Последний волчатник
А. П. Мищенко





ПОСЛЕДНИЙ ВОЛЧАТНИК


Не за то волка бьют, что сер,

а за то, что овцу съел.

    Пословица

По случаю воскресного дня Анохин в белой рубахе-косоворотке, заломлен набок белый матросский берет, подаренный ему сыном приятеля-егеря. Мой спутник плотен и приземист, но чуть припадает на левую ногу, поврежденную во время охоты на волков. Дом его недалеко от конторы заповедника, в центре деревни, протянувшейся вдоль Хопра километра на полтора. С реки к порядкам домов подступают шелковистая зелень ветел, раскидистые купы листвы осокоря, свечи серебрящегося на солнце белотальника. С другой стороны сбегают с песчаных всхолмлений сосны. Воздух свеж и щемяще-сладок от запахов светлого хвойного сока — живицы. После города у меня хмельно кружится голова.

На подворье Анохина густой бурьян.

— Порядка не вижу, Василий Александрович, — говорю я с улыбкой.

— Мои хоромы — леса, — отвечает старик. — А за двор с бабки спрос.

В доме Анохина пусто. У окна в горнице пламенеет бархатом стол.

— За волчью шкуру получил эту скатерть. Были времена: в большом почете ходил я.

Мы сидим друг против друга. Теперь я внимательно могу разглядеть его лицо. С горбинкою нос, тяжелые плиты скул, живые серые глаза и старая рассечина на губе.

Я застал старого волчатника, о котором не раз писали в газетах, называя его «волчьей смертью», не в лучшее время. Долго не мог разговорить его. Глядя немигающе в стену, Анохин густо пыхтел папиросой. Потом с силой по живому еще огню пригасил ее большим зароговевшим пальцем, да так крутнул им, словно хотел ввинтить в пепельницу-самоделку из крученого дуба.

— Соседский школьник как кипятком в глаза плеснул недавно: «Плохо вы жили, дядь Вася…» — сказал Анохин, неожиданно резко повернувшись ко мне. — Пустое брякнул мальчишка, ка ветер, а скребнуло по сердцу меня.

Он опустил голову и теребил край багрово-огнистой скатерти.

— «Равновесие в природе, — говорит, — нарушили вы. Истребили волков, а они санитары». Кто-то говорил ведь ему! Растревожил меня. Я все думаю, мысли скребутся, — как мыши… Получается, будто зря я прожил, вхолостую…

Анохин прикрыл глаза, возвращаясь памятью к далекому детству. Говорил сосредоточенно-тихо, с ноткой рассудительности, подбирал слова одно к одному, словно камешки в руках взвешивал: «Как же это все было?»

— Жили мы на Углякском лесном кордоне под Воронежем, — качал свой рассказ старый егерь. — И вот съели волки у нас лошадь одну да телку стельную, а время дореволюционное было, несладкое — и такая беда. Впору суму бери да по миру ступай.

«Ну, проклятые, погодите, ребята вырастут, дадут зам», — говорил отец, вытирая слезы, и грозил в сторону соснового острова, откуда приходили волки.

Работал он лесотехником у бар. К нему часто приезжали охотники. И в самые дебри наших лесов забирался я с ними. Мне лет восемь было — коротыш, юркий, как паучок. Все тропки знал. Не раз по следам волков ходил, лапы у них в комке в отличие от собачьих, «цветком». Много я про этих зверей узнал. Охота на них во сне мне снилась. Мечтал я стать таким, как друг отца егерь Илья Зобарев, которого барыня ножом с золотой ручкой наградила. Ухватистый был мужик, горбоватый, а ручищи как гири. Врукопашную с медведем схватывался однажды. Любил я слушать его рассказы и с нетерпением ждал, когда сам буду настоящим охотником.

Вскоре о свержении царя заговорили в народе. Пришла революция. Взрослее стал я.

