Слой-2
В. Л. Строгальщиков




Слой-2

роман


Роман – сочинение в прозе, содержащее полный округленный рассказ вымышленного, или украшенного вымыслами случая, события.

    (Владимир Даль. «Толковый словарь живого великорусского языка»).




ГЛАВА ПЕРВАЯ


«...Дискредитацию оппонента, то есть формирование в массовом сознании избирателей устойчивых отрицательных восприятий его личности и действий, можно разделить на два типа:

1. Доказательство несостоятельности оппонента как политика, его неспособности улучшить жизнь людей.

2. Компрометация, подрыв репутации оппонента в глазах избирателей. Это достигается обычно через предание гласности неблаговидных эпизодов его жизни и карьеры...».

Со школьных лет Лузгин терпеть не мог учебники, ещё больше возненавидел их в университете, где «изучал» журналистику – нечто, на его взгляд, высосанное из пальца старыми усидчивыми тетками: все эти жанры, композиции и прочие мудреные слова, кормившие оравы доцентов с кандидатами и портившие жизнь Лузгину на экзаменах и зачетах. Истины в «предмете»-журналистике не существовало; была совокупность якобы авторитетных мнений, кои следовало вызубрить и воспроизводить письменно и устно, что открывало дорогу к красному диплому. Жизнью здесь и не пахло; здесь пахло скукой и удачным распределением.

«...К источникам «компромата» на оппонента традиционно относятся люди, хорошо знавшие соперника в прошлом: одноклассники, сослуживцы, деловые партнеры. Следует учесть, что чем выше по социальной лестнице поднялся оппонент, тем охотнее люди из его прошлого будут делиться негативными сведениями о нем».

Лузгин хмыкнул и откинулся на спинку рабочего кресла. Спокойный цинизм того, что он читал, приводил его странным образом к веселому настроению. Была осень, сырой и темный вечер за окном, полтора часа до английского футбола по телевизору и месяц с небольшим до губернаторских выборов. Лузгин сидел за письменным столом в дальней комнате квартиры, гордо именуемой кабинетом, пил кофе, курил и читал брошюру под названием «Работа с оппонентом в избирательной кампании» группы московских авторов.

«...Непреложное правило: вашему кандидату ни в коем случае нельзя продвигать «компромат» на оппонента от своего имени: народ не любит пачкунов и кляузников. Весь компрометирующий материал должен быть пропущен через третьи, «независимые» источники. Важно при этом иметь в виду, что интерес вашего кандидата к обнародованию таких материалов должен быть тщательно скрыт».

Дверь кабинета пискнула тугой петлею, жена прошептала:

– Володя, там кто-то пришел.

По вечерам Лузгин прикручивал колокольчик квартирного звонка до тихого бряка, неслышного в кабинете.

– Что значит «кто-то»? – спросил он, не оборачиваясь.

– Не знаю, звонят, – ответила жена.

– Так поди и узнай, – с начальной ноткой раздражения сказал Лузгин.

– А ты дома? – спросила жена.

– Ну, Тамара!.. – Он начал было заводиться, но жена осторожно прикрыла дверь и прошлепала тапками по коридору.

В доме существовал некий порядок, табель о рангах звонящих и приходящих. Давно уже минули те молодые времена, когда каждый гость или звонок добавляли Лузгину жизни; теперь они от жизни отнимали, и лузгинская привычка прятаться, не подходить к дверям и телефону была уже известна многим, и образовался даже глупый беспардонный спорт – звонить до беспредела: мол, знаем, что ты дома, у нас нервы крепче. Особенно усердствовали ночные гости с выпивкой. Жена Тамара кричала через дверь, что мужа нет дома, он у мамы или в отъезде, но ей не верили и продолжали гулеванить. Однажды далеко за полночь не выдержали нервы у соседа, он вышел на площадку и дал кому-то в лоб, начались грохот и свалка. Лузгин выскочил в пижаме разнимать. Потом все вместе пили у соседа на кухне; жена Тамара демонстративно заперлась на щеколду, Лузгин под утро пинал дверь ногами и матерился шепотом...

Он глянул на часы: было начало одиннадцатого. Черт знает кого могло принести в это время.

Лузгин услышал щелканье замков, глухие мужские голоса в прихожей и голос жены без обычной для такой ситуации театральной истерики и понял, что пришли свои. Можно было сидеть и ждать здесь, в кабинете, подчеркнув тем самым несуразность ночного визита, но любопытство возобладало, и Лузгин, хлебнув кофе, встал и пошел в коридор.

У входной двери, снимая обувь, состязались в поклонах двое: старый друг и одноклассник Валерка Северцев и этих же лет мужик с неясно знакомым лицом.

– Здорово, – сказал Валерка. – Ты извини, что поздно и без звонка, но ты же, гад, все равно трубку не снимаешь.

– Привет, Володя, – сказал, разогнувшись, второй мужик, и Лузгин узнал его, но без имени и фамилии, только по облику; в памяти прорезалось что-то связанное с комсомолом, шустрым молодёжным бизнесом времен первых кооперативов, тихой обналички и двадцатипроцентных комиссионных, на чем «комсомольцы» и делали свой капитал. – Незваный гость хуже татарина?

– Лучше, – сказал Лузгин. – Только не татарина, а чеченца. Здорово, мужики.

Пока он раздумывал, куда вести гостей – в кабинет или на кухню: последнее не располагало к долгому разговору, но близость холодильника могла спровоцировать выпивку, а пьяным он футбол смотреть не любил, значит, в кабинет, а там как рассядутся, так не выгонишь, и кофе таскать далеко, – Валерка Северцев прошел вперед, протянул руку и сказал:

– А ты уже ничего, по морде совсем не видно. Даже поправился.

– Жена откормила, – привычно бросил реплику Лузгин и, наконец, решил: в кабинет. Хрен с ним, до футбола ещё полтора часа.

Когда расселись в комнате, все трое сразу закурили. У себя дома Валерка курить не дает, гонит на лестницу, а здесь хоть бы разрешения спросил; впрочем, чего спрашивать, дым и так коромыслом, но все равно неприятна была эта двойственность в поведении.

Северцев положил руку на плечо «комсомольца»:

– Вова, у Толика есть предложение.

Ну да, вспомнил Лузгин, точно, Толик, в штабе ударных строек околачивался, а с Валеркой вместе учился в индустриальном и живут где-то рядом, на Московском тракте; однажды столкнулись на дне рождения Валерки, а было это... лет пять-шесть назад, с тех пор, кстати, Лузгин у Северцевых не бывал, стыдно признаться, хотя почему стыдно, так и есть, разные жизни. Да, и фамилия у Толика какая-то странная, полицейская, сейчас вспомню... Обысков! Точно, Обысков!

– Ты в курсе, чем я сейчас занимаюсь? – спросил Анатолий. Он сидел на диване и смотрел на расположившегося в кресле Лузгина немножко снизу вверх, отчего взгляд был настороженно-просительным.

– Извини, но понятия не имею, – ответил Лузгин. – Закрылся тут, понимаешь... Больница, отпуск... – Он сделал над столом невнятный жест и подумал: «Чего я оправдываюсь? Люди ввалились ночью хрен его знает зачем, вопросы задают дурацкие... Да какое мне дело, чем он занимается?».

– В общем, дело такое, – сказал Анатолий. – Что такое северный завоз, ты представляешь, наверно.

– Представляю, – усмехнулся Лузгин. – Хорошая кормушка. Только ее Шевчик со своим «Сибинтелом» напрочь закрыл. Ты-то как туда прорвался?

– Я же старый комсомолец, – подмигнул ему Анатолий.

Можно было и не подмигивать. В области все знали, что ямальский губернатор Неёлов до «перестройки» был первым секретарем обкома комсомола и «кадры» свои с тех пор не забывал.

За короткое северное лето надо было успеть завезти на Ямал грузов и продовольствия на сотни миллиардов рублей, чтобы газовикам было что есть, где жить и на чем работать. Понятно, что фирмы, получившие подряд на поставку, при таких вселенских объемах финансирования внакладе не оставались, но попасть в заветный список было неимоверно трудно. Толику, выходит, удалось.

– Ну и?.. – сказал Лузгин. «Сейчас будет что-нибудь просить», – подумал он и посмотрел на Северцева с замаскированным неодобрением: «Зачем привел? Похоже, Толик пообещал ему что-нибудь отстегнуть?».

Северцев служил в какой-то исследовательской шарашке, бедном осколке распавшейся на части тюменской нефтегазовой науки. По всем внешним приметам было видно, что получает он очень немного, а семья у Валерки была большая, вот и внук подрастал уже, чему бездетный Лузгин на словах вроде бы как завидовал.

– Тамара! – крикнул он. – Подай нам кофе. Ну, короче...

– Короче, у меня с Ямалом подписан договор, – азартно потер ладони Обысков. – На полмиллиарда...

– По их масштабам это копейки, – Лузгин скривился, демонстрируя осведомленность.

– Нам хватит, – уверенно произнес Анатолий, и Лузгин привычно зафиксировал слово «нам». – Короче, в Тюмени на складе есть партия товара: мука, сахар, консервы...

– Цена вопроса? – спросил Лузгин.

– Двести миллионов.

– И у тебя их нет.

– Ну, как сказать... – Толик поерзал на диване, снова потер ладони и зажал их между колен. – Есть кредитный договор с банком под нормальный процент.

– Тогда в чем же дело?

– Сегодня четверг. Кредит мне выдадут в следующий вторник. А товар надо проплатить завтра, в пятницу, до двенадцати. Или его уведут другие. А жаль будет: цены просто замечательные. Свои ребята на базе, сам понимаешь...

– Так, спокойно, – остановил его Лузгин. – Давай без лирики. Тебе – надо – двести – «лимонов» – завтра – до – полудня. Так? Уяснили. Отдашь во вторник, или, максимум, в среду. Так?

– Совершенно верно, – кивнул Толик. – Вам с Валеркой «за все хорошее» двадцать «лимонов» без росписи. Из рук в руки. Сразу, как кредит получу.

Лузгин повернул голову к однокласснику, поймал валеркин взгляд, но не увидел в нем ожидаемого смущения или заискивания; наоборот, Северцев смотрел на друга даже с некоторой гордостью за себя: вот, мол, какого делового мужика и с каким деловым предложением я к тебе привел. Получалось, что пришедшие решили чуть ли не осчастливить Лузгина, задарма обещая ему десять миллионов.

– Ну, не знаю... – сказал Лузгин, и тут жена внесла кофе, очень вовремя, предлагала кому сахар, кому молоко, получилась хорошая пауза; он кивнул жене с ресторанной незначимостью и, когда она вышла и притворила дверь, повторил: – Ну, не знаю, не знаю...

– А в чем дело, Володя? – Толик Обысков посмотрел на него с удивлением. – У тебя какие-то сомнения?

– Во-первых, у меня лично таких денег нет. – Обысков понимающе качнул головой, а друг Валерка поиграл бровями. – Во-вторых, я такой мелочевкой не занимаюсь. В том смысле, что риску на двести. А денег на десять!

– На двадцать, – поправил его Анатолий и тут же извинился: – Да, на десять, прости.

Лузгину показалось, что Толик слегка отодвинулся от сидящего рядом Валерки, и это ему не понравилось. Северцев пил кофе и глядел в темноту за окном.

– Я могу закладную на квартиру написать, – сказал Обысков. – Она стоит больше.

– Это на Московском-то тракте?

– Да, на Московском, зато серия 121-Т, хорошая планировка.

Лузгин закурил новую сигарету и спросил:

– Скажи, Толя, тебя сильно приперло?

– Сильно, – ответил Обысков, и Валерка как-то сразу сник, ушел спиною в темный угол дивана, за рамки светового круга от настольной неяркой лампы, и Лузгин решил, что поможет этим ребятам. По крайней мере, постарается помочь.

– Скажу честно, оборотных денег у меня сейчас нет. – Анатолий развел ладони и снова спрятал их в коленях. – И другого такого дешевого товара мне вряд ли обломится. А до вторника на базе ждать не будут. Друзья друзьями, но у них тоже бизнес. Так что я, грубо говоря, в капканчике.

– Погоди, – сказал Лузгин. – Договор с банком подписан? Показать можешь?

– Договор подписан, не захватил с собой...

– Завтра покажешь. Со всеми бумагами, спецификациями и реквизитами базы заедешь за мной в половине восьмого утра. Есть возможность связаться с базовскими ребятами? Позвони им сегодня и скажи, что проводку денег завтра сделаем, копию платежного поручения привезешь им к двенадцати, как просят.

– Они просят наличкой.

– Чего?

– Они просят наличкой, – извинительно повторил Обысков.

– Это невозможно, – сказал Лузгин, и, как это часто с ним бывало, именно в момент осознания абсолютного тупика в голове вдруг сверкнуло простое и верное решение. Притом настолько простое, что он даже ругнул себя за то, что сразу о нем не подумал.

– Посидите-ка здесь, я сейчас, – сказал Лузгин и прошел в большую комнату, закрыл за собой дверь, снял трубку телефона и набрал домашний номер своего приятеля – банкира Кротова, тоже одноклассника и партнера по разным гешефтам.

Телефон банкира был оснащен определителем номера, поэтому в трубке долго щелкало и пикало, пока кротовский голос не произнес:

– Что надо, Вовян?

– У нас в кассе найдется двести? – спросил Лузгин.

– В рублях?

– Да, в рублях.

– Найдется.

– Выдашь мне завтра с утра пораньше.

– Куда так много сразу?

– Потом объясню. Хотя и не твое это собачье дело.

– Правильно, это твое собачье дело. Встретимся в восемь на точке. Кошмарных снов! – сказал банкир и повесил трубку.

Вернувшийся в кабинет Лузгин не смог отказать себе в удовольствии пару минут поиграть в молчанку, делая умное лицо и глядя в пустоту расфокусированным взглядом. Обысков не выдержал и спросил:

– Ну как?

Лузгин немного покрутился в кресле, ткнул в пепельницу окурок сигареты, выпил остатки холодного кофе.

– Будет тебе наличка, – сказал он и помахал пальцем у толиного носа. – Но, брат, смотри...

Даже в полумраке было видно, как Анатолий зарделся, глаза ожили, ладони вырвались из коленного плена.

– Да ты что, Вова, да ты что!.. Ну спасибо тебе, я теперь...

– Ну, что я говорил? – выплыл из диванного угла восторженный Валерка. – Вот так-то!

– Ладно, кончайте базар, – сказал Лузгин и поднялся из кресла. Оба гостя вскочили разом, Валерка задел коленом кофейный столик.

– В половине, нет – без пятнадцати восемь будь у подъезда. Колеса-то есть?

– Спра-а-шиваешь, – с показной обидной протянул улыбающийся Толик, и все трое пошли коридором в прихожую. Из спальни доносились стрельба и вопли – жена смотрела по видику какой-то боевик.

– Ну ты вообще как, чем занят? – спросил Валерка, уже обувшись и натягивая куртку.

– Нормально, – ответил Лузгин.

Тогда, весной, после взрыва в кротовском коттедже, он долго лежал в больнице, правда, хорошей, «нефтяной» клинике в Патрушево, подружился с тамошним главврачом Кашубой, приятным умным мужиком, ещё одно доброе знакомство могло пригодиться в жизни – это плюс, но глубокий шрам на лбу никак не заживал, да и последствия контузии сказывались: речь утратила былую плавность и яркость, появились мучительные паузы... Так или иначе, но к телеэфиру он был непригоден. Сидел на больничном, а летом уехал по путевке во Францию, шлялся по душному Парижу, сам себе придумав пешеходный тур «по хемингуэевским местам»: Монпарнас, «Клозери де лила», улица Кардинала Лемуана, Нотр Дам де Шан, Флерюс, Люксембургский сад, остров Сен-Луи... Вернувшись в Тюмень, поехал на телестудию и подал заявление об уходе.

После недолгих уговоров и сожалений заявление ему подписали, и мир не рухнул, все шло на свете своим чередом. Не было мешков писем от рыдающих зрителей, и даже его редакция не распалась: ее возглавил Угрюмов, притащил из университета какого-то молодого, здорового и наглого парня, который придумал неплохое шоу и сразу попал «в цвет», чему Лузгин и радовался, и завидовал. Впрочем, зависти не было. Зависть – это когда «почему он, а не я». Здесь было ясно почему, и Лузгин вместо зависти испытывал к парню анемичную неприязнь умного старого евнуха к молодому козливому трахальщику. К тому же он остался директором творческого объединения «Взрослые дети», кое-какие деньги ему оттуда капали, нечто вроде пенсии ветерану, но Лузгин знал, что это ненадолго, скоро «встанет вопрос», начнется тихий бунт на корабле и капитана-инвалида снимут с довольствия под аккомпанемент старой песенки «кто не работает, тот не ест».

Денег оставалось впритык, вся «заначка» скушалась в Париже, и надо было думать, чем жить дальше. И вот тут с пугающей своевременностью и возник из далекого московского небытия Юрий Дмитриевич, бородатый джинсовый эксперт Юра, бесследно исчезнувший из лузгинской жизни той весенней ночью, когда была драка в гаражах, побег из города, пьянка в коттедже у друга-банкира и его, Лузгина, глупая стрельба из пистолета по коробке со взрывчаткой; потом одна жизнь кончилась и началась другая – по крайней мере, так ему казалось. У банкира Кротова, кстати, помимо раскуроченного коттеджа, случилась тогда и другая неприятность: сыскари нашли в развалах незарегистрированный армейский карабин «СКС», долго мотали нервы хозяину, но банкир по совету адвоката стоял насмерть – не мое! – и дело как-то замяли. Минуло лето, пришла осень с ее тюменскою тоской, дождями, грязью и предвыборной суетой. Лузгин прокисал на диване и в редких загульных междусобойчиках, когда вдруг появился Юра, все такой же уверенный, свободный и юморной, и сделал ему предложение и аванс, и вот теперь, проводив гостей-просителей и глянув мельком на часы – сколько там осталось до футбола, – он снова сидел за столом в кабинете и читал инструкцию «Работа с оппонентом в избирательной кампании».

Конечно же, Лузгин и раньше знал, что политическая реклама с нравственной точки зрения мало чем отличается от рекламы товарной, коммерческой, задача везде одна – заставить людей купить или купиться. И все-таки абсолютная обнаженность профессиональных работ по выборным делам, впервые попавших ему в руки, явилась для Лузгина откровением.

«...Чтобы компрометирующий оппонента материал был интересен для прессы, надо придать ему статус новости или события по следующим критериям: интерес для широкой общественности, эмоциональность и драматичность, злободневность, присутствие в нем узнаваемых людей, необычность, масштабность и значимость. У компрометирующей информации есть свойство, способное привлечь журналистов, – она негативна. А негативная информация пользуется традиционным интересом широких масс. Пресса осознает это, а потому проявит любопытство к любому хорошо обоснованному компромату на любого человека независимо от его социального положения и заслуг перед обществом».

Лузгин отложил брошюру, ещё раз глянув на обложку: Кутов и Шамалов, московские спецы, если верить бородатому Юре, из той команды, что нынешним летом привели Ельцина к победе на выборах. Лузгин те выборы пролежал то в палате, то дома на диване, почти за ними не следил и был уверен в поражении Зюганова, а вот сойдись в финале Ельцин с Лебедем, как знать, чем бы дело обернулось, но хитрый Б.Н. заманил «пернатого» в золоченую клетку секретаря совбеза, потом «кинул» на Чечню... В общем, кинул всех. Сам Лузгин на выборах голосовал за Ельцина, а если точнее – против Зюганова, полагая, что даже нынешний бардак все-таки лучше очередной перетряски с новым дележом.

Стрельба и вопли в спальне прекратились, стояла тишина, потом Лузгин услышал внятный щелчок выключаемой лампы – жена решила спать, знала о ночном футболе с пивом, орешками и бесконечным куревом в гостиной, где стоял большой телевизор и днем курить запрещалось. Лузгин снова глянул на часы, и тут в гостиной затрещал приглушенный на ночь телефон. Он неспешно собрал в ладони сигареты, зажигалку и пепельницу, толкнул коленом дверь кабинета и побрел в темноте на звук, брякнул пепельницей о журнальный столик, долго нашаривая пальцами «висюльку» у торшера, нашел и дернул, потом отжал на телефоне кнопку громкой связи и молча вслушивался в гулкую пустоту включенной линии, пока голос Кротова не проскрипел из динамика:

– Снимай трубку, Вовян, знаю я твои шуточки.

Лузгин сел в кресло у телефона и снял трубку с аппарата.

– Кому не спится в ночь глухую?

– Застрахую, – сказал банкир. – Кто сегодня играет?

– Черт его знает. Они же не объявляют ни хрена. Похоже, «Челси», а с кем – непонятно.

– «Челси» – это хорошо, если «Челси», – сказал в трубке Кротов. – Посмотрим на старичка Виалли.

Весь прошлый год – спасибо питерскому телевидению – они смотрели игры чемпионата Италии, куда интереснее дворового российского футбола, а нынче тот же Питер крутил по понедельникам в записи кубок Англии, тоже хороший футбол, и Кротов с Лузгиным болели за перешедших в английские клубы итальянских игроков уже как за своих. В клубе «Челси» нынче бегал бритый толстяк Виалли из «Ювентуса», у него не клеилась игра, и друзья переживали за «старичка»: все-таки в Англии совершенно другой футбол, чем в Италии, а «старичок» был на излете футбольной карьеры, набрал лишний вес, но играл азартно, что и нравилось.

– Тебе зачем деньги-то понадобились? – спросил банкир.

– Решил гульнуть под выходные. – Лузгин колебался, говорить ему правду или нет, и решил, что не надо, банкир бы не одобрил и попросту денег не дал. – Старик, это мои обстоятельства. В конце той недели верну.

– Не нравится мне это, – сказал Кротов. – Старик, тебя к таким суммам нельзя и близко подпускать, у тебя же деньги в руках не держатся.

Кротов был прав, но было поздно, слово дадено, хотя и сам Лузгин уже испытывал некоторое беспокойство от содеянного: сквозило в Толике что-то нервическое, с легким дребезгом, как от надколотой чашки, и уж слишком явно тот обрадовался, когда Лузгин пообещал ему помочь. С другой стороны, частный бизнес – это всегда нервотрепка, беготня по грани, пан или пропал, и внешне Анатолий не выходил за рамки деловой поведенческой амплитуды очень среднего «нового русского». Двести миллионов – сумма немалая с бытовой точки зрения, но в коммерции это были сущие гроши, к тому же существовал и «поплавок» – страховка в виде банковского кредита. «Пока договор не увижу – денег не дам», – решил Лузгин, а в трубку сказал:

– Отстань, Серега. В конце концов, этими деньгами распоряжаюсь я. Мог бы и вообще их дома в тумбочке держать, разве не так?

– Не совсем так, – поправил его банкир. – Распоряжаешься ты, но отвечаю за них я. И что-то я не помню в твоей заявке такого платежа наличкой, притом залпом.

– Слушай, давай не по телефону, – использовал Лузгин самый верный способ свернуть любой разговор, и Кротов помолчал немного, посопел в трубку, сказал: «Черт с тобой» и отключился.

Вернувшись в кабинет, Лузгин снова уткнулся в брошюру.

«...Оптимальный способ взаимодействия с оппонентом – переговоры с ним или его «командой». Если оппонент продолжает слепо верить в свой успех, в этой ситуации вряд ли можно достичь результата. Однако пойти на пробные контакты следует в любом случае. Надо убедить оппонента в том, что отказ от участия в избирательной кампании позволит ему прекратить дальнейшие неоправданные расходы на нее, и в случае достижения договоренности возместить в приемлемой форме уже понесенные расходы, в том числе и личные. Как показывает практика, подобное предложение весьма эффективно, если оно подкреплено соответствующими данными «независимого» опроса общественного мнения, демонстрирующего низкий рейтинг оппонента, а также хорошо проработанным планом «ухода» оппонента, не унижающим его чести и достоинства. Последнее чрезвычайно важно, так как публичный политик скорее согласится потерять деньги, чем авторитет у избирателей. Следует убедить оппонента и его команду в том, что своевременный и мотивированный отказ от участия в кампании принесет больше дивидендов, чем публичное поражение на выборах».

На последней странице брошюры авторы поместили извинительный абзац о моральном кодексе кандидата (благая цель, мол, не оправдывает сомнительные средства, последний рубеж допустимого есть нравственная планка для политика и так далее), но эти реверансы выглядели ещё циничнее, чем весь предыдущий патологоанатомический разбор.

Лузгин швырнул брошюру в большую кипу таких же выборных бумаг и ушел в гостиную смотреть футбол, где Виалли на двадцать шестой минуте первого тайма прорвался по флангу и левой с маху вколотил мяч в ближний верхний угол, а во втором тайме «Челси» забил ещё и выиграл и вышел в следующий кубковый круг.

Был третий час ночи, и Лузгин улегся спать прямо там, в гостиной на диване, поставив будильник на семь часов утра в легком страхе не услышать звонок и проспать, потому что многие годы вставал не по часам – по настроению, вечерний режим телевизионной работы не требовал ранних подъемов.

Утром он стоял у окна и пил кофе, когда в сумрачный двор въехал темный «мерседес» – не самой новой, но приличной модели, вышел Анатолий в кашемировом длинном пальто, при галстуке и темных ботинках, не как вчера в полу-домашнем, притом вышел он из правой задней дверцы, как и положено нормальному «крутому» без пальцев веером и золотых цепей на шее, этих поганых примет разбогатевшей уличной шпаны. И то, что Толик «соответствовал» без выпендрежа и суеты, очень порадовало Лузгина и успокоило, хотя проснулся он с мыслью: а надо ли? Риск все-таки присутствовал. Как бы разгоняя остатки сомнений, Лузгин мотнул головой и пошел в прихожую.

На улице Анатолий не бросился ему навстречу, дождался у машины, улыбнулся без заискивания, пожал руку коротко и твердо.

– Тоже не выспался? Однако каков Виалли, а?

Именно эта фраза окончательно убедила Лузгина: свой человек, все будет хорошо.

Они подъехали к широкому крыльцу бывшего Дома Советов, который так и назывался в народе по-прежнему. Лузгин сказал: «Дипломат захвати», – и они поднялись по ступенькам, миновали в вестибюле охрану, уже привыкшую за месяц к ранним лузгинским приходам, и двинулись налево по коридору в дальнее крыло, где в двух склеенных одной приемной кабинетах располагался штаб общественно-аналитической организации «Политическое просвещение» – гениальной придумки столичных и местных деятелей, где нынче служил и получал деньги бывший телевизионный кумир тюменской публики Владимир Васильевич Лузгин, сорока пяти лет, нет, нет, не был, не состоял, высшее, со словарем, не имею, подпись.

В самом конце коридора, у поворота направо, Лузгин ткнул пальцем в ряд стоящих у стены кресел и сказал:

– Посиди здесь, Толя. А чемодан дай.

– Здесь курят? – спросил Обысков.

– Когда как, – ответил Лузгин и взял толин кожаный «дипломат», очень легкий, пустой, готовый к приему.

Лузгина все больше успокаивала эта утренняя обысковская уверенность и четкость даже в мелочах: сам он был ленив, мнителен и разбросан; не жизнь, а сплошная борьба с самим собой.

Серега Кротов, банкир и одноклассник Лузгина, а нынче главный казначей «Политпроса» – не путать с тихо умершей одноименной «конторой» на Орджоникидзе, – располагался в правом от приемной кабинете. Секретарша Олечка приходила к девяти; Лузгин пересек пустую приемную и принялся с привычной тихой руганью насиловать тугие пружины казенного двухдверного тамбура перед кабинетом, стуча «дипломатом» о косяки.

У Кротова уже сидел посетитель, Лузгин легко узнал его со спины и затылка: Валя Тимофеев, знаменитый конькобежец и чемпион, крутой бизнесмен и своеобразный политик – этакий кот, гуляющий сам по себе в скучных зарослях местного истеблишмента. Профессионалы от номенклатуры над ним подтрунивали, но только за глаза. Был у Тимофеева недолгий роман с жириновцами, закончился скандалом, чему Лузгин совсем не удивился, ибо знал давно: Валентин – это сам себе партия.

В принципе, Тимофеев был, что называется, своим человеком, но Лузгин тем не менее не решился при нем открывать сейф, а потому кивнул присутствующим, повесил пальто в шкаф и расположился за персональным столом, отведенным ему в углу большого кабинета. Перебирая лежащие на столе документы, он вполуха слушал быстрое бормотание Тимофеева. Они сидели с Кротовым, сблизив головы, и Валентин тыкал пальцем в очередную бумагу.

– ...Отпускная цена бензина А-80 на Омском НПЗ семьсот семьдесят три тысячи за тонну. Плюс десять процентов от заводской цены фирме-отправителю – тебе же с завода бензин не продадут, подставят посредника, правильно? Получается девятьсот двадцать тысяч триста рублей за тонну. Так? Считаем дальше. Продажная цена «восьмидесятого» в Тюмени миллион сто тысяч за тонну. Если ты даешь шестьсот миллионов, это будет шестьсот пятьдесят тонн бензина. Тогда валовая прибыль составит сто пятнадцать миллионов с одной сделки в месяц. Если крутишь шесть месяцев...

– Сейчас не получится, – сказал Кротов.

– Ну на будущее, чтоб знал. Да, шестьсот миллионов – это кредит или как?

– Или как, – ответил Кротов и усмехнулся. Тимофеев посмотрел на него с интересом, тоже хмыкнул и сказал:

– Слушай дальше.

«Вот черт, это надолго», – подумал Лузгин и забарабанил пальцами по столу, привлекая внимание банкира. Тот оторвался от тимофеевской бумаги, глянул на Лузгина без приязни и одним движением сильной кисти бросил через кабинет толстый бородчатый ключ. Лузгин поймал его с трудом, ударившись грудью о край стола. «Любит же, гад, эффектные жесты», – подумал он, поморщившись от боли, и пошел в дальний угол к окну, где стоял двухсекционный, в рост человека, старый обшарпанный сейф.

Он знал, что «его» деньги лежали в нижней секции. Присев на корточки и открыв тяжелую дверцу, он принялся складывать в «дипломат» твердые пачки денег, всего двадцать, по десять миллионов в каждой купюрами стотысячного достоинства. Когда запер дверцу и поднялся, хрустнув коленями, то отметил про себя, как двое за столом в другом углу кабинета старательно не смотрят в его сторону.

Толик принял «дипломат» с деньгами спокойно, без шпионских озираний, пожал руку Лузгину и сказал:

– Спасибо. До понедельника. Я позвоню. Как только, так сразу.

Глядя в кашемировую спину удаляющегося Обыскова, Лузгин вдруг вспомнил, что так и не посмотрел его банковский договор, но бежать сейчас за Толиком по коридору значило потерять лицо.

В приемной он разминулся-попрощался с Валей Тимофеевым, тот поругал его за то, что Лузгин не ходит на хоккей – «Рубин» в этом сезоне громит всех подряд, Дворец спорта забит публикой под завязку. Лузгин разыграл виноватого, помахал руками, потом прикрыл за Валентином дверь и направился к банкиру в предчувствии грядущих объяснений. Почему-то ему вдруг подумалось, что вот Тимоха на месте Кротяры не стал бы лезть ему в душу, просто поверил бы другу на слово. А может, и вовсе ключ бы не дал, и правильно сделал.

В «Политпросе» Лузгин отвечал за связь с прессой, и ему была определена сумма на легальные и «темные» расходы. Месяц назад Лузгин составил примерную смету, ее утвердили словесно, без протокола, и теперь казначей организации Кротов по заявкам Лузгина совершал банковские платежи или выдавал деньги наличкой, не углубляясь в детали и следя лишь за общим соответствием лузгинских трат оговоренной общей сумме. Все понимали, что раздача налички ангажированным журналистам проводилась без взимания расписок, на чистом доверии Лузгину, однако по совету банкира, он все-таки вел осторожный список с фамилиями и суммами и всегда носил его при себе, даже в сейф не клал, но из дружеской вежливости всегда показывал Кротову, ежели тот просил «для сведения».

Это не значило, что банкир подозревал друга в стяжательстве, хотя обстоятельства вполне допускали подобное. Невозможно было проверить, действительно ли Лузгин передавал деньги по адресам или клал их в собственный карман: ни один из списочных журналистов никогда и никому не признался бы в получении – таковы были правила игры, и все это знали. Просто Кротову была хорошо известна лузгинская манера благодетельствовать без особой нужды, а потому, заглядывая в список, он частенько выговаривал коллеге: «Ну а этому-то зачем? Он же и так куплен с потрохами, пусть старое вначале отработает». Лузгин взрывался, орал на банкира, обзывая его жмотом и деревенщиной, но про себя соглашался с холодным кротовским расчетом. К тому же денежный лимит при всем «московском» размахе «Политпроса» был отнюдь не безграничен, и денег в сейфе чаще не было, чем было, но это уже являлось заботой и головной болью Кротова и его столичных начальников.

– Я смотрю, ты опять с бензином связался, – сказал Лузгин, присаживаясь на стул, где раньше сидел Тимофеев.

– А куда денешься! – Кротов убрал «бензиновую» бумагу в нижний ящик стола. – Наличка нужна, ты же килограммами раздаешь кому попадя. Учти, в десять придут опросники за деньгами, это твоя смета, я не дам ни рубля, понял?

– Да успокойся ты, все просчитано! – небрежно отмахнулся Лузгин. «Опросники» его не пугали: пятьдесят человек, по двести тысяч на нос – это десять «лимонов» на круг, семечки, и вообще в ближайшие дни крупных выплат не намечалось, все направления Лузгин уже «позакрывал», оставалась оперативная мелочевка вроде сегодняшних «опросников» – команды распространителей анкет, занимающихся регулярным выявлением общественного мнения на улицах, в магазинах, на автобусных остановках. «Политпрос» получал данные от нескольких социологических агентств, но предпочитал проверять их объективность собственным опросом населения в наиболее напряженных и показательных по обстановке местах.

– Дело твое, – развел руками Кротов. – Давай прикинем, что у нас на сегодня.

Банкир раскрыл толстенный ежедневник, с неодобрением покосился на хилый лузгинский блокнот, который тот уже исписал в одну сторону, а теперь перевернул и писал на чистых оборотах использованных листков.

– Может, Юру подождем? – предложил Лузгин. – До девяти не так уж много осталось.

– Юра будет давать указания, а нам надо день прошерстить. Короче, поехали... Девять тридцать: Ефремов из «Независимой газеты». Встретил вчера, разместил?

– Да, поселили в «Кволити-отеле», доволен, просит график встреч по Тюмени и командировку в Ханты и Салехард.

– Решай сам. Если надо лететь – пусть летит, командировку выпишем официально, на харчи подбросишь из своих. Дальше... С «опросниками» ясно. Двенадцать пятнадцать: встреча Черепанова на судостроительном заводе. Готов?

– Вроде бы да. У нас есть свой человек в профкоме, мы ему дали бытовую телекамеру, он все заснимет. Будут три «подсадки» в зале с нашими вопросами.

– Пресса, телевидение?

– Игнорируют.

– Ну и ладно, – сказал Кротов. – Без прессы будет чувствовать себя свободнее, может, нагородит чего лишнего – пригодится. Где Рэ-Рэ? По Северам шастают?

Звукосочетанием «рэ-рэ» в организации определяли двух местных депутатов Госдумы – Райкова и Рожкова: первый баллотировался в областные губернаторы, второй его активно поддерживал и пропагандировал.

– По нашим сведениям, сегодня они перелетают в Нефтеюганск. Надо сказать Юре, пусть выйдет на пресс-службу компании «ЮКОС» и закажет полный отчет.

– Вот ты и скажи Юре, – подвел итог банкир. – Так, поехали... Четырнадцать тридцать: пресс-конференция Рокецкого. Вопросы прессе забросил?

– Забросил, – ответил Лузгин. – В щадящем режиме.

– Это ваши игры, ребята. Так, ориентировочно в шестнадцать – прием Купцова, секретаря КПРФ. Готовы?

– Встречаем без помпы, но глаз не спускаем.

– Лады. Семнадцать – общий сбор. Порядок. – Кротов прихлопнул ладонью ежедневник. – Кофе заварил?

Секретарши ещё не было, и они сами кухарничали в приемной, когда пришел Юрий Дмитриевич и с порога потребовал себе самую большую чашку.

С весенних времен московский эксперт Юра изрядно переменился: укоротил бороду и космы, сменил вечные джинсы и свитера на хороший неброский костюм при рубашке и галстуке. Свой новый наряд Юра именовал маскировкой и был совершенно прав: теперь он легко растворялся в любой чиновничьей толпе.

Тогда, в марте, после известных событий, вместе с Юрой исчез с горизонта лузгинской жизни и депутат Госдумы Луньков. Просто исчез и все. Лузгин помнил о полученных от нардепа пяти тысячах долларов, о грандиозных планах покорения Луньковым губернаторских высот и все время ждал, когда же эти люди снова появятся и натянут постромки, но время шло, закончилась регистрация кандидатов в губернаторы, и Лунькова в списке не оказалось. Лузгин ни черта не понимал в происходящем, а потом явился Юра, но уже без Лунькова, походя заметил, что «планы изменились», и предложил поработать в пресс-службе «Политического просвещения» – малопонятном Тюменском филиале ещё более непонятной московской организации «Россия – XXI век». Филиал выплыл словно ниоткуда, но моментально оброс деньгами и людьми, получил престижную прописку в Доме Советов. Лузгин поначалу все лез к Юрию Дмитриевичу с вопросами, и первым из них был такой: на кого из кандидатов мы работаем? – пока не уразумел главного. Это главное заключалось в том, что организация работала на победу независимо от исхода выборов.

В основном они занимались сбором информации обо всех кандидатах в тюменские областные губернаторы. Куда эта информация уходила и как она использовалась – ни Лузгин, ни тем более Кротов не знали. Всем заправляли эксперт Юра и постоянно сменявшие друг друга московские ученые вояжеры – бесконечно манерные, даже комплиментарные без причины, напоминающие воспитателей в детском саду: готовы гладить всех детей по головкам, лишь бы те слушались и делали, что им говорят старшие.

Кротов был в этом раскладе кем-то вроде диспетчера напополам с раздатчиком – добытчиком средств. Собственным банком он почти не занимался, свалив повседневную рутину на главбуха. Правда, именно кротовский банк аккумулировал деньги «Политпроса», и первоочередной задачей Кротова было крутить их и накручивать, а уже потом распределять по указанию. Истинного объема вращающихся вокруг «Политпроса» денег Лузгин не знал и узнать не мог – Юрий Дмитриевич на провокации не поддавался, банкир же был откровенен до грубости: «Не лезь, куда не надо». Лузгин на друга не обижался; в секретах тайной дипломатии и информационной разведки «Политпроса» Лузгин был куда посвященнее Кротова, но в силу полученных от Юрия инструкций ничем серьезным с банкиром не делился. Кротов как диспетчер отвечал за распорядок дня и исполнение работ, но не более, хотя вид имел начальственный и хмурый от забот.

– Ефремова встретили? – спросил Юра, закуривая сигарету из кротовской пачки.

Лузгин ответил, что да, будет здесь в половине десятого, просится на Север. Судя по первым разговорам, местной ситуацией не владеет, людей знает поверхностно.

– Пусть летит, опишет предвыборную ситуацию, мнения разных людей, позиции нефтяников и газовиков, окружных властей...

– Для этого никуда лететь не надо, – сказал Лузгин. – Работягам на буровых и промыслах на все выборы вообще наплевать, им до области дела нет, лишь бы деньги платили, а чиновники в округах настроены против выборов, им областной губернатор не нужен. Все это я могу рассказать Ефремову за десять минут. А если нужны фамилии – дам ему северные газеты, пусть цитирует.

– Рвение достойно похвалы. – Юра поднял указательный палец на уровень переносицы. – Отправьте Ефремова завтра первым рейсом на Сургут, потом Нефтевартовск, Нижнеюганск....

– Нижневартовск и Нефтеюганск, – поправил москвича Лузгин и услышал в ответ:

– Какая разница? Задача в следующем: все нефтяные и газовые «генералы» на последней встрече в Москве у министра Шафраника высказались за проведение выборов губернатора на всей территории области. Высказались кулуарно, без протокола. Нас это не устраивает. Поэтому задача Ефремова взять интервью у наиболее влиятельных газовиков и нефтяников. Пусть умрет, но привезет пленки с конкретными ответами: я, Богданов, за выборы, или я, Городинов, против.

– Городилов, – снова вмешался Лузгин, но Юра просто махнул на него рукой.

– То же самое мы обязаны получить от окружных губернаторов. Понимаете? Да или нет! И все должно быть зафиксировано на пленке. Нам не важно, что он потом напишет для своей якобы «Независимой газеты». Получим текст – откорректируем. Он может вообще ничего не писать – сегодня это значения не имеет.

– Тогда зачем мы его вообще вызывали? – удивился Лузгин.

– Потому что ни с вами, Володя, ни с любым другим тюменским журналистом северные начальники разговаривать не станут. Вы для них – областные шпионы и провокаторы. Вас в округах не любят и не уважают, за исключением отдельных фигур типа Горбачева. Но мы же не решимся послать Виктора Семеновича на столь неблагодарную работу? А тут прилетный столичный автор, ни разу до сих пор в Сибири не бывавший. И это даже хорошо, что он ни бельмеса не смыслит в региональных проблемах. Пусть прет буром, у него получится то, что надо. Ещё раз повторяю: нужны зафиксированные высказывания. Придет время – мы их используем. Вопрос закрыли. Выдадите ему на расходы штуки три-четыре «баксов», но никаких командировочных удостоверений! И посадите на рейс, который идет через Тюмень на Север транзитом из Москвы.

Юрий Дмитриевич поднялся и ткнул окурок в пепельницу.

– Чтоб никаких наших хвостов за ним не прослеживалось! На связь не выходит, из округов улетает прямо в Москву, там мы его сами найдем. Если вдруг откроется, что он сутки провел в Тюмени, версия такая: хотел взять интервью у Рокецкого, ему отказали. Пусть ругает там областных бюрократов в хвост и в гриву – это понравится. Я буду в пять.

– Минутку, Юра, – остановил его Лузгин. – В Нефтеюганск, по нашим данным, нагрянули Рэ-Рэ, можно дать команду «юкосовцам» отфиксировать их «гастроли»?

– Команду дать нельзя, – ответил Юра. – Но попросить можно.

– Ну так... – промямлил Лузгин.

Юрий Дмитриевич задержался у дверей, искоса глянул оттуда на банкира и журналиста.

– Что-то я никак не пойму: кто из нас сто лет прожил в Тюменской области – вы или я? Кто тут должен знать всех и вся?

– Да были у нас концы в Юганске, были! – в сердцах воскликнул Лузгин. – Но там же сплошные перетряски, все люди новые.

– И за что я вам деньги плачу? – сокрушенно сказал Юра и вышел из кабинета.

– Ты смотри, как мужик поменялся, – сказал Лузгин банкиру после неприятной вязкой паузы. – А как обхаживал по-первости. Все у него было «достойно похвалы».

– Ничего, стерпишь, – буркнул Кротов. – Полтора месяца осталось, потом опять на диван завалишься, весь независимый и гордый. Или на студию вернешься, морда вон разглаживается, сойдешь за третий сорт.

– Как ты думаешь, – спросил друга Лузгин, – кофе «Голд» лучше отстирывается, чем «Классик»?

– Да пошел ты, – сказал Кротов, покосившись на чашку в лузгинских пальцах. И пока Лузгин думал, то ли допивать кофе, то ли поиграть в Немцова с Жириновским, пришел московский спецкор Ефремов, невыспавшийся и помятый. Лузгин налил ему кофе, уселся напротив и принялся объяснять учтиво-механическим голосом:

– Ямало-Ненецкий и Ханты-Мансийский (ранее Остяко-Вогульский) автономные округа образованы в тысяча девятьсот тридцатом году. В тысяча девятьсот сорок четвертом году при образовании Тюменской области округа вошли в ее состав. По действующему ныне федеральному законодательству являются равноправными с областью субъектами Федерации. Образовавшаяся юридическая коллизия, едри ее мать, пива не хочешь?

– Хочу, – быстро ответил Ефремов. – И вообще я не завтракал.




ГЛАВА ВТОРАЯ


На свою «малую родину» Слесаренко прилетел в субботу.

Стыдно сказать, но Виктор Александрович вот уже лет десять не бывал в Сургуте – служебной надобности не случалось, как, впрочем, и личных мотивов, если не считать растущей ностальгии по местам зрелой молодости. «Лучшие годы – здесь», – думал Слесаренко, когда его везли из аэропорта в город; он несолидно вертел головой, отыскивая взглядом знакомые приметы, и развалившийся рядом на заднем сиденье московский корреспондент спросил с неприятной интимностью:

– Душа горит, а сердце плачет?

Строчки банального шлягера остудили Виктора Александровича, и он признался сам себе, что многого уже не узнает, город очень изменился за эти десять лет и словно отдалился от него. Другие дома, другие люди...

Московский корреспондент Ефремов встретился ему в утреннем тюменском аэропорту. Вернее, встретился провожавший Ефремова местный журналист Лузгин. Оба «писателя» были явно с похмелья, пили пиво из банок прямо в очереди на регистрацию, перешучивались неестественно бодрыми голосами. Слесаренко стоял немного впереди и, однажды заметив их, уже не оборачивался, но это не спасло: Лузгин его узнал, подошел сам и притащил с собой москвича; знакомил, объяснял и просил помочь Ефремову устроиться в Сургуте и встретиться с нужными людьми. В полупустом самолете они, уже как знакомые, сидели рядом, Ефремов мешал слесаренковской дреме столичными байками, а теперь ехал с ним в гостиницу на «Волге» городской администрации.

И раньше, на партийной работе, и нынче, в должности заместителя председателя Тюменской городской Думы, Виктор Александрович довольно часто общался с московскими приезжими и отмечал их вязкую, настойчивую вежливость: ужасно скромные, сплошные извинения, но ты уже опутан и словно в услужении у них.

Человек на переднем сиденье, встретивший Слесаренко в сургутском аэропорту (представился, но имя-отчество как-то сразу вылетело из головы, Виктор Александрович помнил только, что какой-то референт), полуобернулся и сказал:

– Мы вас поселим в «Венеции». Не бывали там, Виктор Александрович? Лучшая наша гостиница.

– Спасибо за заботу, – ответил Слесаренко.

По рассказам бывавших в Сургуте командированных он знал, что такое «Венеция»: обыкновенный панельный дом, отделанный изнутри итальянскими материалами и жутко дорогой. Без лишней мнительности Виктор Александрович отметил, что ни в привычном «Нефтянике», ни в «теремках» на берегу реки его решили не селить, хотя по рангу и былой сургутской биографии он рассчитывал на уют и доверительность «теремка» – двухэтажного деревянного коттеджа с забором, охраной и вышколенной прислугой, где обычно размещали гостей высшего ранга. «Ничего, потерпим», – решил Слесаренко.

Куда больше «Венеции» его расстроил и насторожил неожиданный улет в Москву сургутского мэра Сидорова – давнего знакомого, если не друга; в четверг Виктор Александрович созвонился с ним и сказал, что в субботу прилетит, Сидоров был радушен, обещал встретить и вдруг улетел в пятницу вечером, не позвонив и не объяснившись.

– Да, кстати, Виктор Александрович, – сказал референт и протянул через плечо записку. – Как устроитесь, позвоните Кулагину, вот его телефон, вы ведь хорошо знакомы, не так ли?

– С Кулагиным? – переспросил Слесаренко, удивленно глядя на записку с цифрами. – А разве Николай в Сургуте? Он же в Когалыме, если я не ошибаюсь...

– Был в Когалыме, сейчас вернулся. Очень хотел вас видеть, когда узнал, что вы прилетаете.

– Ещё бы! – весело сказал Слесаренко.

Николай Кулагин по прозвищу Колюнчик был лучшим другом и вечным «адъютантом» Виктора Александровича во времена их совместной строительной молодости. Двигаясь вверх по ступенькам служебной лестницы – от прораба в начальники строительного управления, – Слесаренко тащил Колюнчика за собой, потому что был без него как без рук. Выбить и закрыть, найти и уладить, напоить и дать разгону – все это делал Кулагин, ограждая друга начальника от неизбежной рутинной «чернухи». Дела в управлении шли хорошо; Виктора Александровича «двинули» вначале на местную партработу, потом «забрали в область». Когда решался вопрос о том, кто заменит Слесаренко в кресле начальника стройуправления, все вокруг полагали, что он порекомендует Кулагина, но Виктор Александрович назвал другую фамилию, и Колюнчик не обиделся, остался в «адъютантах», но с новым начальником не сработался и вскоре уехал в Когалым, где и вовсе на годы выпал из поля слесаренковского зрения. Легкое чувство вины перед брошенным другом некоторое время беспокоило Виктора Александровича, но объективно он поступил правильно – Колюнчик никогда бы не потянул работу «первого», есть такие люди: всегда сбоку и чуть-чуть позади, а потому предстоящей встрече с Кулагиным Виктор Александрович был искренне рад и уже ожидал её с лёгкой душою и некоторым даже нетерпением.

Когда подъехали к гостинице, человек на переднем сиденье сказал:

– Ну что же, с возвращением вас в родные пенаты, Виктор Александрович. Располагайтесь, отдыхайте... Ждем вас в администрации в четырнадцать тридцать. Да, и не вздумайте обедать – все предусмотрено. Машина будет у крыльца в четырнадцать пятнадцать. Завтраком вас покормят сразу после размещения.

– Вот это сервис, – отметился репликой сопутствующий Ефремов; референт даже не глянул на него, вышел из машины и открыл дверцу Виктору Александровичу.

В гостинице их поселили на разных этажах, и тем не менее «писатель» тут же позвонил Слесаренко в номер, приглашал на завтрак – уже знал, где накрыто и что бесплатно, все за счет хозяев, но Виктор Александрович от завтрака отказался, чем огорчил корреспондента до крайности: тот явно опасался, что Слесаренко исчезнет втихую и бросит его одного в незнакомом городе. «Вот ведь навязался», – угрюмо подумал Виктор Александрович и полез в карман за бумажкой с кулагинским номером.

– Нача-а-альник! – заорал Колюнчик на том конце провода. – С приездом, начальник! Ты где?

– В «Венеции», – ответил Слесаренко. – А ты где?

– На бороде, – захихикал в трубку Кулагин. – Давай руки в ноги и дуй ко мне.

– Куда дуть-то? – Виктору Александровичу показалось, что Колюнчик с утра навеселе, такое с ним бывало и раньше, Слесаренко смотрел на это сквозь пальцы. А вот сейчас не понравилось, задело.

– Во начальник! – уже в голос рассмеялся Кулагин. – Ты что, адрес своей квартиры забыл?

Виктор Александрович легонько шлепнул себя трубкой по лбу. И в самом деле, как он мог запамятовать, что оставил свою квартиру Колюнчику, когда переезжал на работу в Тюмень. Сделать это было непросто, на квартиру уже нацелился кое-кто из высоких людей, однако Слесаренко не сдался, ходил три дня по кабинетам и пробил-таки ордер Кулагину, вроде как бы прощальный подарок от друга начальника за все кулагинские подвиги.

– Слушай, Коля, – извинительно забормотал Виктор Александрович, – я без колес, а идти пешком далеко. Может, машину подошлешь? – И вдруг подумал: «А есть ли вообще у Колюнчика машина? И кто он сейчас в Сургуте?». Спрашивать об этом было неудобно, но Колюнчик, как в старые добрые времена, выручил начальника из неловкости, коротко сказав в трубку:

– Ладно, сиди в номере. Сейчас сам приеду.

Машиною здесь было минут десять-пятнадцать езды.

Виктор Александрович выпил воды из крана – белесоватая, невкусная, надо будет прикупить минералки, – стоял у окна и смотрел с высоты этажа на серый осенний, предзимний уже Сургут, какой-то неродной уже и холодный; в самолете все представлялось не так – теплее и волнительнее. И он подумал, что, как ни отстраивай северные города, – есть в них неистребимый налет отчуждения, привкус явной временности людского в них пребывания. Ну кончится нефть, а что дальше? Вот в какой-нибудь Рязани люди веками жили и будут жить, пусть бедно и скучно, без северных денег и северной страшной работы, но будут жить и дальше, а здесь – ничего неизвестно. Ведь пропал же со всех политических и географических карт воспетый некогда прессой комсомольско-молодежный город Светлый в приямальской газовой тундре, словно и не было его, даже в проекте, нигде и никогда.

Телефонный звонок оторвал его от окна и невеселых мыслей. Слесаренко решил было, что это опять звонит надоедливый москвич, и не хотел снимать трубку, но звонки не прекращались. Он в сердцах шагнул к аппарату. Звонила дежурная по гостинице: Виктора Александровича ожидали у стойки портье.

Все такой же невысокий и поджарый, смуглый и черноволосый, ничуть не постаревший за десять с лишним лет бывший лучший слесаренковский друг Коля Кулагин – в хорошем деловом костюме, при галстуке, не по-субботнему – поднялся с кожаного диванчика в холле и произнес, протягивая руку:

– С приездом, Виктор Александрович.

«Ага, вот так», – сказал про себя Слесаренко и ответил в тон, пожал поданную ладонь, но не удержался и приобнял левой рукой Колюнчика за плечо.

– Ключи оставьте, пожалуйста, – вежливо пропела девица за стойкой. Сто двадцать долларов в сутки, а все равно «совок» – один туалет на три комнаты в общем коридоре, «квартирная» схема.

– Надолго в Сургут? – спросил Кулагин, когда спустились по ступенькам и шли к машине.

– Дня на три. Да ну тебя к черту, Коля! Ты что, по службе меня встречаешь?

Кулагин легко рассмеялся и сказал, вставляя ключ в дверной замок:

– А ты, Витя, к нам просто в гости прикатил. Садись, поехали.

Слесаренко плохо разбирался в иностранных машинах. Эта была какая-то приплюснутая, разлапистая, вся в зализанных углах, изнутри непривычно просторная даже для Виктора Александровича с его нескромными телесными габаритами.

– Как тебе мой «сарай»? – поинтересовался Колюнчик, выруливая на дорогу. – У тебя, я слышал, девятьсотсороковая «вольвуха»?

«Откуда знает?» – удивился Слесаренко и тут же догадался: ничего странного, та партия бартерных «вольво» прошла через Сургут, концы не спрячешь от любопытных, а Колюнчик всегда был страшно любопытным, но не во вред Виктору Александровичу, а на пользу ему и делу.

– Как Вера, как дети?

– В порядке, – ответил Слесаренко. – Слушай, а ты-то хоть женился наконец?

– Не-а, – весело сказал Колюнчик.

Неженатость Кулагина была тогда главным препятствием в получении им освобождавшейся слесаренковской двухкомнатной квартиры. Колюнчик писал объяснительные про приезжающую мать и грядущее бракосочетание с обозначенной в тексте девицей, а жил он тогда в обычной общаге, хоть и был уже заместителем начальника стройуправления. Виктор Александрович с приятностью вспоминал те времена, когда личная бытовая скромность была не в тягость большинству начальников и ценилась большинством рабочих. Конечно, случалось и барство, но не стяжательное, а какое-то промотательное: взять катер, набить патронами, девками и водкой, куролесить на реке со стрельбой без добычи, посадить катер на мель и дергать вертолетом, рискуя утопить обе машины и покалечить людей... Бог знает почему, но все обходилось. И не было тайных квартир, купленных на чужое имя, не было толстой «зелени» в заначках и бриллиантов, закопанных на даче, не было этих прущих в глаза иномарок, «Волга» – предел мечтаний... Жизнь была непростой и работа тяжелой, но на душе было легче, потому что ты знал, что будет с тобой завтра и послезавтра, и через много лет – тоже знал, а сегодня нет.

– Как называется? – спросил он.

– Что?

– Да твой этот «сарай».

– «Краун Виктория». Фордовская модель.

Они подъехали к бывшему слесаренковскому дому, и Виктор Александрович узнал его сразу, только окрестности изменились, заполнились чужими деталями. Подъезд изнутри постарел, обшарпался, и почтовый ящик был тот же, слева от двери, а сама дверь была новая, железная, под дерматином.

Кулагин открыл дверь, полязгав большими ключами, и отстранился, пропуская друга вперед.

«Вот тут мы и жили»... Слесаренко пересек короткую прихожую и заглянул в «большую комнату», как называла ее жена Вера, и сразу увидел невысокий гэдээровский сервант, который они с женой оставили (подарили) Колюнчику вместе с четырьмя табуретками и самодельным кухонным гарнитуром, когда перебирались в Тюмень. «Ну зачем нам этот хлам тащить с собой?» – говорила Вера. Она стояла в центре комнаты, платье на просвет от окна, а он сидел на чемодане у стены и курил «Родопи», друг Колюнчик командовал грузчиками, таскавшими коробки и узлы в стоявший у подъезда контейнер на грузовике. Было легко, солнечно и ветрено, в кухне на столе их ждала теплая бутылка (холодильник уже загрузили) прощальной водки под беляши из соседней кулинарии. Впереди была другая жизнь.

– Раздевайся, – сказал Кулагин. – Пойдем кофе пить. Обувь не снимай, не надо.

Пристроив на вешалке кожаную теплую куртку, шарф и шапку, Виктор Александрович пошел за Колюнчиком в кухню, ожидая увидеть и действительно увидел свой самопальный гарнитур вдоль крашено-беленой стены.

– Что, удивлен? – спросил Кулагин, перехватив слесаренковский растерянный взгляд. – Не квартира, а музей памяти давних времен. Садись, Витюша.

Колюнчик открыл дверцу огромного холодильника, начал рыться на полупустых полках, и Виктор Александрович ещё раз огляделся и понял, что Кулагин здесь не живет, а если и живет, то редко, как в гостинице.

– Все правильно, – сказал Николай, трогая ладонью щеку электрочайника. – Я здесь бываю месяц-два в году. Коньячку выпьешь?

– Спасибо, Коля, рановато. А где же ты живешь сейчас?

– Живу в Москве, здесь бываю наездами по работе. Такие дела, Витюша.

– И где работаешь?

– В системе «ЛУКойла».

– Ого, – поднял брови Слесаренко. «Ну как же, все правильно: Когалым. Колюнчик тогда уехал в Когалым...».

– Большой начальник?

– Кому как, – усмехнулся Кулагин. – По московским меркам очень даже «кому как». Тебе кофе или чай?

– Лучше чай. Брюхо что-то...

Колюнчик достал коробочку пакетного «Липтона», разлил в чашки кипяток, ткнул в центр стола тарелку с готовыми бутербродами, уселся напротив, подпер ладонью левой руки подбородок и спросил с наклеенной улыбкой:

– Ну те-с, зачем пожаловали, сударь вы мой? Агитировать приехали? Тогда давайте агитируйте. Давно, знаете ли, нас тут никто никуда и ни во что не агитировал.

– Ты откуда узнал, что я приезжаю? Сказали?

– Сказали.

– И в гостиницу послали, да? Как лучшего друга, да?

– Ну почему... Я сам вызвался. И ты знаешь, особых конкурентов не было.

– Программа, значит, тоже на тебе?

– Какая программа? Прошено занять тебя до обеда, сильно не кормить и вернуть в гостиницу в два часа. Дальше тобой будет мэрия заниматься. Ну а вечером – по обстоятельствам. Клуб «Русская пирамида» знаешь, слышал о нем? Будут приглашать – соглашайся, очень любопытное местечко, – Кулагин сунул в рот половинку бутерброда. – Аыты оолам уастью.

– Чего-чего?

Колюнчик прожевал, глотнул и внятно произнес:

– Бандиты пополам со властью. Крайне интересно.

– Ну а ты там кто? – спросил Виктор Александрович, понемногу раздражаясь ситуацией.

– Я – гость, – сказал Кулагин. – Когда пускают.

– А с какой стороны гость-то? Судя по машине, с бандитской?

– Да ну тебя, Витя, – отмахнулся Колюнчик и снова забил рот бутербродом.

– М-да, – сказал Слесаренко и тоже взял бутерброд. – Похоже, мне здесь не очень рады. Вот и Сидоров смылся по-быстрому...

– Про Сидорова не знаю, там высокие дела, улетели вдвоем с Богдановым...

– И Богданов улетел? – Слесаренко положил недоеденный бутерброд на тарелку. – С кем же я встречаться буду? Какого хрена вообще мне тут делать?

– Да найдем чем заняться, Витя! Отчет составим – не подкопаются. Тебе же не начальники, тебе простые избиратели нужны. Вот как я, например. Да не боись ты, все организуем.

– Не сомневаюсь, – сказал Слесаренко. – Только зря вы меня за дурака держите, братцы.

– Это не мы, – замотал головой Кулагин. – Это не мы тебя за дурака держим. Понял, на что намекаю?

– Ты давай договаривай, договаривай...

– Ну тебя на фиг, Витя! Сидим тут, чаи гоняем, сто лет не виделись, а говорим о какой-то херне, никому не нужной... Чего надулся-то? А? Брось, брось!.. Ну-ка, закрой глаза. Давай-давай, закрой, тебе говорю! Закрыл? Так. А теперь вдохни и выдохни. Сделал? А теперь слушай, что я тебе скажу... Здравствуй, Витя!

Слесаренко ещё раз вдохнул и выдохнул, открыл глаза и улыбнулся.

– Здравствуй, Коля. Извини...

– Да ладно...

Они стали пить чай, Виктор Александрович больше спрашивал, а Колюнчик рассказывал с явным удовольствием, как разругался со слесаренковским «наследником», закрыл квартиру и уехал в Когалым – так, наудачу, но там было много сургутских и его пристроили, и он опять, что называется, «пошел», сдружился с местным нефтяным начальством и в конце концов попал в концерн «ЛУКойл» – самую первую и самую мощную ныне нефтяную компанию в России.

– С Алекперовым я был не очень, а вот со Шмидтом, его замом, дружили крепко. – Колюнчик допил чай и курил теперь нечто длинное и черное. – Потом Алекперов уехал в Москву, Шмидт стал «генералом», а этот хитрый еврей Вайншток, ну, зам его по быту, давай нас со Шмидтом стравливать. А Витя Шмидт, твой тезка, человек доверчивый, вот как и ты был. Короче, потом и Шмидт в Москву ушел, в компанию, остался «генералом» Вайншток. Я думал, сожрет с потрохами, а нет, нормально. Потом Шмидт и меня в Москву вытащил. Кстати, знаешь, с чего «ЛУКойл»-то начинался? Э, не знаешь... Сейчас расскажу.

И Колюнчик рассказал, как жил в когалымской гостинице, а соседний трехкомнатный номер занимали два московских молодых парня, впоследствии выяснилось – преподаватели академии имени Дзержинского, и у них регулярно бывали Шмидт и первый секретарь горкома партии Гмызин. Колюнчик был принеси-подай, «как и при тебе, Витя, без обид, все правильно»; пока было тепло, выезжали за город, к озеру на шашлыки. От души выпивали и шептались про какую-то компанию, а сегодня один из тех ученых гэбэшников – вице-президент «ЛУКойла», Серега Гмызин – в Салехарде, у Неёлова, а он, Колюнчик, – тоже при системе.

– Так чем ты занимаешься в «ЛУКойле»? – спросил Слесаренко, уловив паузу в рассказе. Кулагин поводил над столом руками.

– В двух словах не объяснишь: «ЛУКойл», старик, это целое государство. Конечно, не такое, как «Газпром», но все-таки. И я в этом государстве навроде посла. Если где возникает проблема, приезжаю я и стараюсь все разрешить ко взаимному удовольствию. Если у меня не получается – приезжают другие.

– И у них получается.

– Получается. А так как у них получается всегда и все об этом знают, то и у меня обычно получается с первого раза. Такая вот работа, друг Витя. А у тебя как?

– Примерно так же. Только вот этих «других» у меня за спиной, увы, нет.

– Тогда не получится, – сказал Колюнчик.

– Получится. В родном Сургуте, я полагаю, Рокецкий выиграет. Я мог бы вообще сюда не приезжать.

– А вот это правильно. Ешь бутерброды, там компоненты натуральные, не отравишься.

«Все-все знает, – подумал Слесаренко. – Ну бог с ним, даже лучше».

Доверенным лицом Рокецкого, кандидата в областные губернаторы, Виктор Александрович стал по причине своей сургутской родословной. Рокецкий тоже был строителем в Сургуте, потом председателем местного горисполкома; так же, как и Слесаренко, «ушел в область» и в девяносто третьем году был назначен по указу президента главой Тюменской областной администрации. По сведениям, доходившим к Виктору Александровичу, бывшего «хозяина» в Сургуте не забыли, относились к нему с уважением и симпатией, да и нынешний сургутский мэр Сидоров считался наследником и чуть ли не «сыном» Рокецкого. Так что Слесаренко искренне не сомневался в сургутском успехе Рокецкого на предстоящих в декабре губернаторских выборах. И поехал сюда по формальной обязанности: встретиться с людьми, поагитировать, а затем доложить «обстановку» на заседании выборного штаба.

Виктор Александрович не был близко знаком с Рокецким, если не считать совместных сидений на разного рода мероприятиях. Стать доверенным лицом ему предложил тюменский мэр в присущей последнему манере вежливой просьбы-приказа. Слесаренко не стал отнекиваться, потому что знал: мэр поддерживает Рокецкого, да и сам он среди всех претендентов на губернаторский пост не видел другой реальной кандидатуры, а потому согласился сразу, без особых раздумий, и его включили в список доверенных лиц.

Немножко задело Виктора Александровича, что кандидат всего лишь раз встретился со своими «доверенными» и вел себя на этой встрече слишком официально, выступал как на собрании с отчетом, тогда как «лица» ожидали разговора без дистанции – не получилось. Слесаренко в числе многих не был даже узнан и назван, и не то чтобы обиделся на «хозяина», но ушел с этой встречи с легким холодком в душе. Позже, разбираясь в ситуации и в себе самом, он понял, что несправедливо ожидал начальственной близости как аванса-благодарности: лично он, Виктор Александрович Слесаренко, в своем выборе руководствовался головой, а не сердцем и был не вправе ждать в ответ иного. К тому же сам Рокецкий как человек не был ему симпатичен. Куда больше вот так, по-мужицки, ему нравился бывший тюменский мэр Райков, тоже выдвинувший свою кандидатуру в губернаторы, но Слесаренко не видел за ним особых шансов: за пределами города мало кто знал о Райкове, тогда как Рокецкий – плохо ли, хорошо ли – был известен всем или почти всем, и его не требовалось «раскручивать» с нуля.

«Головой, но не сердцем». Как только Виктор Александрович сформулировал это и честно признал, обид никаких уже не осталось. И он не возражал и не упирался, когда ему велено было лететь в Сургут на выходные не лучшие дни для организованной агитработы. Он созвонился и полетел. И даже московское исчезновение мэра Сидорова вместе с нефтяным «генералом» Богдановым – ключевыми в Сургуте фигурами – его не слишком обеспокоило. Куда больше заинтриговало Виктора Александровича это уж очень «случайное» появление старого друга Колюнчика.

– А это правда, что у «ЛУКойла» есть свои бандиты?

– Неправда, – сказал Колюнчик. – Мы не бандиты. Да, кстати, знаешь анекдот? Девушка ночью идет через кладбище, дрожит от страха. Тут мужчина, опрятно одетый, вежливый: «Вас проводить?». Идут под руку, девушка дрожит. Мужчина спрашивает: «Чего вы боитесь?» – «Покойников боюсь!..» – «Странно... И чего нас бояться?..». Ты хоть посмейся для проформы, Витя. Уж больно ты серьезен.

– Ты сюда специально ради меня прилетел, или так совпало?

Кулагин закурил новую сигарету и двинул пачку по столу:

– На, попробуй. Классное курево.

Виктор Александрович взял пачку в руки, повертел ее, прочел написанное латинскими буквами русское слово «Собрание».

– Да нет, начальник, не специально. Я здесь уже неделю, – сказал Кулагин.

– Но тебя попросили...

– Я уже сказал: да, попросили, ну и что такого? Я бы все равно тебя нашел, если бы узнал, что ты в Сургуте. Сколько лет ведь, а? Чего раньше-то не появлялся?

– Повода не было, Коля.

– Да ну, чихня. Захотел бы – нашел повод. Ты же начальник, Витюша.

– Начальник, да не очень... Как тут наши, много осталось, встречаешь кого?

– Сам увидишь, – интригующе подмигнул Колюнчик.

Собираясь в Сургут, Виктор Александрович хотел было позвонить в родное строительное управление, договориться о встрече, но застеснялся: подумают ещё, что приехал давить былым авторитетом, а раньше-то не объявлялся и не звонил ни разу. Это была правда – не звонил поначалу из ревности, а потом уже стало все равно, отболело-забылось.

– Что значит «сам»? – удивился Слесаренко.

– В десять часов в управлении сбор ветеранов. Тебя ждут.

– В десять? Ждут? Так поехали!

– Не суетись, ещё полчаса, успеем. Кофе подлить? Или коньячку для храбрости?

– Это ты организовал, Коля?

– Ну почему я? Ты же сам просил мэрию составить программу, вот и решили, что тебе будет полезно и приятно. Чего заволновался-то?

– Да как-то неожиданно... А кто будет?

– Сказано же: не суетись, увидишь... Помнишь Таню Холманскую, не забыл ещё, а?

Слесаренко вздрогнул и почувствовал, что краснеет. Колюнчик глянул на него быстро и весело и отвел глаза на холодильник.

«Боже ты мой...».

Много-много лет назад Танечка Холманская служила в управлении секретарем комитета комсомола. Был у Виктора Александровича с ней глупый неосторожный роман, никаких чувств, всё ниже пояса. Как-то в субботу поехали на катере рыбачить с девками, ночью вернулись в город, встали на якоре посреди реки, перепились в мат и заснули, катер сорвало с якоря и потащило течением, и когда в пять утра Слесаренко выбрался из душного кубрика на палубу подышать и покурить, то увидел, что их пригнало точно к пристани, метров пять между досками и бортом, а на пристани, на пустом тарном ящике сидит жена Вера и смотрит на него. «Ты что здесь делаешь?» – заорал Слесаренко. «Рыбу жду», – ответила жена. Он распинал и разбудил всех. Капитан дергал якорь и заруливал к пристани по швартовому. Танечку спрятали в моторном отсеке. Жена взошла на борт, спустилась в кубрик. Похмелялись оставшейся водкой, делили рыбу, купленную вечером за четвертной с проходившего мимо рыбацкого плашкоута. Слесаренко потом думал: зачем прятали? Две другие девки сидели рядом, хихикали и пялились на жену, могла ведь подумать на любую, результат тот же. Хотя что обидно: в тот раз ничего ведь и не было – тесно, шумно, много спиртного и комаров снаружи. Захмелев от выпитой Сызрани водки и совсем забыв про закрытую в солярной духоте Танечку, Слесаренко блатовал компанию плыть на острова, жарить шашлык из нельмы, но жена сказала: «Витя, пойдем домой!» – и он пошел, запихав в авоську четыре метровых «хвоста». Помнил как сейчас: солнце, песок дороги, прохладный ветер в спину от реки, жена идет рядом, ведет его под руку, рыбьи тяжести в авоське чиркают носами по песку. Про Танечку наплыло только дома, когда брился в ванной и смотрел себе в морду на зеркале. А дальше все продолжилось, ненадолго и без осложнений, и кончилось как-то само собой. Потом он уехал.

Танечка и тогда была крепенькой, а теперь стала просто толстой. Виктор Александрович сразу приметил ее в первом ряду, когда приехали с Кулагиным в стройуправление и вошли в «красный уголок». Люди ему похлопали и смотрели по-доброму. Слесаренко, улыбаясь и кивая по сторонам, уселся за старый, родной стол под кумачом, окинул взглядом стены: те же панели под дерево, стенды с обязательствами, только пустые; постаревшие знакомые лица. Танечкины глаза влажноватые, лысина главбуха, две лауреатки-бригадирши все так же рядом, мужик из ПТО – фамилии не вспомнить, все кляузы писал, – каменщик Горбенко и ещё человек пятнадцать.

По дороге Кулагин сказал ему, что никого из нового начальства не будет, только старые кадры. «Встретитесь по-домашнему, поговорите по душам... Ты же этого хотел?».

– У-у, а постарели-то как все! – сказал веселым голосом Виктор Александрович, и «кадры» засмеялись, заскрипели креслами, и Танечка тоже улыбнулась.

– Чё так долго пропадали? – гаркнул с дальних рядов каменщик Горбенко. – Али не тянет в родные-то места? Далека Тюмень-то от Северов...

– Э, дорогие мои, настоящие-то Севера – они там, повыше, за Салехардом, – попытался отшутиться Слесаренко, – а вы, так сказать, на полдороге. Вот в Когалыме, говорят, арбузы растут, а он посевернее вас будет. Растут арбузы в Когалыме, Николай Петрович?

Сидящий рядом Кулагин хмыкнул. Виктор Александрович посмотрел в зал и почувствовал, что взял не ту тональность, что первыми же фразами неумно отделил этих людей от себя нынешнего, уже не местного, не сургутского, и ему будет совсем непросто говорить этим людям заготовленное к произнесению. «А может, и не надо, – с внезапным облегчением решил Слесаренко. – Повспоминаем старое и разойдемся», – а вслух сказал:

– Ну и как вы тут живете без меня?

Лауреатки-бригадирши переглянулись и с умилением уставились опять на бог весть откуда снизошедшего «отца родного». Танечка смотрела на Колюнчика, Кулагин разглядывал ногти.

– Живем, как в Польше, – громыхнул Горбенко. – Тот пан, у кого больше. В смысле акций, ха-ха.

– Порядка не стало, – сказал лысый главбух.

Бригадирши снова переглянулись, потом одна из них выдала небабьим хриплым басом:

– При вас-то веселее было, Виктор Саныч.

– Ты, Ерёмина, когда горло вылечишь? – сурово спросил «отец родной». – Так все матом на ветру и ругаешься? Угробишь ведь голос насовсем.

– Да уже гробить нечего, – отмахнулась Ерёмина и зарделась от удовольствия.

– Можно мне? – в задних рядах встал с поднятой рукой кляузный мужик из ПТО.

– Глохни, Рябов, – сказал каменщик Горбенко.

«Точно, Рябов! Константин, как его... Ага!».

– Слушаю вас, Константин Михайлович.

– Спасибо, Виктор Александрович. – Рябов опустил руку и взялся ладонями за спинку переднего кресла.

«Сейчас наклонит голову, уставится в окно и начнет нести ахинею. И никогда ведь в глаза не смотрит, паршивец... Ну вот, так и есть».

– Тут нам давеча сказали, товарищ Слесаренко, что вы приехали агитировать нас за Рокецкого. Так?

– Ну так. А что дальше? Что вас волнует, Константин Михайлович?

– А нас, товарищ Слесаренко, как раз наоборот, ничего не волнует в смысле этих выборов. У нас уже выборы прошли, у нас уже свой губернатор есть – Филипенко.

