Голгофа Давыдова
А. П. Мищенко


В романе раскрывается полная драматизма жизнь и работа тюменских буровиков, особенно в тот пиковый момент, когда на Самотлоре стали бороться за проходку 100 тысяч метров на бригаду в год. Автор тогда сам работал там помощником бурильщика. Повествование его максимально приближено к реальной обстановке в жизни, что складывалась на фронтах бурения.

Широкому кругу читателей, на которых рассчитана книга, представляется возможность осознать, насколько героичным было и остается освоение подземных кладовых Западной Сибири, что спекулирование на энтузиазме народа всегда преступно, что Россия может «указать путь» миру, если станет, наконец, страной востребованного интеллекта. Действуют в романе буровики, названные истинными именами, фамилии некоторых героев повествования изменены.





ГОЛГОФА ДАВЫДОВА

Роман


Посвящаю Герою Социалистического труда,

первому начальнику Главтюменнефтегаза

    Виктору Ивановичу Муравленко




Жизнь мемориальна, как мемориальны планета наша, галактика, сонмы звезд, и воскрешай минувшее все, как телеэкранную версию, проживай вновь и вновь: по случаю ж пребываешь ты в подлунном мире, где все свято до секунды в прошлом, настоящем и будущем. Жить на белом свете и не быть благодарным Провидению за то, что ты осчастливлен пребыванием на Земле, в доме под звездами, не быть благодарным всем тем, кто помог тебе на твоем жизненном пути, поддержал сердечно и от души, когда ты нуждался в этом — форменное, я считаю, свинство. Неблагодарный человек, как и лентяй, возлежащий, по Питеру Брейгелю, в обилии жратвы и бегающих вокруг розовеньких недорезанных поросят — чудовище, анахронизм древнекаменного века, когда жизнь превращается в некое подобие конвейера на скотобойнях Чикаго. Поступает туда индивид человеком. А на выходе это уже некая колбаса духа. И уж в ХХ1–ом-то веке осознать это нужно на всю прочувствованную глубину. И творить каждый новый день на полный штык деяний, свершая непрерывную деконструкцию бытия своего, так жить, чтобы, умирая, мог сказать: жизнь отдана борьбе за самое светлое — за каждодневное обновление, за творение, созидание в себе Человека, за мир с самим собой и всем сущим во Вселенной.

    Автор



Если не изучать жизнь, то в ней нет никакого смысла.

    Платон




ПРЕДВАРЕНИЕ

О ГЛАВНОМ ГЕРОЕ КНИГИ


Давыдов Борис Михайлович.

(30. 10. 1935, г. Бугульма Татарской АССР)

После окончания нефтяного техникума работал 13 лет на нефтепромыслах Башкирии. Обучившись в институте, в 1969 году приехал в Сибирь. Начинал работать в Мамонтовской конторе бурения старшим инженером-диспетчером. Потом в его трудовой биографии были Усть-Балык, участие в разбуривании газового месторождения Медвежье. Но истинно лебединой песней бурового мастера Б. М. Давыдова стал Самотлор. Ему он отдал практически четверть века. Здесь Давыдов показал себя как один из лучших мастеров страны по технологии проводки скважин. Мало кто мог превзойти его по технико-экономическим показателям. Годами держал он рекорды по самой высокой проходке на долото и по самой низкой себестоимости метра проходки. Беспощадный правдолюбец, он имел много врагов. Не раз его представляли на высокие правительственные награды. Но интриганы тихо убирали Давыдова из наградных списков. Борис Михайлович, однако, мог сказать как герой Твардовского Василий Теркин: «Мне не нужен, братцы, орден, я согласен на медаль». И справедливо гордится он своей единственной медалью «За трудовое отличие». О Давыдове писали газета «Литературная Россия» и журнал «Сибирские огни». Выступление его было, пожалуй, самым ярким на Всесоюзной писательской конференции в Тюмени (1978 г.). Сейчас Б. М. Давыдов пенсионер, живет в Нижневартовске.

… За окном вагона мела поземка, рваный ветер рождал взрывные снежные клубы, и хлестались тогда на ветру ветви берез, тяжело колебались зеленые кроны сосен. Я ехал к Борису Давыдову, хотелось вновь пообщаться с ним дома, побывать на Самотлоре. В голове роились смутные очертания книги о нем. Дорога мне показалась длинной (давно никуда не ездил по железке), но после Мегиона веселей застучали колесные пары на стыках рельс: до цели оставалось километров тридцать. И вдруг в окно ударил слепящий свет. Метрах в трехстах от полотна дороги в полнеба почти пылал газовый факел. Он бесновался, изливая лаву огня. Ветер бешено рвал клочья пламени на закрайках его. А я по наивности думал, что с факелами здесь покончено. Факел так полыхнул в мою душу, что казалось, будто огнем его ожгло мое сердце. Мне стало стыдно, больно и обидно, что и в третьем тысячелетии сжигаем мы небо, пускаем на ветер богатства недр. Вспомнились, естественно, осень и зима 1974 года, когда я работал помбуром на Самотлоре в бригадах Владимира Глебова и Геннадия Левина. Оставил я себе на память дорогое мне удостоверение с отметкой о сданном экзамене по технике безопасности и записью: «Участвовал в разбуривании Самотлорской площади». Впечатления от работы на буровых так или иначе стали изливаться в моих книгах. Героя одной из них я замесил на характерах и судьбах трех буровиков. Прототипом Никиты Долганова стал один из них, друг мой Заки Шакирович Ахмадишин, выражающий самое светлое в нем. А еще один сквозной, знаковый персонаж — Неро — пророс у меня из судьбы известного на все Приобье ненца-охотника, поэта Юрия Вэллы. Проснулся во мне вновь, взбурлил Самотлор.




ВСТРЕЧА В ТАЙГЕ


Буровики — люди драмы бетховенского огня и накала, и они каждодневно живут в ней, течет она в кровотоке их, как гулы в окрестностях тайги буровой, схожие с аккордами бунтарских симфоний Бетховена. Буровая эта запечатлена в моем романе «Большая охота». Знаковой стала для поэта-охотника Неро Айваседо встреча с буровиком Никитой Долгановым, когда тот, покинув буровую, подался лесной тропкой проветриться, подышать свежим воздухом. Нахлестанные, иссеченные молодой колючей снежной крупчаткой иглы сосенок источали смолистый густой аромат. Прозрачный подмороженный воздух мятно холодил ноздри и покалывал в гортани. Снег под ветками голубел, а небо изливало стеклянно-зеленый свет. На опушке леса буровой мастер лоб в лоб столкнулся с человеком в малице, который шел на широких, подбитых лосиной шкурой лыжах. Он доверчиво протянул руку Никите.

— Звать Неро меня. Фамилия — Айваседо, это означает род жилистых выносливых ненцев, а Неро — ивовая веточка, — простодушно заулыбался он.

— Свернул к вам чаю попить, едрена ворона, да на буровую глянуть. Давно к ней тянуло. Она ж, щучий потрох, карты с охотой мне путает. Это надо же — будто сто обозленных медведей ревут.

Никита с радушием взглянул на незнакомца.

— Да уж, ревут тут у нас под завязку.

Позднее Никита с удивлением открыл, что облаченный в потертую малицу охотник с округлым лбом мыслителя еще и поэт, заочник Литературного института.

Они чаевничали в балке у Долганова, в половине, занимаемой буровым мастером. Так повернулось, что разговор начал гость, ему интересно было узнать о жизни нового для себя товарища. Неро уперся подбородком в ладони, пальцы охотника растопырились, будто ветви оленьих рогов. Взгляд мудрый и спокойный. Казалось, что Неро поймал невесомо-воздушную мысль, держит в ладонях ее и боится с нею расстаться. Она таилась в прищуре глаз этого таежного человека, привыкшего глядеть вдаль. Мысль Неро высвечивалась в округлостях высокого лба, стекала к крыльям носа, застывала полуулыбкой на губах. Лицо его таило загадочность. Он с интересом слушал бурового мастера, но порою не соглашался с ним, и душа его протестовала. И было отчего жерновам ее начать глубинную свою работу. В душе этого человека, чуткого к боли другого, звенели туго натянутые струны, и малейшее неверное прикосновение к ним вызывало болезненный отголосок.

Начальство геологической экспедиции все последние дни наседало с забуркой скважины, чтоб быстрей пошли в конце месяца метры пробуренных пород в угоду звонкоголосой суете.

Начали жить ведь без времени мы,
со скрытыми от лучей света
механизмами власти и управления.
Раскручивались конфетти цифр,
улыбались учреждений фасады,
витали кругом медальные звоны.

Благо, что угар парадной шумихи не поразил душу Долганова. Он по-прежнему продолжал выверять все и взвешивать на своем производстве. Сам посчитал, сколько же на складе мешков с графитом и другими химреагентами для добавок в раствор, обсмотрел все насосы и циркуляционные системы. По его команде попродували каждую буровую трубу на стеллажах: надо было убедиться, что резьба чистая, как ствол оружия, что не будет перекосов при навороте, промыва колонны и предпосылки, стало быть, к аварии. А на буровой все может случиться, рванет газ с сеноманских глубин — разметает арматуру вышки, и трубы будут лопаться, как стеклянные…

Трудно бывает объяснить с помощью привычной логики, почему нараспашку открывают порой души друг другу малознакомые, а то и вообще не знавшие о существовании один одного до момента их встречи люди. Таков случай с Никитой и Неро. Почему доверился мастер охотнику с первых минут знакомства, что разбередило его до исповедальности? Расчет разума? Нет. Сыграло свою роль, вероятно, наитие, душа душу почувствовала — искреннюю, открытую и незащищенную, одиноко живущую со своими болями в разброде огромного людского мира.

— Первый день бурим, не на раскоряку пока, — Никита довольно оглаживает белесую щетку усов. В глазах его пляшут искорки. И будто порывом ветра, сбивающим пламя в другую сторону, сменило настрой мастера.

— Эх, — прорвался вздохом он, и по-старчески обвисли его плечи, — а сколько скважин списано, поугрохали мы! Помешались на метре проходки. Пресмыкается наш начальник перед работягами. На них ставку делает, лебезит, лестью исходит. На буровую одну лично привез апельсины и чешское пиво. Рабочий класс — гегемон! А инженеры — в тени, хотя мир вращает давно электричество. Не терпится нашему начальнику звезду Героя на грудь прицепить. Всю власть свою бросил на это и день ото дня все хлеще подлеет. Перед чиновником из главка на пузе будет ползать, лишь бы дверь в кабинет была закрыта. А на своих тявкает, стервец. В ноги Якову, в ухо Сидору, как говорится, — таким вот фраером стал.

Никита сплюнул даже.

— Козлам дадут власть, они готовы всех перебодать. Превратили бурение в скачки за метрами и рысачат без зазрения совести, и вообще много развелось на Севере у нас таких, кто желал бы командовать с возвышенности, да на белом коне и под фанфары еще. Изоврались все, сволочизм сплошной. А каково мне? Я ж ночами просыпаюсь из боязни, что завтра могу соврать людям. Душа, видно, у меня такая — мучишься, а ничего с собой уже не поделаешь. И главное ведь что? Только на буровой и удается бороться с наглецами.

— А дальше не получается? — удивился Неро.

— Да разве такую махину своротить одному буровому мастеру? — воскликнул Никита. — Горком партии и горисполком у нас, как мафиози — в одной связке с махинаторами, их только цифры интересуют. Подавились бы они ими, падлы, — рубанул воздух рукой мастер. — Все на очковтираловке кормятся. Системой жизни стала она. А ее побороть — все равно, что перейти вслепую проспект, гудящий от армады машин. В Америке где-то есть кладбище, может, это знаменитый Грин-Вуд близ Манхеттена. Так вот там на зеленых лесистых холмах есть плита, на которой написано, что погребенный под ней умер, защищая свое право перехода через улицу. Подобная перспективка и здесь открывается, если в прямой бой ввяжешься. Дело свое нужно делать исправно, это главное, остальное же — суетня голимая. Себя терять, добывая правду — есть ли смысл? Живем-то раз. Ничто не повторится. До инфаркта еще доведут, а есть и такие на нашем городском кладбище, а то с работы вышвырнут по волчьей статье — придраться можно и к столбу телеграфному. Вот и поборись тут. А идеологи нас к этому только и призывают, тростят забубенно на собраниях и в газетах, чтобы мы непримиримыми были. Идеал — драки, а работа тогда — побоку. А ведь звери даже не для злючества рождаются…

— Я как-то засел за газеты в библиотеке, гору их перевернул, — оживился Неро, — и насчитал под сотню видов всякой борьбы, починов, соревнований. И инициаторы всего этого — умные вроде бы люди, едрена ворона.

Лицо у Никиты сильней еще помрачнело, и он махнул рукой только.

— Чехов, по-моему, сказал когда-то, что высшая школа развивает все качества в человеке, в том числе и глупость. И от ума случается горе.

Никита прицельно вскинул на Неро усталые глаза и продолжил на раздумчивой ноте:

— Я подозреваю, что главный геолог нашего главка пасет своего начальника, подсиживает, Ленинской премии его завидует. И ведь что, подлец, вытворяет! Специально планирует нам для бурения пустые структуры. Ну, отчего нули все время? Нет нефти, и хоть задавись тут! А когда начальника сковырнет — на перспективные площади нас бросит. Сейчас же он сознательно ведет дело к провалу.

Неро ужаснулся даже от этого откровения собеседника. Не пай-мальчик был он, не в берлоге все ж жил, знал, что и пустозвонства на нефти хватает, и мухлевки всякой, и прямых преступлений. Но о таком он и предполагать не мог. Казалось, что знаменитый геолог, как Данко, отдает жар сердца людям, что романтик он с гор Кавказа. И на такую гнусность оказался способен! Неужели докатываются до этого на нашей нефти? Еще как докатываются! Если б Никите удалось в эти минуты каким-то чудодейным манером заглянуть в перестроечные года через дымку морозного марева, окутавшего страну в застойные времена, он бы наверняка уже убедился, что так именно оно и было. Решетила его экспедиция попусту сибирскую землю аферными скважинами. И главный геолог спихнул-таки начальника своего, и на других уже площадях лупить стали один за другим фонтаны с теплой, темно-зеленой нефтью. Звездопад наград, вполне естественно, принес ему и знак Героя, засияла звезда на груди афериста, которому лишь тюрьма была впору. Но обо всем этом Никита мог сейчас лишь предполагать.

Мастер снова наполняет кружки крепко заваренным чайком-купчиком и оценивающе взглядывает на Неро. Поймет ли? Что ему наши печали да заботы… Поди свои думы душу грызут, собольи сны снятся. И Никита еще шире и откровеннее распахивает перед охотником свою душу:

— Поверь моей интуиции — так и будет! Вытурит он своего начальника и, как бочонки, открывать будет месторождения… Большие в верхах ставки за кресла «королей нефти». Они к власти и царской жизни рвутся, а народ вкалывает, надрывается, до потемнения в глазах и мозгах. Иной так наистязается — без дрожи не глянешь на него, краше в гроб, бывает, кладут. А тут живой-неживой: до смертинки две пердинки. У нас же, как сам понимаешь — край подвига, и нет слов «Не можем». Золото моем, а сами голосом воем, вот.

В сузившихся глазах Никиты полыхнул недобрый огонь. Мастер бросил на стол тяжелый кулак свой, и он мазутно блеснул, будто кожаная боксерская перчатка.

— Как бы до новой революции не дойти, до взрыва! Сеноманский горючий пласт и в народе таится.

Боль Никиты отозвалась, конечно, в душе Неро, и он подумал: «Политики наши самозабвенно токуют нам, как косачи по весне, а жизнь, вон она свое буреломит… Ее не обжулишь». «Когда дело доходит до худшего, оно начинает изменяться к лучшему. Со дна один путь — вверх, — поддержал Никиту мысленно Неро. — Не солдатиками люди рождаются, из утробы — и руки по швам! Нет! Народ — это медведь в берлоге, допекут его — скажет свое…».

Мысли Неро путаются, ему мешает гул буровой, эти непривычные, чужеродные его природе лязги и скрежеты металла, и он сочувственно всматривается в усталого мастера и как-то неожиданно вдруг просит его рассказать о своей жизни. И полились откровения мастера…

Все пело в душе молодого инженера, вчерашнего студента, направленного в Нефтеалтынск. Низкие северные звезды тревожили его кровь, вливали радость и надежду, когда шел он центральной улицей нового города с гитарою через плечо, и играл на ветру его белый двухметровый шарф. Но вскоре радости его поразвеялись, и он не заметил, как охомутала его северная житуха с ее ловкачами-временщиками, жульем всех мастей и марок. А растащиловка процветала уже во всем государстве. И месяцами не вылезал со скважин Никита, вусмерть упластываясь с буровой «матросней». Никакого продыху не было, как в мышеловке жил — вечная спешка, авральщина: заторы, аварии, осложнения, безразмерная нервотрепка, в общем. Ни книгу взять в руки, ни в специальной литературе покопаться, газеты даже редко удавалось проглядывать. Забывал, какие глаза у дочурки — ночами глубокими домой вырывался. Разметается она в кроватке, когда больна и охвачена жаром, подоткнет ей под бок одеяльце отец, поцелует в потные волосики. Скребанет на сердце у Никиты, вот и все общение с ребенком. Переставал понимать Никита в иные моменты, для чего и жил. До того нарабатывался, что спал уже стоя, как бригадная лайка Найда… Холодная, в общем, жестяная складывалась жизнь у Никиты. Выпадут редкие дни отдыха, водочки поподдает — одна в ней разъединственная отрада. А потом опять буровая, и будто с головой в омут. Хитрые уси дриснули отсюда, как говорил один хохол в долгановской бригаде, а Никита не умел ловчить, без кривизны душа у него, бесхитростная… Много чего случалось у него здесь. И горел он — факелом вспыхивала облитая соляром куртка, и под взрыв угодил однажды, когда с корнем вырвало трубы из недр, и в черные болотные ямы ухал, и голодал с буровой братией в штормовые осенние дни, когда по неделям вертолеты отсиживались в аэропортах и бригады выедали на кочках вокруг буровой до единой клюквинки. Рвал на работе жилы Никита, глохнуть, нищать стал его инженерный ум в мартышкиной этой работе. А кончилось тем, что поборол Никиту алкоголизм, и до ультрафиолетовых соплей наклюкался он однажды. С жестокой ясностью опахнуло разум в похмельное утро, когда проснулся он, сидя в тазу с помоями под умывальником, и содрогнулся от мысли, что лошадью вламывает на буровых. Не один раз вспоминался ему отец, его рассказы о подземельных шахтерских конягах, которые слепли от света, когда их поднимали наверх. Нечто подобное происходило в дни отдыха и с Никитой, и вот шмякнула его жизнь об стенку. Но он выстоял. Отважился на самое крайнее — вшили ему ампулу, пока не доконал совсем алкоголь. И только одна мысль у Никиты билась: «Ради детей хоть пожить теперь…»

Рассказал мастер гостю-охотнику, как слепнут бурильщики, тараща воспаленные глаза, когда снимают показания давления на забое через обмерзающее стекло приборчика. Сейчас бурильщик работает на зверином чутье. А внедри автоматику — даже салажонок-бурильщик справится…

Как ни оживлялся мастер, живописуя свои технические задумки, Неро улавливал печальный его, как у косули, взгляд, и буравила поэта-охотника жестокая мысль: «Крылышки-то перебиты уже, и до смерти будешь ты, Никита, дергаться, будто раненая тетерка…» Это, хоть и тяжело ему было признаться в таком, понимал и сам Долганов. Одним себя утешал иногда: кто за все платит, тот истинно свободен, хоть и нищий он.

От горечи у Неро даже запершило в горле. Ясней ясного открылось ему свое: опять запила его Аннушка. Что делать, что делать с этой напастью? А ведь ничто, казалось бы, не предвещало беды. Увиделось в памяти, как ходил тогда он в огород топить домашнюю свою баню, а потом неистово, до шкуросьема, выхлестывал хворь из себя и выпаривал грязь из осоловелого тела. Аннушка выдраила с кирпичом пол, поумывала ребятишек, позаправила все, почистила, поскоблила. Работать она умела. Душа ее не мимоходом уложена была, такая она у вялых и сонных, у Аннушки же, когда она находилась в добром здравии, горело все в руках. Недаром о ней говорили: крутель-девка, веретешко.

Когда Неро вплыл будто на клубах пара в дом, морковнокрасный, распаренный, Аннушка сидела у стола в новом ситцевом платье. Все посвежело, помолодело в квартире. На печи уже вился парок от кастрюли с ухой, на застланном свежей клеенкой кухонном столе лежали в тарелках горками брусника, грибы и рыба, поблескивала бутылка «Московской», за которой успела сгонять в магазин Аннушка.

Детей усадили на одну скамью, и они сразу же, дружно швыркая, стали хлебать уху.

Неро брызнул улыбкой и не удержался от шутки:

— Чем цыган голоднее, тем веселее.

И он потянулся через стол к жене. Звякнули рюмки. С безмерной лаской глядели они друг на друга, понимая, что мир и лад в семье — высшее, может быть, счастье человека, где находят отдохновение победные его силы. А больше, наверное, и негде отдыхать им, как в кругу самых родных и близких людей. Неро повел взглядом вдоль стола и сказал в приливе чувств:

— Белая березушка — жена любимая, отростельки светлые — дети. Ну, за встречу! Дома я, наконец! А то хватил мурцовки в урманах, дичать уж начал. Благо, что вертелся, как вертник, жилы — винтом. В матерящие ж дебри забрался. Ну, и добыл добре пушнины. За лосем еще пластался. Ну, побудем, женушка, родная моя!

Неро впитывающее смотрел на дорогую свою женулю, народившую ему прелестных детишек, алкая взглядом сладостные ее губы, мякоть грудей, округлости бедер. И волна нежности в нем, поднимаясь от ног, пронизывая все его существо эманациями счастья, радости и желания, захлестнула Неро до макушки.

И вновь звякнули рюмки…

Утром сквозь хмари туч пробилось белое зимнее солнце, белесый свет его напитал небо над всей округой, тайгу, бодряще сочился в окна домов. В жилище Неро вливались, врачуя его, мирные живительные струи того вселенского лада, по которому воды тысяч безымянных югорских ручьев скатываются в реки и океаны, чтобы потом живущие своим противоборством силы ветров и солнца вернули их дождями родной земле-матушке. Неро так все воспринимал с детства, что жила в нем подспудно, может быть, и не осознаваемая до конца убежденность в том, что небеса, воды, леса и люди, мысли и чувства их — одна живая стихия. Детским еще своим умом верил он, что, как и люди, могут ссориться звезды, и теплее, добрее они, если добрее живут люди. А добрей звезды, добрей и люди. Наблюдая за мириадами блистающих огоньков в ночном небе, такие состояния испытывал мальчик-ненец, что будто наструивалась в его кровь добрая энергия звезд. Так же ощущал в себе иногда он ток солнечных и лунных лучей, будто и сам он был волновым явлением…

Аннушку же сбивал с панталыку родной ее братец Егор. Запиваться стал по-черному он и навадился к сестре ходить, когда Неро на промысле был. И увлекаться стала она винными возлияниями, бражку начала ставить. Как на ножи бросилась она в пьянство. До непотребности напивалась. Голая, было такое, выскочила из дома и ну выплясывать в пьяном кураже. В этом состоянии и застал ее Неро, возвратившись из похода в тайгу однажды, и чуть было не застрелил Аннушку. Та же с каждым загулом осознавала, что губит себя. Доходило у нее до помрачения разума, как и в этот раз. Снег беспробудно будто валит с неба. И все в снегу: ели, кедры, домишки стойбища. Душа ее в снегу и разум. Омут снега, казалось, вот-вот проглотит ее, и белым останется небо, белыми будут деревья и некорыстные домишки лесовных людей. Допившись до бесстыдной разнастанности, заорала Аннушка, увидев мужа: «Пьют потому у нас, что народ пропадает, как рыба в отмелом озерке. Водку ведь только и прут баржами на наш Север…» И будто стрелой вонзился ее отчаянный крик в сердце Неро. Он схватил ружье, прицелился в пляшущий перед его глазами лоб Аннушки, а в голове одна мысль: убить ее, да так, чтоб не маялись ни он, ни она. Вторым выстрелом решил он себя кончить. И крик Аннушки только образумил его. «Стреляй, стреляй, муженек!» — завопила она. И выстрелил он в землю, разрядив тем самым себя от вспыхнувшей в нем, будто порох, злой энергии. Кураж Аннушки же был неосознанным бунтом ее против несправедливости жития их.