Однажды зимой собрал отец нас, братьев трех, и говорит: «Ну, ребята, выросли вы, пора мне на волков свою семью выставлять». И вышли мы на облаву. Я был загонщиком, стучал кожаными рукавицами, улюлюкал. А отец и два брата на номерах стояли, ждали, как поскачут на них дымчатыми мешками волки. Сначала один перекувыркнулся после выстрела, как заяц, потом второй пал, третий. Положили выводок, и надолго избавились мы от волков на Углякском кордоне. Отец очень гордился, что с сынами извел их.

В эту пору узнал я: известный охотник-волчатник, писатель Николай Анатольевич Зворыкин из Москвы приезжает охотиться к нам. А я уже был понаслышан о нем былей и небылиц. Рассказывали, что глазами завораживает он волков, гипнозом. Упросил отца, чтоб пустил он меня, — и к Зворыкину.

И вот облава. С волнением гляжу на Зворыкина, стройного, с коротко подстриженными усами и небольшой бородкой. Глаз его боюсь, колюче-зорких, как у истинного зверолова: подумает, что нечего мальцу тут делать, хотя егеря порекомендовали меня ему. Зворыкин подходит и по-тверски, певуче говорит: «Давай, дружок!» У меня и руки задрожали, первый раз в жизни номер получил. На облаву Зворыкин оркестр пригласил. Похоронный марш играли. Волки будто ошпаренные выскакивали — только листья за ними крутились. Один на меня вылетел. Стреляю. Заюлил он, себя за бок покусал и скрылся в чаще. Я чуть не в рев, едва сдерживаюсь. А по следу моего волка брат побежал. Минут через пять шумит вдруг: «Ого-го!» Метров сто пятьдесят прошел матерый и завалился. Жирнющий, на скотомогильнике отъелся. Пасть открыта. Зубищи как ножи.

Летело время, стал я самостоятельным, проработал год в Воронеже после ФЗУ, а потом поступил мастером химзавода в лесхоз. Не по душе пришлась мне вся эта канитель в пыльном цехе, в леса тянет. Вскорости организовался Хоперский заповедник, и меня порекомендовали туда егерем. Так и очутился я здесь, в Варварине.

В 1938 году в хоперские леса завезли с Дальнего Востока пятнистых оленей. Прижились они тут. В войну, правда, оленям было худо, как и человеку. Не подкармливали, и скелет на скелете были они. Волков развелось много. И после фронта опять началась у меня егерская работа. Это была жизнь по тревоге, как на войне. Поступает известие о волках — на ногах я» И всегда с волками был. Благодарностей мне от народа было неисчислимо. Это большой подъем духа давало. Всегда и всюду испокон веку охота на волков поощрялась: много же вреда приносили волки, бедствие настоящее. И неудивительно, что волчатники были всегда уважаемые люди.

Известно, что волка не переупрямишь, его перехитрить надо, проявить ум, сноровку, характер, спортивный азарт. Сколько существовало только исконно русских способов охоты на волка. Из засидок его брали, подвывом, осенними облавами, когда на скаку с лошади ударяли зверя по переносью арапником со свинчаткой. Стреляли из-под гончих волка, травили борзыми, напускали беркута. А зимние облавы с флажками, самоловы, капканы! С поросенком даже охотились. Садили его в розвальни и беспокоили время от времени. Зря не теребили и не заставляли кричать как зарезанного. Достаточно, чтобы поросенок повизгивал. К саням на веревке привязывали для потаска еще рогожный кулек, набитый свиным или овечьим навозом. Все это привлекало волков, появились — не теряйся, стреляй… Сейчас забывать стали о таком опыте. Я его знал, по-разному охотился и отовсюду с добычею возвращался. Ну и находил я такие места — ледяные тропы волками набиты. Крепко я их изучил.

Волк умен. Способен знать, когда человек спит. Знает, что в дождь он дома, и в это самое время охотится. Приспосабливается зверь, ворюга классный. Все понимает, куда и зачем ты — на работу или на охоту. Гремит коса — рядом волки — это им неопасно. Я специально приходил на подвывку, где косы точат. Ну что еще о натуре волков сказать? Шаги у волка редкие, меньше смотрит, чем слушает, — вроде как задумывается.