– Все правильно, – согласился Виктор Александрович. – Выбрали, и на здоровье. Теперь ещё бы областного губернатора надо выбрать, и порядок.

– Кому надо-то? – спросил Рябов и впервые посмотрел в глаза Виктору Александровичу. – Вам надо, вы и выбирайте. Нас это не касается. Какая нам польза от этих выборов? Да никакой.

– Минуточку, минуточку! – Слесаренко слегка погрозил оратору указательным пальцем. – Это как вас понимать прикажете? Вы что, уже себя тюменцем не считаете? То есть области для вас уже не существует? Ну, знаете ли, так и до Чечни докатиться можно.

– А при чем здесь Чечня? – строго спросил Рябов.

– Да ладно тебе выступать! – грозно развернувшись в кресле, сказала бригадирша Ерёмина. – Чё ты пристал к человеку? Те чё, на выборы трудно сходить лишний раз?

– Гноби Рябого! – провозгласил Горбенко, и все засмеялись.

– Нет, правда, – сказала бригадирша, обернувшись уже к президиуму, – вы его не слушайте, Виктор Саныч. Надо пойти – значит, все пойдем, какой вопрос. Надо же понимать насчет единства области, я правильно говорю?

Говорила она все правильно, но Слесаренко был не так глуп, чтобы не понять: говорилось это для него и ради него, в память доброго к нему отношения. Но вместо благодарности Ерёминой он испытал чувство несправедливой обиды и нарастающую жажду спора – без поддавков, без жалости к сопернику и самому себе.

– Вы правы, Ерёмина, но и Рябов по-своему прав, – сказал он ко всеобщему, и рябовскому тоже, удивлению и замешательству. – Давайте разберемся...

В течение получаса – его никто не прерывал, не купировал репликами – Виктор Александрович рассказывал публике об исторически сложившейся единой области, едином народно-хозяйственном механизме; вспомнил первые годы освоения нефти и газа, когда юг области отдал северу лучшие силы и кадры, заплатив за это опустевшими деревнями и застоем «южной» экономики; говорил людям о грядущей их пенсии, о возможности и готовности Тюмени принять и расселить северян в южной зоне, дать кров и занятие, детям и внукам – учебу в местных вузах, старикам – лечение и уход в тюменских клиниках и профилакториях; напомнил об опасности превращения Ямала в откупную вотчину Газпрома, а Ханты-Мансийского округа – в удельные княжества нефтяных «генералов», о грабительской политике Москвы, которой на руку внутриобластной сепаратизм, вспомнил народную байку про веник и прутья... Не удержался и сказал, что, с точки зрения простого работяги, Ханты-Мансийск – столица округа – к Сургуту не ближе Тюмени, и это было встречено с пониманием, люди угрюмо кивали и переглядывались, а все остальное, что сказал Слесаренко, ушло без эха в стены, и только Танечка Холманская смотрела на него, как в телевизор, да бригадирши умилялись лицами – какой у них умный «отец родной», как высоко залетел...

– Ну ладно, – сказал Слесаренко, – это я вам говорил, а теперь хочу вас послушать. Вы-то сами что про все это думаете?

Почуяв шевеление склочника Рябова, каменщик Горбенко показал ему костистый кулак и встал сам. Рябов скривился и уставился в окно.

– Виктор Саныч, вы наше хозяйство знаете, чего рассказывать. Так вот, подрядов серьезных нет, сидим на мелочевке. Когда под нефтяниками были, ещё ничего, а тут, это, когда акционировались, значит, пошла херовина. Денег нет, одни налоги. Те дома, что ещё при вас построили, с тех пор не ремонтировались. Вы в подъезды зайдите, гляньте...

– Срам сплошной, – подала голос вторая бригадирша. – Не чинят, не убирают. Детский сад закрыли, говорят, денег нет содержать, там теперь какие-то крутые...

– Ну не весь садик, одно крыло, – вставил реплику незнакомый мужик в углу.

– Ага! Зато территорию ополовинили, детям играть негде!

– Дайте досказать, – попросил Горбенко, и шум перепалки стих. «Не растерял мужик авторитета», – подумал Виктор Александрович. – Город наше жилье на баланс не берет, у них самих денег нет. «Социалку», значит, тоже. А как спросишь, куда деньги деваются, ответ один: область грабит и Москва.

– Это неправда, – быстро сказал Слесаренко. – Насчет Москвы согласен, а про область – неправда.

– Как неправда? – возмутился Горбенко и нехорошо посмотрел на гостя. – Ну как неправда? Область с нас эту, ну, плату за недра дерёт? Дерёт.

– Роялти, – сказал Рябов.

– Да хоть в ...ети! Тюмень же сама ничего не бурит, не качает. Ну давайте ещё и Омску платить, Свердловску, кому там ещё, кто рядом? А? Люди это не понимают. Кто не работает, тот не ест.

Горбенко замолчал, глянул на Виктора Александровича с неким извинением.

– Вот вы говорили про выборы. А вы скажите, чем этот ваш губернатор нам... польза какая? Он нам работу даст, денег даст? Не-а. Бандитов из детсада выгонит? Квартиру даст? Не-а. То-то... А всякая политика, вы уж простите за грубое выражение, нам давно по херу, Виктор Александрович. Эти все депутаты, кандидаты, сэры-мэры... Мы же вас знаем, – вдруг улыбнулся Горбенко. – Вы же умный, хороший мужик, Виктор Саныч. Неужели вы сами не понимаете, что вся эта херистика ничего народу не дает, только хуже и хуже! Одни наворовались, теперь другие лезут... Да не буду я за них голосовать! Вот по мне бы, – Горбенко прижал руку к сердцу, – лучше партия вернулась. Коммунисты – они хоть не воры были.

– Зато быстро ворами стали, – снова вклинился незнакомый мужик в углу. – Ты посмотри на наших деловых-то: сплошь из старого начальства. Бандиты, которые при них шестерками бегают, – это новые, молодые, а крутят-то всем...

– Номенклатура, – сказал Рябов. – Партбилеты по сейфам рядом с долларами лежат.

– А ты видел? – спросил Горбенко.

– Есть и нормальные, – сказал мужик в углу.

Виктор Александрович склонил голову и шепнул в ухо Кулагину: «Это кто такой?». Колюнчик ответил уголком рта: «Муж Холманской. Теперь здесь работает».

«Муж Холманской...». Слесаренко и раньше, тогда ещё, знал, что у Танечки есть муж, служит где-то по профсоюзной линии, но никогда его не видел и как бы не принимал в расчет, словно мужа и не было, только слово такое и штамп в паспорте; никаких препятствий и заразных осложнений – крутить любовь с замужней женщиной считалось безопасным с медицинской точки зрения, это вам не шалашовка общежитская. «Грязь-то какая в башку лезет...».

Слесаренко тряхнул головой и понял, что потерял нить разговора. Клубок мотался как хотел, люди орали друг на друга и махали руками. Кулагин постучал ногтем по циферблату часов: пора заканчивать. Виктор Александрович и сам понимал, что пора. «Бесполезно все это...».

Толстая Танечка так и просидела молча и не подошла, когда прощались-обнимались на улице возле кулагинской машины. Слесаренко был ей за это благодарен, потому что ни к чему, не нужно, одна неловкость. Зато протиснулся насупленный Горбенко, забормотал сердито-извинительное, вполголоса и на «ты», как они были раньше начальник и лучший каменщик.

– Сам ты как, Саныч? Со стройкой совсем завязал?

– Ну почему совсем? Я как раз в Думе вопросы строительства курирую. Так что всё родное...

– Тогда ладно, – как бы успокоился Горбенко. – Ты, это, лишнего в голову не бери. Надо так надо, поговорим с народом. Когда выборы-то?

– Как это когда? – изумился Виктор Александрович.

– В декабре уже выборы. А вы что, не знаете?

– Откуда знать-то? Все же молчат.

– А газеты, а телевидение?

– Местная пресса выборы замалчивает, – раздался за спиной голос Кулагина, – а областная просто не доходит.

– Информационная блокада, – сказал многознающий склочник Рябов. – Так и доложите там, наверху.

– Вы вообще за кого, Константин Михайлович? – обратился к нему Слесаренко, и люди слегка расступились от Рябова. – Москву ругаете, Тюмень ругаете, а теперь и местных поносите. Не пойму я вас, Рябов. Вы что, на весь мир обозлились?

– А чего на него злиться? – Рябов поправил на голове лысоватую шапку. – Всему миру до меня, Рябова, никакого дела нет, жив я или помер – никакого. Вот и я так же! Сегодня вы приехали, одно говорили. Завтра другой приедет...

– Да приезжали уже, – махнул рукой Горбенко. – Ну такого, бля, наворотили! Ну все вокруг сволочи...

– А чё? Так и есть, – сказал Рябов.

– ...Кроме него, значит. Ты хоть не врешь, Саныч, и за то спасибо. А то ведь эти рожи агитаторские, ну бля, уже видеть не могу. Одна задача: мозги нам задурить и смыться.

– Ты не совсем прав, Горбенко, – покачал головой Виктор Александрович. – Будь по-твоему, власть вообще не нужна.

– Да я не о тебе, чего ты!..

– И я не о себе, Горбенко. Хотя, впрочем... – Слесаренко полез в карман за сигаретами, Кулагин демонстративно поглядел на часы. – Погоди, успеем... Вот у тебя, Горбенко, в доме свет горит, вода идет, батареи греют, да? Ты что же думаешь, это всё вот так вот само собой? Ведь чтобы всё так было, с утра до вечера крутиться приходится! Трубы старые, за газ платить нечем, цены на хлеб надо удерживать, старикам пенсии платить... Ты хоть представляешь себе, что это за работа?

– Это не работа, – сказал Горбенко. – Это бардак. Все должно быть совсем по-другому.

– Как по-другому? Как? Объясни!

– По-другому, начальник... Ладно, не расстраивайся.

– Да пошел ты!.. – улыбнулся Виктор Александрович и обнял Горбенко за плечи. Тот похлопал его по спине и сказал:

– Всё путем, начальник. Всё путем... Бывай. А этот что, снова с тобой? – Горбенко ткнул пальцем в Кулагина, и Виктор Александрович растерялся вдруг и не знал, что ответить.

– Поехали, – сказал Кулагин. – Всем привет, работнички.

Снова обнимались у машины, женщины измусолили Виктору Александровичу обе щеки. На людях не решился, но когда отъехали, Слесаренко достал платок и утерся. Колюнчик глядел на него иронически, дымил зажатой в зубах черной сигаретой, и Виктор Александрович с удивлением, а потом с неожиданным злорадством отметил, что с Кулагиным никто не попрощался. «Не любят Колюнчика? А раньше любили? Вот ведь штука: не знал, не задавался таким вопросом...».

– Ты что, с коллективом поссорился, когда уходил? – спросил Слесаренко.

– С чего ты взял?

– Да люди к тебе как-то...

– Люди... – процедил сквозь зубы и дым Кулагин. – Люди любят добрых начальников. А злых надсмотрщиков они не любят, Витя. Ничего, я не в обиде.

С нарастающим стыдом Виктор Александрович осознал, что никогда не придавал значения и даже не думал о том, кем выглядел в глазах работников его верный адъютант и цепной пес Колюнчик. И как бы заслоняясь от этой нехорошей мысли, Слесаренко поднял левую ладонь и похлопал ею Кулагина по плечу.

– А вообще, спасибо тебе, Коля, за эту встречу. Сам бы я постеснялся, а сейчас очень рад, что людей повидал. Все-таки хороший у нас с тобой был коллектив, а, Колюнчик?

Кулагин повел плечом – то ли отвечая на дружеский жест, то ли освобождаясь от него.

– Что, не согласен? Вон Горбенко, какой мужик, а? На таких земля держится...

– Это точно, – кивнул Кулагин, не поворачивая головы. – В управлении сейчас около двухсот пенсионеров, на общем собрании ещё года четыре назад решили им доплачивать от управления вторую пенсию.

– Здорово! Молодцы, не забывают ветеранов. Вот если бы все организации так...

– Погоди, доскажу, – прервал его Колюнчик. – Нынче весной на годовом собрании акционеров – я, кстати, тоже акционер, остался, не выгнали, – ну, денег мало, стали урезать расходы. И знаешь, что придумали? Из двухсот человек пенсионеров было где-то пятнадцать-двадцать таких, не строительных: бывшие уборщицы, воспитательницы, вахтеры там, ещё кто-то из торговли, по-моему. Так вот, решили с них вторую пенсию снять как с не работавших на профильном производстве. И что ты думаешь? Проголосовали почти единогласно. И твой Горбенко тоже.

– Не может быть! – сказал Виктор Александрович. – Ты что-то путаешь, Коля.

– Ничего я не путаю, я же там был. И после голосования сказал родному коллективу, что я о нем думаю. Ты бы видел, Витюша, как две старухи-уборщицы плакали, как просили, чтобы их не выбрасывали... И что смешно? Если эту «экономию» на всех разделить – двадцать три тысячи в месяц на каждого члена коллектива добавки получалось. Бутылка водки дороже, я считал. И ведь проголосовали, сволочи.

– Не может быть, – повторил Слесаренко.

– Я тебе сейчас ещё добавлю, – углом рта усмехнулся Кулагин. – Пенсионеры тоже были на собрании. И те, остальные, которые профильные, больше всех орали, чтоб вычистить лишних.

– Это бред какой-то...

– Это жизнь, Витюша, – Кулагин щелчком отправил черный окурок в окно. – Тетки-то эти, уборщицы, были в зале, видел их? Или в лицо не помнишь?

– Стыдно, Коля, но не помню.

– Не бери в голову, – сказал Колюнчик. – Ты тут не при чем.

Снисходительное всепрощенчество Колюнчика по отношению к бывшему другу-начальнику напомнило Виктору Александровичу схожую реплику каменщика Горбенко. У того, правда, был несколько иной подтекст: добродушно-презрительная жалость работяги к хорошему деловому мужику, зачем-то сменившему настоящую работу на никому не нужную и вообще вредную для простого народа «политику». Виктор Александрович даже поежился, вспомнив свою нелепую попытку объяснить каменщику суть его, Слесаренко, новых задач и обязанностей. «Это не работа. Это бардак. Все должно быть совсем по-другому...». Виктор Александрович и сам понимал, что по большому счету многое в его работе должно было и строиться, и делаться по-другому, и не раз пытался поступать и думать именно так, по-другому, но у него мало что получалось, совсем как в знаменитой фразе Черномырдина: «Хотели как лучше, а получилось как всегда».

Слесаренко опять и опять дивился противоречивости людского мыслеустройства: он всегда честно признавался сам себе в ошибках и неудачах, но не терпел и обижался, когда ему об этом говорили другие.

– Что с людьми делается... – Виктор Александрович покрутился на сиденье, выуживая из тесного кармана сигареты.

– Мы сажаем яйца в землю, – произнес Кулагин, - и надеемся, что из них вырастут цыплята.

– Сам придумал? – спросил Виктор Александрович.

– Нет, в одной книжке вычитал. Хорошая мысль. Как раз про наше время: все через жопу делается.

– Ну у тебя-то, похоже, все делается нормально.

– Тоже по-разному. Но не жалуюсь. По крайней мере, на скуку не жалуюсь.

– Я тоже, – сказал Слесаренко.

За время его неприсутствия Сургут разросся и сросся: стоявшие ранее островками микрорайоны строителей, нефтяников, энергетиков теперь сблизились и сомкнулись в один большой город. Виктор Александрович наблюдал и оценивал его из машины, и ему нравилось, что город получился просторный, не тесный, много воздуха, есть перспектива. Было приятно, что вся эта махина начиналась с него, и немного жаль, что без него завершалась. И он уже не чувствовал себя здесь хозяином – так, приезжим дальним родственником. Вот и квартира была уже не его, даже при старой знакомой мебели. И коллектив был тоже не его. «При мне с пенсионерами так по-скотски не поступили бы», – подумал Виктор Александрович, и эта мысль была ему уютна.

Подъехали к гостинице. Кулагин дал ему номер телефона в машине, Виктор Александрович записал его на пачке сигарет, Колюнчик глянул косо: «Потеряешь ведь!». Сговорились, что Слесаренко позвонит, как только раскрутится с делами в мэрии.

Когда Виктор Александрович брал ключи от номера у дежурной, за спиной раздался голос журналиста Ефремова:

– Ну и куда же вы пропали, уважаемый?

Они вместе вошли в лифт, Виктор Александрович нажал кнопку своего этажа. Ефремов ничего нажимать не стал, что не очень обрадовало Слесаренко: «Вот ведь приклеился...». Ефремов непрерывно щебетал свои восторги по Сургуту: подумать только, какой городище сбахали за тридцать лет, глазам бы не поверил!.. «У, штучка столичная!.. Не знают страны москвичи». Вспомнилось, как в середине семидесятых к ним в управление приехали финские строители по обмену опытом – с керосинками, сухим пайком на месяц и арктическими палатками с химподогревом. Над ними смеялись: да, зима, но в город же ехали, или не знали? Финны смущались: да, читали, видели фото, но думали, что «пропаганда советской прессы»... Весь этот скарб пригодился лишь однажды, когда перед улетом вывозили гостей «на природу», на берег незамерзающего грэсовского водохранилища, где всласть попили русской водки в финских палатках под безвкусные разогретые концентраты.

Воспоминание было столь приятным, что Слесаренко не удержался и начал рассказывать эту историю Ефремову. Лифт доехал и раскрылся, а история ещё не кончилась, и вот так, на хвосте этой байки, похохатывая и изумляясь, Ефремов и вошел вслед за хозяином в слесаренковский номер. Поистине, язык мой – враг мой.

– Из администрации звонили, что приедут за вами в два пятнадцать, как договаривались, – сказал Ефремов, оглядывая комнату.

– Кому, вам звонили? – осторожно спросил Виктор Александрович.

– Нет, звонили дежурной, я был в холле, она ко мне и обратилась – видела же, что вместе приехали.

«Ну все, теперь не отклеится», – с раздражением подумал Слесаренко, и Ефремов спросил:

– Захватите меня с собой в мэрию?

– Конечно, о чем вопрос, – сказал Виктор Александрович и прошел в ванную комнату. Поглядел в зеркале, не запачкался ли от полудневной носки воротник рубашки, и решил, что сойдет, свежую наденет вечером.

– Вы отсюда куда, Виктор Саныч? – крикнул из комнаты Ефремов.

– В каком смысле? – громко ответил Слесаренко. Звук срезонировал от близких стен и ударил в уши.

– Обратно в Тюмень или дальше по Северу?

– Обратно.

– Жаль! Я думал, у вас выборный вояж, могли бы вместе, все веселее!..

– Ещё бы! – сказал Виктор Александрович с непроизвольно двусмысленной интонацией.

Ефремов замолк, но нельзя же было вечно торчать в ванной. «Не почистить ли зубы сызнова?». Слесаренко махнул на зеркало рукой и вернулся в комнату, где спасительно затрещал телефон.

По приезде в мэрию Ефремов отстал и затерялся в коридорах. Всё тот же референт сдал Виктора Александровича встречной улыбчивой женщине в сером деловом костюме, та провела его в приемную, а затем в комнату для совещаний – бывший зал бюро горкома, хорошо знакомый Слесаренко в отличие от ожидавших его там людей. Ему улыбались радушно и вежливо (больше вежливо, чем радушно), казенно любопытствовали о здоровье и службе, при каждом удобном случае слегка подергивали за слесаренковские сургутские корни: держат ещё, не ослабли? Виктор Александрович, и загодя знавший всю ритуальную условность своей миссии, легко вошел в предложенную тональность разговора. Он удовлетворенно кивал, когда ему говорили, что Леонида Юлиановича здесь помнят и любят и нет никаких сомнений в его предстоящей победе, ибо где же ещё, если не в родном его городе, а потому не следует, наверное, излишне форсировать предвыборную агитацию – можно добиться обратного эффекта, пережим всегда вреден, а пока все идет как надо: с помещениями, с доверенными лицами, транспортом и связью нет проблем, да и откуда могли бы возникнуть проблемы, коли выборные дела мужа в Сургуте взяла в свои руки жена губернатора, уважаемая Галина Андреевна: ее здесь тоже помнят и уважают – великих организационных способностей женщина, коня на скаку и так далее. Почти полтора часа подряд, под минералку и кофе, а потом с легким ужасом: господи, обед же стынет, как можно мучить гостя голодом, там и продолжим к обоюдному удовольствию. Прошу сюда, а теперь сюда. Ах, помните, как мило, ну конечно же, наш человек, ведь это он сам строил, подумать только, как время летит. Коньяк или водочки, ну конечно, позвольте мне на правах хозяина приветствовать нашего гостя на его родной земле, аплодисменты, можно подавать. Не самое удачное время, трудно собрать людей, но вы не волнуйтесь, всё под контролем, когда намерены отбыть, зачем так рано, выспитесь и отдохнете. Как поживает Вера Леонтьевна, мы же вместе, жаль, что не помните. «Русская пирамида» – прекрасный клуб, как скажете, с удовольствием и всегда, были очень рады, вот телефон, пожалуйста.

Виктор Александрович позвонил Кулагину в машину.

Ответил чужой голос, он даже растерялся, потом понял – это шофер. Колюнчик говорил, что в прицеле вечерней попойки высвистит штатного водилу-телохранителя.

У дверей «греческого» обеденного зала знакомый уже референт придержал Слесаренко за локоть, протянул пластиковую папочку.

– Александр Леонидович перед отъездом просили вам передать.

Слесаренко глянул на бумагу сквозь прозрачную обложку: договор о долевом финансировании Тюменского нефтегазового университета, подпись сургутского мэра и печать, сумма полная, даже не верилось. Одна эта бумага уже оправдывала сургутский вояж Виктора Александровича как тюменского городского начальника. Мэр Сидоров долго не подписывал договор, а вот теперь подписал. Это успех. Деньги вузу нужны дозарезу. И тем не менее как человек, привыкший к внутренней ясности и откровенности, Слесаренко понимал и признавал, что перед ним – отступная, некая деловая форма извинения и легальный откуп за демонстративное, как теперь уразумел Виктор Александрович, неучастие мэра в сегодняшнем разговоре о выборах областного губернатора.

– Спасибо, – сказал Слесаренко. – Передайте Александру Леонидовичу мою признательность и благодарность.

На улице начинало моросить. Толстозадая машина Кулагина стояла у крыльца, хозяин в кожаном пальто и шляпе сидел на пассажирском сиденье, курил в полуоткрытое окно. Со стороны водителя вышел крупный мужчина средних лет в такой же куртке с подстежкой, как у Слесаренко, обошел машину с носа и открыл правую заднюю дверцу. Виктор Александрович нырнул в салон.

– Наговорились? – спросил Кулагин вполоборота.

– Да уж, – ответил Слесаренко голосом Кисы Воробьянинова.

– Ко мне домой, – дал указание водителю Колюнчик, и Виктор Александрович сразу унюхал исходящий от Кулагина густой и резкий запах коньяка. – В «Пирамиду» приглашали?

– Было дело.

– Отказался? Зря-а... Попозже завалимся, покажу тебе местный бомонд. Я вообще-то полагал, на вечер они тебя сами закрутят до упора. Честно говоря, не думал даже, что ты позвонишь. Но рад, Витюша, искренне рад... Ну-ка, Саша, газани!

Неожиданная сила вдруг вдавила Слесаренко в мягкую спинку сиденья, затылок приклеило к подголовнику, и вот так, с полу-откинутой назад головой, он смотрел расфокусированным взором, как мельтешил и убыстрялся пейзаж за стеклами.

– Хорош, – засмеялся Колюнчик, и Виктора Александровича отпустило. – Как тебе машина, а? Зверь, а не машина. А ну стой, тормози!

Теперь Виктора Александровича вышвырнуло вперед, носом и лбом в переднее сиденье.

– Какого черта? – спросил он. – Что за фокусы, Коля?

Машина встала. Водитель сидел молча, глядя вперед сквозь ветровое огромное стекло, редко шлепали «дворники», стирая мелкий дождь.

– Зря я тебя выдернул, – сказал Кулагин. – Доберешься отсюда?

Водитель посмотрел по сторонам и кивнул.

– Тогда давай, мы сами справимся. Завтра свободен, вечером позвоню. Бывай!

Водитель ещё раз кивнул, надел шапку и вышел под дождь из машины.

– Садись, поехали, – сказал Колюнчик, и Виктор Александрович догадался, что предлагает ему Кулагин.

– Да ну тебя, Коля. Зачем всё это? Я же выпивши. Цирк какой-то...

– Давай, не мнись. Прокатишься, машину оценишь. У, зверюга! – Он хлопнул ладонью по рулю. – Я вообще пьяный, мне совсем нельзя, так что давай, начальник, погнали!

– Кончай выпендриваться, Коля, – сказал Слесаренко. – Бери руль и поехали!

Колюнчик как-то рывком развернулся на сиденье, весело глянул на Слесаренко.

– Ты можешь сделать другу приятное? Ну сядь, ну прокатись, тут же совсем рядом, я покажу, а?

– Да черт с тобой! – сказал Виктор Александрович и стал искать ручку на двери.

Он тронулся с места и даже не заглох. Коробка-автомат, две педали вместо привычных трех, очень легкий в поворотах руль, хороший обзор, и все равно Слесаренко взмок и изнервничался, пока под лоцманство Колюнчика не доехал до бывшего собственного дома. Он затормозил на дорожке напротив подъезда, Колюнчик левой рукой перехлопнул рычаг скоростей на «нейтралку», что-то дернул, – похоже, стояночный тормоз, – и радостно сказал:

– Во! А ты боялся!

Дождь как-то разом озверел и набросился. Захлопнув дверцу, Слесаренко легко нагнал Кулагина на полпути к подъезду. Колюнчик шел подчеркнуто прямо и слегка подпрыгивая при ходьбе – знакомый признак изрядного взвода.

– Щас тебе будет сюрприз, – сказал Колюнчик и открыл подъездную дверь.

Они уже прошли второй темный тамбур и поднимались на ощупь по лестнице, когда за спиной Слесаренко дважды сверкнуло и грохнуло, шляпа и ещё что-то полетели с кулагинской головы, сам Колюнчик сказал «ы» и упал лицом на ступеньки. Ни черта ещё не понимая в происходящем, Виктор Александрович сделал шаг вперед, оступился и больно стукнулся коленом. Когда хотел встать и елозил ладонями по холодным, липким ступеням, в спину ему ткнулось твердое, и голос за спиной произнес:

– Не суетись. Сиди монахом.

Он замер раскорякой, шапка сползала ему на нос, но было невозможно сделать движение рукой, чтобы остановить эту мокрую шерсть. Хлопнула дверь, затем вторая. «Почему монахом?» – спросил себя Виктор Александрович, и тут шапка упала.




ГЛАВА ТРЕТЬЯ


– Спасибо, Сергей Витальевич, – регистраторша протянула Кротову паспорт и авиабилет. – Присядьте, скоро объявят посадку.

Кротов кивнул ей с улыбкой, опустил документы в глубокий карман плаща и вернулся в свое кресло у противоположной стены. Сопровождавший его Юрий Дмитриевич задержался у стойки, перебросился парой фраз с регистраторшей, та прыснула и погрозила кавалеру пальцем. Юра нырнул головой и проказливо клацнул зубами, регистраторша ойкнула и отдернула руку. Ожидавший у стойки солидный мужчина в темном пальто неодобрительно поморщился и отвернул голову в сторону. Юра нагло вперился в затылок мужчине, потом хлопнул ладонью по стойке и пошел к Кротову.

– Итак, все в порядке. – Юрий Дмитриевич чиркнул пальцем по бороде и посмотрел влево-вправо. – Как доберешься до дома, позвони на мобильный. По рюмке не желаете, сэр?

– С утра не пью, – ответил Кротов.

– Достойно похвалы. Ну, бывай.

Юра неторопливо вышел в прозрачный «предбанник», закурил сигарету, постоял там немного, потом толкнул плечом стеклянную дверь, потоптался на крыльце, шагнул в сторону и растворился в серой утренней зябкости. «Даже это умеет», – отметил Кротов и тоже захотел покурить, но остался в кресле, снял с головы кепку и положил ее на стоявший у кресла черный кожаный чемодан, в котором среди белья и деловых папок лежали миллиард в рублях и двести пятьдесят тысяч в долларах.

В так называемой депутатской комнате московского аэропорта «Домодедово» Кротов был впервые. Юра привез его сюда на темно-вишневой «ауди» с госдумовскими номерами. На КПП слева от аэропортовского здания их пропустили прямо на поле, машина коротко рванула по территории и остановилась на углу, возле крыльца и стеклянных дверей, где уже блестели лаком несколько дорогих представительских машин. Войдя внутрь, Кротов первым делом увидел певца Кобзона, отрешенно гулявшего, руки за спину, посреди большого зала. Его аккомпаниатор, невысокий лысый мужик с переделанной на русский лад армянской фамилией, шелестел билетами у стойки регистрации. В креслах вдоль стен сидели хорошо одетые мужчины начальственного облика. Кротов вдруг вспомнил, как его покойная бабка, царство ей небесное, называла таких мужиков «пиджаки», с ударением на «а», что в бабкином понимании означало здоровых откормленных лбов, не желавших работать руками.

Средних размеров чемодан Кротова был оснащен парой колесиков и выдвижной рукояткой для таски, но Кротов предпочел нести его в руке, скрывая внешней выправкой от посторонних его пугающую тяжесть. Юра предупредил заранее, что ни взвешивать, ни проверять багаж в «депутатской» не станут, хотя стойка регистрации и была оборудована, как положено, весами, рентгеном и магнитной аркой для прохода, и Серегу Кротова так и подмывало взять сейчас чемодан и поставить его на весы: интересно все-таки, на сколько потянет такая куча денег. «Лет на десять», – сам себе ответил Кротов и стал наблюдать, как Кобзон закуривает «Мальборо».

Они с Юрой прилетели в Москву субботним ранним «домодедовским» рейсом и уже к десяти часам пили кофе в юрином офисе на углу Тверской и Первого Тверского-Ямского переулка в компании невзрачного чиновника из «Транснефти» и вальяжного замдиректора Мозырьского нефтеперерабатывающего завода, что в Белоруссии.

– ...Договор с «Сибнефтепроводом» есть на прокачку? – спросил чиновник из «Транснефти».

– Есть, – ответил Кротов и достал из пачки нужную бумагу.

– Почему нет подписи Чепурского? – спросил невзрачный.

– В отъезде. Но первый зам...

– Сделайте визу Чепурского, иначе не гарантирую.

Кротов посмотрел на Юру, тот кивнул, и Кротов сказал:

– Хорошо, сделаем.

– Нефть какая? – процедил вальяжный.

– «Экспортная смесь»...

– Через Татарию качать будете? Они вам в трубу своего дерьма добавят.

– А куда денешься? – развел руки невзрачный. – Значит, первая декада декабря...

– Ну, это «Сибтруба» так предлагает, – сказал как бы между прочим бородатый хозяин офиса. – Может, другую «дырочку» в графике поищем?

– Да вы что, мужики! – обидчиво взревел невзрачный. – Конец года, все прут, а труба ведь не резиновая! Скажите спасибо, если вообще декабрем прокачаем на Мозырь.

– Так не бесплатно же, – спокойным голосом произнес Юра.

– Ну и хули, что не бесплатно. Я же говорю: труба не резиновая, Юрий Дмитриевич.

– А если перезачетом? – обратился бородатый к мозырьскому начальнику.

– Да ну вас! – отмахнулся вальяжный.

– Это почему же? – остановил его Юра. – У вас на заводе уже есть объемы, прокачанные «Обьнефтегазом», верно? Ну так и сделайте перезачет – одну партию на другую. Делали ведь раньше, и нормально.

– А как Агапов? – подал голос невзрачный.

– Это мои проблемы, – поднял ладонь хозяин офиса.

– Вот если бы визу министра... – протянул невзрачный и замолк.

– Ну, размечтались, – усмехнулся Юра. – Самим работать надо, господа хорошие.

– Обижаете, Юрий Дмитриевич. – Вальяжный зевнул и потянулся с хрустом. – Ладно, пойдем дальше. Договор с администрацией?

– Есть договор с администрацией, – сказал Кротов и достал из папки очередную бумагу с печатями и подписями.

– Опять зам, – скривился невзрачный. – Как-то это несолидно, одно к другому: все замы да замы...

– А вам-то какое дело? – неожиданно резко возник вальяжный. – Ваше дело прокачать, и только.

– Да гос-споди боже мой! – отстранился от стола невзрачный. – Какие все нежные, как Анна Каренина...

– Э, мужики, хорош лаяться, – сказал хозяин офиса. – В этом деле мы все – одна команда. Принято? Принято. Проехали. У завода с селом договоры готовы? Ну и ладно, пусть будут копии, всё равно давайте взглянем... Да, Сережа, будь так добр, включи кофейник на подогрев, хорошо? Вот спасибо, достойно похвалы...

По причине выходного дня и приватности разговора секретарша в офисе отсутствовала, хозяйничал сам бородатый. Кротов поднялся из-за стола и пошел в приемную с кофейником в руках. Его, кротовская, роль в сегодняшней встрече была весьма условна. В прошлый раз, когда проворачивали первую сделку с Мозырем, Кротов и вовсе остался в Тюмени, Юра летал и всё сделал один, а нынче взял с собой – учись, мол, набирайся опыта. И, честно говоря, было чего «набираться».

Схема сделки была и проста, и запутана одновременно.

«Обьнефтегаз» задолжал в федеральный и местные бюджеты огромные суммы, как, впрочем, и другие нефтедобывающие предприятия региона. «Живых денег» у нефтяников не было, расплачивались натурой, нефтью или долгами смежников и потребителей. Однако нефтью пенсии тоже не выдашь, и местным властям приходилось самим искать на нее покупателя с деньгами, а таких было мало, чаще предлагали «бартер», то есть обмен на какой-то продукт или товар, вплоть до щебня или удобрений. Но щебень ведрами – опять же не пенсия, не съешь и не продашь. Круг замыкался, тем более что нефтяники, ссылаясь на долги и высокую себестоимость, выставляли нефть на бюджетный зачет по ценам выше мировых. Короче говоря, получался полный тупик. И вот тут на подмогу утопающим в безденежье властям приходили умные «структуры».

В деле с Мозырем московский «Регион-банк», директором тюменского филиала которого был Сергей Витальевич Кротов, предложил свои услуги «Обьнефтегазу» и местной администрации по «расшивке» бюджетной задолженности. Банк обязался из своих средств оплатить прокачку и переработку на Мозырьском нефтеперерабатывающем заводе ста тысяч тонн нефти от «Обьнефтегаза» и передать полученные горюче-смазочные материалы белорусским колхозам в обмен на продовольственные товары для тюменских северян. Цены на ГСМ в Белоруссии были высокими, а продовольствие дешевым, так что в итоге никто – ни банк, ни власти, ни нефтяники – не оставался в накладе: банк возвращал свои деньги плюс три процента комиссионных, нефтяники списывали свои долги, а местные власти, реализовав продовольствие через розничные сети, пополняли свой бюджет и платили зарплату и пенсии.

Так это выглядело снаружи.

Схема внутренняя, тайная, базировалась на нелепостях российско-белорусского таможенного союза. Получив нефть, Мозырьский НПЗ тут же продавал на Запад более семидесяти процентов ее объема по своим, белорусским, экспортным правилам, приносящим продавцам огромные прибыли в отличие от правил российских, раздевавших экспортеров до нитки пошлинами и акцизами. Так называемого «боковика», то есть разницы в ценах, опять же хватало на всех. Более того, нефтеперерабатывающий завод соглашение на поставку продовольствия заключал не с колхозами, а с фирмой-посредником. Та, в свою очередь отгородившись липовыми «колхозными» договорами, на самом же деле закупала для Тюменских Северов картошку и овощи в соседнем с Тюменью Кургане: так же дешево, да и везти недалеко, экономия на транспортных расходах. Северянам же было плевать на детали, главное – качество и оговоренная цена. Белорусские колхозники тоже молчали в тряпочку: завод отпускал им ГСМ по льготным ценам и ничего не требовал взамен, а смекалистые лукашенковские бульбаши гнали дешевый бензин по коммерческим автозаправкам, и тоже неплохо жили с того.

Когда Кротов «прочухал» эту схему, он только головой замотал от немого восторга. Каким умом и дальновидностью надо было обладать, чтобы устроить в огромной стране такой хорошо организованный и прибыльный бардак.

Первую партию нефти на Мозырь – пятьдесят тысяч тонн – они прокачали ещё в октябре. Юра планировал, что сумма «чистого отката», причитающегося фонду «Политическое просвещение», составит около пяти миллиардов наличными. Собственно, вся эта сделка и замышлялась для того, чтобы пополнить фондовскую кассу. По времени деньги уже должны были «обернуться», а потому Кротов совсем не удивился последовавшей по окончании переговоров юриной просьбе оставить в офисе кротовский чемодан и взять в гостиницу только самое необходимое.

Кротов сложил туалетные мелочи в полиэтиленовый пакет и вместе с вальяжным белорусом поехал на красивой «ауди» в гостиницу «Спутник» на Ленинском проспекте – так распорядился Юра, пообещав заглянуть ближе к вечеру и свозить гостей на ужин в элитный ресторан.

Белорус на поверку оказался своим человеком, пятнадцать лет проработавшим в Нефтеюганске и внедренным на Мозырьский НПЗ российской нефтяной компанией «ЮКОС», возросшей «на костях» объединения Юганскнефтегаз.

По заранее оформленной кем-то заявке их поселили в обычный двухместный номер без излишеств, чему юганский белорус был весьма не рад и ворчливо ругал скупость «принимающей стороны». Кротову было всё равно – утром он улетал в Тюмени, и единственной возможной проблемой было – не храпит ли вальяжный во сне.

– Одно хорошее есть в этой дыре с гордым названием «Спутник», – поведал вальяжный. – Это корейский ресторанчик с абсолютно некорейским темным пивом «Гёссер». Предлагаю наведаться.

– Как скажете, Валентин Сергеевич, – с готовностью откликнулся Кротов. После горького кофе хотелось залить и забросить в желудок что-нибудь успокаивающее.

По размерам ресторанчик оказался обычным гостиничным буфетом, только ажурные стулья темного дерева при мраморных круглых столиках приятно отдавали иностранщиной.

Посетителей обслуживали русские девицы в стандартной официантской упаковке, но красивые папки с меню принес сам хозяин – маленький пожилой кореец в смокинге и белой поварской шапочке, улыбался и кланялся. Валентин Сергеевич пошептался с ним по-английски, кореец радостно кивал и умильно смотрел на разборчивого гостя.

– А по-русски старикан ни бум-бум, – сказал Валентин Сергеевич, когда кореец, пятясь, удалился. – Два года в Москве, и ни слова по-русски.

– Может, из принципа? – предположил Кротов. – Восток – дело тонкое.

– Ну английский же выучил, сволочь. Не люблю азиатов, – неожиданно закончил фразу «белорус». – Очень неискренний народ. Три часа тебе улыбаться будет, а потом зарежет тебя с той же улыбочкой. Вот у нас, у славян, душа нараспашку, всё на виду.

Как бы в подтверждение слов Валентина Сергеевича дальний угловой столик, плотно запаянный сигаретным дымом и кругом крутых мужских спин, взорвался жеребячьим ржанием, что-то стеклянное упало со стола и хрустко кокнулось об пол. Сидевший напротив Кротова «белорус» обернулся, прищурился, цокнул языком.

– Во народ гуляет...

Две официантки в сопровождении корейца принесли еду и пиво в конусообразных больших бокалах. Еду заказывал «белорус», и Кротов уважительно одобрил его выбор: почти сырое, слегка подвяленное темное мясо, острые салаты, зажаренные до хруста морские гребешки и коричневый рис с креветками. Кротов выпил пиво одним махом, бросил в рот ломтик сочной мясной мякоти и удовлетворенно кивнул хозяину. Кореец расплылся в улыбке и поклонился счастливому едоку.

– Э, мужик, хозяин, поди сюда, – вразнобой закричали от дальнего стола. Кореец поднял брови и повернулся на звуки.

– Э, скомандуй, пусть приберут тут.

– Чего орать-то? – через губу процедила одна из официанток и пошла между столиков манером слаломиста. – Нажрутся с утра...

– Придержи язык, корова, – рыкнул на нее единственный сидевший в пиджаке мужик, остальные белели рубашками в победительных стрелках подтяжек. – А то чаевых не будет.

– От вас дождешься, – примирительно сказала девица. – Между прочим, двадцать долларов фужер.

– Да не может быть! – Мужик в пиджаке поднял фужер двумя пальцами за тонкую ножку, повертел им на свету в наступившей тишине. – Двадцать долларов? Вот эта стекляшка?

–Двадцать долларов, – с какой-то непонятной гордостью повторила официантка. – А пивной бокал – тридцать пять, он фирменный.

– С ума сойти, – печально вздохнул мужик в пиджаке и уронил фужер на пол, резко разжав пальцы. – А бокал, говоришь, тридцать пять баксов?

– Ой, не надо, пожалуйста, – захныкала девушка, но было уже поздно.

– Как здесь у вас намусорено, – укоризненно покачал головой мужик в пиджаке. – Битое стекло везде валяется, никакой заботы о посетителях. Тарелки битые... Как, нет битых тарелок? А вы сюда посмотрите...

– Ну зачем вы... Ой! Ну вот...

– Может, хватит безобразничать? – пустым голосом сказала вторая официантка из-за плеча корейца, молча и неподвижно наблюдавшего за происходящим.

– Ты, корова, лучше сеструхе помоги убрать тут всё по-быстрому. Не могут же приличные люди сидеть в такой срани и дряни, а?

За дальним столом дружно заржали, взметнулось вверх горлышко длинной коньячной бутылки. Кореец сказал что-то второй официантке и ушел в служебную дверь.

– Погоди-ка, погоди-ка... – «Белорус» приподнялся на стуле, глянул на дальний стол поверх спин и затылков.

– Липицкий, Липа, мать твою! А я думал, кто это гуляет?

Мужик в пиджаке тоже привстал, высунул над кругом светлую маловолосую голову.

– Сергеич, Валя, отец родной! Какими судьбами!

«Белорус», раскинув руки, пошел обниматься и целоваться. Его втиснули за стол, подали фужер коньяку, он махал оттуда рукой Кротову, делал обиженное лицо, но Кротов улыбался, прижимая ладонь к сердцу и мотая головой: не стоит, спасибо. Некто грузный в полу-расстегнутой на волосатом пузе рубашке принес и поставил перед Кротовым фужер с коньяком, подмигнул ему и вернулся, заткнул собой дыру в потном и дымном телесном ограждении. Официантка поднялась в углу с метелкой и совком в руках, ей сунули за вырез кофточки бумажку и шлепнули по заднице.

– Позови хозяина, – в спину приказал ей Липицкий.

– Валюша, дорогой, где ты был раньше, мы здесь уже гудим неделю!..

Кротов поел в одиночестве. Острая пряная еда требовала новой порции пива, но официантки не появлялись, и Кротов, помедлив с минуту, взял не тронутый «белорусом» бокал. Пепельницы на столике не было, но за дальним столом курили вовсю, и Кротов тоже закурил, стряхивая пепел в салатную чашечку. От скуки он развернул меню. Написано по-русски, цены – в долларах. Он принялся механически считать, во сколько обойдется им с «белорусом» это корейское приключение. Бокал пива – восемь долларов, не слабо... Гребешки – двадцать семь, офигеть можно. На круг выходило больше ста семидесяти баксов, почти «лимон» в рублях.

За дальним столом уже пели.

Кротов сидел у входа. Время от времени в ресторанчик заглядывали постояльцы, но вид, звук и запах компании в дальнем углу отшибал охоту столоваться. «Ничего, – подумал Кротов, – эти ребята за всю гостиницу отработают – напьют, набьют и наедят».

Из служебной двери появился кореец, уже без поварской шапочки, прошел в дальний угол и наклонился к плечу «белоруса». Багровый от коньяка Валентин Сергеевич слегка толкнул корейца в плечо, мол, всё в порядке, свободен, но тот быстрым движением перехватил запястье «белорусовой» руки, подчеркнуто медленно опустил ее на стол, после чего разжал пальцы, вытянул руки по швам и поклонился.

– Только без рук, без рук! – закричали за столом, визгливо задвигали стульями.

– Что ему надо, обезьяне? – спросил Липицкий.

Валентин Сергеевич брезгливо массировал запястье.

– Грозился охрану вызвать, если не прекратим.

Липицкий без слов сунул руку под мышку и выхватил оттуда пистолет. Наставив ствол корейцу в лоб, медленно передернул затвор левой вытянутой рукой и зажал рукоятку горстями, по-армейски.

– Ты все понял, дед?

– Ради бога, Липа, убери пушку! – взмолился Валентин Сергеевич и ладонью отвел ствол в сторону. Кореец стоял распрямившись, отведя плечи назад, глядя в окно поверх головы Липицкого.

«Пора сматываться», – решил Кротов, положил на стол две стодолларовые бумажки и быстро вышел в коридор. Пока двигался к лифту, чувствовал позади растущую плохую тишину. Он спустился в лифте на четвертый этаж, вошел в свой номер, включил телевизор и упал на кровать.

Он почти задремал, когда около двух пришел Валентин Сергеевич, полупьяный и злой, стал ругать оголтелую юганскую братву из какого-то УПТК, заворовавшуюся до беспредела. Кротову стало тоскливо и противно, и он придумал себе надобность пойти по магазинам за подарками семье и стал быстро одеваться, но «белорус» пришел в восторг от подарочной идеи и тоже полез в ботинки (пить и есть ходили в тапочках, по-домашнему).

Когда вышли из гостиничных дверей, Кротов глянул на часы – начало третьего, все магазины «на перерыве», не подумал, но Валентин Сергеевич сказал: «Ерунда», на площади Гагарина есть очень приличный «толчок», и они пошли налево, к площади, где Гагарин стоял на высоком столбе, слегка разведя от бедер руки, как будто прыгать с вышки в воду собирался.

Четверть площади пестрела разноцветными палатками торговцев, пахло жареным мясом, и Кротов согласился от скуки, но когда выпил водки и заел шашлыком, как-то отпустило, расслабило, и он уже вполне осмысленно поддержал «белорусское» предложение немедленно повторить.

Валентин Сергеевич пошел к ларьку и встал в короткую очередь. Кротов закурил и отодвинул недоеденный шашлык. Женский голос спросил из-за плеча:

– Простите, мужчина, вы доедать будете?

Кротов обернулся. Худая женщина в платке, без возраста, опухшее лицо, старое пальто-реглан в мелкую елочку, серая морщинистая кожа в голом вырезе воротника, глаза без стыда и без просьбы. Он вынул бумажник и дал женщине полтинник.

– Поешьте горячего, – сказал Кротов, пряча бумажник во внутренний карман.

– Вы приезжий? – спросила женщина.

– А что так? – удивился Кротов.

– Московские не подают. Спасибо, мужчина. Дай вам Бог здоровья.

Женщина поклонилась слегка и стала в очередь за Валентином Сергеевичем. Потянуло дождем, столики у ларька были без навесов, и когда «белорус» принес новую водку, Кротов проглотил ее махом, жевнул шашлыка и отошел в сторону, под козырек торговой палатки, прячась не столько от дождя, сколько от женщины в пальто-реглане, осторожно шедшей к их столику с полной тарелкой чего-то густого; это было уже слишком.

Прошарахавшись с час между торговых рядов и ничего не купив, Кротов тем не менее пришел в благостное духорасположение. Продолжавшийся дождь совсем не мешал, и «белорус» оказался приятным попутчиком, знающим толк в товарах и ценах. Завершая большой рыночный круг, они снова выпили водки у знакомого ларька и побрели к гостинице.

Было начало четвертого. Кротов предложил прогуляться подальше, до магазина «Охотник», но Валентин Сергеевич отказался: промок и хочет спать. Кротов отправился к «Охотнику» в одиночестве, передав «белорусу» ключи от номера и попросив не запирать дверь изнутри, ежели тот действительно вознамерится спать.

В охотничьем магазине он перевертел в руках с дюжину великолепных карабинов, один красивее другого, не чета конфискованному старью «СКС», хотя и понимал, что это игрушки, а «СКС» был оружием. Продавец подавал «стволы» вежливо, но с прохладцей: сознавал, что Кротов ничего брать не будет – так, развлекается.

От нечего делать и ради приличия Кротов купил охотничий жилет наподобие десантного, с камуфляжной раскраской и кучей карманов, сунул сверток под мышку и вернулся в гостиницу около четырех с мыслью подремать вполглаза до Юриного обещанного приезда. Дома, в деловой тюменской круговерти, поспать днем, после обеда, было несбыточной роскошною мечтой.

«Сейчас проверю, как у соседа с храпом», – шутействовал Кротов, когда осторожно открыл дверь гостиничного номера и увидел направленный ему в живот автоматный ствол.

То есть вначале, конечно, он увидел незнакомого высокого парня в спортивном костюме «адидас» с косыми лампасами на штанинах. Парень стоял в углу номера, заслоняя собой мерцавший экран телевизора, и смотрел в лицо Кротову. В руках он держал короткий десантный автомат с пластиковым рожком – плохой магазин, ненадежный, патрон идет наперекос, дурак, о чем я думаю! – и нацелился Кротову в пояс.

Парень глянул куда-то в глубь комнаты и утвердительно кивнул головой. Чужой мужской голос произнес:

– Пусть заходит.

– Какого черта? – сказал Кротов, прикрыл за собой дверь и вошел в комнату.

Валентин Сергеевич сидел на кровати, отвалившись спиной на подушку и раскинув ноги в трико и белых носках. Во всю левую щеку «белоруса» расплывалось багровое пятно. «Ну уж нет», – подумал Кротов и сказал:

– Что вы себе позволяете?

– Вы здесь живете?

Чужой голос принадлежал пожилому крепкому мужчине с коротким ежиком седых волос. Седой держал в руках паспорт и служебное удостоверение «белоруса».

– Да, я здесь живу. А вы?

– Ваши документы, пожалуйста, – сказал седой. Спортсмен шевельнул автоматным стволом.

Кротов уже догадывался, что это не бандиты, и властно-вежливые манеры седого – не просто игра на публику. Он достал из кармана паспорт и протянул его седому.

– Присядьте.

Кротов остался стоять, скрестив руки на груди.

– Вы были сегодня в корейском буфете, Сергей Витальевич? – спросил седой.

– Да, были. А что?

– Ваша компания вела себя непристойно и угрожала оружием владельцу буфета.

– Это не наша компания, – сказал Кротов. – Мы пришли отдельно и сидели отдельно.

Седой посмотрел на спортсмена, тот молча кивнул головой.

– Но ваш партнер был за общим столом.

– Да, был, его пригласили. Ненадолго.

– Вы знали этих людей?

– Я – нет. Валентин Сергеевич знал одного.

– Фамилия.

– Сейчас, минуточку...

– Лип-пицкий, – прохрипел с кровати «белорус».

– Точно, Липицкий, – подтвердил Кротов.

Седой раскрыл маленькую записную книжку и сверился с записями.

– Правильно. Ещё фамилии вам известны?

– Нет, – твердо сказал Кротов.

– Губайдулин? Скрытченко? Бахарев? Евдокимов? Кандур?

– К-Кандур, – повторил Валентин Сергеевич. – Снабженец из Юганска.

– В каких номерах живут?

– Понятия не имею, – ответил Кротов.

– Т-там визитка, – выговорил «белорус» и указал пальцем в нагрудный карман висевшего на спинке стула пиджака. Седой достал оттуда белый кусочек картона и массивное удостоверение с гербом и золотыми буквами. Раскрыв «корочки», седой хмыкнул и с интересом посмотрел на «белоруса».

– В следующий раз, Валентин Сергеевич, будьте разборчивее в знакомствах. Вы думаете, вашему президенту понравится, если он узнает, как развлекается в Москве его консультант?

Валентин Сергеевич всплеснул руками и уронил подбородок на грудь. Седой положил документы на тумбочку, повертел перед глазами белую «визитку».

– Кандур Игорь Львович, восемьсот пятый... Вперед.

Спортсмен с автоматом опустил ствол и прошел к двери, слегка задев Кротова твердым плечом. Седой двинулся следом, не удосужившись прикрыть за собой дверь. Кротов достал из кармана мокрого плаща сигареты, сжал их в кулаке и в четыре широких шага вылетел в коридор.

– Вы бы хоть извинились, – сказал он в спину уходящему.

Седой прекратил движение и обернулся.

– За что, позвольте спросить?

Кротов смотрел в глаза седому, на ощупь выуживая сигарету из пачки. Спортсмен с автоматом замер у лифтовой двери.

– За что извиняться? – негромко сказал седой. – Ваш друг принимал участие в коллективном издевательстве над стариком, а вы сами доблестно сбежали, не так ли, Сергей Витальевич?

– Все правильно, – сказал Кротов. – Только зачем вы соседа ударили?

– Ему полезно, – сказал седой. – Кстати, я вижу, вы «Бенсон» курите. Могу я полюбопытствовать, где вы их берете?

– В тумбочке, – ответил Кротов, и оба улыбнулись. – Вы из местной охраны, да?

Седой голливудски нахмурился и прижал палец к губам. Кротов протянул ему пачку сигарет.

– Угощайтесь.

– Спасибо, сам не курю. – Седой слегка поклонился и продолжил движение к лифту.

В номере Валентин Сергеевич уже спустил ноги с кровати и крутил наборный диск телефона.

– Ну я сейчас!.. Нет, вы только подумайте!

– Да ладно вам, – брезгливо сказал Кротов.

– Ну как знаете. – «Белорус» оставил телефон и улегся в кровать лицом к стене, демонстрируя спиной оскорбленное достоинство.

Кротов снял плащ, разулся и тоже прилег, вот только спать расхотелось напрочь. Он лежал с закрытыми глазами, в ушах шумело и постукивало от выпитого и не только от него. Он представил себе, что могло бы случиться, купи он в «Охотнике» приглянувшийся карабин «Ремингтон» – а что, деньги были, и охотничий билет с собой – и войди он в номер с карабином наперевес... «Нет, едва ли спортсмен стал бы стрелять без приказа седого, – подумал Кротов, – а у седого нервы крепкие». Вообще, седой ему понравился: сразу виден настоящий спецназ, это вам не Юрик вертлявый, хотя с двумя налетчиками у гаража тот расправился весьма профессионально и безжалостно, надо отдать ему должное. Но Юрик там и сям распадался на множество образов, а седой был единым куском. «Вот с ним бы я выпил и поболтал о жизни, – подвел итог размышлениям Кротов. – Может, отказаться и не ехать с Юрой никуда?». Но перспектива коротать вечер с «белорусом»...

Валентин Сергеевич вдруг резко повернулся, пружинисто сел на кровати, хлопнул ладонями по ляжкам.

– Ну и приключеньице! А старик-то каков! Прямо-таки Шварценеггер на пенсии.

«Белорус» смотрел уверенно, вид имел бравый, след от пощечины растворился в розовой щеке. «Быстро оклемался», – отметил Кротов.

– Поделом, поделом!.. – веселым голосом сказал Валентин Сергеевич. – Представляю, как этот Шварц сейчас умывает Липицкого.

Кротов пожал плечами; слова «белоруса» больно ударили в незащищенное, потому что сам Кротов минуты назад именно это и представлял себе: как седой учит Липу уму-разуму, и картинка эта ему нравилась, а теперь стало стыдно.

– В «ЮКОСе» собрание акционеров. Под эту дудочку народ и гуляет. Они тут квасят неделю, а там Муравленку съедают. И сожрут ведь рано или поздно.

Кротов снова шевельнул плечами. Судьба президента компании «ЮКОС» его мало беспокоила: ну, сожрут и сожрут. Он повернулся на бок, подпер щеку ладонью и спросил:

– А вот скажите, Валентин Сергеевич, эти ваши колхозники, которые гэсээмом торгуют, на чем они пашут, чем трактора заправляют? На что вообще живут?

– На сдачу, – угрюмо буркнул Валентин Сергеевич. – Какое вам дело до наших колхозников, друг мой Сережа...

– Да никакого, – согласился Кротов. – Так, спросил из любопытства... А как насчет объединения? Лукашенко серьезно настроен войти в состав России?

– Да вы что? – «Белорус» по-отечески глянул на Кротова. – Кто же ему даст? Так и будем качаться на границе, пока это экономически выгодно и нашим, и вашим.

– Народам, что ли?

– Вы же не в Думе, дружище...

– А, кстати, вы и в самом деле консультант президента?

– А вы помощник депутата Госдумы.

– Ну, это так, ради «корочек».

– Вот и мы ради «корочек».

– Понятно, – сказал Кротов. – Вопросов нет.

– У меня просьба, – сказал «белорус». – Давайте не будем посвящать Юрия Дмитриевича в детали сегодняшнего происшествия. Зачем осложнять жизнь занятому человеку.

– Согласен, – ответил Кротов. – Не будем осложнять.

Дверь распахнулась, и в комнату ворвался мужчина в разодранной белой, в красных пятнах, рубашке, забрызгал кровью и слюной с опухших разбитых губ:

– Ты – сука, Валентин, тварь продажная!..

Мужчина пнул «белоруса» ботинком под колено и стукнул кулаком по уху. Валентин Сергеевич повалился вбок, молча отмахиваясь одной рукой. Кротов схватил Липицкого сзади за локти, оттащил к дверям и вытолкнул в коридор. Липа упал на колени, тут же вскочил и бросился к двери, но Кротов уже поворачивал защелку замка.

– Убью, сука, жив не будешь, падла!..

Липицкий стучал в дверь башмаками, наскакивал плечом. Потом удары прекратились. Кротов прислушался: мужчина за дверью плакал от злости, боли и унижения. Потом эти звуки стихли, и Кротов сказал:

– Не слабо его, однако.

– Подонок, какой подонок, – сказал Валентин Сергеевич и встряхнул головой, как спросонья.

– Надо бы сменить гостиницу, – сказал Кротов.

Валентин Сергеевич ушел в ванную, плескался там, бормоча и охая. В дверь снова забарабанили, раздался под севший голос Липицкого:

– Валентин! Валентин, сука, слышишь меня?

– Он в ванной, – объявил Кротов.

– Пусть скажет своему громиле, сволочь, чтобы пистолет вернул! Это не мой пистолет, понял?

– Понял, – ответил Кротов. – Давай топай, разберемся!

– Сука, вот сука, – сказал Липицкий за дверью и ушел. Мокрый «белорус» выглянул из ванной, сделал вопросительные глаза. Кротов успокаивающе помахал ему рукой, тот облегченно вздохнул и снова скрылся в бульканье и плеске.

Юрий Дмитриевич позвонил из машины в начале седьмого, скомандовал сбор. «Белорус» после стычки развил бурную деятельностью, бегал куда-то на глажку костюма, долго вязал перед зеркалом новый блестящий галстук. И когда в номер вошел приехавший Юра, тоже в блеске вечерней одежды, Кротов в мятых от лежания брюках, не смененной рубашке и забрызганной обуви почувствовал себя деревенщиной.

Они поужинали в ресторане «Эльдорадо» – обильно, вкусно и нетяжело. Валентин Сергеевич снова обнаружил понимание в тонкой еде, был знакомо вальяжен и остроумен светски. Затем под Юрино интригующее нашептывание: «Сюрприз, сюрприз...» поехали в клубную «закрытую» баню с кабинками для развлечений и бассейном, где вода лилась со стен водопадами.

«Сюрпризом» оказался известный ранее на всю страну академик-экономист, «прораб перестройки» и мировая знаменитость, ныне успешно прозябающий в одном из многочисленных российско-иностранных фондов. Академик пил коньяк под «сельтерскую», кутался в белую махровую простыню и с раздражающей монотонностью протирал краем простыни запотевающие сильные очки.

– Исторически компромисс между левой и правой частями расколотого российского общества, – излагал академик, – может и должен идти через социально ориентированную экономику к рыночному социализму. В чем его отличие от так называемого марксистского социализма? Поясняю. Специфика рыночного социализма, когда уже не труд в непосредственной форме, а разум и наука как созидающая производительная сила...

Бородатый Юра в полотенце на чреслах и с бокалом в руке перехватил кротовский взгляд и лукаво подмигнул.

– Ещё восемьдесят лет назад немецкий экономист Сильвио Гессель считал, что дисфункция денег, сопровождающаяся быстрым ростом их массива, должна быть заменена их быстрым оборотом. Гессель был сторонником отмены процентных ставок по кредитам, ведущим к бестоварному производству денег...

– Грядет тебе хана, банкир! – вполголоса произнес сидевший рядом Валентин Сергеевич.

– Сегодня мир стоит на пороге новой денежной революции, заключающейся в отбрасывании, да, отбрасывании изживающей себя наличной формы денег и переходе на однокомпонентные безналичные электронные деньги...

Здорово излагает, – шепнул «белорус». – Я вот вернусь на завод и своим работягам, они у меня полгода без зарплаты, расскажу про однокомпонентные бабки. Вот обрадуются!

– А вы не ёрничайте, милейший, – сказал «белорусу» чуткий на ухо академик. – У нас ведь только два пути: или опять «грабь награбленное», возврат к административно-командной системе, снова «железный занавес» и «холодная война», переходящая в гражданскую, или решительное реформирование кредитно-денежной системы и восстановление социальной справедливости. Или господин банкир со мной не согласен?

Кротов понял, что вопрос адресуется ему и все вокруг с интересом на него смотрят. Но не нашел в себе ни сил, ни слов для поддержания разговора и ограничился надуванием щек и неопределенными жестами.

– Вот вам позиция, – огорчительно констатировал академик и запил коньяк «сельтерской». – Вы теорию Кейнси в вузе изучали, надеюсь? Так вот, Кейнси утверждал, что будущее больше заимствует из Гесселя, чем из Маркса, но Егор Тимурович – большой, кстати, кейнсианец в душе, Маркса-то похерил, а про Гесселя не вспомнил.

«Какой, в твою старую номенклатурную задницу, такой Гессель?» – мысленно ругнул академика Кротов. У него, похоже, начинался обычный московский синдром: если вы все такие умные, если всё знаете и понимаете, то почему страна в таком дерьме?

Он поднялся и пошел в парилку, но долго там высидеть не смог: спиртное и жар поднимали давление. Он вернулся нехотя в кабину, где академик уже отсутствовал, зато появились молодые девки в нахальных купальниках, числом отвечали компании штучно. Юра приглашающе кивнул на одну пышно-белую с короткой стрижкой, что кушала маслины с блюдечка, цепляя их крашеными ноготками. Кротов помассировал виски, намекая на нездоровье, и Юра сказал ему через стол:

– Поди, окунись в бассейн. Будет пользительно. Ну-ка, парни, искупайте банкира, что-то он закис у нас...

– Па-апрашу без рук! – принял подачу Кротов и поплелся к дверям, картинно вздыхая и покряхтывая.

В бассейне поддали напора, и вода рушилась со стен скрещенными струями. Кротов бухнулся с бортика, дыхание сбило от холода, но вскоре он свыкся, прыгал в воде и барахтался, потом сунул голову под крутую струю, и вдруг возле ног его из воды вынырнул голый мальчишка, утер мордочку ладонью, глянул на Кротова и снова нырнул, и опять вынырнул рядом, суетился молча и близко, и Кротов рывком поднялся на бортик бассейна, пинком босой ноги открыл двери, вошел в кабинку и сказал Юрику:

– Это что, мать твою, за подставки голубые?

Публика разом смолкла, бородатый перестал тискать девицу.

– Не понял, батенька.

– На хрена этот мальчик в бассейне?

Юра посмотрел на него в задумчивости, мелко затрясся в придушенном хохоте.

– Да что вы, батенька, – сказал Юра, отдышавшись. – Это сын банщика. Ну и воображение у вас... Однако хорош, хорош... А, девки?

И только сейчас, стоя руки в боки под взглядами всей компании, Кротов сообразил, что оставил полотенце на вешалке у бассейна.

– Какой он волосаты-ый! – пропела пышно-белая, и Кротов ощутил в паху бесстыдное шевеление. Потом он долго тянул пышно-белую на клеенчатом массажном столе в соседней комнате под бесконечные разговоры пышно-белой о её большом клиторе и о том, видит ли, ощущает ли Кротов, какой он у нее большой. Кротов сопел и поддакивал, пока не наплыли спасительные судороги.

Вышли на воздух уже за полночь, в голый свет уличных фонарей и ночной свежий заморозок. Сервис в бане был поставлен не только в смысле девок, и выстиранное и выглаженное белье приятно облегало чистое тело, сигаретному дыму вернулся чистый вкус. Юрина машина куда-то задевалась. Они махали руками проезжим, и тут из-за поворота возникла со стуком ремонтная трамвайная платформа. Юра выскочил на рельсы, утихомирил купюрой водительский мат и начал что-то объяснять. Мужик в оранжевом жилете тряс вислыми щеками. Юра совал ему в карман бумажку за бумажкой, и наконец мужик хлопнул кепкой об колено и сказал:

– Черт с вами, ненормальными.

И они поехали через ночную Москву, стоя втроем на открытой платформе. На стрелках водитель тормозил, бежал вперед с ломиком и замыкал им нужные рельсы, и они ехали дальше, пружиня ногами в шатком балансе и роняя окурки на грязные доски платформы, плечом к плечу, как в кинофильме «Никто не хотел умирать», и лучшего путешествия не было в жизни, только ноги устали под занавес, и Кротов весьма неловко и больно спрыгнул на мокрый асфальт, когда приехали и встали на Ленинском.

В холле гостиницы Юрий Дмитриевич пошел к дежурной звонить – разыскивал свою пропавшую машину. Кротов с удовлетворением отметил, что у великих мира сего тоже бывают накладки, и увидел в дальнем краю холла, возле ресторанных дверей, памятный ежик седых волос и прямую спину в темном пиджаке. Седой тоже увидел его и кивнул, «белорус» отвернулся и стал читать на оконном стекле правила проживания.

– Добрый вечер, – сказал Кротов, приблизившись. – Вы не могли бы вернуть пистолет моему коллеге?

– Вы съезжаете утром? – спросил седой. – Пусть перед отъездом ваш «коллега» зайдет в комнату охраны. Это здесь, на первом этаже за углом.

– А если я? – предложил Кротов. – По-моему, вы вполне достаточно...

– Не возражаю. Но только утром.

– Спасибо, понимаю, – сказал Кротов. – И ещё, если позволите: вы заложили моего соседа этому Липицкому. Он ведь его бить приходил.

– Педагогика, – сказал седой.

– Зря вы это, – помотал головой Кротов. – Перебор получился. Учить человека – ладно, но унижать зачем?

– Унижение – мать учения, – сказал седой. – Повзрослеете, поймете. Спокойной ночи.

Юра отыскал по телефону пропавший автомобиль. Они простились у лифта, договорившись о раннем выезде. Спать оставалось совсем ничего, и Кротов нервничал, что не поднимется ко времени, но «белорус» достал из багажа будильник, завел его и поставил на тумбочку у телевизора. Лежали молча в темноте, Валентин Сергеевич первым начал похрапывать. Раздосадованный Кротов привалил ухо второй подушкой и проснулся от грохота будильника без пятнадцати пять.

Приехали в офис Юрия Дмитриевича. Пили кофе с бутербродами, «белорус» катал на ксероксе копии каких-то бумаг, звонил в диспетчерскую нефтяной компании. Хозяин офиса открыл металлический шкаф и кивком указал Кротову на стоявший там чемодан. Кротов подошел, потянул его за ручку и вопросительно посмотрел на бородача. Тот усмехнулся, и Кротов поднял одной рукой чугунную тяжесть, перенес к своему креслу. Когда укладывал в чемодан гостиничный пакет, увидел ровные упаковки квадратных блоков, обернутых черным полиэтиленом. Юра протянул ему бумажку, на которой были нарисованы два числа, дал прочитать и убрал бумажку в карман.

– Положишь в сейф на «точке», – сказал Юра. – Поедешь туда прямо из Рощино. Я прилечу в понедельник к вечеру. Встретимся в Доме.

Домом называли официальную резиденцию фонда «Политическое просвещение», расположенную в здании бывшего областного Дома Советов. «Точкой» именовался двухэтажный деревянный особняк на улице Володарского, арендованный фондом у одной полу-обанкротившейся коммерческой фирмы. На «точке» были кухня и бильярд и сауна в подвале. Второй этаж и подвал охранялись парнями в одинаковых черных костюмах.

– Я понял, – ответил Кротов и не стал спрашивать Юру, почему нарисованные на бумажке цифры были вдвое меньше запланированных.

– В понедельник с утра свяжитесь с Омском, пусть начинают отгрузку. Тимофеев нормально помог?

– Нормально. Вопросов не осталось.

– Достойно похвалы. Не стесняйся спрашивать его, если сам чего не знаешь. Бензиновый бизнес не терпит дилетантов.

– О господи! – громко сказал «белорус» у телефона и положил трубку. – Вчера вечером в Сургуте грохнули какого-то крутого из «ЛУКойла». Прямо в подъезде, два выстрела в затылок. С ним кто-то из ваших был, из тюменского начальства, по выборам приезжал...

– Слесаренко, – произнес бородатый и замер. – И его тоже?

– Нет, его не тронули, говорят. Но шуму в городе – пыль столбом.

– Неприятно... – процедил Юрий Дмитриевич. – Крайне неприятно... Хотя, впрочем... Ладно, оставим это. Всё, Сергей Витальевич, пора в дорогу. Я вас сопровожу до «депутатской». Прощайтесь с Валентином Сергеевичем. Можно без поцелуев, ещё не раз увидитесь. Да, вчера в бане, Валентин Сергеевич, вы произвели на академика очень хорошее впечатление. Он интересовался, нельзя ли заключить с вашим заводом договор на консалтинговые услуги? Миллионов так на триста в квартал? Академик, знаете ли, весьма вхож к Черномырдину, и мы могли бы способствовать его включению в состав комиссии по договору с Белоруссией. Перспективы улавливаете? О, кстати, о договоре!

Юра достал из сейфа два печатных листа бумаги, прошитых скрепкой в левом верхнем углу, и протянул их Кротову.

– Отдадите бухгалтеру, пусть оформляет немедленно. Дата подписания, как видите, сентябрь, так что поусердствуйте задним числом, это важно.

Кротов глянул на бумаги: договор о лекционной работе, тема – реформа местного самоуправления, исполнитель – незабвенный депутат Луньков, сумма за квартал сто восемьдесят пять миллионов рублей, плательщик и заказчик – фонд «Политическое просвещение».

– А что, – спросил Кротов, – депутатам Госдумы такое разрешается?

– Разрешается, – успокоительно ответил бородатый.

– И не только такое. Да, прикиньте график лекций, чтобы выглядел натурально, и сумму за октябрь готовьте к выплате. Луньков на праздники прилетит в Тюмень. И разузнайте подробнее насчет Слесаренко: обстоятельства, какова реакция «в кругах», сам замаран или нет. Мужик он хороший, но если вляпался – посадим на крючок. Всё, двинулись. Вы тут за старшего, Валентин Сергеевич. Трубку не снимать, к дверям не подходить. Кофе в приемной, где туалет – знаете. Тот крутой «лукойловец», которого завалили, сильно криминален?

– Похоже, да, – сказал «белорус». – Специалист по вышибанию долгов.

– Какого же черта Слесаренко с ним связался?

– Может, это и не он? – подал голос Кротов.

– Дай-то бог, – вздохнул Юрий Дмитриевич. – Эдак у нас в обойме ни одного честного клиента не останется. Там, в Сургуте, вместе с ним должен быть этот репортер Ефремов, найдите его по связи и проследите, Сережа, чтобы ничего лишнего не брякнул в прессу. Озадачьте Лузгина – это его работа. Ну что за гадство: стоит уехать на сутки...

По дороге в домодедовский аэропорт Юра откровенно дремал на заднем сидении, а Кротов с деловым водительским удовольствием созерцал изнутри гладкий полет «ауди» и сожалеюще размышлял о Слесаренко. После скандального взрыва в кротовском коттедже у Слесаренко уже были неприятности по службе. Ничего конкретного, обычные в таком деле вопросы: почему как оказались там, что делали, что видели, кого подозреваете – применительно к заметному городскому чиновнику приобретали характер косвенной причастности чему-то нехорошему. Слухи по Тюмени ходили разные, будто бы у Слесаренко с Кротовым были какие-то левые дела, не поделили деньги и так далее. Они почти не встречались после того происшествия: Слесаренко подчеркнуто сторонился общения, но и это толковалось молвой не в его пользу.

Вообще, тот взрыв разметал не только стены и перекрытия кротовского семейного особняка. Даже профессиональный болтун Лузгин, с месяц походив в героях телевидения и прессы, вдруг залег на дно, выпал из публичного оборота и всплыл только осенью на выборной волне по причине полнейшего безденежья.

Слесаренко же с виду держался ровно, но и в нем ощущался некий надлом. И вот теперь это сургутское покушение. «Доломает мужика», – подумал Кротов. Был бы Слесаренко наглым вором – только сплюнул бы и утерся, и крепче зубами вцепился, и ему бы простили, сошло бы с рук, потому что наш русский народ, всё начальство считая ворами, топчет тихих и восторгается наглыми. Кто-то великий сказал, что на страшном суде одной лишь книги Сервантеса будет достаточно для оправдания человечества, но Господь не читает длинных книг.

«Так ничего и не купил ни детям, ни жене...».

Кротов со своего кресла оглядел «депутатскую» – никаких ларьков и киосков, столь привычных ныне для аэропортов, один лишь буфет за красивой деревянной дверью. «Хоть шоколадку куплю», – решил Кротов и поднялся, и протянул уже руку к чемодану, но понял, что это будет выглядеть нелепо – с чемоданом в буфет, но не оставлять же его без присмотра, а почему нет? Депутаты не воруют, ха! – и пошел в буфет налегке.

Шоколад был наш, русский, «бабаевский». Кротов купил две плитки и ещё стакан сока, две сосиски и чай. От Юриного кофе натощак уже постанывал желудок.

– Коньячку? Настоящий, армянский, – предложила буфетчица. Привыкла, видно, что публика в «депутатской» употребляет по чуть-чуть для бодрости с утра. Кротов благодарно отказался.

Он прихлебывал крепкий, отдающий лимонной корочкой пакетный чай «Твайнинг» и вяло перебирал в памяти подробности вчерашнего московского дня: седой Шварценеггер, кореец, езда на платформе, ствол в живот, пухло-белая, академик, плачущий за дверью Липицкий, опять платформа, кораблем плывущая по ночной Москве, женщина на рынке: «Вы приезжий?».

– Тюмень, пожалуйста, на посадку!