Повез потом Неро Аннушку в большой город. Известный на всю Сибирь целитель, статный кряжистый старик, скомандовал людям в зале: «Кто хочет лечиться, садитесь в этот ряд». Поднялась нерешительно с другими Аннушка. И из угла «прокаженных» с мольбой глядела на Неро. Тот не смог выдержать плачущего ее взгляда и шагнул к жене. Для солидарности.

Долго не мокли губы Аннушки в зелье, но опять сорвалась. Не смогла отказаться от рюмки, предложенной хмельным Егором… Вернувшись мыслью к алкоголизму Никиты, Неро подумал лишь: «Одна система здесь мает нас — и охотников, и буровиков, и вообще всех, кому выпало жить в Сибири в годы казенного социализма, барабанной нашей идеологии, когда подминают душу святу в человеке. Пасынки мы все у государства…»

Охотнику было интересно посмотреть, как бурят, и вот они с мастером уже на площадке, где спрессованы в плотный рабочий гул резкие шумы двигателей, звоны и скрежет стали, шипение пневмосистем.

Остов буровой, будто ракета на старте, решетчатой свечой торчит из клубов пара. Она подрагивает, и кажется, вот-вот взлетит, вытолкнется вверх бушующей плазмой огня. И парит все кругом — паром обволокло котельную, двигатели, трубный скелет буровой, дышит паром и вскрытый экскаватором ядовитокоричневый торф. В белом тумане слепо ползает, взрыкивая время от времени, кургузый тракторишко.

Заиндевелая, с юбкою ледяных натеков под ребристой стальной площадкой, буровая гудит органными гулами и вибрирует.

— Какая мощная музыка, черт возьми! — поразился Неро.

— Мощней не придумаешь! — крикнул Никита. И выблеснулось во тьме памяти его, как начинал он на практике институтской рабочим, и в моменты, когда бурильщик отключает пневмомуфту лебедки, а колонна труб замедляет движение, слышалось ему за спиной пение воздуха очень похожим на начало вальса из фильма «Золотая симфония». Вспомнилось Никите в это мгновение и как первый раз вышел в эфир по рации на буровой. Понесли радиоволны в атмосферу насыщенный волнением его голос, вибрирующе-звучный тембр, и казаться стало парню, что он наполняет собой не имеющую пределов вселенную и свойствами уже не отличается от нее…

Неро уставился на лоб Никиты. «Такой Шукшину, наверное бы, понравился» — подумал он. И кольнула его боль за мастера, к которому он с первых минут встречи проникся безотчетной симпатией. «И такого человека довели до запоев!» — толкнулась в нем новая мысль. А Никита уже в ухо гудит ему:

И долото, как корень у растенья,

уходит вглубь,

навстречу тяготенью.

— Чье это? — прокричал в свою очередь Неро.

— Геолог один написал, Виктор Козлов, тоже здесь вкалывает.

— А-аа! Знаю такого.

— Хор-рошо рубит, по нашему, по-буровицки, — рычит от восторга Никита.

— Но бывают у него промашки, — возражает Неро. — Стих однажды читал он в редакции, едрена ворона, и образ такой был: идет долото в недра — будто со шприцом буровики работают, укольчики Земле ставят. А Земля она что, больная? Если и больны, то мы, люди. И бывают если жар у нее, лихорадки, то от наших инфекций.

— Не бери в голову, — кричит мастер охотнику, — со здоровой Землей работаем мы.

Сменив бурильщика, Никита облапывает ручку тормоза, сливается горячими нервами с ней и чувствует, как стекает по стальной колонне труб и мчится по ней до зубьев долота энергия его мышц и мозга. И забывает о себе, кажется, в эти минуты Никита, о распрях своих с начальством, о политической трескотне всякой, газетных идеалах справедливости, этих далеких от настоящей жизни эрзац-истинах. Тут, на буровой, в минуты высшего рабочего вдохновения, творческого порыва, азарта он по ту сторону добра и зла, воскрыляется над ними. Не задумывался Никита, быть может, над тем, становится ли человек лучше в результате борьбы за идеалы справедливости и добра, какие насаждались повсеместно в обществе. А пустоту в себе ощущал не раз после долгих свар и противоборств с начальством, чувствовал, что пережигалась в нем какая-то ценная жизнетворная сила. И неудивительно: так иногда замордовывал его начальник, такую ярость будил, что готов был Никита, будь у него воля на это, повесить шефа своего под фанфары на первой березе. Потому, может, и отступался, не доводил борьбу свою до победы, доверяясь естественному течению жизни, живой работе на буровой. Выбор этот был неосознанный, но мудрый: труд умнее нас.

— Давай, давай, шустри, бурматросы! В жарких руках и снег разгорится. Веселей, ребята, крути, верти! — с веселым возбуждением покрикивает мастер помощникам, и те мечутся по-кошачьи вокруг ротора, арканят стальные сигары, защелкивают их замком-элеватором. Клацает зубьями работающий на пневматике автоматический ключ АКБ, шипят и извиваются, как змеи, черные резиновые шланги. Отрывисто звучат команды Никиты. Будто пронизанные каким-то магнитным полем надежды, железки перемещаются в пространствах буровой четко и слаженно. Мастер охватывает внутренним зрением всю картину пульсации разномастного потока жидкости в колонне, колебания давления, веер векторов скоростей и сил. Славно на душе у Никиты — по сердцу пришелся ему гость-ненец, общение с ним рождало прилив сил. Давно не испытывал Никита такой жадности к жизни, бодрящей энергии.

Вахта приступила к подъему колонны, медленно вытягивает из глубин гибкий железный «шланг». Труба ползет вверх, по стенкам ее текут струи раствора, мокрая, одним словом, работенка. Раствор льется и брызжется, попадает иным за шею, и те крутятся, как ужаленные.

Неро глядит на мастера с желтоватыми от кровавых тончайших прожилок белками глаз, на всех людей вахты и остро осознает, что буренье в северном его краю превращается для них в боренье, восходящее для иных в голгофу.

«На охоте все же полегче, чем на буровой, — заключает Неро, — хотя беда, как рысь пасет тебя на тропе: оступишься, сломаешь вдруг ногу, и ползти придется, как Мересьеву».

Снилось Неро после встречи с Никитой Долгановым, как сам он бурить стал после него.

С сумасшедшей скоростью врезается коронкой с алмазами в недра вселенной бур, высекая звезды. Дрожит стрелка индикатора веса буровой. Стекло его зарастает льдом, цифры блекнут. «Как нам в слепоте жить?» — кричит Неро сдавленным голосом. И мгновенная судорога сводит вдруг Землю, но пяткам Неро ударяет злая, не знающая удержу сила. Ребристая стальная площадка качнулась, и вот она уже уплывает из-под его ног, а сам он — валится в бездну. «Аю-аю, горе мне! — взывает Неро. — Только готовился запускать автоматическую станцию контроля за параметрами бурения, и авария эта. На зверином чутье работает бурилыцик, глаза надрывает, а со станцией такой бурить — как песню петь». В какое-то мгновение Неро почувствовал, что его голос звучит на волнах гравитационного колебания вселенной, всемогущая сила земной тяжести, как упругий водяной столб, подпирает его, и он вновь обретает устойчивое положение. Словно планетный хор птиц, звучат в эфире неясные человеческие голоса. «Когда люди ладом работают, — думает удовлетворенно Неро, — реки текут куда надо, планеты летят по своим орбитам». Перед глазами Неро светится пульт станции. Он следит за показаниями счетчика глубины, который показывает, что долото подходит к забою. Щелкает реле, бегает по направляющим печатающее устройство. Под красочной диаграммой загорается цифровая таблица. Побежала каретка расходомера и выронила зернышко цифири из зоба.

— Хор-рошо! — урчит радостный Неро, и открываются его взору высохшее за миллионы лет море, в котором зарождались подземные сокровища Югорского края, древние еловые леса,

— задернованные стенные пространства, где паслись стада оленей, бизонов, мамонтов и прародителей нынешних лошадей — фена ко д. Их игрища видит он, и бешеный перестук, звон копыт чудится ему в гуле на буровой.

А внизу где-то, под площадкой буровой, плывут серебро речных лент Югры, прозрачных от раздумий их вод, затаенных еще от человека, с вьющимися над ними, как белые бабочки, чайками, хвойники с янтарем осенних берез и багрянцем осин, розово-рыжие моховые болота, ершами ощетинившиеся сосновые гривы, где сшибаются рогами на осенних гульбищах лоси, покосы с рдеющим шиповником. Распростерлись на равнине за вздыбившимся зубчатой осетровой спиной Уралом ажурные мачты опор ЛЭП и острова с буровыми вышками, факелы со шлейфами дыма и тепловыми радугами, букашки машин, поселки с золотистыми, как луковые головки, новыми брусовыми домами, кварталы блочных и кирпичных зданий в молодых городах с бесконечными горстями всяких шанхайных времянок. По-птичьи таятся в лесах древние гнезда жизни манси, ханты и ненцев, зияют, как раны, пятна земли, где стояли домики-срубы, а теперь буйно разрослись кущи волчьих ягод, иван-чая и крапивы. А с высот кричат людям лебеди: «Ганг-го, здоровы ли вы? Ганг-го, ганг-го. Как живется вам, Аннушка, Никита, Неро?»




ИЩУ СВОЙ СТРОЙ


Эту именно фразу Давыдова определил я в название заказанного мне журналом «Сибирские огни» очерка о буровиках.

— Буровик привязан к скважине, как моряк к своему кораблю. Как тому некуда податься, уйти от шторма, гак и нам не увильнуть от бешеного ветра и обжигающего мороза, от талевой системы над головой, звенящего перестука стальных «свеч», необходимости быть предельно собранным и осторожным…

Так начал свое выступление на Всесоюзной писательской конференции «Герои великих строек нашего времени и советская литература», которая состоялась в феврале 1978 года в Тюмени, буровой мастер из Нижневартовска Борис Михайлович Давыдов.

Он не сгущал краски. Испытал на Варь-Егане, что такое газовый фонтан. Дикая энергия выбросила из скважины сотни метров труб, и они лопались, будто сделаны из стекла были. Можно догадываться, о чем думал Давыдов, стоя у кратера в болотной хляби, куда ушла вся вышка.

Его голубые глаза, благообразное лицо, разлившиеся до плеч светлые «композиторские» волосы не вписывались в стандартный облик буровика. На конференции я и познакомился с Давыдовым. Понял, что у него много нагорело на душе и что он жаждал выговориться. Так случилось, что из Тюмени мы вылетели вместе на Самотлор. Самолет лег на курс, и Борис Михайлович прильнул к иллюминатору. Под крылом скользили в морозной дымке массивы лесов, заснеженные просторы болот. Проглядывали буровые, линии электропередач, зимники с колоннами автомашин, серебристые блоки нефтеперекачивающих станций. В блюдцеобразных понижениях угадывались озера. Знакомый пейзаж.

Давыдов повернулся ко мне, и как-то сам по себе, естественно, словно дыхание, зазвучал его рассказ о своей жизни. Несколько дней после этого я был рядом с буровым мастером, и при удобном случае он продолжал свои монологи, которые я пытался не прерывать вопросами. Иссякнет с выговариванием Давыдов — другое дело. Встречались мы с мастером и после. Он говорил, я запоминал, а после — записывал…


МОНОЛОГ В САМОЛЕТЕ

— Родился я в Татарии, потом долго пришлось жить в деревеньке Яковлево Оренбургской области. Вырастал в малом мире: сельские избы, небольшой холм и стена леса. После войны мы переехали в город нефтяников Октябрьский, в Башкирии. Там и вырос, стал коммунистом, женился, оттуда пошел в жизнь. Мечтал о медицине, а случай толкнул в буровое производство, потом в нефтяной институт. По окончании его получил направление в Тюменскую область.

Мне повезло: я попал в Нефтеюганское управление буровых работ, к Александру Николаевичу Филимонову. На редкость интереснейший человек! Морской офицер, моря бороздил, а потом нефтяником стал, из вод в подземелья недр ухнул. Одним из первых тюменских буровиков стал Героем социалистического труда.

Тогда тюменцы достигли невиданных в стране скоростей бурения, и вновь свежо стало звучать на совещаниях в обкоме партии слово «стахановцы».

Мудрый был Филимонов, страстный в работе. Любили его в Нефтеюганске. И он любил людей. Присмотрелся ко мне, дал бригаду.

Первые «университеты» в рабочей среде проходил я у своего бурильщика Бориса Николаевича Моисеева. Был он много старше меня. Приехал, как и я, из Башкирии. Имел за буровую работу орден. Жили мы в Нефтеюганске в одном доме, и я все знал о Моисееве. В войну он потерял родных, хватил горя по носопырку, но не сломался. В деле и вообще в жизни старался быть первым, был у него такой зуд.

Я поначалу пытался во все дырки влезть, всякой мелочью занимался. К месту и не к месту пытался внести свое «я». Моисеев мне однажды и отрубил: «Ты, Боря, над душой не стой. Ни уму от этого пользы, ни сердцу. Дай задание и занимайся другими делами. Не выполню его — снимай стружку, разбирайся, что и как произошло».

Понемногу освоился. Направить решил меня Филимонов на Правдинское месторождение. «Создавай новую бригаду, — говорит — бери, кого хочешь». Меня подзуживать стали. Ты, дескать, паровоз поставил на колеса, он теперь катится — это о старой бригаде. Зачем же уходить? А Филимонов говорит: «Надо». Согласился я на Правдинку ехать. На риск пошел: или голову на плаху положу, или заявлю о себе. Молодой, горячий рысак, категоричный к тому же — так и действовал.

Забурились. Прибросил я, что не дело это — после каждой вахты людям домой улетать, расхолаживаться, тем более, что коллектива пока нет, а есть разношерстное собрание разных личностей. Стали вылетать после двух вахт. Отдыхали в балках. Я два месяца безвылазно на буровой жил. Приработались ребята друг к другу, к скважине. Научились регулярно постельное белье менять, рыбалку, охоту стали организовывать. Одну скважину пробурили, вторую, за третью взялись.

Особо следил я за работой дизелиста Михаила Цимбалистого. Началось у нас с ним со скандала. Мастер он классный, я за него и уцепился, когда стал формировать бригаду. Иди, мол, ко мне, и все. Тот ни в какую:

— У меня сын с армии возвращается, дочь замуж выдавать надо. А я у тебя ничего не заработаю, на шишах останусь. Бригады-то нет, так, с бору по сосенке. Слово за слово, хреном по столу. До мата у него дошло. Охотник, мол, я и рыбак, убью в тайге тебя, и никто ничего не докажет. Я выслушал, на кипении, конечно.

— Миша, — говорю, — сколько тебе лет? Сорок. Это 480 месяцев прожил ты на свете. Еще, может, 200–300 прихватишь. Ну, два-то месяца поработай со мной. Плюнь ты на гонор свой, ради бога. Понравится — останешься, не понравится — вольный казак, уйдешь, куда хочешь. Отпущу.

— Не нужны, — говорит Цимбалистый, — мне эти эксперименты.

Я разозлился:

— Пойду к Филимонову. И заставят тебя поехать со мной. Нужен же мне костяк в бригаде.

Он взвился, обругал меня по-всякому. Я стерпел, выслушал. Спрашиваю:

— Ну что, выдохся? По-едешь, по-е-дешь!

Цимбалистый зло так:

— Припомню я тебе там!

Ну, бурим мы, набираем темпы, досрочно закончили очередную скважину, и выпало нам пятьдесят процентов премии за ускорение. Ее обычно выплачивают месяца через два-три. Я стал упрашивать Филимонова, чтобы дали ее немедленно, важно это мне из психологических соображений. Пошли мои ребята за зарплатой, и премию им на блюдечке, как говорится. Сполна получили. Полные карманы денег у них. Окружили меня, мнутся. «Несите, — говорю, — женам деньги. Рублей по десять— пятнадцать оставьте, через два часа соберемся в кафе».

Еще погодя сколько-то времени разрешил Цимбалистому с сухоньким вином отпраздновать на буровой день рождения. Выпил с ним рюмку и заявляю:

— Ну, а теперь, Миша, бери ружье, пошли в тайгу. Ты ведь хотел отношения выяснять. Брякал же языком…

Не поверишь, ни разу в жизни не видел я, чтобы в мгновение вспотел человек. А тут у Цимбалистого сразу капельки на лбу появились. Красный сидит, бледный, волнами все это меняется у него на лице. Сказать ничего не может, будто парализовало человека. Я выждал и вновь к нему подступаюсь. Прошло, мол, Миша, три месяца, помнишь ведь, что говорил. Или стреляй. Или оставайся в бригаде. Договор остается в силе. Зла я не терплю. А слово — не воробей. Стращал! Стою, в общем, на своем. Здорово меня взяла за живое его угроза. «Михалыч, прости!» — взмолился Цимбалистый. Отвечаю: «Не надо мне ничего, ты скажи одно слово — «стреляю» или «остаюсь». «Я остаюсь». Конфликт был исчерпан, и стали мы после этого с Цимбалистым такими друзьями — в огонь и воду вместе.

После Правдинки бойчей я стал работать. Опытных к слабым на помощь ставил. Настраивал всех, чтобы хозяевами были на буровой, как о доме своем о ней бы заботились.

Перебросили нас на новое место. Настоял, чтобы вагончики нам дали. Покрасили их, обустроили все кругом, чтоб был у нас настоящий таежный городок. Крылечки приделали, бочки с водой поставили — ноги мыть, И по неделе без отлета домой стали жить на буровой люди: дом второй как бы появился тут.

Так бы мне и работать у Филимонова. Но тут в Ныде, у Обской губы, организовалась Полярная экспедиция глубокого бурения, и черт дернул меня туда податься. Тундру захотелось увидеть, в Обской губе выкупаться. На газ я еще не бурил — интересно было.

Заполярье… Безлюдность. Голо и бело вокруг. Кажется, ничего живого, кроме тебя, нет кругом. А летом вслушивался в гогот птиц, смотрел, как цветет черемуха в тундре, растет морошка янтариками, смородина. Удивлялся этому «взрыву жизни», неожиданному после долгой полярной ночи и снежной, лунно голой пустыни. Такой напор, такая цепкость. Думалось: не для слабеньких тундра.




ИЗ ЗАПИСОК ДАВЫДОВА


_«Начальнику_ЦИТС_Реве_Касымовичу_Хаирову_предложили_возглавить_полярную_экспедицию_глубокого_бурения._Базировалась_она_в_поселке_Ныда,_а_бурить_предстояло_на_160 км_южнее,_около_Пангод._Теперь_это_поселок_городского_пита,_есть_железная_дорога_от_Уренгоя_и_дальше_до_Надыма._В_середине_марта_1972_года_группой_в_шесть_человек_мы_вылетели_в_Пангоды_на_АН-2._В_то_время_там_стояло_два_двухэтажных_деревянных_дома,_один_наш,_другой_занимали_строители_и_механизаторы._Столовая,_ОРС,_всякие_конторки_ютились_в_вагончиках._В_нашем_общежитии_на_101_место_три_комнаты_занимали_авиаторы_(на_песчаный_грунт_зимой_и_летом_садились_«Антеи»)._Во_времена_Сталина_с_двух_концов_строилась_железная_дорога_от_Лабытнаног_до_Игарки_через_Надым_и_Пангоды._Паром_«Надым»_должен_был_перевозить_составы_с_левого_берега_Оби_от_станции_Лабытнанги_на_правый_берег._Часть_этой_дороги_до_Надыма_сдали_в_эксплуатацию_в_1953_году._От_Надыма_до_Пангоды_насыпь_не_доходила_на_ 50 _км._Рельсы_на_шпалах_были_пришиты._Будь_эта_дорога_готовой,_проще_было_бы_осваивать_газовое_месторождение_Севера._Но_горлопану_Хрущеву_важнее_было_развенчать_культ_личности,_чем_пораскинуть_мозгами,_для_чего_строили_железную_дорогу_в_Заполярье._Продажные_политики_типа_«Меченого»_заболтали_все_заслуги_вождя._А_ведь_далеко_не_туризма_ради_задумывалась_эта_дорога,_и_что_интересно,_ни_один_еврей_не_похвалил_Сталина_за_его_свершения,_а_лают_все_в_один_голос._Может,_такие_«патриоты_России»,_как_они_называют_себя,_Ходорковский,_Абрамович,_Березовский_или_еще_ростовщик_один,_фамилию_запамятовал,_способны_на_подобное?_Нет!_Вся_эта_свора_способна_только_грабить_Россию,_позорить,_растлевать_российский_народ_с_помощью_лжекультуры,_травить_наркотиками,_водкой._

_Безработицу_создали_искусственно,_с_ее_помощью_народ_грабят_посредством_недоплаты_за_труд,_нищенских_пенсий._И_это_при_изобилии_нефти,_продуктов._«Но_ведь_нет_очередей!»_—_единственный_гайдаровский_довод_в_пользу_грабительской_перестройки._Цены_ползут_ежегодно_вверх,_а_при_Сталине_они_снижались._Бездарное_правительство_ежегодно_обещает_снизить_инфляцию_до_восьми_процентов,_хотя_на_самом_деле_ниже_12_она_ни_разу_не_опускалась…_

_Ремонтно-механический_цех_у_нас_был_под_крышей,_но_без_окон_и_дверей._Ни_одного_открытого_склада_не_существовало,_в_Ныде_только_спецодежду_хранили_под_крышей._Организованное_тут_ССУ-8_перевозило_лишь_грузы,_и_только_зимой._Летом_ — _бездорожье,_ползали_только_тракторы,_пять_тонн_глинопорошка_тащили_в_некоторых_местах_с_помощью_двух_Т-100._Вахту_возили_нерегулярно_автомобилями_и_АТС_(артиллерийскими_тягачами_средними)._Столовой_на_буровой_не_было,_задействована_была_одна_буровая_бригада,_вторая_с_полуторным_составом_оставалась_без_фронта_работ._Пробурили_тут_одну_скважину_с_отступлением_от_проекта._Вместо_эксплуатационной_колонны_диаметром_219_мм_спустили_на_146_и_НКТ_(насосно-компрессорные_трубы)_на_ 50 _мм_вместо_168._Хаос,_в_общем,_сплошной…_Во_второй_скважине_продуктивный_горизонт_еще_не_вскрыли._Дела_по_сбору_станков_двигались_медленно._Хаиров_согласился_на_помощь_бригадами_из_других_УБР._Добросовестней_всех_оказались_вышкомонтажники_из_Нефтеюганска._Неспешно,_но_надежно_и_увлеченно_собирали_они_станки_в_блоки._Удивил_нас_в_экспедиции_уровень_ведущих_специалистов._Главный_инженер,_не_имея_опыта_вышкомонтажных_работ,_при_подъеме_с_нарушением_технологии_уронил_две_вышки_—_и_как_с_гуся_вода._Я_ему_подсказал,_что_забойный_двигатель_с_завода_сразу_в_скважине_работать_не_будет._И_только_производя_ревизию_в_турбинном_цехе_в_Нумгах,_мы_стали_работать_нормально._По_нашему_предложению_упростили_конструкцию_низа_бурильной_колонны,_уменьшили_глубину_спуска_кондуктора._Многое_изменили_в_технологии_вышкомонтажных_работ._На_месторождении_Медвежьем_буровую_установку_почему-то_монтировали_так,_что_вышка_стояла_метра_на_полтора_выше_привода._При_цепной_передаче_его_это_не_страшно,_а_в_данном_случае_карданный_вал_от_редуктора_лебедки_шел_под_углом_ 45 _градусов,_по_инструкции_ж_положено_не_более_семи._По_этой_причине_на_скважину_приходилось_расходовать_по_два-три_шарнира_Гука,_а_со_станком_их_приходило_только_два._Брали_из_комплекта_новых_станков,_«раздевали»_их._Ни_главному_инженеру,_ни_главному_механику_невдомек_было,_как_поступить_в_этом_случае,_хотя_особая_ученость_здесь_не_требовалась:_достаточно_было_заглянуть_в_инструкцию_по_эксплуатации_станков_с_таким_приводом._

_В_Западную_Сибирь_меня_потянула_романтика_увидеть,_познать_эти_обширные_божии_края_природы,_новые_недра,_и_практическая_сторона_—_уйти_от_бедности._Жена_тянула_в_Мангышлак,_к_теплу_(родом_она_из_Тюменской_области,_холодов_натерпелась_и_ненавидела_их)._Меня_ж_никак_не_привлекал_скрежет_песка_на_зубах._Лучше_зима,_морозы_и_колоссальный_расцвет_всего_живого_весной_и_летом…»_

— С Ямала мне пришлось уехать: жена родила дочку, и условия были для нее неподходящие, — продолжал ночной свой рассказ Давыдов. — Перебрался в Нижневартовск. Громкое это место, жаркое. Котел проблем разных, человеческих судеб, стремлений и самолюбий.

