, – отскочив, посулил Станеев. На лбу и на шее вспухли черные толстые жилы. Глаза заострились, посверкивали из-под сумрачных бровей ненавистно и выжидательно. – Растопчу, как гадюку!

Их растолкал кое-как Лукашин.

– Эй ты, похоронная команда! Чего тут развоевался? – закричал он на Горкина.

– Супермен! – яростно прошипел Станеев. С густых и темных ресниц, с наплывшего лба на раздувающийся проломленный нос падали темные тени. – Сволочь!

– Юра, Юра! Не тронь!

– Не хочу мараться, а то бы... – Станеев распустил побледневшие пальцы, подул на них, брезгливо поморщился и, сутулясь, ушел.

Ни в ком из окружающих Горкин не встретил сочувствия. Он отступил, затравленно оглянулся и посрамленно пронес себя через толпу.

– Товарищи! Милые! Ведь он пошутил! – мечась от одного к другому, доказывал кинооператор. – Пошутил, честное слово! Свои же люди!

– Видно, не свои, – сурово возразил Лукашин. – Бок о бок жил, а за своих не признал.

– Барак-то... смотрите, братцы! Опять рушится! – указал Водилов.

И на глазах у всех долго и надежно стоявшее деревянное здание обвалилось. Видели пыль, видели рассыпавшиеся бревна и доски, облако пенных брызг – обвала не слышали.

– Девятый по счету, – покачал головой Лукашин. – Теперь за клубом черед.

Грифоны исчезли. Отцвел громадный экзотический бутон посреди кипящего озера. Теперь на его месте высился серый газоводяной столб. А волны озера точили остров. Столько людей, крепкоруких, сильных, технически грамотных, не может избавиться от этой шумливой докуки.

Чем бы заткнуть эту чертову прорву? Уши закладывает... Сны по ночам перестали сниться. Только и слышится. нескончаемый гул.

«А я наслушался... хватит!» – Горкин бежал в свой полувагончик. Подле кургана, где жил когда-то старый орлан, где лежали Истома с сыном, неожиданно столкнулся с Раисой.

– С похорон вернулись? – брезгливо поморщилась она, отступая в сторону. Надо сказать ему что-то оскорбительное, резкое, но что ни скажи, все мало, мало! – Ведь вы себя похоронили... себя!

– Не торопитесь! – усмехнулся Горкин. – Я еще поживу, сердце мое!

– Проходимец! – сквозь зубы сказала Раиса.

Горкин, собрав чемодан, упросил Вэля подбросить его до Октябрьского. Там сел на «Ракету» и к вечеру оказался в Урьевске. Из Урьевска вылетел утренним рейсом, переночевав у знакомой официантки. «Подонок! За коньяк не расплатился!» – спохватилась его ночная подруга, но разыскивать не стала. Да и никто другой его не разыскивал. Даже Татьяна Борисовна.

Совещались ночью.

От всего алого полыханья зари остался узкий розовый поясок, над которым золотились блестками электрические лампы.

«М-м-да, сочетаньице!» – покосившись в окно, усмехнулся Саульский. Где-то выше висят мощные светоносы, которые для земли не более чем светящиеся червячки. А эти хрупкие человеческие творенья светят вовсю.

Вызов бросили, вызов природе. Кажется, чересчур самонадеянно. Люди вообще самонадеянны. Вон разбудили, вызвали из-под земли джинна, он и орет. Попробуй заткни ему хайло.

Саульский сурово хмурился, а глаза прятал, не желая выдавать своего приподнятого настроения.

В конце концов это победа. Прежде всего победа! Рев скважины за окном доказывает трудную правоту Мухина: два месторождения узкою горловиной соединяются в одно. А этому можно позавидовать. Есть чему радоваться! Ай да тихоня! Ну, чертов тихоня!

Взбуривая из-под клочкастых седых бровей, Саульский искоса изучал Мухина, рассеянно игравшего каким-то черным шариком. И вида не подает, что рад. А может, и правда–не очень рад? Цель-то достигнута... Он только этой целью и жил. Надо перетаскивать его в Уржум. Довольно, помотался.. А пока следует чем-то взбодрить. Для начала, естественно, снять стружку. Все же авария. Ну, держитесь, ребятки!

– Енохин говаривал когда-то: «Человечество делится на инженеров и на политиков». Не знаю, верно ли это. Но здесь собрались инженеры, как мне кажется. Мухин, перестань вертеть своего черта! – разглядев наконец, что за безделушка в руках главного геолога, с напускным раздражением прикрикнул Саульский. Мухин дрогнул худой щекой, заперемигивался с глазу на глаз: это все, что выпеклось из улыбки. Улыбался или старался улыбнуться оттого, что вспомнил, как лупцевал логарифмической линейкой ни в чем не повинного черта.