Подхватив напряженной рукой чемодан, он прошел за дежурной мимо стойки досмотра и сел в поджидавший микроавтобус вместе с двумя незнакомыми мужчинами. Подвезли прямо к трапу. Самолет был заполнен, ждали только их. Когда протискивал чемодан в узком проходе, кто-то сказал за его спиной: «Слуги народа...» – но Кротов не обернулся.




ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


Давным-давно, в далекой молодости, всего лишь лет десять-пятнадцать назад, Лузгин очень любил выходные дни, когда ничего не надо было делать, но находилась масса веселых и разных занятий, и выходные пролетали – глазом не моргнешь, зато впереди маячила новая пятница. Они вечно куда-то ходили, кто-то к ним приходил, ездили даже зимой на турбазу, катались на лыжах, а летом купались в реке.

Но больше всего на свете Лузгин любил шумные выезды всем студийным коллективом в деревню Криводаново, где на отшибе, на пригорке стояла здоровенная изба – вроде студийная «дача»: с печкой, огромным столом и деревенскими лавками. Приезжали туда с женами, детьми и собаками, ели и пили в складчину, орали под гитару у ночного костра и на рассвете шли гуртом, не спавши, на рыбалку, ловили на червя разную бойкую мелочь, а потом спали в тенечке избы до обеда, покуда женщины потрошили рыбу и варили уху.

Однажды перед отъездом домой, когда ждали автобус со студии и варили в ведре «посошковый» чай, у кого-то запасливого обнаружилась целая бутылка водки – одна на тридцать с лишним человек; ее вылили прямо в ведро, и вкуснее чая Лузгин не пивал ни до, ни после. Пробовал дома добавить водки в чашку – бурда, пришлось выплеснуть, не повторяется...

Ранее по воскресеньям Лузгин просыпался к полудню, а теперь, уйдя с работы, после семи утра уже лежал на спине, смотрел в потолок и не знал, как собой распорядиться.

Он прошел на кухню в пижаме, включил кипятильник и от нечего делать стал смотреть в окно, на мусорные баки и грязный асфальт, клонящиеся на ветру деревья и редкие, скрюченные холодом и ветром фигурки ранних прохожих, бредущих куда-то по непонятным Лузгину воскресным утренним делам.

Во двор с фырканьем вкатился надраенный «мерседес», ткнулся толстым носом в парковочный квадрат напротив лузгинского подъезда. Мужчина в пальто вышел из машины с заднего сиденья и направился к двери; Лузгин узнал Обыскова и подумал: «Рановато».

Не дожидаясь звонка – разбудит жену, – он приоткрыл входную дверь и выглянул на лестничную клетку.

– Привет. Входи. Что стряслось?

– О, барин прохлаждается в пижаме! – улыбнулся Обысков, протискиваясь боком в узкой прихожей. – Извини, что «со сранья».

– Жена спит, – предупредил Лузгин. – Кофе будешь?

– Лучше чай, – ответил Анатолий, снимая пальто и туфли. Лузгин пихнул ему под ноги пару гостевых тапочек и кивнул в сторону кухни.

– Как дела? – спросил он, брякая чашками в. шкафчике над мойкой.

Анатолий присел на табуретку, положил на стол ладонь с растопыренными пальцами, тиснул ее, как печать, шумно выдохнул и сказал:

– Порядок. Всё закручено, всё на мази. Товар проплачен и уже переадресован. Вот накладные...

Толик полез во внутренний карман, но Лузгин махнул рукой – не надо.

– Кредитный договор подписан полностью, обещано выдать завтра. Хоть и не банковский день. Одна проблема, Володя.

Лузгин насторожился. Ему заранее не нравилась проблема, ради решения которой к тебе приезжают в воскресенье сразу после семи утра.

– Ну договаривай, договаривай...

Обысков поболтал в темнеющем кипятке чайным пакетиком и положил его в пепельницу. Лузгин едва заметно поморщился, впрочем, сам виноват – подал чашку без блюдца, по-домашнему. Он молча взял пепельницу и вывалил содержимое в мусорное ведро под раковиной.

– Ну, ты знаешь про систему ... – сказал Обысков. – Десять процентов – дело святое.

– Ну.

– Требуют вперед. И лучше сегодня. Тогда завтра в десять получаю кредит наличными в руки.

– Они что, не доверяют тебе?

– С чего ты взял? Их же не обманешь. Все равно в понедельник сразу свою долю отстегнули бы, волчары. В банках порядки жесткие.

– Тогда в чем дело? Непонятно...

– Да мне самому непонятно! – Анатолий шлепнул ладонью по столу. – Говорят: обстоятельства, человеку срочно деньги нужны сегодня.

– Какому человеку?

– Какому... Такому! Ну, Вова, ты же не маленький, там вопросов не задают. Сказано: сегодня.

– И у тебя в наличии нет двадцати «лимонов»? – Лузгин посмотрел на Обыскова с возрастающим недоверием.

– Да есть баксы в заначке, конечно, я предлагал – нет, говорят, рублями, а я на курсе знаешь сколько потеряю, если в обменном пункте сдам? Тут каждый рубль в деле...

У Лузгина у самого в заначке лежала последняя тысяча долларов, о которых жена не знала, и были общие десять миллионов в нераспечатанной пачке, спрятала жена среди белья – тоже последние, если не считать нескольких сотен по его и её кошелькам – остатки выплаченного бородатым Юрой аванса. Короче, с деньгами в семье было не ахти. Большим поплавком, правда, маячили над омутом относительного безденежья подконтрольные Лузгину фондовские миллионы в сейфе – хотя и не его бабки, но всегда можно взять с возвратом, а нынче и этих денег не было, всё выгреб в пятницу для того же Толика.

– Ну так перехвати у кого-нибудь. Что, друзей мало?

– Друзей много. Светиться не хочу. Поэтому снова к тебе и приехал. Найдешь сумму? Завтра к обеду верну как штык. Тебе ещё пять сверху.

– Да это копейки...

– Ну тем более.

– Не нравится мне эта хреновина, – сказал Лузгин.

– А кому нравится? – в тон ему добавил Толик. – Сидят на деньгах, сволочи, стригут свой шерстеклок.

Странное это слово – «шерстеклок» – Лузгин никогда не слышал ранее и сейчас подивился его фонетической точности в определении банкирского хапужества.

– Ладно, – сказал он, – десять «лимонов» у меня есть, остальные попробуем достать. Плохо, что воскресенье, люди по домам сидят, трубки не снимут...

– Все в тебя, начальник, – подлизнулся Толик. – Курить-то можно?

– Травись, – ответил Лузгин, пошел в коридор к телефону. Он уже давным-давно ни у кого не просил денег и вовсе забыл, как это делается, даже не мог сообразить, кому позвонить первому и кому звонить вообще. Обычно всё было наоборот – просили у него, и часто без отдачи. И вот теперь он сидел в коридоре у телефона и вспоминал, у кого из друзей или знакомых могут быть деньги дома.

Поначалу ему представлялось, что эта проблема будет решена в одночасье: знакомых и друзей значилось у Лузгина с избытком, на днях рождениях сидели за столом в две смены, хоть список приглашаемых и правился нещадно накануне. Одних коллег-журналистов, по нынешним временам уже не бедных, набиралось в наличии за два десятка, и были ещё банкиры и чиновники, торговцы и строители, а также множество разных людей с невразумительным, но прибыльным образом деятельности, именуемым частным предпринимательством на базе посредничества. Лузгин знавал таких среднего возраста среднего облика средних достоинств мужчин, сновавших челноками на международных маршрутах, пивших кофе и водку, куривших и шептавшихся в коридорах и офисах, без штампа в трудовой книжке, ежели такая вообще имелась, но с деньгами, гладкими рожами, сезонным билетом на Пальма-де-Мальорку и «евровизой» в нескольких загранпаспортах; советники, сплетники, стукачи и адъютанты для особых поручений.

Наличествовали в лузгинском «списке» и люди иного рода – например, городской фермер Иван, державший в окрестных деревнях три фермы, поля с кормами, цех по переработке мяса и два магазина в Тюмени для торговли своим товаром. Был у фермера Ивана в городе здоровый дом, больше миллиарда денег в обороте и почти ни рубля в кармане. Иван не пил и не шатался по тусовкам-презентациям.

И была ещё мило-маленькая одноклассница татарочка – предмет столетней давности каникулярного романа с обжиманиями, со временем пропавшая из виду. Два года назад вселилась в лузгинский подъезд, плакалась на дворовой скамеечке о скудном своем бухгалтерстве и пьянице-муже, потом устроилась в налоговую, за год купила две машины – «девяносто девятую» для выезда и «Оку» для разъездов, развелась и выставила мужа, помолодела на глазах и прикасалась грудками в подъезде, ожидая лифта и глядя снизу вверх, да вскоре съехала с квартиры – купила новую в огромном престижном доме по соседству. Перевозил татарочку маяковского роста красавец мужик в «адидасах» со стрелками, при куче «шестерок» и джипе «чероки». Лузгин тогда удивился, что этот светловолосый бандит-плейбой произносит название своей машины непривычно правильно – через ударное «и» в первом слоге.

Ни фермеру, ни однокласснице Лузгин звонить не стал. Прошелся звонками из памяти по номерам самых ближних друзей. Коллегов, как всегда, чинил машину; Жужгин рассмеялся и сказал, что его путают с Дроздинским; Мандрика болтался в Хантах; Горбачев ответил, что у жены есть миллиона полтора в загашнике и он готов если что; у Горшкалева не было домашнего телефона; Зуев сказал, что у него кредитные карточки; у Пантелеева просто не было денег; Дадыко не давал взаймы из принципа; Логинов гостил у сестры; Федотов был на работе и сказал, что даст, но у Федотова одалживать не хотелось; Садко сказал, что сможет собрать деньги по кусочкам в понедельник к вечеру; Строгальщиков уже отдал кому-то все имеющиеся взаймы, подозревая, что традиционно безвозвратно; Панин предложил взять у него кредит; Харитонов обещал занять у Токаря; Шкуров согласился, но «под разговор»; Зуеву он уже звонил; Коновалов был готов пропить их вместе...

– Твою мать, – сказал Лузгин и положил трубку.

Из кухни, где сидел Анатолий, не доносилось ни звука. Лузгин прошел к спальне, снял тапки, тихо отворил дверь и на цыпочках пробрался к бельевому шкафу. Дверца открылась без скрипа, но когда он полез ладонью между плотных слоев простыней, у спавшей на боку лицом к нему жены Тамары слегка дрогнули веки.

Вернувшись в коридор, Лузгин перезвонил Васе Федотову и сказал, что сейчас от него, Лузгина, к Федотову подъедут.

– А что не сам? – спросил Василий. – Совсем зазнался или берешь не себе?

Лузгин замялся, стал придумывать на ходу какую-то глупость про важный звонок: мол, должны подвезти на дом нужную вещь, наличных в доме не держит, а вещь хорошая, а тут друг заехал попроведать – в воскресенье, ну да, в семь утра, – согласился слетать туда-обратно за деньгами на своей машине...

– Пусть подъезжает, – подвел итог фантазиям Василий.

– Послезавтра верну, – неуместно поклялся Лузгин, и Федотов сказал:

– Твое слово, я не гоню.

Когда-то у них с Федотовым были прекрасные отношения, почти дружба и мелкий совместный бизнес, но потом Федотов резко рванул вперед по деньгам и связям и не то что забурел или заелся, но стал посматривать на Лузгина немножко свысока, как смотрел в прошлом веке богатый купец из крестьян на небогатого аристократа. Казалось бы, Василий ничего такого не говорил и не делал, но общение с ним тяготило Лузгина всё более, и они перестали встречаться. Федотов был вечно занят, а Лузгин просто не хотел и воспринял распад отношений с некоторым даже облегчением. Однако же вспомнил его, когда приспичило, в числе самых первых, и теперь терзался совестью и одновременно был раздосадован тем, что именно Василий согласился сразу, на полную сумму и почти без вопросов. Получалось, что Федотов хороший человек, а Лузгин не очень. Таких раскладов он не любил.

Лузгин дал Анатолию пачку стотысячных и федотовский адрес. Оказалось, что адрес не нужен, васина фирма была известна Анатолию.

– Куда тебе завтра деньги подвезти? Сюда или в контору?

Лузгин подумал и сказал:

– Вези домой.

Значит, двести плюс двадцать плюс двадцать... нет, плюс двадцать пять... минус десять, итого...

– Спасибо, Володя, – сказал Обысков, протягивая твердую ладонь. – Ты меня здорово выручил.

– Спасибо скажешь завтра, когда деньги вернешь.

– Да ты что, старик, сомневаешься?

– Давай рви к Федотову, пока тот не передумал.

– Яволь, генук! – дурашливо козырнул Анатолий.

– Не рявкай, жену разбудишь...

Он наблюдал в окно, как Обысков сноровисто нырнул на заднее сиденье «мерседеса», как дрессированный шофер взял с места, ещё и дверца не успела захлопнуться, и позавидовал желанию и умению определенного рода людей поставить и наладить свою жизнь до таких вот отчетливых мелочей.

Побрякал в коридоре телефон. Звонил Горбачев, спрашивал, когда нужны деньги, насобирали около двух. Лузгин сказал «спасибо» и «не надо, вопрос решился». Горбач вроде даже расстроился, что его помощь не понадобилась. Была такая у него приметная манера: слишком быстро и слишком вежливо заканчивать разговор, если что не так. Лузгин тепло подумал о товарище, налил себе кофе и зашлепал тапками в кабинет.

К понедельнику он обещал закончить для московских заказчиков нечто вроде эмоционально-аналитического обзора с раскладом позиций и шансов различных претендентов на победу или неуспех в декабрьских губернаторских выборах.

Получив задание, Лузгин честно сказал бородатому эксперту-начальнику Юре, что за время болезни и безработицы он многое упустил из виду и многого просто не знает, а потому сомневается в адекватности своего опуса, на что Юрий Дмитриевич заметил: вот и славненько, пиши, что думаешь и знаешь, не надо ничего придумывать. И Лузгин догадался, что данный обзор поручен не только ему одному.

Основной вопрос, надолго Лузгина озадачивший, формулировался так: почему не стал регистрироваться кандидатом и сошел с дистанции депутат Государственной Думы Алексей Бонифатьевич Луньков.

После известных весенних событий Лузгина оставили в покое, и он решил, что просто не нужен более Лунькову и его политическому менеджеру Юрию Дмитриевичу, что процесс продолжается без его участия, ну и хрен с ним, с процессом, денег назад не требует, чего ещё надо, поглядим на все со стороны. И вдруг регистрация кандидатов в губернаторы заканчивается, а Лунькова в списках нет – удивительное рядом. Потом возникает из пепла бородатый, предлагает работу и деньги, про Лунькова говорит, как вычеркивает, грузит новой ситуацией и задачами, больше спрашивает, чем объясняет, параллельно раскручивается гигантский денежный маховик, жуткие суммы летают над столом Сереги Кротова. Лузгин от финансовых маневров отодвинут, только деньги на подкуп прессы, и то после неубывающего кротовского занудства и споров о каждом «лимоне». Лузгин понимал, что всего лишь сидит на вагонной ступеньке летящего в темноту курьерского состава с неясным адресом и грузом, и в кабину его не пускают, дают только желтым флажком помахать, а в ответ на лузгинские поползновения так или иначе выяснить, на кого же он, Лузгин, и все они работают, следовала четкая отдача – на победителя и только на победителя. О эта Юрина ухмылка, этот оскал в бороде!

«Ну и хрен на вас на всех».

Причина луньковского бесследного отката прояснилась Лузгину, когда он поискал и не увидел в списках кандидатов в областные губернаторы ни одного человека с Севера. Вышедший недавно указ президента-подпольщика Ельцина о проведении выборов на всей территории области, включая автономные округа, сверкнул над окружными столицами как молния без грома. Лузгин догадывался, что выборов на Севере не будет, а если и случатся, то главный избиратель, господин-товарищ Кворум, голосовать не явится однозначно. Депутатско-чиновничья элита автономных округов терпеть не могла своих тюменских братьев по мандату и не намерена была делиться с ними ни деньгами, ни властью, ни влиянием. Очевидно, Лунькову просто приказали выйти из игры, чтобы он не портил общей картины демонстративного и всенародного северного безразличия к губернаторским выборам на юге. Если бы хоть один северянин собрал подписные листы и зарегистрировался кандидатом, политическая и правовая ситуация изменилась бы самым решительным образом. «Надо отдать должное окружным властям, – уважительно думал Лузгин. – Задушили выборы в объятиях».

Вместо Алексея Бонифатьевича в списках претендентов на губернаторский южный престол появилась фамилия другого депутата Госдумы – Геннадия Ивановича Райкова, бывшего тюменского мэра и директора-оборонщика. Туг Лузгин и вовсе ничего не понимал – зачем это нужно дяде Гене, год назад под фанфары прошедшему в Думу? Ну ладно другие: бывший областной прокурор Вагин, реванширующий в местной политике; неправильные, с точки зрения друг друга, коммунисты Чертищев и Черепанов; неизвестно под кого играющий денежный наглый мешок Окрошенков; одинокий волк, монархист-наследник Пантелеев. Кто там ещё? Райков изо всей этой компании выпадал, но, по лузгинскому разумению, единственный мог составить натуральную конкуренцию действующему областному «главе» Рокецкому.

Лузгин отчетливо помнил, как на прошедших зимой выборах тюменского мэра депутат Госдумы Райков в последний момент вдруг прислал из московского далека удивившую многих телеграмму в поддержку Сергея Шерегова – главного соперника Степана Киричука, считавшегося райковским другом и наследником на посту градоначальника. Киричук тем не менее победил, потом долго мучился с Шереговым – никак не мог его отстранить от руководства Ленинским городским районом, пока Шерегов не стал председателем срочно придуманной областной счетной палаты, и они моментально помирились – по крайней мере, налюдно. Райков же коротко и невнятно объяснился в прессе и снова канул в Думу, изредка мелькая в московских трансляциях рядом с другом-депутатом Рожковым, бывшим руоповским начальником, попавшим в Госдуму под песенку «Всех посажу».

К дяде Гене Лузгин относился хорошо и даже любил его по-своему за простоту в общении, картавый голос с хрипотцой, приятные мужскому уху беззлобные матерки и русскую удаль в градоначалии. (Веселее дяди Гены командовал городом только его зам по коммуналке, легендарный Юрий Борисович Куталов). Сегодня, задним числом, Райкова именовали популистом, верхушечником, бравшим на горло людей и проблемы, но Лузгин полагал, что в России иначе и быть не может, и вспоминал дядю Гену по-доброму.

Ещё зимой на мэрских выборах неожиданный фортель Райкова показался Лузгину каким-то вынужденным, не самоличным, маячил кто-то за дядигениной спиной. Вот и нынче словно толкали его в губернаторскую публичную мясорубку, ставили на край и без того зыбкий его госдумовский авторитет и ссорили осмысленно с Рокецким. Лузгин пытался говорить об этом с Юрой, тот глядел отечески, разве что по головке не гладил – умненький мальчик! – и советовал не перегружать психологией и неуместной моралью старинную драку без правил по имени Большая Политика.

Лузгин написал в своем обзоре, что выборы 22 декабря не принесут победы никому, и будет второй тур, куда пройдут, оторвавшись от соперников с изрядным преимуществом, папа Роки и дядя Гена. Во втором туре, вероятнее всего, победит Рокецкий, но эта вероятность – довольно шаткая.

Избиратели автономных округов, если там выборы состоятся, будут голосовать против действующего губернатора. На Тюменских Северах спародировалась общероссийская ситуация, когда провинция всё больше и больше ненавидит метрополию, столицу, обвиняя ее в грабеже, нахлебничестве и безделии. Именно такой образ Тюмени как областного центра сложился в сознании многих северян – не без помощи нацеленной пропаганды тамошних властей и прессы. Конфликт между Юрием Неёловым, Александром Филипенко и Леонидом Рокецким – окружными губернаторами и областным «головой» – подавался как сугубо личностная коллизия, как попытка Рокецкого подмять под себя округа и раз и навсегда решить вопрос: начальник он Юрику и Саше или нет. Неосторожность и невыдержанность в публичном поведении Рокецкого давали к тому основания.

И был ещё один пробный камень – московская власть и лично Борис Ельцин. На прошедших летом в стране президентских выборах Рокецкий открыто агитировал и работал на Ельцина, и консервативный сельский юг области – единственная, как получалось, реальная опора и электорат Рокецкого на выборах собственных – мог ему это припомнить. Райков же «Бориску» ругал без стеснения, в привычной слуху госдумовской беспардонности, и это нравилось людям.

Получалось так: Север проголосует по принципу «кто угодно, только не Роки», а Юг – «кто угодно, только не борискин человек». В таком раскладе дядя Гена имел не плохие шансы во втором туре выскочить из-за «папиной» спины и первым запрыгнуть в губернаторское кресло. А если к тому же ему удастся договориться с округами...

Очень вовремя в журналистских кругах всплыла райковская (или околорайковская, запущенная его командой) веселая байка под названием «Первая встреча с Ельциным».

История случилась такая.

Борис Николаевич командовал тогда Свердловским обкомом КПСС. Урал же, как известно, был и остается главной военной кузницей страны, и в положенные сроки первый секретарь Свердловского обкома проводил «летучки» с директорами оборонных заводов. Наезжал туда и Геннадий Иванович – как директор огромного Тюменского моторного завода, производившего, естественно, не только двигатели к самолетам Ан-24. А был как раз период очередного замирения с Америкой. Договор ОСВ и все такое, и на моторном по свистку из Москвы регулярно уничтожали, а попросту жгли, то одно, то другое ими же выпущенное «изделие».

И вот звонят из министерства: срочно сжечь изделие «Б». Ну, сожгли и отчитались. Москва помолчала, а потом говорит: не то сожгли, ошибочка вышла, надо было жечь изделие «В», а изделие «Б» лелеять и холить и завтра доложить в Свердловске лично Борису Николаевичу...

И ещё Москва сказала так: возьмете грех на себя – выручим, отмажем; нас заложите – зароем с потрохами.

Под эту вот мелодию и поехали в Свердловск директор моторного завода Райков и его главный инженер.

Совещательный зал обкома, в президиуме – Ельцин и тогдашний министр авиационной промышленности Силаев. Под указующим перстом Бориса Николаевича встают один за другим директора заводов и НИИ, докладывают об успехах в создании новой чудо-ракеты, от которой Штаты содрогнутся, а НАТО описается.

Подходит черед и тюменцам. Встали Райков и его главный, молчат, глядя в паркетный пол. «Ну, в чем дело?» – спрашивает Ельцин. А министр Силаев ему так негромко, но отчетливо на ухо: дескать, оплошались ребята, сожгли по недомыслию искомое изделие... Ельцин подумал и говорит: «Их надо расстрелять». У тюменцев сразу все хозяйство между ногами взмокло. Силаев соглашается: вроде бы и надо, но ребята, в принципе, неплохие, это у них первый такой крупный прокол; может, дадим возможность исправиться? Отложим, так сказать, расстрел на пару месяцев? «Даю две недели», – сказал первый секретарь и поднял пальцем следующего директора.

Обычно после подобных «летучек» особо приближенная часть директоров оставалась на банкет. Ходил по залу специальный человек и приглашал персонально каждого. Тюменцев всегда приглашали. И вот стоят Райков с главным инженером, курят нервически, а тут подходит специальный человек и говорит: «Вам велено ухлёбывать, и не только отсюда, а вообще».

Тюменцы шапки в руки и бегом к дверям. Зима, холодище, а тут ещё шофер с машиной куда-то запропастился, насилу нашли. Уже садились в «Волгу», когда смотрят – спускается по ступенькам специальный человек, машет им, пакет вручает...

Как доехали до Камышлова – сами не помнят. Остановились, сходили в кусты. Райков говорит: «Давай-ка глянем, что в пакете». Открыли – две бутылки армянского коньяка и закуска. Отблагодарили, значит, за молчание...

Такой вот милый сердцу случай.

Лузгин отвлекся, вспоминая вкусную байку, потом прикурил новую сигарету и отшлепал на клавишах домашнего компьютера: «Финальное противостояние Рокецкий-Райков с точки зрения команды действующего губернатора выглядит крайне нежелательным. Предполагаю, что команда Рокецкого сделала всё, чтобы «утопить» Райкова ещё на первом этапе или договориться с ним о снятии кандидатуры в пользу Л.Ю.».

Проснулась жена, застучала посудой на кухне; донесся запах поджаренного в тостере хлеба, шум закипающего чайника. «Ну и акустика в этих панельных домах, – в который раз подумал Лузгин. – Пукнешь в туалете – на кухне форточка захлопнется». Он вывел с принтера последний лист и выключил компьютер.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила жена вместо принятого между людьми «с добрым утром».

– Нормально. А что такое?

– Давай-ка давление смерим.

Жена обмотала левую руку Лузгина брезентовой манжетой, деловито зафукала резиновой грушей. Они сидели на диване, Лузгин смотрел в молчащий телевизор, жена – в аккуратное окошечко аппарата с бегущими там от большого к малому цифрами.

– Вот видишь, почти в норме. – Жена отстегнула накладку, глянула мимо лузгинского уха куда-то за окно. – Если и дальше будешь воздерживаться... И не забывай, пожалуйста, принимать мочегонное: мешки под глазами поменьше, но отёчность ещё наблюдается.

– Сама побегала бы ночью...

– Ты ещё не взвешивался сегодня?

– О едриттер!.. – сказал Лузгин. – С перемуттером.

– Завтрак готов, – сказала жена. – Но вначале ступай на весы. И по случаю воскресенья я, так и быть, промолчу о том, что ты опять проигнорировал тренажер.

Лузгин посмотрел на часы – скоро десять, московские новости по «ящику».

– Иди завтракай, – сказал он жене. – Я позже. – И залез в седло велотренажера, сунув в нагрудный карман пижамы пультик дистанционного управления телевизором.

– Я подожду, – сказала жена. – Я хочу с тобой.

– Бога ради, – ответил Лузгин, включил первый канал и, завертев педалями, уставился в экран.

В больнице поначалу он резко похудел: еда была дурная, болела голова и постоянно подташнивало, а вот дома разъелся. В Париже опять сбросил вес, много ходил пешком, особенно вечерами и ночью, когда спадала жара и начинался променад, сидение в уличных кафешках, толпа и шум, в которых он почти не чувствовал себя иностранцем; а потом наоборот – полюбил ранние утренние прогулки по набережным с их тишиною и прохладою до озноба, неподвижными редкими удильщиками и легким топаньем отдельных бегунов. Жил в основном на кофе и круасанах, мяса почти не ел, больше рыбу, хоть та и была против мяса втридорога, как и везде в Европе. Вернулся посвежевшим и успокоившимся, а потом в организме словно переключили какое-то внутреннее реле, и его опять «понесло»: появились одышка, гадкий вкус во рту по утрам и депрессивные гнилые настроения.

Вот тогда-то жена и взялась за него основательно. Купили дорогущий велотренажер, Лузгин приноровился накручивать на нем километраж, глядя в телевизоре новости и футболы. Понравилось – не раздражало. Стали считать калории, совместимость продуктов и прочую ерунду, и еда превратилась в регламентированный процесс, предшествующий столь же регламентированному обратному процессу. О последнем – как раз перед завтраком: все эти клизмы – катаклизмы, слабительные, мочегонные.... От выведения шлаков Лузгин выходил из себя, но жена вцепилась железной рукой в гибнущее мужнино здоровье. Он бросил пить, на очереди были сигареты. Короче, жизнь утратила всякий смысл. Лузгин как-то сказал жене, что осталось обнаружить у него в брюхе каких-нибудь паразитов, чтобы он в новом своем качестве и естестве стал бы соответствовать им же изобретенному термину – журналист. «Фи», – отвечала жена и поджимала губы: он согрешал неназываемым.

Стакан фруктового сока, сухие тосты числом два, вопрос жены: «Что ты уже пил сегодня утром? Кофе? Как нет, я вижу чашки в раковине. И кого это принесло в такую рань? Больше ничего тонизирующего, поднимется давление, пей сок, пожалуйста... Кто все-таки приходил, хотелось бы знать?».

Знать ей, конечно, хотелось немножечко больше: кому таки отдал Лузгин последние семейные деньги. Пришлось объясниться. Жена Тамара пожала плечами, сделала противный тонкий рот, и тогда Лузгин сказал ей про обещанный приварок, а ведь совсем не намерен был этого делать, за что себя немедля поругал, но приварочную сумму язык сам собой соврал жене на треть, нельзя же мужику совсем без подкожных, и за это Лузгин полу-простил себе утреннюю мягкотелую болтливость.

Обзор он почти закончил, оставалось сколотить в короткую главку основные выводы, которые, скорее всего, только лишь и будут читать москвичи-заказчики, промотав за ненадобностью двадцатистраничные лузгинские измышления в стиле «то-то потому-то». Можно было сразу написать эти «саммери» и поставить точку, но тогда аналитический труд получился бы несолидно тоненьким, а москвичам нравились объемы, за них и платили, похоже, заказчики тоже перед кем-то отчитывались за работу и траченье денег – охватом и листажом в первую очередь.

– Прогуляюсь-ка я по магазинам, – сказал Лузгин. – Прикинь, что надо, пока я бреюсь.

Субботне-воскресные совместные хождения по рынкам и лавкам стали в лузгинской семье приятной традицией с появлением первых свободных денег. Лузгину нравилось ходить за спиной жены, ощущая в кармане у сердца плотную тяжесть бумажника, и на все приценочные ахи Тамары отвечать нарочито небрежно и равнодушно: «Ну так давай купим, если хочешь, о чем вопрос...». Почти двадцать лет совместной жизни они искали и покупали только то, что подешевле, и радовались, если удавалось найти колбасу по два двадцать, а не по два восемьдесят. Когда его дружок Коллегов привез в начале семидесятых из Ленинграда первые настоящие американские джинсы за сто двадцать рублей, Лузгин сказал, что нет на свете задницы, достойной таких денег. Он тогда сидел на окладе в сто тридцать пять в месяц плюс гонорарный полтинник. Цветной телевизор они приобрели, уже разменяв четвертый десяток лет жизни – страшно подумать, до пенсии меньше, чем прожито! А на юг, к морю, Лузгин попал почти под сорок, и то по необходимости: лезла на коже какая-то дрянь, нужны были солнце и соленые купанья.

Стыдно признать, но при свалившихся деньгах Лузгин даже в постели стал чувствовать себя большим мужиком, чем раньше.

Покупочный азарт поблек довольно быстро. Они перестали хватать что попало, уже искали лучшее, и вдруг выяснилось, что им совсем немного надо: когда все можно – мало чего хочется. Правда, в любой сезон покупали на рынке фрукты и свежие овощи. Жена Тамара будто вспомнила что-то из прежней жизни и враз научилась торговаться, сбивать цену, по десять раз ходить от одного торговца к другому, и черные «купцы» смотрели на нее уважительно. Лузгин же чувствовал себя неловко и уходил в сторону или вообще оставался курить на рыночном крыльце, но там мешали попрошайки.

И как-то незаметно исчезли прелесть и удовольствие этих совместных походов. Они стали ругаться и спорить, жена вдруг стала прижимистой, складывать деньги в чулок ей уже нравилось больше, чем тратить.

Лузгину была ясна причина перемен: жена Тамара безошибочно учуяла зыбкость и временность лузгинского денежного фарта и скопидомно готовилась к завтрашнему.

Денег между тем приходило все больше и больше, а потом они как-то разом кончились, растаяли за лето: больница, увольнение и Париж, и никаких заработков, одни растраты. И жена посмурнела, стала брать на работе халтуру и вообще заметно переменилась к мужу даже в мелочах. Например, говорила, что он курит слишком дорогие сигареты и покупает новую еду, когда ещё не съели старую. В сентябре у нее был день рождения, и накануне она вдруг запела о возрасте: что, мол, за праздник старушечий, никого звать не надо. Лузгин психанул, поменял на рубли половину своей «баксовой» заначки и все их угрохал на стол: будь что будет. Жрали и пили два дня, а на третий день позвонил и приехал бородатый Юра, и всё опять наладилось.

За работу в фонде «Политическое просвещение» Лузгину были обещаны двадцать тысяч долларов без вычетов и расписок. В рублях получалось сто миллионов с хвостиком. «Стольник» жене на год будущей жизни, «хвостик» – себе на курево, книги и мелкие шалости, что будет дальше – загадывать не хотелось.

...Ноябрь стоял как ноябрь: то дождь, то холодное солнце. Лузгин шлепал по мелким лужам подошвами толстых ботинок, спрятав голову от ветра под капюшоном купленной в Париже легкой и теплой куртки из модной ткани «симпатекс». В бумажнике лежали шестьсот тысяч, и Лузгин намеревался спустить их походя в ознаменование завтрашних пятнадцати обысковских миллионов.

– Слушай, дорогой, красивый, хочешь узнать...

– Пошла на хер, – сказал Лузгин цыганке, и та отстала сразу, без обид: профессионалка, сунулась в толпу возле автобусной остановки.

В далекой молодости Лузгин крепко пролетел на цыганах. Собирался в командировку, шел уже за билетами, и возле трансагентства ввязался в треп с молоденькой чернявкой, отдал ей ладонь для погаданья, потом трёшку, потом ещё трёшку, потом все деньги из кошелька – сорок четыре рубля, и пошел домой как под гипнозом. Чернявая сказала на прощание: завтра утром в десять часов посмотри в кармане – будет вдвое больше, это за доброту твою, красивый... И ведь полез же в карман ровно в десять, дурак паршивый, полез-таки, сгорая от стыда и глупой надежды на чудо: а кто его знает, а вдруг... С тех пор как научили отсмеявшиеся досыта друзья, посылал коротким адресом и не стесняясь в выражениях: не забыл и не простил унизительного.

В длинном ряду киосков вдоль рыночной остановки на Ленина он выбрал и купил два блока новых сигарет «Парламент» по семьдесят пять тысяч каждый. Сигареты были с двойной угольной очисткой и коротким мундштучком, предохранявшим губы и язык от соприкасания с фильтром, набухавшим в процессе курения никотиновым ядом. Здесь же приобрел бутылку двадцать первого номера смирновской водки с расчетом на близящиеся праздники. Что с того, что коммунизм похерили: как пили все седьмого, так и пьют. Однажды Лузгин выдал в компании, сыграл сцену в стиле Гамлета и флейты: «Вы можете отнять у народа идеологию, но праздник у народа отнять нельзяа-а!». Хохотали, просили повторить, особенно это смоктуновское угрюмое «нельзя-а-а!».

Фруктовые ряды смуглели южными торговцами, ещё более черными на фоне театрально яркого, разноцветного товара. Задевало громкое гырканье, развязно-наглые манеры этих пришельских низкорослых мужиков. Лузгин в Баку завел по случаю об этом разговор, и ему объяснили, что фруктами в России торгуют те, кто на своей родине не смог устроиться последним подметалой, люди ниже некуда и без гроша за душой, рабы плантаций, а в России они отыгрываются, поимев хороший рубль и дешевых на этот рубль российских сладких девок. Время от времени их избивал ОМОН, трясли рэкетиры и пьяные дембели в дни пограничников и ВДВ. Пришла чеченская война, захват Буденновска, угроза терроризма и ответных погромов. Кавказцы словно спрятались внутри себя, но всё обошлось – Чечню отдали, Ельцин усидел, пошло-поехало как раньше, но Лузгин и овощи, и зелень старался всё же покупать у русских теток, хотя и зла кавказцам не желал и был с ними вежлив подчеркнуто.

От рынка он направился по Ленина в сторону Первомайской, мимо чугунного забора городского гуляльного сада, уже давно пустого и закрытого на зиму, миновал перекресток и вошел в Центральный гастроном, избегая глазами просящих детей и старух на ступеньках и в тамбуре. Вообще, подавал он с охотой, если просили с достоинством, но терпеть не мог шнырявших по-волчьи подростков, постоянных старух (где же детки-то ваши, бабуся?) и косых мужиков возле винных палаток.

Был в «Центральном» хороший мясной отдел, где мелькали ножами ухватистые парни в белом и лежала в витрине приличная вырезка – слегка отбить и в сухарях на сковородку. Лузгин взял полтора килограмма. В соседнем рыбном – большой кусок норвежской сёмги в вакуумной упаковке и дальше, в молочном, – кусок сыра «Маасдам», который чем дольше жуешь, тем вкуснее.

К мясу требовалось красное сухое. Лузгин покинул магазин и двинулся к стоявшему поодаль привычному каре всяко-всячинских ларьков, где он обычно покупал вино, книги и видеокассеты, а недавно ухватил для жены весьма недорого туалетную воду «Органза» от Живанши. Но вот с книгами стало похуже: унылые сопли женских романов и однообразную чернуху новорусских боевиков он не читал, а Клэнси перестали издавать, и Форсайта, и Кунца, который не Дин, а Стивен, и Гришема тоже, а Ладлэм скурвился и стал писать ерунду, недостойную былой «Бумаги Мэтлока», от последней «Дороги в Омаху» рвать хочется. И ещё эти компьютерные переводы, мать их за ногу, куда подевалися Топер с Калашниковой и Ковалева, которая Райт? Поймал недавно за гроши полного Фолкнера, лет «дцать» назад удавился бы от счастья, а нынче не лезет, стал читать и отложил, так и бросил. Фолкнер обвинял Хемингуэя в литературной нехрабрости: мол, Хэм боится писать длинно и скучно, большому мастеру должно быть наплевать. Ну, тогда и читателю тоже, мстительно решил Лузгин. Вот Трифонова взял с полки на той неделе – «Обмен», «Долгое прощание» – и сразу вошел в унисон.

На углу возле киосков болтались три солдата в шинелях и полевой застиранной форме: двое поодаль, один изучал покупателей. Когда Лузгин приобрел у знакомой киоскерши видеокассету с бессоновским фильмом «Леон», расплатился сотней и укладывал сдачу в бумажник, за спиной тихонько кашлянули.

– Извините, батя...

Солдат, худой и длинный, криво улыбался. «Батя... Какой, на хрен, батя? Хотя, впрочем, ему лет девятнадцать, а тебе...».

– Не добавите тысчонку, батя? Не хватает...

Лузгин отслоил в бумажнике пятидесятитысячную и протянул солдату:

– Гуляйте, парни.

Длинный онемел, почти испуганно уставился на хрусткую бумажку, басовито выдохнул: «Ого!» – и развернулся через левое плечо: крепко вбили, видно, строевую.

– Дяденька, а дяденька...

Где-то возле пояса возникла мальчишечья голова без шапки, в опасной близости от бокового кармана, куда Лузгин, забывшись, сунул свой бумажник.

– Дайте на жвачку.

Лузгин дал ему тысячу и убрал бумажник во внутренний карман куртки. Пацан зажал деньгу в кулак и снова посмотрел на Лузгина.

– Хорош, не наглей, – сказал Лузгин, но ничего не дрогнуло от этих слов в маленьком взрослом лице. Лузгин вздохнул и снова полез за бумажником.

– Тебе сколько лет? – спросил он, выуживая в деньгах купюру покрупнее, но не слишком. Пацан молча следил за лузгинскими пальцами. Нашлась десятка, Лузгин опустил ее вниз за уголок, мальчишка змеиным выбросом сцапал ее левой рукой, сунул за ворот грязной болоньевой куртки и пропал.

– Вы будете брать или нет? – спросил недовольный женский голос, и Лузгин увидел, что стоит у окошка киоска и тормозит очередь. Он извинился и попросил продавщицу показать ему бутылку красного «Пол Мезон».

– Чего смотреть-то, – сказала женщина в очереди. – Вот на витрине бутылка, читайте.

– На витрине не виден штрих-код, – спокойно ответил Лузгин.

Женщина быстро глянула на него злыми глазами и отвела взгляд в сторону, и вдруг вздрогнула, поднесла ладонь к губам:

– Господи, что делают-то!

Лузгин обернулся.

«Его» мальчишка стоял спиной у фонарного столба на обочине дороги, а другой, чуть повыше и тоже без шапки, левой рукой рвал на нем куртку, а правой бил по лицу прямо в нос маленьким жестким кулаком. Мальчишка уворачивался и стукался затылком о столб.

– Э, кончайте! – громко сказал Лузгин.

Нападавший пацан ударил «лузгинского» сбоку по ногам, и тот завалился на грязный асфальт, брыкался рваными кроссовками, но другой отступил немного в сторону и ударил мальчишку резиновым сапогом в лицо – один раз, как экзекутор, стоял и ждал продолжения. Мальчишка взвыл и замолчал, потом сел и потрогал лицо руками. И когда увидел на ладонях кровь, снова повалился на бок, поджал колени к животу и заплакал так громко, так по-детски безнадежно и горько, что у Лузгина потемнело в глазах.

Очень быстро он подошел к тому, другому, хватил его за шиворот и развернул к себе:

– Что ты делаешь, гаденыш?

Пацан посмотрел на него, как на дерево, полу-висел в лузгинском кулаке и даже не пытался вырваться.

– Вот я сейчас тебе самому как врежу!

– Давай, – сказал пацан, в его взгляде что-то мелькнуло. – Попробуй, дяденька.

Лузгин тряхнул его покрепче, сказал: «Ну и гадина же ты», – и несильно щелкнул в лоб пальцем левой руки. Пацан резко дернулся, сделал движение куда-то Лузгину под куртку, и в промежности выросла дикая боль, он даже подсел от неожиданности, но пацана не выпустил и сквозь навернувшиеся бессильные слезы увидел всё тот же темный взгляд звереныша.

– Конец тебе, парень, – прохрипел Лузгин, вздернул пацана за ворот и швырнул на асфальт как мешок.

На него налетели и сбоку, и сзади, схватили за руки. Лузгин барахтался в толпе, хрипел, что убьет, пытался съездить по морде особо досаждавшему мужику. Знакомое забытое лицо возникло перед ним, шевелило губами, но Лузгин не слышал ничего, только стук крови в ушах. Держали его крепко. Он вдруг обмяк, ощутив пустоту вместо бешенства, и услышал слова:

– Что ты, Вова!

Он посмотрел перед собой в лицо говорившему.

– Опомнись, Вова, он же ребенок.

– Нет, – сказал Лузгин, замотал головой и снова сказал: – Нет.

– Ну ладно, ладно...

Его отпустили. Забытый знакомый поднял с земли и сунул Лузгину в руки пакет с покупками, похлопал по плечу.

– Здорово, кумир. Эдак ты воскресенье проводишь?

Лузгин учуял легкий запах свежего спиртного, похоже, водки, прошелся глазами по серому пальто, шляпе с опущенными полями, косому углу галстука на вороте, треугольному скуластому лицу со щеточкой усов.

– Не узнаешь? А если так?

Человек снял шляпу и прикрыл усы двумя пальцами.

– О черт, – сказал Лузгин. – Привет, Баранов. Какого хрена ты тут делаешь?

– Нет, это ты какого хрена избиваешь на людях подрастающее поколение? Тебя же узнали, Вова, теперь разговоры пойдут. Неприятно, ты же у нас знаменитость.

– Да пошло оно всё, – отмахнулся Лузгин и посмотрел по сторонам: пацаны исчезли, публика на остановке стояла лицами к нему.

– Пошли отсюда.

– Это правильно, – согласился Баранов.

Они свернули за угол киосков, закурили. Пальцы ещё потряхивало.

– Продовольственный закуп? – спросил Баранов, кивнув на пакет.

Лузгин передернул плечами. Он никак не мог вспомнить имя Баранова и не знал, как к нему обращаться.

– Сколько лет не виделись?

– Да больше двадцати, – с готовностью подхватил тему Баранов. – После «Клавишей весны» в семьдесят пятом...

– Четвертом, – поправил Лузгин. – Я же помню, как нас разгоняли.

В начале семидесятых Лузгин служил в «Тюменском комсомольце» и вечерами чудачествовал в СТЭМе – студенческом театре миниатюр индустриального института. Баранов был на три года его моложе, доучивался на геофаке и вместе с Лузгиным играл у Аксельрода, легендарного стэмовского родоначальника, образы тупых преподавателей. У него это здорово получалось. «Скажите, милейший, что есть, по-вашему, экзамен?» – «Это разговор двух умных людей, профессор». – «А если один из них немножечко того?» – «Тогда другой останется без стипендии».

Разогнали их тогда на почве Михалкова. Ставили знаменитое, про революцию, но по-своему. Барин муж лежал на сцене в кровати с сигарой в зубах, читал газету; фифа жена в пеньюаре и с папироской в отставленных пальцах смотрела в окно на семнадцатый год и радостно комментировала: «Бежит матрос, бежит солдат, стреляет на ходу... Рабочий тащит пулемет!» – и прыгала, и хлопала в ладоши. Муж, оторвавшись от газеты, весомо, сквозь сигару: «Сейчас он вступит в бой...». Закрыли как антисоветчину. Вот с тех пор и не виделись. Мужа-барина, кстати, играл Баранов, а фифу жену – второкурсница Леночка, классно смотрелась в пеньюаре, их тогда ещё и в сексе обвинили.

– Как у тебя со временем? – спросил Баранов.

– Да, в общем, как сказать...

– Давай рванем по рюмке, а, за встречу? Тебе не помешает. Или в завязе?

– Какой, на хер, в завязе, – возмутился Лузгин. – Пойдем ко мне, это рядом.

– Не, старик, – покачал головой Баранов. – Дома лишние сложности, по себе знаю. Давай вон в стекляшку, по сто пятьдесят под шашлык или манты, там манты хорошие, гарантирую.

«Стекляшка» была в двух шагах, у стены третьей городской поликлиники. В углу сидели двое вида приблатненного, и Лузгин с Барановым сели в другой угол, за низенький деревянный столик. Баранов, как автор идеи, пошел в буфетный отсек и принес вскоре два стакана неполных и по паре огромных пельменей на пластиковых тарелочках.

– Эх, давай за встречу, тезка.

«Ну конечно же, Вова Баранов!».

Ели манты, наколов их посередине пластмассовой маленькой вилкой и откусывая с краев, сок бежал на тарелки по пальцам.

– Давай-ка сразу повторим, пока горячее.

– У меня есть водка с собой, – Лузгин шевельнул лежащим на лавке пакетом. – Хорошая, кстати, смирновская двадцать первая.

– Здесь так не принято, – сказал Баранов и пошел в буфет со стаканами.

«Не принято... Ну бля, «Максим» забегаловский!» – ругнулся про себя Лузгин. Он был уверен, что денег у Баранова немного. Почему-то сразу заметно, есть у человека деньги или их нет. Впрочем, не так: очень видно, когда денег нет, даже если одет прилично. Наличие денег туманно, отсутствие ясно всегда.

– Ты за что пацанов мутузил? – спросил Баранов, когда выпили по второму стакану.

Лузгин аж протрезвел секундно от несправедливости вопроса, хотел объяснить, да раздумал – зачем? Не передать словами было этот так внезапно его охвативший бешеный водоворот жалости, злобы, беспомощности и страха от приоткрывшейся ему уголком чужой и жуткой жизни. Как он плакал, этот мальчик... И Лузгин вдруг не осознал даже, а просто почувствовал, что у них с Тамарой нет детей.

– Как жизнь-то, Баранов? – спросил он, глубоко затянувшись «Парламентом».

– В порядке. А ты, говорят, ушел с телестудии? Зря. Народу ты нравился, Вова. И моей жене тоже.

– Дети есть?

– А как же. Двое. Сын-оболтус в «индусе», папа затолкал по старым связям, дочь весной школу заканчивает, опять проблема, значит.

– А сам?

– Пишу докторскую.

– И давно?

– Давненько, – усмехнулся Баранов. – Мог бы давно защититься, так, блин, то одно, то другое...

– Выпиваешь крепко?

– Да нет, не сказать, это ты зря... – Баранов слегка обиделся, поправил съехавший галстук. – Сегодня просто ситуация такая. Завтра сдаем отчет лабораторией, сидели на работе всю субботу, сегодня тоже с утра. Устали, понимаешь, решили расслабиться. Меня, кстати, за выпивкой послали, ребята ждут в институте, тут недалеко, знаешь? Может, зайдешь? Познакомишься...

– Неудобно как-то, – замялся Лузгин. – Да и сумка вот, мясо растает.

– А у нас холодильник есть, – обрадованно сказал Баранов.

Лузгин хорошо понимал, что добром это дело не кончится, он и так уже опьянел с непривычки, курил беспрерывно – верный признак изрядного градуса. Хорошо бы домой, лечь на диван, включить по видику «Леона», отругиваться от жены, слушать кухонный плач, разговоры с подругами по телефону о пропадающей, вянущей жизни...

– Согласен, – сказал Лузгин. – С одним условием: закуска и выпивка за мой счет. И без разговоров!

– Но мы же скинулись, мне деньги дали...

– Как скинулись, так и раскинетесь. А плитка у вас есть электрическая?

– У нас даже микроволновка есть, – гордо сообщил Баранов. – Живем на работе. Горим, можно сказать, синим пламенем.

Они купили полный пакет больших пельменей, у старух-дачниц на улице зелень и банку домашней соленой капусты, ещё один флакон «Смирновской» и фляжку минералки на запивку. Лузгин удивился, но деньги кончились, осталось полсотни мятым ассортиментом. Ну и ладно, задача выполнена, сам же этого хотел. «Но завтра – непременно Лувр!» – утешил себя застарелым анекдотом Лузгин и с легким сердцем пошел за Барановым.




ГЛАВА ПЯТАЯ


За лето Виктор Александрович сумел-таки достроить дачу. Коттеджем он ее теперь не называл даже мысленно: почему-то избегал этого слова, будто сглазить боялся, да и выглядел дом на фоне соседних особняков будкой сторожа. Правда, будкой кирпичной, ладной, с недостроенным вторым этажом из толстого сухого бруса, большой верандой с двойным остеклением по-городскому, водопроводом и теплым пристроенным к дому туалетом. С последним были опасения, что из выгребной ямы, отнесенной на десять метров от дома, будет пованивать, да и хлопот с откачкой не избежать, но успокоил сосед – рассказал, что уже третий год такой пользуется, нынче вот вызвал машину, открыли люк, а там пусто, всё в землю ушло, почва такая удачная. И запаха не было. Слесаренко сам ходил по соседскому дому, принюхивался: ничего, и на участке тоже не пахло. Яму делали из большого железного бака без дна, но с плотной крышкой, из дома к ней проложили фановые трубы. Рядом с туалетом Виктор Александрович наладил душевую, не пожалел денег на электрический компактный котел, и теперь в доме была теплая вода, а если расходовать бережно, то и горячая.

Вот только с камином у него не заладилось: жрал дрова с присвистом и почти не грел комнату. Тыльной частью камин выходил на веранду, но с той стороны кирпичи и вовсе были чуть тепленькими, нечего и думать, что прогреют веранду в морозы. Ему советовали потратиться и сделать в доме водяное отопление, благо котел уже есть, но он отказался: слишком похоже на город.

Виктор Александрович пожаловался соседу, и тот нашел и привел мастера-печника. На прошлых выходных они с мастером «подвесили трубу»; печник сказал, что труба сгодится. До сих пор Слесаренко с уважительным изумлением вспоминал, как лихо мастер решил проблему «подвески». Поначалу старик полез на чердак и примотал трубу к стропилам толстой веревкой. Виктор Александрович смотрел недоверчиво: разве выдержит, если снизу камин разобрать? Но старик взял молоточек, спустился на второй этаж и быстро вытюкал из трубы у пола по два кирпича, получились две дырки насквозь. Старик подобрал и сунул в дырки две толстые доски, а потом так же быстро обтюкал трубу по периметру, и она оказалась стоящей на досках на полу второго этажа. Мастер спустился вниз и от потолка разобрал камин по кирпичику, благодарно ругая халтурщиков-каменщиков, замешавших из жадности слабый раствор, и наказал Виктору Александровичу за неделю подвезти новых кирпичей и зачистить от раствора старые. Собирались класть печку в следующие выходные, но Слесаренко услали в Сургут, и он даже не знал сейчас, приходил ли мастер, что о нем подумал и придет ли снова. Спросил у соседа, тот печника не видел и ничего сказать не мог, но обещал заглянуть к нему в соседнюю деревню. Виктор Александрович хотел сам наведаться и извиниться, просил адрес, но сосед сказал: «Без меня всё равно не найдете, адреса нет, знаю дорогу по памяти».

Слесаренко сидел на веранде, устроившись на табурете возле верстака, и острым конусом молотка отколачивал с кирпичей налипшие бугры раствора. Дело шло легко, хвала шабашной скаредности; воистину, нет худа без добра.

На крыльце раздались шаги, негромкий стук в фанерную дверь веранды. Виктор Александрович, не вставая, глянул из окна, увидел две коротко стриженые черноволосые головы, смуглые нерусские лица, но не кавказцы – среднеазиаты, похоже. Стучал, видно, кто-то третий. Слесаренко поднялся, подошел с молотком к дверям.

– Здравствуйте, хозяин. – Невысокий жилистый мужчина, лицом похожий на актера Суйменкула Чокморова из «Седьмой пули», стоял на крыльце в полупоклоне. – Извините за беспокойство, хозяин. Можно вопрос задать, уважаемый?

– Задавайте, – сказал Виктор Александрович без приветствия.

– Вам рабочие не нужны, уважаемый?

– В каком смысле? – не понял Слесаренко. – Батраки, что ли?

– Зачем батраки, хозяин? – Мужчина сделал обиженно-гордое лицо. – Мы не батраки, уважаемый, мы строители.

– Таджикистан? – догадался Виктор Александрович, и мужчина печально и медленно кивнул. – Заходите, присаживайтесь.

«Чокморов» сказал в сторону на непонятном Слесаренко языке, вошел на веранду и притворил дверь без стука, сел на табуретку у входа, посмотрел на мусор в доме, строительный развал.

– Печку будем класть, – пояснил Виктор Александрович. – Другой работы, извините, уже нет.

– Спасибо, понимаю, – сказал таджик почти без акцента. – Баню сложить, сарай какой-такой построить, гараж для машины? Мы всё умеем, уважаемый. Можно кого спросить, целое лето работали, мы известный здесь, хорошо известный, люди спасибо говорят, я не обманываю.

– Что вы, я верю, верю!.. – Виктору Александровичу стало вдруг неловко, что он не может ничего предложить этому вежливому и, судя по всему, надежному человеку, и он спросил с фальшивой задушевностью: – Давно в Тюмени? Нелегко живется?

– Когда работа есть, хорошо живется, совсем хорошо. Ваши люди добрые, хорошие люди, в других городах не такие люди, ругаются, милиция зовут. Вот свердловские люди, совсем рядом, понимаешь, совсем другие люди, ваши люди хорошие. Сибир! – уважительно закончил «Чокморов».

– Вас как зовут?

– Сафар.

– А по отчеству?

– У наших отчества нет, не бывает. Как отец зовут – такой фамилия.

Слесаренко отметил, что с развитием разговора таджик всё больше путался в русской речи, стал проявляться акцент, а ведь первые фразы сказал совсем чисто – заучил, наверное, не в первый раз произносил.

– Что же домой не возвращаетесь? У вас там, по телевизору слышал, вроде бы помирились, договорились с оппозицией.

– Какой-такой договорились? – Сафар с укоризной поглядел на Виктора Александровича. – Какой-такой оппозиция? Мы кулябцы, они нас резали Бадахшан, Курган-Тюбе тоже резали, поезд остановили, на улицу выводить и стрелять автоматом. Я сын, дочь, жена под сиденье прятал, на сиденье русский сидели, их не трогали. Я паспорт прятал, мине лицо бил, говорил: «Куляб», я говорил: «Нет», – мине снова бил, не верил, потом бросал живой... Казахстан были, Оренбург были, Челябинск были, Свердловский были, теперь Тюмень два года уже.

– А где живете?

– Стройка живем. Сарай живем, гараж живем, баня живем. Потом новый стройка живем.

– Но вы зарегистрировались, я полагаю...

Сафар напрягся, и Виктор Александрович быстро продолжил:

– Нет-нет, не подумайте, я о другом. Ну, статус беженца, он же дает льготы определенные...

– Какой-такой льготы... Один милиция. Нормальный работа нет, никто не хочет беженец, боится беженец, говорит: «Вам нет работа». Наш на улица сидит, деньги просит, милиция ругается: «Уходи!», цыган говорит: «Уходи, резать будем!». Я такой жизнь не люблю. У меня рука есть, у меня другой рука есть, мы бригада хороший, три человека, люди спасибо говорят, я не обманываю, хозяин.

– И рад бы, да ничем помочь не могу, – вздохнул Слесаренко и поднялся. Сафар тоже вскочил, огляделся в последней надежде.

– Давай «вагонка» набить, красиво будет, один день все сделаем, мало денег совсем...

– Спасибо, но это уже я сам, – потверже сказал Виктор Александрович.

Таджик поклонился молча, не поднимая глаз.

– До свидания, уважаемый. Храни вас Аллах.

– Не хотите ли чаю? – стыдливо спросил Слесаренко.

Таджик улыбнулся и вышел с поклонами, на улице сказал что-то резко и коротко, три черные стриженые головы проплыли вдоль окон веранды и исчезли. Виктор Александрович швырнул молоток в угол – так и просидел с ним весь разговор, – включил в розетку чайник. За окнами начинало темнеть, скоро свет зажигать, на ночь греть отопитель...

Из Сургута Виктор Александрович прилетел в воскресенье к вечеру: с утра мучил следователь, как будто мало ему было субботнего терзания до полуночи, да Слесаренко и сказать-то ему ничего полезного не мог. Вошли в подъезд, стреляли сзади, он никого не видел в темноте...

Тогда он стоял на коленях с минуту, показалось же – вечность, а может, и не минуту даже, а несколько секунд, пока нашарил шапку и выскочил наружу, зачем-то побежал к машине и стал дергать запертую дверцу. Сработала и завыла сигнализация, потом из подъезда с криком вылетела Танечка Холманская. Они вдвоем тащили волоком Колюнчика в квартиру (следователь сказал, что зря, не надо было делать этого), Колюнчик был страшно тяжелый; он лежал на спине посреди комнаты, Татьяна звонила в милицию и «скорую», Слесаренко пошел на кухню выпить воды, его мутило, и увидел накрытый к вечернему стол на троих – кулагинский сюрприз.

Приехали врачи и милиция – врачи намного раньше, да что толку, – набилось в квартиру невесть откуда взявшееся множество людей. Следственная бригада – парни в штатском – быстро всех разогнали, остались лишь он и Татьяна. Был, кажется, танечкин муж, но ушел с понятыми после составления протокола. Кулагина увезли. Следователь по имени Евгений Евгеньевич всё спрашивал и спрашивал, Виктор Александрович отвечал односложно, а следователь писал в блокнот его ответы почему-то долго и старательно. Куда больше говорила Холманская, очень много знала про Колюнчика, и это неприятно удивило Слесаренко.

Приезжал некто из городской мэрии, с ним знакомый референт, предлагали транспорт до гостиницы, Слесаренко отказался. Когда злые сыскари закончили свое и доложили – никаких следов, все затоптано стадом сочувствующих, – старший по группе Евгений Евгеньевич попросил поутру быть в гостинице: если Виктор Александрович ещё понадобится, ему позвонят и подъедут.

И вот все ушли; сидели вдвоем в грязной комнате. Татьяна в красивом синем платье и туфлях принесла ведро, мыла полы большой тряпкой, подоткнув куда-то внутрь подол, елозила тряпкой и плакала. Слесаренко сказал: «Хватит, Таня, не надо», – и она ответила, разогнувшись и убрав запястьем волосы со лба: «Как не надо? Надо».

Таня упятилась с ведром и тряпкой в прихожую, потом в ванную. Вышла причесанная, в оправленном платье. Слесаренко встал с дивана и сказал:

– Пойдем на кухню.

Молча выпили водки, не чокаясь. Виктор Александрович предлагал Танечке коньяк, она только поморщилась.

– Когда мы шли к подъезду, Коля сказал: «Будет сюрприз». Это он про тебя говорил, Таня.

– Мы так хотели... – сказала она и разревелась снова.

Убирала слезы пальчиком, дугой утирая от переносицы к виску, пока Слесаренко не догадался предложить ей платок.

Хотелось и уйти отсюда, и остаться.

Выпили ещё раз, в Колюнчикову память. И тут безо всякой на то причины и связи, как это бывает только и только у женщин, она сказала:

– Если б ты знал, как я тебя любила, Витя, как я тебя любила!.. Я даже ребенка от Холманского родила поэтому.

– Я тоже любил тебя, Таня, – осевшим голосом произнес Виктор Александрович.

Она посмотрела на него без улыбки.

– Зачем же врать, Витя. Не надо. Сейчас уже не надо. Сейчас я тебя тоже не люблю, как раньше. Столько лет... Переболела.

– Ну и слава богу, – сказал Слесаренко.

Вышло с явной обидой, не готов был услышать такое, самолюбие мужское проклятое подвело, вот и раскрылся, слюнтяй.

Таня услышала, тронула губы улыбкой.

Вот так оно и начиналось, с глаз и губ, потом руки, колени и плечи, и вся она, где угодно: в кабинете и машине, вонючей спортзаловской раздевалке, тюменской гостинице (партийно-комсомольский актив), у нее дома и у него дома, если везло; на острове под комарами и в палатке ночью под дождем, в одном спальнике. И всегда был готов, сердце прыгало в нетерпении, а в голове было пусто, как в поле, и ни одной даже мысли о том, что же он, Слесаренко, делает с этой женщиной, и как она будет жить дальше без него, и что это будет за жизнь.

Он спросил:

– Как в семье, всё нормально?

– Что за дело тебе, Витя, до моей семьи?

– Ну, знаешь ли... – одернул ее Слесаренко. – Зачем же так? Это несерьезно. Ты хорошо выглядишь, кстати, молодец.

– Скажешь тоже. Растолстела безобразно. Мужу не нравится, заставляет спортом заниматься. А ты как с любимым волейболом, забросил или нет?

– Какой тут волейбол! – сказал Виктор Александрович.

В управленческой сборной команде Татьяна была единственной женщиной, играла распасовщика, и играла хорошо. У нее был очень легкий пас, мяч висел парашютиком, Слесаренко вваливал по нему от души, пробивал «до пола», что ценилось знатоками среди игроков и зрителей. На длинный навес женской силы не всегда хватало, и мужики в азарте ругались на Татьяну с матерками, но любили с ней играть и берегли, как дочь полка. Когда Виктор Александрович с ней сошелся, в мужской раздевалке ему чуть не помяли морду – на волейболе начальников нет, но вошла Татьяна, взяла Слесаренко за руку и увела в свою раздевалку, пустую. Этой темы больше не касались. «Красавыца, спартсмэнка, камсамолка!» – голосом Этуша из «Кавказской пленницы» любил говаривать ей Виктор Александрович.

– Вот ты с ним всю жизнь проработал, Витя, а не знал, каким человеком был Коля.

– Ты не права, – сказал Виктор Александрович. – Я его очень ценил. Я без него как без рук был.

– Это точно: как без рук, – осуждающе согласилась Танечка. – Ты им всю жизнь заслонялся, Витя. Тебя почему в коллективе любили? Потому что всё плохое ты на Колюнчика сваливал. Наряды урезать, на трехсменку перевести, когда объект горит, уволить кого, в профкоме из-за квартир поругаться – всё Колюнчик ведь, а ты любил премии на праздники выдавать. Разве не так, Витя?

– Так, я согласен. Но ты пойми одно, Таня, если до сих пор не поняла: с людьми по-другому нельзя. У них должен быть добрый начальник и злой начальник, тогда они будут бояться злого и слушаться доброго. Ты никогда не задавала себе вопрос: у нас и кадры были, как везде, и снабжение не лучше, и зарплата не выше, а строили мы больше других – почему? Вот то-то. А Колюнчик, между прочим, все прекрасно понимал, у нас с ним разногласий по этому вопросу никогда не было.

– А ведь он добрый был, – сказала Танечка.

– Разве я спорю?

– Не понимаешь... Ты тоже добрый, Витя, и очень сильный, я тебя за это и любила. Но ты не видел, ты ничего никогда не видел, понимаешь?

– Нет, – сказал Слесаренко.

– Ну как объяснить тебе... Понимаешь, ты... ты всегда слушал себя, то, что ты хочешь, вот прямо сейчас. Мне все нравилось, что ты делал, это правда, Витя, но я была просто рядом ну... ну, как Коля, понимаешь?

– Глупости.

– Да не глупости, Витя... Сначала мне даже нравилось, что я никогда не знала, что ты сделаешь через минуту, куда позовешь... Ты всегда слушал только себя, – повторила она. – Коля был другой. Он на человека смотрел и понимал, чего тому хочется: может, не в койку, а в кино, или наоборот.

– Ты с ним спала, – уверенно сказал Слесаренко.

– Угу.

– Как банально...

– Угу.

– И когда? Ещё при мне?

– Ударить бы тебя по твоей милой морде, Витечка... – Она сложила ладошки пятками и опустила туда лицо. – Дай сигарету, пожалуйста.

– Что-то новое, – сказал Виктор Александрович. – И давно?

– Угу. Спасибо...

Он протянул через стол горящую зажигалку.

– Спасибо... Когда ты уехал, твой любимый коллектив чуть меня до петли не довел. Нет, не думай, про петлю это так... Смотрели презрительно-презрительно, даже с комсомола сняли. Я в техотделе инструктором по технике безопасности работала: ты же знаешь, Витя, что это за работа, почти пенсия. Никому не нужна, всем мешаю... Тут Виталик заболел, ну, сын, ты разве не знал, как зовут? Да ладно, не красней, уже вырос, весь в Холманского. И я почти полгода с ним дома просидела. Хотели уволить, но по закону нельзя, не вышло, ещё была молодым специалистом, срок не кончился – сколько там лет, не помню, молодых специалистов, значит, увольнять нельзя. И тут Коля, он при новом начальнике ещё крепко сидел, ну, пока тот не освоился, и Коля, значит, забрал меня к себе в снабжение. И все сразу заткнулись, понимаешь... Даже Холманский. Такие вот дела получились, Витя. Я Коле очень благодарна. Он потом в Когалым уехал, но у меня уж все нормально стало. Виталик в садик пошел, я пошла на курсы бухгалтеров, потом на экономический заочно, теперь вот зам начальника по экономике и планированию. Мы же акционировались, у нас теперь АО, мы теперь крутые...

– Что же вы, крутые, так здание-то запустили? В актовом зале ещё мои стенды висят, срамота. Денег, что ли, нету на ремонт?

– Нету, – просто сказала Татьяна. – Мы же теперь все расходы собранием утверждаем. Научился народ свои рубли считать, начальник.

Она сидела перед ним: взрослая, умная, чужая, другие прическа, фигура, лицо, но прежние глаза и губы, когда не щурилась и не кривилась бой-бабовской нехорошей усмешкой.

– Что там у вас за история с ветеранами? – спросил Слесаренко, показывая, что он «в курсе» – Как можно так с людьми поступать? Никогда не думал, что Горбенко, например, на такое способен, мне Коля рассказывал.

– Ну как же, – сказала Татьяна, – ведь Горбенко твой любимчик, твоя гордость, твой орденоносный каменщик, Витя. Как ты из него Героя делал! Да не сделал, не дали ему Звезду.

– В обкоме зарезали. Они тогда этого, из Вартовска, тащили.

– А ты тащил Горбенку. Все же видели, Витя, как ты ему ходовые объекты подсовывал, где можно «кубы» гнать. Помнишь, когда у них на детском садике кирпич кончился, ты же снял Валеева с ГП-8 и поставил туда Горбенко. Они метраж давали, а валеевские сидели на актировании, а как кирпич подвезли, ты все опять переиграл.

– Такое было время, – сказал Слесаренко.

– Угу.

– Зачем ты мне мстишь, Танечка? И за что?

– Глупый ты, Витя. – Она улыбнулась далекому. – Хочешь сейчас? Или старая? Опять краснеешь...

– Какая ты старая, ерунду городишь. Ты же меня... – не мог вспомнить! – ...вон на сколько моложе. Это я уже старый, никому не нужный... – Он заскулил под Паниковского: – Я старый, немощный, девушки меня не любят...

– Ну да, рассказывай, – голосом ревнивой жены сказала Танечка. – А как же эта твоя артисточка-хористочка?

– Господи! – ахнул Слесаренко. – Вы-то здесь, в Сургуте, откуда что знаете?

– Ты у нас, Витя, человек заметный. Ну и как она?

– На тебя похожа.

– Опять врешь.

– Нет, не вру, Таня. Вот только сейчас об этом подумал и понял.

– Значит, тебе просто нравится определенный тип женщин, только и всего, Витя, не говори лишнего.

– Это не совсем так, – сказал Виктор Александрович и вздрогнул от телефонной металлической трели, и как-то сразу стал чужим в этой квартире, чужим и ненужным. Звенело в комнате, Танечка сказала: «Это Холманский», – и унесла туда свое синее платье.

Танечкин муж приехал на «Жигулях» и довез Слесаренко, как тот ни отпирался, до самой гостиницы. Танечка сидела в машине сзади, а Виктор Александрович рядом с водителем. Когда прощались, он почти не обернулся, сказал в салон: «Спасибо. Доброй ночи». Холманский кивнул и уехал.

Рано утром позвонил следователь, просил о встрече. Снова уселись напротив: Евгений Евгеньевич в кресле, Слесаренко на гостиничной койке, словно на камерных нарах – было такое неловкое чувство. Следователь по третьему разу задавал одни и те же вопросы, только строил их по-другому, как бы ходил вокруг и трогал пальцем, искал, где мягко и можно надавить. Виктор Александрович озлился наконец и в лоб спросил следователя, чего тот добивается: уж не признания ли, что это он, Слесаренко, самолично застрелил Кулагина?

– Да что вы! – Евгений Евгеньевич даже расстроился от слесаренковской мнительности. – Зачем же вы нас за дураков держите, Виктор Александрович. К вам никаких претензий. Но откровенность за откровенность: у нас есть один простой вопрос, на который мы никак не можем ответить.

– И что это за вопрос?

– Очень простой вопрос, я уже говорил: почему вас не пристрелили тоже.

– Шуточки у вас, однако, Евгений Евгеньевич, – сказал Слесаренко с неодобрением. Следователь пошевелил большими пальцами в носках – разулся при входе в номер, – и захлопнул блокнот.

– Совсем не шуточки, Виктор Саныч. Судя по всему, в подъезде работал профессионал, а профессионалы свидетелей не оставляют и уж вовсе никогда не вступают с ними в разговоры. Такого не бывает.

– Может быть, он знал... кто я? Ну, не стал создавать себе лишних сложностей.

– Вы меня простите, Виктор Александрович, – сказал следователь очень вежливо, – но для настоящего киллера и министра шлепнуть – не проблема. Ещё раз прошу понять меня правильно.

– Я понял, – сказал Слесаренко. – Это вы меня извините за глупость. А насчет разговора... Он ведь сказал всего две фразы. Ну, чтоб не суетился и сидел. Я вообще ему ничего не ответил, растерялся...

– В этом нет ничего удивительного.

– Да нет, было что-то... – Виктор Александрович потер лоб ладонью. – Он какую-то странную фразу сказал, я ещё подумал: почему? Да, вот что, правильно, я вспомнил. Он сказал: «Сиди монахом». И я подумал: почему монахом? Как-то странно...

– Повторите ещё раз, пожалуйста.

– Он сказал: «Сиди монахом».

– И вы только сейчас это вспомнили?

– Нуда. Как-то вылетело...

Следователь раскрыл блокнот, чиркнул там коротко и снова закрыл, посмотрел на Слесаренко долгим и беспричинно встревоженным взглядом.

– Ну вы и везунчик, однако. Можете теперь ещё один день рождения справлять – первого, да? – ноября. Да, сегодня второе, вчера было первое... Ну, я вас поздравляю!..

– Вы о чем? – не понял Слесаренко.

– Все очень просто: он принял вас за водителя. За рулем ведь вы сидели, да? И в подъезд зашли вслед за Кулагиным, были в шапке, в куртке кожаной. И фигура у вас похожа... М-да, ситуация... Дело в том, что у водителя фамилия Монахов. Вот он и сказал вам: «Сиди, Монахов».

Слесаренко помолчал, чувствуя в спине накативший холод.

– А почему водителя не убили? Я хотел сказать... Ну вы поняли...

– Монахов, водитель Кулагина, является двоюродным братом местного авторитета Горелого. Кулагин и взял его на работу в качестве «крыши». Сам-то Монахов чистый, в делах не завязан. Так, лентяй, но помешанный на иномарках, любит поездить красиво, машину содержит, как девку хорошую. Иногда по просьбе брата передает кое-что, но не бандит, пушками не балуется, хотя и носит, положено как телохранителю, но здесь всё путем, есть разрешение, есть... Ну вот теперь всё складывается, теперь все складывается.

Евгений Евгеньевич просвистел сквозь зубы нечто игривое.

– Вы когда улетать намерены?

– Да первым же рейсом, какой будет. Мне здесь больше делать нечего.

– Вот и правильно. Сейчас я вызову парней, вас отвезут в аэропорт и отправят через випзал, проводят прямо к самолету.

– Это лишнее.

– Нет, не лишнее. Наверняка уже поняли, что ошиблись. Я почти уверен, правда, что ничего предпринято не будет, но тут есть команда беспредельщиков, могут быть и они, кто знает, лучше не рисковать – эти лупят по толпе из автоматов.

– Вас послушать – не Сургут, а Чикаго какой-то!

– А вы и послушайте, это полезно.

– Что же вы их всех не посадите?

– А зачем? – Евгений Евгеньевич потянулся к телефону. – Здесь выход через что, или прямой?.. Пока они друг друга валят, нам даже интересно.

– Вы же сказали – по толпе...

– Ну да. Вошли в кабак и палили от пуза.

– Там же люди!

– В ночных кабаках людей нет.

– Это очень опасная философия, – убежденно сказал Виктор Александрович. – Похоже, вы не замечаете, как сами становитесь похожи на тех, с кем воюете.

– Это вполне закономерно, – ответил Евгений Евгеньевич. – Читали в юности у Шварца?

– Я много чего читал, – Слесаренко замолчал демонстративно, но следователь уже давил кнопочки на аппарате, так что звучной паузы не вышло. Откомандовав, следователь предложил:

– Перекурим на дорожку? Или вы в номере от дыма воздерживаетесь?

– Все равно уезжать, – сказал Виктор Александрович. Он и в самом деле почти никогда не курил в номерах.

– Это хорошо, что вы вспомнили про Монахова, – сказал Евгений Евгеньевич, отмахивая дым ладонью. – Это нам существенно облегчит жизнь. По всему выходит, работал местный, хорошо знающий и Горелого, и братца его двоюродного. Гастролер бы шлепнул не раздумывая. Нет, вы молодец, Виктор Александрович. Мы ведь уже на братьев Шуткиных косили, есть такая дикая бригада в Вартовске, с удовольствием работают на выездах. Не слышали о таких? О-о, лихие ребята! В девяносто пятом году они, братцы, Джамала завалили, четверых прямо в офисе ухайдакали, потом вышли на улицу и джамаловского водителя прямо через стекло: шлеп!.. Чеченцы в Вартовске их «вне закона» объявили: мол, каждый уважающий себя чеченец обязан их кончить прямо на улице, если увидит. Тогда Шуткины ещё четырех кавказских авторитетов завалили. Совершенно дикая команда, но бандиты нормальные.