Когда-то к островам-буровым добирались только по воздуху. Теперь через бездонные хляби проложена бетонная «трасса жизни». Она сейчас определяет ритм Самотлора.

Динамик разносит над автостанцией голос диспетчера. Деловитая посадка, и комфортабельные автобусы выруливают на большак. Сразу за городом лес, густой стеной ельник, березовые колки и сосновые боры гривами. Автобусы вырываются на равнину. Далеко растягивается в ночи рубиновая цепочка огней стоп-сигналов.

Вот и громада буровой Бориса Михайловича Давыдова. С уходящими ввысь молочными фонарями, с мостками, лесенками и трапами, с куржаком на брезентовом пологе-укрытии вышка кажется плывущим в бесконечность не такого уж далекого отсюда Ледовитого океана ледоколом.

После пересмены мы умостились с Давыдовым в командирской половине серебристого вагончика. Борис Михайлович навалился грудью на стол. Взгляд у мастера сумрачно-сосредоточенный.

— С зигзагов пошла моя жизнь на Самотлоре. Взял я бригаду в первом управлении буровых работ. Инженерные дела ведут не по-моему, а я уже кое-что смыслить стал в бурении, опыт появился, и не могу смириться с несовершенством и недостатками. А характер еще взрывной. И сцепился я с теми, кто не по нутру мне был, не по разуму моему действовал. Крепко спорил с главным инженером управления Александром Викторовичем Укольцевым. А греметь стала так называемая многовахтовая система труда, знаменем она стала. Бригады увеличились численно и стали работать на двух кустах скважин одновременно. У мастеров появилась возможность перебрасывать пробуренные метры с куста на куст, чтоб можно было получить навар на премиях за ускорение. Жирная мухлевка пошла. Но меня больше волновало другое. За ударный свой самоотверженный труд буровикам, по сути, платили гроши, вот и подтягивали они самостийно уровень оплаты. Я был жестким сторонником четырехвахтовки, классического, отработанного годами метода, когда ездит бригада на один куст, ритмично меняются вахты, вовремя идут на выходной. А многовахтовка — это большое напряжение и сплошная аритмия: вахта может два месяца работать без выходных, а потом шесть-семь дней отдыхать. Когда будет выходной — трудно предугадать. Буровой мастер больше крутится в колесе забот, затурканный. И меньше головой думает потому. Но так начал работать весь Самотлор. Жены стали «терять» мужей, дети — отцов, которых поглотило производство.

Большой спор о дальнейших путях развития бурового производства разгорелся на Самотлоре, пожар настоящий. Задурили сказочные фонтаны головы самотлорцам. Почем зря копья ломали. Сколько репутаций подверглось сомнению. Закадычные друзья становились врагами. Настоящая гражданская война вспыхнула здесь, благо только, что холодной она была. Мои стычки с Укольцевым — лишь частица ее.

Как сейчас, вижу Уколыдева перед глазами в одной из первых наших баталий. Огромный внимательный мужчина в сером свитере ходит вокруг меня, клокочущего словоизвержениями. Потом он подсунул под себя стул задом наперед, сцепил за спиной руки.

Он умел слушать, схватывать все на лету, ловить идеи. Тогда же у нас с ним нашла коса на камень, как говорится.

Я не мог смириться с его позицией, воевал, шел против течения, и Укольцев отомстил мне: бригаду мою расформировали как лишнюю, хотя проходка на одну вахту была у нас самая высокая по управлению. Взбунтовался, хотел ехать к начальнику главка в Тюмень, в обком партии, к самым высоким чинам. Но меня остудил начальник производственно-технического отдела управления буровых работ Заки Шакирович Ахмадишин.

Невысокий, худой и тонкий, как мальчишка, с заостренными чертами лица, подвижный, как ртутный шарик, импульсивный человек, которому до всего было дело. Ветеран Самотлора он, награжден был Почетным Знаком комсомола. Я очень уважал его, хотя близко ни разу не доводилось сойтись с ним. Так вот, Заки Шакирович и сказал, чтобы я прошел к нему.

— Ты истинный буровик, с железной выдержкой, — сказал он, — и не имеешь права пороть горячку.

По-аксакальски мудрый, Ахмадишин поддержал, приободрил в трудную минуту многих. Я запомнил высказанную им мысль, что счастье — как кусок золота, тяжелая это штука, и его надо еще удержать в руках. Слушая его, я задумался об этом куске золота. Мне стало предельно ясно, что не надо было уезжать из Нефтеюганска, что долгий кружной путь может вымотать меня, уроню я кусок золота на ноги, потеряю себя…

Представилась возможность перейти во вновь организованное третье управление буровых работ. Не выдержал, поторопился.

Демонстративно подал заявление об увольнении, решив, как говорят в таких случаях, хлопнуть дверью.

Хлопнул.

И пережил, быть может, самые черные дни в своей жизни.

Мне захотелось взглянуть на Самотлор с площадки верхового рабочего, и мы поднялись к нему с Давыдовым на пронизывающий ледяной ветер. Далеко было видно с вышки. Кругом светились огни буровых. Давыдов молчал и словно вглядывался в таинственный ночной сумрак, в непредсказуемое свое будущее.

В тепле вагончика с заправленными постелями-двухэтажками, с аккуратно прибранной стопкой бумаг на столе, со сводками на стенах и добродушным урчанием чайника он продолжил рассказ о себе:

— Я часто задумываюсь, в чем секрет успехов знаменитого моего коллеги по управлению Героя Социалистического труда Геннадия Михайловича Левина? Более десяти лет у него неизменный состав бригады. Несколько лет левинцы упорно шли к заветным ста тысячам метров годовой проходки и первыми из многовахтовок покорили эту вершину.

Мне ж свое вспомнилось, как сменил стило свое, ручку с пером, на долото, образно говоря, а они ведь родственны. Нефть, говорят, на кончике долота. Так и слово писательское — на кончике пера. Как и телевизионное, впрочем, — на кончике, языка. Если б мог я тогда заглянуть в незнаемое еще будущее, в год своего 70–летнего юбилея 2008–й, сказал бы о том, что заканчиваю сейчас роман-исследование «ДОМ ПОД ЗВЕЗДАМИ или «Герой нашего времени» в тюменском варианте». Так случилось, что поймал я звездный ветер в свои паруса, и прорвался роман из-под сердца у меня, как фонтан нефтяной. Слава богу, что не аварийный, как случилось у меня некогда, когда сел писать опять же о Самотлоре. Каравелла моя на стапелях уже, и можно объявлять читателю и об этом творении.

В качестве запевки романа. Центр событий везде и нигде. Вершина мира там, где стоит энтузиаст (Айхендорф). Атак ведь это, когда живет в тебе состояние единичности, единственности твоего бытия во Вселенной. Когда прямо перед тобой — вечность, за спиной — вечность, справа и слева — вечность, и твой это мир, родной до бубочки распоследней: ты ж кровинка Мироздания. И все в нем твое. До горизонта и за горизонтом. В магматических глубинах жизни и в космосе, в виртуальностях Универсума и в квантовой реальности природы. В небе, естественно, по летчицким пристрастиям автора. Почему? А часто звучит в его кровотоке это:

Потому, потому что мы пилоты,
Небо наш, небо наш родимый дом.

События могут развиваться в прошлом, настоящем и будущем одновременно. По Августину, в общем, и по той причине, что автор трехвременный: таким уж сподобил его господь-бог. Роман, как речка, что «движется и не движется, вся из лунного серебра». Это некое подобие «сферического романа», движущейся цельности Текста, когда жизнь в нем являет как бы шар, подобный летящей в эфире Вселенной планете Земля, которая ни па чем не стоит и ни на что не опирается. На юбилейную встречу с читателями в «домашней» библиотеке в родном доме принес я в авоське компьютерную версию романа, земной шар был как бы в ней. Так же и капусту ношу в авоське. И родственны вилок ее и книга как явления живые, которые надо выращивать. Резонно подумалось мне, что писатель садовник, а не инженер, как повелось. Событийная реальность, почва, из которой вырастала и вырастает моя книга, — ТЫ-ошная. Не по принципу ты мне, я тебе, а из диалогичности бытия исходя, свершаемости событий по Закону двоичности Универсума, когда есть Я и ТЫ, Я и Природа, Я и Сущее все, гвоздь, болт, муравей, цветущий одуванчик и прочие реалии бытия, когда есть фотон-фотон, жизнь-жизнь и Вергилий-Вергилий. Роман о сокровенно-личном, о Сибири за фронтиром Урал-Камня, о России (Россия — не в росе, а в инеях…), о волновом Доме человечества. В кругах амбициозных писателей его назвали б «космическим». Это роман о «великой деконструкции» устоявшихся наших воззрений на Мироздание, что разворачивается у меня в «Гипотезе Умова», и наконец, о взбученном пространство-времени и ваньке-взводном — жизни (время диктует). «Дом под звездами» прорастал у Автора от книги к книге сызначала его писательства. Писал я всю жизнь как бы одно произведение, вобрав будто в свой кровоток мысль мудрецов Эллады, что в каждом человеке живет Слово, растящее само себя. Особенно бурно, лавинообразно пошло оно в рост после того, как я издал экспериментальный роман-словарь «Жизнь» (2004).

Ремесло мое — проза, в которой гуляет луч поэзии. Не ошибусь, если скажу, что число только означенных именами героев нового романа зашкалило за пять сотен. Обилие героев легко объяснимо: роман о всечеловеческой жизни. Одни, большинство их, вполне реальные люди, живут и здравствуют они. Есть персонажи вымышленные, таков говорящий и мыслящий по-человечески лось-Белозвезд. Но есть герои и виртуальные, и они всегда со мной. Это в первую голову Ваня-электрон. Славный малый, к слову сказать. И еще Настя-электроночка. Привлекательное создание. Недаром испытал к ней Ваня с орбит вселенской «государевой службы» роковое влечение, а на языке науки — аттракцию. Ваня и Настя теперь всюду со мной, в горе и в радости, на тризне и на празднике. Как в мире физическом, в котором осчастливлен я Провидением пребывать, так и в мире волновой вечности, которого по Закону сохранения не избежать никому. Человечество ведь в этом плане — бессмертная материя Вселенной. Как автор и герой романа одновременно я живу в самой гуще жизни и варю квантовый суп. Сказать могу о сегодняшнем своем состоянии духа по-некрасовски: пишу свои вирши, живется легко. В свет, или проще, в люди, выхожу редко. Выныриваю на поверхность бытия, как рыба из вод. Блеснул серебром седины и вновь в глубины. И это объяснимо: подальше от тусовок и власти — поближе к себе. Творить прозу, пребывая в тишинах мозга, — крест мой и счастье.

Памятуя, что быка надо сразу брать за рога (это по-русски), и интригуя читателя, скажу, что запевка эта — густой посев зародышков огней Святого Эльма. Все ведь начинается на земле с сева. Не мог не начать я с него и свое повествование. А что посеешь, то и пожнешь. Лукавые времена, когда много жнут и мало сеют, преходящи, вечны веки истинного сеятеля.

Что же касается «Героя нашего времени», то мне светила в исканиях эта мысль из проповеди «Перед пришествием»: «Кто сегодня ходит в наших кумирах? Кто герой нашего времени?. Сегодня, когда нас окружают герои и дутые, и бутафорские, хочется перевести уставший от них взгляд на вещи реальные и истинные, которые есть высшая простота и ступень совершенства. На вершине и во главе пусть будут честность, искренность, понимание».

Один из знаковых персонажей «Дома» — Вергилий, ведущий Автора в пространства бессмертия человека и человечества. В ипостаси Вергилия давний друг мой, мэтр тюменского телевидения и писатель Анатолий Омельчук. Сакраментально звучит в романе крылатая фраза: «Если б спросил Омельчук». Я ее даже латинизировал, серьезно увлекшись латинизмами: Arent Omeltchuk, такой именно, «первозванный» термин употребил. Так каким же должно быть телевизионное слово? Задай этот вопрос себе, Омельчук ответил бы него, как отвечал на подобное в год своего шестидесятилетия в том роде, что, главное в его деле, если говорить об идеале, — состояние искренности, когда слово капает в эфир как бы будто капелька твоего сердца. Задача телевидения — заполнять и пустоты человеческой натуры. Сколько пустот, столько и заполнит телевидение. Получается, человеку настолько скучно с самим собой, что он общением, точнее имитацией общения эти пустоту заполняет. Программы «Регион-Тюмени» рассчитаны на зрителя, активного в своей мозговой деятельности. Что же касается Омельчука, то он умеет думать в кадре, а это дано немногим. В журнале «Сибирское богатство» представлен был один такой кадр. Верно и сказано было вышеприведенное о нашем телевизионном мэтре. А вопрошала Омельчука корреспондент журнала Лиза Ганапольская:

— Остросоциальное телевидение — это когда Кологривов мяукал в эфире?

— Кологривов не просто сам по себе — он ответ на запрос аудитории. Но чем ярче звезда, тем быстрее она скроется в телевизионном тумане.

— Вы не яркая звезда?

— Думаю, не яркая, слава богу. Я текущий лунный свет.

Но продолжим, читатель, в лучении, так сказать, текущего лунного света.

Врезались мне в память две встречи из многих с лучшим бурильщиком Самотлора Гениятом Сабировым.

Буровая. Геният стоит за ручкой тормоза. Короткими качками подает трубу в скважину. Напряженно всматривается в белесый от инея круг индикатора веса, которым «глядят» в забой, в недра. Кругом все гудит и вибрирует, клубы пара причудливо обвивают буровую. Лица ребят прихватывает морозом. Один греет лицо верхонками, второй… Но работа идет неостановимо. Геният подмигивает мне: «Все окейно идет. Близимся к рекорду. Через неделю будет сто тысяч!»

В другой раз я сидел у него дома, за шахматами. Глаза Генията чуть-чуть слезятся, красные, помутневшие от напряженной работы на буровой.

— На какую гору взобрались, батюшки мои, не верится даже. Просто фантастика! — говорит он. — Семь лет шли. Какая борьба была за сто тысяч, какие страсти!

Геният вскидывает на меня засиявшие глаза:

— Я горжусь бригадой, честное слово! Собрались отличные люди, железный коллектив. И убээром горжусь.

Он не забывает и про шахматы, запирает конем мою ладью и ему будто, а не мне заявляет:

— А левинский гнев Давыдов не знает. Он знает его улыбку. Когда Левин светится весь, как Гагарин. Он и улыбается широко и так же широко отругать может. Поежишься даже. Погреет со всех сторон, и чище, мягче становишься.

Мне лично, когда я работал в бригаде Левина, сменив журналистское удостоверение на буровицкое, не довелось увидеть его ругающимся. Мягкость — генетическое в этом мастере. Не случайно же Геннадий Михайлович любил ухаживать за цветами, мечтал даже о зимнем саде на буровой.

А Давыдов продолжал свой монолог:

— Думал в азарте: «Догоню Левина!» Но не догнал, хотя вывел бригаду в передовые. Но положение мое в управлении, однако, становилось день ото дня неустойчивей, работа шла в атмосфере скандалов, нервозности. Предприятие новое, взаимодействие служб и отделов не налажено, много неразберихи и просто кутерьмы. Главный инженер, на мой взгляд, перестраховывал себя. Один конфликт я с ним пережил, но натуру свою сдержать не смог, все так же кипел. В мелочах, если они не принципиальны, можно и поступиться, в большом — безнравственно. И лупил я критикой инженера, по-русски прикладывал, прямо говорил о нем, что думал. Тот пытался урезонить меня, намекал наедине, что порчу я ему репутацию. А я не унимался.

Повод был найден. На буровой у меня произошли две небольших аварии. В одной из них разобрался сам. Неопытный бурильщик умудрился затянуть талевую систему под кран-блок, на самую верхотуру вышки. Я слазил с одним из рабочих, осложнение ликвидировали. После бессонной ночи ушел в культбудку спать. А тут комиссия из управления — расследовать этот случай. Разбудили меня. Пойдем, мол, разбираться. Но мне ж все ясно. «Идите сами» — говорю.

Оказали мне в управлении недоверие как бригадиру. Вроде успел я «замазать» свой грех и хотел обмануть руководство. Освободили от занимаемой должности. Начальник управления высказался откровенно:

— Нам не ты был нужен со своими конфликтами, а бригада. Ты ее поставил.

Бригаду, в общем, управление получило, а мне — пинка под зад. Сняли с должности первого сентября, а шестого бригада выполнила годовой план. Что ни говори, а правдоискателей в России никогда не любили и любить не будут. Всегда им было трудно жить, и перспектив на лучшее в этом плане в обозримом будущем не видать. Что же касательно моей бригады, то год еще гремело управление с этим коллективом-рекордсменом.

Ломать я себя не стал, выслуживаться не собирался: не собачка я — на задних лапках ходить. Пришел снова в УБР-1 и работаю здесь с 1975 года по нынешний день.

В бригаде Давыдова шло цементирование скважины, и грузноватый Борис Михайлович, обычно неторопливый в движениях, преобразился на глазах. Стал резким, быстрым, как веретено.

С заливочной машины на пальцах показывают Давыдову: куб, два, три куба раствора… Дрожит стрелка манометра, и он следит за нею. Я посматриваю на бурового мастера, на манометр, и кажется, что стрелка колеблется и энергией биотоков Бориса Михайловича. В его глазах тревожный блеск. Давыдов как бы обнаженными нервами ощущает напряжение занятых на цементации людей и техники. Резкая команда — мгновенная реакция рабочего. Но вот шум насоса стихает. Заливка закончена. В бригаде радостное оживление, загалдели по-галочьи люди. Все шло отлично, и можно готовиться к бурению новой скважины.

Давыдов проверил на складике запасы химреагентов, которые добавляют в раствор, придирчиво осмотрел глиномешалку. Там на мостках и разговорился:

— Приняли меня в управлении как заблудшего. Взяли начальником смены, затем назначили помбуром. Месяцев шесть ходил в пристяжных. Предложили возглавить районную инженерно-технологическую службу — полтора года проработал в этой должности. Были в «сфере моего влияния» две буровые бригады. Транспортные проблемы решать приходилось, техники безопасности, производственной эстетики. Стал находить взаимопонимание с Укольцевым. Понял: дернешься резко — себе же шишек набьешь. Так же это вредно, как колонну на буровой рывками спускать.

Не раз вспоминал я в те годы свою армейскую пору, родную роту железнодорожных войск. Будто вновь стояли плечом к плечу товарищи мои по военной службе.

Князютенков Володя, техник связи по образованию. До того спокойный, покладистый парень! Разгружаем платформу со щебнем. Он делает двадцать взмахов в минуту — я засекал. Через неделю проверяй — тот же ритм.

Яша Роммель. Косая сажень в плечах, каждая ладонь в две мои. Без мускульных бугров, но с медвежьей хваткой. Подтягивался Яша на турнике два раза, двухпудовку не мог поднять, а в борьбе или руку за столом гнуть — равных ему по силе в части не было.

Фанур Шейхиисламов. Хитрован, плут, весельчак. Любил сапоги кому-нибудь подменить, воды исподтишка за шиворот налить, анекдотчик. Смелый парень был, добрый вырос из него буровик. Работает Федя — мы так его звали — сейчас на Самотлоре. Что он находится у нас, в области, я обнаружил по обложке

«Огонька», где он был сфотографирован с друзьями. Ростом шкет форменный, а на снимке — богатырь, громадина!

Широко раскрытыми глазами смотрит на панораму солдатского городка, на командира Нагир Вазетдинов. Попал он в строй из дальней татарской деревушки, мечтал только о городе и даже от невесты пытался отречься.

Томази Саджвиладзе… Лучший мой друг, скромный в обыденной жизни и горячий, заводной в споре, трудолюбивый, как крестьянин-горец, через которого я познал душу трудовой Грузии. Заезжал я в отпуске к Томази, но не застал его дома. И такое взволнованное письмо пришло от него в Нижневартовск. Писал он, безбожно перевирая русский язык. И попало письмо жене. Читает она: «Я ночь не спала, думала о встрече с тобой…» Поджала губы Вера моя, взревновала. После смеялась, когда узнала, что это за «она»…

Видел я и себя, Бориса Давыдова. Ребята ко мне тянулись, все о своей жизни рассказывали, как на исповеди, доверием их я дорожил и никогда не злоупотреблял. Удалось убедить одного верующего парня в части, что нет на небе Ильи-пророка, что не от грохота колесницы возникают гром и молнии, а действуют тут законы физики.

А вот командиры не всегда понимали меня. Неясно было сержанту, что неинтересно мне слушать на уроках взрывдела про постоянный и переменный ток. Не улавливал парень, что в теории я покрепче, чем он. И со взводным спорил. Короче, лез на рога, как дурак, и не было дня, чтобы не схлопотал я наряд вне очереди. Случалось, и строже наказывали меня за дерзость.

Осложнял мой характер службу. Но форма, строй, физические упражнения, солдатская вся наука сделали нас способными выполнить любую поставленную задачу. Стали мы сильны единым духом. Крепости, выносливости прибавилось. Армия сделала нас мужчинами.