На пищу неприхотлив зверь. Мяса нет — лягушками будет питаться. Днем ловит их. Идет аккуратно, две лапы вместе. Придавит кузнеца и ест. От мыши и крысы не откажется, но это редкая добыча. Арбузы даже на бахчах жрет вовсю…

Самый хищный волк зверь, страшней тигра, я думаю. Возьмем наши леса. Живности тут развелось много. Так вот, оленей, косуль, поросят едят волки. Бывает, как семечки лузгают зайцев, прячут их, закапывают. До двух десятков подряд давят. Я собирал зайцев — обледенелые. Душит и душит их волк, зло, бесхозяйственно убивает.

У нас оленей много. Самый опасный для них период в оттепель зимой. Наст обледенелый. И режут их волки. Сотню могут уложить за ночь, а то и больше, и не поедают, внутренности повыхватят, остальное в падаль идет. Вот натура!

Выговорившись на первый запал, старик замолчал, и я обратился к нему с прибереженным вопросом:

— Страшно, когда волки вблизи воют?

Анохин спохватился:

— Извиняй-ка старика, надо тетрадь найти, там я голос волков записывал.

Он долго рылся в старом фанерном чемодане и отыскал ее.

— Страшно или нет, значит? Поймешь сейчас, — продолжал Анохин, — Главное в охоте на волка — уметь выть по-волчьи, или вабить, волкогудом быть. Вот матерого волка голос: «Пу-уыйю-юэаэай». Самка как сирена воет: «А-ааыэаэай». Переярок: «Ийаай». Изящный вой у него, звучный. Неделю перед охотой отрабатываешь голос, чтобы духу хватило. Особенно на «ай» здорово я могу выть. Рядом будешь, а затяну — мороз по коже пойдет. — Анохин завыл неожиданно, будто сиреной полосануло в комнате. Глаза у Анохина стали нехорошими, с зеленоватым волчьим огнем. От воя его мне стало жутковато. А старик раз улыбался, довольный произведенным эффектом.

— Поохотился я всласть, — начал он снова рассказывать. — Сколько чудес было — все не упомнишь. Носом в меня тыкались волки. Со страху мочились, экскременты у ног оставляли. Охота на волков была моей основной, святой работой. А так я и лис ловил, и рыбачил, и кольцеванием птиц занимался в заповеднике, и бобров отлавливал для расселения в других местах, и барсуков, и кабанов, и енотов.

Волков мы вывели. Лет тридцать не было слышно их. И только нынче выводок обнаружился. На восстановление дело пошло.

Видел я, как галопом прошли они шагах в тридцати от меня, подпаленные с боков рыжиной, с черными ремнями на спинах. Зашныряли, разбойники! Забывать про волков нельзя. А то успокоились в заповеднике, в ус не дуют: волки — са-ни-та-ры. К модным поветриям надо с умом подходить. Волки хороши в диких условиях, где нога человеческая не ходит, в специально выделенных местах, где их сохраняли бы как вид. А сохранять волка тоже ведь надо: зверь-то интересный, красоты редкой. Глядеть любо со стороны. Большая лобастая голова, толстая шея, мощная грудь, поджарый живот, высокие и сильные ноги — любого хищника украсят. Волк — номер один из них, по моему разумению, бандюга лютый, но в «личной жизни» ведет себя образцово. Самец, как честный и ответственный мужчина, не в пример нам некоторым, трогательно заботится о воспитании молодняка. Все свободное время им отдает. Лижет малышню, насекомых на них выбирает. Учит добычу выслеживать, показывает, как нападать надо, убивать и терзать. Волки — звери не стадные, и нужно всему волчат научить для самостоятельной жизни, и голосовым сигналам, и в запахах разбираться. Некоторые охотники сухожилия волчатам, пойманным в логове, режут, чтоб скулили они и не могли убежать. И волк-самец на верную смерть идет, чтоб выручить только дитенка… Прямо какую-то человеческую работу проявляет самка о супруге. Знал я одну такую волчицу: жамками кормила она своего беззубого старика, нажует, нажует. Без нее голодная смерть ему…

А в нашем заповеднике эти «санитары» — злейшие враги оленьему стаду. Берут хватко оленей — прокалывают клыками горло. Следить за стадом их, чтобы не было изболевших и уродливых, и человек сможет.