– Что значит нормальные?

– А без понтов, у них всё на поверхности.

– Так почему же их не арестовывают?

– Это Вартовску вопрос, а не нам.

– А вам? Вы бы мне про своих местных бандитов рассказали.

– Эге, – рассмеялся Евгений Евгеньевич. – Про своих скучно. Конспирация, так сказать, в интересах следствия. Вот будете в Вартовске, спросите местных сыскарей – они про наших сургутских бандитов вам такого понарасскажут, хоть книгу пиши. Ну что, начнем собираться?

– Ах черт! – Виктор Александрович досадливо поморщился. – Забыл командировку отметить.

– Не беда, заедем в управление, поставим нашу печать.

– Это, знаете ли, как-то не очень – командировку в милиции визировать.

– А мы не милиция, – сказал следователь.

– Час от часу не легче... Я что, организованный преступник?

Евгений Евгеньевич сжал левый кулак и резко поднял его к плечу.

– Рот фронт! Долой коррумпированную власть! Банду Ельцина под суд! Хорошо, я распоряжусь, вам отметят здесь, в гостинице.

– Спасибо за заботу. – Виктор Александрович не очень любил, когда последнее слово в перепалке доставалось другому. – Нет, прав Задорнов: надо милицию и бандитов поменять местами, и в стране сразу наступит порядок.

– Согласен. Только Задорнов, простите, говорил не про милицию. Он о властях и о бандитах говорил.

– Вот как? – удивился Слесаренко. – Тоже интересная комбинация.

– Ещё какая интересная, – согласился следователь. – Да, Виктор Александрович! Если в ближайшее время в Тюмени наши люди вас слегка побеспокоят, вы уж не обессудьте, прошу вас. Служба!

– Что толку, – роясь в поклаже, заметил Слесаренко. – Все равно ведь не поймаете. Вон Листьева убили – и что, хоть бы что.

– Ну, Кулагин – не Листьев, здесь всё намного проще.

– Вы так полагаете?

Виктор Александрович захлопнул «дипломат», проверочным взглядом окинул комнату.

– Черт побери, бритва!

Когда вернулся из ванной, не удержал язык и спросил следователя:

– Скажите, Евгений Евгеньевич, вот так, без передачи, мне это важно: Кулагин на самом деле был связан с криминалом или это так, бабские сплетни! Вы понимаете, мы много с ним работали, почти друзьями были...

– Ну, если «почти»... – Виктор Александрович на миг обжегся стыдом. – Ваш Колюнчик давно уже ходил по краю. Сам он, конечно, не вор, не бандит, но работа у него была... Очень скользкая. Специалистов такого рода рано или поздно убирают – если не чужие, так свои.

– «Он слишком много знал»?

– Чем истина банальнее, тем она вернее, увы.

Слесаренко уже раздражала в Евгении Евгеньевиче эта его смесь профессиональной «фени» и показной какой-то начитанности. «Такой может ударить на допросе, но потом обязательно извинится, – решил про себя Виктор Александрович. – А потом снова ударит».

– Я готов, – сказал Слесаренко.

Евгений Евгеньевич вывел его в коридор, именно вывел, и вел до крыльца, до машины. В армии он сиживал «на губе», главным образом за самоволки; «губарей» выводили из камеры в нужник и обратно, и ему было знакомо это ощущение конвоира за спиной.

В самолете он достал из чемоданчика и внимательно перечитал подписанный Сидоровым договор о финансировании университета. Составлено правильно, чин по чину, указаны сроки поступления денег. Два листочка бумаги с печатями придавали хоть какой-то практический смысл этой странной сургутской поездке. Виктор Александрович понимал, что цепляется за них как за соломинку: «Не хотел же ехать, чувствовал, что зря...».

В Тюмени уже знали.

И водитель, неожиданно встретивший Виктора Александровича у проходной аэропорта (не звонил же, откуда известно), и большеглазая от внутреннего страха и какая-то похудевшая сразу жена, и секретарша Танечка (опять это имя, а ведь раньше не обращал внимания, слава богу, совсем не похожа), и коллеги по службе, и мэр, и друзья из строителей, и местные органы (звонил зам начальника, в извинительной форме выражал сочувствие, бодро обещал найти и покарать), но во всех разговорах и взглядах присутствовал некий едва уловимый подтекст, будто Слесаренко был не жертвой происшествия, пусть и не пострадавшей физически, а тайным прямым соучастником.

Эта догадка усилилась, когда ему предложили взять отпуск на пару недель и отдохнуть. Намекали, что статус доверенного лица одного из кандидатов в губернаторы не очень легитимно совмещается с исполнением государственной службы; дескать, нет ли здесь повода для обвинений в использовании служебного положения. Виктор Александрович понимал, что – туфта, по закону совсем не обязан, просто выталкивают абы что, честь мундира, страхуются на всякий пожарный, отстраняют на время следствия. Ну и черт с вами.

Он в тот же день написал заявление и к обеду приехал домой, переоделся и стал собираться на дачу. Позвонил Вере в школу. Жена засуетилась, хотела поехать вместе, но Слесаренко сказал ей про стройку и развал, обещал прибраться и позвонить ей назавтра от соседа: пусть, мол, тогда и подъезжает. Договорились, что сын привезет Веру завтра к вечеру, после работы, а потом заберет утром; может, и сам захочет вернуться в город, как знать.

Проезжая мимо, глянул на бывший кротовский особняк. После того случая банкир продал его наскоро кому-то из крутых, купил себе большую квартиру в центре. Говорил при редких встречах, что «помещиком» более быть не желает – не судьба, видать, ну и ладно...

Слесаренко содрогнулся, уразумев с пугающей ясностью, что вот уже дважды за этот быстрый год он вполне мог бы стать неживым.

Мысли о возможной, как выяснилось, в любой момент и неизбежной когда-то смерти посещали Виктора Александровича не часто, но, в силу наступивших лет, отчетливо. Он не был человеком верующим и даже не знал, был ли в детстве крещен – спросить некого, спросить уже было некого, – и грядущее его исчезновение беспокоило душу страшащим незнанием: как же гак? Всё будет, а меня не будет. Он понимал, что миллиарды людей тысячи лет задавали себе этот банальный и жуткий вопрос, и знал, что даже в математике ноль равен бесконечности, и единственная форма вечности есть вечное небытие, и когда спал без снов, не чувствуя себя и мира, получалось – на время умер, для спящего столетье – один миг... Уже давно нет родителей, они никогда не видели и не увидят правнука, и он тоже не увидит своего, но первое было естественным – он свыкся, второе – невозможным и несправедливым. Как же так? Нельзя же так...

В подполе, за мешками с картошкой, были спрятаны две бутылки водки для печника – отметить окончание работы. Он решил по приезду тяпнуть стаканчик, но выругал себя за слабость и в подпол не полез: взял молоточек и обтюкивал кирпичи, пока не пришли таджики.

Совсем стемнело. Он зажег лампу на веранде, мимоходом подумав с неприязнью, что сейчас на свет принесет кого-нибудь, а хотелось побыть одному. Рано или поздно зайдет сосед Никитич, это неизбежно: видел и знает, что здесь, главное – не вязать себя разговором и не пить, тогда он пробудет недолго.

Готовые к работе кирпичи стояли у стены ровными стопками. Слесаренко взял веник и вымел с пола мусор, подобрав и положив на место брошенный им молоток. Закипел чайник. Виктор Александрович взял пластиковый легкий стакан «быстрой» корейской лапши, отлепил крышечку и залил содержимое кипятком, накрыл стакан кухонным полотенцем. Достал из сумки пол-батона вареной колбасы, отрезал толстый ломоть, съел его без хлеба – забыл, дурень, взять из дома, и заварил два пакетика чаю в большой эмалированной кружке. Лапша поспела, Слесаренко выглотал ее, цепляя вилкой в бульоне, потом выпил и сам бульон, похожий на суп, и теперь хлебал крепкий чай, обжигая губы раскалившейся кружкой: керамика лучше, не так греется, зря заварил в железяке.

По стеклу веранды граблями застукали пальцы.

– Э, Александрыч!

– Заходи, Никитич! – позвал Слесаренко.

Сосед был постарше лет на пятнадцать, если не двадцать, давно уже на пенсии: оплывший, но по-дачному крепкий старик, из какого-то ОРСа, по сей день жил в достатке, руками всё умел и молчал о политике, что было по душе Виктору Александровичу, но Никитич отыгрывался на другом: на молодежи, бичах и инородцах. Молодежь Никитича не уважала и вообще жила неправильно; бичи грабили и поганили его дачу; нерусские же, как выражался старик, «засрали город» и наполовину скупили его: «Скоро нам, русским, жить будет негде». Никитич помогал Виктору Александровичу частенько и с охотой, особенно по столярному делу: тут был вообще незаменим, но даже сквозь зажатую в губах, по-плотницки, дюжину гвоздей умудрялся докладывать Слесаренко, какую новую базу захватили «черные», какой магазин отняли у русских и как не пробиться простому крестьянину на оккупированный кавказцами рынок. Виктор Александрович страдал от этих разговоров. Головою он понимал, что старик по большому счету не прав и с ним надо спорить, надо доказывать, национализм неприемлем интеллигентному человеку, но с унылым раздражением вынужден был признаться себе, что не находит в душе искренних аргументов, наоборот: был резонанс.

– Что, к тебе таджики приходили, Саныч? – спросил старик, входя и озираясь.

– Работу искали.

– Дело ясное... Хорошая бригада, я тебе скажу, – уважительно произнес Никитич к изумлению Виктора Александровича, продлившемуся, однако, весьма недолго. – Но ребятня ихая... Вон у Ракитина жили – второй этаж ему делали и баню, – так, блин, четыре банки варенья из подпола сперли. Точно они, кто же ещё, но упрямые, блин: Сафар их палкой бил, когда ему сказали, – молчат, сволочи. Такие вырастут – точно всех перережут. Не, дикий народ...

– Может, это и не дети вовсе... Может, бичи залезли.

– Тем более. Живут на даче – обязаны сторожить. Да и на хрен бичам варенье? Нет, точно пацанва. А работники хорошие, врать не буду. Особенно Сафар. Знает дело мужик, хоть не русский.

– Хотите чаю, Никитич? – предложил Слесаренко. – Ещё горячий.

– Чай – не водка, много не выпьешь...

– Извини, Никитич, пустой приехал. Нездоровится что-то.

– Дык как раз в самый раз бы... Хочешь, свою принесу? Пробьет до жопы, вся бацилла разбежится, блин.

– Нет, спасибо. Давление!

– Раз давление – и чай не надо, вредно. Брусничный лист завари, дам, лимон покушай. А химию – на хрен ее, Саныч. Да-а, мою косорыловку тебе тоже нельзя, жалко...

Старик делал на спирту адскую смесь по названию «косорыловка», добавляя туда растворимый кофе и черт знает что ещё, градусов было выше крыши и вкус приятный, но валило с ног полу-стаканом.

– Отдыхать будешь? – спросил старик. Виктор Александрович замялся, не зная, как правильнее ответить.

– Поработать бы надо, – произнес он не слишком уверенно, и Никитич сказал:

– Так давай поработаем. Что надо-то?

– Да вот «вагонкой» стены обить.

– С этим не спеши, Александрыч. Печку закончим – всё по чистому заделаем, подгоним.

– Но ведь здесь же, на веранде, можно, и в комнате – та, дальняя, стена...

– Это можно, – согласился Никитич. – Где у тебя «вагонка»-то? Давай подавай. И, это, струмент покажи.

Пилу слесаренковскую Никитич забраковал, молоток тоже и пошел в свою дачу за собственными, наказав Виктору Александровичу подготовить тем временем доски. Слесаренко влез по лестнице на второй этаж и стал опускать в узкий люк – хотел ведь пошире, почему не сделал? – опасно прогибавшиеся на излом тонкие плахи «вагонки». Старик вернулся и «вагонку» забраковал тоже: кривая, плохо струганная, фигурные фаски обломаны кое-где по краям.

– Чего не спросил? – сердито сказал Никитич. – Брезгуешь стариком? Ладно, молчи.

Никитич замерил рулеткой внешнюю стену веранды, просчитал окно, потом разметил и отпилил сам по размеру первую крайнюю доску.

– У тебя стена неровная, в тот угол кверху забирает. Сейчас возьми вторую, прикинь с первой и дай припуску на два полотна ножовки. И как дальше пойдешь, так на два запила и припускай, будет ровно.

– А зачем? – возразил Слесаренко. – Наверху филенкой, внизу плинтусом закроем, будет ровно.

– Сразу видать, что у тебя фамилия слесарная, не плотницкая, – со вкусом сказал старик. – Можно, конечно, и по-твоему сделать, никто не заметит, это верно. А вот если сделать все правильно, не ленясь, то ты смотреть будешь сам и знать будешь, что у тебя и внутри все хорошо сделано, понял?

– Понял, – сказал Слесаренко.

– Ничего ты не понял. Давай пили, «примерок».

Сосед именовал Виктора Александровича «примерком» нечасто, лишь в минуты определенной духовной близости, проявлявшейся иногда за столом, но чаще в работе, где у Никитича было явное преимущество не только в возрасте и опыте. Слово это расшифровывалось просто и не слишком обидно: человек при мэре, «примэрок», но через мягкое «е» – сопротивление русской фонетики.

Работали они неспешно и заканчивали стенку уже в сплошной темени за окном. Старик все чаще поглядывал наружу с видом озабоченного сторожа, наконец не выдержал и сказал:

– Тут, это, Саныч, у меня дача на одном замке, а темно уже...

– Так и хорош, Никитич, на сегодня. Стену сделали – и за это спасибо. Иди, Никитич, а я тут приберу.

Старик собрался скоренько, но выдержал характер и на пороге уже долго осматривал выполненную работу, цыкал языком, водил по потолку глазами.

– Ты во скоко встаешь завтра, Алексаныч?

– Спасибо, Никитич, у тебя своих дел по горло.

– Какие у меня дела, Саныч? Мои дела уже все переделаны. Этим летом на третий раз баню переложил, котел снова менял, не нравится. Ну всё, я побег. Махни завтра, как встанешь.

– Спокойной ночи, – сказал Слесаренко, и Никитич исчез в темноте, быстрые шаги отхрупали гравием за окном веранды, пришла будильничным стуком из комнаты гнетущая негородская тишина.

Он собрал обрезки «вагонки» в специальный растопочный ящик, вымел начисто пол и понес мусор на улицу к большому железному баку, темневшему косо на краю участка возле соседских плодовых деревьев, редкими вениками царапавших осеннее близкое небо. У соседа горел свет, но самого видно не было в окне: улегся, наверное, по-стариковски, а вот Слесаренко спать не хотелось, и он вернулся в дом, надел старую болоньевую куртку, лыжную шапочку, запер дверь на веранде, вышел на узкую улицу и двинулся по ней в сторону ближней рощи, за которой было и озеро и рыбацкие мостки, где Виктор Александрович любил сиживать летними вечерами, когда ветром с озера разгоняло комаров. Уже на полдороге он вспомнил про забытые на столе сигареты, но решил не возвращаться: потерпит, подышит на ночь свежим воздухом. Но когда пришел на берег, сел на стылые влажные доски, спустив ноги к воде, и вспомнил Колюнчика и Танечку Холманскую, и глупый ее шепот кто услышит? – когда одевались в прихожей, за окнами сигналил подъехавший муж, и Танечка сказала: «Запомни, Витя, ты у меня как свет в окошке, на всю жизнь», – курить захотелось до сухости в горле. Ну почему, почему люди так любят говорить ненужные слова! Слесаренко тогда промолчал, лишь улыбнулся неискренне и виновато, а сейчас вспомнил об этом с запоздалым и таким же ненужным раскаянием. Что он мог ей сказать? Ничего.

Кулагина было жалко. Любой человек мог погибнуть, случайно или по чужому умыслу, но вот эдак в подъезде, в затылок два раза, как бродячую собаку!..

Слесаренко видел в детстве, как стреляли приблудных собак. Была кампания, по городу ездили в грузовике мужчины с ружьями, заходили во дворы и стреляли. По радио объявили с утра, чтоб до полудня держали детей по квартирам. Они с другом бегали от окна к окну, всё ждали когда. И наконец-то серый грузовик приехал к ним во двор, мужчины с ружьями полукольцом пошли к помойке, три собаки рванулись оттуда в одну сторону, спина к спине, как в упряжке, глупые, надо бы веером, люди с ружьями стреляли навскидку, чуть ли не под ноги друг другу, и потом ругались матом и замахивались весело, закуривали папиросы, совсем не глядя на лежащих между ними убитых маленьких собак. Люди никого не убивали, люди делали работу – им платили поштучно. Вот и за Колю Кулагина кто-то умелый и смелый получил уже свою зарплату или получит вскоре, и проверит, полна ли сумма, спрячет деньги в карман и пойдет жить и убивать дальше, совершенно безразличный к обрываемым жизням безразличных ему незнакомых, ненужных людей.

«Если б ты забрал Колюнчика с собой...».

Как ни странно, но Виктору Александровичу стало легче, когда он признал свою вину в смерти Кулагина. Было очень покойно ему сидеть вот так, в темноте, замерзшим задом на мокрых досках, и терзать себя сладостной болью вины, представляя, как всё могло случиться по-другому. Был бы сейчас Колюнчик на месте Чернявского, командовал трестом, владел бы самолично «гусаровской» базой, они приезжали бы туда с Оксаной... «Мерзавец», – сказал про себя Слесаренко.

Подтянув ноги, он неуклюже поднялся на мостках и зашагал к берегу, опасливо проверяя весом пружинившие доски. Поднялся на берег и в створе своей улицы свернул направо, к дому сторожа, где был телефон. Набрал городской номер и позвонил; знакомый сторож понятливо вышел в сени и возился там, пока Виктор Александрович говорил по телефону.

В своем доме он взял сигареты и спички и неспешно отправился к выезду из «городка», времени было с избытком. Он сказал ей по телефону: «Встречу на повороте».

Слесаренко миновал въездные столбы с указателем и вышел на обочину шоссе, где было ветрено и холодно, как на озере. Внутри «городка» дома и деревья гасили сквозняки своим густым лабиринтом. Он выкурил кряду две сигареты и уже закуривал третью, когда приближавшиеся фары на шоссе замедлили движение и полоснули в сторону.

– Здравствуй, – сказал Слесаренко.

– Ой, как холодно, – ответила Оксана.

Он ничего не сказал ей тогда про кассету, не звонил только несколько дней, но такое случалось и раньше, а потом позвонила она в кабинет по прямому, говорила про взрыв, уже наслушалась разного от доброхотов, и Виктор Александрович, наперекор сознанию и принятому ранее окончательному мужскому решению, вдруг стал извиняться и ластиться, попросил разрешения заехать. Оксана с деланной обидой в голосе переспросила: «Заехать или приехать?». Он бросился оправдываться за оговорку: «Ну что ты, Кся, конечно...». Приехал полседьмого, были постель и чай с брусничным вареньем, и Оксанины милые страхи: «А если бы, а если бы?..». Уехал на такси до мэрии, оттуда шел домой пешком, как с совещания, явился в дом нахмуренный и немногословный, ужинать отказался и сидел допоздна в кабинете над бумагами. Домашние передвигались за дверью на цыпочках – отец устал, отец работает. И только внук с безошибочным детским чутьем на неправду стучал в двери и требовал доступа к деду. Слесаренко не вышел к нему и голос не подал. Разревевшегося внука увели в кровать. Стыдно было до чертиков, и поэтому Виктор Александрович ещё больше замкнулся и несколько дней был придирчиво-холоден с женой, словно та, а не он, была виновата, и допекал нравоучениями младших.

...Слесаренко поспешил расплатиться с шофером такси. Семьдесят тысяч – сумма немалая, даже если с вызовом и в два конца, и всё это за полчаса езды; Виктор Александрович столько за день зарабатывал.

Мелкими не набиралось, и он протянул водителю сто тысяч из «стратегической» заначки.

– Сдать нечем, – сказал таксист, забирая купюру.

– Черт с тобой! – Слесаренко в сердцах захлопнул дверцу.

– Ну вот, – сказала Оксана, когда он подошел и взял ее под руку, – и зачем ты всё это придумал? Что вообще случилось, почему ты здесь, тебе же завтра на работу...

– Помолчи, пожалуйста, – сказал Виктор Александрович, стараясь идти в ногу. – Придем в дом, там обо всем поговорим.

– Как у вас здесь темно... И дома какие-то страшные, огромные... Вот здесь и живут господа «новые русские»?

– Новые, старые – всех понемножку. Ты опять ничего не надела на голову. Вот, возьми мою шапку, пожалуйста.

– Нет, спасибо, не надо. Ты в ней такой странный, такой смешной!..

Виктор Александрович сунул лыжную шапку в карман.

– Смеяться будем, когда простуду заработаешь.

– А в доме у тебя тепло?

– В одной комнате тепло, нам хватит.

– И печка есть?

– Есть, но разобранная, мы ее переделываем.

– Скажи, Витя, вы там с женой уже ночевали?

– Я же просил тебя, Оксана, никогда не говорить со мной на эту тему.

– А с кем мне говорить на эту тему? С твоей женой?

– Со своим мужем, – сказал Слесаренко. – О господи, Оксана, зачем всё это? Извини, я сказал глупость и грубость.

– Ты полагаешь, что я уже никогда не выйду замуж?

– Ну что ты опять, а... Сама же знаешь: если захочешь – выйдешь хоть завтра. Но я тебя тогда убью.

Слесаренко покрепче прижал оксанин локоть. Он говорил неправду. Он уже давно догадался, что Оксана принадлежит к тому совсем не редкому, увы, типу молодых ещё и красивых женщин, на которых мужчины не женятся. Вот он, Слесаренко, на ней не женится, пусть даже по совсем-совсем другой причине.

Уходя из дома, он вырубил свет, и теперь суетился на крыльце, не попадая в темноте ключом. «Надо бы сделать лампу под навесом», – подумал он в который раз. Ключ провалился, наконец, и повернулся.

– Давай, запрыгивай.

«Симптомчик, Витя: в присутствии молодой дамы употребляешь мальчишеские обороты. Не суетись, не надо суетиться!..».

Он включил общий рубильник.

– Топай в комнату, грейся. Я сейчас чайник раскочегарю. – «Глянь в зеркало, стыдоба!».

Он и в самом деле изменялся при Оксане. Хорошо ли это было или плохо – суть не в этом, суть в процессе изменения: он совершался рефлекторно – выделение слюны у павловской собачки. «Слюны ли? Мерзавец».

– Как ты съездил?

«Не знает... Вот и хорошо».

– Есть хочешь?

– Ты же знаешь, я не ем после шести вечера.

Голос Оксаны звучал ровно, слышны были ее легкие шаги, пока их не заглушил шум закипающего чайника.

Дверь из комнаты открывалась наружу, на веранду. Он взял две большие чашки и подошел к двери.

– Открой, пожалуйста, у меня руки заняты.

В комнате было тепло. Открытые спирали обогревателя немного выжгли кислород, пахло калёным. Виктор Александрович поставил чашки на столик перед диваном. Сели рядом, Оксана вздрагивала плечами, и Слесаренко обнял ее левой рукой, слегка притиснул к себе.

– Сейчас согреешься.

– У тебя неприятности? – спросила Оксана, близко и быстро глянув на него.

– И да, и нет, – ответил Слесаренко. – Не важно. Я по тебе соскучился.

– Я тоже.

– Когда летите?

– После праздников.

– Спонсора нашли?

– Нашли.

Оксанин хор пробился сквозь отборочные смотры в передачу «Утренняя звезда» на первом телеканале. Мальчишки вообще пели замечательно, был прекрасный репертуар, но в конечном счете всё решали деньги – не только на проезд до Москвы и обратно. Слесаренко был рад, что деньги нашлись, однако слово «спонсор» резануло слух: дающий деньги обретает власть, а ему не хотелось, чтобы кто-то ещё был властен над Оксаной, даже в ее работе.

– И кто расщедрился?

– Юффа.

Виктор Александрович немного успокоился. Профессор-бизнесмен Юффа был цепким и жестким предпринимателем, но «летал» слишком высоко, чтобы думать о платежах «натурой». Хотя черт его знает... Седина в бороду – бес в ребро, как водится. И все-таки лучше, что Юффа, а не друг его Чернявский с маслеными глазами или Дубов, балбес-богач-строитель с ширинкою и кошельком нараспашку.

– Ты хотел поговорить, – сказала Оксана.

– Я тебя обманул. Я хотел совсем другого.

– Мур, – произнесла Оксана и потерлась головой о его подбородок.

Он знал, что если ей скажет сейчас: «Поставь чашку на стол, пожалуйста», – это будет хорошо и правильно, и если не скажет – тоже правильно и хорошо. Их близость не была для них ни запретным плодом, ни даром из милости, а потому, когда всё заканчивалось, Виктор Александрович не мечтал о немедленном побеге. Им было о чем говорить и молчать вдвоем, и он оставался с ней подолгу, насколько позволяли другие обстоятельства, ибо знал: всегда может уйти и всегда прийти снова.

– Я, может быть, уйду с работы.

– Тебя выгоняют? За что? Ты столько работаешь, так стараешься...

Скажи кто другой эти банальные «столько» и «так стараешься», Слесаренко бы немедленно обиделся, посчитав, что из жалости, хотя он действительно много работал и старался делать свою работу честно. Ложный стыд – прятать тело и правду – сидит у людей в крови. Он решил рассказать всё.

– Понимаешь, в Сургуте рядом со мной убили человека. Ради Бога, успокойся, я оказался рядом совершенно случайно, мне ничего не сделали, только напугали до смерти, и то не сразу: ты же знаешь – до меня доходит как до жирафа. В общем, я тут совершенно ни при чем, никаких намеков и подозрений, но пока идет следствие...

– Тебя отодвинули, – сказала Оксана.

– Ну нет, почему отодвинули... Слушай, Кся, ты нашла очень точное слово.

– Чтобы не запачкаться.

– В принципе, да, ты опять права. Чтобы не запачкаться...

– И ты обиделся.

– Нет, не обиделся, это другое.

– Ты обиделся, Витя.

– Да, я обиделся! – чуть ли не выкрикнул Слесаренко. – Я столько лет у них у всех на глазах! Они знают меня как... облупленного! – Не нашел другого слова. – Как... Господи, столько грязи вокруг, всё на виду, и все терпят, не замечают, или вид такой делают, а здесь... Обидно страшно.

– И ты решил уйти насовсем.

– Но не только поэтому, Кся, не только поэтому.

– Ты же любишь свою работу, Витя.

– В Сургуте один старый знакомый назвал мою работу бардаком.

– Он не прав, Витя. Он просто многого не знает и судит поверхностно. А я знаю.

– Да что ты знаешь!.. Ты тоже... Так, со стороны.

– Я с твоей стороны, Витя.

– Ну и зря, – сказал Слесаренко и поцеловал ее в макушку. На другой стене висело зеркало, в нем торчала слесаренковская голова и ерошился краешек Оксаниных волос. Виктор Александрович и его отражение враз показали друг другу язык.

– Ты знаешь, я вдруг понял, что у меня нет честолюбия. Я не хочу быть мэром, не хочу быть губернатором, совсем не хочу быть президентом.

– Это хорошо, – сказала Оксана.

– Нет, милая, это плохо.

– Это помогает тебе хорошо делать ту работу, которую ты делаешь. Тебя, кстати, за это и уважают в городе, что ты никуда не рвешься и никого не подсиживаешь.

– Я бы рад был с тобой согласиться. Честно-честно, был бы очень рад. Но моя беда в том... Я понял это совсем недавно, поверь мне: власть, управление – это особый мир, особый вид работы, отношений между людьми. И как ни печально, милая, для меня лично – поздновато догадался, – но отсутствие честолюбия, стремления вверх... Вот черт, не могу выразить... Понимаешь, честолюбие заставляет человека делать больше, чем он делает.

– Не всегда.

– Согласен, не всегда, есть и такое понятие, как показуха и надувание щек. Но если человек не рвется, не стремится выше, он не видит дальше... края. И я понял, что по-настоящему добиться чего-то, в том числе и для людей, а не только для себя, может только... этот, рвущийся. Мне не стыдно за то, что я делаю, но я... Как тебе объяснить. – Он замолчал, мучаясь невыразимостью совсем, казалось бы, простой мысли. – Там, в Сургуте, Горбенко... Ну, этот знакомый, неважно, сказал такую фразу: «Всё должно быть совсем по-другому». Так вот, я очень хорошо делаю свою работу, но я делаю... Как есть, как ещё до меня сложилось, и сломать это «как есть» может только тот, который рвется. А я не рвусь. И это плохо, я понял – это плохо. Для меня, для всех...

– А может, ничего ломать и не надо, Витя? Люди живут, надо просто помогать им жить, хватит революций, наверное. И так одно сломали, другое построить не можем.

– В том и беда, что разломали, но не снесли. Строим из старого, а это ещё хуже. Нет, ты представь: стукнули по дому большой кувалдой, а потом залезли внутрь и стали подпирать стены, подымать рухнувшие потолки... Вместо кухни сделали прихожую, вместо прихожей – туалет. И всё время что-то падает на голову. Короче говоря, перестройка. Именно перестройка – ремонт, а не новое. А ощущение такое, что чем дольше и больше мы перестраиваем, тем сильнее опасность, что скоро рухнет и всех задавит. Притом задавит как раз тех, кто не виноват. Те, кто виноват, стоят снаружи и командуют. Да, я внутри, я честный работник. Но изнутри ничего не видно! Там, внутри, можно только таскать камни от стены к стене. Увидеть и решить что-то можно только снаружи. И мое место, по должности, – там, снаружи, а я не рвусь туда: не могу и не хочу. Я так устроен. Получается, я занимаю чужое место. И если я честный человек – а я хочу считать себя честным человеком, – я должен, обязан уйти.

– Ты всё это придумал, Витя. Придумал, но до конца не додумал. – Оксана покрутила пальцем чашку на столе. – Внутри, снаружи... Мы все внутри, Витя. Мы же не можем просто взять и все уйти в Китай, пока у нас тут кто-то будет прибираться, правильно?

– Ну нельзя же всё понимать так буквально...

– Ты со мной об этом хотел поговорить?

Виктор Александрович снова посмотрел на себя в зеркало. Он ещё не осознал – оно помогало ему или мешало.

– Я бы хотел вернуться в строительство. Кстати, меня давно зовут на хорошие должности. И зарплата больше, намного...

– При чем здесь я и твоя зарплата?

– Абсолютно ни при чем. – «Но вот пальто и эти сапожки... Мерзавец». – Я о другом. Совсем о другом. Я, наверно, уйду из семьи.

– Ко мне? – спросила Оксана не шелохнувшись.

– Нет. Я объясню...

– У тебя есть где жить?

– Нет. Но если соглашусь с одним предложением, мне сразу дадут квартиру. Служебную. Я хочу объяснить, Оксана.

– Я слушаю.

– Я тебя очень люблю.

– Я тоже.

– Ты не понимаешь. Тогда, весной... Не буду говорить, не хочу, не важно. Я хотел тебя бросить. Молчи!.. Нет, не так. Я хотел от тебя отказаться. Снова не так... Не важно. Молчи!.. В общем, я тебя люблю.

– Я знаю.

– Я не могу без тебя жить.

– Неправда.

– Нет, правда. Но и с тобой жить я тоже не могу. Именно жить, ты понимаешь? Не хочу. Всё... испортится.

– Что испортится?

«Зачем я это говорю?».

Он сидел на старом домашнем диване, ноги в толстых носках Вериной вязки торчали влево-вправо под столом, снова проснулся будильник, хотелось курить, но он решил, что курить здесь не будет, им здесь спать до утра, нужен воздух.

– Быт всё убьет, – сказал Слесаренко. – Если я перееду к тебе, буду жить, отдавать тебе деньги, а ты стирать мне носки... Мы погибнем очень скоро. Я уже пережил такое, больше не хочу. Я не хочу при тебе ходить в туалет.

– Я заметила.

– Ну и гадина ты... Могла бы промолчать.

– Я тебя люблю.

– Я тоже. Но я больше не хочу тебя... воровать. Я не хочу прятаться, не хочу стесняться своего шофера, который всё знает давно. Мне это важно.

– А мне не важно.

– Ты хотела бы, чтобы я переехал к тебе? Чтобы я на тебе женился?

– Я хочу быть с тобой, – сказала Оксана. – Столько, сколько это продлится. А как?.. Разве важно? И ты пойми, пожалуйста, Витя: ты можешь меня разлюбить, я могу тебя разлюбить...

– Что за чушь!

– Это правда, Витя. Никто не знает, что будет завтра. Надо просто жить... сегодня, вот сейчас, потому что «сейчас» пройдет, и его уже никогда не будет.

– Хорошо, – сказал Слесаренко. – Давай жить сейчас. Ноги согрелись? Давай я сниму тебе сапоги... Сам. Я никогда этого не пробовал.

– Они немножко испачканные, – сказала Оксана. – Но если тебе интересно – попробуй.

Она подняла ногу, стукнув кожаным носком сапога снизу в крышку стола, чашки дрогнули, чай закачался. «Отодвинуть? Не лезть же под стол на карачках? Что я делаю?».

Он погладил ее по щеке.

– У тебя до сих пор холодные руки. И деревом пахнут.

– Я столярничал, – похвастался Виктор Александрович. Восстанавливал прежние навыки в свете грядущих, так сказать, перемен. Вот смотри, ладонь смозолил...

И случилось, как в скверном кино.

Он долго не хотел идти на стук и открывать: ну и ладно, что свет горит. Может, ушел и оставил. Окно было плотно зашторено с вечера, свет прорывался наружу, но внутри видно не было, этого он не боялся и продолжал сидеть, двумя руками обхватив Оксану, пока голос сына не долетел с порога:

– Отец? Ты где? Это я!

– Надо открыть, – сказала Оксана.

Он поднялся рывком и вышел на веранду, притворив за собою дверь в комнату. Отодвинул засов: сын стоял на крыльце, держа двумя руками нечто в сумке. Он инстинктивно глянул дальше – никого.

– Что случилось? – спросил Слесаренко.

– Мама прислала горячего, – сказал сын и протиснулся мимо отца на веранду, достал из сумки завернутую в полотенце кастрюлю. – Э, здесь холодно. Может, в комнату сразу унести?

– Поставь здесь, – сказал Слесаренко. – Что за паника, никак не пойму. Гнать тебя ночью...

– Ты же знаешь маму, – ответил сын. – Здесь картошка с грибами и мясом, хватит на целый взвод. – Сын никогда не служил в армии, но приятно впитал отцовское. – У тебя кто-то в гостях?

– Да, – сказал Виктор Александрович.

– Вот и закусите вместе.

Сын застегнул сумку, козырнул не по уставу и пошел к дверям.

– Слышь, батя, – сказал он, полуобернувшись в проеме. – Может, ну его на фиг, поедем со мной? Что тебе здесь ночевать в холодине?

– В комнате тепло.

– И это, знаешь... Мама расстраивается. Она меня, конечно, не просила, но я же чувствую... Может, поедешь? Извинись перед гостем, бывает.

– Я не поеду, – сказал Слесаренко.

– Ну я тебя прошу, бать, поехали. Знаешь, как она обрадуется! Ну чего ты, в самом деле... Чего тебе здесь торчать?

– Так надо.

– Слушай, папа, – сказал сын и убрал с косяка руку. – Есть вещи, которые надо делать, хочется или нет. Сейчас тебе надо домой.

– Не учи меня, пожалуйста, – повысил голос Виктор Александрович. – Иди и жди в машине.

– Хорошо, – серьезным голосом ответил сын и спустился с крыльца.

– Надо ехать, – сказала Оксана, едва он ступил на порог. – Оставь мне денег, я что-нибудь поймаю на шоссе. Здесь большое движение, даже ночью, я обратила внимание.

– Не глупи. Мы поедем все вместе.

Оксана подошла и взяла его за подбородок двумя пальцами.

– Езжай. Я доберусь.

Слесаренко достал сто тысяч, вспомнил вдруг про ключи.

– На, закроешь. Я завтра заеду и заберу.

– Я положу под крыльцо. Отыщешь?

– Найду. Как обидно... Зря тебя вытащил.

– Что ты, Витя. Был прекрасный вечер...

– А свет, а дверь? – спросил сын, когда Виктор Александрович усаживался на сиденье и устраивал в ногах дурацкую кастрюлю.

– Там сосед. Он все выключит и закроет.

– Давай оставим ему картошку? Давай, прекрасная идея!..

– Поехали, – сказал Слесаренко.




ГЛАВА ШЕСТАЯ


Как и ожидалось, Юрий Дмитриевич прилетел из столицы в понедельник, ближе к вечеру, в компании с госдумовским депутатом Луньковым и двумя скромно, но уверенно держащими себя москвичами средних лет.

Поселили москвичей в «конспиративной» квартире на Немцова, арендованной фондом под гостиницу для приезжавших; таких квартир у фонда было еще две – в одной проживал сам Юрий Дмитриевич, в другой вот уже месяц корпела над бумагами команда столичных аналитиков, регулярно менявшая свой состав. Откровенно говоря, Кротов даже не знал, чем они занимались и за что получали деньги, притом немалые; последнее было известно Кротову доподлинно – он сам составлял платежные ведомости по Юриным указаниям. Ведомостей было две: официальная, по которой москвичам платили через бухгалтерию фонда, и тайная, предмет строгой секретности. Деньги по второй ведомости выдавал лично Кротов из своего сейфа. Понятно, что суммы в ведомостях отличались друг от друга на порядок. «Аналитики» приезжали и уезжали, не забывая получать и расписываться, и Кротову подчас казалось, что Юрий Дмитриевич таким образом попросту дает возможность «подкормиться» в Тюмени своим московским друзьям и приятелям. «Даже если и так, – решил для себя Кротов, – какое мне дело?» И не стал задавать вопросов Юрию Дмитриевичу.

Так было и с договором по Лунькову. Кротов не забыл настойчивую просьбу Юры подготовить всё к его прилету, и Луньков был приятно удивлен, когда банкир после обмена приветствиями сразу достал из сейфа расходный ордер и деньги – сто пятьдесят миллионов с лишним, полный расчет по договору. Луньков расписался, убрал деньги в портфель и протянул руку:

– Спасибо! Очень кстати. Поиздержался там, в столицах.

– Тяжела и неказиста жизнь политика-артиста, – нараспев произнес Юрий Дмитриевич. Даже Кротову стало неловко от подобной беспардонности, однако депутат и бровью не повел, поддернул брюки и уселся в кресло с устало-домашним видом.

– Да, Сергей Витальевич, – сказал без перехода бородатый, – распорядитесь в бухгалтерии быстренько посчитать и выдать командировочные недели на две: Алексей Бонифатьевич летит на Север, в родные пенаты. Цель поездки – встречи с избирателями, лекционная работа.

– Встречи не надо, – сказал Луньков.

– Я понял, – быстро отреагировал Юра. – Тогда просто лекции о... ...перспективах развития российской демократии в двадцать первом веке.

– Такое в командировочных удостоверениях не пишут, – усмехнулся Юрий Дмитриевич. – Поставьте так: региональные проблемы.

– Согласен, – сказал депутат. – Это ближе.

Кротов не видел Лунькова с весны до осени, но за последний месяц они встречались уже в третий раз, и он снова отметил, что в поведении депутата за этот срок произошли существенные перемены. Исчезла драматичная нервозность, страсть к эффектным жестам и словам, в общении убавилось напора. Луньков даже научился не замечать чужого хамства, что и продемонстрировал с блеском минуту назад. Было впечатление, что он действительно стал кем-то в Москве, в Госдуме, у него теперь есть вес и цель, он движется к этой цели размеренно и уверенно, не обращая внимания на сопутствующие помехи и погрешности. Кротов давно заметил, что жизнь в столице дает провинциальному политику чувство приобщенности к неким тайнам, некой истине, сокрытой от простого населения. Народ не знал и не понимал, куда его ведут или толкают, а эти знали, сокровенное знание наполняло их, сквозило в каждом жесте и взгляде. Они были как врачи: иногда отвечали на вопросы больных, ободряюще трепали по щеке или сурово корили за непослушание, но никогда не говорили всей правды о курсе и смысле лечения. Зачем? Больному будет только хуже. Не дай бог, больные станут решать сами, какие им глотать таблетки и не заменить ли рвотное на клизму. Одно лишь было новым: в последние годы «больным» разрешили выбирать себе «врачей» разных уровней на основе всеобщего, тайного и так далее.

Даже вечные свои светлые костюмы с жилетами Алексей Бонифатьевич сменил на традиционную для истеблишмента синюю пару; вот каблуки остались прежними: физически Луньков не вырос и от комплекса малорослости не избавился, однако его башмаки уже не сверкали лаковым вызывающим глянцем, а неброско матово светились дорогой, хорошей кожей, и носок был не острым, а как бы слегка стесанным. Плюс яркий галстук в горизонтальную полоску и старый добрый портфель – раз в пять дороже «дипломата». «Да, – подумал Кротов, – столица есть столица».

– Что слышно про Слесаренко? – спросил Юра. На всякий случай Кротов позвонил с утра в мэрию Терехину, информации не было. Но после двух Терехин сам позвонил и сказал, что Слесаренко отправили в отпуск, о чем Кротов сейчас и доложил.

– Страхуются, – сказал Луньков. – Это понятно.

– Да перебздели просто, – процедил Юра. – Вот так, по дурости, возьмут и угробят нормального мужика.

– Юрий Дмитриевич, вы как всегда упрощаете. Слесаренко – доверенное лицо Рокецкого. Его контакт с Кулагиным сам по себе, так сказать, бросает тень. Всем известно, чем Кулагин занимался, по нему дважды заводили следственное дело, каждый раз с трупами и вымогательством. Могло ведь сложиться впечатление, что Слесаренко встречался с Кулагиным, так сказать, по вопросу теневого финансирования избирательной кампании. Вы представляете, какой может быть резонанс? Не удивлюсь, если Рокецкий лично вычеркнет его из списка доверенных лиц. И правильно сделает, позвольте вас уверить.

– Но это же чистая случайность, – подал голос Кротов. – Он говорил Терехину, лет десять, если не больше, не виделся с этим Кулагиным и даже не знал, что он опять в Сургуте. Кулагин сам на него вышел.

– Не вышел – его вывели, – уверенно сказал Юрий Дмитриевич. – И как же вовремя исчезли из Сургута Сидоров с Богдановым!..

– Вы полагаете?.. – удивленно поднял бровь Луньков. – Нет, батенька, это уж слишком. Это уже византийщина какая-то. Вот здесь как раз элементарное совпадение. Мне так представляется. Уж не думаете ли вы, Юрий Дмитриевич, что всё это планировалось, вплоть до убийства, именно в этот день... Да что вы! На этом уровне так действовать не принято. Слишком по-гангстерски, плохие манеры...

– Постойте, постойте! – перебил депутата Кротов. – Неужели никто не понимает, что, убрав сейчас Слесаренко, они только усилят подозрения и слухи?

– Ну и что? – улыбчиво спросил Луньков. – Слухи будут так или иначе. Но вы представьте, батенька, себе хоть на мгновение, что этим слухам действительно есть повод и причина. А вдруг и вправду Слесаренко ездил в Сургут за деньгами? Или вы думаете, что губернаторская команда сможет обойтись без «черной кассы»? Святая наивность, батенька. Уж мне вы можете поверить, я сам сквозь выборы прошел.

– Верьте ему, верьте, Сергей Витальевич, – голосом пастыря сказал бородатый. – Какой вообще смысл в этом сургутском визите? Там давно все схвачено Галиной, женой Рокецкого. Кстати, я думаю, это ошибка. Синдром, так сказать, Раисы Максимовны, народ этого не любит; но речь о другом: зачем туда полетел Слесаренко? Не вижу смысла, не вижу.

– Согласен с вами, Юрий Дмитриевич, но попробуем взглянуть на проблему пошире. Вы курите, Сергей Витальевич, не стесняйтесь, я же вижу, как вы на пачку коситесь...

Кротов молча закурил; разговор был ему интересен.

– Давайте проанализируем активность команды Рокецкого в автономных округах. Она представляется мне напрасной тратой времени и денег. Это же, кстати, касается и других кандидатов. Как бы парадоксально это ни прозвучало, но Рокецкий, добиваясь проведения выборов на всей территории области, увеличивает шансы своего поражения. И если у него в команде сидят не дураки, они просто обязаны просчитать и такой вариант. Предположим, Роки своего добился, Москва дала округам по рогам – а, красиво сказано, рифма какая: округам по рогам! – сломала их через колено и заставила проводить выборы. Как вы думаете, тамошние элиты будут агитировать за Рокецкого? Ответ очевиден, его даже незачем произносить вслух.

– Но это тупик, – помахал сигаретой Кротов. – Без округов выборы не состоятся, с округами – Рокецкий проигрывает.

Луньков пожал плечами: ну и ладно. Юрий Дмитриевич повернулся к банкиру.

– Очень плохо, Сергей Витальевич, что у нас до сих пор нет хорошего информатора в штабе Рокецкого. Передайте мое неудовольствие господину Лузгину. В штабе у Роки есть журналисты – пусть не жадничает, пусть купит кого-нибудь.

– Ну прямо уж так: пойдет и купит...

– Сергей Витальевич, хоть Лузгин вам и друг детства, но журналистов вы не знаете совсем. Это же профессиональные рассказчики. Их жизнь – узнавать что-то и рассказывать об этом другим. И наивысшее удовольствие они получают, когда рассказывают человеку то, чего человек не знает. А он, журналист, знает. Головою заложусь, что сейчас эти парни бегают по городу, сжав зубы и сделав таинственный вид, но готовы всё выложить первому встречному. Нужны лишь две вещи: благовидный предлог и хорошие деньги. Деньги я вам дал, предлог придумаете сами. Кстати, они печатают свои листовки в типографии «Пеликан». Купите там у любого рабочего полный комплект, и уже по одним лишь листовкам мы сможем определить многое. Удивляюсь, почему вы не сделали этого раньше.

– Информация – не моя сфера, – возразил Кротов.

– Так передайте это Лузгину. Да, почему его нет на работе?

– Он вчера звонил. Сказал, что заканчивает обзор, принесет часам к шести или завтра с утра.

– Лучше завтра. Вечер у нас с вами будет занят. И не пора ли нам заслушать отчет господина Лузгина по финансовой стороне его дела? Не слишком ли много свободы и денег мы ему предоставили?

По всему было видно, что Юрий Дмитриевич недоволен, и Кротов решил защитить друга, пусть и ругал его мысленно в этот момент.

– Есть план, его мы с вами утвердили. Лузгин работает строго по плану, я контролирую.

– План, план... – с раздражением произнес Юрий Дмитриевич. – Где инициатива, где изобретательность? Вот случай со Слесаренко: надо не дома сидеть над обзором, а носом землю рыть. Знать надо, знать! Вот задача! Боюсь, я ошибся в господине Лузгине. С вашей, кстати, рекомендации. Сдается мне, вы просто решили трудоустроить своего приятеля, оставшегося не у дел.

«Своих-то лоботрясов кормишь вообще ни за что, сволочь», – подумал Кротов и вслух сказал:

– Я передам.

– Он передаст, – сказал Луньков. – И папа его передаст, и брат передаст...

– Я уже слышал этот анекдот, – сказал Кротов. – От такого же передаста.

– Вот и хорошо, – согласился депутат. – Где-то здесь есть приемная Райкова. Не подскажете?

– Я провожу, – сказал Юра. Когда депутат исчез за дверью, бородатый обернулся и сказал:

– Будешь вякать не по делу – уволю.

– Не уволишь. Уже не уволишь.

– Тогда убью, – сказал Юрий Дмитриевич, подождал немного и все-таки улыбнулся. – Никуда не исчезай.

«А ведь убьет – и глазом не моргнет», – признался себе Кротов, но в этом признании не было ни страха, ни обиды – лишь осознанное уважение к человеку, который всегда и везде идет до конца. Осталось ответить на один-единственный вопрос: куда идет бородатый московский «эксперт» Юра. Или еще скромнее: откуда он пришел. И зачем.

Вторгаясь под юриным патронажем все глубже и глубже в сферы нефтяного бизнеса, Кротов чувствовал и азарт, и опасность. Он отдавал себе отчет, что совершенно не является в этом бизнесе самостоятельной фигурой, что каждый его шаг контролируется и направляется, и в то же время с каждым новым днем, с каждым новым контактом, каждой новой подписанной им бумагой он врастал в систему, становился ее элементом, всё более полезным и в отдельных мелочах – да, мелочах, ну и пусть! – уже незаменимым. Потому он сознавал за собой право сказать Юрию Дмитриевичу: «Уже не уволишь». Выведение Кротова из оборота стоило бы юриному фонду существенных потерь, а Юрий Дмитриевич не любил терять деньги – он любил их делать, но, что было удивительно и непонятно Кротову: сами деньги Юра не ставил ни во что. Однажды он сказал банкиру такую фразу: «У нас абсолютно отсутствует культура богатства». Кротов долго обдумывал сказанное, фраза запала в душу. Вспомнилась позавчерашняя сцена в корейском ресторанчике, тупое и бессмысленное хамство разжиревших мелких сволочей. Да, он не был вхож в элиту «новых русских», видел их только по телевизору и мог лишь предполагать, что на самом верху всё не так, и есть там, есть эта самая «культура». Ему нравился Боровой, нравился Федоров, но ужасал Брынцалов и настораживал Березовский. Он уважал за деловые качества директора своего головного банка Филимонова, но считал его бездушным грабителем, эдакой деньго-выжималкой, а Филимонов был в Москве не последний человек, хоть и не мелькал в теле-ящиках. Он бывал у Филимонова в гостях, всё увидел и оценил, но больше гостить у него не хотелось.

Очевидно, он, Кротов, был неправильный банкир.

Самое главное: во всём, что говорили и делали эти люди, был какой-то второй, скрытый смысл.

И еще: о культуре богатства. Как можно обрести ее, не будучи богатым?

«Всё, хорош, заработался», – сказал себе Кротов.

Понедельник выдался тяжелым, как и всякий другой понедельник. Рисовалась иногда такая Кротову картина: всё это множество разных людей сидит в выходные и думает, как создать друг другу максимальное количество проблем, и спозаранку в понедельник с остервенением бросается претворять в жизнь свои гадкие планы.

Он проснулся в семь и через час уже был на работе и разговаривал по телефону с Омском. Вместо шести цистерн с бензином омичи залили и отправили десять. Да, за ними числился долг, но надо ведь предупреждать! Четыре цистерны сразу переадресовывались из Тюмени на Север, две он договорился слить на одну из городских нефтебаз и пустить в розницу через заправки, но куда девать четыре лишних? Омские партнеры извинялись за перегруз, но требовали немедленно вернуть пустые цистерны обратно. Кротов позвонил сельхозникам; те, как обычно, готовы были взять хоть двадцать, но просили три месяца отсрочки платежей, а деньги нужны были немедленно, потому что через месяц выборы заканчивались: что будет потом с фондом – неизвестно.

В доброй половине нужных фирм и контор шли извечные понедельничные планерки, и Кротов прорывался до начальства, льстя и угрожая секретаршам. К началу одиннадцатого он понял, что утопает, и позвонил Тимофееву.

Потом из Дома Советов он поехал на «точку» и до обеда просидел с бухгалтером, сбивая месячный отчет за октябрь и сочиняя хитрые бумаги для Лунькова. В два часа он вернулся в Дом Советов и заскочил пообедать в местную столовую, успев перехватить там за столом знакомого мужика из комитета по ценным бумагам и обсудить с ним вопрос погашения векселей. В два тридцать он уже беседовал в своем кабинете с директором местного престижного колледжа: директор просил у фонда полмиллиарда спонсорских, оперируя высокими фамилиями. Кротов посоветовал поставить на письме-прошении хотя бы одну из перечисленных фамилий – в качестве визы, и директор ушел, намекая на большие неприятности. В три позвонил Тимофеев и сказал, что делать и с кем. Кротов вздохнул с облегчением и за сорок минут телефонной ругани и торгов действительно растолкал все цистерны, которые уже стучали колесами на входных стрелках станции Войновка. Он положил нагревшуюся трубку и тут же снял её: звонил обладатель высокой фамилии, выражал неудовольствие. Кротов прикинулся «шестеркой» и всё свалил на Юрия Дмитриевича. Спустя минут десять в кабинет зашел директор и злорадно ткнул на стол завизированное письмо. Кротов сделал многозначительный вид и солидно кивал: ну вот, совсем другое дело.

В пятом часу приехали из аэропорта Луньков и Юрий Дмитриевич.

По ходу дня Кротов дважды звонил домой Лузгину. Никто не снял трубку. Он позвонил снова – молчание.

Вернулся Юрий Дмитриевич. Кротов посмотрел на часы: скоро шесть, день заканчивается, слава богу.

Вызывай машину, – сказал Юра, доставая из шкафа кожаный плащ. – Мы едем к товарищам специалистам.

Машина внизу. Надолго? – поинтересовался Кротов; ему хотелось домой.

Вечер встреч и воспоминаний, – объявил Юрий Дмитриевич.

Дверь распахнулась, и в кабинет вбежал Вовка Лузгин в своей пижонистой парижской куртке, растрепанный и озадаченный, с толстой папкой в руках. Скрытый за дверью шкафа Юрий Дмитриевич сказал ему в затылок: – Здрасьте, Владимир Васильевич. – Лузгин вздрогнул и обернулся.

– О, с приездом. Вот, готово, как и обещал.

– Вы обещали в пятницу.

– Два дня – какая разница. Всё равно вас не было в Тюмени.

– Давайте, – Юра протянул руку за папкой. – Завтра утром встретимся и обсудим. Утро у нас начинается в восемь. Поехали, Сергей Витальевич, нас ждут.

– Э, братцы, минуту!..

Лузгин замялся, глядя то на москвича, то на друга.

– Перемолвиться надо, Серега.

– Завтра, завтра перемолвитесь, – нетерпеливо сказал москвич и поманил Кротова рукой. – Темп, темп, темп, ребята! Кто не успел – тот опоздал.

– Ладно, давай завтра, – Кротов походя ткнул Лузгина кулаком в плечо. – Ключ есть? Закроешь тут все и выключишь. Да, тебе кое-что принесли еще в пятницу – посмотри; может, что сгодится.

– Да видел я всю эту ерунду! – заорал Лузгин, бросаясь к своему столу. – Вы сами гляньте, что эти остолопы предлагают!

Разбросав бумаги, Лузгин достал яркий цветной плакат размером в газетный лист и вывесил его перед собой на вытянутых руках.

– Любуйтесь, вашу мать!

Кротов вначале не поверил увиденному.

На плакате попкой к зрителям стояла девочка лет шести. Привстав на цыпочки (чулочки, трусики, подтяжечки), девочка роняла в ящик бумажечку и смотрела через плечо глазами набоковской Лолиты. Поперек всего плаката маршировала ее прямая речь: «Дедушке Рокецкому я сказала «да».

– Ваши люди сотворили, Юрий Дмитриевич, – со смаком сказал Лузгин. – Советуют мне пойти в штаб к папе Роки и продать сию предвыборную агитацию за огромные деньги. Я, конечно, пойду, но только под охраной и в бронежилете.

Кротов устал смеяться, но сумел выдавить из последних сил:

– Да, Роки во многом обвиняют, но... в растлении малолетних... такого еще не было!

– Сохраните сие для истории, Владимир Васильевич, – торжественно произнес Юрий Дмитриевич. – После выборов вы каждый такой плакат сможете продавать особо доверенным лицам по тысяче баксов за штуку. И тогда сбудется ваша мечта.

– Какая мечта? – спросил Лузгин, как бы заслоняясь от них дурацким своим плакатом.

– Вы разбогатеете, – сказал Юрий Дмитриевич и пошел из кабинета, ухватив Кротова за рукав.

– Эй, Серега!..

– Завтра, завтра! – замахал ему свободной рукой друг-банкир. – Давай тут энергичнее...

Он не обернулся у двери, чтобы не видеть растерянный взгляд Лузгина. Тот, конечно, лентяй и растяпа, но если бы не настойчивость москвича, он бы остался и поговорил с Вовкой: что-то в нём было тревожащее. «Деньги! – вдруг остро вспомнил Кротов. – Но он же говорил: до среды...»

– Надо что-нибудь прикупить? – спросил Кротов, когда шел гулким коридором за Юрием Дмитриевичем.

– Спасибо, нет надобности. Сегодня ребята нас потчуют.

Так вкусно сказал бородатый это старинное «потчуют», что у Кротова желудок свело судорогой: где ты, столовский поспешный обед?

Из машины Кротов позвонил домой. Он давно уже сменил свой старый тяжелый радиотелефон на новый сотовый, у которого было еще одно преимущество, помимо размеров и веса: когда откидывалась крышка микрофона, потайная лампочка начинала подсвечивать наборную панель, очень удобно в темноте, вот только кнопки были маловаты и стояли тесно для кротовских пальцев.

Он предупредил Ирину, что задерживается. Восторга это не вызвало; Кротов, стесняясь попутчика, бормотал в телефон односложно, чем еще больше расстроил жену.

– Вы задолжали мне приглашение, помните? – сказал Юрий Дмитриевич. – Еще с весны.

– Всегда пожалуйста. Давайте хоть седьмого – даю обед для друзей и родственников.

– Принято, – с почтением поклонился москвич.

Дворами и поворотами они заехали на Немцова, пугая и расталкивая фарами вереницы бредущих с работы людей с авоськами и сумками. Остановились у подъезда панельной девятиэтажки; справа нависал угрюмыми темными бастионами огромный «спецпроектовский» дом с квартирами ценой от миллиарда и выше. Кротов, продавши поспешно коттедж, искал хорошую квартиру в центре и ходил сюда приценяться. Планировка понравилась очень, но цены были даже для него неподъемными.

Юрий Дмитриевич оглядел громадину, задравши голову кверху.

– Бастилия!

– Вот уж правда – Бастилия, – согласился Кротов, удивляясь точности образа.

– Вернутся санкюлоты – будут знать, что им брать и сносить. Пройдемте, господин хороший.

В квартире пахло жареной рыбой. Кротов поморщился и зашмыгал носом: «Да уж, потчуют...»

Московские «ребята» суетились на кухне, надев поверх рубашек пластиковые фартуки. «Откуда взяли? – подумал Кротов. – Или с собой привезли?» И отметил, что ранее здесь не бывал, хоть и знал о существовании этой «конспиративки» и лично платил проживавшим здесь разным людям.

– Всё в ажуре; мойте руки и за стол, – сказал, пробегая мимо с тарелками, один из москвичей. Другой крикнул вслед ему из кухни: – Уксус яблочный?

– Да, яблочный, и ложку «хеллманса»! И взбей хорошенько, творчески!

– Учи ученого...

Сели вкруг овального стола, сервированного по-ресторанному. Кротову страшно хотелось выпить и поесть, и он с печалью обнаружил отсутствие на столе водки и мяса. Какой-то салат, в основном из капусты и свеклы, резаные овощи, сыр, немножко соленой рыбы, неестественно тонко нарезанной. «Пижоны, – заключил Кротов и сказал:

– Желателен аперитив.

– Вкус перебьешь, – сказал Юрий Дмитриевич; прозвучало как «перебьешься».

В общении с Кротовым бородатый начальник прихотливо лавировал между «вы» и «ты». Если у Филимонова эти переходы означали неодобрение или доверительность и легко прочитывались Кротовым, то Юрины перемены тональности были глубже и многозначнее и соотносились в большей степени с внешними обстоятельствами; будто оба они – два актера, а сцена и зритель и пьесы постоянно меняются.

Юрий Дмитриевич разлил белое вино из длинной бутылки, обернутой салфеткой. Кротов пригубил бокал: холодное, с чистым вкусом, слегка напоминало выдохшееся шампанское.

– Пьем за встречу, – легко, без нажима сказал Юрий Дмитриевич. – Под салат и закуски я вас познакомлю, за главным блюдом поговорим.

– А за десертом? – спросил Кротов.

– Не будем спешить. Ваше здоровье, господа!

Кротов потянулся к салату, но сидевший от него слева москвич – Юра расположился напротив – вскочил с готовностью и, ловко орудуя двумя ложками сразу, подцепил и высыпал на кротовскую тарелку изрядную горку салата. Заметив ограничительный жест, москвич улыбнулся:

– Съедите. И добавки попросите.

Салат оказался необычайно вкусным. Кротов слопал всё в один прием и посмотрел на соседа с восхищением.

– В нем много секретов. – Сосед поднял взгляд на товарища, как бы испрашивая у него разрешения на разглашение. – Первый секрет – картошка. Режем очень мелкой соломкой и на десять секунд опускаем в кипящее масло.

– Предварительно высушив порезанный картофель полотенцем, – уточнил второй москвич.

– С ума сойти, – сказал Кротов. – Можно еще?

Юрий Дмитриевич коснулся губ салфеткой и снова положил ее на колени.

– Талантливый человек талантлив во всем. Автор этого салата, прошу любить и жаловать, – сидящий ошую... да, слева от вас Валерий Павлович: профессор, доктор философии, второй диплом – университет Беркли, Калифорния. Одесную от вас имеет честь восседать мой давешний друг Геннадий Аркадьевич, коллега по профессии.

– Вы имеете в виду журналистику? – намекающе подал голос Кротов.

– Что имею, то и введу, – Юрий Дмитриевич на миг угрожающе блеснул глазами. – А перед вами, друзья мои, тот самый Сергей Витальевич: преуспевающий банковский деятель и новая звезда нефтяного бизнеса.

– Ну вас к черту, Юра.

– Терпите, Сережа. Научитесь слушать правду о себе. Так вот, Сергей Витальевич: бывший прекрасный спортсмен – сейчас, заметим, немного обрюзг, терпите! – отличный семьянин, хороший друг, человек нежадный, но умеющий считать деньги; в партийной номенклатуре не состоял, преступных связей не имеет. А теперь, прошу внимания, самое главное: Сергей Витальевич по натуре не предатель.

– Характер нордический, твердый, – закончил тираду Кротов. Он испытывал ужасное чувство неловкости, как девица на выданье.

– Не предатель! – поднял палец Юрий Дмитриевич. – Всё вышеперечисленное вкупе с последним и явилось причиной появления вас, уважаемый Сережа, за этим дружеским столом. Предлагаю выпить здоровье Сергея Витальевича Кротова, банкира и человека.

– Спасибо, – ответил Кротов в полной растерянности чувств. – Именины, право слово...

– Попробуйте рыбу, – предложил Геннадий Аркадьевич, – и немного обжаренной петрушки.

– Разве петрушку жарят? А я гляжу, что это за хворост такой...

– Совсем чуть-чуть, для аромата... Ваш соленый муксун восхитителен, но жирноват слегка, знаете ли, жирноват, Сергей Витальевич. Но если сбрызнуть лимончиком...

– Кончайте, ребята, – рассмеялся Кротов. – Давайте просто поедим и выпьем. Ну вас на хрен с вашей кулинарной академией. И вообще, меня зовут Сергей.

– Валера.

– Гена.

– Юра! – сообщил бородатый. – Прошу без слез и поцелуев.

– Это Сергей тогда Арутюна испугался?

Вопрос был задан москвичом Геннадием и адресовался Юрию Дмитриевичу; бородатый кивнул с улыбкой и внимательно посмотрел на Кротова, фиксируя его реакцию. Кротов жевал муксуна с жареной петрушкой.

– Не вижу хлеба, – сказал он, прожевав и проглотив. – Есть соленую рыбу без хлеба я не привык.

– Простите, не подумали, – огорченно проронил москвич Валерий. – У нас есть что-нибудь в кухне? Увы... Может, сбегать? Я видел здесь хлебную лавку.

– Сережа потерпит, верно? Начнем избавляться от плебейских привычек. Спокойно, Сережа, я никак не хотел вас обидеть. Могу принести извинения, ежели таковые потребны.

– Вам ли извиняться, Юрий Дмитриевич, перед...

– Ну, вы обиделись. Прости, Сережа, каюсь: есть у меня привычка поюродствовать,

– Раскаянье достойно похвалы.

– Сдаюсь, окончательно и бесповоротно сдаюсь, – Юра поднял руки; вилка и нож торчали державой и скипетром; «ребята» жевали, поглядывая друг на друга.

Случившееся обязательно повторяется, коснувшееся тебя прикоснется снова. Конечно же, он не забыл Арутюнчика, американского предпринимателя русско-еврейско-армянского происхождения, этого законченного космополита, гражданина планеты со штатовским паспортом. Помнил он и правительственную дачу в предместье Москвы, плетеную мебель под тентом, как в михалковских кино про помещиков, пристальное любопытство в глазах собеседников и сам толк неспешных разговоров – политика и культура, демократия и русская душа, нефть и доллары, Восток и Запад и Россия посередине, экономика как способ взаимодействия человека с природой – последнее удивило, было внове, его в институте учили по-другому: наука о воспроизводстве общественного продукта и так далее. Кротов больше слушал, чем говорил. Потом перешли к местной тюменской тематике, тут роли поменялись. Кротова спрашивали, он рассказывал с удовольствием, демонстрируя связи и знания: мол, и сибирские банкиры шиты не лыком. Американец неожиданно проявил изрядную осведомленность в тюменских проблемах и личностях, пару раз ставил Кротова в тупик своими точными вопросами; приходилось сознаваться, что информации нет или просто не думал об этом.

Юрий Дмитриевич был откровеннее: есть ли у Кротова прямой выход на областного губернатора, знаком ли с Неёловым, какие связи в «Газпроме». В конце концов, Кротов не выдержал и прямо спросил, чего от него хотят. Желали от него, в сущности, не так уж много: вывести Арутюнчика лично на ямальского губернатора. Кротов снова спросил: зачем? Ему сказали, что у американцев есть новинка – компактные ядерные электростанции разового пользования, без дозарядки и размером с железнодорожный вагон; одна такая способна питать электричеством целый северный район типа Пуровского (район был точно назван американцем). Он спросил, где они действуют. Нигде, ответили ему, это эксперимент. Тогда Кротов сказал: почему бы не провести этот эксперимент на Аляске? К нему сразу утратили интерес, и разговор вернулся к более безопасным и приятным темам.

Под занавес Юра предложил Кротову ежемесячные хорошие деньги. За что, спросил Кротов. Юра ответил: за то, что в Тюмени у нас будет наш хороший человек. Кротов сказал, что деньги привык зарабатывать. Юра бросил американцу: ты понял, бродяга, какие у нас люди в Сибири? Это вам не Брайтон паршивый...

Было это давно, но не слишком. Весною, во время второго контакта, Юрий Дмитриевич прокатил однажды имя Арутюнчика пробным осторожным шаром, но Кротов смолчал, и москвич понял всё и ни разу более Арутюнчиком не обмолвился. И вот полгода спустя Юрочкин «коллега по профессии» сделал новый вброс, и Кротов как-то сразу решил, что эту игру нынче следует доиграть до конца.

– Да, Юрий Дмитриевич, всё хочу спросить, да забываю: тогда у вас получилось что-нибудь?

– Вы о чем? – Бородатый был весь внимание.

– Про электростанцию.

– Получилось, – спокойно сказал бородатый, и Кротов опешил:

– У нас, на Ямале? Я даже не слышал...

– Север велик, – равнодушно заметил Юрий Дмитриевич. – Разве я что-то сказал про Ямал? Мэтр, не пора ли горячее?

Геннадий Аркадьевич одобрительно кивнул, переложил с колен на стол салфетку, беззвучно отодвинул стул и отправился в сторону кухни.

– Осетрина, как правило, суховата, – сказал Валерий Павлович, – однако наш друг Геннадий непревзойденный мастер по части жарения хорошей рыбы. Готовьтесь, Сережа, сейчас вы ахнете. Даже без хлеба.

– Трам-па-па-пам-м-м! – пропел бородатый, и мэтр внес большую тарелку, где дымилось нечто золотистое, и поставил посреди стола.

– Никакого лимона! – вскричал Геннадий Аркадьевич, увидев движение кротовской руки. – Будет подан соус, господа.

Вкус был мягким, нежным, сочным под хрустящей корочкой, отдавал чем-то знакомо-таинственным, и Кротов даже отказался было от соуса, но прибежавший из кухни с фарфоровым, уточкой, соусником мэтр Геннадий настоял, и был прав.

Насладившись кротовским удовольствием, Геннадий Аркадьевич принялся декламировать:

– Порционные куски осетрового филе легко сбрызгиваются лимонным соком и обжариваются на кукурузном масле; в процессе обжаривания...

– Отстань, – сказал Юрий Дмитриевич.

– ...осетрина посыпается солью, перцем и тертым миндалем.

– Сволочь какая.

– Далее куски хорошо обжаренного филе – свидетельством окончания процесса служит появление ровной золотисто-коричневой корочки...

– Ты рушишь легенду, варвар!

– ...укладывают на противень, поливают полусухим белым вином и окончательно запекают в духовке.

– Кто-нибудь, пристрелите его!

– Для приготовления соуса берут сок, образовавшийся в процессе первичного обжаривания рыбы...

– М-м, подонок, ужасно вкусно!..

– ...смешивают со сливками и яичными желтками и прогревают без кипячения. На гарнир предлагают....О господи, я же забыл!

Геннадий Аркадьевич рысью сбегал на кухню и приволок огромное блюдо тушеных овощей.

– Простите, ради бога, заболтался.

– Удивительное дело, – сказал Валерий Павлович, накладывая на тарелку новую порцию, – профессором являюсь я, а страстью к произнесению лекций страдает мой друг Геннадий.

– Так это вы меня, сударь мой, инфицировали.

Кротов понимал уже, что всё происходящее было спектаклем: а почему бы, собственно, и нет? Процесс еды – естественная составляющая каждой человеческой жизни, так почему бы не превратить ее в двойное удовольствие? Наш гурман во французском понимании всего лишь обжора, но есть и тонкий ценитель – гурмэ. В общем, Кротов слегка позавидовал умению этих «ребят» роскошно и весело принимать пищу.

Он ел осетрину под соусом по-флорентийски и разглядывал москвичей, непринужденно болтающих ни о чем. Вот Юра, Юрий Дмитриевич, – журналист, шпион, убийца и великий организатор; расслабленно-упругий, с одинаковой свободой носящий и старый свитер, и костюм от Хьюго Босса. Вот Геннадий Аркадьевич – такой же сухой и вне возраста, от тридцати до пятидесяти, с правильным невыразительным лицом, легко растворяющимся в толпе. Вот профессор Валерий Павлович, внешне полная им противоположность – невысокий и толстенький (нет, не толстый, а именно толстенький), в одежде для выезда в глушь, здесь сойдет, но в Москве одевался иначе, это чувствовалось. Наверняка говорит на пяти языках, и товарищи тоже... «Эти знают, – уверенно подумал Кротов. – Эти знают, зачем живут. Как у них получается? Можно спросить, и они объяснят, только нет, не поймешь, вот в чем бедища, приятель».

Сам себе Кротов сказал однажды, что у него есть цель в жизни, но у этих была другая. Цель Кротова лежала в пределах видимости, у этих – скрывалась горизонтом; очень хотелось подпрыгнуть и заглянуть.

«Ребята» подали коньяк и кофе – в соседней комнате, на журнальном прозрачном столике, окруженном диваном и креслами. Впервые за весь вечер закурили. Обычно Кротов прерывал застолье двумя-тремя крепкими перекурами, а ежели дозволялось – дымил прямо за столом, а нынче и не вспомнил о сигаретах, зато сейчас затянулся с наслаждением и сразу понял, что слегка опьянел от вина – именно слегка, весело и приятно, не так, как от водки.

Юрий Дмитриевич предложил Кротову место на диване, рядом с собой; «ребята» уселись в кресла. «Обложили меня, обложили...» – вспомнилось про волков из Высоцкого. Хорошо, подпрыгнем сидя. «Но остались ни с чем егеря...».

– Вы неплохо справились сегодня с омской коллизией, – произнес Юрий Дмитриевич, отдунув от лица сигаретный дым, и, предваряя вопрос, продолжил: – Утром перед вылетом я звонил в Омск, на завод, мне сказали.

– Моей заслуги здесь нет, спасибо Тимофееву.

– Вы не правы, Сергей Витальевич. Концептуально не правы, – вступил в разговор Геннадий Аркадьевич. – Задача стояла перед вами, и вы ее решили. Абсолютно не важно, кого и как при этом вы использовали.

«Завтра же позвоню Тимофееву и скажу: «Валентин, я тебя использовал».

– В ближайшее время мы планируем увеличение оборота, – сказал Юрий Дмитриевич. – Вам следует расширять личные связи. Как насчет того, Сергей Витальевич, чтобы слетать и разнюхать Ноябрьск в компании ваших новых друзей?

– Слетать не против, а вот насчет оборота... Рынок и так перегружен бензином, к тому же выборы закончатся к Новому году. Не вижу смысла.

– Признание достойно похвалы. Действительно, не видите. Но кто вам сказал, что после выборов наши интересы в регионе будут исчерпаны? Напротив, батенька, мы только начинаем работать. Вы лично знакомы с Городиловым, генеральным директором «Ноябрьскнефтегаза»?

– Лично не знаком, никогда не встречались. Но знаю: мужик крутой. Мне говорили, что в Ноябрьске у него кличка «Гитлер».

– Странно, никогда не слышал, – удивился Геннадий Аркадьевич. – Надо запомнить.

– Представляю, что это за фигура, – сказал Валерий Павлович.

– Очень-очень интересная, – Геннадий Аркадьевич уселся в кресле поудобнее. – За последние четыре года он сменил трех своих замов по экономике. Притом человек приходит утром на работу замом генерального директора, его вызывает к себе Городилов, и через час человек выходит безработным. И не шумит при этом... Была такая троица: Генин, Лившиц и Вишневецкий. Очень русские представители большого американского бизнеса. Они создали ряд структур в Москве, в Питере и за рубежом. Ноябрьскую нефть им продает городиловский зам по экономике Осыкин. Вишневецкий как генеральный директор некой питерской конторы заключает договор с компанией «Истерн кредит лимитед» из Хьюстона, вице-президентом которой сам и является. «Истерн» покупает, питерская контора посредник, Городилов продавец. Затем, спустя некоторое время, Вишневецкий от лица «Истерн кредит лимитед» выставляет претензию... себе же, как руководителю питерской конторы, на низкое качество поступившей нефти. «Оба» подписывают, и «Ноябрьскнефтегаз» теряет три миллиона долларов. Городилов вышибает Осыкина. Появляется новый зам, крутит через Генина бизнес с Румынией; какие-то качалки, детали уже не помню. В двадцать четыре часа новый зам покидает пределы Ноябрьска и становится замминистра топлива и энергетики Украины. Все эти игры продолжались с девяносто второго по девяносто пятый год, пока Городилова не «купил» господин Березовский.