ИЗ ЗАПИСОК ДАВЫДОВА


_«В_1952_году_я_поступил_и_в_56–ом_окончил_техникум_по_бурению_нефтяных_скважин,_работал_помощником_бурильщика_в_поселке_Приютово._Затем_был_слесарем_цементировочного_агрегата._Осенью_меня_призвали_в_армию._Служил_три_года_в_железнодорожных_войсках,_сначала_в_батальоне,_а_затем_в_отдельной_минно-подрывной_роте_в_городе_Рени_Одесской_области._Сразу_по_прибытии_на_место_стали_отбирать_ребят_в_полковую_школу_в_Делково,_на_курсы_трактористов,_экскаваторщиков,_автокрановщиков,_крановщиков_паровых_самоходных_кранов_на_железнодорожном_ходу,_санинструкторов._Очень_мне_хотелось_попасть_на_такие_курсы._Не_пустили._Начальник_штаба_батальона_сказал,_что_у_меня_уже_есть_техникум_за_плечами,_а_у_большинства_—_ничего,_с_десятиклассным_образованием_были_десятки,_со_средне-техническим_ — _единицы._Основная_масса_с_образованием_от_4–5_до_ 7 _классов._Забегу_вперед:_сержант_даже,_преподававший_нам_минно-подрывное_дело,_был_безграмотен._Взрывчатое_вещество_можно_подорвать_огневым_способом_(огнепроводный_шнур),_электрическим_(электродетонатор)_и_детонирующим_шнуром._Электродетонатор_подрывают_с_помощью_электротока,_который_в_свою_очередь_бывает_постоянным_и_переменным._Азы_такие_вдалбливал_он_подопечным._Я_предпочитал_сидеть_на_задней_парте_и_читать_художественные_книги._Сосед_у_меня_был_с_шестиклассным_образованием._И_вот_прошу_я_его:_«Узнай_у_сержанта,_что_такое_постоянный_и_переменный_ток»._Задал_тот_вопрос._Сержант,_ничуть_не_смущаясь,_ответил:_«Видите,_как_горит_лампа_в_казарме_днем?»_Хором:_«Хорошо_горит»._«Это_постоянный_ток._А_вечером_как?»_Вновь_хором:_«Мигает»._«Это_переменный_ток»._И_никаких_возражений,_как_в_том_анекдоте_про_сержанта:_сказал,_что_ложка_люминивая,_и_точка._

_Как_я_попал_в_отдельную_роту?_Все_ж._д._войска_военной_подготовкой_занимались_лишь_три_месяца_в_году,_остальное_время_работали_на_прокладке_земляного_полотна,_сооружении_мостов,_переправ,_укладке_шпал_и_рельс,_стрелочных_переводов,_возведении_пристанционных_сооружений._Минно-подрывная_рота_училась_военному_делу_шесть_месяцев,_остальные_же_шесть_трудилась_на_подхвате_у_батальона._Нужен_был_нормировщик,_вот_меня_командир_капитан_Минаев_и_пригласил_к_себе,_на_должность_сверхсрочника,_которому_бы_платили_250_рублей._Солдата_за_три_рубля_было_держать,_конечно,_выгоднее._Направили_меня_сразу_же_на_двухнедельные_курсы_в_Днепропетровск._Преподавали_там_бестолковые_сержанты_срочной_службы,_основное_—_самоучеба_по_справочнику._Предшественник_мой_по_нормированию_был_обходительный,_вежливый_еврейчик._Первым_делом_он_познакомил_меня_с_соседствующими_с_частью_бахчами_и_садами._Я_спокойно_разгуливал_по_этим_благодатным_местам,_полные_карманы_и_за_пазухой_приносил_в_часть_добытого._Товарищи_удивлялись,_где_я_беру_все_это._Обучил_я_других:_любое_дело,_как_и_бурение,_требует_сноровки,_опыта._Мой_сосед_по_парте_Шейхнисламов_Фанур_решил_сходить_за_арбузами,_но_попал_на_батальонную_бахчу._Вооруженный_узбек_положил_его_на_землю_до_прихода_подполковника,_начальника_штаба,_который_поднял_его_строгим_голосом,_кто,_мол,_такой,_откуда._Присудил_он_Фануру_20_суток_гауптвахты,_и_тот_побежал_«быстрее_лани,_быстрей,_чем_заяц_от_огня»._Запыхался,_весь_дрожит._Спрашивает:_«Боря,_Боря,_что_делать?_Велено_мне_доложить_командиру_части»._Посмеялся_я_над_Фануром,_а_потом_серьезно_уже_говорю_ему:_«Не_надо_никому_ничего_докладывать»._«А_если_узнает_подполковник_и_еще_добавит._Я_ведь_ему_фамилию_сказал»._«Ну_и_что?_В_роте_твою_фамилию_никто_правильно_не_произносит,_и_подполковнику_тебя_не_найти,_тем_более,_что_все_вы,_узбеки,_на_одно_лицо»._Полтора_года_служили_мы_с_Фануром_вместе,_и_больше_без_меня_он_не_ходил_никуда._На_балансе_по_деньгам_мы_были_приписаны_к_батальону,_и_зачастую_я_отправлялся_по_делам_туда,_якобы,_а_сам_подавался_в_сады,_беря_с_собой_и_приятеля._Были_там_посадки_из_жарделей_(по_виду_и_вкусу_ — _урюк)._Фанур_ел_их_зелеными._«Федя, —_спрашиваю, —_зачем_ты_эту_зелень_жуешь,_дождись_спелости»._«А_вдруг_не_хватит»._Я_хохотал_тогда_с_полчаса_и_по_сей_день_вспоминаю_об_этом_не_без_смеха._

_Почему_я_вспомнил_об_армии?_Это_же_не_о_буровиках?_Да._Но_армия_нас_всех_чему-то_да_учит._На_гражданке_я_всех_знакомых_считал_друзьями._Но_такого_никогда_не_может_быть._

_И_именно_армия_научила_меня_распознавать,_кто_есть_кто._Из_130_солдат_роты_далеко_не_все_были_мне_друзья._Особенно_по_сердцу_были_несколько_человек._Вот_князь_Утенков_(Князютенков)_Володя,_молчаливый,_скромный,_даже_застенчивый,_с_мощным_торсом._Всегда_он_рядом_со_мной,_хотя_разговаривали_мы_с_ним_редко._Я_что-нибудь_«заливаю»_ребятам,_а_он_только_улыбается,_друзей_у_него_кроме_меня_не_было._Яша_Роммель,_немногословный,_но_посмеяться_над_шуткой,_анекдотом_горазд._На_турнике_Яша_болтался_как_сосиска,_гирю_в_24 кг_еле-еле_выжимал._Сам_неуклюжий,_но_руки_у_него_силы_бычьей._Стоит_строй,_Яша_одного_двинет_ — _все_падают._Однажды,_балуясь,_я_нечаянно_достал_его_до_ребер,_потекли_слюни_у_парня,_и_стала_эта_громадина_оседать._«Яша_милый,_прости!»_—_взмолился_я,_представив,_что_же_произойдет,_когда_он_очухается._И_верно,_встает_Яша,_хватает_лестницу_и_за_мной._Если_кулак_к_носу_он_поднесет_ — _солнца_не_видно._А_в_повседневной_жизни_добряк_добряком._Мяса_он_почти_не_ел_и_всегда_почему-то_подкармливал_меня._Некоторых_это_бесило._Яша_таким_кулак_к_носу_подносил_с_приговором:_«Во_еффай_май_(иначе_он_не_выговаривал),_нюхай»._Один_солдат_из_роты_призван_был_почему-то_от_жены_с_двумя_детьми._Заведовал_он_выдачей_инструментов,_и_так_случилось,_что_стал,_как_выяснилось_позже,_осведомителем_командира_части._За_услуги_эти_получил_он_на_первом_году_отпуск._Просветил_я_парня,_как_можно_его_дома_продлить._И_вдвое_дольше_прогостевал_тот_в_семье._Так_сложилось,_что_и_мне_путь_в_сексотство_открылся._После_курсов_в_Днепропетровске_я_уже_«работал_в_штабе»._Непосредственный_начальник_техчасти_роты_капитан_Минаев_в_мои_дела_не_вникал._Был_он_добр,_но_слаб_по_части_«зеленого_змия»._Как_фронтовику_ему_все_сходило_с_рук._И_вот_зачастил_он_ко_мне._Вскакиваю_я,_козыряю._Тот_останавливает:_«Сиди,_сиди,_Боря»._Медленно_да_потихонечку_стал_он_выяснять,_не_нужно_ли_мне_в_своей_деревне_крышу_дома_починить._Что_ему_надо,_не_пойму._Отвечаю,_однако:_«Нет»._«Может,_дров_привезти?»._«Отец_водитель,_привезет»._«В_отпуск_хочешь?»_«Кто_ж_не_хочет,_товарищ_капитан?»._«Надо_заслужить»._«Разве_я_плохо_служу?»_«Не_плохо,_но_надо_лучше»._«Как_это_лучше?»._«Надо_помогать_командиру_части_по_службе»._«Чем_я,_юнец,_могу_вам_помочь?»._«Как_чем?_Я_ж_не_нахожусь_в_части_круглые_сутки_и_не_обо_всем_знаю,_что_здесь_происходит»._Понял_я,_в_чем_дело,_и_отшиваю_капитана:_«У_вас_есть_дежурный_по_части,_он_круглосуточно_на_посту»._«Тот_может_все_и_не_знать»._«Так_есть_дежурный_по_роте»._«Этот_тоже_не_все_может_заметить»._«Ну,_а_дневальный_по_роте,_он_сутками_не_выходит_из_казармы,_и_мимо_него_мышь_не_проскочит._А_как_же_я,_восемь_часов_спящий,_могу_все_знать? —_парирую_я_с_ядом_уже_и_прямиком_выкладываю_ему. —_Вы_хотите,_чтобы_я_сексотил,_ребят_продавал?_Не_нужны_мне_ни_награды_всякие,_ни_отпуска._Я_душу_не_продаю»._

_Кончились_хождения_капитана_ко_мне_и_разговоры_по_душам_ — _начались_притеснения._

_Много_о_чем_можно_тут_рассказать._Важно,_что_к_сексотам,_с_которыми_мне_пришлось_сталкиваться_потом_в_буровой_сфере,_питать_я_стал_зоологическую_ненависть._Один_такой_в_части_выдал_меня_за_самоволку,_и_командир_с_удовольствием_объявил_мне_пять_суток_губы._Приказал,_чтобы_конвоировал_меня_Яша_Роммель._Только_вышли_из_ворот,_говорит_он_сержанту:_подержи-ка,_мол,_винтовку._Тот_взбеленился._Яша_ему_кулак_к_носу_подставил,_и_взял_сержант_винтовку,_пошел_следом._Наутро_заступает_начальником_караула_свой_парень._Вызывает_он_меня_играть_в_шахматы,_а_при_пересмене_наказывает_следующему_караулу,_чтобы_кормили_меня_горячим_ежедневно._Ребята_из_роты_приносили_мне_завтраки,_обеды_и_ужины._Почему_так?_Да_потому,_что_всю_эту_деревенскую_в_основном_массу_молодых_солдат_сплотил_я_в_один_«кулачок»,_и_«деды»_ничего_с_нами_не_могли_сделать._Я_ребятам_своим_прямо_говорил,_чтоб_не_боялись_и_в_критической_ситуации_били_всем,_что_попадет_под_руки._Многие_носили_в_карманах_кое-что…_Заявляли_по_моей_подсказке,_что,_мол,_«прирежу_спящего»,_«убью_на_посту_из_винтовки»._И_действовало._Рычал_на_меня_здоровенный_повар-прибалт:_я_то,_мол,_тебе_сделаю,_другое._«Сделаешь_—_в_гробу_поедешь_домой!»_—_отвечал_я_ему._Организовал_все_так_в_столовой,_что_мяса_давали_всем_одинаково_ — _и_«дедам»,_и_салагам._Во_все_годы_службы_не_позволял,_чтобы_молодых_обижали,_чтобы_справедливо_все_было._Тяга_к_ней_в_крови,_наверное,_у_меня._Не_заладилось_у_меня_со_взводным_лейтенантом_Ромейко._Показалось_тому_на_учениях,_что,_исполняя_маневр_по-пластунски,_не_уложился_я_в_норму._И_гонял_он_меня_под_проволокой_раз_десять._Стер_я_до_дыр_гимнастерку,_из_локтей_кровь_пошла,_все_медленней_и_медленней_стал_ползти._Лейтенант_мой_охрип_от_криков._В_часть_пришел_я_как_из_боя:_форма_в_дырах,_руки_в_крови._Солдаты_ахнули._Лейтенант_же_после_этого_всякий_авторитет_потерял_среди_них._На_всю_жизнь_уяснил_я,_что_злоба_в_отношениях_людей_друг_с_другом_ — _самое_распоследнее_дело._Командир_другого_взвода_был_поумнее,_если_ему_предстояло_выполнить_какую-то_серьезную_работу,_он_с_глазу_на_глаз_говорил_с_ребятами,_и_работали_они_после_этого_как_черти._

_Я_с_первых_дней_службы_с_каждым_умудрялся_поговорить_по_душам,_и_парни_открывали_мне_свои_тайны._С_одного_солдата_ребята_содрали_крестик,_я_тут_же_велел_вернуть_его_и_извиниться_перед_обиженным._И_всем_становилось_ясным,_что_когда_нет_обид,_издевательств_в_части,_все_равны,_климат_психологический_ — _как_после_дождичка_летом:_тепло_и_чисто_и_дышится_легко._По_себе_ощущал_я,_что_солдаты_липли_не_к_командирам,_а_к_своим_же_друзьям,_лидерам,_У_меня_не_было_нарочитой_цели_учить_своих_товарищей,_но_при_желании_я_всегда_держал_в_руках_ситуацию_и_видел,_что_не_все_командиры_умеют_это_делать._И_говорил_я_им_мысленно:_«Да_приблизься_ты_к_солдатам,_екарный_бабай,_сделайся_равным_с_ними,_и_они_—_твои!»_

_Как_нарядчик_я_справедливо,_жизненно,_а_не_по_букве_документа_оценивал_работу_товарищей_и_с_оплатой_труда_не_обижал_их._С_командирами_проявлял_свой_норов,_и_год_почти_не_вылезал_из_нарядов_на_кухню_по_выходным._Но_ничего._Не_сломался,_и_картошку_и_по_нынешний_день_чищу_классно._Интересной_была_у_нас_такая_ситуация._Понадобилось_ехать_в_один_из_дней_за_песком_в_овраг_через_наш_полигон._Поехали,_перед_заставой_крутой_поворот,_метров_через_ 50 _второй_такой,_и_здесь_наша_машина_—_бах_и_опрокинулась_в_кювет_набок._Нас_выкинуло_на_бугор,_а_командир_с_водителем_не_могут_выбраться_из_кабинки._Заглушили_мы_двигатель,_вытащили_их._А_к_нам_бегут_девять_пограничников._Мы_с_ними_поставили_машину_на_колеса._Я_кричу_водителю:_«Заводи!»_Тут_подбегает_запыхавшийся_капитан_и_орет:_«Кузькину_мать_тебе,_а_не_заводи!»_Арестовал_он_нас_всех_и_на_заставу._На_водителя_надели_наручники,_и_меня_заковали_за_то,_что_хорохорился._Через_час_увели_нас_в_роту._Виновнику_аварии_ничего_не_было,_а_мне_влепили_семь_суток_губы._Но_там_получилось_по-прежнему:_шахматы,_двойная_порция_обеда,_завтрака,_ужина._Со_мной_в_камере_сидел_один_связист,_ему_горячая_пища_давалась_через_сутки,_и_я_его_подкармливал._По_поводу_случившегося_в_части_выпустили_стенгазету_«Жизнь_дала_трещину»._Провели_комсомольское_собрание_с_резкой_критикой_в_мой_адрес._У_меня_ретивое_все_и_взыграло:_я_дерьмо,_мол,_но_не_лучше_ли_сначала_на_себя_глянуть._И_рассказал_я,_за_какую_цену_хотел_командир_сделать_меня_сексотом,_что_командир_взвода,_который_меня_третировал,_был_на_медосмотре_«в_сиську_пьяный»_и_еще_кое_о_чем._Когда_вышли_из_ленинской_комнаты,_ребята_на_глазах_у_всех_офицеров_принялись_меня_качать._Командиры_же_до_хрипоты_кричали:_«Прекратить!»_Случившееся_позволило_мне_лишний_раз_осознать,_что_поклоняться_нужно_не_авторитетам_разным,_а_одному_—_правде._Проявилось_это_потом_ярко_у_меня_в_бурении._

_Через_полтора_года_нашей_службы_роту_«пощипали»,_сократили_до_ 55 _человек._Всех_«неблагонадежных»,_строптивых_отправили_в_город_Терны,_во_вновь_созданный_технический_батальон._Расставание_против_ожидания_было_тяжелым_для_меня:_все_оставшиеся,_не_стесняясь_даже_слез,_упрашивали_командира_части_отправить_их_на_новое_место_вместе_с_Давыдовым._Поняли_господа_командиры_наши,_как_вести_себя_с_солдатами_или_нет,_не_знаю._

_Отбыл_с_нами_Нагир_Вазетдинов._С_болью_в_сердце_расставался_я_с_Володей_Князютенковым_и_Фануром_Шейхнисламовым._Ладно,_что_с_Нагиром_хоть_не_разлучился_я._А_довелось_мне_стать_поверенным_в_его_сердечных_делах._Дружил_он_с_девочкой_со_школы,_пришла_пора_идти_в_армию_ — _поползли_по_селу_слухи,_что_как_только_уедет_он,_женится_на_его_любимой,_украдет_парень,_отслуживший_уже_в_армии._Нагир_загрустил,_посоветовался_с_другом,_тот_и_предложил:_а_ты_сам,_мол,_укради_ее._Разработали_план._Ночью_Нагир_находится_с_девушкой_своей_недалеко_от_дороги,_а_по_ней_едет_на_бричке_его_друг_и_поет_в_одиночестве_песню._Нагир_ожидает_его,_останавливает._Друг_предлагает_позвать_Дамиру._И_вот_подходит_она._Нагир_хватает_ее_на_руки_ — _и_в_бричку._Не_лапается_даже_от_волнения._Заночевали_ночь_у_жениха,_и_теперь_жена_она,_значит._На_другой_день_об_этом_становится_известным_всей_деревне._На_Нагира_все_смотрят_уже_как_на_мужественного_мужчину._Пошло_хождение_по_гостям._Прервал_я_Нагира_во_время_его_откровений_об_этом:_«Хватит._Скажи_лучше,_сделал_ли_ты_ее_женщиной?»._«Ни_снай, —_ответил_он_(пока_все_русские_слова_Нагир_произносил_с_искажением). —_Мал-мал_пьяный_был»._Ясно_мне_стало,_что_оставил_он_девушку_нетронутой._И_вот_в_самом_начале_третьего_года_службы_дают_Нагиру_отпуск._Я_учу_его,_как_жену_сделать_женщиной._«Отмерь, —_говорю, —_от_пупочка_четверть,_да_не_промахнись»._И_стал_он_во_время_отпуска_мужчиной._Узнал_из_письма_потом,_что_жена_беременна._«Шява_делать?»_—_спрашивает_меня._«А_нишява,_ — _отвечаю, —_рожать_будет_и_правильно_сделает»._Родилась_дочь_у_Нагира,_но_он,_чертенок,_после_службы_завербовался_в_Пермь._Лет_через_семь_попал_я_в_Октябрьск_на_совещание_актива_буровиков._Случайно_встретил_тут_сослуживца,_который_рассказал_мне,_что_Нагир_вернулся_к_Дамире_и_стали_жить_они_вместе._Слава_тебе,_господи!_Так_не_раз_у_меня_в_жизни_случалось,_что_переживал_за_чужих_как_за_себя._

_В_новой_части_у_нас_служили_умные,_порядочные_офицеры,_и_все_у_меня_складывалось_с_ними_нормально._Вокруг_города_Терны_были_брошенные_затопленные_шахты,_в_некоторых_из_них_добывали_железную_руду._Часто_приезжали_сюда_девчонки-геологи_из_Кривого_Рога._По-южному_любвеобильный_Томази_Саджвиладзе_обнаружил_их_купающимися_в_шахтном_озере_и_выбрал_себе_красивую_куколку_под_свой_рост._Появилась_и_у_меня_зазноба,_Любушка._Ну,_чистая_лебедушка._Свои_отношения_складывались_и_с_сослуживцами._Были_среди_нашей_братии_трое_приблатненных_из_Донецка._Хотели_они_установить_свой,_воровской_порядок,_«феней»_всех_хотели_удивить._Мы_быстро_их_усмирили,_и_пикнуть_лишнего_они_не_могли._Узда_в_жизни_всегда_требуется:_порядок_есть_порядок._Хотя_губа,_наряды_вне_очереди_—_это_не_воспитание,_а_угнетение,_от_интеллектуального_бессилия._Нынешнюю_дедовщину_в_армии_я_не_понимаю._Нужно_молодым_восставать_сплоченно_против_произвола_и_отбиваться_чем_попало_—_ножом,_штыком,_автоматом,_зубами._И_мучителей_разных,_таких,_какие_обнаружились_в_Челябинском_танковом_училище,_где_курсанту_одному_из-за_них_ампутировали_ноги,_я_расстреливал_бы_днем,_не_дожидаясь_ночи._Служба_в_армии_—_это_жизнь,_конечно_же,_и_всякое_в_ней_случается,_трагическое,_веселое,_курьезное._На_паровозах_в_отстое_показывали_командиры_нам,_где_эффективнее_ставить_заряды_для_вывода_их_из_строя:_задача-то_железнодорожных_войск_—_при_отступлении_все_уничтожать,_а_при_наступлении_—_восстанавливать._Я_возьми_да_и_спроси_у_лейтенантов:_«Для_чего_у_колес_паровоза_с_противоположной_стороны_открепления_к_ним_шатуна_и_рейки_(она_делала_вся_пять_колес_паровоза_ведущими)_имеются_дополнительные_приливы_металла?»_Никто_не_мог_ответить,_ни_офицеры,_ни_солдаты._«А_где_выпуск_пара_из_паровой_машины?»._Несколько_голосов:_«А_вон,_видишь,_на_трубе_пшикает»._«Паровоз_стоит?»._«Стоит»._«Если_выхлоп_там,_почему_паровоз_не_едет?»_В_учебнике_физики_для_10_класса_приведен_рисунок_паровоза_в_разрезе_и_даны_объяснения,_как_возникает_энергия_и_как_она_передается_на_колеса._Можно_допустить,_что_среди_солдат_нет_никого_со_средним_образованием._А_офицеры?_Объясняю:_приливы_необходимы_для_уравновешивания_центральных_сил_колеса,_не_будь_их_—_те_могут_разломаться_на_куски._Удивляется_один_из_собравшихся:_«Не_может_быть,_они_ж_железные!»_Спрашиваем_работника_станции:_«Где_выхлоп_паровой_машины?»_Тот_оказался_вагонником_и_не_знал_этого._Идет_человек_в_промасленной_одежде._Офицеры_спрашивают_его_о_роли_приливов_на_колесах._Тот,_не_моргнув_глазом,_отвечает:_«Вот_когда_приливы_внизу_—_это_момент_при_начале_движения,_он_(паровоз)_колесами_схватывает,_схватывает,_а_как_только_приливы_выше_уходят,_он_пробуксовывает»._Вздох_облегчения!_Вернулись_в_часть._Я,_считая_объяснения_случайного_знатока_примитивными,_рисую_в_учебном_классе_схему_приложения_сил,_офицеры_не_понимают_меня_и_предлагают_мне_согласиться_на_50_процентов:_настолько,_мол,_они_правы._Я_заявляю:_«Не_бывает_правды_наполовину!»_Солдатушек_от_спора_нашего_смех_разбирает._Хотя_здесь_и_понимать-то_нечего:_физика_есть_физика._Но_представьте_себе,_если_врач_знает_свое_дело_на_ 50 _процентов,_летчик_ — _на_50,_космонавт_ — _так_же,_на_50 —_подводник_и_шахтер,_все_наполовину,_в_общем._А_если_выше_взять:_наше_правительство_теперешнее_даже_на_ 50 _процентов_не_знает,_как_рулить._И_так_везде,_во_всей_стране,_на_всех_уровнях_огромное_количество_«пятидесятников»,_много_их_в_армии,_во_всех_отраслях_промышленности_и_особенно_в_органах_власти._Из-за_таких_некомпетентных_спецов_и_пенсионеры_влачат_лишь_жалкое_существование,_далеко_не_каждый_при_этом_на_ 50 _процентов,_рабочие,_чьими_руками_создаются_все_человеческие_ценности_—_тоже_на_50._И_тут_виновны_во_многом_Горбачев_и_Ельцин,_их_надо_судить,_как_это_делается_в_других_странах_—_они_ж_процветают._Хотя_оба_до_сих_пор_удивляются,_почему_народ_их_ненавидит._В_задницу_целовать,_что_ли?_Мы,_по_их_понятиям,_должны_радоваться_свободе,_шлюзы_для_которой_они_раскрыли._А_чему_радоваться?_Вокруг_миллионы_нахлебников,_ничего_не_производящих:_охранники,_милиция,_что_по_численности_больше_армии,_рекламные_бюро,_работники_«бескультурья»_в_бесчисленных_телевизионных_и_радийных_компаниях,_одних_уродов_типа_Гальцева,_Шифрина,_воробьев_и_ворон_бесчисленное_множество._Нынешняя_демократия_такова,_что_скоро_каждая_улица_будет_иметь_свое_правительство,_потом_многоэтажки_захотят_иметь_своих_министров._Перекупщиков_больше,_чем_муравьев_в_лесу._Масса_налоговиков,_налоговая_полиция_активничает,_судей_развелось_неимоверное_количество…_Правительство_состоит_из_одних_зубров_и_грифов_(Зурабов,_Греф_—_А._М.)._Еще_в_древности_люди_понимали,_что_если_народ_нищенствует,_культура_глохнет._В_России_бесстыдная,_хотя_непроизводительная_часть,_так_называемые_работодатели,_строит_для_себя_разные_дворцы_с_бассейнами,_с_золотьши_унитазами._У_работяг_же_многих_—_захудалые_хрущевки._В_Думе_сидят_с_сыновьями,_эта_мода_дошла_до_самого_низа,_власть_почти_наследственная._Бабушка_в_детстве_говорила_мне,_что_жили_они_при_царе_очень_неплохо_(кроме_лодырей),_барина_своего_в_деревне_никогда_не_видели,_решали_все_сход_и_староста,_у_которого_никакой_«администрации»_не_было._Хлеб_он_свой_добывал_наравне_со_всеми._А_сейчас_что?_Число_«воров_в_законе»_растет._У_нас_в_области_разоблачили_недавно_руководящего_чиновника_из_органов_МВД,_который_за_взятки_пытался_купить_себе_генеральскую_должность._О_безработных_мало_у_нас_думают._На_каждого_работающего,_того,_кто_с_сошкой,_теперь_не_семеро_с_ложкой,_как_ранее,_а_все_семнадцать._И_хватало_у_нашего_Президента_совести_заверять_Буша,_что_строй_наш_незыблемый,_что_его_сам_народ_выбрал._Вранье_это_чистое._Строй,_что_существует_ — _паразитирующий,_и_существовать_вечно_он_не_может._Маленькое_сравнение:_при_Советской_власти_председатель_горисполкома_имел_оклад_240_рублей,_пенсионерам_платили_по_120._Каждый_из_них_мог_из_Нижневартовска,_например,_ежемесячно_летать_самолетом_в_Уфу_и_обратно,_кормить_себя,_платить_за_услуги._