Чувствовалось, что Анохину давно хотелось излить перед кем-нибудь душу. И наконец-то он выговорился. По огню в глазах чувствовалась взбудораженность в кем. Так оживляется человек после мучительного застоя какого-нибудь, когда немеют душа и тело.

Заночевал я у Анохина. Разбудил он меня до солнца.

— Пойдем птиц послушаем.

Идем, оставляя след по серебряному, росистому лугу. Из-за горизонта выкатилось оранжево-апельсинное солнце, и лучи его свечечно загорелись в каплях на травах и листьях деревьев.

Оживший лес звонок и радостен, слуху открывается нежнопевучая, как флейта, душа его. Травы, деревья, промытое дымкой рос волгло-синее небо наполнены щебетом, свистом, щелчками, руладами, бульканьем. С высот льется на землю дождь света.

— Утро — это же сама музыка жизни, — сказал с чувством Анохин. — Слышишь, слышишь? Кулик-лещаник кричит. И всегда умирает душа у меня от его зова. Горлица поет — сердце щиплет. Самец — прислушайся-ка — яа-яа, а она гуркует. А это витютень — голубиный отряд — гу-гу-гу. Витютеня голос — как кого-то давят… Не описать на человеческом языке, как оживляется лес.

Старик не мог скрыть волнения. Глаза его заслезились.

— Прекрасно все как. Жить бы еще, а я на вершке.

Долго молчал, потом вскинулся и снова заговорил — глаза мечтательные, с туманцем:

— Много волнующих минут переживаешь на природе. Добычу ждать среди гущины лесной каково? Или ночь встречать? Тропинки, горы, лес — меркнет все, сверчки — жи-жи-жи, пустельга ночная, звери, гнус голос подают. И к полуночи только утихает эта музыка. Кто ее услышит? Человек, который ночь не спит. А у меня по ночам-то с волками самая и работа была. Как дома на природе я. И сейчас бы ей радоваться, но вспомнишь, что не у дел остался, да попрекают еще, как тот мальчишка, что навредил я природе истреблением волков, и мозгло становится на душе. Сидишь одинокий, как былка, и думаешь, думаешь. Мальчишка ладно еще, глупечик, мало разума пока. Читал я в областной газете выступление ученого одного. Он хлеще того заявил: «Смотреть на волка «через прорезь прицела» едва ли соответствует взглядам нашего передового социалистического общества». Вот куда замахнул! Обида в душе поднимается после таких слов, давит камнем, хоть вой…

…Через три года я вновь приехал в Варварино.

На ночь машина везла меня с егерями в урочище «Серебрянка», на отстрел диких кабанов. Остановились у края поля.

Машину отпустили и вскоре услышали, как хрустят побегами и взрыкивают кабаны в подсолнечнике. Устраиваемся под соснами у дороги, встречать их утренней зорькой, когда пойдут звери в лес.

Тихонько переговариваемся, егеря и в беседе открываются каждый своим характером. Кряжистый и грузноватый брат мой Миша Алферов обстоятелен, нетороплив и прозаичен, как человек, который одинаково ровен в любом деле — в колке дров, косьбе и охоте. Высокий, подвижный Николай Сухарев импульсивен и взмахивает длинными своими руками, как крыльями. У Владимира Конькова худое, тонкой рисовки лицо, большие глаза таят кротость и невысказанный лиризм. Все трое мало-помалу перенимали опыт волкования у Анохина и могут уже вабить.

— Пойдем волков слушать, — поднимает меня Коньков.

Утопая в глубоком песке, движемся дорогой через молодой сосняк, маковки его едва проглядываются на фоне серо-черного неба. Коньков наклонился с фонариком.

— Гляди, — говорит он, — свежие волчьи следы.