– Чему смеешься? Плакать надо! Стыд! Инженеры, даже неплохие инженеры, а фонтан прошляпили! Ну, что скажете?

Саульский всей массой развернулся к Мурунову, сидевшему на первой скамейке. Прочерк между губами исчез, и они гневно вытянулись в шпагат.

Игорь Мурунов был истерзан: воротник у куртки обгорел, стекла очков разбиты, на лбу красовался пластырь, из-под которого сочилась кровь. «Сильный парень... беззаветный. Но слишком демонстрирует независимость», – отметил Саульский.

Вот и сейчас Мурунов пробурчал, не поднимаясь с места:

– Что говорить? Прошляпили...

– А меры? Какие предлагаете меры?

– Гидроразрыв, – коротко ответил Мурунов.

– То есть бурить наклонную скважину?

– Другого выхода не вижу.

Саульский покосился на Мухина. Что с ним сталось? В спешке, в занятости было не до лиц. А следовало приглядеться...

– Ты что скажешь, Иван Максимыч?

– Предложение начальника экспедиции поддерживаю, – официально проговорил Мухин. Вот характер! Тянешь из него слова клещами. Впрочем, сейчас он выдерживает субординацию. По положению первым должен говорить Мурунов.

– Хорошо, допустим, гидроразрыв. Но у вас нет оборудования. Ничего нет...

– А крылышки? – усмехнулся Водилов. – Для чего существует наша доблестная авиация?

Мурунов насупился, протестующе мотнул головой.

– Не годится. Нужно перебросить около четырех тысяч тонн груза, включая сюда горючее для авиации. Практически все борта уржумской авиагруппы должны около трех месяцев работать на нас. Это по самым скромным подсчетам.

– Вот вы что натворили! – проворчал Саульский, снова подумав о Мурунове: «Окреп, просмолился... толковый руководитель вырастает». Вслух сказал: – Неслыханные затраты!

– Так ведь и открытие неслыханное! – возразил Водилов.

– Не о том думаешь, любезный! На очереди открытый фонтан. Его авторы вы. На том и сосредоточьтесь. Ты почему отмалчиваешься, Павел Григорьевич?

– Что говорить? Тушить надо, – невесело отозвался Лукашин, которого никто не ругал, но который больше других почитал себя виноватым.

– С гидроразрывом согласен?

– Справедливое мнение.

– Ну так тому и быть. Хоть ты и главный здесь поджигатель, а бурить наклонную придется тебе.

– За доверие спасибо, – глухо промолвил Лукашин. – А вину с себя не снимаю. Заглушим скважину, спрашивайте по всей строгости. Только бы скорей заглушить! Остров-то гибнет...

– Не велика ценность! Миллионы летят в небо, Паша! Вот о чем думай.

– И о миллионах думаю, но остров дороже: жили мы тут. И еще жить будем.

– Вряд ли. Как с жильем, Раиса Сергеевна? – переключился Саульский. Остров его не занимал. Остров все равно погибнет. Слишком быстро наступает кратер. Грифонов все больше. – Люди устроены?

– Кое-как расселила. С продуктами плохо... И не на чем готовить. Семейные на кострах варят...

– Пускай получают на котлопункте. Велите поварам готовить с запасом.

Саульский по-прежнему хмурился, стучал косточками пальцев по кромке стола, сам любовался Раисой. Умница, Мухину под стать. Сколько дел провернула, а ведь у нее своя работа. Да, здесь, пожалуй, нет равнодушных. Всех волнует судьба острова. Острова... Они еще надеются сохранить этот клочок земли! Чудаки! Главное – укротить фонтан. Укротить, чего бы это ни стоило!

– Нужен штаб... да, штаб, который координировал бы все ваши действия. Возможно, есть смысл доверить руководство этим штабом Ивану Максимовичу Мухину.

– Я возражаю, – сказал Мухин. – Штабом должен руководить и руководит уже... Игорь Павлович Мурунов.

– Пока не вижу, – зарокотал Саульский. – Не вижу! Отчего кратер засыпает всего-навсего один бульдозер? Где технические расчеты по ликвидации очага? Какие меры приняты для спасения того, что уцелело? Словом, к концу этого дня я жду не только от Мурунова... от всех вас конкретных предложений.

– Разрешите? – как школьник, поднял руку Водилов. – У меня возникла одна мыслишка.

– Вот как? Что-то не верится.

– Не смею вас разочаровывать, – пожал плечами Водилов и, зевнув, безразлично отвернулся.