_В_70-х_годах_был_я_в_Болгарии._Кроме_фруктов_и_овощей,_производили_там_и_зерно._Но_урожаи_его_были_слабые._Я_спросил_руководителей_одного_тамошнего_совхоза:_«А_зачем_вам_выращивать_свой_«жидкий»_хлеб,_покупайте_у_нас»._«Нельзя_теряем_кадры._И_кто_в_случае_чего_обеспечит_нас_хлебом?»_Маленькая_Болгария_понимала,_как_ей_жить._Довелось_быть_мне_в_Японии._По_приезде_оттуда_домой_выступал_я_в_школах,_на_предприятиях._Спрашивали_меня:_«Почему_японцы,_на_камнях_вырастая,_живут_лучше_нас?»_Мнение_у_меня_было_и_осталось_одно:_просто_у_них_руководители_хорошие._А_у_нас_их_разве_нет?_Мы_не_последние_в_вооружении,_космосе_и_в_других_областях._Так_почему_же_страну_не_благоустраиваем,_а_деньги_спрятаны_в_сионистском_мешке._Жизнь_наша_не_ради_денег,_а_ради_блага_в_России._Правители_ж_думают_о_себе_больше,_а_не_о_нем._

_ПО_УМОЛЧАНИЮ,_как_это_принято_бывает_в_современных_электронных_технологиях:_

_Лиза_Ганапольская_продолжает_расспрашивать_Омельчука:_

— _И_вас_не_тревожит_нынешняя_политическая_ситуация?_

— _Чтобы_много_на_себя_не_брать_и_далеко_не_уходить,_скажу,_что_это_выбор_современного_мне_народа,_и_я_не_могу_быть_настолько_высокомерным,_чтоб_утверждать,_что_познал_истину,_а_все_остальные_ошибаются._

_Время_истории_и_безжалостно,_и_беспощадно._Один_мудрый_стихотворец_сказал:_«времена_не_выбирают,_в_них_живут_и_умирают»._Прискорбно?_Но,_скорее_всего,_так._Даже_в_личной_жизни_человек_не_всегда_совпадает_с_обстоятельствами,_со_страстями._И,_не_оправдывая_ничего,_я_хотел_бы_оправдать_человека:_он_слаб._И,_честно_говоря,_ему_не_всегда_надо_бороться._Он_рожден_жить,_а_не_бороться._Такого_человека_я_пойму._(Пауза)._Воспользовавшись_которой,_более_для_шутки,_естественно,_воскликну:_«Паузный_вы_человек,_Анатолий_Константинович,_как_прибалтийский_лис_Ландсбергис!_Поэтому_я_борюсь._

— _С_кем?_С_собой?_

— _В_том_числе._Мы_проживаем_много_жизней,_состав_крови_меняется_раз_в_семь_лет._Недавно_я_узнал,_что_за_время_нашего_бытия_не_раз_меняются_и_наши_скелеты._Почему_нам_хочется_строить_из_себя_цельную_личность?_Все_сменилось,_а_мы_хотим_оставаться_верными_тому,_что_было._Прежней_крови_и_бывшим_скелетам._Но_жизнь_сильнее_человека._И_жизненное_начало_в_человеке_превыше_всех_его_сознательных_усилий._Если_мы_собираемся_ощущать_себя_полноценными,_а_не_только_разумными_существами,_мы_должны_присматриваться_к_животному_началу,_природному_миру._Где_есть_власть,_но_нет_политики._Понимаешь,_ум_есть_не_только_у_отдельного_человека,_но_и_у_всего_человечества._Только_почему-то_у_коллективного_разума_человечества_нет_инстинкта_самосохранения._Чтобы_не_отходить_далеко_от_природы,_мы_должны_заглядывать_в_свое_животное_естество._Там_совершенно_все_правильно_и_естественно._Совершенно._Мне,_советскому_человеку,_трудно_было_к_этому_прийти:_к_тому,_что_условия_существования_—_внутри_себя._Советские_люди_рождались_державниками,_с_ощущением_государства_в_душе,_в_генах,_можно_сказать…_

_Проснулся_во_мне,_вновь_взбурлил_роман_«Дом_под_звездами»,_и_я_опять_стал_вовлекаться_в_диалог_с_Вергилием-Омельчуком._

— _Вдумался_я_в_вашу_мысль,_Анатолий_Константинович._И_что_ж_получается,_к_чему_вы_призываете_человечество,_назад_к_обезьянам?_

— _В_хорошем_смысле_к_этому._

— _Уподобляете,_стало_быть,_человека_мюнхгаузеновскому_зайцу,_который_выпрыгнул_из_собственной_шкуры?_

— _И_ведомо._Но_зайца_вынудил_выпрыгнуть_из_звериной_своей_шкуры_страх._А_современный_человек_по_своей_воле_как_бы_выпрыгивает_из_человечьей_шкуры._От_самодовольства,_гипертрофированного_самомнения,_что_он_теперь_как_бы_и_сам_с_усам,_царь_он_в_природе,_и_никто_ему_не_указ._

— _Перекушал_свободы_и_воли?_

— _А_может,_винки,_как_сказал_бы_ненец_Пуйко._

— _По-русски_о_такой_ситуации_говорят,_что_с_жиру_бесится_человек._И_молено_теперь_бурохвостить_«по_моему_ хотению, _по_моему_велению»._Подобное_состояние_испытал_Ельцин,_когда_понял_на_вершине_власти_в_России_пребывая_и_гужуя_в_застолье_с_близким_своим_окружением_(так_и_подмывает_сказать:_со_своими_подельниками),_что_выше_его_только_бог._

— _Спорить_не_буду_с_вами,_Александр_Петрович._

_Но_ — _об_армии._Самыми_тяжелыми_для_нас_были_последние_полгода_службы._Начали_мы_понемногу_хулиганить,_хохмить_всяко._После_подъема_строилась_рота_в_трусах,_и_под_аккомпанемент_двух_аккордеонов_читали_по_портянке_юморной_приказ,_как_служить_оставшееся_время._С_каждым_месяцем,_он_становился_смешнее_и_наглее_ — _не_чистить_пуговицы,_сапоги,_ходить_с_неподшитым_воротничком,_не_носить_ремня,_не_отдавать_честь,_не_вставать_по_подъему,_не_работать,_прятаться_по_углам,_не_посещать_политзанятия_и_т. д._Смешным_был_приказ,_как_ходить_по_колхозным_садам._После_нас_подобные_приказы_стали_писать_другие._Приказы_такие_после_зачтения_уничтожались._Но_у_одного_растяпы-чтеца_ротный_выхватил_приказ_из_рук._Дело_это_раскрутили._Несколько_человек_попали_в_дисбат._Комбата_сняли_с_должности._Так_вот_мы_пошутили!_И_поделом_досталось_всем_«штрафникам»,_как_я_сейчас_думаю,_анархия_к_добру_никогда_не_приводила._И_опыт_буровых_моих_дел_не_раз_убеждал_меня_позднее_в_этом»._

Прочитав этот кусок из записок Давыдова, я, конечно, не со всем согласился в крайних его суждениях. Хотел кое-что сократить из разных длиннот, малосущественных, казалось вроде бы, подробностей. Сократил, но не все, не поднялась рука резать текст по живому. А туг еще осознал вдруг в мгновение, что в детстве и армейской молодости сложился у Давыдова тот характер, который оставался незыблемым у него всю жизнь. Борис Михайлович всегда был адекватен самому себе, до дерзости самостоятелен, не терпел несправедливости, что многое объясняет в напрягах, в ситуациях разных в северной его жизни.

— Боря, — сказал я Давыдову, — вся твоя жизнь, насколько я понимаю, такая цельная, как платиновый метр, являющийся эталоном измерения длин в мире.

— Так оно и есть, Петрович, — ответил мой собеседник. И зарница улыбки засияла в его глазах.

— Ты и меня уже успел отнаждачить кое за что, пока мы общаемся с тобой. Вообще-то от тебя всего ожидать можно. Непредсказуем ты, как Ваня-электрон в облаке орбит своих вокруг ядра. Такое ощущение складывается у меня, что ты лишь на несколько дней оставил свое бурение. И до смерти, наверное, будешь вахтовать на скважинах.

— Они мне, вышки буровые, снятся каждодневно, — закончил разговор Давыдов.

В новой беседе с ним дошло до меня, что в армии еще начинал созидать он коммуну, которая грезилась ему и осуществлялась какими-то фрагментами. В армии проявились у Давыдова редкостный его норов, самородная та норовчатость, бескомпромиссность, бунтарский дух, которые и определили характер всей последующей его жизни. Ну, и еще: если говорить о конформизме, то Борис Михайлович абсолютно не воспринимал этого позорного явления нашей социально-общественной жизни, что отразилось в высочайших градусах драматизма его судьбы.

С буровой нас вез самосвал. Гудел двигатель, звенела накатанная ледяная дорога. По небу ходили блики от зарниц факелов. Белесая равнина с мерцающими огнями буровых сливалась где-то вдали с голубыми звездами у кромки небосвода, и казалось, мы ехали в вечность.

И снова я слушал Давыдова:

— Армейская выучка неожиданно остро вспыхнула в памяти у меня в тот год моей самотлорской жизни, когда вернулся я в УБР-1 и на этот раз возглавил комсомольско-молодежную бригаду.

Новый мастер — новые и порядки. Новая метла, так сказать. И начал я мести по-своему. Нужно было передать людям свои знания, свой подход к делу, настроить коллектив, чтобы работал он, как хорошо отлаженный механизм. А отлаживать было что.

Я не признаю и не люблю бригады, где вахты работают по норову бурильщика. Техническая политика должна быть единой, строго следовать технологии. Буровая — не квартира, где обстановку размещают по тому или иному вкусу. Здесь действуют законы технологии. Говорить можно о многом, но я остановлюсь только на растворе хотя бы. Полгода шел «ликбез» по нему. Раствор для скважины — что кровь для человека. Качественный он — качественная и скважина. А у нас одна вахта вообще его не обрабатывала. «Нормальный», — говорят при пересмене, а в журнал выписывают данные из геолого-технического наряда. Это профессиональный обман, и он приносил много вреда. Другая вахта признавала только ввод нефти и воды. Доз не знала. Три вахты испакостят раствор, а четвертая распурхивается за всех, приводит его в норму. Начал я требовать, мне встречные требования: давайте, мол, указание, сколько мешков и какого реагента добавлять в смену. Но не существует же таких рецептов! Раствор нутром чувствовать надо, надо выработать чутье на него. Это как в медицине: можно закормить человека лекарствами, а здоровым он не станет, но одна таблетка с чашкой горячего чая на ноги поставит. Скважина — живой организм и требует к себе ласкового отношения. Плохо работаешь с раствором — скважину лихорадит. На каждый раствор она отвечает по-особому — затяжками бурильных труб, прихватами, водопроявлениями, нефтяными и газовыми выбросами, фонтанами, пожарами. По-всякому внедрял я эти истины в сознание рабочих. Где и шутка в ход шла. «Скважина, — говорю, — что женщина: утром не улыбнешься, вечером ласки не жди».

Часто вспоминаю я родной солдатский строй, ощущаю ритмы и дух его в буровой бригаде. Как на строй поглядел я на свой коллектив, когда знакомился с ним, и сейчас порой смотрю так.

Не все, далеко не все были образцово-показательными.

Электромонтер Леонид Прохоров — кислый парень, не пьяница, не лодырь и не прогульщик, а жаловались на него буровики: лампочки не всегда меняет. Работал по настроению, своей сферой считал только электрику, где он царь и бог — такой у него характер, такова схема жизни.

Нет еще тридцати, не женат, дома вроде бы все нормально. Любит показать себя. Побеседуешь с ним — заявляет о правах на «личную жизнь», которой он волен распоряжаться. Спрашиваю: «А спать в сушилке ты тоже волен? Электроэнергия вырубилась, буровая остановилась, а тебя найти не могут». Молчит, посапывает только, а я думаю: «Поймешь строй! Поймешь, как понимал его прежний наш электромонтер Юра Кулькин. Он переживал за бригаду, всегда на площадке с вахтой работал».

Александр Ткаченко, недавний солдат. Ему девятый, десятый класс надо кончать, а он танцульками увлекся, романы напропалую крутит, прогуливать стал. Сказал ему: «Хочешь остаться в бригаде — закон такой: прогулял день, отработай два». Остался несколько раз без выходных, понимать стал. Настроился парень. Сейчас женился. Сын у него растет. Судьбой Саша доволен.

Необыкновенно красивый Федор Митрусенко. Мастер, ас скоростной проходки. Но страсть у него к метрам. Все на шапшаран, лишь бы взять метр. Он грубо относился к оборудованию, рвал, ломал, увертывался от подготовительных работ, вечно оставлял другим вахтам «хвосты». Много я с ним конфликтовал, убеждал: «Федя, перемени характер». А он рисуется: «С бутылкой коньяка надо приходить, мастер, договариваться, как работать». Хвалился, что его вахту по метрам никто не переплюнет. Сколько ни доказывали ему, чтобы не за одну свою вахту и собственную персону переживал он, а за бригаду, что буровой нужны не его доблести и страсти — не помогло. Написал заявление: «Не хочу работать в бригаде». Держать не стали. Перешел он к другому мастеру. Я ему желаю только одного — обрести чувство строя. Тогда бурильщику Федору Митрусенко цены не будет.

И еще один парень, приехавший к нам из Нефтеюганска, — не стану называть его фамилию. Выдали ему в кассе пятьсот рублей, он и обомлел: «Впервые в жизни держу столько». И раздухарился. Пить стал только коньяк. Пригубит рюмку, а остальное через плечо выплеснет. Какие-то неясные порывы у него были, рвался куда-то, витал в воздухах. На гулянке вдруг взялся объяснять жене дизелиста, что супруг у нее грубый, тонких движений женской души не понимает. Толстые зато уяснил: дизелист его с крылечка балка спустил. Пришел он на вахту с синяком. Не успел этот слинять, вторым его кто-то украсил, третьим, четвертым… Не клеилась у парня личная жизнь, через пень-колоду и работа шла. Бился я с ним, бился, пришлось уволить.

А главные люди вахт — молодые богатыри-бурильщики… лауреат премии Ленинского комсомола Рафат Юсупов, Виктор Шубенков и Анатолий Куров во главе с ветераном, орденоносцем, профгрупоргом бригады Владимиром Акимовичем Сериковым.

Сериков — правая рука моя. Совесть для него — святое понятие. Родина, честь, хлеб — святыни. Это Владимир Акимович и детям внушает. Был я у Серикова в гостях, когда показывали третий фильм киноэпопеи «Великая Отечественная» — «Блокада». Жена его Альбина слезы вытирает, ребятишки прижухли. А сам Сериков тихо, сквозь зубы, говорит:

— Хлеб для свиней собираем. Посудину в подъезде поставили, а вывозить некому…

Дети военных лет, мы знали цену хлебу, цену тем благам, какими пользуемся сейчас, да еще скрипим иногда на жизнь.

Мы в своей бригаде стараемся посмотреть на человека со всех сторон. Во всех делах и начинаниях я всегда нахожу поддержку у Серикова, и это меня радует. А недавно возник между нами конфликт. Вернулся я из отпуска — за границу по путевке ездил. Вижу — одно подзапущено в бригаде, другое. Решил подкрутить гайки. Двум выговора объявил, третьего уволить решил, Серикова премии лишил. И расскандалились мы с Владимиром Акимовичем. Он доказывает, что я не прав, а я на своем стою, горячку порю. Крепко сцепились мы.

— Собрался ты увольнять парня зря, — говорит Сериков, — это я тебе как профгрупорг говорю. Нельзя молодыми бросаться. И насчет меня ты не прав. Тебя что, муха цеце за границею укусила? Надо начинать рабочий день с «доброго утра» и «здравствуй»…

Сменный мастер Евгений Иванович Шевяков поддержал его, тоже стал со мной спорить.

Мне вожжа под хвост.

— Парламент в бригаде устраивать нечего. Ваши советы слушать — себя терять.

— Ишь, к чему клонишь! — Сериков говорит. — Вы, мол, работайте, а я думать буду. Так надень на нас вместо голов элеваторы, и будем мы защелкивать буровые трубы как автоматы. Не зря, наверное, в Госплане даже заговорили о внедрении на буровых роботов. Че ж тогда на металл тратиться, когда мясо живое — вот оно. Приспосабливай. Дешевле, наверное, будет.

Классно, в общем, язвил Сериков. Наговорили мы друг другу дерзостей, и каждый по докладной начальнику УБР подал.

Поостыл когда, забрал я свой рапорт. С Сериковым помирился. Признал, что дров наломал. Причины-то были объективными…

Мороз под сорок. Лица у буровиков чуть не лиловые. Прихватило пневматический ключ для свинчивания труб, пульт, лебедку. Приходится все отогревать паром.

Отрывисто, с легкой хрипотцой в голосе командует бурильщик. Он спокоен и бесстрастен. Только глаза выдают внутреннее напряжение. Помощники его работают слаженно и четко, с лёта понимают старшего.

Мороз одолели — пневматика, пульт, лебедка снова в порядке, можно продолжать спуск груб в скважину. Повеселели ребята.

Давыдов подходит к бурильщику.

— Дай-ка сменю тебя. Поразмяться надо.

Короткими качками он подает трубу в скважину, и видно, что испытывает радость.

Ублажил душеньку за тормозом Давыдов, освежив ее дыханием недр, чувствованием забоя, и уединились мы с ним в командирском вагончике.

— 1954-й год, — вспоминал Борис Михайлович. — Учусь я в нефтяном техникуме. Первая производственная практика на Лениногорском промысле, в Татарии. Мне еще восемнадцати нет. Зачислили буррабочим. Инструмент буровой тяжелый — в элеваторе сто тридцать пять кг, а во мне и шестидесяти нет. Кряхтишь, а подымаешь элеватор на ротор. Пыжусь, об одном думаю: не согнуться!. Бывает, и перднешь от натуги — чего тут греха таить. Часто лазил к верховому — чувашу Иркуну — посмотреть, как он работает, поучиться. Он на мостике голый по пояс, со свечами разделывается, будто орехи щелкает.

— Ты ее лови, свечечку, — наставляет Иркун. — Она сама зайдет.

Ловлю, учусь. Стали мне доверять работу верхового, и я, гордый доверием, стараюсь в грязь лицом не ударить. Жарко свечи ловить, пот стекла очков заливает. Протру очки и снова за свечи…

Через год снова практика, в окрестностях Октябрьского. Две смены подряд спускали колонну. Сели в машину домой ехать — тело, как печь, горит, жжет, дыхания не хватает. Перепугался я, но минут через десять отпустило. Проспал беспробудно двадцать два часа. Через неделю на сон и трех часов хватало — влюбился, домой на заре приходил…

1956–й год. Техникум позади. Первая моя рабочая смена. Дожди льют, спасу нет. Грязь кругом, вахты запаздывают, работаем по шестнадцать часов, спим по очереди…

Все это не забылось. О многом думается здесь, на Самотлоре. О прошлом и о том, например, что государство-то у нас рабочее. А так ли все хорошо делаем? Ездим на месторождение — факелы горят. Больно глядеть, как народные богатства на ветер летят. Прав/щ, пущены сейчас газоперерабатывающие заводы, начали тушить факелы, но есть еще такое, что лежит на нашей совести. В начале месяца факелы ясные, светлые, а в конце дым с чадом идет, огонь захлебывается, черно в небе. Это эксплуатационники о сверхплановой нефти забеспокоились, о премиях, поставили скважины на форсаж, дерут недра, и газ насыщенный нефтью идет. Так может прийти время, когда воду одну будет давать Самотлор.

И придет она, такая пора, но пока такие дали будущего и для меня, и для Давыдова затянуты мглой. Оба мы сейчас верим все ж в лучшее, как верил в него А. В. Суворов, заявив некогда: «Я живу в непрестанной мечте». И это понятно: мечта жизнь золотит.




«НИКТО НЕ ТОРЖЕСТВУЕТ»


Выхожу из вагона и попадаю в медвежьи объятья Давыдова. Вскоре мы уже дома у него, в знакомой мне девятиэтажке близ Дома культуры и бывшего буровицкого автовокзала, откуда уезжали мы сквозь метели на месторождение. В ДК чествовали однажды, а это для меня очень памятное, бригаду Геннадия Михайловича Левина. Пришли его буровики с женами и детьми. Работал буфет. Многоголосо гудело фойе. Кругом счастливые лица. Потом был концерт. Ослепительная гагаринская улыбка не покидала Левина. Лицо его сияло, как апельсин на солнце. Расчувствовавшись, он и сам запел любимую песню, которую подхватили все в зале:

Ка-за-ки, ка-за-ки,
Едут, едут по Берлину наши казаки.

Утонул я в воспоминаниях. Подошел к портрету Веры. Лицо тонкой рисовки, как у жены Григория Мелехова в «Тихом Доне» (Кириенко, по-моему, играла ее). Такая жалость плеснулась к ней. Думаю: «Тебе бы, Вера, еще жить да жить. Муж, наконец, рядышком был бы, дома, а не в омуте гулких шумов буровых, к дочкам бы в гости ездила, к внучатам».

Умирала она тяжело. Укольцев, сочувствуя Давыдову, предложил:

— У меня есть связи с прекрасной одной клиникой в Москве, давай устроим ее гуда.

Вера лежала в областной больнице в Тюмени и от помощи этой отказалась. Страдала она от болей сильно, но вела себя мужественно. «Никуда я не поеду, Боренька, — заявила она наотрез. — Умру я там — сколько хлопот будет вам с моим телом. Нет, если предписано мне судьбой умереть — умру здесь». Вскоре она угасла…

Потом Давыдов собрал на стол всякую закусь и выставил на стол коллекционную бутылку чудного домашнего вина, которое сам готовил. Выпили за встречу, и приступил я к «допросу». Объясни-ка, мол, мне, друг милый, отчего ты взбудоражил меня с книгой? Мотивы какие? Что волнует тебя?

— А то, — заговорил он, акцентно чеканя слова, — что все годы пребывания на Северах пытался я идеальный человеческий климат в бригадах создать, чтоб жили и работали люди в ладу и гармонии между собой, в семьях, где радость бы только царила, и в гармонии с буровой, всеми железками ее и окружающей их природой.

— Так это близко к цели — «построить коммунизм в отдельно взятой буровой бригаде»?

— Да-да, близко к моим мыслям понял ты мои устремления.

— И как ты представляешь себе идеальную человеческую жизнь?

— Первое, самое важное для меня, — загнул он один палец, — любой спелый человек должен быть профессионалом в своем деле, в какой отрасли он ни работает. А профи такой всегда самодостаточный. Не комплексует он, знает себе цену. Всегда живет в нем чувство собственного достоинства. В склоки разные такой старается не ввязываться. А заглушить их, это он может.

— Второе, — прижал он другой палец, — вытекающее из первого, — беззаветное трудолюбие должно владеть им. Я разделяю мысль Николая Амосова, что лентяй — это чудовище. А чудовищ, известно, рождает сон разума.

— Солидарен с тобой и Амосовым.

Третье, — пошел в ход у Давыдова новый палец, — порядочным должен быть, никогда не делать никому подлости. И четвертое, — продолжил он, — радость должен нести человек в семью, близким своим.

— Согласен: когда радость живет в семье, становится она университетом счастья, что очень и очень важно для ребятишек, всего молодого подроста. А что касательно твоих принципов жизни, то их можно свести к формуле Цицерона, сущность счастливой жизни который тот целиком усматривал в силе духа. В хорошей развертке ты выразил это.

— Полюбилась мне, Петрович, — продолжил Давыдов, — одна песня Геннадия Заволокина, припев ее, он как раз в нерв самый того, о чем я тебе говорю, попадает. И он напевно продекламировал:

Жить — не тужить,
Никого не обсуждать,
Никому не досаждать,
И всем мое почтение.