– Вот как? – сказал Кротов.

– Они продавали нефть через «Балкар-трейдинг» – ну, известный скандал, дело Янчева, – и когда эта контора сгорела, быстренько переориентировались на фирму «Меконг», а это уже Березовский. И за год Ноябрьск прогнал через «Меконг» около полутора миллионов тонн нефти.

– Учитесь, Сергей Витальевич, – сказал Юра. – Мотайте на ус информацию.

– Вам интересно? – спросил Геннадий Аркадьевич.

– Не то слово! – ответил Кротов.

– Тогда я продолжу... Березовский! Впрочем, нет, чуть раньше... «Ноябрьскнефтегаз» собираются слить с Омским НПЗ в одну компанию – «Сибнефть». Директор омского завода категорически против и тонет в реке на глазах у водителя за три дня до подписания решения о создании компании. Отдельная история – как люди Березовского «выигрывают» залоговый аукцион по продаже городиловских акций; как-нибудь расскажу в красках и в лицах. Так или иначе, в руках господина Березовского сегодня восемьдесят пять процентов акций «Сибнефти».

– Так просто? – удивился Кротов.

– Результат действительно прост и ясен, но какая была война, какая война, батенька!

– Да уж, – сказал Кротов, чтобы что-то сказать.

– Но как интересно! – клюнул пальчиком Геннадий Аркадьевич. – Ноябрьск стал нынче одним из самых некриминализированных городов нефтяного Приобья. Вот что значит: пришел хозяин. Конечно, шпана и хулиганы присутствуют, но воры в законе там нефтяными делами не командуют, это факт, и факт приятный.

– Вы этим профессионально занимаетесь? – спросил Кротов.

– Простите, не понял?

– Ну, все эти сведения...

– Конечно. Любым делом следует заниматься профессионально.

– Но, пардон, зачем? Не с целью же рэкета или шантажа?

– Это смотря что мы с вами договоримся именовать рэкетом и шантажом.

– Ну, не знаю...

– О! – воскликнул молчавший ранее Валерий Павлович. – Почки проснулись; прошу прощенья, господа.

– Между делом свари еще кофе, Валера.

– Между делом? Как ты это себе представляешь?

– Фу, какой натурализм!.. Вы хотели продолжить, Сережа? Еще рюмочку? Не бойтесь, после такого обеда похмелья не будет, ручаюсь головой.

«Обеда? Всё правильно. В Европе не ужинают»…

– Да, пожалуйста.

Нельзя сказать, что Кротов совсем уж ничего не знал про криминал и тайные пружины российского нефтяного рынка. Но когда вот так – с именами, цифрами и фактами, и, главное, спокойно и даже с усмешкой...

– И вы можете рассказать подобное про любую нашу нефтяную контору? Вы всё знаете?

– Всего, естественно, не знает никто, это аксиома. Лично я знаю достаточно много и делаю всё, чтобы знать больше. Хотите, расскажу про Сургут или Нижневартовск? Или про Стрежевое, которое называют в определенных кругах «чеченской республикой»? Вообще, чеченское влияние в Приобье – о, это серьезнейшая тема. Есть сведения, что бывший гендиректор «Пурнефтегаза» сгорел именно на бизнесе с чеченцами: те взяли у него в оборот двадцать миллионов долларов и до сих пор не вернули.

– Это к вопросу: почему мы не добомбили Чечню?

– Отчасти, есть и другие причины... Я могу вам неделю рассказывать ужасы про нефтяной беспредел, но зачем? Картины повторяются. Я хочу, чтобы вы четко осознали и приняли итог: нефтяные компании, образовавшиеся в результате, как любил говорить министр Шафраник, «реструктуризации отрасли» и «приватизации», а проще говоря – дележа и распределения, оказались не в состоянии справиться с бандитским рэкетом и жадностью собственных начальников. Таким образом, имеем то, что имеем: триллионные долги по налогам и зарплате и полное отсутствие средств на развитие. Вы с этим согласны, Сережа?

– Трудно спорить. Хоть я и не такой специалист.

– Но это же очевидно, об этом каждый день пишут в газетах. Возникает вопрос: кто наведет порядок и даст деньги, чтобы выкарабкаться из долговой ямы.

– А вам не кажется, Геннадий, что кто-то умышленно загнал наших нефтяников в эти самые долговые ямы? Чтобы потом скупить их по дешевке.

– Я вам больше скажу, милейший: вы полагаете, что за пресловутыми финансовыми пирамидами типа «Властелины» или «МММ» не стояло наше родное государство в лице его дальновидных руководителей?

– Этого быть не может.

– Почему не может? У народа денег по чулкам было запрятано несметно: у каждого понемногу, у кого побольше, но в сумме – огромнейшие деньги. Как заставить народ вытащить их из заначки и пустить в дело? Ну скажите, как, Сережа? Вкладывать в так называемое производство? Да ты что! Очень долго ждать, очень хочется сразу. Вот на этом «сразу», на человеческой жадности и сыграли. И понесли последнее как миленькие! Ну, разные там Мавроди получили свои комиссионные, даже в тюрьме посидели слегка, если хапнули лишнее... Где же деньги, спросите? Отвечу: деньги в деле. В «Норильском никеле», «ВАЗе», массе других предприятий, в «оборонке» экспортной...

– Это называется узаконенным грабежом.

– Вы сами покупали акции Мавроди?

– Упаси господи. Я не дурак.

– Тогда не будем жалеть дураков. Государству нужны были деньги, оно их получило. Но этих денег всё равно не хватило, они быстро кончились. Других денег в государстве просто нет. Вопрос на засыпку: где взять? Иначе крах, полный развал экономики.

– Занимаем же на Западе...

– Правильно – занимаем, но в основном для уплаты процентов по ранешним внешним долгам. Серьезных денег нам по-прежнему никто не дает и не даст никогда. Благотворительностью в мировом масштабе никто не занимается, даже несчастная ООН. Вопрос вопросов: что я с этого буду иметь в России?

– Проценты, как и везде в мире.

– Так ничего ведь не сделают, опять разворуют, откуда проценты возьмутся, если толком никто не работает?

– Если бы толком никто не работал, мы бы с вами давно уже сдохли бы с голоду, без воды и тепла, Геннадий. Да, воровства и глупости много, однако страна живет, люди живут. Зачем же людей оскорблять? – Он ткнул большим пальцем в сторону стены, за которой остался неубранный стол. – Эту же рыбу кто-то поймал, капусту с картошкой вырастил... Скажу вам честно, я терпеть не могу этот плач толстых дяденек: ах, народ обленился, ах, народ не хочет работать!.. Да хочет, хочет он работать, только чтоб смысл был в работе и не задарма! Я вообще удивляюсь нашим людям: по полгода не дают зарплату, и они еще не разнесли Кремль по кирпичику.

– Ну – разнесут, а что дальше? Кирпичи будут грызть? Это просто эмоции. Давайте же смотреть на вещи трезво.

– Но сначала выпьем, – сказал Юрий Дмитривич, и Геннадий Аркадьевич впервые за вечер посмотрел на шутника с неодобрением, было видно – увлекся, въехал в тему, желал окончательно высказаться. Существовала в этом разговоре определенная сверхзадача – Кротов догадывался, что они к чему-то приближаются, грядет развязка, – но сейчас она для Геннадия Аркадьевича как бы сдвинулась на второй план.

Вернулся профессор с кофейником. Они выпили еще по рюмке густого, мягкого коньяку из пузатой бутылки с нечитавшейся в полутьме надписью.

– Был я как-то в Армении... – Кротов произнес формулу запева к застольному житейскому рассказу, и москвичи посмотрели на него с поощрением. – Прилетел с другом на недельку проветриться и встретил прямо на улице Гарика, мы с ним вместе в Свердловске учились. Гарик оказался крутым – дальше некуда: переселил нас в «Интурист» и вечером пришел отметиться. Принес коньяк в таком маленьком деревянном бочоночке и сигареты – вот такой вот барабан, резинкой перетянутый. Сигареты классные, табак вроде трубочного или сигарного, я так и не понял, и совсем без марки, без надписи. Пьем коньяк, я спрашиваю Гарика: «Что мы пьем?» – «Коньяк называется». – «Понимаю, – говорю, – но какое название?» – «Я же сказал: коньяк». – «А марка? У вас же их много: «Арарат», «Ахтамар», «Айни»... Гарик насупился и говорит: «Запомни: мы пьем коньяк. Он называется коньяк. Его ко мне привозят каждый день такой бочонок. И мы, настоящие люди, пьем коньяк, который называется коньяк. А все остальные пьют то, что ты назвал. Понял?» Про сигареты спросить я уже не решился.

– Вот это класс, – всплеснул руками Валерий Павлович, и все от души рассмеялись. – Счастливые люди! Они вернулись к простым понятиям: коньяк, сигареты, жизнь, смерть... Спасибо, Сережа, за великолепную притчу. Если вы позволите, я бы хотел использовать ее однажды в качестве изящного повода...

– Налить и выпить, – сказал Юрий Дмитриевич. – За коньяк! И ни слова больше.

– Извини, Юрик, но я вмешаюсь, – Валерий Павлович выпрямил спину, поднял рюмку чуть выше обычного.

– Предлагаю выпить здоровье Сергея Витальевича...

– Так пили уже, – сказал Кротов с излишней поспешностью; получилось грубо и фальшиво. Профессор успокоил его взором и продолжил:

– И в его лице – здоровье всех сибиряков. Прекрасных людей, сумевших здесь, за Уралом, отгородившись горами от европейских ветров разложения и тлена, сохранить в себе лучшие черты русского национального характера: доверчивость и щедрость, широту души и твердость духа, любовь к друзьям и чувство национальной гордости.

– Я бы сейчас расплакался и стёк под стол от ваших слов, Валера, – с максимально возможной вежливостью произнес Кротов, – если бы ваш коллега Геннадий всего лишь пять минут назад не убеждал меня в обратном. Он очень настойчиво – при вас, надо заметить, Валерий Павлович, – старался мне внушить, что именно эти прелести русского национального характера и довели Россию до ручки. Настолько довели, что впору снова звать варягов.

«Хороший коньяк: как речь-то полилась, однако!..».

– Рука устала, – сказал Юрий Дмитриевич. – Вечная дилемма: глоток кофе после глотка коньяка или в обратном порядке?

– Если позволите, я отвечу Сергею Витальевичу, – сказал профессор. – Кажется, я решил вашу дилемму, Юра: коньяк, просто коньяк; зачем смывать его вкус этой дегтярной жидкостью?.. Так вот, Сергей Витальевич, для начала спросим себя: чем отличалась Российская империя от всех иных империй всех времен? Она не покоряла – она вбирала народы внутрь! Так лужица ртути вбирает в себя отдельные капли. Мы, русские, легко ассимилировались; можно ли сказать подобное про Римскую империю или третий рейх? В Российской империи брак христианки с мусульманином был невозможен нравственно, но брак православной с обращенным в Христову веру инородцем – обычное дело. И какие люди получались! Гордость нации! Тот же Александр Сергеич!.. Не хочу и не буду говорить вам, Сережа, о народе-богоносце... Это неправильное название правильной идеи – всепланетной идеи, не только русской, подчеркиваю, хотя именно русский народ был выбран историей как ее носитель и провозвестник.

– Про идею чуть позже, Валера, – вмешался Геннадий Аркадьевич. – Вначале о Пушкине. Слов нет – гений, русее не бывает, но с точки зрения биологии – негр...

– Потому всех белых русских баб и перетрахал, – сказал Юрий Дмитриевич. – Негры это умеют, у них член большой. Здесь мы Америку на сто пятьдесят лет опередили: у них там траханье белых аристократок с неграми только-только в моду вошло.

– Юра, конечно, хамит и утрирует, – сказал профессор, – это его любимый метод поддерживать беседу на точке кипения. Вы сказали: негр... Я понимаю, о чем вы... Где прекрасные, исконно русские черты: светлые волосы, тип лица, цвет глаз... Но вот представьте, проснулся бы сейчас неандерталец, посмотрел на меня и заорал: где моя мощная грудь, где челюсть, где волосяной покров? Какое вырождение, по деревьям лазать разучились!.. Я здесь, конечно, немножко подыгрываю, в стиле Юрия Дмитрича, но чем не пример? Кто сказал, что человечество обрело свой законченный облик, разделившись на белых, желтых и черных?

Все четверо как-то разом потянулись за сигаретами, Кротов даже столкнулся с Юрой пальцами над пачкой «Бенсона» и отдернул руку, извинившись. Он закурил последним и сказал, отвечая зовущему молчанию собеседников:

– Не хотите ли вы заявить, Валерий Павлович, что через тысячу лет возникнет какой-то единый тип, единая раса, на всей Земле?

– Возможно, это явилось бы идеальным вариантом решения вопроса: быть или не быть человечеству. К сожалению, мир не идеален.

– По-вашему выходит, что из трех типов, из трех «цветов» останется один?

– Такая опасность существует, безусловно.

– И что же делать прикажете?

Валерий Павлович замолк, пожевал губами.

– Попробую для простоты и обострения выразить свою мысль, так сказать, в манере Юрия Дмитриевича. Взглянем с небес на Землю. Черные в Африке заняты тем, что активно убивают друг друга. Пока... Белые еще совсем недавно делились на два лагеря, угрожали друг другу ракетами и развлекались, помогая африканцам убивать африканцев и азиатам убивать азиатов. Эдакая игра в шахматы по всему земному шару. А вот желтые... Они по-прежнему убивают друг друга, но с одной-единственной ныне целью: собрать всех под единое знамя – зеленое, это понятно, – и положить головы неверных к стопам аллаха, всемилостивейшего и всемогущего. Не верите? Вот вам пример: Турция. Совершенно, казалось бы, европеизированная азиатская страна, член НАТО и прочее. Сейчас там у власти так называемая «партия благоденствия». Вам знаком ее выборный лозунг? «Объединить исламский мир от Казахстана до Марокко!» Как вам это нравится? Турки активно помогали и помогают чеченцам – во имя независимости – и десятилетиями истребляют своих курдов, проклятых сепаратистов. Очаровательный президент Турции Демирель во время визита на Украину предложил переселить в Крым шестьсот тысяч турок – якобы крымских татар по крови, но почему-то забыл предложить вернуться на родину пяти миллионам армян, согнанных турками со своих земель. Да, в исламском мире еще полно противоречий и конфликтов, но «желтые» уже опережают «белых» в своем стремлении к единству. И здесь уместно привести знаменитую фразу: «Вы против кого дружите?» Напомню вам про талибов, искусственно выращенных в Пакистане, – до семьдесят девятого года, кстати, партнере Турции по военному блоку СЕНТО, – захвативших почти весь Афганистан и прорывающихся к Таджикистану. Талибы – фанатики, они признают только две вещи: коран и автомат. Еще немного, и они появятся у вас на границе с Казанским районом. Где будем рыть окопы, куда бежать, Сергей Витальевич?

– Выход один: России надо вступить в НАТО, – уж очень серьезным голосом произнес Кротов.

– Зря смеетесь, уважаемый. Мир еще вспомнит блоковское пророчество, да будет поздно.

– «И мясо белых братьев жарить!» – Юрий Дмитриевич когтеобразно скрючил пальцы и потянулся к кротовскому лицу. Тот отстранился: не очень-то было приятно.

– Валерий Павлович у нас трагический поэт от философии, – сказал Юрий Дмитриевич, убирая руки. – Вижу, он вас запугал до безобразия. На ночь глядя это негуманно. Предлагаю... Налить, естественно и чрезвычайно... Спасибо. Позвольте мне перехватить инициативу, я и так весь вечер молчал, пока наш дуэт распевался.

Два москвича переглянулись и снова стали «ребятами».

– Друг мой Сережа, – сказал Юра, достав из нагрудного кармана рубашки маленький белый кусочек картона. – Я хочу вас поздравить. Но прежде... Прежде хочу сказать тебе, Сергей, что ты хороший мужик – и в делах, и в приятельстве. Вот уже три месяца мы с тобой работаем. Не скрою: каждый день я и мои люди очень внимательно наблюдали за тобой. Так вот, я тебя поздравляю: ты принят. Ради бога, помолчи, пожалуйста. Ты – принят. Детали потом, детали значения не имеют, они только принижают торжественность момента.

Юра протянул рюмку и чокнулся с Кротовым.

– Вот эта простая картонка с цифрами говорит о том, что отныне у Сергея Витальевича Кротова есть свой личный номерной счет в банке города Лимассол, Республика Кипр, и на этом счету... Отвлекусь, с вашего дозволения. Вперед, товарищи! – Они выпили; Гена с Валерой смотрели на Кротова с выражением удачливых фокусников. – Американский нефтяник, когда вербуется на Аляску, получает сто тысяч долларов в год. Как вы думаете, на какой срок девять нефтяников из десяти подписывают контракт? Правильно: на десять лет. Американская мечта о миллионе! Так вот, друг мой Сережа: на вашем счету лежит ровно один миллион американских долларов. Прошу учесть: это не подарок. Мы делаем дело, господа, и делаем его чертовски здорово. Эти деньги мы заработали вместе. Половина их, пятьсот тысяч долларов – ваши. Этой суммой мы оценили ваш вклад в нашу совместную работу.

Полмиллиона долларов были огромными деньгами с бытовой точки зрения, да и с любой другой тоже, но Кротов не совладал с накатившим на него чувством растерянной обиды: всё-таки не весь миллион, вот сволочь...

Юрий Дмитриевич взял картонку и сунул ее Кротову в карман рубашки.

– Понадобятся некоторые дополнительные формальности, в частности – ваше личное появление в Лимассоле. Мы заказали и оплатили билеты вашей семье, вылет завтра из Свердлов... пардоньте, из Екатеринбурга, прямой чартерный рейс, вернетесь через неделю. Вам сняты апартаменты в компании «Интервал интернешнл». По поводу этой компании последует продолжение – не сейчас, позднее. Так что – в дорогу, дружище! В новую жизнь! Пропуск у вас в кармане.

Юра оперся ладонями о колени и пружинисто поднялся с места.

– Спасибо, господа. Едем вместе? – обратился он к Кротову.

– Не надо, я прогуляюсь, дом совсем рядом.

– Шлепать по грязи...

– Как-нибудь дошлепаю, – сказал Кротов.

– Валера, – произнес Юрий Дмитриевич, и профессор пошел к телефону.

В прихожей, когда Кротов уже оделся и перетаптывался неловко, прощаясь и не зная, что говорить (ну не о рыбе же по-флорентийски), а внезапно и сильно осоловевший профессор дергал Кротова за рукав: «Понимаешь, мы смотрим на Афганистан и Иран, тогда как именно Турция, с ее идеей пантуранизма, и даже Тансу Чиллер, эта сексуальная умница...» – Юрий Дмитриевич, стоя посередине, обнял своих друзей за плечи и сказал как бы за всех провожающих:

– Давай, Серега. Мы еще покажем себе в алмазах ихнее небо с овчинку.

Так и не поняв, что с ним происходит, Кротов сделал шаг вперед и замкнул руками круг.

– Попрошу без соплей, – сказал Юра и громко всхлипнул.

– Да! – вдруг вспомнил Кротов. – А как же Ноябрьск, Городилов и прочее?

– Если человек обитает в пункте А, это не значит, что его невозможно встретить в пункте Б...

Кротов шел в темноте по Немцова к Советской, оскальзываясь в липкой грязи. Возле дома он долго елозил ботинками по останкам травы на газоне. Жена Ирина, увидев его возбужденным и не очень-то трезвым, быстро положила палец поперек бледных губ: он понял, что Митяй уже спит.

– Звонил Лузгин.

– Ты можешь завтра взять отпуск без содержания? – спросил Кротов, снимая лишние одежды.




ГЛАВА СЕДЬМАЯ


Самое постыдное – не помнил ничего. А от того, что всё-таки помнил отрывочно, хотелось снова заснуть и не просыпаться уже никогда. Но сон не шел, внутри горело. Лузгин посмотрел на часы – без пяти восемь. Он спустил ноги с кровати, кое-как оторвал от сбитой постели торс и увидел тазик, стоящий на полу у изголовья. «Жена постаралась...». Лузгина замутило, он боком упал на подушку и так лежал, свесив ноги, когда дверь в спальню приоткрылась и жена сказала деревянно:

– Тебе звонит Коллегов.

– Я сплю.

– Он просил разбудить.

– Тогда принеси сюда трубку.

Что-то упало на кровать за его спиной. Не оборачиваясь, он пошарил сзади рукой, нашел и поднес к уху трубку беспроводного домашнего «Панасоника».

– Чего надо?

С Мишкой Коллеговым они были давно знакомы, вместе работали в газете и на телестудии.

– Здорово. Ты как, живой?

– Чего надо-то?

– Ты же вроде завязал, Вовка.

– Последний раз спрашиваю...

– Надо взять интервью у Роки.

– Он же в отпуске.

– Нет, улетает сегодня после обеда.

– А почему я?

– Он сам попросил.

Лузгин знал, что Коллегов работает по выборам на Рокецкого, отвечает там за прессу, радио и телевидение. Мишка звал Лузгина работать вместе, но он к тому времени уже был нанят Юрием Дмитриевичем. Бородатый, узнав про коллеговское предложение, чуть не подпрыгнул, даже обещал увеличить гонорар, но Лузгин сказал, что он, может быть, и пьяница и болтун, но не сволочь. Тогда Юра спросил, нельзя ли купить Коллегова. Лузгин сказал, что купить можно всякого, но он с таким разговором к Мишке не пойдет, сами идите. Бородатый не раз потом возвращался к этой теме, когда ругал Лузгина за отсутствие агентурной информации о работе выборного штаба Рокецкого. В команде другого кандидата, денежного воротилы Окрошенкова, у него тоже был старый приятель, газетчик Самойлов, и Юрий Дмитриевич откуда-то про это распознал, но и тут Лузгин отказался напрочь: просто боялся за парня, ибо знал, какие порядки заведены в окрошенковской команде.

– Мишаня, – сказал Лузгин, – я бы рад, но я не в форме. Я свою морду в зеркале еще не видел, но представляю...

– Не надо в камеру, – остановил его Коллегов. – Просто побеседуйте под диктофон, потом расшифруем и сделаем большое интервью для «Тюменской правды».

– Вот пусть Горбачев и делает. Или Снисаренко: он же у Роки в советниках ходит или нет?

– Я же говорю: Юлианыч сам назвал тебя.

– С чего бы это?

– Ну слушай, Вовян, не кокетничай, ладно? Мы заплатим. Немного, но заплатим.

– Уж вы заплатите...

– Старик, Роки – не Окроха, но что-нибудь найдем.

Лузгина вербовали и в ту, другую команду, обещали совсем уже запредельные заработки, но он, пообщавшись за рюмкой с тамошними знакомыми ребятами, сказал им: нет, братцы, вы не движение «Тюмень – сколько там», вы движение «Талибан»!

– Когда надо? – спросил Лузгин.

– Договорено на десять, но приходи пораньше, потолкуем.

– Попробую, – сказал Лузгин.

– Так не пойдет, – сказал в трубке Коллегов. – Говори точно: да или нет.

– Парле ву франсе? Канэчно хачу!

– Пошел ты в задницу, – сказал Мишка. – Дуй в умывальник, старая развалина. Мы в триста четырнадцатой, на третьем этаже направо.

– Знаю, – сказал Лузгин. – Исчезни.

«Да, с такой рожей только в кадр...».

Мусоля щеки пенкой для бритья – никак не мог научиться делать это пальцами, а помазок и вовсе не годился для пенки, – Лузгин тужился вспомнить, как он попал домой вчера вечером. Или ночью? Кошмар... Пришли с Барановым в институт, быстро выпили с тремя солидными похмельными стариками бутылку водки и еще бутылку, съели чертовы манты, сбегали за новой водкой и выпили ее под семгу – не понравилась, безвкусная, нельма забористей, потом Баранов побежал снова, благо все рядом и открыто всегда, а Лузгин стал жарить вырезку на старой сухой сковородке, утверждая, что тефальская технология не требует жиров; всё пережег и завонял дымом, снизу приходили вахтеры и ругались, и узнали Лузгина, он приглашал их к столу, старики и вернувшийся Баранов возражали сдержанно, но Лузгин настоял, дурак; травил байки и хвастался, написал вахтеру на ладони свой автограф жирным барановским фломастером; потом старики и вахтеры исчезли, просто исчезли – были и нет, – исчезли и деньги, Лузгин звонил жившему неподалеку кинооператору Вовке Крицкому, тот занял где-то тридцать тысяч и принес два дешевых местных «пузыря», его не пускали вахтеры; Лузгин бегал по лестнице вниз, Крицкий передал водку в пакете, сам отказался и ушел, но пришел наверх вахтер, что пил и ругался больше других, и грозил сдать Крицкого в кутузку; сожрали всю закусь, даже горелое мясо; Лузгин наудачу полез в пакет и нашел там под видеокассетой кусок сыра, объяснял Баранову и вахтеру, как его правильно кушать, потом принялся рассказывать в лицах сюжет фильма «Леон», который уже видел и купил для коллекции. «Леоном» всё и заканчивалось – далее не помнил ничего.

«Вино!» – сказал полувслух Лузгин, сбривая пену с подбородка. Он, кажется, покупал вино в киоске – красное, к мясу, видел сцену отчетливо, а вот купил или нет – это смылось. «Какая разница?..».

Он прятался в ванной, пока не щелкнул со стуком дверной замок: жена ушла на работу, разборки переносятся на вечер. В душе и в организме было муторно, однако терпимо – он чувствовал себя гораздо лучше, чем полгода еще назад после такой загульной пьянки: сказались добром продолжительное непитие, режим питания и тренажер у телевизора. И было еще одно чувство, удивившее и обрадовавшее Лузгина: нет, не раскаяние и не жалость к себе, не зароки и муки похмелья, хоть и был с бодуна, что лукавить. Было новое: сожаление об утраченной легкости – в мыслях, движениях, желаниях. Нет, надо было вчера так напиться, чтобы сегодня понять простую, незаметную прелесть трезвости.

Было почти девять. Лузгин оделся поприличнее, но без парада, сунул в рот пару мятных зернышек «тик-так» и пошел в администрацию.

В бывшем здании обкома всё так же скрипели старые паркетные полы, только на стенах коридоров и холлов прибавилось картин и скульптур местных авторов. На одной из картин казаки шли к татарскому хану то ли с челобитной, то ли с ультиматумом. «Делегация Рокецкого прибывает к Неёлову», – дал ей быструю подпись Лузгин и подумал: «Продам Коллегову – хорошая хохма».

Дверь в триста четырнадцатую была открыта. В приемной говорила по телефону смуглая глазастая девица с не секретарской улыбкой – молодая, новая, еще не научилась официально делать губками. В самом Мишкином кабинете было с утра накурено и пахло хорошим кофе. Коллегов в свитере, худой и бородатый, скалил зубы над какой-то бумажкой; рядом стоял известный Лузгину как хороший социолог длиннолицый и очкастый и вообще весьма неглупый человек Лев Дубинин – в костюме-тройке, с дымящей сигаретой в отнесенных пальцах. С традиционно серьезным выражением на университетском своем лице Дубинин как раз говорил Коллегову: «Это полное говно!» – «А что ты хотел? – отвечал Коллегов. – Гэ оно и есть гэ». Лузгин подошел и заглянул Дубинину через плечо, прочел у нижней кромки печатной бумаги фамилию подлизно-скандальной журналистки-редакторши, потом пробежал глазами бумагу снизу вверх.

– Придется платить, – сказал он Коллегову. Редакторша тиснула в своей газетке хвалебную оду Рокецкому и требовала в письме сто пятьдесят миллионов компенсации за труды.

– Да пошла она, – сказал Коллегов.

– Это полное говно, – повторил интеллигентный Дубинин. – Притом вредное. Я не об авторе, а о содержании статьи. За такие публикации Окрошенков должен платить, а не мы с вами. Статья вызывает полнейшее неприятие у читателя. Хуже этого только придуманный москвичами плакат «Россия – Родина – Рокецкий». Кстати, сожгите его немедленно, Сергей Михайлович.

– А плакат не у меня, – развел руками сидевший у стола председатель комитета по делам молодежи Сарычев; они познакомились, когда Лузгин работал в «молодежке» на телевидении. Дубинин тоже сотрудничал с Лузгиным на заре передачи «Взрослые дети»: консультировал его по непростым вопросам властной психологии. – Основной тираж они где-то прячут.

– Как мне надоел этот бардак! – Коллегов скривился и бросил на стол «гэшную» бумагу. – Блин, ну где штаб? Каждый воротит что хочет! И Рокецкий со всеми соглашается. Ведь договаривались же: ни слова никому без нашего разрешения! Нет: принимает эту Гэ, потом она пишет хрен знает что, потом к нему проскакивает Снисаренко, потом Гольдберг... У нас вообще есть план работы со средствами массовой информации или нет? Уволюсь на хрен, так работать нельзя.

– Ты успокойся, Миша, – сказал Дубинин. – Бардак был и будет – это выборы. Но, согласен, его надо упорядочить. Ты поступай, как Рокецкий: со всеми соглашайся, всем говори «да», а делай так, как считаешь нужным. И этой скажи, что заплатишь, но – потом, после выборов. И сунь ей миллионов десять в качестве аванса, чтобы рот закрыла на время.

– Я ей суну, уж я ей суну, – угрюмо сказал Коллегов, и комната взорвалась хохотом. Громче всех смеялся сам Мишка, наклоняясь вперед и разводя руки и пальцы цыплячьими крыльями.

Лузгину налили кофе. Он рассказал про девочку с бумажечкой и дедушку Рокецкого. Мишка просто умер, а Дубинин сказал: «Это провокация. Вы там вообще чем занимаетесь?».

Без пяти десять они с Коллеговым пошли в приемную. По дороге Мишка сказал Лузгину:

– Слышь, попробуй спросить его о брате. У него есть брат, сидел за антисоветчину. Это сказалось на Рокецком, мы знаем, но он никогда ничего никому не рассказывал.

В приемной таились просители и вызыванцы, но секретарша кивнула им со значением, и они вошли в кабинет, потолкавшись немного в тяжелых дверях.

Губернатор сидел за столом и встретил их взглядом исподлобья, в котором еще остывали какие-то другие мысли – не про них. Потом он потер ладонями вислые щеки, мотнул головой и поднялся уже к ним.

– Вот кого надо в губернаторы двигать, – сказал Рокецкий Коллегову, пожимая руку Лузгину. – Молодой, посвежевший, морда гладкая, глаза горят...

«Да уж, гладкая после вчерашнего», – подумал Лузгин, хотя и знал, что действительно выглядит лучше в последнее время. Сам же губернатор смотрелся усталым и взъерошенным, не было в нем привычного «рокецкого» лоска и столь же привычной, не очень нравившейся Лузгину какой-то полковничьей демонстративной самоуверенности. «Достало мужика», – подумал он. На «морду» он не обиделся: морда, она и есть морда.

– Заживает? – спросил Рокецкий, глянув в лоб Лузгину.

– Как на собаке, – ответил он. И в самом деле, шрам стал почти незаметен, но вдруг потемнел и обозначился снова после вчерашнего.

– Пойдем туда. – Губернатор махнул рукой в сторону двери в боковой стене. – Тут как-то... Скажи в приемной, пусть час не беспокоят.

Коллегов кивнул и вышел, показав Лузгину на прощание ободряющий кулак.

Лузгин знал, что в губернаторском кабинете есть так называемая комната отдыха, но никогда не бывал здесь и сейчас оглядывался с живым интересом. Нечто вроде серванта, холодильник, телевизор с «видиком», какая-то барочная, гостиничного вида мягкая мебель, особенно диван, на котором, прикинул Лузгин, неудобно сидеть и совсем невозможно лежать.

Рокецкий включил кипятильник, достал из серванта чашки, банку кофе и вазочку с сахаром, посмотрел внимательно на Лузгина и спросил:

– Рюмку не хочешь?

За стеклом серванта стояла маячком початая бутылка «Белого аиста».

– Нет, спасибо, – сказал Лузгин и достал из кармана портативный магнитофон.

Губернатор покосился на вредную машинку.

– Ты, Володя, хочешь прямо сразу?.. Может, просто поговорим для начала?

– А мне «просто разговор» как раз и интересен, Леонид Юлианович.

– Ну как знаешь.

В кабинете он бы спросил разрешения, а здесь закурил первым. Рокецкий тоже сунул в губы сигаретину. Курили и молчали, звякая ложками в чашках. Лузгин был неплохим телеведущим, умел работать с «выступающими» и знал, что первый выпад следует делать резко, но не в лоб, а сбоку, по касательной.

– Леонид Юлианович, почему в этом огромном доме у вас нет друзей?

Губернатор сидел в низком кресле, локти на коленях, сигарета качалась над пепельницей.

– Ты так считаешь?

– Да, я так считаю.

Рокецкий откинулся в кресле, посмотрел на высокий белый потолок.

– Ты не совсем прав, хотя... Согласен, всё же я никого к себе близко не подпускал, это есть, достаточно был одинок... Но так и должно быть, наверное. Это раньше были коллегиальные органы, президиумы и в бюро товарищи, а сейчас нет – я везде отвечаю один, один несу за всё ответственность.

– Но вот выборы, а я почти уверен, что никто в этом доме за вас грудью на пулеметы не пойдет. Почему?

– Про всех не надо, здесь есть очень хорошие люди. А вот средний чиновник... Рокецкий придет, Рокецкий уйдет, а он думает, что останется, будет всегда. Поэтому ему скажи кто-нибудь: «Какой плохой Рокецкий!» – он в ответ: «Да, какой плохой!..». Скажи: «Хороший!» – «Да-да, молодец!». Они думают, что они вечные. Нас наверху меняют, а они будут всегда.

– Но ведь это святая правда.

Посмотрим... После выборов. Конечно, они держатся за свое кресло, оно не такое уж плохое: и зарплата, и кабинет, и влияние.

– А ваше кресло – оно какое?

– Это как на него посмотреть. Вот сейчас, когда такая грязь полилась...

– Вы что, не ожидали?

Губернатор снова потер щеки ладонями; трубочка остывшего пепла упала на ковер.

– Не совсем, не совсем... Понимал, конечно, что-то будет, борьба и так далее, но чтобы такой обвал, чтобы так... окунали... Но даже не это. Не это! Потому что... много людей, даже близких мне, смотрят как бы со стороны: что с этого выйдет.

– О чем я и говорил вам, Леонид Юлианович.

– Да, ты прав.

– Но вы же сами виноваты.

– Отчасти – да.

– Эта ваша недоверчивость к людям, желание всё замкнуть на себе, решить самому...

– Я же тебе тоже говорил – это такая работа. А насчет того, что недоверчивый... Может, наоборот: я даже слишком доверчивый, слишком добрый.

– Ну, вы скажете тоже.

– Может, это я внешне такой, а внутри... Ты же меня не знаешь, хоть и присматриваешься ко мне несколько лет. Присматриваешься?

– Присматриваюсь, – ответил Лузгин. – У меня своя работа.

– Вот именно. Все вы, журналисты, присматриваетесь. Ждете, когда Рокецкий оступится.

– Зачем же так?

– Так это, так. Вот упаду – все слетитесь клевать. Да и сейчас, только кресло зашаталось... Почему-то я всё время перед вами оправдываюсь! Даже в Москве, когда ругаюсь в правительстве, я чувствую себя уверенно, потому что знаю: я прав, я ругаюсь за правое дело. А вернусь домой, встречусь с вами – всё-то я виноват, всё-то я не так делаю. Зарплату не дали – виноват, солдата кормить нечем – виноват, труба лопнула – виноват.

– А как же? Сами сказали: в области у вас единоначалие.

– Да подо мной еще тыщи чиновников! С них надо спрашивать!

– Вот вы и спрашивайте.

– А я и спрашиваю! Спрашиваю! А потом вы меня спрашиваете: почему это, Рокецкий, у тебя в этом доме нет друзей? Откуда возьмутся... Вот вы, господа журналисты, все большие политики. Сел бы кто-нибудь рядом со мной за этот стол и просидел недельку. Я, кстати, своим кандидатам-конкурентам то же самое предлагал: давайте поработаем вместе, хлебните-ка губернаторской работы!

– Ну и кто?..

– Дед Пихто. Пей давай, кофе стынет.

Рокецкий привычно «тыкал» Лузгину, и это его мало задевало: знал, что «ты» для Папы Роки означает близкую степень доверительности, но не все это понимали и принимали, а сам губернатор, похоже, не отдавал себе отчет, какое впечатление на разных людей производит эта его «демократичная» манера общения.

– Это правда, что у вас был брат-диссидент?

– Почему был? Есть. Откуда знаешь?

– Да уж знаю...

– Слушай, тема такая... Закурим, да?

Лузгин протянул ему горящую зажигалку.

– Такая вот история, спасибо... Семьдесят второй год, я уже работаю в Сургуте главным инженером управления... Никогда эту тему не засвечивал, не хотел говорить. А мог бы тоже в грудь стучать кулаком и орать, как некоторые: вот, мол, пострадал за демократию! Не люблю я этого. Я сам долгое время был членом партии и очень... искренне относился к этому делу. Шел, так сказать, к очередным победам. Что улыбаешься?

– Так что за история, Леонид Юлианович?

И Рокецкий рассказал, как родился в деревне подо Львовом, было их четыре брата; как дядю казнили бандеровцы, а отца арестовали «органы» и уже посадили, да умер Сталин, и его выпустили. Как он учился в вузе и ездил в Сургут со стройотрядом, как встретил там Галину и женился на ней, как работал и двигался по службе, и как однажды к нему пришли из КГБ и сказали, что его брат стал диссидентом.

– Такой был крепкий морячок! Демобилизовался, поступил в Киевский университет. Худощавый такой, красивый, с усами, казацкого такого вида, не как я...

Брата взяли за два стихотворения типа «лес рубят – щепки летят», обвиняли в «антисоветской агитации и пропаганде». Спрашивали, чьи стихи. Он отвечал: мои. Ему не верили, требовали выдать автора. Рокецкий с женой Галиной полетели в Киев: «Разрешите встретиться, мы его перевоспитаем, мы члены партии...». Им разрешили: «Если скажет – то отпустим».

– И вот его приводят. Мы ему говорим: мы знаем, Володя, что это не ты. А он: «Я не буду предателем». «Я не буду предателем...» – так он сказал. И дали ему пять лет лагерей по семидесятой статье. А тогда в Киеве под это дело многих задержали, но там папаши, кто посильнее, своих сыновей повытаскивали, а моего брата никто не смог. Отсидел от звонка до звонка. Мы знаем: его освобождением занимался Сахаров. И когда по «голосам» перечисляли фамилии диссидентов, там был и Рокецкий Владимир Юлианович.

– И каково вам было это слышать? – нейтральным голосом спросил Лузгин.

– Было так неудобно... И брата жалко. Каждый год отцу с матерью давали бумаги, билеты и отправляли в Потьму Пермской области – знаменитая колония, там брат и сидел. Просили подписать прошение о помиловании. Не подписывал: «Я ни в чем не виноват».

– А что вы?

– А я работал, строил и каждый день ходил как по струнке, потому что чувствовал – это... висит. Я ведь во всех горячих точках работал: Сургут, Надым, Нефтеюганск... Все друзья в орденах, а меня каждый раз вписывают и каждый раз вычеркивают. Даже когда председателем Сургутского горисполкома всё же назначили, и то на бюро обкома Богомякову положили на стол мое дело. Сам не видел, но говорят, хорошие тома... Геннадий Павлович сказал: «Пусть назначают: может, этот парень еще сгодится для области». Вот так...

Губернатор замолк, глядя сквозь Лузгина.

– Я все время держал внутри себя какого-то... раба, понимаешь, как будто я был человек второго сорта, какой-то скрытый враг. А я им не был. Я верил. Я очень хотел быть верным своей стране. Я проверял себя. И вдруг я словно... вздохнул, понимаешь, как будто родился по-новому. Ты не поймешь, вы так не жили, вас это не давило...

– Ну уж этого не надо, – сказал Лузгин. – Кого-кого, а журналистов партия прессовала будь здоров!

– Ну и что? Внутри-то вы были свободные, а я нет. Вот в чем разница. Поэтому, наверное, я до сих пор такой... нет, не подозрительный и даже не осторожный... За мной, наверное, и дальше смотрят, и если кто другой в это кресло сядет, придут и положат вот на этот стол... О-о, я помню. Я даже за границу рвался по путевке, чтобы проверить: если выпустят – значит, доверяют. И даже сейчас, даже сегодня – я же назначенный по указу. Завтра может быть совсем другой указ – и прощай. Вот после выборов – после выборов будет совсем, совсем другое дело.

– Вы полагаете?..

Они проговорили два часа, и когда Лузгин вышел из кабинета в приемную, на него посмотрели с опасливым неодобрением.

Коллегов сразу набросился с вопросами: ну как, ну что? Лузгин сказал: «Порядок, есть матерьял», – и передал магнитофонные кассеты для распечатки полного текста. – Сам? Я вам не мальчик, найми кого-нибудь. И отпечатайте нормально, хорошим шрифтом, чтоб я глаз не ломал. Будет расшифровка – я вам за день конфетку сделаю на целую газетную страницу.

– Про брата спрашивал?

– Спрашивал. Гвоздевой матерьял, но смотря как подать.

– Вот ты и смотри, – сказал Коллегов.

– Сколько? – спросил Лузгин. Мишка ответил.

– С вами не разбогатеешь.

По дороге домой торопился, скоро встреча с Толиком, мысленно перематывал ленту разговора, ставил себе вешки для будущего монтажа сюжета. Запомнилась фраза губернатора, когда Лузгин расспрашивал его о местной и московской нефтяной мафии. «На буровой мафии нет», – сказал Рокецкий. Хорошая фраза, надо ударно использовать.

У подъезда на скамеечке под бетонным козырьком сидели двое, курили в затишке. Он уже проходил мимо, когда один из сидевших встал и спросил вежливо:

– Извините, вы Лузгин Владимир Васильевич?

– А что, собственно? – удивился Лузгин. – Ну я, я – Лузгин.

Второй тоже поднялся со скамейки, бросил окурок в кусты.

– Вам известен такой товарищ по фамилии Обысков?

– Толян? Ну знаю его немного. А в чем дело?

– Мы не могли бы с вами минут десять поговорить?

– О чем? Ну пошли ко мне.

– Спасибо, это лишнее, – сказал первый. – У нас здесь машина, пойдемте сядем, там теплее.

Лузгин проследил взгляд говорившего, и что-то оборвалось и упало у него внутри: на парковочной площадке и как раньше не заметил, а ведь шел и думал, и ждал, стоял знакомый уже обысковский «мерседес».

– Это же его машина! – оторопело сказал Лузгин.

– Это наша машина, – сказал первый и сделал рукой приглашающее и вместе с тем скрыто-властное движение.

Ему открыли заднюю дверцу, и он втиснулся внутрь; дверца захлопнулась за ним с отчетливым звуком неизношенного импортного замка. Почему-то пришло на ум гдето читанное: японцы долго ломали головы, как придать замкам своих малолитражек объемный стук шикарных лимузинов, и придумали, запатентовав хитрое устройство под названием «Звук большой машины».

Двое заняли места впереди. На заднем же сиденье Лузгина поджидал незнакомый парень лет тридцати, белобрысый, красиво стриженный, в очках, черном костюме и черной же модной косоворотке.

– Вы Владимир Васильевич, – сказал белобрысый.

– А вы? – сказал Лузгин.

– Меня зовут Андрей. А это Степан, – он кивнул переднему сиденью, где уселся тот, что говорил с Лузгиным у крыльца; водитель был просто водитель, без имени. «Сте-пан» – на два такта щелкнуло в голове Лузгина, нечто знакомое, уже выплывало однажды. И было с этим связано что-то неприятное. «Сте-пан...».

– Вы сегодня видели Обыскова?

– Нет.

– Не встречались, не говорили по телефону?

– Я же сказал: нет. А в чем дело?

– Он должен нам деньги. Мы его ищем.

– Мне тоже, – сказал Лузгин. – Мне он тоже должен.

– И много?

– Не ваше дело.

– Как сказать... Вы договаривались встретиться?

– Допустим, ну и что? Это моя проблема.

– Боюсь, что это уже наша общая проблема, Владимир Васильевич. На сколько вы договаривались?

– На двенадцать. Ну, на час дня. Он обещал...

– Он и нам обещал. И исчез.

– То есть как исчез?

– Вошел в банк и исчез. Не вышел оттуда. По крайней мере, через главный вход. В банке нам сказали, что был и ушел.

– Он получил деньги?

– Этого мы не знаем. С нами отказались говорить.

– Так, – сказал Лузгин. – Сейчас половина первого. Подождем еще немного, я думаю, он придет. Он обещал. Курить можно в машине?

– Можно, – сказал красиво стриженный. – Владимир Васильевич, а не подождать ли нам всем вместе у вас дома? Кофе угостите?

– Ради бога, – сказал Лузгин. – Пошли ко мне. И в самом деле – вдруг позвонит.

– Машину уберешь, – сказал белобрысый Андрей водителю.

– И много он вам задолжал? – спросил Лузгин, когда втроем ехали в лифте.

– Двести миллионов.

Совпадение суммы окатило Лузгина новой тревогой. И пока грел на кухне воду, насыпал и размешивал в чашечках кофе и сахар, дурное чувство не отпускало.

– Вы знаете, Владимир, где он живет?

– Понятия не имею.

– Мы знаем, – сказал Степан. – Мне лучше чай, пожалуйста. – Почему-то именно Степан, невысокий, плотный мужичок с густыми бровями и неменяющимся выражением темных холодных глаз, невнятно тревожил Лузгина. Присутствие Степана ощущалось физически.

– А как ваши дела, Владимир?

– Вы о чем, Андрюша?

Лузгин был у себя дома, и положение хозяина давало ему право на некое превосходство в общении.

– Ну у вас-то, надеюсь, все получилось?

– Что получилось? Выражайтесь яснее, милейший.

Андрей посмотрел на него поверх пижонских прямоугольных очков без оправы.

– Нашими деньгами вы сумели распорядиться?

– Вашими деньгами? – Лузгин рассмеялся. – Ни вы, ни ваши деньги мне абсолютно незнакомы. Вы что-то путаете, Андрюша.

– Мы ничего не путаем, – с внезапно обозначившейся жесткостью произнес белобрысый. – В конце концов, Обысков нам не так уж и нужен. Нам нужны вы, нам нужны наши деньги.

– Погодите. – Лузгин поставил на стол чашку с кофе. – Вы можете мне спокойно и в грех словах объяснить, что происходит?

Белобрысый посмотрел на Степана.

– Ещё и его кинул, паскуда?

– Да бога же ради, хватит глазки строить! – выкрикнул Лузгин, покрываясь крупными мурашками. – Пришли, сидят тут, херню городят!.. Вообще: встали и ушли, я вас знать не знаю. Ясно выразился?

– Отдайте деньги, и мы уйдем.

– Какие, на хер, деньги?!

– Спокойно, – сказал Степан и пересел поближе, захватив табурет между ногами, как всадник, – не делайте резких движений, не надо, я вам советую.

– Обысков приезжал к вам в четверг? – спросил Андрей.

– Да, приезжал.

– И в воскресенье тоже?

– Правильно.

– И передал вам двести миллионов рублей.

– Что? – ахнул Лузгин. – Это я ему, скотине, занял двести миллионов, даже больше!

Андрей поднял руку и заслонил ладонью лузгинское лицо:

– Сидите и слушайте, Владимир Васильевич. Обысков был нам должен сорок миллионов. Он сказал нам, что вы можете наварить половину этого сороковника за сутки, если вам дать двести. Мы дали ему двести миллионов, и он передал их вам утром в воскресенье.

– Вы с ума сошли. Это он, это у меня...

– Ты слушать умеешь, сука? – спросил Степан.

– Обысков унес вам двести миллионов в дипломате. Когда он вернулся, денег не было – мы проверяли, мы ждали в машине. В этой машине. Он сразу отдал нам десять, сказал, что занял у вас. Сегодня утром мы отвезли его в банк, где он должен был получить и отдать нам еще десярик. Он вошел в банк и пропал. Но с ним мы разберемся отдельно. Верните деньги, и мы с вами расстанемся.

– Всё это бред, всё это совсем не так... Сидите тут. Я сейчас.

Лузгину вдруг резко скрутило живот, он помчался в клозет и уселся там, не закрыв на защелку, а просто прихлопнув дверь, словно был один в квартире, и дверь вдруг поехала с петельным скрипом, и вспомнилось: учеба в Москве, практика в молодежной редакции ЦТ, рядом ходит живой Масляков – помереть можно... Цэтэшники пригласили его в компанию как-то вечером, была огромная квартира с непрямоугольными комнатами, узкий, длинный туалет, что важно, а потому важно, что он накануне отравился сливками из пакета в буфете общаги, где жил, и его несло со страшной силой. Было жалко не ехать, и он поехал, выпил сразу фужер водки – виват сибирякам! – но лучше не стало, наоборот: он бегал в клозет после каждой новой рюмки. Хозяин квартиры объяснил ему, в первый раз провожая «до ветру», что запор автоматический, какой-то контакт под ковриком, надо лишь притворить аккуратненько дверь, а пройдете назад – дверь откроется. И вот, почувствовав резь и позыв, он снова метнулся к клозету, влетел туда, стукнув дверью, сдернул штаны и рухнул на унитаз. Полилось как из резаного, но боль отпустила, он вздохнул и вытер подолом рубашки мокрый лоб, тут дверь тихонечко двинулась в путь, все дальше и дальше, пока не исчезла за косяком, обнажив полутьму коридора и его, сидящего со спущенными штанами под стосвечовой, наверно, лампой. Встать он не мог – из него текло не переставая, в коридоре послышались каблучковые женские стуки и смех, ужас приближался, и он успел подумать: была бы здесь такая кнопка, чтобы нажать и умереть, он бы умер мгновенно и с радостью. Дурак молодой: он считал по наивности, что не следует жить, если ты пойман на сраме.

«Я сейчас встану, вытру жопу, пойду к этим мудакам, и всё прояснится, всё уладится...». Но он понимал уже, что конец, сколько здесь ни сиди.

– А теперь я вам кое-что расскажу, – уверенным голосом начал Лузгин, вернувшись в кухню и присаживаясь, – Это у меня он занял двести миллионов, я выдал ему в пятницу наличкой. Это мне он должен эти деньги и еще двадцать сверху. Вопросы есть?

– Вы утверждаете, Володя, что не получали денег от Обыскова?

– Совершенно верно, Андрюша. Наконец-то мы во всём разобрались. А то вы меня, честное слово, немножко напугали, ребята. Особенно ты, Степа. Какой-то ты угрюмый, невежливый.

– Вам надо найти Обыскова, – сказал Андрей.

– Конечно, куда он денется. Такими бабками не бросаются.

– Даже если сегодня его не найдете, мы приедем к вам в шесть часов вечера, и вы отдадите нам наши двести миллионов. Договорились?

– Да вы что? – возмутился Лузгин. – При чем здесь я и ваши деньги? Мне бы свои вернуть, тем более не мои ведь, сам занимал, откуда у меня двести «лимонов»?

– А нам по херу, – сказал Степан. – Он к тебе с бабками пошел, а вернулся пустой. Короче, ставим тебя на счетчик.

– А вот хер, – сказал Лузгин, стервенея. – Я сейчас Бровкину позвоню, его ребята-омоновцы вас по стенам размажут.

– Никуда ты звонить не будешь, – спокойно ответил Степан. – Не успеешь.

– Бросьте лаяться, – сказал белобрысый. – Ситуация неприятная, Владимир Васильевич, но ничего не поделаешь: или мы найдем Обыскова, или... одно из двух.

– Нет, постойте, вы сами подумайте! – Лузгин вскочил, оперся руками на стол и наклонился к белобрысому.

– Это же глупость! Как бы я крутанул такие деньги за воскресенье? Вы что, никогда делов не делали? Он вам лапши навесил, дуракам.

– Нам по херу, – с нажимом повторил Степан. – Возвращаешь бабки – расстаёмся друзьями. Или на счетчик. Сам решай, Вова.

- Степан выражается грубо, но доходчиво. – Белобрысый поднялся и протянул руку Лузгину. – Как говорится, ничего личного, Володя. Но ты и нас пойми: он вернулся от тебя без денег.

– Может, он в подъезде где спрятал или у него любовница здесь живет. Заскочил на секунду...

– Вполне возможно, – сказал Андрей, все еще протягивая ладонь с оттопыренным большим пальцем.

Лузгин пожал ее и выговорил глупое и совсем ненужное:

– Вы мне верите, мужики?

– Разве это важно? Вернете деньги, и вопрос будет снят сам собой.

– И без глупостей, – проговорил Степан, уставившись Лузгину в переносицу. – Без всяких там ОМОНов. Давно в городе не стреляли по-крупному, не хер и начинать.

– Умолкни, – сказал Андрей. – В шесть мы приедем. Если найдете раньше – позвоните. – Он протянул Лузгину визитку. – Да, подставил вас дружочек.

– Какой дружочек, на хер! – отмахнулся Лузгин и осекся: привел-то Обыскова и точно друг – Валерка Северцев. Ах скотина, ах дед недоделанный!..

– А может, он дома? – неожиданно для себя самого выпалил Лузгин. – Сгоняйте да проверьте.

– Наши люди уже блокируют квартиру. Но жена не открывает. Там железная дверь, мы решили пока не шуметь.

– А давайте я позвоню!

– Там нет телефона.

– Как нет? Он же...

– Слушай, шеф, – сказал Степан, – давай его с собой возьмем! Ему откроет.

– Как вы насчет прокатиться? А, Владимир Васильевич?

– Не знаю... А вдруг в это время Толян сюда заявится?

– Оставим в квартире Степана, он встретит.

«Да уж, он встретит», – подумал Лузгин и представил. «Встретит, потом догонит и еще раз встретит. Откуда он, откуда я его знаю?..».

– Ладно, едем, – сказал Лузгин. – Я только жене позвоню, а то придет на обед и помрет со страху.

– Я женщин не трогаю, – осклабился Степан. – Телевизор вруби, а то скучно.

Белобрысый вынул сотовый телефон, набрал номер и сказал в никуда:

– Подъезжай.

Лузгин с домашнего позвонил Тамаре на работу, а потом Васе Федотову. Тот сказал: да, приезжал, всё в порядке. «Господи, – устало подумал Лузгин, – еще и эти «лимоны» на мне повисли... Значит, двести им, двести мне, нет, больше, и еще стольник по кредиту в банке, если успел получить... Полмиллиарда! Да, блин, с такими деньгами... Ох сволочь, ох скотина, убью Валерку на хрен, точно убью, ни в жизнь не рассчитаться...».

Зачем-то он набрал номер Кротова, банкира не было «на точке», но его ждали с минуты на минуту, а что с того? Что он сказал бы Сереге? Что обокрал контору, что вляпался по уши в дерьмо? Нет уж, надо самому – хотя бы попробовать.

Однажды в детстве он потерял ключ от квартиры. Играли в футбол на траве, ключ выпал из кармана черных сатиновых шаровар. Скоро должна была прийти с работы мама, они искали всей командой, да разве найдешь в траве проклятую маленькую железяку? Потом все ребята ушли, он остался один на дворовой поляне, ползал на коленях и скулил щенячьи, но так и не нашел. Он уже видел маму, входящую во двор с тетей Люсей, соседкой; сел на траве и зажмурился, и пронзительно мечтал, что откроет глаза и сразу увидит его, гадкий ключ, но открыл и ничего не увидел, конечно, вообще всё размылось слезами. Мама звала его: «Вова, Вова, встань с травы, иди сюда!». Он поднялся, вздрагивая всем телом, и босой ногой – специально разулся, шарил в траве подошвами – почувствовал ложбинкой возле пятки жесткую трубочку ключа. Вот и сейчас он придет и позвонит, выйдет Обысков, извинится и отдаст деньги. Он поедет домой и вечером напьется с Кротовым, а Валерке всё равно набьет морду, несильно, для профилактики... Но, когда поднимался в подъезде по лестнице, уже чувствовал, что ничего этого не будет. Та картинка из детства никак не таяла в глазах: мама, стройная и молодая, в летнем открытом сарафане, волшебный ключик зажат в его грязном кулаке... Он потом еще и ботинки искал, но это уже с удовольствием и смехом.

– Кто там? – крикнула женщина за железной дверью.

– Добрый день, – громко сказал он. – Это Владимир Васильевич Лузгин, друг вашего мужа. Он дома?

– Не знаю никакого Лузгина! – снова крикнула женщина. – Уходите, или я вызову милицию.

– У вас нет телефона, – сказал Андрей.

– Уходите, уходите немедленно!

– Не мешай, пожалуйста... Как ее зовут?

– Наталья.

– Наташенька! – закричал весело Лузгин. – Не надо обманывать, вы меня знаете, я Лузгин, с телестудии. Ну, вспомнили? Толик дома?

– Я ничего не знаю! – на грани истерики выкрикнула обысковская жена. – Если будете ломиться в дверь, я брошусь с балкона! Я не пущу вас. Я лучше умру!..

– Наташенька, милая! – Лузгин сам чуть не плакал с досады. – Я же Лузгин, я друг, мы все друзья, мы ничего плохого Толику не хотим делать, это в его же интересах... Просто поговорить! Больше ничего, просто поговорить...

За дверью набухло молчание. Лузгин чужими пальцами прикурил сигарету и осторожно позвал:

– Наташа, ты где?

– Его нет, – злобным голосом сказал жена за дверью. – Его уже неделю нет, он здесь не ночует.

– А где же он ночует? – растерянно спросил Лузгин.

– Не знаю и знать не хочу. Он нас бросил, подонок, даже слова не сказал. Я каждый день бегаю, ищу его, подонка, дети ищут, внук спрашивает: «Где деда, где деда?». Да чтоб он сдох, подонок, ни рубля не оставил, ни записки, ничего... Уходите! Я точно с балкона прыгну, мне терять уже нечего! И вы уходите, все уходите, все! Бандиты, подонки, все вы подонки, все! Ай-и-ай, мамочка-а-а!

Она рыдала за дверью, звук шел откуда-то снизу – наверное, сидела на полу. Спускавшийся с верхних этажей мужчина с собачкой на поводке притормозил на лестнице и обернулся:

– Вы что тут делаете, парни?

– Иди, отец, – сказал Андрей. – Тебя не трогают.

– Бесполезно, – сказал Лузгин. – Пошли отсюда. Всё это бесполезно.

– Вас куда вернуть, домой?

– Лучше уж сразу на кладбище, – мрачно пошутил Лузгин и засеменил по ступенькам вниз, обгоняя мужчину с собакой и едва не запутавшись в поводке; лохматая стервочка бросалась и омерзительно гавкала, хотелось наступить.

У лузгинского подъезда белобрысый снова протянул ладонь.

– Мы даем вам еще сутки, Владимир Васильевич. Ровно сутки. Уж постарайтесь, пожалуйста. И отправьте сюда Степана.

– Вы вообще кто? – спросил Лузгин, вторично насилуя себя рукопожатием. – Там, на визитке, только телефон.

– Зачем вам знать, Володя? До завтра. Я бы хотел, чтобы у вас получилось. Поверьте, мне будет очень неприятно...

– А мне уже, – резко бросил Лузгин и с ненужной силой хлопнул дверью «мерседеса».

Войдя в квартиру, услышал из комнаты шум телевизора. Степан не показывался, и Лузгин сам прошел туда, не разувшись.

– Дохлый номер? – спросил мужичок на диване.

– Ступай, хозяин кличет.

Степан никоим образом не среагировал на лузгинскую явную колкость, встал с дивана и вразвалочку направился в прихожую. Лузгин глянул вниз, на свои ботинки: наляпал по ковру, убирать лень, Тамара заругается с порога...

– Слышь, Степан, – сказал он, пересиливая неприязнь, – Обысков крупно пролетел по деньгам? Давно он в такой дыре?

– Эх, Васильич, – вздохнул Степан с поразившей Лузгина переменой в голосе. – Хороший ты мужик, но друзья у тебя дерьмо.

Он смотрел из кухни сверху вниз, как плавно разворачивался и исчезал за углом «мерседес» с темными стеклами.

– Надо что-нибудь съесть, – сказал он вслух.

Внутренностей холодильника почему-то не хотелось даже касаться. Он постоял немного и с отвращением закрыл дверцу, так ничего и не выбрав. В кабинете, в нижнем ящике письменного стола, у дальней стенки была спрятана от жены и себя самого квадратная бутылочка виски «Джонни Уокер» с красной этикеткой. «Не надо, будет только хуже, тебе нужна ясная голова», – так размышлял Лузгин, когда шел в кабинет и выдвигал заветный ящичек. «Это не поможет, Вова», – думал он, свинчивая крышечку бутылки. «Слабак ты, слабак», – вздохнул он глубоко и выдохнул перед первым глотком из горлышка.

С бутылкой в руке и сигаретой в зубах он сел у телефона и принялся вспоминать номер, по которому почти никогда не звонил, но то ли виски помогло, то ли ужас случившегося – вспомнил, и даже не номер – конструкцию: две двойки, а потом от четверки к нулю.

– Сапр, – сказал мужской голос в трубке.

– Чего? – удивился Лузгин.

– Сектор автоматизации производственных расчетов.

– Привет, Валерка, это Лузгин.

– О-о, старик! – обрадованно пропел Северцев. – Как дела, старик? Есть информация?

«Ждет, гаденыш, – подумал Лузгин со злостью. – Бабки ждет. Щас дождется».

– Ты Обыскова давно видел?

– Да в четверг, когда у тебя были. А что?

– Больше не видел, и он не звонил?

– Звонил в пятницу, сказал, что всё в порядке, тебе был очень благодарен, Вовка. Ты вообще молодец, крутой мужик, я всегда это говорил.

– Ну а потом, потом?

– Да ничего потом. Вот, жду.

– И чего ты ждешь, Валерочка? Денежек ждешь?

– Дак, старик, дело житейское... Кто же против...

– Дома у него давно был?

– Дома? Ну, в прошлом месяце... А что?

– А ты сходи, Валерочка. Прямо сейчас всё брось и сходи. Пообщайся там с женой, тебе полезно будет.

– Ты о чём, Вова? Ну не мешайте, я прошу, сейчас освобожусь... Слушаю тебя, слушаю!

– Давай слушай, сейчас услышишь...

– Хорош, Вова, меня люди ждут. Говори: мне к тебе подъехать?

– За денежками собрался?

– Я тебе перезвоню, – сказал Северцев, пошли далекие гудки отбоя.

Вот он, телефон российский: за три квартала слышно хуже, чем из Англии. Он позвонил оттуда матери, когда плавал круизом: хотел проведать и похвастаться, что звонит прямо с Риджент-стрит, рядом Трафальгарская площадь, памятник адмиралу Нельсону, осуществляются мечты, но мать восхищалась совсем другим – так далеко, а как хорошо слышно.

Он вздрогнул от звонка и схватил трубку.

– Извини, – сказал Северцев, – говорить не давали. Ну так что, Володя, мне подъезжать?

– А что, Толик тебе денег еще не принес?

– Мы договаривались: он всё отдаст тебе, а потом мы с тобой... ну... разделим, так. Але, что молчишь? Ты где?

– В звезде, – сказал Лузгин с интонацией. – По твоей милости, братец. В полной звезде... Обысков сбежал.

– Не может быть, – сказал Валерка.

– Оказывается, он в дерьме по горло, по уши. Он должен всем и каждому. За ним полгорода гоняется, ко мне уже бандиты приезжали. Он их кинул на двести «лимонов», а сказал, что отдал мне. Ты слушаешь, Валерочка?

– Это дурдом... Нет, какой негодяй!

– А кто его привел ко мне, Валерочка!

– Вов, я и подумать не мог... Прости, но я...

– Четыреста «лимонов»! Ты себе представляешь эту сумму? У тебя, кстати, зарплата какая?

– А вот этого не надо. – В голосе Северцева неожиданно зазвучали какие-то женские нотки.

– Чего «этого»?

– Вот этого... – Чувствовалось, Валерка собирается с духом, чтобы сказать неизбежно предательское. Лузгин уже понимал, что последует, так и случилось.. – Мне кажется, ты не прав, Вова. Да, он сделал предложение, я привел его к тебе, но решал ты сам, один. Да, ты помнишь, – закричал Северцев с нелепой панической радостью, – я ведь всё время молчал, пока вы разговаривали! Я специально молчал, чтобы не давить на тебя, Вова. Ну ты же помнишь, это правда! Я даже смотрел в сторону...

– Какое же ты говно, друг Валерка...

– Вот здорово, вот отлично! Ты, значит, крутишь всякие там махинации, занимаешься бог знает чем, а как сорвалось – друг у тебя говно. Не надо, Вова, я здесь ни при чем.

– Эй, слышь, – вдруг озарило Лузгина, – Толик тебе часом уже денежек не дал ли? А? Сразу, как у меня получил в пятницу? Дал? Сколько?

– Половину, – сказал Северцев после недолгой паузы.

«Говно он, конечно, но еще не полное», – подытожил разговор Лузгин и положил трубку.

«Жадность фраера сгубила...». Впрочем, нет – не жадность, эти жалкие откатные «лимоны» главным всё-таки не были, пусть даже и влияли на решение. А что же было? Желание помочь товарищам? Конечно, и это наличествовало, но доминантой, как всегда, была гордыня. Показать себя добрым и всемогущим!.. «Унижение паче гордости». Вот и пришло это «паче», друг Вовик...

– Да, слушаю, – сказал он чисто механически.

– Это Андрей, Владимир Васильевич. Ничего нового?

– Да вы что, еще и пяти минут не прошло!

– Прошло больше, Володя, но дело не в этом. Мне очень неприятно...

– Да говорил уже, хватит!..

– Очень неприятно сообщать, но обстоятельства изменились. Сто нужно вернуть сегодня.

– Мужики, вы меня убиваете.

– Еще нет.

– Что? Что ты сказал? А ну повтори!

– Владимир Васильевич, одну минуту... – В трубке пощелкало и пошуршало, потом раздался голос Степана: – Васильич! Дело дрянь, нужен стольник позарез. Да тихо ты, тихо!.. Беги к Кротову, к кому угодно, но достань стольник до вечера.

– Так уже вечер, почти вечер уже!

– Я тебя прошу, Васильич, не ложи грех на душу. Мы же не падлы какие-то, мы же тебя понимаем. Но и ты пойми: здесь такие дела... Короче, Васильич, я с тобой по-людски, как с другом, говорю. Не доводи до крайности. Ты же умный, ты выкрутишься, тебя весь город знает. Давай, мужик, понял? Я на тебя надеюсь. Пока.

– Стой! Стой, Степан! – крикнул в трубку Лузгин.

– Чего тебе?

– Ты откуда Кротова знаешь?

– У него и спроси, – усмехнулся Степан. – Э, не ложи трубку.

– Алле?

– Ну?

– Мы подъедем часов в девять. Надо успеть, Владимир Васильевич. Я предварительно перезвоню. До встречи.

«Вот оно как, вот оно как бывает, оказывается...». И снова выплыло откуда-то – странно же устроена душа: старый сон, будто сидит он ночью в кабине подъемного крана, свищет ветер и гонит кран по рельсам, и вот рельсы кончаются, и кран начинает падать; он глядит из кабины на стремительно и долго приближающуюся землю и понимает, что еще жив, но уже мертв. Непередаваемое рубежное состояние, огромная пустота внутри, словно душа уже отлетела, и почему-то чувство глубокой и тихой обиды.

Больше пить не буду, решил Лузгин и сунул в губы горлышко бутылки. Ай да шотландцы, ай да молодцы! «Виски» от слова «виснуть», напиток висельников... Хрен вам в зубы, господа бояре!.

Вот болван: он так и не разулся! Тем лучше. Бедному собраться – только подпоясаться...

Он решил, что всё расскажет Кротову. Серега – банкир, жмот и сквалыга, но он поймет, он друга не бросит, это не блядский Валерка, тихушечник, дедушка долбаный, примерный семьянин, мечта всех жен в округе. «А вот Валера! Вот если бы ты, как Валера...». Я что, виноват, что после абортов ты рожать не можешь? Надо было лечь в нормальную больницу, а не скоблиться на квартире, дура старая! Тогда была не старая, да и сейчас ничего, грудь никогда не рожавшей женщины, глупые бабы завидуют, мужики пялятся, и Валерка пялится, я видел, видел я на дне выпускников, как он за вырез заглядывал, у его-то «бабушки» титьки до пуза, не хрен жениться на одноклассницах, этих кандидатках в скороспелые старухи, мужик – он дольше сохраняется...

Лузгин махнул перед дежурным милиционером студийным удостоверением. «Дивертисмент – не вертись, мент!». Мог бы и не махать, знали в лицо, но соблюдал проформу.

Меньше всего на свете сейчас ему хотелось видеть Юрия Дмитриевича, и надо же: тут как тут. Одно успокаивало: одевался, мучиться недолго. Но успел-таки выдать пару ласковых и, что совсем было лишним, тянул за собой Кротова, а друг Серега был дико нужен Лузгину, и он окликнул его раз и два, но Кротов ничего, ничегошеньки не понял, махал на Лузгина рукой и говорил чудовищное: «Завтра, завтра!...». Какое завтра! Лузгин боялся показать, что выпивши, и за боязнью этой упустил Кротова насовсем. Друг Серега бросил его и ушел куда-то с омерзительным Юрием Дмитриевичем, а он остался в этом пустом мертвом кабинете, в этом чужом огромном доме с ментами у дверей, одна лишь польза: если рассказать милиционерам – они их не пустят или просто не скажут, где он прячется.

В «буфетном» отсеке канцелярской «стенки» всегда была выпивка для посетителей. Ключ от «буфета» Кротов прятал в своем столе, но Лузгин знал, где он лежит – в среднем ящике, в жестяной коробке из-под сигар «Упманн». Ящик был тоже заперт на соответствующий ключ, но тщетная предосторожность – у Лузгина был точно такой же стол с такими же замками.

Он уселся в кротовское кресло, достал свой ключ и отпер замок ящика. Коробка из-под «Упманна» лежала справа, он подцепил ноггем плоскую крышку и заглянул внутрь. Вот он, голубчик, рядом с шикарной зажигалкой «Ронсон», пачкой презервативов с апельсиновым вкусом, значками «Отличник Советской Армии» и «Народный депутат РСФСР» – где взял, собака, – двумя микрокассетами от диктофона и ключом от лузгинской части общего сейфа. «Ага», – сказал Лузгин, взял ключ и пошел открывать.

В сейфе лежала распечатанная пачка стотысячных, как в прошлый раз и оставил ее Лузгин после расплаты с «опросниками», а рядом красивым кубиком стояли деньги в банковской прозрачной упаковке, перевязанные синей лентой с пышным бантом поверху. Он взял увесистый «кубик», повертел его в руках, прочел надпись на банковской «сопроводиловке». Его словно ударило в сердце, и он подумал: «Это судьба». Сто миллионов, как будто знали...

Это были чужие деньги, но они были – вот они, он держит их в руках, это спасение, потом он всё объяснит!.. Лузгин побежал с «кубиком» в руках к окну и спрятал его за штору, потом закрыл сейф и вернулся за кротовский стол. Так, была бумажка... Он достал ее из нагрудного кармана, посмотрел номер и принялся накручивать диск, плохо попадая пальцем в дырки. Номер никак не набирался, на полдороге возникали гудки «занято», он ругался матом и накручивал снова, пока не вспомнил, что выход в «город» через ноль.

В «буфете» стоял коньяк. Лузгин отпил немного из бутылки, пошарил за коробками у стенки и нашел полиэтиленовый пакет – прозрачный, гад, придется заворачивать в газету. Он упаковал деньги в «Сегодня», сунул «кубик» в пакет, прикинул в руке на весу – сгодится, уронил пакет на стол, сел и закурил, прочитал в раскрытом ежедневнике кротовское расписание на завтра, где дважды упоминалась его фамилия – а как же! – снова достал ключ и полез в сейф, сгреб последнюю пачку и спрятал в карман пиджака, докурил и закурил снова, выпил еще чуть-чуть – не считается, – всё закрыл и положил куда надо, взял пакет, в последний раз огляделся и погасил свет, как его и просили, потом снова включил, подошел к окну и закрыл форточку, вернулся и вырубил свет окончательно.

«Мерседес» стоял возле крыльца Дома Советов, не прямо у лестницы, а чуть сбоку – знали своё место, сволочи, знали всё-таки, – и Лузгин сбежал вниз, как Гамлет по ступенькам Эльсинора.

– Ну вот видите, – сказал Андрей, разворачивая газету. – Однако вы человек с юмором, Владимир Васильевич. – Белобрысый подергал завязки банта, а Степан на переднем сиденье подмигнул ему через плечо:

– Молодец, Васильич. Я в тебя верил.

– Вот так же завтра, – удовлетворенно сказал белобрысый, – и никаких проблем.

– Послушай, Андрей. – Лузгин положил ладонь на запястье белобрысому. – Вы пролетели на двести. Стольник я возместил. Вы же поняли, что Толик кинул нас всех, я у него никаких денег не брал, это ясно и ежу. Будет честно, если риск – пополам. Я вам больше ничего не должен, договорились?

Андрей покачал головой.

– Я таких вопросов не решаю.

– А кто решает? Давайте я встречусь...

– Не суетись, Васильич, – сказал Степан. – Это дохлый номер. Деньги завтра отдашь без вопросов. Одно тебе скажу: мы этого гада всё равно найдем. Он вылезет, никуда не денется. На семье заловим или еще на чём. Я тебе клянусь: сколько выбьем из него – твою долю возвернем.

– Он прав, – сказал Андрей, бросая деньги к заднему стеклу автомобиля. – Никуда не денется паршивый Анатолий, все его документы у нас: и простой паспорт, и заграничный, и водительские права. Менты за процент его из-под земли выроют, голубчика.

– Мужики, – еще раз попытался достучаться Лузгин, - это последние, больше взять негде, честное слово. Я и эти-то ... грубо говоря...

– Эх Васильич! – весело сказал Степан. – Утро вечера мудренее! Нашел же эти? Нашел! А плакался, что не найдешь. Тебе же в любом банке кредит дадут и еще спасибо скажут за автограф! Ну не кисни, мужик, не будь бабой...

– Вас домой? – спросил белобрысый.

– Спасибо, я прогуляюсь... Сволочи вы, парни, вы же меня закопали живьем.

– Ты, бля, Васильич, не знаешь еще, как закапывают. Хвалил бы боженьку, что у тебя детей нет, одна жена...

– А ты как предпочитаешь действовать, Степан, – ножом или пулей в затылок? – На Лузгина накатывалась хмельная ярость, хотелось драться, грызть зубами крепкий Степанов загривок.