– А! – гаркнул Саульский, побурел и тотчас извинился. Черт! До чего дошло! Слова им не скажи. Школа Мухина. – Прошу вас.

– С вашего разрешения я воспользуюсь картой. Смотрите, вот здесь Убиенная впадает в реку Тарп. Ее протока всего лишь в двухстах метрах от левой протоки Курьи...

– Стоп! – одобрительно кашлянул Саульский и поднял оба указательных пальца. – Двести метров... какая безделица! Вы предлагаете...

– Канал... Это же ясно как божий день! – подхватил Мурунов. – Братцы, Водилов-то голова!

– Все вы тут головы! – проворчал Саульский. Идея действительно отличная. Вырыть канал и – от самого Тарпа гнать водой оборудование.

– Но у главка как будто иное мнение, – ехидно вставил Водилов.

– Ладно, ладно. Главк учтет. На этом кончим. Засиделись. Он пожал всем руки, Мухина притянул к себе, шепнул потихоньку: «Ну что, добился своего, гусь?» На неподвижном опустившемся лице Мухина не дрогнул ни один мускул. Глаза потухли, смотрели пусто и холодно, как два замурованных в камень зеленых стеклышка. Взгляд поражал своим отсутствием. Пересиливая неприятный холодок, Саульский оттолкнулся и снова прошел к столу, хотя уже закрыл совещание.

– Скважина загадала нам несколько загадок. Загадок, на первый взгляд, непростых. Смотрите: сперва заговорила, потом смолкла. Теперь ошарашила нас такой мощи фонтаном... Согласитесь, букет не совсем обычный...

– Это еще не все, – прошелестел Мухин. – Если бы мы забрались поглубже, мы бы наткнулись на нефть... Для этого есть все предпосылки.

– Вполне возможно, – осторожно отозвался Саульский. – Эта скважина – клад не только по громадному суточному дебиту, по исключительно важному промежуточному положению, но и по фактуре. Наверно, найдутся разбитные ребята из институтов, которые не упустят случай погреть на этом руки. Как же: готовая диссертация! Я предпочел бы, чтобы это были наши ребята, практики. – Саульский с хитрой усмешкой покосился на Мурунова, на Водилова. – А теперь спать. Всем спать!


6

Группа, в которую входили инженеры главка, Никитский, Водилов, Мухин и доктор наук Корчемкин, каждый день задавала работенку вычислителям. Сделав структурный и геофизический анализ по кровле пятнадцатого горизонта, обсчитали глубину перекрытия аварийного ствола, газопроницаемость пород, плотность, удельный вес, скорость распространения упругих волн, модуль Юнга, коэффициент Пуассона... Не раз и не два математически выверили профиль наклонной скважины от устья до забоя. Нужно было предусмотреть буквально все: номера долот, конструкцию турбобуров, переводники, инклинометры, диаметры бурильных труб, компоненты раствора, емкости глиномешалок, количество воды, глины, нефти, цемента, кавернозность стенок, надежность противофонтанной арматуры, тягу гидроциклона, расширение ствола и еще тысячи мелочей, каждая из которых в критический момент могла оказаться решающей.

Бригада Лукашина, строители, прибывшие из Урьевска, и студенты заканчивали строительство глинозавода. Министр геологии и Саульский – один в Москве, другой в Уржуме – выбивали транспорт и технику. В Совмине республики о Лебяжьем было принято специальное постановление: обеспечить вне всякой очереди необходимыми средствами. Из Воркуты, из Уфы, из Куйбышева и Баку мчались поезда в Тарп. Им давали зеленую улицу. Из Мурманска, Амдермы и Архангельска спешили на помощь суда. А раньше всех к изгибу реки Убиенной, с которого начинался канал, пока еще только обозначенный колышками и вехами, прибыли с экскаваторами, самоходные баржи Уржумского речного пароходства. Сюда же рейс за рейсом совершали урьевские грузовые вертолеты. Они несли в своих чревах и под ними легкие тракторы и машины, ящики с цементом, емкости, пакеты бурильных труб.

На берегу Курьи два бульдозера ровняли площадку для «Антея», который вот-вот должен был прилететь в Урьевск, а затем сюда.

Всем этим скопищем техники, разгрузкой, погрузкой, монтажом водоводов, установкой емкостей, всей армией людей, прибывшей с техникой, командовал Мурунов. Его раздирали на части.

Лукашин, Водилов, Раиса, Мухин, Дима Сантурия старались переложить часть его забот на свои плечи, уговаривали поспать. Он уступал их настояниям, падал где-нибудь на брезент, а через полчаса уже бегал, ссорился, спрашивал, отвечал.