Отпечатки широких пяток и мощных когтей, заплывшие с краев песком, вели к реке.

Вдали на крутых берегах Хопра просвечивают огни Новохоперска. Темное небо в белых проталинах по горизонту от его света, от сияний электрических фонарей в Алферовке, Ильмене, далеком Борисоглебске. Звенящую тишину разорвал заполошный собачий лай в Алферовке. Коньков остановил меня. Спустился в темень к Хопру. Через минуту я услышал нарастающий пронзительный, как вой сирены, его голос — иы-ааа-а! Длинный ровный период, и он будто свечой взмыл вверх: о-оооо! Звенящегромкая тишина, и аккорд за рекой — дружно, звонко, многоголосо откликнулись Конькову волки. Старшие в стае ведут переливчатую мелодию, а молодняк скуляще взвизгивает, верещит — ай, ай, ай. По коже у меня поползли мурашки.

На обратном пути заворачиваем с Коньковым в засидку, где Миша Алферов натаскал уже для лежанки лапника и просматривал в бинокль местность, вживаясь в нее. На другой стороне поля, в углу леса, неожиданно грянул выстрел, через минуту второй. «Уложил кабана Сухарев!» — воскликнул Миша. Мы побежали к нему по дороге вокруг поля. Он же летел крупными, маховыми прыжками через подсолнечник и выскочил прямо на нас. Дыхание у Сухарева зашлось, он только машет длинными своими руками, а сказать ничего не может. Скоро выяснили, что оказался он в стае волков, страх захлестнул его. Николай выстрелил наугад в огоньки глаз их и ринулся из окружения, не видя перед собой ничего, кроме пляски радужных красных кругов.

— Не было у меня еще таких встреч с волками, вой — одно, а тут совсем другое дело… — проговорил в свое оправдание Сухарев.

Это была уже другая стая волков. Они промышляли в Замельничном и в течение четырех месяцев весны и лета учинили три разбоя: задрали двух пятнистых оленей в силосной яме, трех телков прямо на колхозном базу разорвали, семь телят — в поле у хутора…

Днем я встретился с братом своим Степаном, сельским шофером, и он предложил мне зайти к председателю Новохоперского общества охотников и рыболовов Олегу Бажилину. Я нашел под горой кривое деревянное строение, где были расположены его кабинет и охотничий магазин. Широкий в кости, лобастый, в ладной зеленой спецовке, он с озабоченностью вышагивал из угла в угол по комнате и называл хозяйства, деревни, где уже нашкодили волки только в последние месяцы. Рассказал еще Бажилин о резервате волков, а им стал заповедник. В ушах у меня долго звучал недоуменно-вопрошающий голос Бажилина: «Для чего же в довоенные годы вмешались в жизнь хоперской природы и начали разводить тут оленей? Чтобы волков кормить ими?»

От Бажилина мне посчастливилось попасть в тот же день в парк заповедника, в деревню Калиновку, близ которой обитали зубры. И вскоре я наблюдал, как горообразными тушами из тумана двигались на кормежку дремучие, мрачные зубры с поблескивающими, как свинцовая дробь, глазами.

Потом я слушал егерей, которые завели речь о несовершенствах в делах заповедничества. Мрачные разговоры навеял заместитель директора заповедника по научной части Александр Печенюк. Появлением своим он словно бы вдохнул энергию в хлопоты по поимке зубра и другие дела в зубропарке. Подвижный и напористый, Печенюк ходил быстро, но ступал между тем по-следопытски мягко. Ноги его были кривоваты, как у кавалериста, но это лишь подчеркивало цепкость и кошачью ловкость Печенюка в движениях. Он выделялся и острым прицельным взглядом из глубоких глазниц и казался временами демоном, который закрутил все в вихре, определил настрой разговоров. Сыграла свою роль и волчатина, которой он угостил всех.