– Не говорите ерунды, – поморщился белобрысый Андрей. – Да, кстати, с одним могу вас поздравить уже сейчас. Вы угадали: у Обыскова есть любовница. Она снимает квартиру в вашем подъезде, этажом ниже.

– Ну вот видите! – с облегчением воскликнул Лузгин.

– Надеюсь, теперь ясно, что я денег не брал?

– Не факт, – ответил белобрысый. – Пока не факт.

– Мы знаем только имя и адрес. Ни фамилии, ни где работает. В квартире пока не появлялась.

– И не появится, – проронил Степан, не оборачиваясь. – Если не ты, Васильич, то она. А если она – значит, сбежали вместе. А может, мочканул ее уже – зачем свидетели? Дураков нет.

– Ты скажешь тоже, – убежденно возразил Лузгин. – Он не убийца.

– Эх Васильич, за такие-то бабки!... Так что зря на девку не надейся. Лучше сам обернись, и всё будет по-хорошему. Лично мне ты нравишься, Васильич. Как всё кончится, можно я тебя в гости приглашу? Жена грёбнется, когда тебя увидит.

Степан подмигнул ему в зеркале заднего вида.

– Что вы за люди? – сказал Лузгин и вылез из машины.

На той стороне площади светился редкими огнями бывший обком. В кабинете губернатора на третьем этаже света не было, теплилось только окошко приемной, где сидела дежурная секретарша. «Улетел уже», – подумал Лузгин. Боже мой, как всё перевернулось и пошло прахом за какие-то несколько часов! Ведь только что пили кофе с Папой Роки: первый в области человек и он, Лузгин, пусть и коротко, но – второй первый, он же помнил эти взгляды в приемной и в коридоре, эти кивания и улыбки придворной челяди при виде нового калифа – пусть даже и на час, кто его знает, вдруг это очередной духовник хозяина? А сам-то, сам! Вальяжный, снисходительный, небрежная походка вольного стрелка... И кто теперь? Один в чужом городе...

Он двинулся направо от крыльца, вослед уехавшему «мерседесу». Прошел мимо Почтамта, закрытой уже церковной лавки – так и не заглянул ни разу, а собирался – интересно, чем торгуют святые отцы; перебежал наискосок улицу Республики, поймав просвет между машин, и по инерции разбега влетел в «шестьдесят четвертый» гастроном: надо было кое-что купить для намеченного.

В мясном отделе была очередь в три человека, и он пристроился за пожилой женщиной в толстом пальто и старой норковой шапке бубликом. Первые двое отоварились по-быстрому, а на «бублике» вышла загвоздка: кусочек дорогого фасованного карбонада весил четыреста граммов, а тетка просила триста.

– Вы же видите, меньше нет, – объясняла молодая здоровая продавщица. – Это самый маленький.

– Тогда разрежьте, – настаивала тетка в «бублике». – Мне это много.

– Фасованное мы не режем.

– Это почему?

– Не положено.

– Ну сходите на склад...

– Я же вам говорила, гражданочка: всё на витрине, склад уже закрыт. Вы на часы-то гляньте! Конец уже, сейчас вообще закрываться будем.

– Тогда несите книгу жалоб.

– Я ничего не нарушаю, – тяжелым голосом сказала продавщица и передвинула на доске резательный нож. – Я с вами очень даже вежливо разговариваю. И еще буду разговаривать ровно пять минут, дамочка, а потом пойду домой. У меня дети и муж голодные.

– Конечно, у вас голодные. Как воровали раньше, так и сейчас воруете...

– Оскорблять, да? Оскорблять? – резко ударяя на последнем слоге, взревела девка за прилавком.

– Эй, дамы, успокойтесь! – вмешался Лузгин и полез в карман за бумажником. – Девушка, отдайте гражданке этот несчастный фунтик мяса, разницу я доплачу.

– Да ради бога! – скривилась продавщица. – Забирайте ваше мясо, дамочка.

– Смелее, гражданка, смелее! – ободрительно улыбнулся Лузгин.

Тетка в «бублике» медленно повернулась к нему, подняла стеклянные от бешенства глаза.

– Богатенький... Как я вас ненавижу, ваши толстые морды, – сказала женщина и плюнула Лузгину в лицо.




ГЛАВА ВОСЬМАЯ


В четыре часа утра, когда он понял, что дело совсем плохо и у него ничего не получается, Виктор Александрович сказал сыну:

– Вызывай «скорую».

– Не надо... – долетел из темной спальни едва слышимый голос жены. – Мне уже лучше... Идите спать. Вы же совсем не спали, мальчики...

Сын замешкался, вопросительно смотрел на отца: взъерошенный, худой и длинноногий, в «семейных» цветастых трусах.

– Ну чего, пап?

– Погоди-ка, – сказал Виктор Александрович и набрал номер Чернявского.

«Гусар» ответил почти мгновенно, голос был четкий, всё сразу понял, будто и не спросонья вовсе.

– Жди у телефона, я перезвоню.

Слесаренко вошел в спальню и присел на кровать в ногах у жены.

– Как тебе не стыдно, Витя, тревожишь посторонних людей в такое время...

Русые Верины волосы в темноте на белой подушке казались темными, чужими. Он погладил жену по коленке, поправил сбившееся одеяло.

– Пожалуйста, приготовь мне халат, ночную рубашку и смену белья... Ох, да ты не найдешь, ты не знаешь...

– Я всё найду, Верочка, – тоже полушепотом произнес Виктор Александрович. – Ты мне скажи, и я все найду. Я понятливый. О, я такой понятливый! Почти как дворняжка. Ты знаешь, что дворняги – самые умные собаки на свете?

– Знаю. – Он почувствовал, что жена улыбается. – У них большой жизненный опыт.

– У меня тоже.

– И щетку возьми в ванной, пасту и мой шампунь, только не большой, а маленький флакончик...

– Я всё найду, всё сложу, не волнуйся.

Он понял: Вера смирилась, что сейчас ее увезут.

– Батя, к телефону, – подал голос сын из коридора, но Слесаренко уже слышал сам и поднялся, ободряюще стиснув на прощание худую верину коленку. – Иди спать, – сказал он сыну.

– Так, – начал доклад Чернявский, – машина сейчас подойдет. Я распорядился, но ты напомни этим мудикам, то есть медикам, чтобы везли в Патрушево, в больницу нефтяников. Я уже поднял Кашубу...

– Ну зачем же, Гарик? Ночь на дворе.

– Слушай сюда. Напомнишь медикам, чтобы везли в больницу нефтяников. Будут ерепениться, скажешь им фамилию: Виртенберг. Это ихний главврач. Только учти: Виртенберг – это женщина, а то скажешь «он». Сегодня дежурит районная больница, ну ее к хренам, эту дыру, пусть везут в Патрушево к нефтяникам. Понял? Повтори.

– Патрушево. Кашуба. Если что – Виртенберг.

– Молодец. Сам не езди, нечего зря болтаться, завтра к вечеру вместе проведаем. То есть уже сегодня. И никуда не исчезай, никаких дач, будь дома!

– Да ты что, Гарик, конечно...

– И спокойнее, старик, спокойнее. Не в первый раз, всё обойдется, у Кашубы кадры проверенные, утром Кузнецова подключим из кардиоцентра.

– А может, ее сразу в кардиоцентр, Гарик?

– Делай как сказано, Витюша. – Фраза прозвучала жестковато, с ноткой неудовольствия, словно Гарри Леопольдович слегка обиделся на Виктора Александровича: как он мог, Слесаренко, даже на мгновение предположить, будто он, Чернявский, что-то делал неправильно или что-то вдруг недодумал?

– Спасибо, Гарик, – сказал Виктор Александрович.

– Вере привет и поцелуи, – прежним тоном наставника произнес Чернявский. – А потом покажи ей за меня кулак: ишь ты, болеть надумала! Ей еще на свиданки бегать надо, нечего бабушкой прикидываться. Ну всё, я утром позвоню. Сам в больницу не звони, зря людей не дергай. Отбой.

Виктор Александрович положил трубку и обернулся. Вера стояла у двери ванной комнаты, зажав в кулаке у горла ворот ночной рубашки.

– Ты зачем?.. – шепотом закричал Слесаренко.

– Надо одеваться, – виновато улыбнулась жена.

Приехала бригада «скорой» – два молодых, здоровых парня в каких-то детских коротких халатиках, говорили и делали всё небрежно-покровительственно, словно бы Слесаренко их разыграл, и никто здесь ничем не болеет, заведомо ясно, но они соблюдают правила симулянтской этой игры – работа у них такая. Не в первый раз Виктор Александрович наблюдал эту раздражающую манеру врачей вести себя с больными, как с обманщиками. И даже говорил на эту тему со знакомым доктором, тот не обиделся и не удивился, сказал: так надо, своеобразная психотерапия, это больному только на пользу. Слесаренко внешне с ним согласился, но подозрение осталось – стойкое подозрение, что за пресловутой «терапией» скрывается усталое врачебное равнодушие: еще один-одна из тысяч; все люди болеют, все рано или поздно умирают... Профессиональная притерпелость, как у самого Виктора Александровича к кричащим и плачущим посетителям.

Он проводил жену до машины. Вера куталась в шаль, смотрела уже отстраненно, уже из больничного далека. Прижимая к себе в тесном лифте знакомое до бесполости слабое тело, он испытал непереносимую жалость и тоску: вот, не смог, сам не смог, отдает ее чужим людям.

– Ешьте, – сказала Вера на прощание. – Не забывайте есть вовремя. И перестаньте пичкать Максимку манной кашей, это вредно, это тяжелая пища для ребенка.

Слесаренко никак не мог понять, почему жидкая манная каша на молоке считается тяжелой пищей. По выходным, когда Виктор Александрович никуда не спешил и любил выспаться, поваляться в постели подольше, внук приходил и дергал его за ногу: «Дед, пошли кашу варить». Слесаренко вставал, и они шлепали на кухню, ставили на плиту литровую металлическую кружку с молоком до половины; Максимка занимал свое место часового – на стуле у плиты, хватался пальчиками за спинку и заглядывал в кружку, и, когда молоко закипало и пенка начинала подниматься, прыгал на стуле и кричал: «Дед, бежит, бежит!». Он передвигал кружку на соседнюю конфорку, сыпал крупу и сахар, и снова ставил на огонь, и говорил: «Внимание!..» – «Бежит, бежит!..». Так делали три раза, потом каша выливалась в большую тарелку для остывания. Они топали в ванную, чистили зубы и умывались, потом внук смотрел, как дед бреется, как из страшного, в карабасовской пенной бороде, становится постепенно обычным знакомым дедом. Максимка сидел на стиральной машине; Слесаренко видел его в зеркале и делал ему разные гримасы. Вернувшись на кухню, они садились друг против друга, Виктор Александрович проводил ложкой по каше пограничную черту, и они бросались в атаку, защищая свою и заглатывая чужую территорию. «И что здесь вредного?» – думал Слесаренко. Манная каша и рыбий жир – анаболики несытого послевоенного детства. Он помнил знаменитый плакат на торцевой стене гастронома: страшный зубастый мальчик разевал рот под надписью «Дети любят бутерброд с маргарином».

Вот Веру и увезли.

Лифт долго спускался, постанывая. Вышла девушка с овчаркой, собачий ранний моцион, посмотрела на Виктора Александровича с брезгливым испугом – старый, толстый мужик в полосатой пижаме, в шапке на ухо и зимних сапогах... Маньяк, сейчас нападет и надругается.

– Почему собака без намордника? – строго спросил Виктор Александрович, чем окончательно сокрушил девицу: ну точно, маньяк, разве нормальный человек об этом спросит в полпятого утра?

Сын сидел на кухне и курил. Занавеска на окне была сдвинута: наблюдал сверху, как мать увозят.

– Ну что? – спросил сын.

– Я же сказал тебе: иди спать.

– А сам?

– Я тоже прилягу. Мне-то что, я в отпуске, а вам вставать уже скоро. Как Максимка?

– А что ему – спит. Потеряет бабку утром...

– Ты, это, сплюнь, по дереву постучи!

– Ты что, батя, я не об этом, ты что городишь...

Свет на кухне был слишком ярким, давно хотел перевинтить лампочку помягче, но надо было снимать плафон, лезть туда с отверткой... «Утром сделаю, – решил Виктор Александрович. – И вообще, надо домом заняться». Многое в квартире развинтилось и разболталось, привычный глаз не замечал, пока не ткнешься носом. Была и вовсе несусветная мечта – сделать телефонный отвод в спальню, установить там второй аппарат, чтобы не бегать в коридор по вечерним и ночным разговорам.

– Докуривай, пошли ложиться... Как на службе?

– Да все нормально, пап, – сказал сын. – Как у тебя?

– Порядок.

– Маме сказали: ты хочешь уволиться.

– Кто, когда? Вот же сволочи!

– Да ладно, пап, не переживай. Ты что, свою публику не знаешь? Вся радость жизни – посплетничать.

Неожиданная взрослость сына, и как он это сказал – полу-презрительно, мимоходом, словно давно уже вынесенный приговор и его людям, и его работе, да и ему самому, получается, – больно задели Виктора Александровича, но он не подал вида, тронул сына за плечо и ушел в спальню.

Он расправил подушку жены и набросил ровно одеяло; почему-то не хотелось видеть постельный оттиск Вериного тела, вмятину изголовья, стакан с водой и рюмку с каплями... Разве он виноват? Он же приехал, он носил ей лекарства, делал грелку к ногам и горчичник на грудь, как просила... И он не спал, лежал рядом в темноте, хотя очень трудно было вот так вот крепиться без чтения, он боялся опозориться и задремать, но свет нервировал Веру, она пыталась уснуть и болеть уже во сне, никому не мешая.

Слесаренко включил бра и поднял с полочки книгу воспоминаний Хрущева; читал уже неделю, уже начиналась война, Хрущев мотался из Москвы на Украину и обратно, и всех вокруг него бесконечно арестовывали, пытали и расстреливали, а молодой еще Никита ходил в тюрьму по партийному долгу, к нему приводили знакомых большевиков, и они говорили: «Разве мы враги, Никита Сергеевич?», а сопровождавшие Хрущева энкавэдэшники говорили: «Не верьте, врут, спасают свои шкуры», и Никита Сергеевич следовал генеральной линии, любил Сталина и верил ему свято, а потом Сталин умер, и Никите Сергеевичу стало ясно, что это был тиран, поправший ленинские принципы, и он сказал об этом с трибуны двадцатого съезда, но Виктор Александрович еще не дочитал до этого; Хрущев снова ехал поездом из Киева в столицу: после случая с Микояном генсек запретил членам Политбюро летать самолетами, только поезд, летать снова начали уже в войну, по необходимости...

В последние годы Виктор Александрович почти не читал ничего художественного. Ему казалось, что литература вдруг куда-то пропала, остановилась и кончилась. Детективную белиберду он не жаловал, особенно современную, когда любой дурак мог сесть и написать, и издать всё что угодно. Те русские знаменитые писатели, властители душ и умов, чью каждую страницу в «Новом мире» или «Знамени» еще совсем недавно ждали и пили как родниковую воду, вдруг бросили писать и стали ругаться друг с другом в политике; из-за спин знаменитых и любимых вышли новые, злые и сумрачные, непонятно многословные, вроде Битова, которого он так и не смог читать, как ни советовали и ни хвалили. Другие, что вернулись с Запада, печатали что-то занудно вчерашнее, сводили счеты с побежденными и мертвыми давно уже врагами.

И вот однажды на книжной полке сына ему попался томик «Августовские пушки» американки Барбары Такман, издание еще семидесятых. Начал листать, увлекся и прочел запоем: август четырнадцатого, Самсонов и Рененкампф, Клюг повернул, маршал Фош отсиживался в Париже, дело полковника Мясоедова... Потом стал искать и нашел соответствующую книгу Солженицына, прочитал с интересом, но после чистой и живой истории «Пушек» здесь лезла заданность, идеологическая задача и ненужная Виктору Александровичу авторская «художественность».

Купил дневники Деникина, двухтомник Милюкова, записки Савинкова... Бунинские «Окаянные дни» потрясли зоркой ненавистью, страшной силой невозможности примирения с «грядущим хамом». Потом был Троцкий: талант, смерч, самовлюбленный гений революции, все-то он знал наперед, даже про ледоруб... Из современных с удовольствием прочел Олега Попцова «Хроника времен царя Бориса» – быт и нравы «демократического» Кремля, окружение Ельцина и он сам в августе и октябре; всё хорошо и интересно до крайности, если б не нудные пространные размышления о судьбах России и его, автора, собственной роли в истории.

Теперь был Хрущев, ждущий очереди «мемуар» Кагановича... Иногда Виктор Александрович задавал себе вопрос: а ты о чем напишешь, когда выйдешь на пенсию? Время под стать семнадцатому, страна на переломе, мир изменился в масштабах целой планеты, чему он, Слесаренко, свидетель и соучастник... Но понимал – не дано. И дело было даже не в литературных способностях; историку, летописцу совсем не обязательно быть художником, можно быть просто фотографом, ведь фотографии прошлого века занимательнее многих великих картин. «Бурлаки на Волге» – это классика, кто спорит, но увидел как-то в журнале фотографию двух крестьян в трактире на ярмарке в Нижнем: конец прошлого века, бородатые лица с настороженными глазами – господи, целый мир, эпоха, и в то же время конкретные жившие люди, семьи и нелегкий труд, продали товар и сидят, кушают водочку, говорят о чем-то... О чем? Вот бы услышать!

Книги по истории давали Виктору Александровичу именно эту возможность – «услышать» живые голоса, без чужого пересказа. Но отдавал себе отчет, что не столько ищет там, в глубине, ответ на мучившие голову вопросы, сколько убегает, прячется в былом от сегодняшнего.

И еще: эти книги наполняли Слесаренко печальным и мудрым покоем. Какие люди, события и судьбы, какие страсти, драмы и надежды, взлеты и падения – и всё кончилось, всё давно уже кончилось...

Он так и заснул – под горящей лампочкой, с книгой на груди, и проснулся от внукова дерганья и смеха. Максимку собирали в садик, он бегал по комнатам в одном ботинке и уворачивался от ловивших его родителей.

Чернявский приехал в десять без предварительного звонка. Был озабочен, но уверен и легок в движениях. Пили кофе на кухне, Чернявский докладывал.

– Приступ купировали, давление стабилизировалось. Сегодня приезжать не надо; завтра переведут в обычную палату – съездишь, посидишь. Ну, фрукты, соки, как обычно. Короче, ситуация под контролем, – закончил «гусар» голосом Черномырдина.

– Идем на дно, настроение бодрое...

– Ты это брось, Витек, – угрожающе весело сказал Гарик. – А то я тебя тоже в больницу упрячу, только другого профиля. Скуксился ты, Саныч, с первого удара. Держать, держать надо, как в боксе!

Чернявский помахал кулаками у лица, закрываясь и делая мелкие выпады.

– Слушай, а давай мы их всех нагребём? – Чернявский перестал боксировать и наклонился над столом к Виктору Александровичу. – Бросай всё на хер и иди вице к Шепелину! Через год президентом станешь, мы с тобой всё строительство в городе в кулачок схапаем! Схапаем и зажмем, и хрен с кем поделимся. На твое место в Думе Терехина двинем, будет свой человек, да он и так свой, ставить некуда... И пошли они все мелким бисером! Зарплата – в десять раз больше твоих думских вшивых копеек.

– Я и сам об этом думаю, и давно, Гарик. Но... надо было раньше, сейчас нельзя, нельзя. Получится, что я сдался, что меня выкинули. Я так не хочу.

– Да брось ты, – поморщился «гусар». – Какое тебе дело до этих мудаков? Вот, блин, трагедия моральная... Оральная! Хрен им в зубы, Витя, кто они такие? Их завтра сметут, а ты останешься. Если делом займешься. Строители всегда нужны – хоть коммунистам, хоть капиталистам.

Всё это он и сам уже перепробовал за ночь, лежа рядом с женой и прислушиваясь к слабым сигналам ее дыхания.

Чернявский был прав, соглашаться же с ним не хотелось.

Но прав же, тысячу раз прав. Если и есть у него, Слесаренко Виктора Александровича, некоторое предназначение, то разве оно в доме на Первомайской? В этих бесконечных совещаниях и заседаниях, сплетнях и ругани, латании дыр и переливании из пустого в порожнее, бесконечных и бессмысленных встречах с неприятными и ненужными ему людьми? Он прикинул однажды и ужаснулся: на девяносто девять процентов его работа состояла из отрицательных слов и эмоций: нет, нельзя, не дам, вы не правы, не согласен, не положено... Разве это жизнь, разве можно жить постоянно заряженным отрицательно? Конечно же, существовал сподручный способ заслониться, укрыть себя бетонным зонтиком конечной цели, итогового смысла: благо города и горожан, забота о всех, пусть даже в ущерб отдельно каждому – время всех рассудит. Он иногда говорил об этом людям в кабинете, и получалось убеждать других, но себя всё меньше.

В его работе на износ, в его добровольной преданности этой проклятой работе была отравляющая примесь эгоизма. Он – главный, его дело – главное, его усталость важнее усталости жены, его слова и мысли дороже слов и мыслей сына, его здоровье самоценнее, пусть даже он и не жалуется никогда и никому...

Какая примесь? Основной замес, вся его жизнь замешана на его собственной неоспоримой первичности. Но если вдуматься хотя бы на миг, если набраться мужества и признать свою неправоту, творимую десятилетиями, выходило, что он жертвовал самым главным ради второстепенного. Ведь все всё забудут, сменятся мэр и депутаты, и никто их не вспомнит добром – так мы устроены, рады плюнуть вослед уходящим, и его, Слесаренко, тоже проклянут и забудут все, кроме тех, кем он жертвовал ради придуманного им самим так называемого долга: его родители так тихо и долго жившие и вдруг умершие в Омске – без него; жена Вера, лежащая сейчас в реанимации одна-одинешенька; взрослый грубоватый сын, весь в него, тоже погряз в бесконечных делах, невестка жалуется Вере, но не ему, он в семье комендант, кто же с болью идет к коменданту? И слепо, бессмысленно любящий деда Максимка, ибо нет в любви смысла, в настоящей любви, она беспричинна, там нет вопросов: «зачем» и «почему».

Вот оно – главное. И когда он умрет на бегу, первый счёт – перед ними, за них, кому отдал так мало, так бесконечно и непростительно мало себя.

– Буду думать, – сказал он Чернявскому. Вышло как на трубе: «бу-ду-ду».

Проводив «гусара», он шлялся по комнатам с отверткой в руках и выдувал из щек глупым маршем: бу-ду-ду, бу-ду-ду!..

Он решил, что начнет с парикмахерской. Обычно его стригла сноха, сынина жена, у нее хорошо получалось. Но когда суетилась вокруг, задевала его крепким девичьим телом, это нервировало Виктора Александровича, как и хождение по дому в коротком халатике, развешанное в лоджии не Верино белье – одни веревочки с кусочками материи. На ее взгляд, он был, наверное, замшелым мастодонтом, чего стесняться, но зря так думала: Оксана только чуточку постарше.

Вот и еще один долг, жизнь в кредит с неоплатой.

Стричься надумал в «Сибири» – ближе места не вспомнил. Когда шел мимо здания на Первомайской, рефлекторно отыскал взглядом свои окна. Даже отсюда, с улицы, ощутил, как там пусто, там его уже нет.

Отсидев минут десять в очереди и больше получаса в кресле под белой накидкой, среди едва переносимых одеколонных запахов – в стройотряде погиб товарищ, тело долго везли поездом в Омск, гроб был пропитан «Шипром», навек запомнилось, – он вышел подтянутым и посвежевшим, шапка ползала туда-сюда на гладком маловолосье. В программе был поход до магазина «Знание», где видел раньше книгу про Павла Первого, этого Гамлета русской истории, убитого современниками и оболганного скорыми на руку и суд потомками.

При входе на площадь на углу Водопроводной его окликнули гулко по отчеству, Виктор Александрович повернулся и увидел Медведева, давнего знакомца и приятеля по городской администрации, ныне «сидевшего на хозяйстве» у Рокецкого – был начальником управления делами.

– Ты чего мимо идешь, Виктор Саныч? Пора уже, пять минут.

– Привет, Вячеслав Федорыч, – сказал Слесаренко, не приближаясь. – Куда пора, не понял.

– Тебе что, не передали?

– Что именно?

– Общий сбор, ты докладываешь по Сургуту.

Слесаренко припомнил: да, были звонки, когда они сидели на кухне с Чернявским, он не брал трубку: зачем? Про жену он узнал, других новостей не требовалось

– Вот черт, – негромко ругнулся Виктор Александрович и взошел на крыльцо к Медведеву.

В этом доме на Володарского разместили так называемую общественную приемную губернатора – несколько комнат в самом конце коридора, после «штаба» черепановских большевиков и помещения общества жертв политических репрессий; какой-то шутник переправил на вывеске общества букву «р» на букву «д», получилось «депрессий», так и висело уже полгода – никто не замечал, даже сами «депрессанты», половина из которых, если не все, по ясному мнению Слесаренко, вполне соответствовали новой редакции вывески.

– Ты как? – участливо спросил Медведев, полуобернувшись на шаге.

Виктор Александрович дернул щекой: «Все сочувствуют, все исполнены жалости...».

Большая комната для заседаний была наполнена людьми и дымом. В углу возле столика с кофе и бутербродами кучковались журналисты-наемники во главе с Коллеговым (познакомились на выборах мэра весной, но не слишком); на дальнем краю длинного заседательского стола копилось выборное начальство: секретарь административного совета области Первушин, «советник по особо важным делам» Дубинин (сам придумал), начальник общего отдела Волкова (истинный зам губернатора по влиянию, умница баба, аппаратчик от бога), неприметный внешне «молодежник» Сарычев (Виктор Александрович относился к нему слегка по-отечески, но ценил за прямоту, организаторские способности и неучастие в больших интригах). Еще ректор «индуса» Карнаухов, Загорчик из Союза офицеров; два товарища по городской Думе – Рябченюк и Бондарь, новое поколение выбирает политику, а не «пепси» (Бондаря он откровенно побаивался, видел в нем сжатую пружину честолюбия; в Рябченюке сквозило что-то детское, нерастраченная юная доверчивость, политический наивный романтизм, но вот с ним бы в разведку пошел, а с Бондарем – только в контрразведку).

– Так, кончайте разброд и шатания, – подал голос Первушин; журналёры травились кофе и анекдотами. – Эй, пишущая братия, чему веселитесь? Не рано ли?

– В чем дело, начальник? – через губу спросил Коллегов, раскинув пальцы веером. – Кого хороним, в натуре?

За столом посмеялись и стихли.

– Начнем с доклада, – сказал Первушин. – Шеф перед отъездом в отпуск его прочитал. Ну, по крайней мере говорит, что прочитал. И спрашивал: где ТЭК, где нефтегазовый комплекс? Это – основа, мы все на это работали. Сказано: развить и усилить, разные фантики и бантики убрать, добавить конкретное – переработка, освоение новых месторождений, Тюменская нефтяная компания...

– А зачем, собственно, так уж сильно развивать эту тему? – пробурчал Дубинин. – Не вижу смысла. На севере, я понимаю, – да. А на юге? Кому здесь какое дело до нефти и газа? Пенсии, зарплата, детские пособия, плата за жилье, дешевый хлеб, борьба с бандитами, благоустройство, тепло и горячая вода – вот чем люди живут...

– Все это правильно, – мягко перебил его ректор Карнаухов, – но основа южного благополучия – север, нефть и газ. Надо объяснить это людям.

– Чего тут объяснять, – навалился на дискуссию медведевский баритон. – Всё: прощай, округа, мы их уже упустили. Надо думать, как выживать самим.

– Что скажешь, Виктор Александрович? – спросил Первушин, снимая очки и щурясь исподлобья. – Ты там был, рассказывай.

– Рассказывать, собственно, нечего, – сказал Слесаренко и говорил потом минут двадцать: про вежливую пассивность или плохо скрываемое сопротивление местных северных властей, равнодушие и усталость простого народа; двойную, если не тройную, игру нефтегазовых «генералов» и бандитско-коммерческой мафии; про северную прессу, именовавшую Тюмень «далекой и жадной империей»...

Тут встрял Коллегов с иллюстрацией: читал в «Новостях Югры», как журналист из Хантов беседовал якобы с народом в тюменском аэропорту, и народ призывал северян не участвовать в выборах областного губернатора – зачем, дескать, не мешайте нам выбрать «своего», у вас уже есть Филипенко с Неёловым.

– А знаете, что салехардский «Красный Север» написал в отчете с инаугурации Неёлова? Сейчас умрете, цитирую: «На сцене стоял губернатор – маленький, как Ленин, и огромный, как Ямал...».

– Маразм, – буркнул Дубинин.

– Ладно, это бантики, – вернул к истоку разговор Первушин. – Всё, что здесь рассказал Виктор Александрович, абсолютная правда. Вполне возможно, что выборов на Севере просто не будет. Тогда мы должны иметь два варианта доклада, два варианта трактовки наших отношений с округами. Только ни в коем случае не нападать на них и не мазать дерьмом: выборы пройдут, нам все равно жить и работать вместе.

– Но у нас должна быть концепция, – выждав паузу, весомо сказал Бондарь. – Это всё тактика, а где концепция? У нас есть концепция?

– Да всё у нас есть, успокойся, – сказал Коллегов.

– Тогда почему меня с ней не ознакомили? Обращаюсь ко всем: вам известна концепция? Разве можно работать без концепции?

– Концепция, фуепция... Ну что ты заладил, Игорь? Дам я тебе... концепцию.

– Всё, закончили. – Первушин хлопнул ладонью по столу. – Едем дальше. Раздел, касающийся Тюмени как областной столицы: культурный, научный, промышленный центр – запасной аэродром для северян-пенсионеров, а не какая-то там погоняловка, где все только сидят и командуют. Понял, Миша? Включай своих спичрайтеров, пусть переписывают... Так, Сарычев, семнадцатого – День молодежи... Где появиться, с кем встретиться, что говорить. Молодежь на выборы почти не ходит, это провал, но это и резерв; если Окрошенков перехватит инициативу – голову тебе отверну.

– У меня все нормально, – сказал Сарычев. – Мы не старухи, нам голову подачкой не задуришь.

– Ох смотри! – погрозил ему пальцем Медведев.

– Повод для беспокойства, конечно же, есть, – профессорским голосом произнес Карнаухов. – Но мы работаем в общежитиях и надеемся на успех; можно сказать, уверены в успехе.

– Всё решит село.

Дубинин швырнул эту фразу на стол и пошел вокруг стола с чашкой в руке; головы поворачивались соразмерно его продвижению.

– Тюмень если и даст преимущество Рокецкому, то совсем небольшое. Север даст минус, поэтому стоит подумать о том, как мягко спровоцировать округа вообще не открывать избирательные участки. И бросить все силы на юг, на сельское население, и заставить его поголовно идти на выборы. Если не заманить, то запугать – развалом области.

– Кто у нас за юг отвечает, Горохов?

– Почему только Горохов? – обозначила свое присутствие молчавшая ранее Волкова. – Мы все работаем.

– Агитпробеги, чтение лекций, распространение литературы – всем этим занимается наше движение «Западная Сибирь», я могу отчитаться подробно, – сказал Бондарь.

– Фантики и бантики... – повторил любимую фразу Первушин. – Когда появится ваш выпуск «Российского выбора» по селу?

– Готовим.

– А по Райкову?

– Всё в наборе. Материалов хватает.

– Бедный дядя Гена, – сказал Коллегов. – И зачем он полез? Теперь уделают...

– С двадцатого числа всех доверенных лиц – по районам и в округа, нечего в Тюмени отсиживаться.

– Но, Валерий Петрович, надо их, так сказать, вооружить, – обратился к Первушину ректор. – Статистические данные, программа кандидата, основные вехи биографии.

– Понял, Коллегов? К двадцатому сделаешь, передашь Карнаухову.

– Главы администраций тоже просят пакет документов, – сказала Волкова. – Что полезное сделал губернатор для каждого района...

Первушин поглядел на Волкову поверх очков, в спокойных обычно глазах его запрыгали бесенята.

– Если глава администрации не знает, «что полезное» сделал губернатор для его района, такому «главе» надо голову рубить немедленно, не дожидаясь выборов, Людмила Дмитриевна.

– Я согласна, – с легким вызовом ответила Волкова. – Я даже предлагала конкретные кандидатуры. Но Леонид Юлианович не хочет, такой он человек.

– Зря, – сказал Дубинин. – Это бы хорошо прозвучало.

– Слишком добрый он мужик, – пробасил Медведев. – Он с ними нянчится, а они его кинут на выборах, вот увидите. – Он назвал три фамилии, за столом согласно кивали.

– Теперь седьмое, – скомандовал Первушин. – Марш и митинг «Трудовой Тюмени». Где Кульчихин? Его приглашали? Почему нет? На его заводе – половина черепановского «обкома». Он что, с людьми поговорить не может? Ну пусть шумят, ругают Ельцина, но нельзя же превращать праздник в сплошное торжество товарища Черепанова! Найдите, чем и как противодействовать, подготовьте людей...

– Черепанов заказал в ТВВИКу бронетранспортер. Будет выступать с башни, с кепочкой в руке, а потом – очередь по окнам и на штурм, – сказал Коллегов; все уставились на него в тихом ужасе.

– Вру, конечно, успокойтесь.

– Ну тебя к черту, Коллегов, – сказал Дубинин. – Дошутишься, как Александр Федорович.

– Это кто? – спросил Медведев.

– Это Керенский. Помните такого?

«Весело живут ребята», – подумал Виктор Александрович, наблюдая за всеми и всем как бы со стороны. К его «вопросу» больше не возвращались, можно было бы встать и уйти, и Слесаренко ловил взгляд Первушина, чтобы глазами дать понять и отпроситься; тот заметил, наконец, но показал рукою: не спеши.

Закончили не скоро, но закончили. Кто сразу ушел по делам, кто остался; проветривали комнату и тут же курили снова; поедали бутерброды, Сарычев на правах хозяина – он заведовал общественной приемной – всех приглашал и угощал, потом долго шептался в уголке с Дубининым.

Подошел Первушин, увлек Виктора Александровича за локоть к дверям.

– Что с Верой? Серьезно?

– Говорят, обошлось. К вечеру поеду сам, разузнаю.

– Машину дать?

– Спасибо, вызову свою. Я как-никак еще... – Он заглушил концовку фразы глубокой сигаретной затяжкой.

– Я тебе что скажу, Виктор Александрович: не суетись пока. Все образуется, не надо...

– Так ведь второй случай за год. То взрыв, то это... Я понимаю: тут что угодно в голову взбредет.

– Ты не спеши. – Первушин посмотрел по сторонам. – Скоро все это кончится. Сам понимаешь – будут перетряски. Если захочешь – мы тебе место найдем.

– Разве дело в месте? – вздохнул Слесаренко. – Дело не в месте... Тебе самому Рокецкий уже предложил что-нибудь конкретное? Или так и останешься в административном совете?

– Рокецкий никому ничего не предлагает. Наоборот: все висят в воздухе. Никто не знает, уцелеет он после выборов или нет.

– Что – действительно так плохо?

– Почему? Совсем неплохо. Выборы он выиграет – это объективно, но с первого тура вряд ли удастся, будет второй, в январе.

– Он и Райков?

– Едва ли. Райков – едва ли.

– Вот как? Рискуете, ребята.

– Никакого риска. Но Рокецкому трудно настроиться психологически на второй тур. Мы его готовим, но он нервничает.

– А что с округами? Ведь были же указы Ельцина. И по октябрю, и по декабрю...

– Указы нетрудно оспорить в суде – они нарушают конституционные права и кандидатов, и избирателей: по срокам не соответствуют. А толковых юристов на Северах хватает.

– Ну хорошо. Но Москва-то, Москва его поддерживает?

– На словах – поддерживает. Вот только денег не дает.

– На избирательную кампанию?

– При чем здесь кампания, Саныч? На пенсии не дает, на зарплату бюджетникам! Это же федеральные деньги. Пока выкручиваемся, гасим из бюджета, кредиты берем, но это же яма, и мы ее сами роем... С другой стороны, если пенсии и зарплату не выдавать – какие выборы, пролетим с треском! А Москва отвечает: денег нет, ждите. Вот теперь сам и подумай насчет поддержки.

– Ему надо сдаваться, – сказал Виктор Александрович.

– Кому, Окрохе? Ты с ума сошел, Витя.

– Нет, ты не так понял. Ему надо бежать в Москву и сдаваться или Чубайсу, или Лужкову, или тому же Лебедю. Иначе не получится. Один он проиграет.

– Да говорили уже об этом... – пожал плечами Первушин. – Прямо говорили, без фантиков и бантиков. Отвечает: противно... Вот и получается: зам Чубайса господин Казаков летит на Ямал наводить президентский порядок, и вдруг – полоса не принимает! Цирк да и только.

– А Черномырдин?

– Что Черномырдин? «Слушаю тебя, Шамиль Басаев!..». Ты пойми, Витя, вся эта наша карусель очень Москве удобна. Когда ей надо – область едина, когда не надо – округа суверенны. Вот и играют на двух кнопках.

– В такой игре Рокецкий слишком упрямая фигура...

– Да и кому сдаваться? Чубайс в силе сегодня, а Лужков, если вдруг что с Ельциным... Сам понимаешь.

– У вас с ним как?

– Пока говорим друг другу то, что думаем. Слушает, хотя и видно: не всегда нравится. Как будет потом, после выборов – посмотрим.

– Он вас потом отодвинет. Это естественный процесс. Или даст что-нибудь... Как сам говоришь – бантики и фантики.

– А я, между прочим, к нему в команду не напрашивался, он сам меня пригласил.

– А если бы Райков? Тоже пошел бы?

– Я к Райкову отношусь хорошо, я его знаю, но... Из всех кандидатов – Рокецкий, это объективно, это губернатор. Были бы другие – и разговор был бы другой, но сегодня – он, других нет. Я ему, Рокецкому, сказал об этом прямо – он понял. Друзьями мы с ним никогда не были, да это и не требуется. Вот такие дела, Саныч.

– В городе было проще.

– Когда мэра выбирали? Нашел с чем сравнивать... Там была репетиция, пристрелочка. А сейчас идут первые настоящие – выборы.

– Но, боже мой, сколько грязи!

– Ты подожди: что еще в декабре начнется, поближе к двадцать второму...

– Райкова топить будете? Опять трясти эту историю с автомобилями?

Взгляд у Первушина стал сожалеюще-жестким.

– А что? Ты ведь тогда при Райкове служил? Может, интервью дашь Коллегову?

– Пошел ты знаешь куда, Петрович...

– Тогда зачем спрашиваешь? Рокецкого, значит, будут бить со всех сторон, а он – сидеть и улыбаться? Так не получится.

– Но самому же нельзя...

– Есть кому, – сказал Первушин, указав глазами на веселый стол, где гуляла пресса. – Ну а сам-то что думаешь, что решил?

– Не знаю. Честно: не знаю, – развел руками Слесаренко. – Но очень хочется плюнуть на всё и хлопнуть дверью.

– Не спеши, хлопнуть дверью всегда успеешь. Хотя... ты же строитель, Саныч.

– А ты юрист.

– Есть разница... Место себе уже нашел?

– Кое-что предлагают. Зарплата хорошая.

– Сколько?

– Оклад – четырнадцать.

– Миллионов?

– Да.

Первушин отступил на шаг, осмотрел Слесаренко от подошв до залысин.

– Иди, Витя. И не просто иди, а иди быстро. С первой зарплаты мне бутылку поставишь. А себе купи костюм – этот стал слишком блестящим.

– Вот и Чернявский советует...

– Чернявский всегда советует под себя, ты с ним поосторожнее. Предлагает, наверное, Шепелина слопать?

– Угадал.

– Не угадал, а знаю. Поберегись, Виктор Саныч, как бы Гарик потом тебе на шею не сел, он это умеет.

– Не сядет.

– Я сказал: поберегись. Шепелин тебя сам звал? Вот и иди к нему, но без Гарика. Целее будешь. Ну, бывай. Вере привет, пусть выздоравливает. Ей только не брякни лишнего...

– Без меня уже набрякали.

– Тем более.

– А как же насчет предложения?

– Какого?

– Ну, после выборов...

– В администрации, Витя, ты будешь получать «лимона» полтора. Тебе это надо?

– А тебе?

– У меня пенсия в июне, северная.

– Уйдешь, что ли? Не верю, молодой еще мужик.

– Ты за меня не беспокойся, – сказал Первушин, легонько толкая его к дверям. – Ты с собой разберись для начала.

Из веселого угла подошел Коллегов, предложил записать интервью о сургутских впечатлениях.

– Отпусти человека, – сказал Первушин. – Ты мне лучше скажи, что нам с «Куклами» делать, писатель.

Послезавтра наступало седьмое ноября. Лет десять назад площадь уже светилась бы флагами и призывами, свежей краской бордюров, уже стучали бы молотками плотники, сооружая трибуны начальству и почетным гостям; маршировал на репетиции военный оркестр, а в столовую Дома Советов завозили коньяк и водку – для «сугрева», только на праздник, в обычные дни в Доме – сухой закон. Появившись в Тюмени, Слесаренко с каждым годом «приближался» к трибуне номер один и потом уже стоял на ней – по должности, на самом краю, махал рукой и улыбался Вере в школьной бурлящей колонне... Потом демонстрации становились уже все короче, менялись лозунги, люди вяло кричали «Ура!», исчезли портреты членов Политбюро, а в девяносто первом и само Политбюро отправилось в Лефортово чуть ли не в полном составе, потом их выпустили, и ничего не стало. Теперь Ельцин назначил День примирения – смех и только, что за дураки ему советуют. И еще этот День независимости – от кого и чего? От монголо-татарского ига? Больше Русь-то никто не захватывал, вроде... «Дадут вам послезавтра примирение», – подумал Слесаренко, двигаясь под мелким дождем мимо бывшего обкома в сторону Орджоникидзе. Будет опять будка с громкоговорителем, воодушевленный лысенький Черепанов – можно подумать, это он лично брал Зимний в семнадцатом, будут старики и старухи, впавшие в транс от собственной смелости и злости на Бориску, Иуду кремлевского, и Малюту его – Чубайсера рыжего... Кончились праздники, остался один Новый год. И еще православные, все вдруг упали в религию: пили на Пасху и Троицу, пили на Рождество и Крещение, пили в Родительский день, на Великий Пост стыдливо жрали колбасу...

В «Знании» Слесаренко отбил в кассе пятнадцать тысяч и купил «Павла Первого», сунул книгу под куртку, чтобы не намочило дождем, и пошел мимо универмага в сторону тюрьмы и там дворами, привычно – к себе домой. В «своем» молочном магазинчике полез в бумажник и увидел, что денег мало, почти нет, надо будет спросить у Веры, где она прячет домашние, ежели такие вообще наличествуют, в ноябре еще зарплату не давали, в школе же не платили с весны. Правда, работали сын и невестка, но Виктор Александрович только сейчас уразумел, что не имеет ни малейшего представления, участвует ли семья сына в общих квартирных расходах; никогда не задавался таким вопросом.

«И это называется – глава семьи!..».

У соседнего подъезда стояла машина мэра с включенным двигателем, и Слесаренко заторопился к своим дверям – не хотелось встречаться, был еще не готов к разговору, пусть даже и вызрело внутри, заполнило душу решение. Думал – решу и станет легче, оказалось совсем не так.

Он включил плиту –подогреть то самое мясо с грибами и картошкой, что привез вчера ночью и сунул в холодильник. Пока листал купленную книгу, еда согрелась, но пригорела снизу – жена давно просила купить микроволновку, у всех уже есть, очень удобно, особенно для разогрева. Конечно, дорого, но вполне по карману, особенно если случались премии. Виктор Александрович так и не мог понять до конца, почему он сопротивлялся этой покупке. Много денег съедала дача, но вот на видео согласился же не глядя, и на большой телевизор «Самсунг», а всё просто: это для внука, для любимых максимкиных мультиков. Ну и плюс совсем немножко дедова футбола. А вот с микроволновкой уперся, ни в какую: денег мало, надо экономить. Дурак-дурачина...

В три часа ровно раздался звонок – телефонировал Чернявский, предлагал вместе съездить в больницу. «Вот и с машиной решилось», – сказал про себя Виктор Александрович и спросил в трубку:

– Послушай, Гарик, ты можешь занять мне немного? Ну, так на месяц-другой.

– Говори: сколько?

– Ну, штуки три. – Он полагал, что трех миллионов на микроволновку должно хватить.

– Нет вопросов. Сейчас подъеду, собирайся.

«Куплю сегодня же. Назад поедем – и куплю. Гарик поможет выбрать».

Он поел немного прямо из кастрюли, отгребая к стенкам пригорелое – жена бы дала за такую еду ложкой по лбу, любила на кухне порядок, по тарелкам раскладывала со значением: ломтик огурчика, ветка петрушки... Зачем? Он ел как мясорубка, вечно думая о другом. Жена сказала однажды: если ему на тарелку положить гантели – он их проглотит. Где они, кстати? Обещал ведь заняться гимнастикой...

Уже звонили в дверь: «гусар» перемещался быстро.

– Вот, три штуки ровно, – сказал Чернявский, протягивая пачку долларов.

– Ты не понял: я деньги просил.

– А это что, по-твоему?

– Нет, я имел в виду рубли, три миллиона.

– Сам же сказал: три штуки.

– Ну, три штуки миллионов...

– Так не говорят. Ладно, забирай.

– Это много.

– Забирай, забирай! С новой зарплаты отдашь и не заметишь. Будем считать, я тебя авансирую.

Виктор Александрович перемножил числа в уме: выходило больше пятнадцати – десять месяцев в Думе.

– Я верну в любом случае, – с нажимом произнес Слесаренко; «гусар» оставил фразу без внимания, толкнул ногой слесаренковский ботинок.

– Шевелись, время цигель-цигель.

В машине Чернявский сел сзади, рядом с Виктором Александровичем, и вполголоса рассказывал, почти положив голову ему на плечо, последние новости из больницы: звонил туда дважды, ему докладывали. Слесаренко ощутил обиду и злость: «гусару» звонить в больницу было можно, а ему нельзя. Почему? Здесь угадывалась извечная манера Гарри Леопольдовича в любом деле, в любой ситуации ставить себя начальником, ограничивать людей рамками и двигать ими внутри рамок, как солдатиками.

Вот и сейчас получалось, что не Слесаренко едет к собственной жене – его везет туда Чернявский, ибо он так решил: было нельзя – теперь можно. Нет, прав Первушин: надо поостеречься. И вернуть деньги как можно быстрее – может быть, прямо сейчас.

Он вдруг вспомнил, что ничего не купил и не взял с собой – ни фруктов, ни сока, вот же старый склеротик! – и попросил тормознуть возле рынка на Червишевском тракте, но Чернявский молча ткнул пальцем на переднее сиденье. Виктор Александрович наклонился туда, увидел большой полупрозрачный пакет, где угадывались изгибы бананов и ребра соковых коробок, и расстроился окончательно.

Бибикнув властно у ворот, «вольво» ворвалось на территорию больницы, взлетело по пандусу с пугающей скоростью и замерло у служебного входа. Чернявский повлек его коридорами, крылья черного кожаного плаща разводили, размазывали встречных по стенам.

Их встретил Кашуба, был участлив и предупредителен, говорил о плохом успокоительно, но почему-то больше Чернявскому, чем Слесаренко. Поэтому, когда подошли все трое – лечащий врач держался на дистанции – к Вериной палате, Виктор Александрович ткнул пальцем в грудь Гарри Леопольдовича и сказал:

– Подожди здесь.

– Да ладно...

– Я сказал: подожди здесь.

– Тогда фрукты возьми!..

Виктор Александрович ничего не ответил и вслед за главврачом вошел в палату, плотно закрыв за собой дверь.

Жена лежала бледная, вялые руки поверх одеяла.

– Вера Леонтьевна у нас молодец, – с оттенком ненатуральной бодрости произнес главврач. – Всем бы нашим больным такой характер. Побеседуйте, но не слишком долго.

Кашуба вышел, и Виктор Александрович с неприязнью подумал, что вот сейчас возникнет развязный Гарик и всё испортит, помешает ему сказать Вере то главное, что собирался сказать. Но обошлось, дверь не двигалась, и он взял стул от стены и сел к кровати, в ногах, почему-то боялся сесть ближе, словно его дыхание или даже само присутствие могло причинить Вере вред.

– Ты, мать, всех нас здорово напугала.

– Я сама себя напугала, – виновато сказала жена. – Но теперь всё в порядке, всё будет хорошо... Врач обещал, что после праздников могут и выписать... Хорошо, что каникулы... Ты позвони в школу, скажи, что ненадолго... – Она говорила с паузами, будто обдумывала каждое предложение, отчетливо звучали запятые, при обычном разговоре выпадающие в осадок.

– Как Максимка, в садик пошел? Не капризничал?

– Ну, немножко, это не считается.

– Ты помнишь, что я тебе наказала? Фарш в морозилке несоленый и без лука, учти.

– Я всё помню, Вера. Не такой уж я старик, память еще держит. – «Ну как же, держит, забыл про сок и фрукты...».

– И пожалуйста, выключайте на ночь телевизор из сети. Ты знаешь актера Окунева? У него таким образом сгорела квартира, какой ужас, я как представлю...

– Вот скажи, пожалуйста, Вера, зачем ты забиваешь голову ненужными и глупыми вещами? Думай о чём-нибудь хорошем, приятном. Например, о Максимке.

– Именно о нем я и думаю. Неужели ты полагаешь, что я беспокоюсь вот об этом старом, толстом и лысом, несимпатичном мужике?

Виктора Александровича всегда задевали эти шутливо-намеренные, участившиеся в последние годы женины указания на его весьма не юный облик. Подчас так и хотелось ответить: а ты, матушка, давно ли в зеркало смотрелась? Груди расплылись, животик нависает, шея сморщилась, какой-то пигмент, ноги похудели и окостлявились... Но ведь не сказал же ни разу, даже намека себе не позволил. Иногда, правда, прорезалась догадка, что здесь не отсутствие такта с ее стороны, не прямолинейная сухость учительницы, а некое предупреждение: я всё знаю, одумайся, что ты делаешь, в твоем-то возрасте, – но он не желал и боялся додумывать эту неприятную мысль до конца.

– Как твои дела? Тебе не звонили из Думы сегодня?

– Зачем? Я же в отпуске.

– И милиция не звонила?

– Нет.

– Это хорошо. И мэр не звонил?

– Верочка, я тебя умоляю!..

– Это несправедливо. С тобой поступили несправедливо.

Она поёрзала на постели, взбираясь выше головой. Когда уперлась ладонями в боковинки кровати, костяшки пальцев стали совсем белые.

– Всё будет хорошо, – произнес Слесаренко, переведя дыхание. Ему очень хотелось сказать жене что-нибудь очень хорошее, очень радостное, но так, чтобы не взволновать – нельзя, ни в коем случае! – а успокоить ее доброй вестью, но ничего не мог надумать и выдумать. Вера молчала, смотрела на него туманящимися глазами, и он сказал: – Ты знаешь, мне опять предложили работу в домостроительной компании. Очень высокий пост, очень хорошая зарплата. Ты даже представить себе не можешь, какая там у меня – у нас! – будет зарплата. Кстати, искал твою заначку и не нашел, ты скажи, а то у меня совсем в кошельке пусто. «А три тысячи долларов? Сумасшедшие деньги. А может, возьму и верну, прямо сейчас, в коридоре».

– Тогда ты на ней женишься, да, – без вопроса сказала жена. Слесаренко почувствовал, как кровь отливает от щек куда-то к пяткам. Стыдно-то как... Глупость, вздор, все неправда!

– Почему? – «О, господи, ведь ты же этим словом почти признался!..» – Почему я должен на ком-то жениться, когда у меня есть своя жена? Если это юмор, Вера, то крайне неудачный. Сама же говорила только что: лысый, толстый...

– Если бы ты со мной развелся и женился на ней раньше, тебя бы выгнали из Думы за моральный облик. То есть за аморальный, конечно. Ой, как смешно: аморальный облик.

– Э, мать, ты времена перепутала, – сделал попытку окончательно перевести всё в шутку Виктор Александрович. – Это раньше за развод могли из партии выгнать, а теперь у нас демократия.

– У нее же есть квартира, да?

– У кого это у нее?

– Я знаю, Витя, мне говорили... Мне кажется, я даже ее видела однажды, в филармонии, мне кто-то показал...

– А мне говорили, что ты допускаешь развратные действия в отношении старшеклассников.

– Как ты можешь такое! Это даже не смешно!

– А ты, как можешь ты!

– Я не знаю, не знаю, Витя!... Но у тебя же это было... раньше.

«Все, конец, сейчас слезы, новый приступ...».

– Если бы я знал, – с неподдельной злостью сказал Слесаренко, – что ты будешь нести такую ахинею, лучше бы не приезжал вовсе.

– Ну и не приезжай, – всхлипнула Вера. – Подожди немного, потом сможешь спокойно жениться.

Когда Слесаренко понял, о чем она говорит, он даже зажмурился, чтобы не выдать глазами охватившее его неприятное чувство, будто ножом провели по стеклу: «Бьет ниже пояса...».

– Послушай, – сказал Виктор Александрович, разжав веки и сжав кулаки на коленях. – Мне кажется, я догадываюсь, откуда у тебя такие мысли. Потому что я с тобой не сплю как с женщиной, да? Извини, матушка, как не стыдно признаться в таком мужику, но – возраст, усталость, нервы и прочее. Вот сменю работу, встрепенусь, летом отдохнем хорошенечко. Кстати, с новой зарплатой вполне сможем махнуть за границу. В Италию, например. Или в Грецию, как Гарик советует: недорого, сервис качественный, к русским хорошо относятся. Если так вдуматься – какие наши годы?

– Да, ты не спишь со мной уже два года, – сказала жена. – Но ты меня сейчас обманываешь.

– Где, как я тебя обманываю?

– Ну, что устал и прочее... Я же видела.

– Что ты видела, Вера?

Жена девчоночьи надула губы и отвела глаза в сторону.

– У тебя по утрам... в этом месте... пижама торчит.

– А ты подсматривала...

– Да, я подсматривала.

И так она сказала это смешно и робко, совсем как в молодости, когда стеснялась даже глянуть на эту «штуку» и вообще открывала глаза только в самый последний рвущийся миг, что Слесаренко разжал кулаки и выдохнул с внезапным облегчением.

– Будет тебе, Вера. Я тебя люблю. – И это было правдой, одной из многих разных правд, так непонятно уживающихся в каждом человеке. – Там Чернявский в коридоре топчется. Пригласим?

– Пригласим, – сказала Вера и взяла с тумбочки круглое маленькое зеркальце. – Ой мамочка моя! Видел бы меня мой класс...

По пути он спросил у Чернявского, где можно купить хорошую микроволновую печь.

– Да где угодно, этого добра навалом!

Виктору Александровичу надо было поменять доллары на рубли. Поехали в «Сибирь», где был обменный пункт. Слесаренко решил поменять сразу тысячу, пусть останется на общие расходы. Когда протянул в окошечко валюту, девушка сказала:

– Ваш паспорт, пожалуйста.

Паспорта у него с собой не было, только думское удостоверение.

– Сгодится? – спросил Виктор Александрович.

Девушка раскрыла «корочки», потом остро глянула на Слесаренко, кивнула и стала что-то быстро печатать на компьютерной панели – как будто догадалась, что доллары не его, и сообщала кому-то об этом сухой морзянкой компьютерных кнопок.

– Едем к тебе, установим и обмоем, – сказал Гарри Леопольдович, помогая Слесаренко запихивать на заднее сиденье увесистый картонный ящик. – Вера выпишется – будет для бабы праздник.

Дома не держали спиртного впрок. Виктор Александрович завел об этом разговор с двойным прицелом: мол, нет особого желания или надо что-то брать, а что? Но Гарик вихрем смотался в «Сибирь» и принес большую бутылку французского коньяка, поставив точку в неловких слесаренковских маневрах.

Дети еще не вернулись с работы. В кухонной раковине грудилась немытая с утра посуда – никогда такого не было при Вере, следила строго. В спальной комнате, куда Слесаренко зашел переодеться в домашнее, пока Гарик пыхтел в туалете, пощечиной ударила неубранная смятая постель, его книжка страницами вниз, чашка с недопитым ночным чаем, Верины склянки и банки... И он представил себе беспощадно и ясно, как рассыплется в прах его жизнь в этом доме, если с Верою что-то случится. Он принялся судорожно заправлять, убирать и распихивать, но Гарик уже отшумел в ванной комнате и кричал недовольно из кухни.

Микроволновку извлекли из коробки и водрузили на тумбу у плиты. Кухня сразу приобрела незнакомый устроенный вид, как в рекламе по телеку, не хватало лишь девки в красивом переднике. Ее роль играл Гарик, хлопал дверцей и рассказывал Виктору Александровичу про назначение разных кнопок. Одна беда: включить было некуда, единственная в кухне розетка торчала в противоположной стене, надо будет тянуть удлинитель – Гарик показывал рукой, как прокладывать провод, и Слесаренко сказал:

– Садись, выпьем.

– Хинди-руси, бхай, бхай! – воскликнул Чернявский, устраиваясь на табуретке. – Мао-джуси вань суй! Эль пьебло унидо! Не пасаран!

– Но пасаран, – поправил его Слесаренко.

– Знаю, но так смешнее. – Гарик сделал рукой по-тельмановски. – Рот в рот!

– Чем закусывать будем?

– Его не закусывают.

– Так много же, бутылка здоровая, быстро напьемся!

– Ну так давай напьемся, и всех делов. И убери эти рюмулечки-граммулечки, дай нормальную посуду, мужскую. Вот так, другой разговор.

Опьянели действительно быстро – Слесаренко почти не обедал и вовсе не завтракал: пара ложек картошки на выхват, кофе у Сарычева – вот и всё. Гарик тоже поплыл, шмыгал носом – верный признак, что в градусе. По три порции выпили, почти не разговаривая, потом Чернявский спросил:

– Ну, что надумал, Витя?

– Буду увольняться, – сказал Слесаренко.

– Ну и молодец, – почти без выражения, как о давно решенном деле, сказал Чернявский. – И мой тебе совет, Виктор Саныч, как другу советую, только не спрашивай лишнего: ты не слишком там суетись по выборам, не засвечивайся, не усердствуй, не надо этого.

– А я особо и не суетился.

– Вот и правильно. Сейчас у тебя следствие, положение довольно двусмысленное...

– Ты о чём, Гарик? Какое положение?

– Ну не суетись: я же так, картину гоню. Если ты вообще в тень уйдешь – тебя поймут правильно. Ну, мол, не желает пачкать репутацию губернатора.

– Подожди, я не понял, – сказал Виктор Александрович, неверной рукой плеща по фужерам коньяк. – Ты что, думаешь, что Рокецкий проиграет?

– Дело не в Роки, дело в тебе. Дело в том, какое сложится мнение о господине Слесаренко.

Гарри Леопольдович ткнул фужером к потолку.

– Ты намекаешь, что там, – Виктор Александрович покрутил пальцем над головой, – Рокецкого не поддерживают?

– Там поддержат и черта лысого, если он согласится делать то, что от него требуется.

– Даже Окрошенкова?

– А что? – Чернявский выпил и пожевал губами. – Окроха – нормальный мужик, с ним можно иметь дело. Писаки Рокецкого из него бандита лепят, но это не так, это неправда. Ну сбил человека... Бывает! Судимость же снята.

– А насчет КГБ? Говорят же: был платным агентом...

– Во-первых, гэбэ никому никогда не платило. Он же не Филби, не полковник Абедь. А ты сам разве для них отчеты не писал? После турпоездок?

– Да я всего один раз за границу и ездил, руководителем группы. Ну, я имею в виду тогда, не сейчас, сейчас ничего писать не требуется.

– А тогда написал?

– Да, написал. Что полный порядок, облико моралес, никаких подозрительных контактов.

– Но ведь написал?

– Конечно.

– И эта бумага у них где-то лежит. Вот сейчас достать ее – и ты осведомитель, Витя, за милую душу агент КГБ! Что ты писал в верхнем правом углу? «В Тюменское управление комитета государственной безопасности СССР...».

– Уже не помню.

– Да помнишь, помнишь, – лениво отмахнулся Чернявский. – Такое, если пишут, уже не забывают.

– Но он же и в самом деле бандит, – раздраженно сказал Слесаренко. – Откуда у него столько денег? И эти его связи с рэкетирами, с «Десяткой».

– Ты же сам понимаешь: любому банку нужна «крыша», иначе не выжить. Милиция тебя от настоящего наезда не защитит. Против лома – только два лома. Бей врага его оружием. Бхай-бхай!.. Не там ты плаваешь, Витюшка, не там свою рыбку ловишь. А насчет денег... Деньги Окрохе давали, дают и давать будут очень серьезные люди. Ты думаешь, что «Газпром» и «Сибтруба» свои деньги в его банк положили по наивности? Не надо, Витя, ты не мальчик уже.

– Но он же псих! По телевизору видно: у него глаза ненормальные!

– Да нормальные у него глаза, Витя! Это же театр, ему такой образ лепят, там консультанты московские, «специалисты по переворотам», не слышал? О, лихая команда... Эксперимент, Витюша, и какой: взять совершенно неизвестного народу мужика, с откровенно криминальным прошлым, влить в него бабки, раскрутить за полгода и сделать губернатором! Тогда следующий шаг – эксперимент в масштабах всей страны: не желаете ли вора в законе да в президенты?

– Даже так? Ну быть не может... Ты перегибаешь, Гарик.

– Может быть, и перегибаю. Мне ведь тоже не всё докладывают. А Рокецкий – не Рокецкий... там решат, кому быть. Ты с фондом «Политическое просвещение» близко не знаком? Ну как же так, там ведь твой дружок Кротов!..

– Никакой он мне не дружок.

– И Лузгин, кумир недорезанный... Вот где ниточки-то, вот откуда дергают. Сидят здесь, шпионы долбаные.

– И что, Серега Кротов там всем заправляет?

– Сдурел, батенька. Они там оба на побегушках. Есть кому заправлять и без них. Луньков там крутится, падла хитрожопая, сам-то забздел выдвигаться... Вот Райкова в «Независимой» дерьмом обделали – ты что думаешь, это так, их собственная инициатива? Положили дерьмо на блюдечке и еще положат, вот увидишь. А откуда у Окрохи документы областной администрации? Говорят: Багин вынес. Он что, мешками таскал у всех на виду? Есть кому и без Багина... Еще раз говорю: не суетись, Виксаныч. Без тебя разберутся. А вот если поставишь на себе клеймо «человек Рокецкого» – эта блямба тебе сильно жизнь испортит в дальнейшем. Не надо присягать ефрейтору и даже генералу; присягать надо царю-батюшке.

– Ну и где он, этот царь-батюшка?

– Не спеши – обнаружится... Время, брат, переломное. Не спеши. И займись ты, наконец, своим собственным домом. Стыдно же глянуть: нищета, убожество. Ты с тех пор, как в Тюмень приехал, мебель хоть раз поменял'. Я понимаю, тебе это по херу, но ты о Вере подумай, о детях. Ей же стыдно гостей приглашать.

– Ерунду мелешь, Гарик.

– Да сама, сама она мне говорила об этом!.. Ты посмотри вокруг себя нормальными глазами: это мебель, по-твоему? Это холодильник, да? И еще твой линолеум. Выкинь всё, настели натуральный паркет, пусть твой внук босыми пятками по дереву шлепает, не по этой химии с электричеством. Денег дам сколько хочешь: десять, двадцать, хоть сто тысяч. Ты их за год вернешь, если работать будешь с умом и меня слушаться, Витя. Дай ты Вере хоть к старости пожить по-хорошему... Что она с тобой в жизни видела?

С каждой гарикиной фразой Слесаренко каменел лицом, понимал: еще немного – и ударит со всей силы, один раз, тот заткнется навеки; пусть потом судят и даже расстреливают, но он не отдаст Гарику себя, не отдаст Веру, не отдаст внука и всю остальную жизнь. Пьяненький Гарри Леопольдович увидел нечто в слесаренковском лице, но совсем не испугался – напротив, подал морду свою смазливую вперед, предлагая к удару, и сказал даже весело:

– Ну давай, бей! На Руси всегда за правду били.




ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


Вторник с утра стал кошмаром. Честно говоря, он думал, что не успеет: договориться с иринкиным начальством о срочном отпуске на неделю; позвонить или заехать в школу и «отпросить» дочь и вписать ее в свой загранпаспорт; испугать, успокоить и уговорить маму семь дней посидеть с Митяем, переехав на это время к ним в квартиру – из маминой было слишком далеко до садика, не справится таскать его по грязи на руках. И еще пропал Лузгин, не появлялся и не отвечал на звонки, а было что передать ему срочное и важное (обзор понравился Юрию Дмитриевичу, он сказал: не зря, не зря). В полдень, кровь из носу, уже машиной на Екатеринбург – самолет вылетает в шесть вечера, надо еще выкупить билеты, а Ирине собраться и упаковаться, она суетилась и нервничала, никакой радости не было, слезы и крик: зачем всё это придумал, что за пожар, нормальные люди никогда и так далее.

Но успели. Кротов сам вел машину до Екатеринбурга, чтобы расслабиться за рулем, переключить внимание на дорогу и выплеснуть на нее накопившийся нервный заряд. Рядом справа сидел Геннадий Аркадьевич, скрашивал езду московским трепом; водитель, Ирина и дочь сидели сзади, он видел их в зеркале обзора: жена ехала как на расстрел, дочь тоже была в некоем шоке – летит за границу!

Смешно сказать, но раньше, на прежней дешевой работе, ему удавалось находить время и деньги для зарубежных поездок, а ныне, как стал директором в банковском филиале, вот уже четыре года никуда не выезжал – деньги были, но не было времени. Еще в позапрошлом году они оформили Ирине загранпаспорт, строили планы, и всё – на потом, на потом. Жена ни разу не бывала дальше Крыма, металась в женской панике: в чем ходить на Кипре, что там носят?..

Шубы и теплые куртки оставили в машине, как советовал Юрий Дмитриевич. Бежали к самолету на ветру, жена замерзла, Кротов прикрывал ее спиной и волок тяжелые сумки и чемоданы в растопыренных руках. Геннадий Аркадьевич опекал дочь Наташку, безмозгло озиравшуюся по сторонам и постоянно спотыкавшуюся на самом ровном месте.

Самолет был не наш – «триста десятый» аэробус авиакомпании «Сайпрус Эйрлайнс», пузатый и просторный. Кроме них, в салоне бизнес-класса не было никого. Маленькие чернявые стюардессы набросились на них втроем, помогали и советовали, непрерывно улыбаясь, одна вполне сносно говорила по-русски. Дочь Наташка сразу бросилась к окну, высматривала что-то в аэропортовских сумерках. Геннадий Аркадьевич деликатно сел в самый задний ряд, тоже у окна, с противоположной стороны. Они с женой устроились посередине, в широких креслах, просторно отстоящих – это вам не «тушка», где колени упираются в спину впереди сидящего.

– Ой как здорово! – сказала Ирина, навертевшись и обмякнув в кресле. – И сколько нам лететь?

– Часа четыре, может, побольше.

– Я согласна, если накормят.

– Еще как покормят, – голосом знатока выдал Кротов, хотя и сам летел впервые в иностранном самолете.

Пошли на взлет, зажглось табло о некурении и погасло через минуту, еще набирали высоту. Запахло дымом – Геннадий Аркадьевич уже курил по-свойски, уткнувшись носом в журнал «Итоги», купленный в аэропорту. Кротов решил присоединиться, но стюардессы уже катили ларцы на колесиках, предлагали напитки. Их обслуживала «русская»; Геннадий Аркадьевич что-то обсуждал с другой стюардессой по-английски. Кротов выбрал виски, заказал для Ирины «дюбоннэ» со льдом, сам достал, осмелев и освоившись, пакетик орехов из средней секции ларца.

– А чаю будет можно? – спросила жена. – Я замерзла.

– Конечно, – улыбнулась «русская». – Пейте ваш аперитив, я принесу, один момент, пожалуйста.

– Ой как вкусно! – пропела Ирина, прихлебнув из стаканчика.

«Ну всё, – подумал Кротов, – теперь будет охать и ахать, чего ни увидит: провинция!».

Дочь Наташка пялилась в заоконную тьму, потягивая сок через пластиковую соломинку. Большая уже, совсем девушка, скоро четырнадцать. Митяй бы сейчас уже носился по салону, лазил везде и всё спрашивал.

– Как ты думаешь, – сказала жена, – мама справится? Мы же никогда не оставляли с ней Митю надолго.

– Справится, – уверенно сказал Кротов, заглушая в себе те же мысли. – Он у нас парень понятливый.

– Я уже скучаю, – сказал жена.

– Ира, не накручивай себя, пожалуйста.

– Прощение, – сказала «русская», появляясь из-за шторочки. – Это вам будет удобно. – Она поставила на откидной столик чашку с чаем и накрыла Ирину мягким ворсистым пледом.

– Ой спасибо! – умилилась жена. – Как здорово! Наташа, ты хочешь согреться?

– Я не замерзла, – сказала дочь, не повернув головы от окна.

– Я так волнуюсь почему-то... – Ирина закуталась в плед и прилегла виском на кротовское плечо. – Всё так неожиданно... Вот прилетим, и выяснится, что я половину забыла дома, самое нужно не взяла...

– Купим там, не расстраивайся, это мелочи, – сказал Кротов и вспомнил о банковском счете, вчерашнем удивительном вечере; он ничего не сказал жене о свалившемся на них богатстве – да, именно богатстве: отныне они не просто хорошо обеспеченные, а богатые люди по русским, и не только русским, меркам. К тому же Кротов чувствовал нутром, что – начало, это всего лишь начало, если он не оступится и не собьется с нового, пусть и не ясного до конца, но обозначившегося курса в жизни.

– Извини, Ириша, я хочу закурить.

– Кури здесь, я не против.

– Я лучше пересяду. А ты подремай.

– Ну вот, только устроилась...

Геннадий Аркадьевич, увидевши вставшего Кротова, кивнул пригласительно на соседнее кресло.

– На Кипре время московское?

– По-моему, да.

– Вы там бывали, Гена?

– Повода не случалось.

– А что так?

– Как вам сказать, Сережа... Это же европейско-азиатская дыра. Бизнес там не делают, разве что деньги в «оффшорах», так в Гибралтаре «оффшорка» покруче. А насчет отдыха... Там тихо и скучно, Сережа. Туда ездят отдыхать немцы, англичане, скандинавы, в основном старики и старухи. Есть, конечно, тусовочный уголок – Айанапа, там дым столбом круглосуточно, но все равно не Флорида, не Канары, не Коста-дель-Соль... Мы будем жить в Лимассоле, для вас там куплен таймшер в «Интервал Интернешнл».

Кротов ни черта не понял, но кивнул одобрительно.

– Жена с дочерью выезжают впервые? О, тогда я вам искренне завидую.

– Это почему же?

– Нет ничего приятнее для настоящего мужчины, чем созерцать своих счастливых женщин. И знать, что это он им всё это подарил. Я прав, Сережа?

– Как всегда. У вас с Юрием Дмитриевичем монополия на правильные мысли. Вы давно дружите?

– Давно. Даже очень. Мы вместе учились.

– И, это... «стажировались» тоже вместе?

– А как же! – Геннадий Аркадьевич поглядел на Кротова с лукавством. – Интересно, да? Так и хочется поспрашивать? Джеймсы Бонды, красотки, пистолеты... Остыньте, Сережа, ничего такого не было. Давайте-ка еще закажем виски: отпуск у вас или нет?

Геннадий Аркадьевич нажал кнопочку на верхней панели и просемафорил пальцами выглянувшей стюардессе.

– Я вот что думаю, – сказал Кротов. – Еще когда в первый раз смотрел «Семнадцать мгновений весны». Ведь Штирлицу, чтобы стать штурмбаннфюрером, надо было здорово пахать на Германию, правда? С чего бы немцы ему погоны и ордена понавесили? То есть кого-то арестовывать, допрашивать, даже пытать, ну, не сам, так присутствовать. В фильме это... за кадром, но вопрос справедливый, согласитесь.

– Никаких «штирлицев» в ту войну у нас не было, поэтому ваш вопрос, Сережа, отпадает сам собой, хотя он чрезвычайно интересен с точки зрения морали и целесообразности. Были разведчики, были антифашисты, но никогда они у Мюллера и Кальтенбруннера не служили, с Гиммлером не общались – так сказать, не того уровня, это кино и литература, в жизни всё гораздо проще.

– А сейчас?

– Сейчас еще проще. Никаких идейных соображений, информация покупается за деньги и у нас, и у них.

– А как же разрядка, конец «холодной войны»?

– Я вам больше скажу, Сережа: никогда еще «црушники» не лезли к нам так нагло, как сегодня. Мы же теперь почти друзья, чего стесняться? Бродят по России с бабками чуть ли не в открытую. Купили, сволочи, прогноз нефтедобычи – секретнейший стратегический документ с раскладками по каждому нашему месторождению – совершенно легально за полторы тысячи долларов!

– Ну а мы-то, мы-то что? Ушами хлопаем?

– Я, Сереженька, уже на пенсии. Наши хватились – нет такого закона, все дозволено. Пейте, Сережа, это «Гленфиддиш», он стоит в Англии бешеных денег.

Кротов попробовал: вкусно, но резко. «Виски с дымком... Какой дымок – самогон чистейший».

– Вы поселитесь с нами?

– Ну зачем же мне вас стеснять. У меня дело, у вас отдых. Дня три, как поселитесь, развлекайтесь смело, в «Интервале» есть русские гиды, возьмите машину, покатайтесь по острову. Там левостороннее движение, как в Англии, но ничего, привыкнете быстро. А в пятницу после обеда будьте, пожалуйста, в номере – поедем в банк, совершим некоторые приятные формальности. Сколько у вас сейчас денег с собой?

– Пять тысяч.

– Ну, до пятницы хватит, – рассмеялся Геннадий Аркадьевич и раскрыл журнал. Кротов посидел еще рядом, выкурив новую сигарету, и вернулся в свое кресло.

– Ты знаешь, где здесь туалет? – шепотом спросила жена.

– Наверно, в хвосте, как обычно.

– Ты меня проводишь? Я что-то теряюсь, как девочка.

– Эх ты, кулёма деревенская, – сказал Кротов с покровительственной улыбкой.

В салоне туристского класса люди сидели теснее, дальние ряды клубились сигаретным дымом. Мужчины уже пили водку, заедая домашней вечной колбасой, кое-где резались в карты на опрокинутых спинках сидений. «Руссо туристо», – подумал Кротов без неприязни. А что? Это раньше русские сидели в загранице как пришибленные, а теперь гуляют почище немчуры, и правильно: знай наших, за всё заплачено своими кровными.