Аналитическую группу он, по возможности, не дергал, но время от времени деликатно интересовался: «Как у вас?»

–Как в аптеке, – бодро отвечал веселый Корчемкин. Был он ровесник Мурунову или даже на год моложе. Но в геологии уже завоевал себе прочное имя. Две его монографии по проблемам прогнозирования были переведены на европейские языки. Однако Саульский его недолюбливал, хотя отдавал растущему дарованию должное. Саульский вообще к ученым относился скептически. По его мнению, вся эта братия шла по следам практиков, паразитировала, наживая себе дутый авторитет.

Мурунов знал ученого давно и сам попросил включить его в координационную группу.

– Последний анекдот знаешь? – спросил Корчемкин. – Про психа, который ловил рыбу в унитазе.

– Психов много, а рыбы мало, – устало пробурчал Мурунов. – Ты вот подскажи мне, ученый, друг, где раздобыть песку?

– Много?

– Засыпать кратер и под основание буровой... Намывать из реки?

– Долгая песня! Пока завезешь сюда земснаряд, установишь... я к той поре академиком стану.

– Ты раньше станешь, если кинешь подходящую мысль... Я тебе составлю протекцию.

– Я знаю одного чудика из НИИ оснований. Он смонтировал для нефтяников гидроэлеватор. Где хочешь песок добудет.

– Дядя шутит?

– Серьезно, Игорь... Проткнет дырочку метров на тридцать и качает по трубе.

– Откуда качает? Опять же из реки?

– Ты сколько скважин здесь пробурил? – насмешливо спросил Корчемкин.

– Семь. Если не считать эту...

– Можно и эту включить... чтоб ты обратил внимание на одну закономерность... Вот разрезы шестой, пятой, второй и третьей скважин... Песчаники на них обозначены точечками. Нас интересуют только верхние пласты... Точнее, один пласт. Он залегает на глубине от двадцати до пятидесяти метров. Вопросы есть?

– Доктор Ваня, ты гений, – сказал Мурунов. – Где найти твоего чудика?

– В Урьевке. В филиале НИИ оснований. Если хочешь, окажу услугу, слетаю за ним.

– Эту услугу окажет Пал Палыч. Свяжусь с ним. Ты нужен здесь.

– Жаль, не выгорело. Хотел рассеяться.

– Рассеешься, когда потушим. Ну, мыслители, утречком покажете, что высидели. А сейчас запритесь и отсюда ни шагу. Доктор, а твой псих – глубо-окий человек! Рыбачит там, где нет рыбнадзора.

– Дитя НТР, – усмехнулся Корчемкин.

Водилов выскользнул на улицу несколько раньше Мурунова.

– Игорь, – сказал он, – отправь Мухина домой.

– Что, снова?

– Я видел его только что. Очень плох.

– Отправь сам... если сможешь. Или вот что: найди Раису. Она провернет это лучше нас.


7

Казалось немыслимым, что за такой короткий срок – полтора месяца – намыли остров под основание буровой, доставили несколько эшелонов оборудования, которое со станции Тарп через реки и через новый канал переправили на Лебяжий.

Казалось невероятным в условиях адского шума, недосыпания, недоедания, в полутоксичной среде высчитать каждый сантиметр искривления наклонного ствола, предварительно загрузив счетный центр главка множеством заданий.

Казалось безумием один на один подняться против озверевшей стихии, а люди противостояли ей, укорачивая себе век, сжигая здоровье.

Казалось, вот-вот они впадут в отчаяние, махнут рукой на крохотный островок, на дико орущий фонтан. Провались он! Пускай хлещут в небо миллионы... миллиарды кубов... черт с ними! На наш век хватит.

И Мухину казалось: все, больше не встанет. А он вставал, стараясь скрыть свою слабость. Он столько повидал в жизни, столько вынес на своих сутулых плечах, что день грядущий уже ничем не мог его напугать. Он был закален нравственно и физически, готов к любой передряге. Так он думал... и ошибался. Настал день, когда понадобились сверхсилы, чтобы жить... просто жить. Какие уж там подвиги! Он не был героем, он был самым заурядным человеком.

Вот сейчас намертво поссорился с Раисой. Раиса даже расплакалась:

– Смерти ищешь себе, что ли? Чего ты рвешься туда? Без тебя справятся.

– Справятся, конечно, – отвечал Мухин своим миролюбивым, даже чуть-чуть заискивающим тоном. – Но может, и я чем буду полезен. Голова-то пока в порядке.

Раиса топнула ногой и отвернулась.