Печенюк был одним из тех в заповеднике, кто благоволил к волкам. Дома он выращивал несколько месяцев волчонка, вел наблюдения за ним. Зверь подрос и стал проявлять агрессивность. Печенюк сутки назад застрелил его, и в холодильнике у него появилась волчатина. Мрачная экзотика взбудоражила трапезничавших с Печешоком, и на языке у всех был волк. Присутствие его в разговорах заставило уйти в себя старого зверовода Гнучего. Он кричал, войдя через ворота в загон, зубра звал: «Гаврош, Гаврош, иди сюда, малый», а казался незрячим. Сосредоточенно-раздумчивое лицо его, кажется, вытянулось и напоминало по форме два повернутых друг к другу вопросительных знака. Пришел момент, когда мысли зверовода прорвались наружу. Стоя у стожка с сеном, он всплескивал руками, цокал, охал, рассказывая о своем детстве, о «золотом веке» в хоперских краях, когда зайцы и лисы по деревням бегали, журавли, дрофы, как гуси, стадами бродили в травах, а в реке водились голавли и подусты в руку и на пятаки даже и на медные пуговицы клевали. Говорил Гнучий, что теперь волк сановником стал. По дебрям и завалам с корнями-выворотнями не лазит, а бегает по дорогам, зимой ногу в сторону в снег сунет — глубоко, отряхнет ее и опять ка дорогу.

— Резко уменьшается число оленей, — заявлял зверовод и вскидывал брови, и усиливалась вопросительность в его лице, — Где табуны пятнистых оленей? Почему увидеть их — проблема теперь, кормиться ка зеленя не выходят уже? Загнали их волки в завалы и дебри. Недавно набрел на одну здоровую оленуху в лесу, лежит, бедная, и кровь у нее из бока свищет. А зимой такого красавца оленя на льду Хопра расхандошили. К обрыву на мыс его выгнали, с кручи восьмиметровой прыгнул олень, а они ериками с двух сторон к нему, профессионалы разбоя. На палец сала у волков с такой пищи, на откорме они у нас. Тропы крутом набили, узловатые линии своих следов… А волчатники отстранены от дела. Миша Алферов, Коньков и Сухарев могли бы с ними схватиться. Анохин Василий Александрович захирел в забвении, а ведь богом был, волчьим богом! Со слезами шли к нему люди, молиться готовы были. И он всех всегда выручал. Великий охотник! И-ии! Куда нам до него…

С щемящей болью подумал я об «опальном» волчатнике Василии Александровиче Анохине. По приезде в Варварино я узнал, что свалилось на старика горе — похоронил жену. Решил переждать с поездкой к нему. Брат Михаил поддержал:

— Надо, надо подождать. Ему сочувственные слова наши — вода сейчас, а горе водой не зальешь,

— Миша, — спросил я осторожно, — а не сорвет оно старика, не потеряется он?

— Не-е, не сорвется, — ответил он твердо. — Широкая, общественная душа у него, к людям тянется, а на миру не сгинешь. Природою душа живет у него. Дерево сохнет с корней, а они у него добрые.

У Анохина я побывал в последний день своего отпуска. Младший братишка Вовка стрелой домчал меня на мотоцикле в Варварино. Стучусь в знакомую дверь. Тягостная тишина. Потом услышал шаркающие шаги в сенях, звякнул крючок, и на крыльце появился Анохин в расхлябанных бурках. Руки обвисли, сгорбленный, редкие волосы разметаны на голове, как солома под ветром. Василий Александрович повел запавшим слегка широким плечом, дрогнули плиты тяжелых скул его, высверкнулись глуби зрачков, выдавая в старике прежнего крепкого и сильного хозяйка хоперских дубрав и степных волчьих балок.

В большой высокой комнате пустынно. Красная бархатная скатерть, которую выдали ему когда-то за волчью шкуру, валялась в пыльном углу, а на столе — газеты. Он налил водки в стаканы.