– Ты зайдешь со мной сначала, я не знаю, что там и как нажимать.

– Кулёма.

– Перестань, пожалуйста. Мне это слово не нравится.

Они зашли в кабинку, Кротов огляделся, почитал надписи, повернулся к двери и нажал рукоятку запора.

– Что ты делаешь?..

Такого не было давно. Он путался в тряпках, зажимая губами трепещущий испуганный рот, мял руками и толкался, не зная, как устроиться, пока не рухнул задом на крышку унитаза и затащил жену на колени и ближе.

– Ты с ума сошел, – прошептала Ирина, когда всё кончилось. – Какой вы пылкий, дяденька, я и не подозревала...

– А вы такая гладкая, тетенька, и мягкая внутри. Не хочу вылезать из тебя.

– Ой, сейчас постучит кто-нибудь... И вообще, мне надо, Сережа... Закрой глаза, пожалуйста.

Он вернулся в свой салон с улыбкой молодого хулигана.

Подошла стюардесса, другая, не «русская», щебетала нечто вопросительное; Кротов пытался уловить отрывки знакомых английских слов, мучился непониманием, пока дочь небрежным голосом не соизволила вмешаться.

– Она спрашивает, будем мы обедать сейчас или попозже.

– Давайте сейчас. Честное слово, жрать уже хочется.

– Нау, – мяукнула дочь, и стюардесса всем своим видом изобразила удовлетворение.

Пришла и плюхнулась в кресло жена, пахла свежими духами.

– Сейчас будем есть, – сказала дочь. – А папа будет жрать.

– Как ты выражаешься, Наталья?

– Это его собственное слово.

– Ну, зазналась, – сказал Кротов. – Она, видите ли, общалась со стюардессой по-английски.

– Вот и отлично, – сказала жена с гордостью. – Хоть один человек у нас сможет на Кипре разговаривать с людьми.

– Как два пальца, – сказала дочь, повергнув мамашу в недлительный шок.

Стюардесса принесла и раздала меню.

– Вам помочь, предки?

– Сами справимся, – буркнул обиженный всеми Кротов. Он пробежал глазами красиво напечатанный лаковый лист и понял, что два варианта: мясо с чем-то и рыба с чем-то, какие-то салаты и черт его знает что еще в длинном списке.

– Рыбу или мясо? – спросил он Ирину.

– Давай рыбу! И много!

– Уж сколько дадут...

– Плиз? – пропела стюардесса, сверкая зубами.

– Да, плиз, конечно...

– Если берете рыбу, скажи просто: номер два. – Дочь была невыносима.

– Плиз, номер... намбер ту! – выговорил Кротов; жена закивала старательное и часто, как будто качание головы тоже требовало перевода.

– Оу, йес, файн! – обрадовалась стюардесса и затараторила что-то Наташке. Та выслушала и ответила легко и длинно; жена толкнула локтем Кротова: ты только посмотри, какая умница!..

– Крайнц хагель доннер веттер нох айн маль! – выпалил Кротов; стюардесса нахмурилась и спросила:

– Вас, вас?

– Ну тебя, Сережа! Наташенька, скажи, что папа шутит.

– И пусть еще виски принесет.

– Оу, скотч, йес, файн, – снова обрадовалась стюардесса. – Фиддиш, ригал, джонни зе блэк?

– Фиддиш, – гордо ответствовал Кротов и тоже сказал: – Фаин.

Потом ели, спали, пили и снова ели. Наташка замахала ему от своего окна, он уселся позади и увидел внизу на лунном море темные неправильные пятна каких-то островов.

– Если бы мы сейчас упали, – сказала дочь, – то смогли бы доплыть до них и спастись.

– Дура ты, милая, – сказал Кротов дочери, и она не обиделась: так это было по-доброму сказано.

На пятом часу полета, когда казалось уже, что никогда никуда не прилетим, так и будем жить вечно в этом ставшем домашним салоне, стюардессы в учтивых соседях, болтают с Наташкой, носят ей какие-то проспекты, Ирина дремлет по третьему разу, они с Геннадием перешли на «Чивас Ригал» и безо льда, – вдруг справа выплыли огни, всё больше и больше, обнаружился город в дорожных светящихся лентах, темных букашках автомашин, трассирующей очередью близко возникли яркие посадочные знаки, толчок и качание, аплодисменты в заднем салоне...

– С прибытием на кипрскую землю! Аэропорт Ларнака, – сказал Геннадий Аркадьевич. – Воздух плюс двадцать четыре, море плюс двадцать одни. Поздравляю!

– Я знаю, – сказала дочь. – Объявляли по радио.

В аэропорту Геннадий Аркадьевич увлек их в коридор с надписью «грин» – это Кротов знал: «зеленая» зона, свободная от таможенного досмотра, если тебе нечего декларировать. В зоне прибытия Геннадий Аркадьевну быстро вычислил парня с табличкой в руках – Кротов вначале прочел её как «одиннадцать», но потом догадался, что это две английские буквы, аббревиатура того самого «Интервала», который «Интернешнл».

С трудом, но упихали сумки с чемоданами в багажник «мерседеса», Гена сел спереди, а они сзади рядышком, все втроем, Кротова стиснули в середине: женщинам хотелось у окна.

– Как жаль, что уже ночь, – сказала Ирина. – Вокруг совсем ничего не видно.

– Еще насмотришься, – проворчала дочь, опередив отца дословно. – Это что, горы?.. Самая высокая гора на Кипре – тысяча девятьсот пятьдесят один метр. Туда можно заехать на машине. «Когда и где успела вычитать?» – подивился Кротов. – А север острова захватила Турция в семьдесят четвертом году.

– Это правильно есть, – сказал водитель. Кротов никак не мог избавиться от ощущения, что они едут по встречной полосе и сейчас непременно в кого-нибудь врежутся. – Была война, англичане нас бросили. Немного англичане воевали за нас, как добровольно, мы им ставили памятник как герою. Спасибо русским, нас спасал Громыко. Греки нас тоже бросили. Сами начинали и бежали к себе на Грецию. Они говорили: братья! И бежали на Грецию. Мы простили, но помнили.

– Следите за дорогой, – сказал Геннадий Аркадьевич. – И, если можно, едемте быстрей, уже поздно, нам надо в отель.

– Да, отель, знаю, – сказал водитель и замолчал.

От выпитого виски начиналась нудная изжога. Гена-экстрасенс выудил из сумки пластиковую фляжечку минералки – не постеснялся, забрал в самолете – и протянул через плечо.

– Освежиться не желаете?

– Если не сладкая, то не хочу.

– Тебе и не предлагают, малявка, – сказал Кротов и принялся свинчивать пробку.

Все стекла в машине были опущены, но ветра не ощущалось, точнее, его температуры, как это случается только на юге: был исключительно ровный и плотный нажим упругой воздушной массы, пахнувшей морем и зеленью. Ирина взяла его под руку, прижалась щекой.

– Как хорошо...

Добрались почти в полночь. Кротов полез за бумажником, но Геннадий Аркадьевич сказал, что машина оплачена «Интервалом», а чаевые не приняты: строго по счетчику, запомни на будущее.

Из подъезда на залитое светом крыльцо вышли двое молодых в гостиничной белой униформе. Геннадий Аркадьевич объяснился с ними по-английски, передал какие-то бумаги, сложенные длинной четвертушкой. Один принялся их листать, другой открыл багажник «мерседеса» и выгружал багаж, показывая каждую сумку Ирине; та кивала или старательно мотала головой, и тогда вещь возвращалась в багажник.

– Оформитесь утром, к вам в апартаменты придет после завтрака клерк-переводчик. Сейчас вас проводят, располагайтесь и отдыхайте. Скажите мне, в котором часу намерены завтракать – я передам персоналу.

– Я и сама могу сказать, – как бы в сторону проговорила дочь.

– Сори, мэм, райт ю а, – поклонился ей Геннадий Аркадьевич. Наташка фыркнула и отвернулась.

– Сейчас мне назовут ваш номер: я позвоню вам через полчаса, если не возражаете.

Геннадий Аркадьевич бросил обслуге несколько быстрых фраз, козырнул Кротову и нырнул в машину.

Служители нагрузились поклажей, Кротовы шли налегке. Они обогнули здание офиса и направились за белыми куртками через ворота, лабиринтом садовых дорожек, петлявших меж двухэтажных вычурных коттеджей; пересекали по маленьким мостикам выложенные кафелем каналы с журчащей водой, шли краями подсвеченных снизу бассейнов, где люди в синих комбинезонах сачками на длинных-предлинных ручках собирали с поверхности воды палую листву. И надо всем этим великолепием висело бархатно-черное южное небо без звезд.

– Ноябрь... С ума сойти, – сказала шепотом Ирина.

Возле очередного коттеджа мужчины в белых куртках остановились и обернулись, один приглашающе качнул чемоданом. Наташка первая взлетела на второй этаж по коленчатой лестнице, уже заглядывала внутрь сквозь стеклянную дверь.

За дверью открылся большой холл (как потом выяснилось – гостиная). Мужчины в белом включали свет, по балетному разводили руками, демонстрируя предметы и устройства, открывали и закрывали разные двери. Кротов с женой стояли истуканами посреди комнаты и озирались, потом жена вздохнула и присела, но почему-то на чемодан, а не на стул или в кресло. Наташка же с деловитым видом ходила вслед за «боями», переспрашивала не по-русски, тоже все включала и выключала, открывала и закрывала, пока демонстраторы-носильщики не вручили ей почтительно ключ с огромной пластиковой «грушей» и не откланялись, сверкая зубами на коричневых лицах.

– Предки, у нас не номер, а кайф, – сказала дочь и упала на диван.

– Так, – сурово сказал Кротов. – Теперь я посмотрю. Ну, рассказывай.

Гостиная была размером с их квартиру. В левом углу за стойкой наподобие буфетной располагался полный кухонный набор мебели и оборудования с огромным, выше Кротова, холодильником, куда он не преминул заглянуть и обнаружил коробку пива незнакомой марки «Кео», минеральную воду и соки в коробках. На обеденном столе бугрилось нечто, накрытое салфетками, и Кротов посдергивал белые крахмальные тряпочки одну за другой, обнаружив тарелки с холодным нарезанным мясом, красивыми овощами и фруктами. Наташка взвизгнула и бросилась к столу хватать руками.

В другом углу чернел огромный телевизор, блестела горка со стеклом и посудой, и еще кресла, и диван, и еще один длинный стол темного дерева с тонкими гнутыми стульями, и торшеры в виде склоненных цветов...

– Идем дальше, – сказал Кротов и увлек жену за плечи. – Наташка, не ешь руками!

– Так вкуснее, – сказала дочь, передвигаясь вокруг стола в наклонном положении.

Было три спальни: две небольшие и одна просторная, с огромной квадратной кроватью и отдельным санузлом – право, неловко было именовать этим серым коммунальным словом открывшееся глазу кафельно-фарфоровое великолепие с золотистыми вкраплениями кранов, краников и труб.

– Мы спим здесь, – резюмировал глава семьи. – Наташка здесь. А кому третья?

– Третья для гостей, старичье! – сумела выкрикнуть Наташка набитым вкусностями ртом.

В гостиной за диваном Кротов нашел еще одну неприметную дверь, открыл и заглянул: это общий санузел, еще шикарнее – огромная ванна вмурована в пол, в стенках и дне какие-то лишние дырки: неужто легендарная система «джакузи»?

– Эй, предки, пойдемте есть в патио!

Наташка открыла входную дверь и таскала тарелки на веранду, где стояли стулья и стол из бамбука. «Патио... Хренятио!» – оскорбленно сказал себе Кротов, вытаскивая из холодильника пивную упаковку.

– А вина там нет? – спросила не любившая пиво жена, когда расселись у стола и Кротов откупоривал бутылки.

– Ну ты вообще!.. Тебе этого мало? – широко развел руками Кротов и забрызгал пеной сидевшую справа Наташку.

– Тебе после виски пиво вредно не будет? – ехидно спросила дочь, стряхивая пену с футболки.

Ирина пригубила пиво, потрогала губами блестящую маслину.

– Подумать только: еще вчера, еще сегодня с утра эта грязная Тюмень, эта сырость, этот холод...

– Плохие апартаменты, – сказала дочь. – Отсюда моря не видно. Давайте поедим и сходим к морю!

– Да ты что! – изумилась жена. – Первый час ночи!

– А здесь начало одиннадцатого, еще совсем рано. Мне ребята сказали, – Кротов отметил это «ребята»: «Я тебе покажу ребят!» – что сейчас как раз все развлекаются, поэтому никого и нет, здесь принято только ночевать, а гуляют в ресторанах и в казино, и в ночных клубах почти до утра, а потом спят до обеда. Вот так, – закончила дочь и показала предкам язычок.

– И в самом деле: прошвырнемся к морю?

– Вы идите, а я... Слишком много всего в один день, мне трудно переваривать... Идите, а я всё распакую и разложу. Только недолго, пожалуйста, мне одной тут оставаться как-то... страшновато поначалу.

– Что сказать? Кулёма, – Кротов подмигнул дочери, образуя антииринкин альянс. – Слушай, а ведь мы дорогу не найдем, тут так все запутано...

– Я найду, – сказала дочь. – Здесь все бунгало под номерами, наш семнадцатый, а у ворот – первый.

«Бунгало, патио, джакузи... Охренеть».

С пива его повело, но не очень; был кураж и желание двигаться.

За воротами комплекса Кротов покрутил головой в поисках морского направления. Один конец узкой улицы поднимался наверх, и Кротов решил, что море наверху быть не может, и не ошибся: они с Наташкой не прошли и двух кварталов, как уперлись в оживленное шоссе, за которым был парапет и дальше сплошная чернота; спустились в подземный переход и вышли прямо на берег, обозначенный во тьме рваной белой линией прибоя.

Сидели молча на деревянном пляжном лежаке; Наташка сказала, как штампик поставила:

– Средиземное море... А что на том берегу?

Кротов повспоминал карту – изучал предложенную стюардессой в самолете – и сказал:

– Наверное, Египет. Или Израиль.

– Обалдеть можно, – вздохнула взрослая дочь.

– Здесь можно сесть вечером на корабль, и утром будем в Египте.

– Ой, – закричала Наташка, – давайте сплаваем!

– Ты еще здесь-то не побыла, а уже: спла-а-ваем!

– А мы завтра за день всё посмотрим и поедем, пап.

– Не спеши, – сказал Кротов. – Мы сюда еще вернемся, и не раз. Летом или осенью. А можно и весной, в мае. Нет, в мае у тебя школа... Ладно, потопали к маме.

Ирина возлежала на диване в неизвестном легкомысленном халатике и смотрела телевизор: нехуденькая певица плакала по-гречески под треньканье струнных инструментов. Жена всё разложила, помыла и убрала, и эти привычные хозяйские хлопоты примирили ее с новым временным домом.

– В туалете унитаз неисправен, – сказала Ирина в качестве приветствия. – Вода всё время стоит и не уходит.

Кротов рассмеялся. В отличие от пугающей ванны «джакузи», система иностранных унитазов была ему знакома.

– Успокойся, это сделано специально. Потом поймешь зачем.

– Наташка, спать! – ответила жена.

Кротов взял телевизорный пультик, сказал: «Извини», – и прошелся по кнопкам. Сплошные греки: даже американские старые боевики, и те со смешным переводом, Майкл Дудиков здорово «шпрехал» по-гречески. Кротов вспомнил полу-анекдот про Штирлица на казахском экране: «Салям алейкум, Гитлер-ага!..». Он даванул очередную кнопочку и попал на канал «Евроспорт» – шел футбол, и он сразу узнал полосатую форму «Ювентуса», и закричал: «Ого-го-го!» – и потащил кресло ближе к экрану, а жена сказала: «Всё, это конец. Дочь, мы потеряли папу!..».

Он пришел в спальню довольным и хмельным – допил за футболом всё пиво, глаза слипались. Ирина проснулась от его движений, притиснулась сбоку – тепло и мягко, но как было в самолете – уже не было, хотя тоже было хорошо и по-забытому долго; выветрился сон, он лежал на спине и шептал в потолок Ирине, что в систему курортов компании «Интервал Интернешнл» входит несколько десятков стран и можно меняться: кто-то приедет сюда, в их апартаменты, а они поедут в Италию или Грецию, или даже в Швейцарию, будут кататься на лыжах в горах, или на Багамы, это страшно далеко и экзотично, и так – на всю жизнь, это их собственность, пусть и на две лишь недели в году, но можно доплатить и выкупить целый месяц, можно будет посылать сюда друзей, можно вывезти наших старушенций – твою и мою, пусть увидят под занавес рай на земле...

– Я и забыла, – сказала жена, – звонил Гена, когда вы ушли, оставил свой телефон.

Кротов хотел поругать жену за рассеянность – дома сделал бы это непременно, деловые звонки есть святое, но здесь и сейчас, размякший от близости, пива и южной теплой прохлады, он лишь шевельнулся под простыней и сказал:

– Ну и черт с ним.

Проснулись от Наташкиного стука и голоса: уже принесли завтрак, был девятый час утра по местному времени, совсем не выспались, побаливала голова, Ирина жаловалась тоже: у него похмелье, у нее – переакклиматизация, упало давление. Он поднялся первым и закрылся в санузле, вошел в просторную душевую кабинку, отрегулировал и пустил воду; было привольно стоять на широком полу под резкими крупными струями, это вам не в домашней ванне перетаптываться с опаской поскользнуться и что-нибудь сломать. Потом брился у зеркала – тщательно, на два раза, и даже поприседал немного и помахал руками.

Завтракали в патио; внизу на дорожках, скрытых листьями, звучали шаги и голоса, кто-то шумно плескался в бассейне, долетал детский смех, далекая чужая музыка; утреннее вязкое тепло обволакивало вымытое тело. Ночью сквозь сон Кротов слышал какие-то крики и песни, и вроде по-русски, а может, приснилось родное.

Завтрак был американским: миска с хлопьями, молочник, апельсиновый сок, яичница с беконом, тосты, масло, джем и кофе. Ирина обычно не ела по утрам, не было аппетита, а здесь вдруг «разъелась», Кротов даже сказал: «Будем толстенькими, кулёма?». Знал ведь, что слово не нравится, но так и лезло на язык, вот же гадство в характере.

После завтрака собрались купаться. Пока женщины шептались и трясли купальниками, Кротов позвонил Геннадию Аркадьевичу, извинился за вчерашнюю необязательность, но Гена весело отмёл его пардонности, сказал, что день свободен, купайтесь, гуляйте и вообще отдыхайте, а вечером в девять он заедет и повезет их в таверну на местные песни и танцы.

Долго спорили, где купаться: в бассейне или в море. Ирина была за бассейн, море уже прохладное наверняка, но вчерашний альянс победил и сегодня. Собрались и спустились вниз, снова шли по дорожкам и мостикам. В мелководных каналах и кафельных лужах барахтались загорелые дети, съезжали на попках по горкам, с визгом плюхались в руки загорелых мамаш и папаш, и Кротов пожалел, что не взяли с собой Митю: Ирина хотела, но Кротов сказал, что не даст отдохнуть по-нормальному. Старый и глупый дурак, теперь будет скучать и мучиться.

Навстречу двигалась семья с тремя детьми, судя по возрасту старших и младших – бабушка-дедушка с внуками. Кротов посторонился, пропуская на узкой дорожке, и пузатенький дед в шортах и майке сказал ему:

– Утро доброе.

– Привет, – сказал Кротов. – Наши в городе.

– Здесь половина наших, – сказал дед, пронося свое пузо, и Кротов подумал, что ночью ему не приснилось.

На берегу, едва расположились с лежаками – пришлось поискать свободные, у моря всё было занято, нашли повыше, у деревьев, Наташка сбегала куда-то и приволокла непромокаемые тонкие матрасы, чтобы не лежать на досках: молодец, сориентировалась быстро, – Кротов решил первым опробовать воду и побрел неспешно вниз, стесняясь бледного, рыхлого тела, и у самой воды наткнулся на Горшкалева: тесен мир, особенно на Кипре.

Саша Горшкалев был хорошо знаком Кротову как отец первой в городе биржи недвижимости. Кротов там тоже поучаствовал – правда, без особого успеха. Нынче Горшкалев, по слухам, занялся еще и турбизнесом, что-то придумывал с греками. Кротову попадалась на глаза его реклама в тюменских газетах.

Горшкалев был с женой и детьми, совмещал отдых с делами на Кипре. Кротов бывал пару раз у них в доме, изумлялся горшкалевской системе воспитания: маленький сын и дочь постарше, худые и загорелые, по утрам обливаются холодной водой, ходят на руках и делают десять «мостиков» кряду, говорят не по-нашенски, вслух читают Гумилева – и не знал бы, что Гумилев, но сын объявлял, как на утреннике.

Разговорились о том о сём, тем более что лезть в море не очень-то и хотелось. Горшкалев узнал про кротовский таймшер, сказал, что обдираловка, можно дешевле и лучше, и пляж здесь каменистый, детям не очень удобно, а вообще Кипр для семейного отдыха – то что надо, но в Греции лучше, особенно на западном побережье.

– Как вода? – спросил Кротов.

– Отлично. Но детям всё же лучше в бассейне – там чисто.

Кротов собрался с духом, помахал рукой своим и пошел в море, оступаясь на видных и скрытых пеною камнях. Горшкалевское «отлично» прокатилось мурашками до шеи, но он загнал себя в воду по грудь, задыхаясь в ознобе, нырнул с головой, яростно заработал руками и ногами, и когда вынырнул и замотал головой, убирая с глаз воду и волосы, всё уже было нормально. Горшкалев размеренно плыл впереди, опустив голову в воду, Кротов так не умел и поплыл за ним медленно, разгребая руками от подбородка, потом лег на спину и закрыл глаза. Погруженные уши ловили далекий моторный стук, солнце припекало сквозь веки, проявляя на глазных яблоках смутные пятна и полосы. Он перевернулся шумно на живот и поплыл дальше, к гряде каменного мола, где уже сидел маленький, далекий Горшкалев.

Он взобрался по скользким камням и сел рядом, переводя нестойкое дыхание. Наташка прыгала под деревьями и махала ему полотенцем, жена Ирина смотрела с лежака из-под руки, приподняв голову. «Ты молодец», – сказал себе Кротов. Дочь перестала прыгать и показывала пальцем куда-то вверх и в сторону. Кротов обернулся и посмотрел в небо: высоко над морем летел на парашюте привязанный тросом к мчащемуся катеру какой-то счастливый камикадзе.

– В город сходим? – спросил он Горшкалева.

– Лучше вечером. Сейчас жарко, да и скоро сиеста, всё закроется, это же юг. Кого мы видим! – сказал Горшкалев, адресуясь к подплывающей жене. – Большой успех, но плыла ты неграмотно.

– Он всех всему учит, – сказала Кротову горшкалевская жена Галина, держась рукой за камень и отдувая воду с носа. – Бедные дети, бедная я...

Поплыли назад, Кротов снова отдыхал на полпути, слушал новые подводные звуки. Почти у берега наткнулся на Ирину с Наташкой, вяло двигавшихся на мелководье, схватил жену за руку и повлек на глубину, та упиралась и говорила про акул, Кротов смеялся и тащил всё дальше, пока не увидел: не шутит, действительно боится, лицо растерянное и злое, и тогда отпустил, и вдруг сам почувствовал под животом и ногами бесшумную невидимую неизвестность, и тоже поплыл энергично к берегу, и перевел дыхание, только коснувшись пальцами дна, дальше шел на цыпочках – хватит, наплавался.

Он рассказал про сиесту, но женщины рвались в поход и зрелища; они переоделись в сухое и вышли на прибрежное шоссе, где проезжавшие такси сигналили им и притормаживали. Город был рядом, жили на окраине, но Кротов решил: едем в центр на машине, оттуда вернемся пешком.

– Руссия? – спросил таксист. – Хорошо! Калимера!

В первом попавшемся банке поменяли доллары на кипрские фунты, Кротов дал пятьсот фунтов жене и сказал: «Вам на семечки».

Первый шопинг принес разочарование: очень дорого и выбор не слишком. В магазинах было прохладно, спасибо кондишенам, и разрешали курить, пока женщины рыщут, так что Кротов впервые в жизни сказал жене: «Не торопись, смотри внимательно», – а дома гнал из магазинов чуть ли не пинками, не выносил толкучку и грубую магазинную публику. А тут, когда в трикотажной лавке ему предложили пива, он и вовсе размяк и умилился, сидел под вентилятором и браковал одну кофточку за другой, лишь бы не снова на жару; продавщицы негромко переговаривались с Наташкой, дочь бегала к отцу с обновками и возвращалась. Кротов пил пиво и не соглашался, но тут жена вышла из кабинки в светлом брючном костюме, сидел как влитой, затащить бы в кабинку, как в самолете: что это с тобой, старик? И Кротов сказал, что вот это годится, это берем однозначно, жена покраснела от удовольствия и вертелась перед большим зеркалом; дочь заходила то слева, то справа; продавщица обернулась к Кротову, поцеловала и отдернула от губ сложенные колечком пальчики.

– С тобой всё ясно, – сказал Кротов. – Теперь пошли искать Наташке.

– Чего искать? – Дочь таращила глаза в испуганном восторге.

– Всё, что найдем. Папан гуляет.

В большом супермаркете, обнаруженном сразу за углом, Кротов уселся в баре и пустил женщин на вольный покупочный выпас. Иногда прибегала жена уже с новыми фирменными пакетами в руках, складывала их возле Кротова, говорила: «А тебе когда будем смотреть что-нибудь из мужского?». Кротов хмыкал невнятно, и жена уносилась на эскалаторе вниз или вверх, глядела со ступенек озорно и рассеянно.

Короче, нахапались и пришлось снова брать такси. Тащились с пакетами по своим уже в доску дорожкам и мостикам, Кротова нервировали взгляды отдыхающих: приехала деревня, хватает всё подряд в первый же день, а бабам начихать, ползут счастливые, до вечера будут кривляться у зеркала... Встретился тот же пузатый, брёл один с авоськой, сказал, что за выпивкой, тут рядом магазин, в пять раз дешевле, чем в баре. Кротов просил обождать и погнал своих женщин галопом, бросил пакеты у двери и помчался к пузатому. «Купи мне вина!» – успела крикнуть Ирина.

Пузатый представился как Петр Иваныч и повел Кротова через кусты к другому сокрытому выходу – прямо к дверям «гастронома», через центральный вход кругом и дальше, сам нашел этот путь лишь позавчера. Кротов надумал было приколоться по вискарю, ассортимент был что надо – чувствовалась бывшая английская колония, но Петр Иваныч отсоветовал: дорого, местное бренди куда вкуснее и стоит копейки, притом есть выбор по градусности – от двадцати восьми (это «утреннее», с подмигом пояснил пузатый) до «вечерних» пятидесяти. Кротов выбрал «дневное» – знакомые сорок градусов и бутылку вина «Командарие», опять же читал про него в самолете – сувенирное вино, гордость кипрских виноделов. Купил еще сыра и местный лаваш, запаянный в тонкую пленку.

«Дома», конечно же, разгорался стриптиз, тряпки летали туда и сюда. Кротов сказал: «Пошли вон, бесстыдницы», – и загнал женщин в спальню, а сам уселся с бутылкой у телевизора и врубил «Евроспорт». Показывали гольф, очень длинно и скучно, а бренди и в самом деле было отличным – густым и нерезким, слегка обжигало гортань и мякоть щек. Кротов унюхал, что его тело кисло пахнет морем и потом, поставил на пол бутылку и пошел в душ. Когда вернулся, бодрый и влажный, на экране всё так же махали дурацкими клюшками, и вдруг ему стало невыносимо скучно в этой шикарной комнате, на этом шикарном острове с его шикарным морем и пальмами и прочей чужой ерундой. Было ощущение, что кончился завод, как в будильнике, и всё остановилось, но тут пришли наряженные в новое жена и дочь и стали спрашивать, где они будут сегодня обедать. Дочь сказала, что в «Интервале» полупансион, то есть оплаченные завтрак и ужин, обедать можно где угодно, есть местный ресторан, но это неинтересно: там они будут ужинать каждый вечер, а на обед лучше сходить на набережную, там куча ресторанчиков, рассказали девочки на пляже, все так делают, и не только русские.

– Ну если не только русские... – сказал Кротов и пошел одеваться. Жена советовала шорты – опять же «все так ходят», эти проклятые кипрские «все», но Кротов застыдился мохнатых бледных ног и натянул брюки, как ни ругали его женщины и как ни отговаривали. Сдался в одном: надел плетеные босоножки с белыми носками – до этого шлепал в кроссовках – и белую же кепку-бейсболку от солнца. Ирина вырядилась в купленные шорты, белые в цветах; Наташка щеголяла в джинсовых, обрезанных до крайности, вся задница на виду, паршивица, где так ходить научилась? Еще годика два, и нужен будет глаз да глаз, не принесла бы в подоле...

– Зря мы оставили Митю, – вздохнула Ирина.

– Не трави душу, – буркнул Кротов; он тоже смотрел на чужих детей.

– Надо будет позвонить, как они там?

– Позвоним завтра, завтра седьмое, заодно поздравим бабку с праздником.

– А почему бы не позвонить и сегодня, и завтра?

Кротов задумался: и в самом деле, почему? Денег – море, хоть сутками болтай по международной, но сидит же в печенках вбитая социализмом прижимистость.

На набережной снова встретили Горшкалевых, только шли еще с пляжа – спортсмены ненормальные. Кротов звал их пообедать вместе, Галина сказала: «Мы не обедаем, Александр Сергеевич не разрешает, только фрукты и сок». Горшкалев сказал: «И правильно, кто же ест в такую жару?». Есть и в самом деле не хотелось, но раз уж пошли, куда денешься.

Вся городская обочина прибрежного шоссе была утыкана ресторанчиками, столики под зонтиками и парусиновыми навесами теснились грибной полосой, и не всегда угадывалось, где кончается один ресторанчик и начинается другой. На всякий случай Кротов выбрал место, где имелось меню на русском: деревянные щиты с меловыми надписями стояли прямо на тротуаре, не ошибешься.

Пожилой усатый официант принес «картонку» и поздоровался по-русски, а ведь ни слова не произнесли пока, неужели так видно? Дочь подсказала шпионским голосом, что надо заказывать простую «фиш энд чипе», очень вкусно и недорого, и местные деликатесы в наборе, там должно быть написано: кипрские деликатесы.

– Тоже девочки посоветовали? Или мальчики?

– Посоветовали, а что?

Кротов заказал и то, и другое каждому. Насчет «фиш энд чипе» официант кивнул, а про деликатесы сказал, что одного набора хватит на всех. Кротов засомневался, но усатый подмигнул заговорщицки: хватит и еще останется... Прожив на Кипре всего лишь полдня, Кротов сумел заметить и оценить приятную манеру местных служителей сервиса – ровную, без подобострастия или высокомерия: тебе были рады по-доброму, но никто не плясал и не жульничал вокруг твоего кармана.

Жареная в сухарях рыба была ничуть не хуже позавчерашней «московской» осетрины: и в самом деле, как быстро всё получилось, могли ли думать тогда, Ирина права – фантастика. Усатый убрал моментально опустевшие тарелки, еще раз подмигнул Кротову, и тогда четыре официанта с четырех сторон торжественно атаковали стол и загромоздили его, Кротов пересчитал, шестнадцатью тарелками и блюдами со всякой всячиной. Трое ушли, поклонившись с улыбками юных Хоттабычей, усатый задержался у стола и принялся объяснять, что именно им подали и в какой последовательности это следует употреблять. Кротов прикинул объем предстоящего обжорства и заказал бутылку вина.

– Ну вот, – сказала Ирина, – а ты хотел каждому такое... Умерли бы! Положи мне паштет.

Острое мясо в виноградных листьях, колечки жареного в кляре кальмара, фаршированные бог знает чем вкуснющие баклажаны, огромные креветки в белой пряной заливке, розовый паштет из неведомых компонентов... Ирине паштет понравился больше другого, доедала ложкой прямо из ванночки, а когда усатый пришел убирать стол, спросила: «Из чего?». Усатый сказал: «Из улиток», – Ирина заметно побледнела, допила из бокала вино и попросила мужа быстро налить еще. Наташка давилась едой и смехом, искоса поглядывая на оцепеневшую мамашу.

Когда Ирина перевела дух и робко пожелала кофе, из-за ее спины стали приближаться официанты с новыми тарелками в руках. Очевидно, жена уловила промельк ужаса в мужниных глазах, услышала шаги и всё поняла правильно, схватилась рукой за горло и прошептала:

– Господи, неужели еще?..

Что они ели дальше, Кротов потом не помнил; выкурил подряд две сигареты, уставившись на море против солнца. Очередной камикадзе парил в небесах под скользящим куполом, и Кротов решил, что обязательно попробует, только не после обеда: парашют не выдержит и лопнет, если не лопнет брюхо.

«Дома» они с женой попадали убито на кровать, стонали и отдувались, Кротов поклялся в верности Горшкалеву: никогда больше, только пиво и без всякой закуси. «Только сок», – поправила жена. «Пиво», – сказал упрямо Кротов и перевалился на бок. В комнате было душно, он поискал глазами кондиционер и не нашел его. «Апартаменты, мать твою», – ругнулся он мысленно и тут заметил на стене у потолка черную решетку и переключатель рядом. Кряхтя и охая, слез с кровати, потянулся вверх и крутанул переключатель вправо до упора. Послышалось гудение, он приблизил лицо к решетке и ничего не почувствовал, хотел уже выругаться вслух, когда в лицо ему ударила восхитительная ледяная волна. Через десять минут они влезли под простыни, а еще через десять жена достала из тумбочки теплое одеяло; укрылись оба и заснули тут же.

В семь часов пошли на ужин в ресторан. Перед ужином купались в бассейне, Кротову не понравилось: вода чересчур перегрета, совсем не освежает, а вот в комнате – лютый холод, жена попросила выключить кондишен, и открыла дверь на балкон, впустила внешнюю жару. За ужином почти не ели – так, ковырялись, помнили про обещанную Геннадием Аркадьевичем ночную таверну. Кротов прислушивался к разговорам за соседними столами: прав Петр Иванович – русские оккупировали Кипр; иностранцы угадывались по вечерней одежде, а вот Кротов, болван, послушался Ирину, как назло, и приперся в шортах и пляжных шлепанцах. Урок пригодился, и когда в девять под окнами раздался призывно-бодрый голос Геннадия Аркадьевича: «Эй, Кротовы, вылезайте из норы!» – спустились к нему во всем блеске: Ирина в бархатном синем платье в обтяжку и декольте, Наташка в белом, кисейном, сам Кротов в шелковом черном костюме и белой рубашке со стойкой. Гена тоже был в черном, при виде нисходящих по лестнице Кротовых поднял брови и зацокал языком, кавалерским кренделем подал руку Наташке, Кротов приглашающе поклонился Ирине, и они отправились легким шагом к воротам, где их поджидал наемный лимузин с шофером.

Выехали за город, ветерком пролетели по горному серпантину и въехали с гравийным хрустом на открытую, залитую светом площадку у обрыва, где гремела музыка и между длинными столами и лавками плясали юркие парни и девушки в опереточных нарядах. Далеко внизу карнавально мерцали городские огни, глубокой чернотой угадывалось спящее море.

Их усадили за один из общих деревянных столов без скатерти – Гена с Наташкой напротив, зажгли перед каждым большую свечу, принесли еду и вино, Кротов даже не глянул в тарелки – это было не важно. Ворот рубашки был тесноват, он расстегнул две верхние пуговицы и повертел освобожденной шеей. Приехали еще и сели рядом, уже навеселе, по разговору немцы, здоровые горластые мужчины и женщины с глазами пионерок на параде, принялись подпевать и стучать кулаками по столешнице; посуда прыгала и перемещалась. Потом пошли танцевать хороводом нечто сиртачное, сначала медленно, а потом всё быстрей и быстрей, выделывали черт те что ногами; опереточные парни увлекли в беснующийся круг Ирину с Наташкой, дочь вертелась и дрыгалась на все сто, Ирина топталась на месте и виновато смотрела на Кротова поверх скачущих плеч и голов.

– Покурим? – предложил Геннадий Аркадьевич и одним движением корпуса перенес ноги через лавку, сверкнув на мгновение туфлями. К нему подлетела девица в бусах и ярких тряпочках, манила плечами и бедрами, Геннадий Аркадьевич пошлепал хозяйски ее по щеке и пошел к балюстраде у обрыва.

– Как отдыхается?

– Дальше некуда, – сказал Кротов с оттенком благодарности в голосе. – Дамы просто балдеют.

– Не так уж и трудно сделать человека счастливым, хотя бы на несколько дней.

Кусочки пепла от сигарет падали светлячками, ударялись внизу о камни и вспыхивали и гасли.

– В пятницу мы поедем в банк, – сказал Геннадий Аркадьевич. – Нас будут ожидать. Немного о взаиморасчетах, если позволите, Сережа. Как мы уже говорили, пятьсот тысяч – ваши. Суммируем таймшер, сезонные авиабилеты, плату за обслуживание апартаментов на пять лет вперед, – вы уже знаете, это оплачено.

– Знаю, – сказал Кротов не очень уверенно.

– Итого: сто тысяч на круг. Полагаю, вы согласитесь, если эти расходы мы вычтем из вашей доли? Отлично. Остается четыреста тысяч; вам выдадут карточки «Виза» и «Америкэн экспресс». Шестьсот тысяч вы снимете со счета наличными и передадите мне.

– И мне позволят взять такие деньги наличкой?

– Это ваши деньги, Сережа. И это вам не Россия, здесь нет проблем с обналичиванием, клиент для местных банков – царь и бог, как, впрочем, и во всем нормальном мире. Банк предупрежден, вас встретят с цветами и объятиями: вы солидный клиент, даже здесь не у каждого миллион на счету.

– Вопросов нет, – сказал Кротов, пожав плечами.

– И последнее, Сережа: прошу искренне простить меня за бестактность, но дома с деньгами поосторожнее, пожалуйста. «Виза» работает в тюменских банках, но уж вы не усердствуйте, договорились?

– Принято, – сказал Кротов. – Никаких обид, Гена, всё правильно.

– Вы отличный мужик, Сережа. У Юрия Дмитриевича врожденный нюх на отличных мужиков.

– Да ладно вам, Гена. Я сейчас описаюсь от комплиментов.

– Поберегите костюм, – рассмеялся Геннадий. – Не пора ли нам вспомнить о женщинах? Киприоты – народ горячий, а кусты здесь густые и темные...

Последняя фраза Кротову не понравилась, Гена вторгался в запретное, и вообще разговор о деньгах оставил в душе неприятный осадок без видимых внешних причин. Геннадий Аркадьевич рассуждал и делил справедливо, и всё-таки было тоскливое вредное чувство, будто его использовали и незаметно обокрали, хотя ведь четыреста тысяч – в рублях это больше двух миллиардов, плюс таймшер и прочее и, казалось бы, упали с неба, подарок от Юрика, скажи спасибо и заткнись, но было, было: что-то отняли, и не только деньгами, не только...

Вино оказалось удивительно хмельным – к полуночи голова была веселая и ясная, а ноги заплетались, не слушались. Кротов тоже пытался плясать, потом составили русский хор и кричали «Катюшу» и «Подмосковные вечера», дочь Наташка аккомпанировала на чужой гитаре; немцы, вылупив глаза, старательно орали про «високий» и «крютой» и «вьечера». Всем подарили мониста из керамики и морских мелких раковин. Наташка жеманилась с высоким худым парнем в очках, рассказала потом: англичанин, студент, сын богатых родителей, презирает, но деньги берет. В машине Кротов задремал; жена волокла его под руку, у бассейна Кротов вырвался и полез на вышку, но его стащили за штаны; уснул в гостиной на диване, последним усилием воли нашарив на пультике нужную кнопку и отключив телевизор. Утром и не помнил, что смотрел: то ли футбол, то ли регби, бегали по экрану малявочки...

Ирина жаловалась на головную боль, ее подташнивало. Наташка умчалась на пляж и пришла только в четыре часа, жена ругала ее со всхлипами и мазала кремом. Кротов же снял помятый костюм, принял пиво и душ и снова завалился – уже в спальне, и проспал до прихода Наташки, еще раз принял – в обратном порядке – и вспомнил, что сегодня седьмое ноября и вообще они не звонили домой ни разу, как приехали.

Первым делом набрали свой домашний номер. После долгих гудков ответила мать, он поздравил ее с праздником и спросил, как дела. Рвала трубку Наташка, тараторила про заграницу, как здесь всё здорово, это вам не паршивый «совок» – нашла же тему бабке-коммунистке в день Великого Октября, потом Ирина сюсюкала с Митей, обещала подарки и просила слушаться бабушку, вопросительно глядела на Кротова, но он лишь мотал головой отрицательно: знал, что расстроится, услышав вечное митяево, когда звонил из командировок: «Папка, ты где?» – а что ответишь на такое? Бросил папка сына, укатил развлекаться... Ирина пустила слезу, Кротов озлился на жену и даже рявкнул и ушел на веранду, чтобы не разругаться совсем.

– Предки, что предпримем? Скучно с вами, – сказала бессердечная Наташка. До ужина была уйма времени, следовало как-то его скоротать и вообще занять руки и голову, не напиваться же снова-корова.

– Девки, подъем! – скомандовал Кротов. – Едем осматривать остров.

На ближайшей стоянке он выбрал маленький открытый джипочек «самурай» – удовольствие пятнадцать фунтов в час. Дочь просилась порулить, он пресек ее поползновения: сам волновался, левостороннее движение и правый руль держали в напряжении, пока не выехали за город по вчерашнему пути, другого не знал и не рискнул, но успокоился на шоссе и помчался, насвистывая, разгонял до упора слабенький движок. Пугали наглые мотоциклисты, обгоняли впритирку с рычанием, машины же шли как по ниточке на дистанции более чем безопасной.

Дорога рассекала пополам территорию английской военной базы и на всём ее протяжении была огорожена слева и справа металлической сетью. Сменялись чередою офицерские дома, лужайки для гольфа, футбольные поля, загоны для скачек – англичане неплохо освоились на чужой земле, устроив все на свой манер с чисто британской уверенной наглостью. Кротов ехал и злился на англичан, потому что понимал: свою страну такой ухоженной он не увидит никогда.

База кончилась, исчезла сетка, открылись густые заросли банановых плантаций. Кротов сбросил скорость, жена и дочь глядели с изумлением: на каждую банановую гроздь был надет полиэтиленовый мешочек, эдакий микропарник. Наташка загундосила: «Хочу банан, прямо с дерева!». Ирина грозила ей пальцем и делала губами «цыц!».

Шоссе повернуло и приблизилось к морю, возникла бухта с песчаным пляжем и тремя скалами в воде у побережья.

– Я видела, я знаю! – закричала дочь. – Это берег Афродиты, я видела снимок в самолете! Давайте искупаемся, предки!

– Я плавок не взял, – сказал Кротов.

– Я всё взяла, – сказала жена, – сворачивай.

Они оставили машину на верхней стоянке и пошли вниз, утопая в мелком серо-черном песке. Возникла проблема, где переодеться в купальное. На дальнем краю пляжа топорщились кусты, Кротов махнул в ту сторону рукой и скомандовал:

– Девочки налево, мальчики направо!

Издали кусты представлялись густыми, вблизи же просматривались насквозь. Кротов с плавками в руках решил забраться поглубже, но выручил нос, среагировал первым, а потом уж глаза разглядели в траве отметины многолетнего туристского быванья. «Да пошли они все в жопу», выругался Кротов, повернулся к пляжу обозначенной частью тела и принялся стаскивать шорты.

Вода оказалась теплой и мутной – вот тебе и чудо света, песок на пляже покрывал мокрое тело неприятной коркой и никак не желал сохнуть и отваливаться. Туристы толпами плыли и лезли на скалы, оставшиеся снимали их с берега на фото и видео, кто-то кого-то заслонял и ругался; мощная тетка свалилась со скалы на камни, ее тянули по воде, как надувную куклу.

Опять в кусты? Да ну их к черту! Оделись на мокрое и решили возвращаться.

Почти подъехав к городу, – как не заметили раньше? – слева за деревьями увидели старые стены и башни, к ним вело ответвленье дороги. Кротов свернул и поехал туда не советуясь, чувствуя общий интерес. Дочь Наташка быстренько сбегала и всё разузнала: замок маркиза де Маньяка, ужасно древний, можно посмотреть.

– Почему его так называли: де Маньяк? – задумчиво спросила Ирина.

– Всё наоборот, предки, – тоном знатока поведала Наташка. – Это его настоящая фамилия, он был ужасно плохим, женщин мучил и издевался, поэтому всех нехороших дяденек стали потом называть маньяками.

– А маркиза у него называлась де Маньячка? – наивно поинтересовался Кротов и заработал от жены по шее за что, спрашивается? «Бедный маркиз, как я его понимаю...».

Короче, вояж обошелся в шестьдесят фунтов (сто двадцать долларов, семьсот тысяч рублей), к тому же они опоздали на ужин и ели холодное в пустом ресторане.

«Дома» Кротов обнаружил за креслом недопитую вчерашнюю бутылку бренди и вознамерился ее прикончить, жена не возражала, даже сопутствовала «Командарией» (он прихлебнул: очень липко и сладко, истинно бабская выпивка). Дочь отпросилась в клуб на дискотеку. «Здесь есть клуб, как в деревне?» – «Есть, только не как в деревне, а ночной». – «Ночной? Ни в коем случае!» – «Ну мам, он не совсем ночной, он вечерний». – «Тогда почему говоришь, что ночной?» – «Ну он так называется». – «Ах, так все-таки ночной?» – «Ну мам, ну что ты, в самом деле!..».

– Пусть идет, – сказал Кротов. – В одиннадцать чтоб вернулась как штык.

– Как штык – это как?

– Еще вопрос, и останешься дома.

– Папка, ты прелесть, – пропела дочь и добавила уже от дверей на неопасном расстоянии: – Мам, ты тоже баба ничего.

– Вот оно, твое воспитание.

– Девок воспитывать – бабья работа.

– Ну точно: папа и дочь – слово в слово! Что за выражения, Сережа, что за грубость?

Лежали на диване полуголые, за окном качались пальмы, пересекая кронами лучи от фонарей, и жена сказала вполголоса:

– Вот так бы жить и жить... Ты согласен?

– Митяя заберем и останемся тут навечно.

– Как он там, бедненький...

– А давай еще позвоним.

– Ты что, в Тюмени давно уже ночь!

Он прикинул: да, начало первого. Но мысль позвонить кому-нибудь пришлась по сердцу и не отпускала. Хотелось, чтобы на том конце провода много народа услышали и узнали, как ему, Кротову, здесь хорошо и даже отлично отдыхается, и в этом его личная, Сергея Витальевича, сорока пяти лет от роду, заслуга и успех. Он все-таки добился, он прорвался. Полмиллиона за три месяца!

Если так продержаться еще года два или три, он и в самом деле сможет бросить все дела и жить здесь вечно: денег хватит, если не швыряться ими зря. Или вложить в приличное дело; надо посоветоваться с Геной, четыреста кротовских тысяч уже сегодня можно пустить в оборот, пусть работают. «Банкир спит, а деньга идет».

– Давай-ка разбудим Лузгу, – азартно сказал Кротов и на коленях пошел к телефону, левой рукой ухватив за горлышко бутылку.

– Может, не надо? – предположила Ирина, вытягиваясь в рост на освободившемся диване. – Ты меня так хватал в самолете, посмотри, какие синяки остались, стыдно на пляже показаться.

– Есть за что приятно ухватить; гордись, пока не старая, кулёма. – Вспомнилась та московская, пухло-белая банная: вот ее он помял основательно.

Прошли щелчки и пиканье соединения, возник гудок, и трубку сразу сняли: ага, не спят, собаки, водку пьянствуют в честь светлой памяти Октябрьской революции, демократы хреновы, – и какой-то объемный, всегда так с космической связью, голос лузгинской Тамары произнес:

– Вова, это ты?

– Пошел он в задницу, твой распрекрасный Вова, здороваться надо, Тюмень невоспитанная! Это Кротов из Кипра тебя поздравляет... – он посмотрел на часы, – с только что прошедшим праздником. А что, Вовки нет? – Он пусть и не сразу, но врубился. – Квасит где-нибудь, мерзавец? Что молчишь?

– Сережа... Ты где, на Кипре? Почему?

– А где еще? Ирка тоже здесь, и Наташка. Второй день развлекаемся. Скажи Вовяну, чтоб завтра вечером был дома, я перезвоню, лады?

– Вова пропал... Сережа, Вова пропа-а-ал!

– Погоди, мать, – сказал в трубку Кротов и отпил из горлышка. – Что значит «пропал»? – Он прижал микрофон к бедру, чтобы не было слышно, и сообщил жене с подмигом: – Лузгин загулял, Тамарка ревет как белуга... Але, слушаю тебя, слушаю! Перестань реветь и объясни нормально.

– Он как ушел утром во вторник, так и не появлялся, и не звонил.

– Ну запил, мерзавец, это с ним не впервой. Три дня прошло, на четвертый день вылезет, я его организм знаю. Приползет на карачках как миленький.

– Ой, Сережа, что-то случилось, я знаю, я чувствую! Приходили какие-то люди, он должен им деньги, приходят каждый день и звонят, стоят у подъезда, я даже боюсь выходить... Что мне делать, Сережа? Они называют страшные цифры, у него никогда таких денег не было, он взял из дома последние, я сижу без денег, Сережа, мне страшно, ну сделай что-нибудь, я не могу, не могу!..

– Подожди минуту, – сказал Кротов и опустил руку с трубкой на ковер.

– Что, так плохо? – спросила Ирина.

– Хуже некуда, – ответил он и поднял трубку к голове.

– Слушай сюда и успокойся. Возьми бумагу, ручку и записывай. Готова? Значит, так: Юрий Дмитриевич, телефон двадцать шесть–девятнадцать–ноль девять, ты должна знать – это наш с Вовкой рабочий. Позвони ему завтра часов в десять, я сам позвоню раньше, он что-нибудь придумает. Если нет, позвони Бровкину в ОМОН, он Вовку знает, пусть разгонит шпану от твоей квартиры; может, и врут всё про деньги.

– Ой, Сереженька, не врут...

– Откуда знаешь? А раз не знаешь точно – помолчи. И еще: у него есть дружок со студии, оператор, живет один где-то на Минской, знаешь такого? Позвони Валерке Северцеву, сходите туда завтра вдвоем, вдруг он там запивается, уже было – квасил там напропалую, сама знаешь. Тебе ясно? Короче, бросай реветь, еще не вечер. Завтра позвоню, если нет – еще чего-нибудь придумаем, но Вовку найдем однозначно. Поняла?

– Как плохо, что ты уехал, Сережа.

– Как плохо, что ты мужика своего в руках держать не научилась. Что молчишь?

– Ты же знаешь, Сережа, почему у нас нет ребенка.

– При чём здесь ребенок? Ты что? Я разве об этом? Ты что, дура, разве я мог бы такое сказать?.. Вот, блин, бросила трубку. Кошмар, на три дня нельзя оставить!..

– И почему вечно ты? – Ирина лежала на боку, подперев голову ладонью, и смотрела на Кротова с видом жадины-говядины. – Неужели у Володи нет других друзей? У него полгорода знакомых, есть брат...

– Брат давно разбился, что ты городишь, дура.

– О господи, я и не знала.

– Что ты вообще знаешь...

– Но всё равно, это еще не повод, чтобы называть меня дурой.

– Ну извини, сорвалось.

– И кулёмой. Я сколько раз тебя просила: пожалуйста, не называй меня этим деревенским глупым словом, особенно при дочери. Разве это так трудно запомнить, Сережа?

Молодая красивая жена возлежала на диване в не до конца просохшем купальнике, отчего он казался полупрозрачным, и говорила мрачные старушечьи слова.

– Где бумага с Генкиным номером? Здесь же была? Что за привычка всё перекладывать с места на место? Если лежит не твое – не трогай, тыщу раз тебе говорено, кулёма!

– Ты на ней сидишь, скотина, – сказала жена и ушла в Наташкину спальню, шарахнув дверью об косяк.

Геннадий Аркадьевич был в номере, выслушал Кротова со вниманием и сочувствием, сказал: да, есть ранний утренний рейс на Москву и с билетами не проблема, самолеты полупустые, уже не сезон; желание выручить друга похвально, но завтра дела, если Сергей Витальевич помнит об этом.

– Ну а вечером? – спросил Кротов. – Решим дела в банке, и я полечу.

– Если вы опять же помните, Сережа, у нас есть еще одно дело касательно некоего «нефтегаза», не в телефон будь сказано. Так вот, нужные люди прилетают завтра вечером, вашим же рейсом из Екатеринбурга; на субботу и воскресенье намечены очень серьезные встречи, Сергей Витальевич, и вы там не последнее лицо.

– Я всё понимаю, Гена, но там... Там хреново, я ещё не всё рассказал, я чувствую...

– Ваш друг Лузгин – взрослый и серьезный человек. Пора бы ему самому научиться отвечать за свои поступки. Поверьте мне, Сережа, если вы опять выступите в любимой роли всепланетного спасателя, вы только навредите своему другу Лузгину, потому что пройдет время и все повторится. Пусть он попробует хотя бы раз самостоятельно вылезти из дерьма, в которое попал по своей собственной воле. Я прав, не так ли?

– Прав, конечно, Гена, об чём звук, но ты его не знаешь... Да он сам готов помочь кому ни попадя, на этом и горит вечно, этим пользуются...

– Тем более урок необходим. Что там сказано народом про доброту, что хуже воровства?

– Не доброта, а простота, ты путаешь.

– Возможно. Но согласитесь: в моей редакции поговорка приобретает новый, более глубокий смысл.

– Слушай, Гена, мать твою, там человек гибнет, быть может, а ты поговорки редактируешь по телефону! На хрен мне твои поговорки сдались?

– О, чувствую влияние вливания! Солнечное кипрское бренди... Утреннее или вечернее?

– Ген, мне надо лететь.

– Вам нельзя лететь, Сергей Витальевич. Я очень внятно объяснил вам, почему. Если вы улетите – это дорога в один конец, Сережа. Спокойной вам ночи.

– Вот мудак, – сказал Кротов телефону.

– Есть же умные люди на свете, – сказала жена, дефилируя через гостиную в клозет. – Я буду спать у Наташки.

– Зачем? – сказал Кротов. – Есть еще одна спальня, хоть ты вдребезги там обоспись.

Он направился с бутылкой на веранду, постоял и отпил немного, ушел в спальню и рухнул на кровать, потом поднялся и вышел на балкон. Прямо внизу, метрах в двух от балкона, переливался огнями бассейн. Еще вчера он прикидывал: сможет ли допрыгнуть отсюда, со второго этажа, долетит ли всем телом до воды или ударится ногами о мраморный бортик? Кротов прислушался: в бассейне никто не плескался. Тогда он допил два последних глотка, поставил бутылку в угол и полез медведем на поручни балкона, цепляясь руками за хлипкую стойку навеса. С балконного ограждения бассейн показался ему страшно далеким, как другая галактика, ноги дрожали, он с трудом сохранял равновесие. Кротов присел, намереваясь изо всех сил оттолкнуться ногами, чтобы прыгнуть не вниз, а почти горизонтально, тогда уж точно долетит и не заденет бортик. Он вдохнул и выдохнул со стоном, выпустил из левой руки стойку и начал падать, и через секунду пружинисто выбросил тело вперед, позади что-то хрустнуло в последний момент, но он долетел.

Он долетел и ударился о воду животом с мощностью авиабомбы. Когда вынырнул, морщась от боли – не в животе, а ниже, – увидел на противоположном берегу бассейна полуголую парочку, лежавшую друг на друге в шезлонге. Оба в испуге смотрели на Кротова, девица через плечо, и Кротов помахал им рукой из воды, изобразив на лице улыбочный оскал. Шорты сбились ударом, но не слетели совсем, зацепившись за правую ступню. Кротов ушел в воду с головой и принялся там вертеться, расправляя и натаскивая на себя упрямую мягкую тряпку.

Обежав бунгало по периметру, он поднялся наверх нетвердыми ногами, скрюченный болью в паху и гордый от собственной удали: он таки сделал это. Вошел и стал посреди комнаты, вода ручьями текла с шортов на ковер. Жена в ночной рубашке сидела у телефона, кивала в пустоту глубокомысленно. Зажав ладонью микрофон, сказала мужу:

– Немедленно переоденься. Что ты говоришь, Тамарочка?.. Горбатого могила исправит... А что нам остается? Да, терпеть, да... И не расстраивайся, продай что-нибудь. Помнишь, Люська хотела твой серый костюм? Да, хороший, но тебе не идет по фигуре... Сколько? Да больше, больше, пусть не жмётся... Всё образуется, Тамарочка. А Люське позвони буквально завтра...

Кротов посмотрел на себя в ванном зеркале: нижняя часть живота была красной до синего, бедра тоже.

Он вышел голый – напугать жену и помириться.




ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


Последней ночью ничего не получилось, хотя и старался и очень хотел, заставлял себя думать, что хочет, но тело не слушалось; жена успокаивала его и гладила по голове и плечам – ничего страшного, это алкоголь и нервы, выпей капли и постарайся заснуть.

Утром он дождался ухода жены на работу и вскочил с постели в угрюмой холодной решимости.

Первым делом он плотно позавтракал, выпив для аппетита полстакана купленной вечером водки. Бутылку заткнул плотной пробкой и спрятал в дорожную старую сумку, которую нашел на антресолях. Положил туда же кусок копченого мяса в вакуумной упаковке – блядская старуха, до сих пор ее слюни мерещатся на лице; неношеные теплые кальсоны, зимнюю шапку из зайца (нашел там же, среди старья), несколько пар толстых носков, трусы и майки, две вельветовые рубашки и брюки из коричневого драпа. На себя надел футболку с длинными рукавами, фланелевую ковбойку, свитер из молодости и джинсы, штопаную на спине куртку из болоньи, старые кроссовки ботиночной формы, кепку и вязаный шарф. Часть денег спрятал в задний джинсовый карман, запиравшийся на молнию, большую часть – на дно сумки, расходные убрал в бумажник и сунул в левый внутренний карман «болоньи»; в правый, с петлей и пуговицей, положил паспорт и студийное удостоверение. Потоптавшись у выхода, снял куртку и надел под нее пиджак из турецкой «вареной» джинсятины. Вроде бы всё, хлеб он купит на вокзале; тысяча «баксов» в кармане ковбойки, неприкосновенный запас, положил и забыл – это крайнее; сунул руку за ворот свитера и погладил: вот они, ровным квадратиком, сгибом вверх и на пуговице, чтобы не выпали...

Лузгин не опасался, что его будут сторожить у дома – вчера расстались чуть ли не друзьями, он же отдал половину в срок и нынче до обеда был свободен, – но вышел из дома, пригнувшись и пряча лицо в воротник, и сразу свернул за кусты палисадника и пробирался вдоль стены в обратном ежедневному привычному проходу направлении. Казавшаяся дома излишней и тесной многослойная одежда была точно по погоде, и его даже познабливало слегка от сырости и нервной завинченности.

Он знал, что едет в Аркалык.

Лет пять назад туда уехал знакомый парень с телестудии, устроился на тамошнее ТВ, звонил и звал Лузгина на работу, сулил квартиру и любые деньги – наплел начальству про тюменского «кумира», планировал устроить в Аркалыке тэвэшные казахстанские Нью-Васюки. Лузгин подумывал всерьез, советовался даже, как доехать поездом – на Свердловск и Челябинск, оттуда до узловой станции Карталы, потом на Целиноград, сойти на станции с названием Есиль и пересесть на местный поезд уже до Аркалыка, там его встретят с цветами. Последний раз дружок звонил весной, когда узнал каким-то образом про лузгинские взрывные приключения.

И вот теперь Аркалык выплыл сразу, как только он понял, что надо бежать. По приезде он тотчас же позвонит домой Тамаре, жена оставит Кротову квартиру за долги, соберется с вещами и приедет к нему в Аркалык, будет новая жизнь, всё наладится.

Он выстоял очередь у кассы и попросил билет на ближайший поезд до Екатеринбурга. Оказалось, что до обеда поездов нет, он сказал: ну и черт с ним, давайте на первый после обеда.

– Паспорт, пожалуйста, – сказала кассирша.

– Вот как? – удивился Лузгин. – Поезд – не самолет.

– Без паспорта не даём.

– И давно у вас так?

– Да уже не первый год. Вы что, ни разу не ездили?

– Не-а, – весело сказал Лузгин, судорожно обдумывая ситуацию. Потому ведь и выбрал железную дорогу, что билеты безымянные, иначе вычислят и найдут. Что же делать?

– Девушка, милая, не знал ведь... Мне только до Свердловска! Я вам скажу и фамилию, и номер паспорта, я помню. «Навру что-нибудь».

– Хорошо, – согласилась кассирша с улыбкой. – Только для вас исключение, товарищ Лузгин.

«Ну, и чего ты добился, хренов конспиратор?» – подумал Лузгин, в ошарашенном полусне отходя от кассы и разглядывая билет с предательской собственной фамилией. И тут вмиг созрело: да это же здорово, пустим их на запад по ложному следу, а сам он доберется в Аркалык с востока, через Петропавловск и Целиноград, прыгнет в поезд какой-нибудь в самый последний момент и доедет за взятку до Омска, там уже проще, там искать не будут. «Нет, Лузга, ты – мозга». Только надо дождаться свердловского поезда, сесть в вагон и сдать билет проводнику, а потом выйти наружу покурить до отправления, прогуляться вдоль вагонов... А как же сумка? Сумку в поезд не брать, положить ее временно в камеру хранения, надо найти автоматическую, видел стрелку указательную в подвальном этаже...

Освободившись от сумки, он вышел на мокрый перрон. Следовало убить каким-то образом целых три часа с половиной и не слишком болтаться у всех на глазах.

С востока прибыл дачный пригородный, редкие пассажиры побежали рысцой от дождя под вокзальную крышу. Лузгин посторонился, укрыл голову капюшоном «болоньи» и прикуривал в горстях, когда нечто массивное надвинулось на него и сказало хрипло и радостно:

– Кого я вижу!

Лузгин рывком поднял голову: перед ним стоял небритый и явно похмельный местный писатель Абросимов в расстегнутом пальто и мятой шляпе, в обвисшем трико и резиновых сапогах до колен.

– Бежать собрался? – спросил Абросимов, толкая корявую пятерню куда-то Лузгину в живот. – Беги, беги, пока не поздно! – Нетрезвый пророк смотрел на Лузгина сверху вниз, хмурил брови зловеще и знающе.

– Никуда я не бегу, – сказал Лузгин. – Так, дела случились... Ты сам-то, Кондратьич, откуда такой?

– С фазенды, – шумно выдохнул Абросимов. – Прятался неделю от цивилизации. Деньги кончились, жрать нечего, соседи в долг не дают больше, охальники. Может, займешь старому русскому писателю, господин Лузгин? Ну, там, сотню-другую?..

– Займу, – ответил Лузгин не задумываясь.

– Тогда пойдем выпьем, – сказал Абросимов. – И сожрем что-нибудь. Тут за углом есть едальня.

– Ну ее на фиг, едальню твою, еще отравимся какой-нибудь псятиной. Пошли в ресторан, я приглашаю, Кондратьич.

– Ценю, – сказал Абросимов. – Ценю и уважаю.

Ресторанный придверный смотритель впустил их брезгливо и нехотя. Зал был утренне пуст, они сели в углу у окна, выходящего на привокзальную площадь, заказали водки и котлет. Абросимов проигнорировал вилку и ел котлеты ложкой, размяв их с картофелем в неаппетитную тюрю. Спустя полчаса они заказали вторую пол-литру и новые котлеты для Лузгина – писатель проглотил две ложки тюри и больше к тарелке не притрагивался.

– Давай выпьем за Россию, – сказал Абросимов, корявыми пальцами открывая бутылку. – Как сказал великий вождь Иосиф Сталин в день начала войны: «Ленин оставил нам государство рабочих и крестьян, а мы его просрали». Потом, правда, очухался и сказал: «Наше дело правое, мы победим, победа будет за нами».

– Ты что, сталинист, Кондратьич?

– Пошел ты знаешь куда, господин Лузгин! Я не сталинист, я – государственник. Надеюсь, понимаешь разницу своими журналистскими мозгами.

Абросимов журналистику презирал как продажную девку. Презирать-то презирал, но пользовался: печатал в «Тюменской правде» ради гонораров и возможности обгадить всех и вся огромные и злые «размышлизмы». Лузгин же самого Абросимова презирал тихонечко, держал за перепевщика Белова и Распутина: всё Матрены да избы, всё иконы да поскотины, но даже и это – со слащавым злом, без любви, словно все и во всём виноваты. Лузгин и сам полагал, что по честному счету человек есть дерьмо, но зачем же о ясном – так долго и нудно, с подспудной трусливой целью доказать обратное?

– Не любишь ты людей, Кондратьич, – сказал Лузгин с улыбкой провокатора. – Особенно интеллигенцию. Как же так – соль земли...

– Какая соль? Навоз и плесень!

– Потише, нас выгонят.

– Пусть только попробуют, – вспыхнул глазами Кондратьич. – Они увидят, как бьется за честь и свободу русский писатель Абросимов.

– Так что интеллигенция? – Лузгин толкал его на краешек, знал по ранешним разговорам: сейчас литератора понесет.

– Вот, вспомни сам и подумай... Интеллигенция! – Абросимов плюнул в тарелку. – Весь прошлый век наша русская интеллигенция раскачивала и порочила государство. Возьми литературу: все осмеяны – купец, помещик, фабрикант, полицейский, офицеры и генералы, учителя и священники. Все! Воспеты лишь «униженные и оскорбленные» – лентяи, нищие, бродяги и прочий сброд. Всех, на ком государство стояло, превратили в посмешище. Искали в «униженных и оскорбленных» великую русскую душу! – Абросимов говорил уже ровно, легко, строил сложные фразы уверенно. – Ну и что? Как повела себя эта «душа», эти несчастные страдальцы, когда захватили власть? Резали «белую кость» похлеще Емельки Пугачева, пока их дяденька Иосиф не переморил голодом и не загнал в лагеря и колхозы. И что опять? Возлюбили страшного дяденьку неимоверно и до сих пор по нему плачутся!

– Минуточку! Но ведь именно интеллигенция и предопределила крах коммунистов. Это ее «работа».

– Совершенно верно. И опять пришла в ужас от содеянного. И снова откачнулась от власти, ушла от нее в оппозицию.

– Наверно, так и должно быть. Интеллигенция как некое нравственное честное зеркало, которое и должно стоять в отдалении.

– Если бы весь народ состоял только из интеллигенции и властей, я бы с тобой согласился, Лузга. Но есть еще и так называемые простые люди. И вот в них, этих простых людях, постоянная оппозиция интеллигенции вызывает отнюдь не стремление к свободе и справедливости, а ненависть к любой власти и презрение к закону! Запомни: без уважения народа к властям государство существовать не может. Иначе распад государства, резня и грабежи или возврат к диктатуре. Другого не дано. Подумай и содрогнись, мой приятель: в третий раз на этом веку русская интеллигенция может взять надушу великий грех совращения народа. Не многовато ли, не часто для какой-то сотни лет?

– Но не лизать же задницу Ельцину и всей его компании? Уж лучше сказать: любая власть от бога, смиритесь, люди.

– Кто знает? Может, лучше и сказать.

– Но это же тупик! Получается, что за несколько тысяч лет мы, люди, так и не научились сами устраивать свою жизнь?

– И не научимся. – Сказано было безжалостно и трезво. – Какая это мука, брат мой: знать, что – никогда.

Абросимов закрылся ладонями, а когда отнял их от лица и потянулся к фужеру, Лузгин увидел жидкие глаза несчастного полу-спившегося старика и ужаснулся столь мгновенной перемене, и понял, наконец, нашел ответ на давнишний вопрос: почему Абросимов так здорово и умно разговаривает, а пишет такую муру и пьет запоями от этого разрыва. Мысль изреченная есть ложь, написанная – ставит точку. Абросимов страшился написания, потому что, написав такое, надобно стреляться. А говорить можно разное: сегодня одно, завтра другое, и это мало к чему обязывает говорящего – так сказать, непрерывный поиск ускользающей истины. Аминь.

– Ты про деньги не забыл? – спросил Абросимов. Лузгин подал ему через стол две сотенных бумажки.

– Хватит, Кондратьич? Могу добавить.

– Это опасно, – сказал Абросимов. – Давай еще выпьем, и поеду на фазенду. Не хочу домой. Куплю жратвы и выпить и поеду. Электричка... через час, да. Ты смотри, Лузга, я еще часы не пропил. А телевизор пропил и холодильник пропил. Да, я алкоголик, как и всякий честный русский человек. И ты алкоголик.

– Я не алкоголик.

– Не-ет, ты алкоголик, господин Лузгин. Ты не товарищ, ты господин, но ты тоже алкоголик.

– А я тебе говорю: я не алкоголик.

– А я тебе говорю: ты алкоголик, слушай старших, ты жизни не знаешь. А я холодильник пропил, и правильно: зачем зимой в деревне холодильник? А в телевизоре сплошной масонский заговор, понял? И ты тоже часть этого заговора, господин Л-луз-гин, а я с тобой водку пью за Россию, стервец ты эдакий, недостоин... Россия, бля! – сказал Абросимов и стал падать со стула к окну. Пока Лузгин добежал вокруг стола, было уже поздно.

Вдвоем с дверным смотрителем они выволокли отключившегося Абросимова под руки на воздух и усадили на перронную скамью под бетонным козырьком, спасавшим от дождя. Абросимов клокотал горлом и пускал слюни. Подошел милиционер: смотрел, прищурившись, с трех метров, играя у бедра дубинкой.

– Знакомый?

– Друг, – сказал Лузгин.

– Забирай друга и уматывай.

– А в чем дело? – с пьяным вызовом спросил Лузгин, и мент шагнул вперед и сказал врастяжку:

– Чего? Не расслышал?..

«Не смотришь ты, гад, телевизор», – подумал Лузгин и поднял руки хендехохом.

– Порядок, командир. Сейчас исчезнем.

– То-то, – сказал мент и ушел внутрь вокзала.

Объявили прибытие поезда, того самого – на Екатеринбург. Он тормошил Абросимова, тёр ему уши и бил по щекам, но Абросимов был неподъемен. Снова выглянул мент, посмотрел угрожающе и скрылся, третьего раза не будет, загребут под белы рученьки обоих, поезд пришел и стоит, перекурим и примемся снова, но какой же он тяжелый пьяный, словно труп, в жизни трупов не носил, кроме Сашки, дают отправление, надо бежать в вагон и засветиться, оставить билет и выскочить, еще немного – и будет поздно.

Когда по составу прокатилась первая рывковая волна, он бросился к поезду и вскочил в первый попавшийся вагон.

– Где билет? – прикрикнул на него проводник.

– Есть, сейчас достану. – Он полез в карман и вытащил длинную бумажку.

– Не мой вагон, – сказал проводник, возвращая билет Лузгину.

– Так не добегу ведь, уже тронулись. Пройду по составу.

– Сейчас не пройдешь, ресторан на перерыве.

– Ну, на следующей станции. Ты чего, командир? Есть же билет, я не заяц. – «А ты волчара позорный...».

Проводник захлопнул откидную железную крышку над ступенями и закрыл дверь вагона. «Как же я теперь выпрыгну?» – тупо подумал Лузгин и бросился к дверному окну. Три мильтона подымали со скамейки Абросимова, старик обнимал их большими руками, потом они исчезли, пошли столбы и вагоны, и тут он вспомнил: сумка! Деньги, вещи, еда и выпивка... Он крутил и дергал холодную скользкую ручку, пока в тамбур не вернулся презлющий проводник и не затолкал его в вагон почти насильно.

Русских денег оставалось немного, но тысяча долларов в рубашечном кармане прощупывалась успокоительно. Он позвонит Тамаре из Аркалыка и назовет номер и шифр ячейки; вышло даже хорошо, что забыл эту проклятую сумку – там деньги, Тамаре будет на что собраться и приехать, ограбил ведь дом до копеечки, сволочь, а что было делать. С одеждой пока перебьется, при случае выручит друг – одного роста с Лузгиным, одной комплекции, только вот Лузгин талантливый, а друг так себе, зато друг.

Через вагон-ресторан он и в самом деле пройти не сумел – уселся за столик, пил водку, смотрел в окно на «Россию, бля», пока не стемнело. Было жалко Абросимова, но разве он виноват, что так получилось. Потом он нашел свой вагон и играл в шахматы с каким-то мужиком до самого Свердловска; давненько не брал в руки «шашек», проигрывал партию за партией, но отнюдь не расстроился – напротив, полузабытая игра освежала голову, и ждать подолгу ответного хода здесь почему-то было не скучно, совсем не так, как в надоевшем преферансе с тугодумом Серегой Кротовым. Купили бутылку у проводника, так что Лузгин приехал в Свердловск полным Штирлицем.

Тут надо было «исчезать», «рубить концы» и «избавляться от хвоста». Он придумал такую штуку: доедет электричкой до первой крупной станции в сторону Челябинска, а уже там купит билет на нормальный пассажирский поезд.

Надо было спросить у кого-нибудь название нужной станции, но не в кассе и не в справочной – там могут запомнить и выдать под пытками.

Зорким взором он вычислил в толпе у касс двух молодых парней студенческого вида с рюкзаками и в брезентухе и подвалил к ним с небрежным вопросом. Парни оказались по-детски любопытными, и он поведал байку, что бежит от поганой жены и следы заметает. Студенты отнеслись сочувственно, смотрели, зелень несчастная, с восхищенным уважением на лихого Лузгина, выпили с ним коньяку на втором этаже в буфете. Они тоже ехали в Челябинск, возвращались после практики на рудниках в Серове; им задержали зарплату и не хватало на билеты. Лузгин сказал, что добавит своих, в чём вопрос, только надо поменять «баксы» на рубли.

Электрички уже не ходили, они нашли на привокзальной площади нужный автобус и долго ехали втроем на станцию Шарташ – правильно, есть такая, я помню, сам учился в Свердловске тысячу лет назад, золотое было время, сейчас расскажу, как лихо бабки делали: окно нашей комнаты было на первом этаже, и ночами брали по рублю с каждого, кто лез к местным девкам потрахаться.

На Шарташе студенты пошептались и предложили сэкономить – за пару «пузырей» сговориться с тепловозной бригадой и доехать до Челябинска на товарняке. Лузгин согласился с восторгом: полный Штирлиц, следы затерялись в тумане! Пока он закупал водяру в ночном привокзальном киоске, студенты убежали и прибежали, и доложили старшему, что порядок, разрешили под честное слово, машинисты водку примут в Челябинске – здесь боятся, что выпьют дорогой и сделают тепловозу крушение. Лузгин признал честность машинистов и повелел вести его на посадку.