Мухин ушел. Потому что все здесь началось с него. Потому что велась проводка наклонной скважины. Потому что старому другу Лукашину и Мурунову наверняка спокойней, когда Мухин поблизости.

Скважина такая, каких еще не бурили: сначала одиннадцатым долотом, потом пилотными расширителями. На втором этапе бурения настояли геофизики и Корчемкин. Так оно вернее. Легче обнаружить аварийный ствол. Но если все же промахнутся, то из расширенного наклонного ствола можно вести еще один или несколько поисковых.

Буровую оснастили самым надежным, самым современным оборудованием: поставили дополнительные насосы для промывки ствола, применили высокомоментные укороченные турбобуры, кривой переводник, до предела увеличив расход промывочной жидкости. А за счет добавления в цемент химических ускорителей вдвое сократили время на тампонаж. В общем, все то лучшее, что бытовало в отечественной практике и что коллективно придумали уже здесь, на Лебяжьем, использовано.

Искривление скважины начали с четырехсот метров. Кривизну постоянно замеряли ребята из геофизической партии Никитского. Никитский и сам находился здесь неотлучно. Применив им придуманные инклинометры, на каждый составил тарировочный график и непрерывно вносил поправки.

Мухин, Водилов и Корчемкин применили новый метод расчетов, исключавший ошибки в проводке. Тем не менее инженеры из главка и два вычислителя каждый отдельно дублировали результаты, а потом все вместе сверяли.

Здесь соединилось все: наука и практика, опыт технический поиск. И потому никто не удивился, когда к концу третьего месяца оставалось пройти всего лишь около пятидесяти метров.

Во время подъема инструмента Станеев со своими слесарями успевал сделать нужный ремонт, буквально за секунды, да и других подгонять не приходилось.

Ни Лукашин, ни Мухин, ни Мурунов почти не отлучались с буровой последние трое суток. Не уходили и буровики, хотя их подменяли рабочие из очередных вахт. Лукашин бранился, гнал всех по домам, но в конце концов, убедившись, что ничего этим не добьется, примирился и каждому находил какое-нибудь дело.

Прямо на помосте стояли фрукты, ящики с лимонадом, курево. Стеша и присланные из других бригад повара почти не гасили печи, готовя усиленные обеды. Но и сверх того женщины приносили мужьям то пирожки, то котлеты, то термосы с кофе, то домашние щи.

Однажды пришла и Татьяна Борисовна. Она принесла бутерброды с повидлом и сунула их Водилову. Он только что пообедал и теперь не знал, куда их девать. «Мне кажется, она собралась завести новую собаку...»

– Понимаешь, – говорила Татьяна Борисовна, – все носят, и мне захотелось. Решила, отдам первому, кто попадется. Попался ты...

«На свою голову...» – усмехнулся Водилов. Он терпеть не мог повидла. Тем не менее поблагодарил ее.

– Я приду еще. Можно, Илюша?

– Приходи, – сказал Водилов и, скрывшись из виду, швырнул бутерброды халеям.


8

К скважине вела труба, соединенная с мощными насосами. Амбар был полон раствора, емкости – воды.

– Начнем? – спросил Лукашин. Он спросил это негромко, но всяк угадал его слова, как угадывают по губам признание в любви.

Мурунов покосился на Мухина. Тот согласно опустил медленные синие веки.

Включили насосы, и все взгляды потянулись к манометрам. Направленная лавина воды устремилась в скважину и прорвала пласт. Давление на манометрах резко упало. Стрелка дошла до пятидесяти и застряла.

Вот уж который час воют надсадно насосы, а стрелка пляшет все на том же делении. Лукашин то и дело встряхивает часы. Они, как всегда, то тикают, то стоят. А фонтан ревет, лупит в небо! Неужели произошла ошибка?

– Павел Григорьевич! – Лукашин оглянулся. Опять этот оператор, назойливый, кругленький, как пупырышек.

Время шло, и вода уходила. Пустели и вновь наполнялись емкости. Насосы изнемогали.

– Что будем делать, Максимыч?– спросил Мурунов.

– Качать, сынок, качать!

– А если...

– Никаких если. Продолжай! – ласково и твердо сказал Мухин. Он старался быть незаметным, чтобы не мешать Мурунову, который держался спокойно, словно всю жизнь устранял такого рода аварии.

Серо, уныло вокруг. Из низких и скучных туч просыпалась ледяная сечка. Люди ее не заметили.

– Ну прорва! – бессилыю рухнув на помост, проговорил Рубан. – Когда ж вона насытится, падалка!

– Насытится. Надо качать.

Закачали более пятидесяти тысяч кубометров воды. Давление не падало.