— В Тюменской области жить, Боря, все ж интересно. Край такой, что на песни тянет: нефть нефтью, люди здесь удивительные, красивые душами, на градус температурный других россиян живут. Недаром же написал в стихе одном мой друг-поэт Анатолий Марласов:

О Тюмени не петь невозможно,
Здесь такие глубины открыли,
В третьем тысячелетии, в светлом будущем, там
Позавидуют ритмам, отпущенным нам.

— Огонь от огня зажигается, стих от стиха, — мудро заметил Давыдов. — Помню, как вдохновенно звучала на телепередаче «От всей души» в Тюмени песня, которую пели вместе с автором Борисом Вахнюком я, Левин, Шакшин, Громов, Глебов и Воловодов:

Бесконечный простор, вековая тайга,
Где ничья до сих пор не ступала нога,
Лишь снега да снега, только свист ветровой
От моей буровой до твоей буровой.

— Поэтичная у тебя душа.

Давыдов зарделся от смущения, чему я очень удивился. Он же поставил точку в этом эпизоде:

— Лязги буровой глушили во мне поэзию, хотя были такие моменты, когда нагорали в моем сознании стихотворные строчки.

На следующий день нас пригласила на встречу с членами своего литературного объединения Альбина Кузьмина.

И вот вечер, мы с Давыдовым в городской библиотеке. Встречает нас лунносияющая, круглолицая Альбина Кузьмина. Усаживаемся за стол с ее питомцами. Она представляет им нас с Борей. А потом поднимает по очереди дерзающих своих литераторов.

Строгий, угловатый лицом, как иные люди в картинах Пикассо, Ричард Лорин говорит о себе: «Я немец поволжский, пока в безработице. Стихи у меня новаторские. Я много экспериментирую с рифмой».

У Кима Владимировича Чигинева — ни слова о себе: «Я редкий гость здесь».

Татаринцев Виталий Владимирович сообщает, что «складывает поэму» про колониальную систему путей сообщения…

Таня Адамян произносит одно лишь слово: «Студентка».

Кузьмина добавляет: «Увлекается алкоголиками и наркоманами». В зальчике все дружно хохочут, и «мама» поэтов уточняет: «Пишет о них».

Андреев Владимир Петрович, солидный внешностью и статью всей массивный мужчина. Избирался главой города Радужного. «Стихи мои философского плана, пишу верлибром», — говорит он и декламирует стих о своих дорогах:

Застенчивы они, словно бубенчики
Рядом с голосом скрипки.
Не вычурный — ровный слог серьезных дум
На скромном пути…

Лорин поднимает руку: дайте и мне, мол, а то помру. И читает:

Все люди похожи.
Мне кажется, что все люди похожи.
Над ними, над ними вершился общий рок.
Они стали псами, вольные волки.
Мы стали людьми, отцом нашим числится Бог.

— Вообще здорово, — шепчет мне Давыдов.

Гренада Алексеевна Кузнецова — пожилой романтик (имя-то, имя какое!). Она чеканит болевой стих об афганцах, детях не воевавших отцов.

Заключая череду представлений, Альбина Кузьмина дает слово Валерию Акимову. Живо, по-беличьи высверкивая глазами, тот говорит глуховатым голосом, что работает машинистом-испытателем моторных топлив. Альма-матер его в здешних краях — ДНС-1 (дожимная насосная станция) в Радужном.

— Озноб берет, — передернул даже плечами, ежась, Акимов, — как вспомню, что работал там при 53 градусах морозяки, по пятнадцать минут на смене стояли. Так колесом, с передышками, она и шла. Недавно с другом одним встретился. В кафешку с радости пошли. И сказал я ему в скромном нашем застолье: «На кой хрен, Петрович, мы уламывались там, в Радужном, героизм проявляли, сопли морозили, когда все это досталось не нам, а абрамовичам всяким. На нашем горбу в миллиардеры они вылезли».

— Очень я понимаю тебя, Валерий, — сказал я. — Помню, как приезжали к нам ученые из Москвы, и на большом хурале каком-то один академик, писяя от восторга, заявил, что мы-де, тюменцы, в рубашках родились, что открытие нефти и газа в Западной Сибири — великое счастье советского народа.

— Мы его по горло наелись, — заметил с сарказмом Акимов и продолжил свою мысль: — И прозу ли, стихи, как я это прочувствованно теперь понимаю, надо писать сегодня жестко. После Путина придут Иванов, Петров, Сидоров. Расшаркиваться перед ними не стоит. О своем, пережитом должны рассказать мы своим современникам. Тем более, что такой масштабной работы, как на Северах наших, в России больше не будет. Мы — динозавры нефтяной эпопеи здешней. И главное — не наврать, сказать нам нужно в литературе о всем минувшем только правду и еще раз правду. Кстати, как вы относитесь к Путину? — обратился вдруг ко мне Акимов.

— Нравится, — ответил я, — молодой, динамичный. Но недавно стресс я пережил. Выступал он по телевидению с членами Конституционного суда и заявил, что Конституцию мы менять не будем. Умный Зорькин заметил, что все в мире подвержено эволюции, старению и что изменений не избежать. Путин как зыркнет в его сторону и жестко так говорит в том роде, что менять, мол, не будем и все тут. А толковать, как это нам надо — другое дело. Вы, мол, для этого и поставлены. И засело у меня в мозгу занозой это «как нам надо». А кому это «нам»? Тревожно скребется во мне такой вопрос.

Пишу сейчас, и звучит в сознании моем, запамятовал чей, стих. По-моему, Тани Адамян, душевно, по крайней мере, она предрасположена к нему:

Хочется быть ветром, песчаным смерчем
Стачивать стило, превращать себя в камень,
Смеяться над стенами и умчаться в долину
Египта, успокоиться на груди сфинкса
И поцеловать тень Нефертити.

А уж этот стих, которым завершил встречу Валерий Акимов, взволновал не только меня, но и Давыдова:

Привычная погода. Зима.
Никто не торжествует.
Забыты тулупы, кони пропали.
С дровами туго, помогает газ.
Полстраны мечтает о буржуйках.
Проснулись от воровства доверчивые старики.
Им в одночасье вывернули карманы
Согласно ксиве, без обмана,
Ожиревшие от беззаконий московские быки.
Базар-вокзал по всей стране покорной
До слез, хрипоты и мата.
И бессилье рабов перед сворой хазар.
Мерзнут сердца и души,
Вянуг уши, набитые ложыо речей.
Вожди, бурелые гномы
Под звуки литавр и кимвалов
Красуются в одежде палачей.
Так и длится из века в век
Со стоном над моей Родиной
Постоянная зима.

Когда возвращались домой мы, поскрипывая снегом, думал я, что об одном страдают и размышляют Поэт и Буровик, и высекается в пересечении их истина. Тревожно пока жить нам в России. Но держаться надо этой великой библейской истины: «Во дни бедствия размышляй».

Перед девятиэтажкой нашей молчавший до того Давыдов воскликнул:

— А я, пожалуй, буду ходить в гости к этим ребятам.

— Ходи, ходи, — отозвался я, — Кузьмина ж просила тебя не забывать навещать их хоть иногда. Чем черт не шутит: может, проснется в тебе поэт, как это случилось у семидесятилетней одной бабушки из-под Тюмени. Стихи она начала писать и прозу. Такая у нее, к примеру, утопическая повесть — «Соте оп, коммунизм» (каково для простой почтарки!). Что же касательно Кузьминой, так одноцентренного друга себе приобретешь. Отважная она в литературе и в жизни, как и ты в буровицком деле. Не случайно же давал я ей рекомендацию для вступления в Союз писателей России. Отвага Альбины позволила ей участвовать в плавании на долбленых лодках — обласах — путем предков по Ваху почти на тысячу километров. А глаз-то у нее художнический, и измеряя расстояние поворотами реки, видела она очертания озер олененком с ветвистыми рогами, уточкой и даже змейкой. Знакомилась в селениях Альбина с техникой изготовления обласа. Сделаешь его, говорят здесь — жениться можно… Просвещала народ свой таежный, сказки собирала. Одни названия их говорят о многом: «Берестяной нос», «О чем медведь Торуму жаловался», богу, то бишь, «Жадная ворона», «Женщина-огонь», «Земля» (миф о сотворении Земли). Дневник путешествия Альбины Кузьминой — это зерно большой книга, которую, верю я, напишет она. Светлы и целомудренны рассказы в ее новой книге. Мудрые они. «Вазелиновая баночка» — из пережитого в детстве. О том, как она своровала ее, и об уроке, преподанном бабушкой. Воровать, ясно, плохо, а обманывать — вдвойне. Глубокая мысль о жизни по этому поводу сделала бы честь любому большому прозаику: «Нельзя доброе сердце с детства плохими делами терзать. Жизнь на свете покажется длинной». Огневая она, в общем, женщина. Гляди, и тебя, Боря, зажжет она на писание.

— И вообще, вдруг увлечешься, — полушутя сказал я. — Лично меня волнует ее обаяние. Влюбился бы в другой ситуации.

«Но я другому отдана», как сказала бы в подобном случае пушкинская Татьяна. Янтаристая женщина Кузьмина. Светится вся, лучится. Зовущей к любви определю ее в национальной-то колоритности. Друг мой Толя Омельчук без ума от таких.

Давыдов, однако, думал уже о своем.

— Да, пламя от пламени занимается, — раздумчиво проговорил он и закончил решительно, — буду ходить я на собрания к Кузьминой.

Побыли мы с час дома — и вновь на улице: старейшая писательница Югры, мать матерей ее Маргарита Кузьминична Анисимкова, сменившая на этом фольклорном посту сказочницу бабушку Анне, Анну Митрофановну Конькову, утром еще пригласила нас на рыбный пирог. К подъезду нужного нам дома минута в минуту с нами подошли и Кузьмина с Акимовым. Гурьбой вваливаемся в квартиру хлебосольной хозяйки, которая шефствует над городским литературным объединением. — Она — само олицетворение доброты и радушия. Глаза лучатся. Славно же, когда непреходяща молодость души в человеке.

Дымится парком разверстый пирог с муксуном. Добре звенит хрусталь рюмок. Напоминая Маргарите о книге ее про невесту одну из истории Югры, Акимов воодушевленно декламирует:

В России нашла себе место
Порушенной свадьбы невеста.
Ну, чем и она не Харита
Анисимкова Маргарита!

Срывает, конечно, аплодисменты поэт. А потом до полуночи мы поем. Петя, сын Маргариты, включил «караоке», и стали мы петь самые популярные за сотню лет песни нашей Родины. Такого счастья я не испытывал с детства, с той поры, когда мы, юнцы из поселка лесозащитной станции в Урюпине, по три часа горланили под балалайку все известные нам песни.

— Ублаготворилась твоя душа, белый аист? — спрашивает Маргарита, а она давно меня так называет. И дружеская теплота есть в этом ее обращении, и поэтическая мысль о моей седине.

Я обнимаю ее.

— Спасибо тебе, Маргарита!

— Всегда жду тебя в гости.

И новое утро мое наступает под самотлорским небом. Ждем с Давыдовым гостей. Первым появляется Владимир Акимович Сериков. Я бывал у него дома некогда, мы попросту общались тогда. Так встретились и сейчас.

— Привет, Володя! — говорю я радостно.

— Здравствуй, Саша!

Сериков все такой же живчик с веселыми глазами, хотя ему уже где-то под семьдесят (блеснуло в голове свое у меня мысленно: годы, годы, обидно кратко мы живем, будто вчера было сорок мне, не успел осмотреться в жизни — уж близок закат…). Давыдов вновь берет в руки праздничную бутылку с вином. Хорошо мы поговорили. Вспоминал Сериков, как приезжали к ним на буровую Эдита Пьеха и Роберт Рождественский. Попросил его тогда Сериков написать стих об их бригаде.

— П-попробую, — заявил поэт, и намерения его на этот счет были, видно, серьезные.

— Не знаю, написал ли он этот стих? — задумчиво произнес Сериков. — Может, не успел: рано смерть скосила его.

Вскоре появился Володя Повх. Был двое суток он по делам в Новом Уренгое. Переоделся дома, и сразу к нам. Уединились с ним в гостиной.

Володя такой же крепыш, как и его легендарно известный отец, пробуривший первую скважину на Самотлоре, и о нем еще будет речь… Младший же Повх после института МИНХ и ГП приехал в УБР к Хлюпину. Сначала работал помбуром, затем бурильщиком. Сейчас — главный инженер технического бурового управления, которое является неким аналогом прежних УБР, только это крупнее.

— Как сейчас работается? — спрашиваю его.

— Легче. Многочисленные сервисные службы хорошо обслуживают буровиков. Компьютеры появились теперь в бригадах. Не калечат глаза теперь, вглядываясь в показатели индикатора веса, бурильщики. Умными глазами техники смотрят они в глубины. Кривят скважины теперь под надзором компьютеров. А первый наклонщик Сибири Заки Ахмадишин на мужестве лишь кривил скважину. И другие потом так же до надрыва бурили… Экологически стали чисто работать сейчас. Вообще ровно технологии пошли на нефтепромыслах.

Спустя несколько месяцев после этой поездки довелось мне узнать о разработке тюменскими учеными и инженерами программно-технического комплекса «Сократ-2», который внедрили уже на одном из месторождений. Обслуживает он несколько кустов скважин, обеспечивая мониторинг более чем 30 параметров и автоматическое регулирование работы скважины. Разработчики вплотную подошли к использованию искусственного интеллекта в этих системах, нейронных сетей. Скважины становятся интеллектуальными…

Новые технологии — это новые возможности. Устойчивей стала в последние годы молва, что Самотлор умирает. И действительно, недра стали выдавать почти одну воду. Но вот читаю материалы американца Грегори Л. Уайта. Сообщается в них, что тысячи скважин Самотлора сейчас бездействуют. Лишь вечный огонь у подножия «Алеши самотлорского» напоминает о днях бурной славы этого месторождения. Но, присмотревшись к Самотлору внимательнее, менеджеры компании «Бритиш Петролеум» увидели захватывающие дух перспективы со здешними недрами. На площадях, разрабатываемых ими, появились бригады рабочих, которые очищать стали ландшафт от пятен нефти почти десятилетней давности. В районе, впервые изученном в 70-х годах, на буровых с трехэтажный дом бурят новые скважины. Компания возлагает свои надежды на Самотлоре на ряд относительно неглубоких месторождений, называемых «рябчиками» по аналогии с местной лесной куропаткой с перьями в крапинах (в глубинах — это пропластки). Сейчас «Бритиш Петролеум» внедряет технологию разрыва подземных пластов породы для их более широкого раскрытия и высвобождения более мощных потоков нефти. Результаты нового подхода изумляют даже видавших виды специалистов. Скачок с добычей нефти — налицо.

— Революционно все изменилось? — спрашиваю я Повха и слышу в ответ:

— Да не сказать. За четыре года я еще ни одного выходного дня не провел дома.

— Значит, соковыжималка осталась, как было ранее, когда буровики и света белого не видели в крутеже дел своих?

— В какой-то мере. Но в целом намного цивилизованней стала буровая наша отрасль.

Глянув в глаза Повха, понял, что устал он в поездке в район Заполярья, где работают их бригады.

Подсел тут к нам Давыдов и осторожно так спросил:

— Володя, а ты знаешь, что твоего отца утопили?

Брови Повха поползли вверх: похоже, не знал он этого. Кто-то из его товарищей знал истину, но щадил, может быть, младшего Повха и не рассказывал ему о старой трагедии. Давыдов же убедительно прокомментировал ему эту свою версию и вверг Володю в глубокие раздумья, тот закаменел даже лицом. Давыдов хотел угостить его своим «марочным», но Повх отказался, заявив: «Я ж за рулем». Вскоре мы распрощались. А после обеда к Давыдову прислали машину, и знакомой мне до бубочки трассой рванули мы на месторождение. Прибыли на площадку среди мелколесья, где бурили двумя станками две бригады (это было новым в организации труда). Так, оказывается, работать становится экологичнее. Площадка была чистая, ухоженная. В вагончике с компьютерами нам нагляднейшим образом рассказали и показали, что происходит в глубинах недр. Потом мы с Давыдовым долго лазили по буровой, изучали вспомогательные помещения. Изменилось тут все кардинально. Ходишь по мосткам и лесенкам с крашеными трапами, как в каком-нибудь заводском цехе. Лица буровиков спокойные, не чувствуется никакой суматошности. Тепло здоровались с человеком-легендой Давыдовым те, кто его знал. С интересом поглядывал на него молодяжник. Я услышал, как один парень, толкнув другого в бок, проговорил: «Это же сам Давыдов!»

Поразила нас столовая. Уютом, ассортиментом блюд. Будто в лесном ресторане побывали мы.

На Самотлор накатывать стали сумерки, когда повезли нас на машине в Нижневартовск.

Я глядел через ветровое стекло на дорогу, посматривал но сторонам, и сами по себе будились во мне строки стиха Валерия Акимова:

Здесь тепло, мчит автобус домой,
Ветер снег на обочинах месит,
Синеву в небе вечер густит,
А над спящими соснами месяц
Золотою подковкой блестит.

Три десятилетия минуло с той поры, когда родной была мне самотлорская эта трасса. Сейчас я возвращался в Нижневартовск из своей молодости, можно сказать. Тогда я чувствовал еще, что весь подлунный мир мал пока для меня, сейчас же, старея, я уже ощущал пределы его.




НОЧНОЙ РАЗГОВОР


Идущему не страшно бездорожье.

    Валерий Акимов

В один из стылых февральских вечеров ко мне в гости приехал Борис Михайлович Давыдов, с которым я не виделся лет пятнадцать. Поехав с женой на автомобиле к Черному морю, он попал в дичайшую аварию (лоб в лоб столкнулся со встречной машиной) и сломал ногу. Тогда я навестил его в больничной палате в Тюмени. Полгода лежал он там с прицепленной к специальному устройству ногой. Больше случая встретиться не представлял ось…

Сильно изменился Борис Михайлович со времени первой нашей встречи на писательской конференции. В воспоминаниях остались только его разливные «композиторские» волосы — прическа теперь стала короткой, почти спортивной. Походка была дерганой, как у робота: давали о себе знать больные, инвалидные ноги (тромбофлебит замаял друга). Лицо лишь светилось прежним радушием да богатырским оставался размах плеч.

Устроились у меня в кабинете, я на диване, он в кресле. На журнальном столике появились вино и закуска, разносолы с дачи, приготовленные моей жинкой.

Думал я, что часа за три мы набеседуемся, встреча, однако, затянулась до утра. Я давал возможность Давыдову выговориться, и он монологом практически изливал рассказ о своей буровицкой судьбе.

— Боря, ты был замечательным буровым мастером, — начал разговор я. — Человек с железным характером. Думаю, что ты истинный герой последних десятилетий отечественной истории почившего уже в бозе социализма. Не случайно Юрий Скоп сказал на писательской конференции после твоего выступления, что если б Давыдова не было, его надо было бы придумать. Кажется, в этом не будет и нужды, когда сяду писать о тебе книгу. Твоя жизнь богаче литературных придумок. Вспомнилась мне чья-то мысль о фантастах, что это люди, которым не хватает фантазии, чтобы понять действительность. У меня с тобой, думаю, хватит. Вот ты живешь сейчас в другой эре, другой эпохе, другие люди сейчас на сцене жизни. Как душенька твоя воспринимает все это?

Визави мой смеется:

— Все пережитое для этого надо вспомнить. Однажды меня попросили написать свою автобиографию. С чего начать? Родился я, не помню, при каких схватках у мамы, в 1935 году в Бугульме. Родители мои из Оренбургской области. Отец — сын раскулаченного. Ни водяной, ни паровой мельницы дед не имел, труд батраков не использовал. Просто имел крепкую семью, где были мужики. Трудились от зари до зари, оттого и не бедствовали. Голытьбе и пьяни всякой был дед как бельмо в глазу. Слепли те от зависти разумом. Вот и раскулачили «богатея». Разогнали семью, отобрали все — скотину, постройки. Если б не Советская власть, отличным фермером мог бы стать дед Василий. По причине раскулачивания его переехали мы в Златоуст. Отец в каталажке два раза сидел, выпытывали все у него про богатства дедовы. В августе 41-го отец ушел на войну, стал там коммунистом даже. Но как узнали командиры о раскулаченном его отце — вышвырнули из партии как паршивца какого.

В Златоусте на опушке леса мы жили. Изгиб реки. Мост. Горы начинались тут. И стояла в этом месте буровая вышка. Я часто смотрел на нее.

— Будто в будущее свое заглядывал?

— Да-да, — ответил, смеясь, Давыдов. — Помню, увидел на излучине реки выброшенную буровиками катушку от талевого каната. Всю ее обсмотрел: в диковинку ж была она мне… В деревне еще мы жили. Мне шести лет не было. Я влюбился в директора школы Валентину Павловну. Вот вырасту, думал, выучусь на шофера и буду ее на машине возитъ и целовать. Повожу-повожу — и остановка. Нацеловался, и дальше ехать можно. Играя, я наливал полные бутылки воды, будто вино это было — на свадьбу. Мама шутила: пошли, мол, сынуля, сватать невесту… Случилось видеть мне колоссальный пролег самолетов над деревней. Низко опускались. Один что-то крылом задел. Потом — известие о войне. И пошли призывы, плачи. Мешками женщины напекут пирогов, снадобий всяких приготовят, мужей на фронт провожают. Отца призвали — поехали мы в райцентр, на грузовике по ухабам тряслись…

Из детства вспоминается, как ненавидел меня, пятилеточку, петух, когда в Каргалах жили.

— Оттеснял тебя из деревни на буровую, — пошутил я.

Давыдов зычно хохотнул и продолжил:

— Я сижу около окна, а он по завалинке ходит — ко-ко-ко-ко. Только меня клевал, сволочь, как Укольцев на Самотлоре. Но до этого еще дойдем. Так про Петю вот. Клюнул он меня около глаза. Дядя Ваня испугался, думал, что прямо в зрачок мой попал петух, и башку в момент ему отрубил. Почему такая антипатия была ко мне у куриного предводителя — не знаю.

— Завидовал, что ты умнее его, — вновь пошутил я.

— Ага, — акцентно произнес Давыдов и продолжил: — Когда я подрос, всегда в дружбе со всякой живностью был. Змей привечал. У меня врагов не было. Девчонки особенно любили. В Златоусте в театр со мной ходили. Нарядят, как куклу. В деревне — в лес таскали, по ягоды. Короче, для озлобленности какой-то не было у меня причин. Не знал я, почему родители от властей «бегали». Из добрых корней отец возрос. То же было и у мамы. Бабушка взяла на воспитание двух сирот. Первого, Михаила, на войне убили, второй, Григорий, пять лет прожил с нами. Поступил потом в ФЗО, и больше мы его не видели. Почему в войну выжили? Очень трудолюбивые были бабушка и мама. Телок был у нас, корова, штук десять овец. Поросят держали. Из шерсти штаны, полусукно ткали. Пальто я носил такое. Валенки — тоже из нашей шерсти. Не было б овец — зимой босиком бегали б. За четыре года войны я ни разу не видел маму и бабушку спящими. Они поздно ложились и рано вставали. Третий класс я закончил отец вернулся с войны. А на огороде рожь, пшеница, ячмень, овес, просо. Сколько каши, сколько хлебов! Конопля давала одежду и масло. А еще подсолнухи были… Всего вдоволь. Мы даже просили маму сварить нам для разнообразия супу из крапивы.

Герой моей книги «Побег из Кандагара» летчик Владимир Ильич Шарпатов, воспитанник моего литературного объединения, писал в одном стихе:

Прошли года.
Я стал вассалом неба,
Но тот всегда
Я помню запах хлеба.
И по весне Прошу жену:
«Мне б супчик!
Из крапивы!»

— Так что, Боря, крапива была по нраву многим из вашего поколения. По крайней мере, она была вкусней лебеды, от которой у меня, мальчонки, пузичко становилось, как барабан. Но это лирика воспоминаний.