На платформе товарняка стояла «вахтовка» – большущий грузовик с пассажирской обустроенной будкой. Они пролезли под составом на другую от станции сторону, затаились, мерзли в тени, прячась от фонарей; поезд дернулся и поехал, они диверсантами рванулись за платформой и вскарабкались на нее. Лузгин никак не мог подтянуть тело на руках, студенты втащили его как мешок, и все попадали на скользкие жирные доски, и лежали, почти не дыша, пока состав не проехал вокзал и поселок и не стало темно. Студенты дилетантски долго ковырялись в двери «вахтовки», Лузгин ругал их по фене, все трое смеялись, как мальчики.

Внутри оказалось уютно и даже не очень холодно. Устроились на мягких сиденьях, Лузгину отвели диванное, у кабины, но спать не хотелось, и он достал из пакета третью купленную им бутылку. Студенты запрыгали зайчиками, бодро потирали озябшие руки, копались в темноте по рюкзакам в поисках еды и посуды. Лузгин разлил водку по железным кружкам и принялся рассказывать про журфак, общагу на Чапаева в Свердловске, первокурсницу Оленьку из города Серова – почему и вспомнил, собственно: Серов! «Ты же обещал на мне жениться»! – «Мало ли что я на тебе обещал...». Потом спросил студентов, почему Шарташ – это ж дорога на Тюмень. Ему ответили, что правильно, сначала в ту же сторону, а потом ветка пойдет направо, к югу, на Челябинск, и Лузгин успокоился, допил водку из кружки, в голове закружились студенты, друг из Аркалыка, сумка в камере хранения, «кубик» с бантиком, спящий Абросимов, хорошо бы подушку, да ладно, и кепка сойдет...

Он проснулся от жажды и холода. Вот болван: водку взял, а попить не доехало. Он поднялся и сел на диване. Пустая бутылка отсвечивала на столике у окна, поезд не двигался, за окном серело утро и мокрые вагоны чужого товарняка. Студенты затаились где-то меж спинок сидений, спали тихо, без храпа – мать ее, молодежь, не задушишь – не убьешь!

– Подъем, салаги! – скомандовал Лузгин. – Адмиральский час, будем похмеляться, путешественники. – «Вот же дрыхнут! Слабоваты на водку, зеленые, где им тягаться со старым алкашом... Если станция, пошлю салаг за минералкой или тоником».

Лузгин не сразу понял, что студентов просто нет в «вахтовке». Он шарахался в полутьме по машине, проверял под сиденьями и даже заглядывал через маленькое оконце в кабину – вдруг сидят там, сбежали от храпа, он же дико храпит подшофе. Он уже догадывался, что произошло, но сопротивлялся признанию до самых последних сил. Потом сел у окошка, ближе к серому свету, осмотрел себя, вывернул всё и ощупал.

«Студенты» поработали на славу. Он был чист и пуст, хорошо хоть сигареты оставили.

Он вышел из «вахтовки» и спрыгнул на платформу, оттуда через бортик – на грязный гравий междупутья, не удержал равновесия и упал, но почти не ударился, только испачкал куртку. Далеко впереди женским голосом обозначилась станция, какой-то шестьсот девятый на первый путь, и он пошел на умолкнувший голос, сунув руки в карманы и поздно вспомнив о кепке, на которой он спад пьяной своей головой.

Машинист его состава смотрел на Лузгина из высокого тепловозного окошка взглядом кинозрителя, пока тот приближался, и в последний момент отвернул голову, не желая давать повод к разговору.

– Далеко еще до Челябинска? – спросил Лузгин, подняв кверху лицо.

– Какой, на хер, Челябинск, – сказал машинист. – Тюмень уже скоро.

И тут Лузгин понял, что есть Бог на свете.

– Возьмешь до Тюмени, друг?

Машинист посмотрел на него с верхотуры и равнодушно сказал:

– Залезай.

Ему дали чай и отправили спать в дальний теплый отсек, где пахло горячим маслом и соляркой и был другой чайник, с холодной водой, которую он пил из носика, просыпаясь и засыпая, пока не встали на Войновке, откуда он пошел пешком в город. Было нужно на вокзал, и он плелся вдоль насыпи, глотая раскрытым ртом сырой бескислородный воздух и чувствуя, как останавливается сердце и предательски кружится голова. Он хотел закурить и боялся, что затянется и сразу упадет, и больше уже не встанет.

Сколько шел – он не помнил. Вдоль насыпи не всегда была тропинка, сплошные кусты и заборы, и собака паршивая не отвязывалась, когда проходил под мостом на Мориса Тореза, но он не решался уйти от рельсов – заблудится и не найдет дорогу, а людей он боялся и не хотел видеть. Когда впереди замаячила вокзальная серая башня, он чуть не заплакал от счастья.

Он еще не знал, что самое страшное и обидное ждет его впереди: он забыл напрочь и номер ячейки, и комбинацию цифр. Помнил только, что взял в голове неспроста, от чего-то отталкивался: то ли год или месяц рождения, то ли адрес домашний, то ли хвост телефонного номера, или его начало... Он бы вспомнил, перепробовал всё или набрал по наитию, но ячейка, какая ячейка? С этим был полный провал. Он бродил по рядам гнусных ящиков, пытался скопировать мысленно свой тогдашний заход: сумка в левой... нет, в правой руке, он сбежал по ступенькам, знакомая вонь туалета, теперь сюда и сюда, и еще раз сюда, здесь была тетка с баулами, у нее не влезало, он еще посмеялся тогда, вот теперь обхохочешься, Вова...

Ничего не вышло – он не вспомнил. Женщина в черной шинели и шапочке пробежала через камеру хранения туда и обратно и посмотрела на него нехорошо, Лузгин поднялся наверх и вышел на привокзальную площадь. Надо было попить в туалете, но не рискнул вернуться.

Лузгин надел на голову капюшон и затянул вокруг лица шнуровые завязки, спрятавшись до носа и бровей. Он решил, что дойдет до горсада, а там сядет и покурит, и тогда что-нибудь обязательно придет в голову, спасительное и простое.

На углу улицы Герцена от сунулся через дорогу невпопад и чуть не угодил под машину, ему вослед кричали матом, он не обернулся и перебежал рысцой, но не туда, куда надо: хотел зайти в горсад с Герцена, с заднего входа, а зачем-то отправился прямо по Первомайской, мимо здания мэрии к Центральному гастроному, где недавно встретился с Барановым, пил водку в «стекляшке» и кушал горячие скользкие манты, и чуть не прибил того поганца маленького, а был еще другой, что плакал страшно, за него же и вступился, собственно... Да, здесь все и случилось: киоск, очередь, красное вино «Пол Мезон»...

Лузгин даже споткнулся, когда его увидел. Мальчишка стоял сбоку у торгового окошка, так же точно смотрел снизу вверх на мужчину в кожаной куртке и шляпе, губы шевелились прерывисто; мужчина толкнул мальчишку локтем в голову, тот отскочил, потом снова приблизился, мужчина замахнулся ладонью.

– Эй, парень, помнишь меня? – спросил Лузгин, тронув мальчишку за плечо. – Помнишь, драка была?

Мальчишка посмотрел на Лузгина, крутанул головой влево-вправо, хрипло крикнул: «Атас!» – и помчался по лужам в тех самых знакомых кроссовках, свернул за угол и пропал, не оглянувшись ни разу на растерянно стоявшего Лузгина.

– Сажать их надо, отлавливать и сажать, – сказал Лузгину мужчина в шляпе. – Такие налетят оравой в подворотне – разорвут в клочья, как волчата, не отобьешься, я читал в «Аргументах и фактах».

– Дурак ты, дядя, – сказал Лузгин.

Мужчина перехватил «дипломат» левою рукой.

– Дал бы в морду, да рук марать не хочется. Сам загнешься, рвань.

Мужчина был крупнее Лузгина и наверняка свалил бы его одним тычком, даже не ударом, тем более что Лузгин ослабел окончательно от железнодорожного марша и очень хотел пить; голова кружилась, в глазах плавали мертвые мушки. Ему вдруг открылось видение: мужчина толкает его и бьет головою о столб, Лузгин медленно валится в лужу и остается лежать там, подтянув к животу ноги в старых кроссовках, а другой Лузгин, большой и сильный, хватает мужика за шиворот, приподнимает его могучей десницей и швыряет с маху на асфальт, а потом берет Лузгина на руки и несет его домой, где в кухне в керамическом белом кувшине ждет его чистая холодная вода.

В третьем к ряду киоске торговали красивыми видеокассетами, и Лузгин пошел туда по привычке – не завезли ли чего-нибудь нового, например – тарантиновский фильм «Криминальное чтиво», одна кассета издали показалась похожей, вроде бы Траволта на обложке. И точно, он не ошибся и обрадовался, и похлопал себя, как обычно, по карманам, нащупывая бумажник, вечно клал его куда вздумается. Хорошо хоть документы не тронули и вообще не убили «студенты».

Раньше у него была привычка прятать в дальние карманы и карманчики сотню-другую – «на всякий случай» и забывать, а потом находить неожиданно. Несколько раз Тамара застирывала деньги вместе с одеждой и ругала затем Лузгина, извлекая из невозможных мест скрюченные влажные бумажки. Утром в поезде он обыскал себя тщательно, но торопливо, в холодной панике, а сейчас вдруг вспомнил про карман-пистончик, вшитый у пояса джинсов – лучшего места для заначки было не придумать. Лузгин задрал подол куртки и нашарил маленький рубчатый вход, сунул туда палец и на что-то наткнулся, его аж потом прошибло. Плотное, бумажное, толстенькое: если в сотнях, то не меньше полумиллиона, сложенные вчетверо. Расправим, выгладим ладошками, куда они денутся, миленькие! Он засунул туда второй палец и ухватил заначку с двух сторон, как пинцетом, вытащил не без труда и поднес к глазам.

Это был расплющенный спичечный коробок из картона, с Эйфелевой башней и надписью «Париж»: каждое утро в гостинице ему клали такой возле пепельницы.

Он зажал коробок в кулаке последним талисманом, потом выбросил его в лужу и поплелся к светофору на Ленина.

В Париже он тоже круглосуточно хотел есть и особенно пить, потому что сдерживал себя и голодал похудения ради, и у него, бывало, слегка кружилась голова после долгих ночных или ранних утренних прогулок по городу и бесконечного курения, но, боже мой, он и подумать не мог, что такие простые чувства, как голод и жажда, могут быть поразительно иными в других обстоятельствах. Витрины бутиков на Елисейских полях или в Лондоне на Пикадилли унижали его дороговизной и ненужной роскошью, но разве сравнить было то мимоходное унижение с этой страшной невозможностью купить простую бутылку дешевого пива или сладкой воды – сахар нужен похмельному организму. Киоски торчали на каждому углу, забитые до железных потолков горами еды и питья, сраных «Марсов» и «Сникерсов», поддельных вин и мерзкой водки, консервных частиков в томате и несъедобной польской тушенки – собаке в корм, свинье в корыто, ещё вчера и в руки бы взять посрамился, а сейчас так и пёрли в лицо, изводили желудок судорогами.

До Минской он шел по дворам: меньше лавок в глазах, больше шансов пройти неопознанным.

Комиссаров был дома один, без соседа и вечных своих собутыльников. Не виделись с весны, Комиссаров совсем исхудал, плечи стали мальчишескими, а вот кожа на морде обвисла – эдакий старикашка из «Сказки о потерянном времени».

– Привет, Славка, – выдохнул Лузгин. – Дай воды или выпить: мотор останавливается.

– Ты откуда такой? – Комиссаров смотрел на него с гаденьким каким-то удивлением, словно радовался тому, что увидел.

– От верблюда, – сказал Лузгин и прошел на кухню, не раздевшись. – Блин, ехал из Свердловска, обокрали и раздели в поезде. Чуть не убили, на хер.

– Да ты что? – с радостным восторгом ахнул Комиссаров. – Ну-ка рассказывай! Вода в кране, выпить, естественно, нетути. Ну ты даешь, Вовян! Ну ты чепешник!..

Лузгин выпил две кружки воды, сел на кухне за грязный обшарпанный стол и рискнул закурить. Голова поплыла, он сидел и рассказывал Славке, как ехал в вагоне «эсве» и связался с «каталами», поездными карточными шулерами; поначалу выиграл у них в очко несколько миллионов рублей, а потом продулся вдребезги, бегал в соседний вагон и менялся одеждой с доплатой, только джинсы уцелели, остальное – бичевская рвань, все поставил на кон и продул окончательно, даже себя самого. – «Да ты что?» – Стал «рабом» на год, потом на два, потом навсегда и выпрыгнул с поезда на ходу где-то в районе Подъема; «каталы» были местные и узнали его в лицо, и теперь найдут и убьют по жесткому воровскому закону; домой ему никак нельзя, надо перекантоваться недельку-другую, там будет видно... Как и откуда лезло на язык и с языка?!

– Да, Вовик, кончился твой фарт, – сказал Комиссаров без должного к сюжету сожаления. – Живи у меня, я не против, только денег – сам знаешь.

– Да есть, блин, деньги! – заорал Лузгин. – Лежат в сумке, а сумка на вокзале в камере хранения. «Лимонов» пять, не меньше.

– Так я же сбегаю, я же слетаю как ласточка!

– Слетаешь, ну да... Я номер забыл. И какая секция и какой код.

– Выпьешь – вспомнишь, – сказал Комиссаров. – Сиди здесь, я мигом.

– Можно я полежу? Что-то с головой не того...

– Ложись, конечно. Я по-быстрому. Только никому не открывай, понял? Будет кто стучать – не открывай, ну их на хрен, заколебали.

– Я не открою, – пообещал Лузгин, с трудом перемещаясь в комнату к железной панцирной кровати. – Я никому никогда не открою.

Когда Славка умчался, Лузгин уже сидел на скрипучей пружинной койке, размышляя: вывернет его или нет, если принять горизонтальное положение. Странно, что Комиссаров не предложил ему поесть хоть что-нибудь после ужасного рассказа или в процессе его нагораживания, но он, собственно, и не просил. Но даже чай простой... Лузгин поднялся и вернулся в кухню. В заварочном чайнике бугрились черные хлопья, Лузгин включил газ под кастрюлькой и вскипятил воду. Пока заваривались помои, обследовал подоконник за занавеской и нашел там целых две банки ячневой каши с говядиной, вскрыл одну огромным тупым ножом, стучал пяткой ладони по рукоятке ножа, как молотком по зубилу, и выел банку восхитительно вкусной безвкусной гадости, запив ее созревшими помоями прямо из носика чайника, закурил по-настоящему, на полный урчащий желудок, и понял, что снова живет.

Если раньше тянуло в кровать от усталости, то-теперь от сытого наркоза, но залязгал в замке торопящийся ключ, ввалился в кухню Комиссаров с морем выпивки в виде портвейна: «С водки вырвет, от пива сомлеешь, портвейн в самый раз!» – и двумя сомнительного типа мужиками, которым по времени суток и возрасту полагалось ковать и пахать, а не ловить в засаде Комиссарова с надеждой на халявное спиртное.

– Где бабки взял? – спросил Лузгин в порядке поощрения комиссаровской удачной оборотистости.

– У Витьки Николаева. Твое имя, старичок, открывает кредит с полуслова, гордись.

– Он вошел туда, как нож в масло, – сказал один из сомнительных.

– Куда «туда»? – не понял Лузгин.

– К Николаеву, – пояснил Комиссаров. – Позвонил с угла. Сказал, что от тебя – никаких вопросов, стольник на неделю. Да мы твои бабки с вокзала и раньше достанем.

– Козёл ты, Славик, – устало вымолвил Лузгин. – Всем уже разболтал, что я у тебя скрываюсь. Тамарка им наверняка уже звонила, теперь всё, накроет.

– Не накроет. – Комиссаров выудил из холщовой авоськи бутылку портвейна и разглядывал ее на просвет. – Сейчас врежем по стакану для пробуждения мозгов и поедем к Ваське, он живет в Парфенове, частный дом, никаких соседей. Там и окопаемся. Они сюда сунутся, а мы уже тю-тю.

– Василий, – сказал первый сомнительный и протянул руку.

– Эдуард, – сказал второй и добавил: – Жилец.

– Жилец чего?

– Василия жилец.

– Понятно, – сказал Лузгин. – Привет телохранителям.

– Чего? – спросил Эдуард.

– Тела моего.

– Понятно, – сказал Василий. Назревал сюрреализм.

Портвейн был сладок и приятен, как и сигаретный последующий дым: опытный похмельщик не обманул. Лузгин прикинул вместимость и наполнение авоськи и сказал:

– Долго не продержимся. Кто еще рядом из наших?

– Ермолаев, – без запинки ответил Славка.

– Дуй, звони и занимай побольше.

– Сколько побольше?

– Сколько дадут.

– Лечу. Только больше не пейте, а то рухнете здесь, я вас знаю.

Они допивали вторую, когда Комиссаров вернулся: дали триста, литр водки и кусок копченой колбасы.

– Я сказал, что едем на природу.

– В ноябре? В дождищу и грязищу?

– Вова, все знают твои приколы: никто и слова не сказал. «Лузгин гуляет!». Все, рвем когти, пацаны.

– Который час? – спросил Лузгин.

– У самого же... Эй, Вовян, а почему с тебя часы не сняли? Ты же сказал, что всё продул.

«И в самом деле: почему? «Студенты» обшмонали досконально... Видно, спал на боку, левой рукой под голову, побоялись, что разбудят. А могли ведь просто стукнуть по башке. Нет, нам еще везет, наш фарт еще не кончился, товарищ Комиссаров!».

На улице Лузгин отбился от тянувших его на какой-то автобус сомнительных рук и заарканил частника, посулив четвертную. Сел спереди, за хозяина, велел сомнительным показывать дорогу. Вышли в Парфенове возле киоска, и тут уж Лузгин отомстил на все триста за утреннее свое унижение. Велев «пассажирам» заткнуться, умолкнуть и тихо бледнеть, брал и совал не считая, пиво требовал ящиком – Василий грозился про баню; из еды налегал на маслины и нечто в мексиканском соусе, курева желал чтоб без акцизной марки, а тоник только фирмы «Швеппс». Когда протянул в окошко деньги, вышла свалка и конфуз: из ларька прибежали мордовороты, потрошили лузгинскую авоську, метали обратно в окно наглой бабе все банки, коробки и блоки, оставили только пиво и водку и банку маслин – Лузгину персонально, уж очень орал, даже буйствовал, от греха удержали сомнительные.

– Ты считать научись, сколопендра, – сказал ему Василий, когда их отпустили без побоев. – Триста тыщ – эт не баксы, эт рублики. – Сомнительный Василий был в двух шагах от дома и уже мог себе позволить «сколопендру».

На третий день в честь праздника Василий решил-таки затопить баню. Комиссаров остался в ограде помогать хозяину, Лузгина с Эдуардом послали сдавать бутылки в магазин «на горке» – был такой, знаменитый на всю парфеновскую округу. Лузгин упирался, кричал про конспирацию и рвался к топору рубить дрова, ему сказали: колоть, а не рубить, и не топор это вовсе, а колун, а он, интеллигент вонючий, колуна до плеча не поднимет. Лузгин попробовал, отбил отдачей руки, но не расколол ни чурки и потянул спину, и его, скособоченного, нагрузили рюкзаком с посудой – в самый раз по спине, пойдет не разгибаясь, – и погнали «на горку» менять тару на новую выпивку.

Там, «на горке», он и увидел Толика Обыскова.

После двухсуточной беспрерывной гульбы он был уже на полном автопилоте и слабо соображал, что происходит и с ним, и вокруг. Он засыпал за столом и просыпался, лица, разговоры менялись и наплывали друг на друга. Изредка случались странные моменты просветления, обычно сразу после просыпа и первого стакана «с добрым утром», когда на короткое веселое время он казался себе трезвее и умнее всех других, сыпал шутками, снова был центром компании, на которого и приходили посмотреть все эти разные соседи и соседки. Потом отказывали ноги и язык, мир начинал кружиться и качаться, он забывался ровно на мгновенье, а когда открывал глаза, вокруг были другие люди, они смотрели на него, как зрители на обезьяну в зоопарке, несменяемая часть компании бурно праздновала лузгинское просыпание, наливши» ему в стакан, и когда он выпивал и закуривал и выдавал первую реплику, новые люди смеялись с готовностью, а Комиссаров лупил его по плечу и провозглашал торжественно: «А, что я говорил?».

Однажды Лузгин очнулся в полной темноте на короткой квадратной кровати, вытянул ноги и уткнулся ими в стену, перекатился влево и тоже нащупал шершавую бумагу обоев, и справа тоже, и за головой, и он закричал от ужаса и безысходности случившегося, но тут зажегся тусклый спасительный свет, и двери открылись, его потянули за ноги с кровати и вынесли в коридор, там он выкрутился из рук и заглянул, где лежал: то ли чулан, то ли стенной шкаф с детским раскладным диванчиком от стены до стены и до двери. «Как заносили?» – спросил он. – «Тебя?» – «Да нет, диван как заносили». – «А стоймя», – гордо ответил Вася. – «Удобный мавзолейчик», – оценил Лузгин, и его повели к столу с хохотом. Там сидела молодая оплывшая девка в платье цветочками; когда ей представили Лузгина, девка посмотрела на него без интереса и сказала: «Всем сразу не дам всё равно». – «Да кто тебя просит всем сразу?» – возмущенно шумел Эдуард. Девка с цветочками выпила водки и снова сказала: «Всем сразу не дам». Фраза понравилась Лузгину, и он повторял ее на разные причины и манеры весь вечер, или утро, или день.

Толик Обысков сильно зарос и оделся бичёвски, но Лузгин уже знал этот конспиративный маскировочный принцип – его было не провести. Он дернул плечами, роняя со спины рюкзак, и большими прыжками настиг Анатолия, и с ходу ударил его кулаками в лопатки. Толик рухнул на землю, проехал на брюхе и силился встать, но Лузгин уже пал ему на спину, прижал руки коленями и отчетливо бил кулаками в затылок то слева, то справа.

Его сдернули с Толика и отшвырнули к забору. Кто-то маленький пнул его в ребра и сразу в живот, ботинок вошел как в подушку, дыханья не стало, мир вокруг поплыл и расслоился. Ближним фоном скакал Эдуард, кого-то отталкивал и разводил, поднимал Лузгина и усаживал, страшные рожи наклонялись к нему и плевали словами, а он уже видел, что Толик исчез, растворился в окрестностях, и ему никогда не поймать его снова и никогда не вернуть свои деньги.

Рожи страшные вдруг подобрели, подняли Лузгина на ноги и прислонили к забору. Эдуард притащил из служебного входа ребристые ящики и принялся укладывать туда бутылки, как снаряды, страшные рожи ему помогали утаскивать полные ящики за угол. Потом Эдуард появился с пустыми рюкзаками под мышкой и полной авоськой в руке, взял Лузгина за куртку и повел обратно. Когда рука, тащившая бутылки, уставала, Эдуард менял Лузгина и авоську, перебегая то влево, то вправо. Так и дошли домой, где начался рассказ и удивления, но Лузгин сказал, что хочет спать, и его проводили в чулан с огорчением и сочувствием: крыша поехала у мужика, пусть отлежится – и в баню.

«Они все сговорились», – вдруг открылась Лузгину беспощадная истина. «Каталы» уже здесь, затаились в соседней темной комнате, поэтому его и пихают всё время в чулан, чтобы он их не видел, но убивать его сразу не станут, пока он не вспомнит что надо и не отдаст им сумку с деньгами, а потом его свяжут и положат на рельсы «студенты». О господи, «студенты», именно «студенты», я же всё придумал про «катал», когда вешал лапшу Комиссарову! Лузгин улыбнулся во тьме и заснул счастливый и спокойный.

В баню он пошел с соседом Генкой, жирным низкорослым мужичком с толстыми противными губами. Из парилки Лузгин бегал в моечную и пил ковшом из бочки холодную металлическую воду; толстый Генка ругался, что Лузгин студит баню своими побегами, никак не нагнать настоящего пара, сколько ни плещи на каменку.

– Ты правда в телевизоре работал? – спросил Генка, поддав пару и взбираясь на полок к забившемуся в угол Лузгину.

– Правда, – ответил Лузгин. – А чего, не верится? Вот погоди, я побреюсь после бани – сразу узнаешь. Надо с пьянкой завязывать, который день гудим как паровоз. Что, у Васьки всё время так?

– Как так?

– Ну как в трактире.

- Как баба от него ушла в прошлом году, так началось.

– Отчего ушла-то?

– От него.

– Я в смысле: почему?

– А хрен ее знает... Баба! У тебя что, бабы нет, раз спрашиваешь?

– Почему же, есть.

– Так не спрашивай... Денег много домой приносишь?

– Бывает по-разному. Пока не бедствуем.

– Пока будешь деньги носить – баба не уйдет.

– Нет, Гена, ты не совсем прав, – сказал Лузгин доверительно, как старший умный младшему. – Женщине от мужика нужны не только деньги...

– Правильно, – слишком быстро согласился Геннадий, оборвав Лузгина в самом начале красивой сентенции. – Нашей бабке – хрен да бабки. Одну дырку хреном затыкай, а другую бабками – будет любить как помешанная.

– Ты мыслишь о женщинах чересчур примитивно, Геннадий...

– Зато правильно. А вот ты разную херню по телевизору болтаешь, и всё неправда.

– Да ты меня не видел!

– Видел, видел... Клёвая у тебя работа: сел, потрепался – и в кассу.

– А ты вот попробуй сам: сядь там и потрепись.

– А чё пробовать? Меня не пустят, я же правду буду говорить.

– Ну хорошо, я согласен. Только скажи мне, пожалуйста, какую такую правду ты будешь говорить? Вот давай, расскажи мне ее сейчас; представь, что ты сидишь перед камерой в телестудии.

– Голый?

– Ну почему голый? Ты давай не откручивайся, тоже мне, Сократ деревенский. Вот так вот языком в бане молоть любой дурак сможет, а ты попробуй там, когда на тебя смотрят тысячи!

– Там что, такая комната большая?

– Какая, на хрен, комната! Я о телезрителях.

– Их же не видно.

– Но ты их себе представляешь.

– Зачем?

– Как зачем? Ты же должен понимать, должен чувствовать, для кого говоришь?

– Что говоришь?

– Ну, не важно, – сказал Лузгин и осекся. Толстый Геннадий вздохнул и сделал губами по-лошадиному. – Ты сам-то кто? – спросил Лузгин.

– Шофер, – сказал Геннадий. «Каталы!» – Лузгин вздрогнул.

– А если шофер, то почему не на работе?

– Так ведь ночь.

– Уже ночь? Интересно...

– Ты к Маньке не лезь, она трипперная. И в баню ее не бери.

– Чего ради? И мысли не было.

– Как это не было? Тащил сюда, скажи спасибо Ваське.

– Я? Сюда? Маньку? Кто такая Манька?

– А кто же еще? Заработал бы жене подарочек... Ты, это, от кого прячешься-то?

– Я? – переспросил Лузгин. – Да от всех. И в первую очередь от себя самого.

– Это видно, – сказал Геннадий. – Еще день-два – тебя отсюда вынесут. В Винзилях не бывал?

– Был в гостях, у меня там нарколог знакомый.

– Ну тогда ничего, если знакомый.

– А сам?

Геннадий плюнул на железную печку, зашипело и стихло.

– Слышь, Ген, – сказал Лузгин, – а Васька чем занимается?

– Не понял.

– Ну, кем работает и где?

– Нигде. С жильцов живет.

– С одного Эдика?

– Почему с одного? Еще баба с мужиком живут, челноки, сейчас в Польше. Как Ленин.

– А Эдик?

– Что Эдик?

– Кончай базар, Гена? Чего ты дурачком прикидываешься?

– Я не прикидываюсь, – сказал Гена толстыми противными губами. – Это ты прикидываешься. У тебя работа такая – дурачком прикидываться. Разве нет?

– Ты хоть одну книгу в жизни прочитал? – спросил Лузгин.

– Прочитал.

– Какую?

– «Колобок».

– Врешь ты всё.

– Почему вру. В натуре, прочитал.

– Дурдом, – сказал Лузгин и убрал со лба едкий пот.

– Дурдом, – согласился Геннадий. – Еще поддать?

– Не надо, я и так едва дышу.

– Окатись холодной и назад – поможет.

– Мне уже ничто не поможет.

– Спросить можно? – сказал Геннадий.

– А зачем? – его же голосом буркнул Лузгин, даже губы выпятил.

– Ты от кого прячешься, парень?

– Уже спрашивал. – «Каталы!».

– Я завтра в рейс. Тремя КамАЗами на Юганск пойдем. Давай с нами, если хочешь.

– А что повезете?

– Капусту каскаринскую.

– Я подумаю.

– Если надумаешь – много не пей. В четыре подъем.

– А сейчас сколько?

– Было одиннадцать, когда в баню пошли.

– И всё-таки, кто такой Эдик?

– В охране работает на «овчинке». Сутки караулит, трое суток дома. Ну что, поедешь?

– А зачем я тебе нужен?

– Скучно ехать. Поболтаем. Ты трепаться хорошо умеешь. Двое суток уже треплешься – чище радио... Так тебя кто в поезде-то кинул: студенты или каталы? Ты то так трепался, то так – непонятно.

«Надо бежать», – окончательно решил Лузгин и сказал:

– Поеду. Только у меня денег с собой нет, на вокзале они.

– Да знаю, все знают. Под эти твои деньги Васька у соседей выпивку стреляет который день и жратву. А ты номер забыл.

– Я вспомню.

– Вот прокатишься, проветришься и вспомнишь. Я в рейсе не пью, жрать жена положит: зачем нам деньги?

– Ты женат? – с некоторым удивлением спросил Лузгин. – И дети есть?

– Как в Греции.

– А я рулить не умею, – сказал Лузгин. – Плохой тебе напарник.

– Рулить буду я, – сказал Геннадий, – а ты будешь трепаться, чтобы я не заснул за рулем, тогда зараз доедем. Только больше не пей – не проснешься.

Когда Гена сказал «не проснешься», Лузгин вздрогнул снова. Не хватало только умереть в этом бичевнике, вот сраму-то будет и Тамарке, и всем друзьям. Ему – нет, мертвые сраму не имут, а другим будет стыдно.

– Всё, я пошел, – сказал Лузгин, слезая с полка и пошатываясь. – Дышать нечем.

– Это в тебе водка горит, кислород пережигает. Сядь на улице, подыши. Да, Василич, что еще: там в доме Монгол сидит, ты к нему не лезь.

– Какой монгол? Не помню.

– Ты же с ним разговаривал. Не лезь, не надо. Он немного трёхнутый, ему человека зарезать – как два пальца обоссать.

– Он кто: бандит, что ли?

– Он вор. «Смотрящий» по Парфенову. Говорит, что в законе, но врет, настоящие воры так себя не держат. Сявка он, перед шпаной выгрёбывается, но дурной, ты его не трогай, лучше спать иди сразу, я заеду – разбужу. Ботинки свои поставь к печке, пусть просохнут, а то триппер схватишь по дороге, лечи тебя, на хер...

Мимо кухни было никак не пройти, и он сразу увидел Монгола – щуплого чернявого мужика лет тридцати, в «адидасовском» трико, со скуластым нерусским лицом и гнилыми глазами; сидел, откинувшись от стола и развалясь в мягком кресле, – притащили трон царю, холопы, – и жевал с гнусной коровьей медлительностью.

– А вот и наш герой, батя, – радостно сказал Василий, что был лет на десять постарше Монгола.

– Садись, – сказал Монгол. – Налейте ему.

– Спасибо, мне хватит, – сказал Лузгин, но дальше не пошел, замер у порога, загипнотизированный гниющим взглядом и всей этой картиной раболепно-веселенькой пришибленности.

– Ты что, Володя, ты садись, приглашают, – низким голосом произнес Василий, округляя со значением испуганные глаза. – Вот стакан чистый, выпей с батей, он тебя уважает.

Лузгин сел к столу, ему налили полный стакан водки. Монгол взял свой стакан и выпил его молча, не сводя с Лузгина сумасшедшего пустого взора.

– Пей! – шепотом крикнул Василий. Лузгин тоже попробовал сделать это, не опуская глаз, но захлебнулся и закашлялся; ему сунули в руки банку с рассолом.

– Не та школа! – с восторгом сказал Василий, обращаясь к застывшему коброй Монголу. – Одним словом, интеллигент! Гребать и сушить, гребать и сушить надо, пока научишься пить как человек. Правда, батя?

– Не нравится ему наша водка, – сказал Монгол. Василий осторожно взял у него из пальцев выпитый стакан и поставил без стука на стол.

– Почему не нравится? Нравится! Он и еще выпьет, если нальем. Выпьешь, Васильич?

– Мне надо в туалет, – сказал Лузгин. – Пока яйца не лопнули.

– Хы! – сказал Монгол. – Пусть идет, зассанец. Его место у параши.

– Нет, батя, извини, ты зря, – заволновался Василий. – Вова – наш человек, только больной немного. Неделю киряет, ты представляешь, батя? Его в поезде чуть не убили! А ты чего сидишь? Дуй к параше, зассанец!..

Лузгин снял с гвоздя у дверей свою куртку и вышел в сени. Туалетная будка стояла в дальнем углу двора, за сараями, туда бегали по большому, а по малому делали прямо в кусты у крыльца, сквозь перила. Лузгин пошел через двор, скользя и спотыкаясь в темноте, наткнулся на низкий забор и перевалился через него в мокрую траву с колючими кустами, увидел новый забор и фонарь над ним, и рядом калитку, а за калиткой улицу, проехала и исчезла белая машина, в доме за калиткой горел желтый свет, руки мокрые, в липкой грязи, он вытер их о парижские джинсы.

Он был свободен и жив, но не знал, где находится. Помнил, что это Парфеново, они ходили в магазин сдавать бутылки, где он увидел и не удержал Толика Обыскова, ему помешали, это был не Толик, уже ясно, дорога вроде бы туда или туда. Один конец улицы уходил в черноту с понижением, другой извилисто подымался на горку – точно, магазин «на горке», молодец! И Лузгин направился туда, где поперек просвета меж домами чиркали отдельные машины.

Курс он выбрал правильный, и через полчаса примерно уже стоял на парфеновской «развязке» лицом в заречные микрорайоны, а дальше – светящийся мелкими точками город на том берегу, где он жил когда-то давно и неправда. Он понимал, что сейчас не дойдет до вокзала, его заметут, или он упадет и заснет и замерзнет. Можно было домой, но домой было нельзя, хотя сил бы добраться хватило. Сигареты и спички лежали в кармане – ему повезло, от стакана накатывал судорожный хмель, можно было жить стоя, курить и не двигаться, осторожно затягиваться и смотреть на тающую белую палочку с огоньком на конце, огонек с каждой тихой затяжкой приближался к пальцам, его время кончается, вот докурит и всё, но еще не конец, еще тлеет фитиль, и в конце всех концов можно просто достать и закурить новую сигарету.

Кто-то знакомый был рядом, где-то здесь, в темных кочках болотных изб, за высокой стеной, в чистом каменном доме с большим телевизором «Сони» и теплым просторным клозетом, очень вкусной едой и маленькими умными детьми, и еще коровой – настоящей живой коровой, которая давала молоко. Лузгин еще сказал: «Ну как на ферме!» – пробовал доить, но Иванова жена обсмеяла и выпроводила. Точно, вспомнил: фермер Иван; молодец.

Он знал дорогу от моста, как ехали к Ивану. Отсюда мог бы срезать путь диагонально, но побоялся, что заблудится, и долго шел к мосту обочиной, шарахаясь от встречных нечастых машин и людей. У моста выкурил еще одну сигарету, развернулся и пошел обратно – влево, всё влево, потом у продмага направо, мимо сгоревшей этим летом избы, там еще бабка погибла, ему рассказывал Иван, сожгли соседи – хотели «расшириться», милиция закрыла дело – не докажешь. Гравийная Иванова дорога – на всю улицу потратился один, надоело буксовать в грязи «Газелью» – высокий крашеный забор, ворота крепкие с навесом и звонком; жена Иванова – не помню, как зовут, сам Ванька в деревне на ферме, еще не приехал, но ждем, скоро будет; какой же он грязный и мокрый. Сейчас мы позвоним Тамаре – не надо, сейчас мы в баню – не надо, я мылся, я чистый; сейчас мы покушаем горяченького и нам сразу станет хорошо, напомни телефон, Володя, у Ивана он где-то записан – не надо, так редко звоним, ты всё занят и занят, почему без носков, – а я помню? Вот ложка, вот хлеб, это Ваня проснулся, я сейчас, я сейчас – выпить есть? Ну конечно, домашнее, как я сразу не подумала, вот, не торопись и поешь. Господи, что же ты, Господи, не стесняйся, я всё подотру, вот сюда, ах ты, Господи, ну зачем об штаны, полотенце же есть, я дала, вот оно, лучше на бок, а то захлебнешься, слава Богу, приехал Иван, мы сейчас, полежи тут немного, не трогай дядю, Ванечка, дядя болеет, пойдем к папке, мой хороший, пусть дядя отдохнет...

Он не умер – зачем? – а просто забыл, как дышать. Но фиксировал краем сознания, как огромный Иван что-то делал своими большущими пальцами у него в рту, зачем-то тянул за язык, сильно бил его в грудь кулаком, прямо в сердце, но было не больно, и в мозгах то вспыхивало, то погасало, пока не погасло совсем.

Проснулся он от шума в голове, как под водой, и увидел больничную комнату, потолок в известковых разводах и лицо врача Ковальского – худое, с торчащими знакомыми ушами.

– Ну ты, герой, – сказал Ковальский, – оклемался?

– Я у тебя, Олег? – спросил Лузгин вместо ответа.

– А где же еще! Ну ты даешь, Володя. Едва откачали. Ванька Лиде позвонил, узнал, что я дежурю, и сразу привез, а то ты уже синенький был, как баклажанчик.

- Это хорошо, – сказал Лузгин. Губы не слушались, как после зубной анестезии.

– Чего уж хорошего-то...

– Хорошо, что к тебе, а не в другую больницу. Жена знает?

– Ты же у Ваньки все время кричал, чтоб жене не звонили. Вы что, поругались с Тамарой? Ты с этого запил, что ли?

– Мне эта штука мешает. – Лузгин показал глазами на капельницу.

– Придется потерпеть. Сейчас поешь бульона и примешь лекарства и спи. У меня в восемь дежурство кончается, я съезжу домой и вернусь.

– Я хочу домой, – сказал Лузгин.

– Не, брат, не выйдет. Поваляешься здесь до понедельника, станешь как огурчик, тогда отпущу.

– Я хочу домой, – сказал Лузгин. – Забери меня отсюда, я тебя прошу. Дома делай со мной всё что хочешь.

– Черт с тобой, – сказал Ковальский. – Но сначала бульон и лекарства. И часочек еще потерпи, пусть докапает.

В палате он лежал один, но за тонкой стеной были слышны чужие недовольные голоса: больные просыпались навстречу своим болезням. Не вышло... Он не сумел. Чего уж проще – сбежать из города, и то не смог. Вон Обысков – у того получилось, а у него нет, и не получится никогда, зря стараешься. Когда-нибудь это должно было кончиться, слишком уж всё легко получалось в лузгинской жизни, как бы само собой. Он понял это сейчас, лежа под капельницей и глядя в потолок.

Катилось с блеском, рухнуло с треском.

Ковальский сказал, что домой повезет его вечером: стабилизируем давление, поддержим сердчишко. Весь день Лузгин пролежал в полуобморочной какой-то дреме, один лишь раз заснув по-настоящему, когда Ковальский сжалился и дал ему выпить рюмку коньяку, больше не дал, как ни просил его Лузгин: со слезами, хотя бы капельку, хотя бы понюхать, неужели никто не может понять, что ему необходимо выпить последний раз это лекарство, при чем тут алкоголизм? Ковальский не сдался, и Лузгин дожил до вечера с неимоверным трудом и отчаянием.

В пять часов ему дали одеться и крепкого сладкого чая, Олег Ковальский повез его на своей старой «девятке». Лузгина укачивало и тошнило. Возле подъезда Олег затормозил, не выключая двигатель, и спросил как бы шутя:

– Точно к себе пойдешь или сбежишь куда-нибудь? Ты смотри: я из дома позвоню, проверю.

– Ладно, иду сдаваться, – сказал Лузгин с максимально возможной решимостью в голосе. – Ты не звони, не надо. Что я, маленький?

– На ночь выпей снотворного. И вообще больше пей: соки, чай, у тебя организм обезвожен.

– Ни фига себе, обезвожен, – удивился Лузгин. – Я за эти дни выпил море.

– Завтра понедельник, заберу тебя утром – надо почки проверить и поджелудочную, морда твоя мне не нравится.

– А ты выпей с моё, – сказал Лузгин с гордостью солдата-пораженца.

– Я свое уже выпил, – усмехнулся Ковальский. – Давай топай домой, а то поведу под конвоем.

Лузгин вдруг вспомнил, где Олег работал когда-то давно, и спросил:

– Тебя в колонии «лепилой» называли, правильно по фене?

– Никогда, – сказал Ковальский. – Только доктором.

Лузгин помахал ему с крыльца и вошел в подъезд. Постоял там немного и выглянул: машина Ковальского выруливала на дорогу от последнего подъезда, он проследил ее глазами до угла и увидел там полускрытый деревьями «мерседес» с тонированными стеклами. Позади Лузгина со скрипом и стуком поехала лифтовая дверь, раздались голоса, он узнал их и прыгнул в кусты, и понесся напролом, спасая глаза и лицо согнутым поднятым локтем. Он врезался животом в бортик хоккейного корта, перелез и упал, побежал вдоль забора новостройки, пока не наскочил на школьную чугунную ограду.

Сто тысяч миллионов лет назад, в другой жизни, в другом измерении, он учился здесь в последних классах. И это они с Кротовым и Сашкой Дмитриевым выломали в заборе три зубца, чтобы не тратить время на ежедневный поход вокруг школы к парадным воротам. Били кувалдой, приволоченной откуда-то Дмитриевым; несокрушимый по виду чугун оказался на редкость хрупким. Прямо напротив пролома был школьный служебный вход, под кирпичным навесом, с огромным замком на никогда не открывавшихся двойных дверях; они собирались здесь вечерами и в большую перемену, курили, балдели и назначали свидания одноклассницам: девочки на год старше казались им старухами, на год младше – младенцами. У Лузгина в девятом был недолгий роман с десятиклассницей, друзья смотрели на него, как на извращенца. Десятиклассница по имени «леди Волкова» – прозвали так за томные манеры – представлялась ему очень взрослой и опытной, что и привлекало. «Леди» позволяла Лузгину трогать ее за грудь и целовать до посинения, но когда однажды вот здесь, у этих дверей, он головокружительно осмелел и отправился в путь от колен и выше, и вдруг ноги кончились, «леди Волкова» томно сказала: «Не трогай меня», как будто все остальное, кроме этого, было не она. А еще много раньше, классе в пятом или шестом, когда девочки неожиданно разделились на красивых и некрасивых, он услышал от товарища, что у такой-то красивые ноги, и подумал: как это ноги могут быть красивыми? Они ходили в поход до ближайшей деревни с ночевкой, спали на матах в спортзале местной школы, и было волнительно думать с закрытыми глазами, что девочки лежат очень рядом. У Лузгина был с собой фонарик, имущество старшего брата, и они с Валеркой Северцевым развлекались таким образом: бродили ночью на цыпочках между матами и неожиданно светили прямо девочкам в лицо, те просыпались и орали с перепугу, и кидались в Лузгина чем попало; потом пришла ночевавшая где-то здесь очень злая классручка и прекратила веселье. По возвращении из похода в школу были вызваны родители, а старший брат дал Вовке подзатыльник. Брат был школьной знаменитостью, на четыре года старше, капитан баскетбольной команды и лучший танцор по чарльстону и твисту; взрослые девочки посылали ему записки через Лузгина, взятки Лузгин брал конфетами и семечками. Восемь лет назад брат погиб, упав с вертолетом на Севере. Был бы жив – все было бы не так. Лузгина никогда не били в детстве, потому что у него был старший брат.

Три последние сигареты в пачке и спички почти на нуле; зря он выкинул в лужу парижский коробок. Лузгин закурил, как только успокоилось сбитое бегом дыхание. Он сидел на последней ступеньке входного крыльца, перед ним за деревьями одноруко торчали подъемные краны наподобие марсианских машин из Уэллса. «Леди Волкова» тогда сидела справа, сомкнутые полные колени, трикотажные чулки с резинками. И всё время мимо кто-нибудь ходил, он отдергивал руку и потом начинал всё сначала. Вот и сейчас за углом раздались шаги, приглушенные взрослые голоса, мужики из соседних домов любили давануть в школьных зарослях пару банок портвейна или белого крепкого, и чего только не доставали потом из кустов на субботниках двадцать второго апреля.

Его совсем не удивило и даже почти не испугало то, что в приближающихся фигурах он узнал белобрысого Андрея и коренастого Степана. Рано или поздно это должно было случиться, потому что с самого начала всё пошло неправильно, убежать – не судьба, так не пора ли закончить. Он очень устал и замерз, кран поехал и падает. «Если не шевельнусь – не заметят», – последней каплей трусости мелькнуло и пропало. Он поднялся со ступенек в рост и в третьем идущем к нему молча и неспешно человеке узнал своего бывшего друга и одноклассника Кротова.




ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


Слесаренко узнал о случившемся только восьмого, ближе к вечеру. Телефон звонил весь день, но он не брал трубку, а потом и вовсе отключил аппарат от сети. Насчет поездки в больницу договорился с сыном, что тот возьмет из гаража машину после обеда и они все вместе поедут в Патрушево к четырем часам, когда наступит приемное время.

Обычно в праздник они собирали гостей у себя: сват со сватьей, Чернявский, верина старая во всех смыслах подруга Лариса, одинокая и безутешная после очередного развода, иногда кто-нибудь из слесаренковских приятелей по службе. Но в этот раз без Веры всё распалось само собой.

Жена сына передала приглашение от своих родителей, но Виктор Александрович со «спасибом» отказался: нет настроения, чувствует себя неважно, да и не было никакого желания переться куда-то в микрорайоны к малознакомым людям, так и не ставшим близкими за эти несколько лет после сыновней свадьбы – другой мир, другая жизнь, встречались только по дням рождения, на первое и седьмое; Новый год справляли каждый по-домашнему. Слесаренко даже не помнил, где и кем эти «другие старики» работают – было говорено, но выпало из памяти; он бы сказал: к стыду своему, но на самом деле стыдно не было, просто безразлично, живут себе – ну и слава богу. Один-единственный раз сын подъехал к нему с разговором, что вот, мол, тесть хотел бы встретиться, кому-то там в конторе надо чем-то помочь через мэрию, протолкнуть какую-то бумагу, но Слесаренко так накричал на него, как не кричал со школьных времен, когда сын вдруг решил жениться сразу после выпускного вечера; сын побледнел смертельно и дня три-четыре не разговаривал с отцом, но потом первый пришел мириться, и Виктор Александрович понял с гордым удивлением, что его сын стал взрослым человеком. Был и ещё один скандал, но уже тихий, в свирепом кухонном шепоте: Вера спросила, не мог бы он посодействовать обмену тёще-тестиной квартиры на такую же в центре, поближе к ним, к Максимке, ведь те «другие» тоже были бабушкой и дедушкой и так же любили внука и имели на него все права. Дети были дома, и Виктору Александровичу пришлось сдерживать голос и раздражение; Вера закрыла глаза и замахала перед лицом руками: всё, вопрос закрыт, не будем об этом. Слесаренко не удержался и прошипел: «Я тебя в последний раз предупреждаю!..» – и принялся доедать свой ужин, совершенно утративший всякий вкус еще и потому, что отнюдь не «использование служебного положения в личных целях» так разъярило Виктора Александровича, а ужаснувшая его возможность появления упомянутых родственников в опасной ежедневной близости от его собственного дома.

Седьмого дети уехали «туда» с Максимкой, он же до обеда не выходил из дома, валялся на диване и дочитывал уже изрядно надоевшие ему хрущевские воспоминания, потом с отверткой в руках полез отвинчивать на кухне проклятый плафон и уронил его и чуть не разбил, благо он из прозрачного пластика, но все-таки треснул с одной стороны, хоть и не до конца, и Виктор Александрович, сменив лампочку, привинтил плафон к потолку трещиной на окно и остался доволен своей технической смекалкой. С женой они договорились, что на праздник он не приедет, побудет дома с детьми, а восьмого нагрянут все вместе и обязательно с Максимкой. Вечером раньше, когда они с Чернявским обмывали микроволновку, пришедший с работы сын обрадовался покупке, сбегал куда-то к друзьям за фотоаппаратом «Полароид» и сделал снимок: Чернявский справа, Слесаренко слева, Максимка внизу, а в центре – сверкающая кухонная обновка. Фотографию решили отвезти в больницу и порадовать Веру зримым доказательством. Вечером снимок всем понравился, а утром Виктор Александрович порвал его и выкинул в мусорное ведро: две багровые пьяные рожи скалились в объектив, а печка вообще «не читалась», смазанная отраженным бликом фотовспышки.

Из гостей Максимку принесли совсем спящего, раздевали его все втроем, сажали сонного на горшок, головенка болталась по-кукольному; подвыпивший сын был неприятен, суетился излишне, играя трезвого, – знакомая до отвращения его собственная манера и привычка; увидел вот сейчас со стороны – смех и грех, плохие мы актеры. Сын предлагал выпить по рюмке, как-никак праздник, а батя не отметил; Слесаренко хотел сказать что-то резкое, но улыбнулся и потрепал сына по большой коротко стриженной голове – волосы были густые и крепкие, как у него в молодости. «Батя, всё будет нормально», – сказал сын. «Конечно, будет, – сказал Виктор Александрович. – Пошли-ка, брат, баиньки».

Назавтра спали долго, потом молодежь опять куда-то собралась. Слесаренко напомнил про больницу, сын обиделся слегка: «Батя, всё рассчитано, будем как штык!» – и приехал без двадцати четыре уже с цветами и подарками, и они отправились в больницу, и всё прошло хорошо: Вера была страшно рада, выглядела много лучше, смеялась и тискала Максимку, тот прятался от нее под кровать и кричал оттуда: «Баба, ищи меня». Дежурный врач сказала, что положение стабильное, опасности уже никакой, но выписывать рано, пусть еще полежит с недельку. Когда прощались, даже обошлось без слез, и Виктор Александрович вернулся домой в согласии с собой и миром. Включил телефон в сеть, и сразу был звонок; он решил, что хватит прятаться, и взял трубку, и Чернявский сообщил ему, что ночью застрелился Мартынушкин.

Слесаренко не сразу понял, что ему сказали, а потом не поверил услышанному совершенно инстинктивно: не должно случаться то, что не должно случаться.

– Да ну тебя, Гарик, – сказал он в трубку.

– Я сам не поверил вначале. – Судя по голосу, Чернявский был искренне расстроен и подавлен. – Тело увезли, кабинет опечатан, там охрана.

– Так он что, в кабинете?.. Что он там делал ночью, праздник ведь был?

– А черт его знает! Говорят: дежурил до обеда, потом поехал на дачу, ночью вернулся в город, поднялся к себе в кабинет и...

– С ума сойти, – сказал Слесаренко. – Молодой ведь парень, моложе нас... И никто не знает, почему? Никакой записки?

– Милиция говорит: записки не было. Он ведь заперся, пришлось двери вскрывать. Открыли – он в кресле, пистолет на полу.

– Откуда пистолет-то?

– Так выдали замам с правом ношения. В сейфе у него лежал.

- Зачем, господи, какая глупость!.. – Он подумал: «Да, глупость, мальчишество, любовь взрослых мужиков к опасным игрушкам, ведь захотели бы убить – и убили бы, как Кулагина, и достать бы «пушку» не успел, не то что защититься, зачем им выдали эти пистолеты, искушение только: не лежал бы он в сейфе...».

– А что Рокецкий? – спросил Виктор Александрович.

– Он в отпуске, где-то за границей. Да, ну и подарочек к выборам...

– Побойся бога, Гарик, какие выборы, о чем ты говоришь! Человек погиб!..

– Вот именно: погиб. Он уже мертвый, а живым с этим расплюхиваться. Ты представляешь, какая реакция будет? Шеф, значит, в губернаторы избирается, а его первый зам по финансам... Ба-бах! Это гроб! Даже если Окроха с Райковым не станут эту тему раскручивать, Роки всё равно конец. Я бы на его месте сам снял свою кандидатуру. Да, старичок, дела-делишки... Ну, теперь ты оценил советы друга Гарика?

– Какие советы?

– Не суетиться, не высовываться. Друг твой Гарик нюх на неприятности еще не утратил, он их за версту чует...

– Все равно я не понимаю: зачем, почему?

– Да разве важно? Ты погоди, еще найдут чего-нибудь: сейф вскрыли, стол, всё изъято. Любую мелочь можно раскрутить. Да, кстати, у тебя как с «силовиками» нашими отношения? Ну, с Радивилом, с Борисовым...

– А что такое?

– Да, понимаешь, разговор не телефонный, – замялся Чернявский, но, видно, припекало здорово, пришлось «гусару» играть в открытую. – Там бумагу одну хитрую я ему заправил, ну так, проскочит–не проскочит, мотивировочки приличные, всё путем. Подписал, не подписал – не знаю, но где-то лежит, зараза, хорошо бы ее выдернуть из дела, а, Виксаныч?

– Что за бумага?

– Какая разница! Я тебе скажу номера исходящий и входящий, может, сумеешь выдернуть? На хрена мне сейчас осложнения...

– Нет, Гарик, этим я заниматься не буду.

– Ах вот мы как! Вот мы какие! Между прочим, на этой бумаге есть твоя виза.

– В каком смысле?

– Ну, что ты одобряешь.

– Я одобряю? Ты сдурел, Гарик. Я понятия не имею, о чем речь.

– Да ладно, говорили же, просто забыл чего подписывал.

– О чём говорили?

– Слушай, Витек, кончай трепаться. Друг тебя просит: сделай дело, какие вопросы? Вот когда ты меня просишь, я ведь вопросов не задаю, верно? И не фыркай, пожалуйста. Короче, бумагу надо выдернуть, Витя, нам обоим будет лучше. Ты что, собираешься заявить прокуратуре, что не помнишь, зачем бумагу визировал? Это же смешно, не поверят.

– Когда я ее подписал?

– Да еще летом. Я пришел – ты подписал.

– О чем бумага-то?

– Про деньги, естественно. Нормальная бумага, я уже говорил тебе: мотивировки законные.

– Тогда почему ты ее так боишься, Гарик?

– Я не боюсь. Но если ее сейчас менты тормознут – дело встанет. Пока следствие, то да сё... Деньги сгорят, понял, нет? А если бумагу выдернем, будет возможность зайти с другого конца.

– Ответь мне, пожалуйста, Гарик, – сказал Слесаренко после недолгой паузы, – я вообще много таких «бумаг» тебе подписал по дружбе?

– Не очень, – сказал Чернявский. – Ты же мне друг, я тебя берегу.

– Спасибо и на этом.

– Да ты не суетись, тебя не зацепят, никакого криминала там нет. Ну, будут подозрения, и черт с ними. Ты у нас ангел, а Чернявский – скотина, махинатор, втерся в доверие... Позиция ясная. И, пожалуйста, не тяни с этим делом. Потом, когда всё оприходуют по описи, выдернуть будет сложнее.

– Ничего я не стану выдёргивать.

– Ну и ладушки, – подозрительно легко согласился Чернявский. – Сгорело дело и сгорело, придумаем новое. Хотя обидно: красивая штука наклёвывалась. Ладно, будь здоров. Привет жене. Как печка – пользуетесь?

– Нет, не пользуемся.

– Ну и зря, – сказал Чернявский. – Между прочим, ты прочитал инструкцию?

– Так, посмотрел. А что?

– Там есть очень интересный раздел – чего не следует делать. Например, не рекомендуется сушить в микроволновке сырую обувь. Специально для тебя, Витёк.

– Все шутишь? – саркастически заметил Виктор Александрович, но Чернявский уже отключился.

Слесаренко подошел к серванту и достал из верхнего ящика брошюру с инструкцией: «гусар» не шутил – на последней странице был такой пункт насчет печки и обуви на русском языке, вот ведь издеваются заразы иностранные...

Слесаренко ясно понимал, что любой начальник является заложником своего аппарата, своих чиновников, при том чем выше его должность, тем сильнее и опаснее эта зависимость. Даже на своем не столь уж большом и высоком посту в городской Думе Виктор Александрович объективно не мог вникнуть до конца в перипетии каждого вопроса и решения – этим занимался аппарат: изучал материалы, проводил юридические и хозяйственные экспертизы, готовил проект каждого постановления и клал его на стол Виктору Александровичу для подписи, отказа или возврата «на доработку». Умные люди, хорошо знавшие эту систему, отнюдь не толпились в слесаренковской приемной – начинали с этажей пониже, с мелких городских клерков, отдельных депутатов, председателей соответствующих комиссий. Главное здесь было – подготовить «правильный» проект: замотанный текучкой начальник в девяносто пяти случаях из ста вынужден визировать бумаги, опираясь на мнение аппарата и доверяясь ему по необходимости. Именно поэтому любой руководитель и окружает себя живой броней лично преданных ему людей, даже в ущерб профессиональной состоятельности, ибо главное – чтоб не обманули, не подставили, с остальным как-нибудь разберемся в процессе. Недаром же сказано: короля играет окружение. Более того: окружение, челядь придворная как раз и правят любым королевством. И среди самых доверенных найдется хотя бы один, кто обманет, среди самых близких – кто предаст. (Непосвященному может показаться неправдой, но самые крупные взяточники есть самые мелкие клерки). И ни один из великих мира сего, занося авторучку над красивым и грамотным бланком, не может и не должен быть уверен, что в этот момент он не подписывает свой собственный зашифрованный приговор. Вот он, Слесаренко, подмахнул безобидную бумагу для Чернявского и сейчас может только догадываться, до каких трясинных глубин она способна его довести. Виктор Александрович знал «гусара» как облупленного или думал, что знал: тот и шага не сделает без личной выгоды, но это личное совмещалось с общественно-полезным, значит – было допустимым и оправданным; люди не ангелы, еще Сталин говорил, что приходится работать с тем человеческим материалом, который есть, другого взять неоткуда... Всё так, всё правильно, сам виноват, сам поместил себя в рамки этих правил, хотя не раз смотрел с опаской и неудовольствием на хитромудрые кульбиты Гарри Леопольдовича, но принимал их как неизбежное «рыночное» зло и надеялся – да, надеялся, – что «гусар» удержится в расчетливом благоразумии и не перейдет черту, за которой в лучшем случае – позор, в худшем случае – решетка.

Он представил себе хорошо знакомого ему Сережу Мартынушкина – молодого очкастого умницу, любителя протяжных русских песен и прицельного бильярда, счастливого и доброго отца большого семейства, к тридцати годам ставшего главным финансистом важнейшего российского региона, – и подумал: какую ужасную и необоримую пустоту он должен был ощутить под собой, когда брал в руки пистолет и направлял его себе в сердце. И вот не стало человека, и даже Гарри Леопольдович сожалеет об этом, но еще больше – об оставшемся где-то в недрах Сережиного стола казённом листке бумаги с его, слесаренковской, подписью.

Казалось бы, черт с ней, с бумагой, ровным счетом ничего не значит сама по себе, но выстраивалась нехорошая цепочка: взрыв на даче банкира Кротова, недавняя гибель Кулагина – и Виктор Александрович всё время сбоку, случайно, совершенно ни при чем. Теперь это «гусарское» прошение: даже под пыткой не вспомнил бы его содержание, никаких «личных интересов», но – раз, и два, и три, одно к одному, расскажи такое про другого – первый заподозрил бы неладное. И какой прок, какой смысл в его личной служебной честности, если любой чиновник из аппарата, запихивая деньги в карман, мог сказать просителю, что взятка для него, для В.А. Слесаренко, иначе начальник не даст ход «бумаге». И всё, он готов, слух разлетится моментально, и никто уже никогда не поверит, как бы ни клялся и ни оправдывался. Даже с этой бумагой Чернявского, если вскроется тайная грязь, разве примут в расчет оправдание, что подписал не особо вникая? Тем паче: гнать его в три шеи, гнать с позором за безответственность и потакание сомнительным друзьям. Такой вот получался расклад, если смотреть на себя без жалости.

Дети снова куда-то намылились, спрашивали с робкой наглостью, не посидит ли дед с любимым внуком, пока они попляшут с приятелями в каком-то крутом ресторане. Слесаренко сказал: «Ну конечно!» – и дети исчезли мгновенно, им уже гудели под окнами. Максимка смотрел по видику мультфильм, от деда требовалось одно – сидеть рядом, держать внука за руку и отвечать на бесконечные «а что это» и «почему». В шуме и ярости мультяшных космических баталий он не сразу расслышал телефонный звонок и, когда рысцою бежал в коридор к аппарату, был уверен, что снова Чернявский.

Звонил Гольдберг, редактор городской газеты «Тюменский курьер». В думском служебном пасьянсе Виктор Александрович отвечал еще и за связи с прессой; с Рафаэлем Соломоновичем уже давно был на «ты», но строго по имени-отчеству, а потому слегка удивился, когда настырно-вежливый редактор вдруг сказал ему:

– Витя, привет.

– Привет, Рафаэль, чему обязан?

Гольдберг объяснил, что они готовят в номер материал о Сергее Мартынушкине; уже получен официальный некролог, но хотелось бы напечатать рядом что-то неказённое, человеческое, от души.

– Ну и правильно, – сказал Слесаренко. – Давайте печатайте. Вам что, мой «одобрямс» требуется? Что это с тобой, Рафаэль Соломоныч? Раньше ты как-то без цензуры обходился.

– Дело не в цензуре, Виктор Александрович. – Голос редактора вдруг зазвучал вызывающе едко. – Дело в том, что нам нечего печатать.

– В каком смысле?

– В самом прямом. Большинство известных в городе и области людей, к которым мы обратились с просьбой сказать несколько добрых слов в память о Сереже, под разными предлогами отказались это сделать.

– Не может быть, – сказал Слесаренко.

– Еще как может.

– Вы, наверное, не тем людям звонили.

– Самым что ни на есть тем. Назвать фамилии?

– Назови, конечно.

Когда редактор огласил список, Виктор Александрович даже не знал, что и сказать.

– М-да, как-то странно...

– Отнюдь не странно, – сказал Гольдберг. – Трусливо и подло.

– Ну, ты тоже не загибай лишнего. – Слесаренко уже догадывался, чем этот разговор закончится. – Могут же быть у людей разные обстоятельства.

– У тебя тоже будут эти «разные обстоятельства»?

– Не понял?

– Всё ты понял, Витя. Напишешь нам к утру хотя бы пол-страницы?

– Конечно, напишу. Или расскажу тебе на диктофон – сам знаешь, у меня рука на канцелярщине забита, нормальные слова писать разучился.

– А ты попробуй. Не получится – тогда наговоришь. Я утром позвоню и зайду. Договорились?

– Ладно, попробую.

– Э, нет, так не пойдет. Мы договорились?

– Договорились.

– Тогда до завтра.

– Дед, мультик кончился! – крикнул из комнаты внук. – Еще хочу! Дед! Ты где?

– Иду, иду! Дед уже бежит...

На душе было противно от услышанного, но Виктор Александрович уже понимал, что его фамилия продолжит этот гнусный список: ни писать, ни говорить он ничего не будет тоже, и всему виной та самая проклятая бумага. Потому что если напишет и скажет и это напечатают: какой был Сережа талантливый и умелый, как хорошо им работалось вместе, а это было правдой, бюджетные вопросы замыкались на Мартынушкине, – а потом всплывет бумага, и все подумают, что Сережа был в курсе, был в одной связи с Чернявским и Слесаренко, вместе проворачивали нечто хитроватое, и это будет еще большим предательством, чем завтрашний отказ Гольдбергу. Но ведь не объяснишь же это Соломоновичу! Решит, что просто струсил в зыбкой ситуации: вот если бы простой инфаркт...

– Да, слушаю, кто это? – сказал Виктор Александрович с раздражением.

– Извини, Витя, это снова я. Ты ничего не знаешь о реакции Рокецкого?

– Откуда мне знать? Я в отпуске.

– Но ты же доверенное лицо, ты же в штабе...

– Я там не был два дня. Сам позвони, телефон ты знаешь.

– Уже поздно, никто не отвечает.

– Так брякни домой Первушину.

– Тоже не отвечает.

– Ну, Коллегову, Медведеву, еще кому-нибудь...

– Это правда, что Рокецкий в Венгрии?

– Ну Раф, ну откуда мне знать?

– По моим данным, ему сообщили. И посоветовали не прилетать на похороны.

– Кто посоветовал, какой дурак?

– Соответствующий. Я считаю, что это большая ошибка.

– Я тоже так считаю.

– А если считаешь, – едва не закричал в трубку Гольдберг, – так не валяйся дома, а сделай что-нибудь! Тоже мне, доверенная морда!... Извини за грубость, Витя, но когда мне сообщают с умным видом, что «большей подлянки своему шефу Сережа сделать не мог», когда все побежали по углам, ну должен хоть кто-то остаться человеком? Ты, я чувствую, тоже ничего не напишешь. Правда, Виктор Александрович?

– Слушай, Раф, здесь есть одна проблема...

– Нет уже «проблемы», Витя. Ты помнишь, кто это сказал? «Есть человек – есть проблема, нет человека – и проблемы нет». Спокойной ночи, Виктор Александрович.

– Ну дед, ну ты где? Я звал-звал...

– Бегу, уже бегу!.. Раф, это нетелефонный разговор, завтра я всё тебе расскажу.

– А мне казалось, – произнес Гольдберг совсем другим голосом, – что Виктор Александрович Слесаренко – один из немногих счастливых начальников, у которых нет нетелефонных тем для разговора. Значит, я ошибался.

– И не ты один, – сказал Слесаренко. – Ладно, я подумаю. Утром созвонимся. Всё, пока! Вот идет страшный дедушка, кого-то он сейчас как поймает!..

– Ты что, дед? – сказал внук. – Ты же не страшный, ты хороший.

В начале десятого он уложил внука в кровать и читал ему книжку про дядю Федора и кота Матроскина, делая остановки, и, когда в очередной паузе не услышал внукова «еще», посидел немного в тишине и погасил свет.

Он позвонил домой мэру и спросил, не нужна ли его помощь в организации похорон и как вообще настроение в городе. Мэр ответил, что все занаряжено, прощание будет в актовом зале Дома Советов, похороны в воскресенье, занимается первый зам Терентьев, от Рокецкого никаких вестей, и посоветовал созвониться на этот счет с журналистом Лузгиным – тот подвизался в странной фирме под названием «Политическое просвещение»: туманные задачи и очень хорошие связи и осведомленность.

– Дать телефончик?

– Спасибо, имеется. – Слесаренко уже контактировал с «Политпросом» как доверенное лицо, получал от них еженедельные рейтинги кандидатов в губернаторы.

– Тогда звони сейчас, они на месте.

«Ты смотри, не спит контора», – уважительно подумал Виктор Александрович, отыскивая в записной книжке нужный номер на странице «П».

– Кротов слушает.

– Добрый вечер, нельзя ли Лузгина Владимира Васильевича? – Виктору Александровичу почему-то не захотелось сразу раскрывать себя ответившему банкиру.

– А кто его спрашивает?

«Ну вот и весь секрет...».

– Это Слесаренко.

– Здравствуйте, Виктор Александрович. Лузгина пока нет, а что вы хотели?

– Да как сказать...

– Одну минуту, Виктор Александрович! Дело в том, что я только что с самолета, сам не в курсе до конца... Я сейчас передам трубку Юрию Дмитриевичу, это наш руководитель...

– Спасибо, не требуется...

– Добрый вечер, Виктор Александрович! Не спится в отпуске? Я вас понимаю прекрасно. – «Что ты понимаешь, налётчик столичный?» – Ситуация очень неприятная, однако у нас есть некоторые соображения и предложения. Вы не могли бы сейчас появиться у нас? Это рядом, мы пришлем машину.

– Никак не могу. Внук только что заснул, я в доме один, дети празднуют.

– Тогда, может быть, мы к вам подъедем?

– Вообще-то поздновато...

– Это ненадолго.

– Хорошо, подъезжайте, если такая спешка.

– Кто не успел – тот опоздал, Виктор Александрович.

– Я же сказал: подъезжайте.

– Будем через семь минут.

Юрий Дмитриевич приехал с Кротовым; банкир выглядел уставшим и осунувшимся, от него слегка попахивало спиртным. Юрий Дмитриевич приподнял из портфеля бутылку виски, но Слесаренко решительно помотал головой, и бородатый убрал бутылку, не настаивая, а Кротов проводил ее глазами с явным сожалением.

– А где же господин Лузгин? – больше из вежливости, чем из необходимости поинтересовался Слесаренко.

– С господином Лузгиным проблемы, – сказал бородатый, – но это наши проблемы.

– Я его тут видел на днях...

– Видели? Где? Когда? – встрепенулся Кротов.

– Дня два-три назад, возле Центрального гастронома. Странно он как-то выглядел...

– Значит, он в городе, – сказал Юрий Дмитриевич. – Это облегчает нам задачу.

– Почему же он в Свердловск не поехал? – спросил Кротов как бы сам себя. – И что он собирался там делать? Совершенно непонятно.

– Если он в городе, а это так, – Виктор Александрович обознаться не мог, верно? – тогда все остальное не важно. Но мы пришли к вам, Виктор Александрович, не о Лузгине беседовать. Вы по-прежнему в команде Рокецкого?

– В некотором роде – да.

– Мы хотели бы дать вам послушать одну магнитофонную запись. У вас есть «кассетник»?

– Где-то есть у ребят, по-моему...

– Принесите, пожалуйста.

Когда Слесаренко ходил в комнату сына за магнитофоном, ему припомнилась та «банная» видеопленка, сгоревшая после взрыва вместе с портфелем и компроматом на депутата Лунькова, и на душе его стало тревожно и муторно: опять? Что же на этот раз?

Подключив магнитофон к розетке и вставив кассету, бородатый сказал тоном лектора:

– Полагаю, вам известны современные технические возможности в прослушивании телефонных переговоров, особенно сотовых. Ежели нет, скажу вам следующее, дабы избежать ненужных вопросов с вашей стороны: комплект оборудования для прослушивания стоит недорого и продается почти легально, поэтому не стоит будоражить свое воображение происками спецслужб и иностранных разведок. Покупается сканер, ставится в машину, и ваша задача –держаться за объектом в пределах прямой видимости, вот и всё. Сейчас вы услышите запись телефонного разговора: один голос вы узнаете сразу, второй – московский, личность значения не имеет. Включаем?

– Давайте, – сказал Слесаренко.

Бородатый нажал нужную кнопку.

Первый голос идентифицировать было нетрудно: вот уже несколько месяцев он звучал по телевидению и радио, все привыкли к его характерным интонациям:

«– ...Да что эти рейтинги? Сегодня они «за», завтра «против». Выборы покажут...

– Ты мне скажи: как ты видишь – тебе палки в колеса много ставят?

– Да особо никто не ставит.

– Каждый из кандидатов сам собой занимается?

– Конечно. Пытаются, но не получается.

– Ладно, это не по телефону. Прилетишь – поговорим. Значит, в понедельник ты будешь в Москве точно?

– Да.

– Хорошо. Найдешь меня.

– Договорились. А как дела у дедушки?

– У дедушки все в порядке.

– Дедушка нас не кинет?

– Ты не задавай вопросов, на которые я не могу ответить. Но он говорит, что не кинет. Я его с другой стороны тоже давлю – через Батурина, там же другие дела тоже есть.

– А вдруг денег не будет?

– Как это не будет? Ты брось эти штучки. Пока из этих денег никто ничего не получил. Получается: дело сделали, его вытащили, теперь он должен сделать для банка.

– Да для банка – чего там, всего сто миллиардов банку дедушка должен.

– Не сто, а сто девятнадцать.

– Какая разница. И самое интересное: если у дедушки денег нет, мы что, танками забирать будем?

– Почему танками? Это тебе пара дивизий танков нужна, а нам нужны вагоны, например.

– А мне нужны танки. Сейчас.

– Тебе нужны танки?

– Конечно. Тогда мы уже точно здесь победим.

– Ты мне напоминаешь анекдот про базар. Заезжает танкист: «Сколько стоят помидоры?» – «Пять тысяч». Танкист разворачивает пушку: «Весь ряд?».

– Бесплатно подарят всё сразу. Ну ладно, до понедельника, значит?

– Приедешь – сразу найди меня.

– Счастливо тогда...».

Юрий Дмитриевич протянул руку и выключил магнитофон. Слесаренко курил в задумчивости, и хотя понял всё сразу, спросил по инерции:

– Кто такой «дедушка»?

Бородатый рассмеялся:

– А кто у нас в государстве главный дедушка?

– Все правильно, – согласился Виктор Александрович, – и Батурин упомянут... Неужели так? Неужели он так высоко завязан?

– А если я вам скажу, что даже деньги для бастующих шахтеров Приморья шли через него – тогда поверите?

– С ума сойти можно, – сказал Слесаренко. – В какой стране мы живем? Воистину: стреляться надо.

– Стреляться как раз и не следует. – Юрий Дмитриевич заметно поморщился, словно попробовал кислого. – Следует из плохих обстоятельств извлекать пользу и опыт. Вот скажите нам, Виктор Александрович, что будет, если эта пленка попадет в газеты и на радио? Она сработает?

– Если ее хорошо раскрутить и правильно прокомментировать – думаю, что сработает. Скандал получится большой. Один вопрос: каким образом пленка окажется в руках журналистов? Вы сами передадите?

– Это исключено. Отдайте ее Коллегову, у того в прессе масса друзей. Потом скажут, что им подбросили или прислали по почте от неизвестного отправителя.

– Анонимка получится.

– Почему анонимка? Голос «читается» стопроцентно, а как и где сделана запись... Может, это секретарша записала, чтобы шантажировать своего начальника или защититься от его любовных посягательств. Нормальный сценарий?

– Вот именно: сценарий. Публика в такие сказки не поверит.

– И наплевать. Главное, чтобы публика поверила в связи с «дедушкой» и миллиарды с танками. Пусть потом выкручивается.

– Зачем вам это надо? – спросил бородатого Виктор Александрович, не слишком надеясь на честный ответ. – Вы что, решили окончательно сыграть за Рокецкого?

Банкир Кротов шевельнулся на стуле, но Юрий Дмитриевич остановил его жестом:

– Погодите, Сережа, я справлюсь сам. Тем более что это совсем нетрудно. Даже врать не п