– Давайте раствор! – распорядился Мурунов и снова взглянул на Мухина. Тот отсутствующе молчал.

Через несколько часов услыхали шум дизелей, стук насосов. Но поначалу на это никто не обратил внимания. Шум и стук стали слышнее, когда газоводяной столб вдруг уменьшился в размерах, на глазах уходя под землю. Вскоре от него остался широкий рваный пенек, но вот и он исчез. Однако скважина еще жила и, точно суслик, которого выживали из норы, клокоча и давясь, глотала раствор.

Наконец пришла тишина. Та рабочая тишина, о которой тосковали много ночей и дней, из-за которой толкались на буровой, глохли от шума, теряли веру в себя, нервничали, но все же боролись. И одолели. А одолев, не поверили в победу: слишком обыкновенно. Без фейерверка.

И только Рубан, когда-то натерпевшийся страха, как шаман кружил подле кратера и матерился. Он кружил, плевался в кратер, спинывал ногами песок. Вся его крохотная по сравнению с только что исчезнувшим столбом фигурка была вызовом укрощенной стихии, выражала ликующее торжество победителя.

Выкрики Рубана дошли наконец до сознания островитян, и по хмури, по закоревшим жестким и небритым лицам тихая радость провела мягкой ладошкой. Из грязных и пятнистых щетин, из густых склоченных бород и усов высверкнули зубы. Много зубов, и все добрые, братские, веселые.

– Заглох, гамаюн! – с тихим, с дрожливым изумлением проговорил Лукашин и, шагнув к Рубану, притянул его к себе, точно солдат после боя увидел солдата, которого живым встретить не чаял, потому что и сам не чаял выжить. – Заглох ведь, а? Ты понял, Рубан? Молчит, молчит!

– Мовчит.

– Заткнулся.

Лукашин отпихнул Рубана, перекосил одрябшее, словно испеченное яблоко, лицо и закрылся ладонями. А сквозь отерпшие, негнущиеся пальцы текли раздавленные теплые слезы. Только теперь иссеченная, израненная кожа рук и лица обрела способность осязать боль и холод.

Дул ветер, сквозной, трепаный. Он бросался из стороны в сторону, выл, точно пес, потерявший своего хозяина. Немилосердно колола игольчатая крупа.

Ни ветра, ни снега не замечали.

– Вот кадр! Исторический кадр!.. – кричал Никитскому оператор.

– Ну так снимай, – выкручивая ему пуговицы, добродушно бухал в бороду Никитский. – Снимай, что же ты?

– Н-не могу, друг... руки дрожат.

– Переволновался? Эх! Скажи, куда нажимать! – отпустив пуговицу, Никитский выхватил камеру и, наставив ее на буровиков, давнул наугад ладонью. Камера затрещала, и вслед за ней защелкали затворы фотоаппаратов.

– Сколько там по-нашему-то? – кричал Лукашин, сверяя свои вечно бездействующие часы. – У кого сколько?

Ему ответило зловещее шипение, заглушив недолгую радость. Вскоре оно перешло в знакомый страшный гул. Лукашин кинул часы о пол, злобно выругался.

...Опять!!!

Значит, тревоги, бессонницы, сердечные колотья и нервотрепки – все, все было напрасно?

– Бред! Бред! – повторял Мурунов.

Станеев гнул дугой гаечный ключ и что-то беззвучно шептал.

– Опять разинул пасть, чтоб ему...

– Заткнем! Теперь он наш! – бодро сказал Водилов.

– Заткне-ем?!

– Наверно, не соединились с аварийным стволом, – предположил худшее Лукашин.

– Как же не соединились? Молчал ведь... – возразил Корчемкин.

– Может, стенки осыпались, закупорили ствол... теперь газ высвободился... А, доктор? – сердито спросил Мурунов.

– Давайте проверим, – сказал Мухин. Он тоже был озадачен.

Случилось непонятное и непредвиденное, хотя как будто все предусмотрели. То, что стволы соединились – несомненно. Осыпь, даже самая плотная, не выдержит такого могучего напора газа.

Лукашин паникует:

– Принесите краситель!

Притащили анилиновый краситель, закачали с водой. Теперь нужно ждать. Из ствола в кратер должна течь синеватая струя. Не заметить ее невозможно.

Струя не текла... сколько ее ни ждали.

Мурунов и Лукашин оказались правы. Как показала геофизическая проверка, наклонный ствол прошел в каких-нибудь двух метрах от аварийного. А осыпь действительно имела место, потом газ снова пробился, и фонтан начал действовать.