— Выпьем за Дусю, помянем, — и захлебнулся на последнем слове, горько, беззвучно заплакал, расплескивая дрожащей рукой водку. — Одна она меня понимала, душа соловьиная…

Успокоившись, старик заговорил о волках. Пожаловался, что не ходок он уже волковать. Но вскинулся вдруг и произнес с силой:

— А пошли вновь волчьи пожары, вспыхнули. Скольких бы охотников молодых мог еще научить я мастерству волчьей охоты. Хорошо хоть трое егерей наших чуть-чуть опыта моего переняли. А жизнь заставит за волка взяться. Во многих районах стал лютовать он. Добаюкались с ним, с мироедом серым.

— Ие-ых! — воскликнул он, захваченный эмоциями, и надсадно закашлялся, а потом утер выступивший на лбу пот и заговорил уже тихим, ослабевшим голосом: — Нельзя мне теперь волноваться, нет больше здоровья. Ушло оно с последним волком. В колхозе «Восток» у нас в конце января волки залезли по снежному наносу в овчарню и задавили 118 овец. По моему предположению, лютовала там одна из стай, обитавшая у нас в заповеднике. Пришел я к своему директору просить разрешения организовать товарищей егерей на облаву. Он закричал: «Сколько раз твердить тебе о санитарной роли волка в природе!» Мода-то на него давно вскружила головы научным сотрудникам. «Ну чего ты волнуешься, — говорит на прощанье директор мне. — Пенсию получаешь, квартирой пользуешься, сено есть». Взорвало меня: «Да что же мне теперь сено для успокоения есть?»

Через два дня после этого разговора пошел я в лес птиц на чучела пострелять для нашего музея природы, надо же у людей интерес к ней развивать, без интереса ведь человек — колода или жук, которому только деревья точить. Мелкой дроби взял, значит, и картечи заряд один. Вижу вдруг — свежие следы — волчьи и заячий. Плохи дела у косого с такими охотниками. Встал я на заячьей тропке. А подземок, под спину дует. Затрещали сучья в осиннике. Волчица заметила меня: услышал я, как гикнула она, знак опасности подала волку, а тот не слышит, вздыбил снег, ловит зайца. Поймал, барахтается косой в зубах у волка. Несколько сорок стрекочут уже на деревьях, поживы ждут с волчьего стола.

Придушил он наконец зайца. Тот, бедняга, захлебнулся — хрык-хрык. Не выдержал я, плюнул на запрет директора и к волку бегом. А он на берегу Хопра, на самой кромке обрыва, и как сиганет вниз. Я влет выстрелил. Он приземлился и прыжками, на махах, неровными бросками с подпрыгиванием стал уходить, потом вижу, что на рысь перешел, а это верный признак тяжелого ранения. Ринулся я за волком, перемахнул на другую сторону речки, а там гор уйма, крутых, обрывистых. Собаки в деревне, в Алферовке, заливаются — та-та-та, ай-ай-ай: ветер волчий дух несет им. Без перемолчки бегу за ним. Догнал я его, он волочится уже, ослаб. А у меня только просо, мелкая дробь осталась, ею даже не расклюешь волка. Нож вытащил я. А волк метрах в трех, здоровила, широколобый, остромордый. «Бакенбарды» ощетинились от свирепости, в подмышках голубой пух видно. Зубы оскалил, язык меж клыков как жало. Рычит волк, хрипит, набрасывается ка меня. Не одолеть, вижу, ее взять мне руками его. Аж скулы свело от досады мне. «Вражина же ты такая, — думаю. — Сколько я жизни на вас положил, ползал, бегал и выл, винтом шел, ум напрягал, чтоб разгадать волчьи хитрости. Встретились — хоть здоровайся и щелкай зубами, как волк. Ну уж не уйдешь! Вышколил ты, вызнобил меня злом, разбойная твоя душа, — держись теперь! Волк волком не травится». Бросаю матерого — ив деревню. До своего дома сил не хватило дойти, к сватам открыл дверь. «Сходи, сваха, — прошу, — возьми шесть патронов у меня. Запалился». Она шубейку на плечи. «А ты, — говорит, — молочка поешь пока». Взял кринку, вроде теплое (с тридцати-то градусного морозу — ничего). Выпил — и к волку своему. Он дальше подобрался, к чаще чернокленной, уши навострил. Я шажками в такт ветру приблизился к волку. Хлоп! Лежит! Я к туше. Открываю патронник, а волк как вывернется да подмышку у телогрейки и вырвал мне. Я от него тягу. А снег страшно глубокий. На ходу патрон достаю. Снова выстрелил. Уложил наконец кабана этакого. Потух зеленый огонь в глазах волка. Взвалил я его на себя, тащил, тащил в горячке и упал, хватаю губами снег, а он огнем жжет, кажется. «Нет, не донесу», — думаю. До деревни ж километра три. Пошел за лошадью. Конюх окаянный не дает. «Вдруг начальство заругает. Нужно разрешение директора», — говорит. «Ну, пойду, — думаю, — к директору. Не даст он лошадь. В браконьерстве еще обвинит, и такой сыр-бор разгорится. Ладно, буду нести свой крест». Пошел к волку. На спину его взвалил и тащу. Пот льет, жарко. Расстегнул ворот до конца. Ветер в грудь бьет, и даже горячо от него. Дотащил матерого, выдохся, а тянет меня в лес. Наваждение какое-то, горит душа на волчицу. Там же она, с зайцем! Отправился-таки, нашел это место. Подвывал, подвывал, осип, на шелест сорвал голос — не далась волчица на выстрел, старая, хитрая. На другой день я не вздохнул. Слег с крупозным воспалением легких. Сердце стало болеть. Ослаб. Как из-под угла жаканом стебанули. А раньше по три дня крепью лесной без устали мог идти. Сейчас так не работают. «У тебя как у волка: ум в ногах», — шутили товарищи. Я последний был…