— Из коневника и липовых листьев еще варила еду нам мама, продолжал Давыдов. — Огород у нас ухоженный, чистый был, ни травинки на нем. У нас и овощи росли, все, что нужно для житья-бытья. А когда с отцом переехали в город, в 46–47 годах, голодали. Зарплата отцовой не хватало. Да еще девчонки пошли — одна, вторая. В 50–м году третий родился ребенок. Я думал: как это так — с мамой сыты были, с отцом — голодаем. Жили мы тогда в городе Октябрьском в Башкирии. Здесь я закончил восьмой класс, нефтяной техникум. Затем служил в железнодорожных войсках. Отношения с людьми в деревне и городе складывались самые благоприятные. Не наблюдал я подлянки. Армия ж показала, что люди бывают разные. Тут встретились мне подлецы, и больше стал я понимать в жизни. Отец после войны шофером стал работать. Дядя был главным геологом конторы бурения, открывал мне помаленьку свою профессию, и я решил: буду геологом. «И правильно, — одобрял меня дядя. — Вырастешь, не за рулем работай, а рядом с шофером чтоб был». Дядя и его работники брали меня с собой, на пикниках у них был. На машинах отвезут людей на отдых, и там они празднуют. Попьют водочки, подерутся. Я лишь недоумевал: «Почему так?» Семилетку заканчивал, помню, и в соседях муж избил жену. А утром, смотрю, обнимаются. Думалось: люди должны жить счастливо, не скандалить.

— Грезы о золотом веке накатывали? — прервал я Давыдова.

— Что-то вроде этого, — откликнулся он, и вновь полился его монолог. — У меня в жизни так получилось: если кто-то мне гадость сделал — другом моим он никогда уже не становился.

Перестал доверять человеку — дружба врозь: без доверия такого нет честных отношений между людьми. С годами понял я это. А с детства открытый был человек, секретами со всеми делился. Западная Сибирь немножко меня остепенила. Жесткость появилась в характере. Может быть, рассказ мой будет сумбурный, но слушай уж. Из детства я вышел, понимая, что подлостью никакой не замазался.

— В белых одеждах, как бог Саваоф?

— По крайней мере, не пил, не курил, не воровал, хотя из той ребятни выходили и убийцы, и карманники, и воры-домушники. Род у нас здоровый был. Тот же дядя Яша, геолог, лицо красное, помню, в фуражке вечно, силач. Никому зла он не сделал. Шебутной был только дядя Аркаша. Отец по пьянке неуправляемый становился. До армии была у меня с ним колоссальная стычка. Ударил я его раз. Причина: рассказал ему все про себя, до зернинки выложил правду — он не поверил.

Пришлось тут вновь врезаться мне в монолог гостя: — А ведь ты еще совсем мирный был тогда. Но взорвался вдруг. Есть, значит, в каждом человеке горючий пласт духа, подобный сеноманскому в недрах. На скважине сеноман взбунтует — вышку может разнести вдребезги. Есть возможность и в человеке рвануть пласту такому.

— Наверное, ты прав, Петрович, — согласился Давыдов.




ИЗ ЗАПИСОК ДАВЫДОВА


«В это лето приехала ко мне жена, милейшая подруга жизни. Еще в детстве, наблюдая жизнь семей, познал я, что все живут между собой по-разному и каждый гнет свое. Так было в нашей деревне Яковлево Оренбургской области. Мы покидали ее, а потом вернулись назад. Но по порядку. Сначала мы уехали из деревни в Бугульму, где я и родился. Отец был там кочегаром на паровозе, потом помощником машиниста. Родственник его дядя Ваня Колесов посоветовал тому уйти с железной дороги, и перебрались мы в Златоуст на строительство какого-то комбината. Вскоре все первые три брата собрались вместе. Дядя Яша в результате репрессий попал в заключение и отработал свое на строительстве Беломоро-Балтийского капала. Отец закончил курсы шоферов, и крутить баранку стало его судьбой. Из далекого Златоустовского детства помню бараки. Двое братьев жили с женами (дядя Яша холостяковал), а я с ними в одной маленькой комнате. Затем перешли в большую с кухней. Дядя Яша спал на полатях. У семейных в _1939_—м родилось по сыну. Летом в 1940 году все переезжают в родное Яковлево. Дома собственного ни у кого нет. В разгар раскулачивания потеряли жилье и расселились теперь по родным. Мы стали жить у маминой мамы. Жили у бабушки еще мамина сестра и дядя Ваня, да двое родственников-сирот, которых приютила она. В начале войны одного из них, Михаила, и дядю Ваню призвали в армию. Михаил вскоре погиб. Отец ушел на фронт в конце 1941 года. Второго сироту, Григория, призвали на учебу в ФЗО, и больше мы его не видели. Уже после войны стало известно нам, что работает он где-то в Средней Азии дежурным по станции. В 1942 году уезжает на учебу в Бугульму мамина сестра. И живет она у Колесовых. Вскоре дядя Ваня умирает, и тетушка Колесова приглашает к себе другую мамину сестру с сыном. Памятен мне случай с Григорием, когда он еще жил у нас. Притащил он как-то в охапке из церкви плащаницу, символизирующую погребальные пелена Иисуса Христа. Бросил ее на пол. Бабушка в обморок упала от такого кощунства парня, хотя было оно по той поре естественным. Церковь с началом войны начали ломать. Женщины яковлевские притащили тогда в нашу избу крест с распятием Христа и приходили потом сюда по религиозным праздникам молиться. Особенно многолюдно было на пасху в избе, сенях. Во дворе — яблоку негде упасть.

Будучи взрослым, поразмыслив, пришел к выводу, что все наши родственники по линии Давыдовых и Егоровых (мамина девичья фамилия) вернулись с фронта. Весной 1946-го мы переехали в Башкирию, в строящийся Соцгород. Дядя Ваня после войны приехал домой, и плащаница с иконой Христа оказалась у него. Я попросил его, чтобы он продал мне эти реликвии. Тот решительно заявил: «Я бога не продаю». Сейчас они находятся в одной из церквей Бугульмы… Я часто возвращаюсь в воспоминаниях к деревне Яковлево. Никогда я уже и нигде не видел, чтобы так беззаветно трудились селяне, как здесь. У нас был огород в один гектар, на нем выращивали пшеницу, ячмень, просо, овес, разные овощи, коноплю, подсолнухи. Хлеба и каши дома хватало. Из сушеной сахарной свеклы бабушка делала конфеты. На зиму в доме засаливали капусту, огурцы, помидоры, грибы, в достатке было мяса. Не выводилось масло коровье, подсолнечное, конопляное. Кое-что еще продавали на рынке в Бугульме. В зиму всегда были корова, теленок, с десяток овец, куры. И всех надо кормить. Сено заготавливали бабушка с мамой. А мама, кроме этого, работала в колхозе. Хлеба, траву на сено косили женщины. Колхоз содержал лошадей (их на фронт забирали), коров, свиней (эти обеспечивали мясо для фронта опять же). Особо скажу о конопле: без нее не смогли бы изготавливать одежду. Высоченная она вырастала — человека с поднятой рукой в ней не видать. Ее собирали в снопы, высушивали, обмолачивали. Из зерна получали превосходное масло. Затем коноплю собирали в плоты на речке или озерце. Их загружали камнями, чтобы она затонула, какое-то время вымачивали, а затем до холодов успевали просушить, затем мяли на мялках вручную, отделяя стебли, постригу, от волокна. Оно просусливалось, потом его мяли в ступе пестами, превращая в паклю. Из нее накручивали на веретена нитку, которую скатывали в продолговатые круглые мотки. Их вставляли в челнок, и мама с бабушкой натягивали на валы нити на так называемом стане, где шла работа по приготовлению холста. Бабушка ткала за зиму по сто и более метров. Если в челноки вставляли шерстяную нить, получалось полусукно. Из холста шили всю легкую одежду, из полусукна юбки и штаны (мы их надевали на голое тело, они ужасно кололись, но мы привыкали). Постель вся была из самодельной ткани, валенки же, варежки, шали, кофты — из овечьей шерсти. У меня до сих пор не укладывается в голове, как могли женщины справляться со всей этой прорвой работы. А еще и колхозные дела. Там они платили и натуральные налоги — мясом, молоком, яйцами и маслом. Приходилось подписываться на государственный заем. Истины ради скажу, что не все работали так героически, были семьи посильней нашей за счет более взрослых дочерей и сыновей, а жили хуже нас. Копать картошку начнут, а ее в траве не сыскать, потому что не пололи. Наш же огород был всегда чист от сорняков. В этом помогали старшим мы, дети.

В 7–8 лет на нас уже лежала забота чистить сарай от навоза, а затем развозить его на санках по огороду. Кормили мы скотину, носили воду для себя и ее поить, по/юли огород летом, ходили в лес по грибы, ягоды, за вишней, черемухой и разными съедобными травами. С мамой вдвоем пилил я дрова, затем колол их, заносил в избу. Хорошо, что отец успел заготовить дров на все четыре года. Мама привозила летом в добавку к ним два воза сушняка, ездили за тонким сухостоем с колясками и мы. Дружно ли жила деревня? Не совсем. Много было зависти друг к другу, сплетен. С десяток самых трудолюбивых селян пахали огороды на лошадях, в основном же делали это вилами или лопатами. Некоторые женщины поочередно пахали землю друг дружке сохой: трое тащат ее, а одна управляет. Баню топили раз в неделю, это было маленьким праздником, попаришься, оденешься во все чистое — как заново родился. В банные дни и работали поменьше. К пасхе женщины сообща выскребали потолки, побелкой же занимались каждая самостоятельно. Единственный раз за всю войну я видел, как у нас собралось 15–16 женщин на какой-то праздник, купили вскладчину водки немного, выпили граммов по сто, попели песни, поплясали, а затем вдоволь наплакались. Вернулись домой с фронта у нас человек пятнадцать, в некоторых семьях не вернулось до трех человек — отец и два сына. Задним числом считаю, что просто вылить, не умереть с голоду мог каждый мало-мальски трудоспособный человек. По весне некоторые собирали в поле перезимовавшие колоски. Умирали до четырех человек в семье. Уставали хоронить, бывало, плач получался всеобщий. По окончании войны радость хлынула на село. Каждому возвратившемуся с фронта радовались с плачем, те ж, кому некого уже было ждать, тоже плакали — от радости, что война кончилась, а в основном — от невосполнимой утраты. За четыре года (ни разу в первые год, два) шесть женщин родили детей, обгуливал их председатель местной кустарной промышленности, кустпрома, как его именовали. У одной из них муж, мой дядя, вернулся с фронта, побыл с ней педелю и ушел. Этот дядя был один из самых лучших в нашем роду, но судьба его не жаловала. Я уже упоминал, что строил он, попав под репрессии, Беломорканал. Женился там, подруга забеременела, но домой он вернулся без нее. Перед войной еще раз женился на сильной, красивой, доброй, милой по всем статьям бездетной вдове… Весной 1946 года два брата, отец мой и дядя Яша, переезжают в Башкирию трудиться на «втором нефтяном Баку», как тогда называли Туймазинское месторождение. Договорились строить домик, сначала мазанку нам (т. к. нас четверо), а затем «молодой паре». Дружно с помощью еще двух братьев возвели домик с сенцами, соорудили обычную крышу, заготовили сена на две коровы, купили амбар, превратив его в дом с пристроенными сенями, затопили печку — вот и переезжать можно. Но тут приходит известие из деревни, что Таисия осталась «должна» государству 150 рублей (в военное время она работала налоговым агентом, собирала налог, денежные займы с селян, и где-то, видимо, просчиталась, а может, «просчитали»). Грозила тюрьма Таисии. И решила она от греха подальше уехать в Среднюю Азию. Дядя Яша не стал отрываться от родных. Продали половину сена, их долю, Таичкину корову, и с этими деньгами она уехала. Через много лет мы узнали, что вышла она замуж, растит двух детей, семья благополучная. Дядя Яша женился в четвертый раз на учительнице одной. Простит меня бог, но она была не учительница и даже не человек, а какое-то исчадие ада. Злобная ко всем, завистливая, ни с кем из родственников не уживалась. У дяди Яши беда случилась. Заглохла зимой в рейсе его полуторка. Пока он ее вызволял, обморозил лицо, уши и руки. Весной 1947 года у него обнаружили туберкулез открытой формы. А какой он был после возвращения с фронта в 46–м! В сапогах, шинели и фуражке, стройный, красивый, сильный. Привез с собой два чемодана конфет. И досталось гостинцев родной его малышне и их друзьям, с которыми катались вместе на санках и лыжах. А тут дядя Яша пошел на убыль, хоть и ездил почти ежегодно на близлежащие курорты. В 1957–м был в Ялте, вернулся здоровяком с виду, но через три месяца в один из предосенних дней умер. Наша семья постоянно помогала семье дяди Яши на севе огорода, прополке, окручивании и уборке картошки. Отец ежегодно привозил сено и дрова, которые мы с братом распиливали, кололи и укладывали в поленницу. Участвовали мы в ремонте дома и возведении хозяйственных построек…».

Бориса Михайловича Давыдова нельзя назвать человеком от сохи, но что он человек от земли — бесспорно. И трудолюбие его, беспощадное даже отношение к себе в этом плане в северной эпопее — родом из детства, о чем убедительно говорят и приведенные выше записи Давыдова. В детские годы еще научился этот дерзающий мальчишка глядеть на все, его окружавшее, с распахнутой душой, что отразилось в дальнейшем на его мировоззрении. Давыдов по восприятию мира, родной многострадальной России, которая всегда живет в его мыслях и чувствах — дитя народной жизни, потому и мыслит он просто, доходчиво и убедительно, по-народному. Страдательность его души, отзывчивость на боль другого человека — определяющая, знаковая черта в нем.

И вновь я слушаю Давыдова:

— Ну, об армии. Дедовщины в мои годы еще не было. Попал я в батальон. В железнодорожных войсках всякие служили. И здоровяки, и кривоногие, и очкарики, и великаны, и карапеты. Перевели меня позже в минно-подрывную роту. Призыв сюда попался из Башкирии. Я хорошо знал татарский язык, говорил без акцента, и мне не верили, что я не татарин.

Я из-за отсрочек попал в армию на три года позже положенного срока, и служить пришлось среди молодяжника. И татарчат этих сплотил я вокруг себя. Старослужащие и при случае не отваживались пообидеть нас. Я знал массу анекдотов, и солдатики мои толпами за мной ходили. Поскольку я грамотный был, после техникума, любимым их письма писал, в отпуск провожал, давал разные бытовые советы. Ну, и ребята, исповедуясь как бы передо мной, все о себе рассказывали, о жизни дома, в семьях. Хотелось мне выучиться в армии на шофера и бульдозериста, но начальник штаба сказал: «Ты, Боря, грамотный, не загораживай сельским ребятам с четырьмя-семью классами дорогу. Пусть в деревни свои вернутся хоть с механизаторскими специальностями. Да строить еще научатся, бревна тесать, столбы ставить». Довод этот на меня подействовал, но что возможно в умелости, я все ж прихватывал. Кладку кирпичную освоил, штукатурное дело… Выскажусь по пути о национальном вопросе. Строили мы железную дорогу из Румынии. Городок наш стоял в излуке, где Дунай ударяется о советскую территорию. Прут впадал тут в Дунай. Население — и турки, и болгары, и татары, и белорусы, и румыны. Дружно жили, никаких особых раздраев не было. Довелось мне тогда довольно надолго поехать в командировку в Юрмалу. А говорили мне, что национализм там процветает. Я с этим почемуто не столкнулся. Показали нам латыши, где поселиться, где рыбу купить, товары какие-то. Из колодцев их воду мы пили. На празднование Дня рыбака приглашали они нас. Сказала мне одна бабуля-латышка: «Вы живете на нашей территории, и мы говорим с вами по-русски. А ведь мне приятно будет, если вы заговорите на латышском». Я ее сразу понял. Жить можно среди любого народа, но надо только уважать его. Жил я с татарами вот. И ни один из них меня не побил. И я старался никого не бить. Хотя драки случались кровяные, до ужаса. На стройку Октябрьского нагнали много зеков, большие тут лагеря были. Пленные румыны проживали тут, бывшие вдасовцы. Немцы бесконвойные уже дороги строили. Прикапливая деньги на дорогу в Германию, деревянные игрушки они на продажу делали. Общался я с ними. Мужики и все, ничего больше о них не скажешь. Не подлые. Работяги. Понял я: и с немцами можно жить. В армии самым лучшим товарищем был у меня немец Яша Роммель. Тонкий, как доска, нетренированный, но с бычьей силой. Плечи широкие. Руки ниже колен. Если за голову мотнет, кажется, что отрывает ее. Боялся он бокса. Как макаронина висел на турнике. А вот поднять, схватить, прижать — тут он мастак был. На руководстве военном особо остановлюсь. Душа-человек капитан медсанчасти был. Техчастью такой же командовал. Понимали офицеры, что техники у нас было с гулькин нос, главное орудие — лопата. А солдатам нужно ж заработать. Норма такая, что я даже, парняга средней упитанности, как Карлсон, не выполню. А поставлен я был нормировщиком. Умно с нарядами работал, руководители мне подписывали их, и с зарплатой у солдат получалось неплохо. Самоволки мне даже прощали командиры. Просили: признайся только честно. Я признавался, что без увольнительной ходил в город. Говорил: как я в самоволку не пойду, когда в Америке даже женщин на службу к солдатам приводят. Командиры пожурят меня как-то. Я ж заявляю, что ходил и ходить буду в город без всяких бумажек — хоть вы тресните.

— И Давыдов разразился отрывистым пулеметным смехом. Потом продолжил с хрипотцой: — В 1969 году, по окончании нефтяного института, я уехал в Западную Сибирь. Начинал в Мамонтовской конторе бурения старшим инженером-диспетчером. Метод руководства у директора Коровина и главного инженера Патосина основывался на матюках. Извозчикам, о которых я в книгах читал, далеко было до этой парочки. С матом вставали, с магом спать ложились. Душу он мне выворачивал, тем более, что специалист я был уже опытный и в технологии по работе своей нигде не спотыкался: за 13 лет после техникума работал помбуром, слесарем цементировочного агрегата, потом — бурильщиком, слесарем по ремонту бурового оборудования, механиком участка. Неплохо познал турбобуры, разные типы буровых станков и цементировочное оборудование. Учась в вечернем ВУЗе, занимался в тресте Туймазабурнефть отработкой долот, методами борьбы с поглощениями промывочной жидкости, отбором керна, наклонно-направленным бурением, креплением скважин и др. Освоение скважин познал в конторе бурения. Рад, что в техникуме не случилось мне попасть на геологическое отделение, что представилась возможность учиться на буровом. Промысловые геологи — люди спокойные, у них кабинетная работа. Работай тот же Другин на семи ветрах наших, в критику властей не ударился бы.

— О нем мы много будем говорить, Боря, — вставил я свое.

— Конечно, конечно, — поддержал меня живо Давыдов. — Настоящая драма завязалась у Сергея Другина на Самотлоре. Сейчас же я скажу лишь одно: геологов с буровиками не сравнять. Чертово это племя — буровики, как и шахтеры. Такие у них экстремальные условия. Мне они с моей огневой натурой родней и ближе. Прямота и принципиальность, моя напорность оборачивались, правда, весьма существенными потерями. Помню, проводила Валентина Леонтьева в Тюмени сьемку передачи «От всей души». И вот стоим мы в фойе — знаменитые буровые мастера Шакшин и Левин, я с ними. У Шакшина какие-то награды на груди, у Левина — золотая звездочка. У меня только грудь голая. Левин отводит меня в сторону и шепчет: «Борис Михайлович, почему вы награды свои не одели?» Расхохотался я на весь зал так, как могу только хохотать. «Нет у меня ничего», — ответил озадаченному Левину. А сулили мне орден Ленина и другие высокие правительственные награды.

— А ведь мог, обязан ты был, Боря, стать Героем Социалистического труда. Это о тебе строки Поэта:

Уж не знаю, почему —
Спрашивать не стали,
Почему тогда ему
Не дали медали.

— Я в своей жизни многое упустил. В Западную Сибирь, в частности, ехал с надеждой, что изучу тут английский язык. Но куда там! Утопали мы здесь в работе до захлебу. Кипели в буровицких делах по 15 часов ежедневно, включая и выходные, все время в работе. В первые пять лет пребывания на Северах я 36 месяцев дома не был, жену, дочурок не видел. А ведь я малышей с детства любил. Помню, как липли они ко мне в деревне, шалман целый со мной всегда. И я им показываю что-то, рассказываю… В Сибири скважинам я свою любовь отдавал,

— Буровая ж для тебя, что женщина… — напомнил я Давыдову о его изречении.

— Улыбаться ей надо, — в тон мне, улыбчиво заявил Давыдов и продолжил: — На практике еще техникумовской посчастливилось мне довольно-таки основательно познать бурение. Одна учеба у верхового чуваша Иркуна чего стоит. Фигура мощная у него. Бугры мышц на руках, как у боксера, а сам маленький. Левая рука у него была словно накачанное автомобильное колесо. Я упрусь, поднимая элеватор на ротор — до звону, кажется, все жилы напрягаются. А он играючи управляется с трубами… Я ж боюсь, что свечу упущу или сам вниз улечу. Сел там однажды на долото и думаю: «Все, последний день на буровой». Казалось раньше, что в нефтяной промышленности на уровне фантастики все. А тут' ручного, примитивного груда по захлеб. Амбар вот чистили от шлама и муть всю в нем взбалтывали, лопаточками гребя и очищая раствор. И хоть не такая у меня феноменальная память, как у Сталина, а я все до мелочи помню и из той работы на скважине, и пережитое на всех моих скважинах.

Сильно помогала мне трудовая закалка, полученная в детстве. Я в десять лет уже стоговать умел. Вершил стога. Омет длинный. Три штуки за день ставили. Отец снизу сено мне подает, а я на стогу, вершу его. Лошадей запрягать научился, другие работы на селе освоил. С таким вот багажом на Севере появился. Сразу как лошак на всю мощь впрягся в работу. После Мамонтово я перевелся в Усть-Балыкскую контору бурения. Директор, будущий Герой Социалистического труда, характер которого рождался в море, на военных кораблях, прекраснейшей души был человек. С высшим военным и гражданским образованием. Показал я себя как хороший технолог наклонно-направленного бурения на кустах, когда с одной буровой веер скважин в глубь недр уходил. Во время отпусков я заменял поочередно всех четырех в то время буровых мастеров, за Аслаева работал несколько месяцев. За месяц уже перекрывал показатели, достигнутые бригадами до меня. Пришлось полгода работать и с подготовительной бригадой, и этот опыт был тоже полезен. Когда не было кустов, осваивали скважины. Наблашнились так, что одна за другой, конвейерно сдавали их.




ИЗ ЗАПИСОК ДАВЫДОВА


«Мечта о Сибири не давала мне покоя с той поры, как узнал я о решении правительства начать промышленную разработку нефтяных месторождений Западной Сибири. Но лишь летом 1969-го по окончании вечернего вуза двинулся я в неизвестность. Была предварительная договоренность с заместителем директора по общим вопросам Усть-Балыкской конторы разведочного бурения. Шесть лет вечернего образования я бы врагу не пожелал. Это труд, и довольно-таки нелегкий. Зарплата не позволяла и мечтать об отпуске в теплых местах. В буркоме треста Туймазабурнефть мне пообещали две путевки в дом отдыха под Батуми сразу по окончании института. Но не тут-то было, родной профсоюз (не союз вернее, а «попрыгунчики» в нем) не смог обойтись без подлости. Отказали. Жена уже успела оформить отпуск, а мне его не дали, заявив: «Только осенью». И я поглядел лишь на Батуми. Вылетел оттуда в Нефтеюганск. Добираться нужно было через Сургут, а оттуда — на ведомственном вертолете. Лихорадочное метание толпы от вертолета до вертолета впервые увидел я только в Сибири. Мне велели позвонить, если я застряну в Сургуте. Но откуда? Прямой связи тут не было. Но добрался я все ж до телефона, умолил соединить с Нефтеюганском. Беда: начальства в городе нет. Упросил переключить на жену того зама, с кем говорил о переезде сюда. Представился ей, объяснил ситуацию и, о радость! «Через полчаса, возможно, будет вертолет к вам», — сообщила она. И точно: все могут короли и женщины. В конторе я застал лишь начальника ПТО (производственно-технического отдела) и главного технолога В. Шенбергера, который был моим однокашником по техникуму. В его отделе была свободная должность, но он не сказал мне об этом, а познакомил с директором вновь организованной конторы П. П. Коровиным. Пришлось слетать мне в Мамонтова (теперь город Пыть-Ях), а потом и домой — в Октябрьский.