Пошли на крайние меры: глубинный взрыв. И снова расчеты, измерения, проверки, снова бросили все силы и средства на борьбу. Слепой неуправляемой стихии противостоял коллективный разум. И этот разум победил. После взрыва разрешили допуск аварийной бригаде.

– Ну что ж, с богом, – сказал Мухин, когда фонтан стал опадать.

Через три недели фонтан заглох, состарив каждого на несколько лет. Его упрятали под толщей раствора, цемента и воды. Но проходя мимо тихого теплого озерочка, которое плещется над укрощенной скважиной, буровики долго еще будут зябко вдавливать головы в плечи.


9

...Спать. Спать. Спать.

На веках гири. Веки стиснуты так, что кажется, верхнее вошло в нижнее. Не разлепить их, не развести. Виевы веки. Сквозь навись ресниц и слой кожи видится студенистая полярная ночь. Душная ночь. Бесконечная ночь. Воздух точно выжали, оставив одну лишь эту неопределенного цвета и запаха массу. Ею забиты рот, легкие. Масса отекла голову и, растворясь в крови, подкрадывается к мозгу. А снаружи похожа на паутину, тонкую и бесцветную. Она всюду. Ни конца, ни начала.

«А начало должно быть... найду!» – думает Мухин, еще плотнее смыкая веки. Он поднимается, ползет, прощупывая перед собой пространство. Руки проваливаются, но это не мешает ползти. Тело куда-то девалось. Остались одни глаза, которые светятся горько и фосфоресцирующе. В тенистом сумраке мерцают такие же горькие зеленые точки. Движутся без тел. «Наверно, люди. Куда они?» – Мухин ползет и следит за гаснущими глазами вдали.

Вот он уперся головой во что-то плотное. Та же масса. Только гуще. Вблизи она похожа на большого ежа, охраняющего себя иглами. Еж недоверчиво и пугливо озирается, скрадно фыркает, и на зубах у него пышкают грибы-пороховики, испуская коричневые дымки. Дымки превращаются в паутину.

«Так вот в чем дело!» – сплевывая со слюной тягучий, вязкий дымок, разочарованно присвистнул Мухин, а вместо свиста получился такой же дымчатый пышк...

– Спи, Ваня! Спи, мой усталый! – велит ему кто-то голосом Раисы.

«А как уснуть?» – думает Мухин и после этого начинает ощущать свое тело, в которое стреляет из «Конваса» бойкий кинооператор. Он стреляет убойно, с близкого расстояния, а не страшно. Шарики сплющенной кинопленки, вылетающие из объективов, с треском отскакивают. «Я бессмертен!» – торжествующе кричит Мухин. «Вы ошибаетесь!» – с убийственной вежливостью отвечает киношник...

С усилием разомкнув веки, Мухин смотрит на часы. Проспал!.. Обещал Мурунову зайти в половине девятого.

– Куда ты? Еще рано... – сонно останавливает Раиса. – Или забыл, что мы в отпуске?

– Помню... Но я обещал забежать к Мурунову.

– Долго там не задерживайся. Нам нужно еще собраться.

– Я скоро, Раечка. А ты спи.

Плеснув в лицо ледяною водой, Мухин неслышно натягивает костюм, унты и уходит.

Зимняя сутемь. Теплынь. Под ногами крахмально похрустывает снежок. На острове огни. Там лукашинская бригада доводит оценочную скважину. Сам Лукашин у Мурунова. Он заметно навеселе.

– В санаторий, значит?

– В санаторий, Паша. Буду есть там всякие фиги-финики. Брюхо на солнышке греть, конечно.

– Да, благодать... А меня в Белогорье ссылают... Мастером по особо сложным работам... – вздохнул Лукашин и уперся руками в колени. – Как говорится, нечаянный интерес.

– Чаянный! – возразил Мурунов. – Тебя Максимыч туда рекомендовал. Я из-за него лишился лучшего мастера.

– Свято место пусто не будет, – усмехнулся Лукашин. – Возьмешь Водилова. Хватит ему в мальчиках-то ходить.

– Я уж подумывал. Супруга твоя на переезд согласна?

– Ей не привыкать. Ты после отпуска, Максимыч, сюда или в Уржуме зацепишься?

– Сюда, конечно, – поспешно сказал Мурунов.

– Время покажет. Прощай, Паша, – глухо вымолвил Мухин и отвернулся, вытирая повлажневшие глаза. – Много мы исходили с тобой... Еще бы походить... но...

– Походим, – дрожащими губами улыбнулся Лукашин. – Давай перебирайся в Белогорье... Походим!

– Вряд ли, Паша, – покачал головой Мухин. – Мои дороги кончились.