Прощались мы с Анохиным на улице у калитки. У ворот его остановилась соседка, круглолицая низенькая старушка с развалом белых волос из-под платочка и кроткими голубыми глазами.

— Здравствуй, Петровна, — сумрачно поздоровался с ней Анохин, хотя едва уловимый блеск в глазах выказал душевную его теплоту к старушке. — Чего озаботилась?

Та глянула из-под руки на небо.

— Да утка, смотрю, летит одна — зон, во-он. Сиротка, — сказала старушка со вздохом и поджала губы, Потом снова вскинулась и глядела в небо с недоумением ребенка. — И как они не теряются на просторе таком?

— Птица этот простор в себе носит, потому и не блудит, — с серьезностью пояснил ей Анохин. И повел взглядом по порядку домов, дальним ветлам, голубой дымке неба, следу самолета. Долго и пристально смотрел старик, словно бы вновь открывая жизнь после слепых горьких дней.

Потом были новые походы Анохина по ближним лесам, первые стыдливые краски осенних нарядов их, буйство багрянца, шальные ветры, срывающие мокрые листья, осиротелость нагих ветвей, и старик переживал все это в себе, передумывал. Были тихие вечерние зори с удочками под ветлами и осокорями на Хопре, печальные стариковские думы, перемены в общественном мнении на проблему волка. Был и такой день в его жизни, когда, шаркая стоптанными бурками, побежал Анохин с фельетоном в «Правде» к голубоглазой старушке соседке и с волнением стал читать ей о моде на волка, которая обрушилась на общество как стихийное бедствие, о звездном волчьем часе и о бесславном окончании волчьего бума. И с высверком в слезящихся глазах сказал:

— Нет, не зря я прожил, не вхолостую!

И вновь склонился седой головой над страницей со словами правды, которая все равно наружу выходит — и из-под зелота, и из грязи.

А вскоре наступил скорбный для меня день: я получил известие из Варварина, что Василий Александрович умер. В один из недавних приездов в заповедник пошел на кладбище с егерями — друзьями старого волчатника.

На окраине леса, у границы со степью, откуда накатывали волны настоянного полынью свежего воздуха, мерцал в сумерках белесый дубовый крест. Под ним и покоился последний волчат» ник. Мы положили на пожухшую траву холмика букет астр. Один из егерей сказал дрогнувшим голосом:

— Может, душа его вьется над нами, а сказать ничего не может. Пусть земля будет тебе пухом, Вася…