– Ну вот... ну ты... ну брось ты! – вскричал Лукашин. – Не царапай мне душу!

Они обнялись. Лукашин вытолкнул двери и, заслонив шапкой лицо, вывалился через порог, кому-то пообещав:

– Ох, и врежу я нынче! О-ох врежу!

– Да... – бесцельно двигая по столу пепельницу с обезглавленным чертом, раздумно проговорил Мурунов. – Ситуация... Вот – ситуация!

– Все по уму, Игорь, все по уму. Ты только держись... держись!

– Оборвалось во мне что-то... Взрыва нет, понимаешь? Я мог взрываться, и это грело. Теперь не взорвусь. Буду тянуть – и все. Постарел, что ли?

– Бред, бред! – усмехнулся Мухин, слегка поддразнивая. – Это со всеми бывает, после усталости. Пройдет, и снова как вол потянешь.

– Посмотрим... – вяло отозвался Мурунов. – Посмотрим. В главке останешься?

– Закидывал удочки насчет Белогорья... Саульский категорически против.

– Сперва подлечись. И – двигай сюда. Я рядом с тобой помбуром согласен.

– Ну полно, Игорь! Тебе расти нужно. Вот и расти – возразил Мухин и подал какой-то шарик.– Мефистофеля-то я покалечил. Вот голова его, может, приклеишь?

Мурунов машинально взял голову черта, приткнул к узким чугунным плечам. Она сорвалась и со стуком покатилась по полу.

– Не приставляется... – растерянно пробормотал он. – Голова-то не приставляется!


10

Да, вот так и плывет во времени и в пространстве маленькая водяная черепашка – Лебяжий. Всего наглядится, плывя к лучшему...

Смолкли дизеля. Не слышно голосов человечьих; металлических бряков не слышно. И лебединые звоны смолкли, и журавье курлыканье. Лебеди, журавли и прочая перелетная цыганщина снялись и незаметно ушли только им ведомыми воздушными путями в чужие, в теплые страны. Вернутся ли?

Старый орлан тоже переселился и увел с собою подросших птенцов.

Курган сторожит Истома. Рядом с ним – сын. А горстка леса над ними, а изувеченная земля глохнут от нестерпимой тишины, как недавно глохли от пронизывающего насквозь гула.

Станеев, вырвав засохшую березку, спустился вниз, к озеру. Здесь, на скамейке, стоявшей перед разрушенным клубом, сидел Мухин.

– Не взялась березка-то?

– Весной посажу другую.

– Весной?! – удивился Мухин. Удивился искренне. – Ты здесь остаешься?

– Устраиваюсь линейщиком... на место Истомы.

– А...

– Кому-то ведь нужно... приводить все это в порядок!

– Конечно, конечно. Это ты умно решил, Юра. Очень умно! Об учебе думал?

– Хочу восстановиться... если получится.

– Получится. С вашим ректором лет двадцать назад... мы вместе работали. Я позвоню...

Они закурили.

Под ногами урчали волны озера, слизывая с выщербленного берега мягкие звездчатые снежинки. Время жевало и жевало все вокруг, и с коровьих задумчивых губ его падали недожеванные клочья облаков, растворяясь в воде как прошлое.

Минувшие эпохи – прошлое, и только что отстучавшая секунда – тоже прошлое. Крошечные козявки, отпечатавшиеся в геологических слоях, и гигантские ящеры, неосознанно запечатлевшие себя, именуются равно – реликты. Величия лопаются, а достоинства уравниваются, соединяясь в одном смысле: род. Мудрый Экклезиаст обозначил его границы: «Род преходит и род приходит».

А границ нет. Их раздвигает Время. Завтра уже через день зовется Сегодня. И все звонкие слова стареют и меркнут. Меркнут ли вечные слова? Ведь время и их трет на своей терке.

– Я давно хотел подарить вам одну книжку, – сказал Станеев.

– Подари, Юра. Когда-нибудь отдарюсь.

Станеев вынул из внутреннего кармана затрепанный коричневый томик Ларошфуко.

– А, «Максимы»! Давно собирался почитать. – Мухин осторожно взял старенькую дешевую книжицу и раскрыл там, где была закладка. Страница начиналась с двести шестьдесят девятой максимы: «Как бы ни был проницателен человек, ему не постигнуть всего зла, которое он творит...»

– Конечно, конечно...


***

В полдень Мухины вылетели. Взяли с собой по чемодану. Откинув спинку мягкого кресла, Раиса прикидывала, что нужно купить ей в Уржуме. Муж читал Ларошфуко. В час тридцать книжка из рук выпала. Он скончался.