В Тресте Туймазабурнефть я работал более пяти лет в отделе технологии и техники бурения научно-исследовательской партии. Занимались мы всем, чем живет и движется дело по строительству скважин. Некоторые называют его ремеслом, но далеко не простое оно, требует не просто опыта, а научного подхода, абсолютной конкретики в мелочах даже. С виду все просто, но нет месторождений как две капли похожих одно на другое. В Башкирии, например, каждый геологический район, каждая залежь имеют свои секреты, раскрывать которые — наша задача. Коллектив чисто технологов по проводке скважин был небольшой — семь человек вместе с главным технологом, два из них были кандидаты наук. К великому сожалению, их обоих нет сейчас в живых. Один, Юрий Викторович Крючков, на два года моложе меня — воспитанный, интеллигентный, грамотный, юморной и очень коммуникабельный, человечный. Второй кандидат наук, Сагит Мулланурович Ахунов — с несколько сложной судьбой и живым характером. Мы все были очень дружны, помогали друг другу бескорыстно. У этих людей я многому научился, что в Сибири мне очень помогли. Темы наших работ отличало разнообразие: использование мощности в бурении, крепление скважин, борьба с поглощениями и уходами промывочной жидкости, отбор керна, испытание новых долот и т. д. Не было только среди пас специалиста по наклонно-направленному бурению. Ю. В. Крючков насел на меня, чтобы я написал дипломный проект по этой теме. «Но у меня же по ней понятия на уровне первого класса», — возразил я. В ответ услышал: «Поможем». И ребята закидали меня книжками по наклонному бурению. В их числе был труд двух американских инженеров по этой части, первая в мире, по сути, исследовательская работа по наклонкам. Мне предстояло за три месяца досконально изучить новую область работы. А в то время селяне отлично поняли, что они вправе запрещать таскать буровые вышки по колхозным и совхозным полям, ездить и даже ходить по ним. Сельхозники указывали буровикам маршруты дорог там, где им нужны были мосты, переправы. Начался колоссальный вынужденный разворот наклонно-направленного бурения. Вначале буровики сказали как бы «Ах!». А когда привыкли, обучились проводить такие скважины так, что технико-экономические показатели их строительства стали опережать таковые по вертикальным стволам. Стали осваивать мы, исходя из американского опыта, составление графиков зависимостей искривления скважин от условий подземной среды. Татарские нефтяники в 1976 году откопали в каких-то старых изданиях конструкцию магнитного переводника проекта _38_-го года инженера Коновалова. Ознакомившись с новинкой, мы стали внедрять ее повсеместно. Особого рассказа требует ситуация, возникшая с переводником в одной из контор бурения. Начали бурить с ним скважину — угол отклонения ствола упорно не набирался. На помощь практикам послали меня, «зеленого». Выехал в ночь на буровую с технологом из упомянутой бригады. Взяли с собой литр водки и — вперед. Спутник мой сразу предложил раскупорить ее. Нет! Сначала наберем угол более трех градусов, тогда можно. Замерил я диаметр кривой компоновки и магнитного кривого переводника. Последний оказался на несколько миллиметров больше. Заменили. Стали спускать колонну. Бурение метров на сорок, замер инклинометром ~ есть результат, больше трех градусов. Вот тут и обнаружилась колоссальная зависимость темпа набора угла от технических (кривая компоновка) и геологических условий. А стволы скважин в Башкирии при бурении изпод кондуктора известковые, очень твердые. И вот утолщение кривого магнитного переводника на несколько миллиметров не позволяло набирать нужный угол искривления. Выйдя на три градуса, мы открыли бутылку с водкой… Ночь, никто не мешает, бурение идет. Перед утром после очередной рюмки мы вышли на улицу. Я осмотрелся вокруг — черное поле. Спрашиваю соседа: «А для чего понадобилась наклонная скважина?» Технолог отвечает, что метрах в двухстах (видна белая полоса нерастаявшего снега) от точки овраг, и если бурить на той стороне, не успели бы до распутья вытащить оттуда оборудование. А где север? Он показал. «О боже, — только и проговорил я, — мы же бурим в противоположную сторону!» Весь хмель как рукой сняло. Я бросился проверять величину азимута в документах, метку на роторе. Заказ НГДУ оказался верный, что подтверждали и подписи маркшейдера. Что делать? Поехал домой, а это 450 километров. Доложила о делах, у всех на лицах улыбки: техническую помощь трест оказала четко. Но тут я говорю, что есть не только хорошее, но и плохое. Объяснил. Бросились к телефонам. Через некоторое время вновь улыбки. «Все хорошо, Боря, — услышал я, — это заказчик ошибся в выдаче величины азимута». Пришлось вновь забуриться, благо, что прошли до этого в недра совсем немного. Да-а-а, иной раз, оказывается, и «зеленый змий» помогает…

Еще об одном скажу. Отбор керна для буровиков был всегда нежелателен: сбивал он темпы работы и отрицательно сказывался на заработке. Но операция эта была, правда, редкой. Потому и отвыкали от нее, а потом как бы снова учились, набивали руку. Видимо, по этой причине стал заметно сокращаться процент выноса керна. Мне дано было задание разобраться в причинах этого явления. Проштудировал я нужную литературу, подробно изучил все инструкции по сбору компоновок для отбора керна и технологию. Все действия в каждом конкретном случае стали теперь контролировать жестко. И керн пошел. Ясно всем стало, что в случае бурения с отбором керна необходимо руководство инженерной службы, что нельзя отдавать это на откуп буровой бригады…

Но о Мамонтовской конторе бурения. Приступил я к работе там в октября 1969 года в качестве старшего инженера-диспетчера. Дежурили у телефонов женщины, а мы, мужчины, курировали работу буровой непосредственно на месте. В конторе в то время было две бригады, и мы сутками поочередно торчали на буровых. Если всыпали за что-то мастеру — всыпали и нам. Для профилактики, как анекдотили по этому поводу. Всыпать же начальники умели классически. В поселке было в то время 136 вагон-домиков, в них размещались администрация, столовая, магазин и котельная. Люди жили. Переходы вдоль вагонов пролегали по изоляционным деревянным коробкам теплотрасс. И вот наши руководители Коровин и главный инженер Патосин на разнарядках «всыпали» подчиненным так, что голоса их глоток слышал весь поселок. Директор был человек без образования, мужлан неотесанный. До нас работал где-то в районе Березово начальником электростанции с одним дизелем. Сначала его назначили замом по общим вопросам, потом он стал директором. Закончил Коровин Тюменский Индустриальный институт заочно за счет «взяток» в виде услуг с полкой с нашего склада холодильников, шуб, унтов, ковров. С зачеткой по институту ходили за него другие люди, а дипломную работу писали в производственно-техническом отделе конторы. Шаромыга, в общем, был он. Когда Коровин уставал орать на сотрудников, все перемещалось через тамбур вагона к главному инженеру Патосину, где происходило то же самое, но на тон слабее. Начальник производственно-диспетчерской службы, крепыш среднего роста, прекраснейший по характеру Николай Михайлович Коляров в течение дня страдау! от вспышек истерии руководства не по одному разу. Но на нас не срывал зло. Возвращался в коллектив с улыбкой, будто эти трепки закаляли его. Дай бог ему и его семейству здоровья и долгих лет жизни.

Суточные свои обязанности я выполнял исправно, к любому процессу в бурении относился серьезно. Но начальники наши не могли обходиться без «мальчиков для порки». Однажды мне по первое число досталось от Патосина за кратковременную остановку процесса продавки цементного раствора одним из агрегатов. Всех без исключения полевых итээровцев главный инженер наш очно и заочно называл долбое… ми. В праздник 7 ноября Патосин, не знаю, по какой причине, повесился на спинке своей кровати. Узнав от лаборантки об этом, я зло отреагировал: «Собаке — собачья смерть».

Сцепился я по одной ситуации, где был прав, с Коровиным. По его поручению мне стали прозрачно намекать покинуть предприятие. На некоторе время я был переведен в отдел охраны труда и техники безопасности. Появилась необходимость поехать по этой линии для самопроверки в Стрежевое. Начальника отдела я знал по Башкирии как неплохого специалиста и любителя горячительных напитков. На авиаперекладных всяких, как говорится, добрались мы с ним до Нижневартовска, откуда улететь было уже нечем. И крутиться стал вокруг нас мужичок один в шубе, унтах и меховых рукавицах. Искал, оказывается, попутчиков до Стрежевого, чтобы сшибить какую-то деньгу. Поехали мы с ним. Передняя часть машины укрыта стеганым дерматиновым матом, хозяин и машина выглядели надежно, по-северному. Шеф мой набрал водки. Километров через десять приняли по сотке. Я страшный противник выпивать в дороге, но тут согласился с одним условием — что на этом закончим. Проехали еще с десяток километров, начало что-то парить. Пришлось остановиться: замерз, оказывается, радиатор из-за небольшого «оконца» впереди утепления. Двигаясь в Нижневартовск, водитель открыл его, а на обратном пути забыл закрыть шторку, вот и заморозили радиатор. Спасая положение дел, водитель наматывает на заводную ручку тряпку, опускает в бензобак и поджигает. Факел подносит к «оконцу», оно расплавляется, начинается водопотеря. Едем. Через несколько минут через отопительную систему на лобовое стекло стало нагнетать пар, образовалась ледяная корка, ничего не видно. Вновь остановка, начинаем разводить костер, сухостой таскаем с протоки по сугробу длиной метров семьдесят. С большими трудностями натопили два ведра воды, вылили в двигатель. Километра через полтора вновь растапливаем снег. На мне халабудистая шуба с чужого плеча, размер велик, и дубарно в ней, как ни запахивайся. На руках перчаткисамовязки, которые хороши в безветрие. Останавливается встречная машина. Вылезший из нее водитель спрашивает, что мы делаем. Объяснили. Он чертыхнулся: мать вашу, мол, набитое снегом ведро надо подставлять под струю горячей воды из радиатора, сливать обратно и повторять, пока она не станет холодной. Так мы и сделали. Едем, в лобовое стекло ничего не видно, и мы по очереди с водителем то и дело высовываемся из кабины, а километра через полтора вновь растапливаем снег. Чую я, что суматоха наша результата не дает. Замерзаем. Мой товарищ вообще не вылезает из машины, а в ней гуляет ветер. Говорю водителю: «Давай бросим машину и будем добираться на попутной до Стрежевого за помощью». Он отказывается, машину, мол, не брошу. В это время подошла колонна машин в нашем направлении. Замерзать не хочется. Я посадил коллегу в первую машину (он, кстати, пятку обморозил), во вторую сам забрался. Водитель «Татры», гляжу, без шубы и шапки. «Не холодно?» — спрашиваю. «Нет, — говорит, — отойдешь и ты». Лишь в Стрежевом отогрелся я. Нас никто не ждал. В общежитии (почти пустом почему-то) холодно, но вода не замерзает. Вот и пригодилась родная. Дернули по стакану и легли спать, не раздеваясь, в шубах и под двумя одеялами.

С горем пополам выполнили задание по командировке. До Сургута летим на грузовом АН-2. Во все щели тянет холод, сиденья железные. Девушка, единственная среди мужиков, была в трико, но пилоты взяли ее в кабину, и она летела в тепле между сиденьями авиаторов. Один парень был в ботинках, как он ни прыгал, ни приседал — согреться не мог. Завернулся в толстые полога, используемые для укрытия двигателя самолета на стоянке. Обморозился он или нет — не знаю. В Сургуте в гостинице было холодно, и мы еле отогрелись. В Нефтеюганске в эту ночь было минус 59, замерзли три микрорайона, кочегар там по пьяни вывел из строя котлы.

В начале апреля меня перевели в Усть-Балыкскую контору бурения. Встретился со знаменитым директором А. Н. Филимоновым. Полгода назад до этого, когда ехал я с вызовом в Мамонтове, встретил в Нефтеюганске случайно Александра Николаевича. Он меня знал по Башкирии. Долго беседовали, он уговаривал меня остаться в этом городе, но я не мог нарушить договоренности смамонтовским начальником. Поступлю иначе — честь потеряю. И вот я в Мамонтово. Подождали два дня из командировки главного инженера Л. Г. Савву. Прибыл он побеседовали с ним. Назначили меня старшим инженером технологического отдела. Но когда до этого еще я встретился с главным инженером Шенбергером, тот стал темнить: вакантного места, мол, у него нет. От нечего делать пошел в тот же час к давнишнему приятелю Р. К. Хаирову. Он звонит Шенбергеру: «Нужен тебе опытный технолог со стажем и высшим образованием?» Услышал в ответ: «Нужен, посылай». Хаиров рассмеялся и сказал мне: «Не ходи, ибо сюрпризом будешь». Но, ознакомившись с приказом Филимонова о моем назначении, я появился в отделе. Занял пустующий стол, сижу день, два. Шенбергер удивился: «А ты что здесь сидишь?». «Я старший технолог твоего отдела». Тот вскочил, как ужаленный, и побежал к главному. Возвращается с видом побитой собаки. Заявляет мрачно: «Ну ладно, если ты наш, то надо работать». Прикрепили ко мне двух молодых инженеров, состоявших в должностях бурильщиков-операторов наклоннонаправленного бурения. Прибыли на новую скважину, предлагаю каждому взять себе по бумажной ленте. Спрашиваю: «По меткам умеете спускать инструмент?» Отвечают: «Умеем». Работать начали одновременно, метки каждый вносит в свою ленту сам, в конце спуска сверяемся. Спустили, у всех результаты разные. Стали проверять. Верным оказался мой спуск. Забурились быстро. Вернулись в отдел, я молчу, инженеры молодые, Губанов и Трапезников с азартом рассказывают, как удачно зарезались со стволом. Главный технолог их охладил: «Зарезка кривизны на одной скважине еще не говорит о вашей зрелости». В Усть-Балыке это была одна из первых скважин, где сработали с помощью магнитного переводника. В инструкции по его применению была (для пущей важности, на мой взгляд) приведена простейшая формула для нахождения азимута отклоняющей компоновки, результат получался с плюсом или с минусом, что говорило, в какой полуокружности пространственной схемы находится инструмент. Зачастую эти знаки (как в алгебре) путали. Магнит в переводнике — это искусственный север. И чтобы не путаться с формулой, я предложил молодым инженерам забыть ее, а рисовать обыкновенный круг, делить его на четыре части и вносить в него данные инклинометра. Тогда сразу становится видно, в нужном мы идем направлении или нет. Сработали мы так на трех скважинах.

Поднатаскал я молодых специалистов, и пустили мы их в самостоятельное плавание, но под контролем. К бригаде будущего Героя соцтруда мастера Сергеева прикрепили двух бурильщииков-операторов, Шайхиева (уже с опытом) и Губанова, и все шло тут неплохо, слаженно. Я курировал две бригады. И случился курьез у Сергеева: одна из скважин упорно не шла в круг, а забой был 2000 метров. Допустимыми пределы будут, если уменьшить угол кривизны. Шайхиев и Губанов сказались больными. На скважину поехал я. Возили нас на катере к Сергееву на левый, противоположный берег, а немного ниже по течению работала бригада Аслаева. Здесь правили ствол скважины уже неделю: бурильщик-оператор, инженер-технолог, не одни сутки пробыл там и главный наш, Шенбергер. И вот в одно утро еду я к Сергееву на сбитие угла на 2000 метров. Сразу оговорюсь: я никогда не правил скважину с помощью бутылок. Многие ж операторы, особенно на Самотлоре, уговаривали геофизиков за магарыч написать нужные им данные по азимуту. Перед поездкой к Сергееву бурильщик один из бригады Аслаева спрашивает меня: «Ну что, на недельку, Борис Михайлович?» «Как бог даст», — ответил ему с улыбкой. Через шестнадцать часов я вернулся назад, выполнив свою задачу: загнал скважину в круг допуска. Другой уже бурильщик аслаевский не поверил в положительный мой результат, больно, мол, быстро вы вернулись, Борис Михайлович. «Все получилось», — ответил я. Тот даже выматерился: «Что же у часто творится, неделя уже прошла в правке».

_Изначально_еще_я_высказал_Филимонову_просьбу:_в_отсутствие_мастера_ставить_меня_на_его_замену._Первый_случай_не_заставил_себя_ждать._За_шесть_дней_до_мая_Аслаев_уходит_в_отпуск_на_десять_дней_для_покупки_и_перегона_автомашины_в_Башкирию._Скважина_была_немного_недобуренной._Добурили_мы_ее,_каротаж_провели,_спуск_и_цементаж_эксплуатационной_колонны,_передвижку_вышки._Новую_скважину_забурили,_прошли_кондуктор,_сменили_долото_на_малый_диаметр_и_при_забое_1000_метров_начеши_спускать_кондуктор,_который_и_по_малому_диаметру_ствола_прошел_еще_ 50 _метров._Ну,_да_и_бог_с_ним._Главное_ — _план_предприятия_в_кармане!_

_Наступило_лето._Аслаев_взял_четырехмесячный_отпуск_за_два_года,_и_бригаду_его_вручили_мне_под_начало._Завершив_очередную_скважину,_Аслаев_«подарил»_мне_подготовку_оборудования_вышкомонтажникам_и_переезд_на_другую_точку_по_воде_и_суше._В_отпускное_летнее_время_отсутствовало_много_специалистов,_хороших_рабочих._Мы_могли_бы_переехать_за_один_световой_день,_но_не_заладилось_что-то_у_речников_или_крановщики_просто-напросто,_выбивая_подачку,_семь_дней_не_выгружали_на_берег_несколько_вагонов,_в_том_числе_столовую._Куст_мы_получили_шестискважинный,_предназначавшийся_для_другой_бригады._Наша_задача_ — _раскрутить_оборудование,_пробурить_одну_скважину_ — _и_айда_на_другой_куст._Почему_так?_Был_тут_один_нюанс:_вышка_установлена_так,_что_ротор_находился_ниже_середины_емкостей._Мы_сразу_приступили_к_установке_бака_на_четыре_куба,_собирались_подвести_к_нему_металлический_отвод_от_устья_скважины,_чтобы_промывочная_жидкость_вместе_с_выбуренной_породой_попадала_в_бак,_откуда_ее_откачивали_бы_двумя_шламовыми_насосами_в_гидроциклонную_емкость_и_производили_бы_очистку_раствора_обычным_уже_способом._Но_главный_инженер_Савва_запретил_мне_делать_это._Но_я_сделал_все,_как_и_надумал,_за_что_получил_потом_упрек_от_него._«Все_сделал_по-своему?»_ — _спросил_он._«Да,_сделал_так,_как_надо»._Пройдя_один_ствол,_переехали_на_четырехскважинный_куст._Четко_завершили_его,_но_все_четыре_колонны_были_негерметичны._Мастер_по_сложным_работам_дал_диагноз:_«Перекрепили_резьбовые_соединения,_и_концы_муфт_в_трубах_завернулись»._Занялись_исследованием._Оказалось,_что_на_трубной_базе_разрешено_опрессовывать_только_каждую_десятую_трубу._А_кто_контролирует_такую_опрессовку?_Изучать_стал_я_резьбу_ниппелей_и_обнаружил,_что_толщина_стенки_в_конце_каждой_трубы_с_одной_стороны,_как_и_положено,_8–д_мм,_а_с_противоположной_ — _3–4_мм._Значит,_ось_резьбы_не_совпадает_с_осью_трубы._Сразу_стало_понятно,_почему_при_завороте_очередной_трубы_верхний_конец_ее_«гуляет»_по_окружности._Вот_так_работал_Сумгаитский_завод,_трубы_из_Никополя_были_не_в_пример_лучше,_негерметичность_в_них_являлась_редчайшим_явлением._

_За_четыре_месяца_я_выгнал_из_бригады_восемь_прогульщиков_и_выпивох._Был_у_нас_такой_бурильщик-оператор_Хорьков,_временщик_из_Москвы._На_забурку_первой_скважины_он_не_явился._Нашел_я_его_дома_без_чувств,_стол_в_объедках,_окурках._Со_злости_неплохо_отхлестал_Хоръкова_и_на_буровую_больше_не_пустил…»_

Часть страниц в этом куске записок Давыдова я сократил: сплошная технология. Но какая! Раскрывающая «высший пилотаж» этого мастера в бурении. Глубоко уверен, что можно написать «золотую книгу» по опыту его работы, которая была бы полезна многим в отрасли. Может, и случится такое при поддержке ее руководителей. И надо торопиться, пока жив и здоров Давыдов. То, что знает он, просто бесценно. Нужно использовать опыт Бориса Михайловича во благо России.

Но вернусь к ночному рассказу Давыдова.

— Потом, как ты знаешь, Александр Петрович, попал я в Заполярье, но к этому мне еще придется вернуться. Уехал я оттуда уже на Самотлор. Начальником ПТО в УБР работал Заки Шакирович Ахмадишин. Главным инженером управления — Укольцев. Как волжанин он всячески поддерживал куйбышевцев и ненавидел приехавших из Башкирии, травил, гноил их, меня в том числе. И Заки на орехи от него перепадало. Система позволяла Укольцеву зверствовать. Будто дровишки в костер подкладывал он, разжигая такой антагонизм в коллективе. Я словно б чуял, что меня ждет здесь, и писал Вере своей из Заполярья: «Наверное, уеду я, женушка милая, в Красноярск, на Лену». Вообще обстановка в стране в разгар брежневского правления становилась мерзейшей. Фанфары, барабаны, магия цифры, голых призывов ЦК КПСС. Ясно мне становилось: не туда мы идем. Оружие бесплатно фугуем странам — «друзьям», нефть, геройски добываемую нами, за полцены поставляем идеологически родственным режимам. Но что мне Гекуба, что Ангола. Так и хотелось выплюнуть правителю нашему генеральному: «Но ты же изо рта моего рвешь кусок, кормя земной шар!»

Я только вздохом прорвался, вспомнив, как язвили мы в свое время с друзьями-журналистами над придуманным кем-то ж из нас понятием «кубизм». Это беспрецедентное благоволение к Кубе ЦК КПСС во главе с Политбюро, забывших начисто, что есть и пить хочет и собственный народ.

Потом долго рассказывал Давыдов, как за качество бурения боролся. О циркуляции раствора в скважине, о желобах и шламовых насосах, ловильных работах в недрах (в случаях, когда колонна труб обрывается в скважине, а ее пытаются все же поднять). Об отработке долот и турбобурах, таинствах цементажа скважин и прочем. Но у меня не брошюра о передовом опыте в бурении, и я в него не углубляюсь, а делаю акцент на чисто человеческой стороне труда в этой отрасли.

Вот у Аслаева в бригаде работал Давыдов. Три недели дома не ночевал.

— Бардак был — ой-ей-ей! — с эмоцией заявил мой собеседник. — Геофизики пьяные, бурильщик тоже. Я без технолога. На элеваторе сидел. Две трубы сосчитаю и засну. Разбудят — еще трубу в скважину опустим. Десяти труб не мог осилить — так уставал. Домой не рванешь, нельзя буровую без надзора оставить. Часа по три в ночь спал на дизеле, курткой прикроешься, а от железа тепло. Такой вот сон был. Буровую все время слышал. Поет она — спуск-подъем идет по уму, хорошо все значит. Звук сменился — просыпаешься сразу. Затихла буровая — тут же колыхнешься: что-то случилось. Сложная была ситуация, когда за Агафонова я работал. Приехал он к нам чуть не Героем труда. Такой гусак! Бригада избалована. Все в орденах. Два бурильщика с техникумовским образованием. А технологи как раз так накривили на этой скважине, что инструмент в недра стал ходить с опасным напряжением. В кривежку с колонной труб как зайдут — подъем их начинают. Вместо нормальных 35 делений в мутном круге индикатора веса — 90. Тянет колонну вахта на грани, с громаднейшим риском, чуть пережмешь — оборвется колонна… Я у Аслаева за четыре месяца 8 человек выгнал, ухарей разных. Обновил две вахты. Двоюродного брата директора конторы бурения турнул. Филимонов приехал на буровую и говорит: «После Давыдова Аслаеву достается дисциплинированная в трудовом и технологическом плане бригада.» Я понимал, что это признание моих заслуг, конечно, и оно грело меня. «Я направлен к вам не для споров и не для того, чтоб ломать тебя, — заявил я бурильщику Сабурову. — Но что я сказал, выполнять неукоснительно».

Смирилась со мной бригада. А когда зарплата мужикам хорошая пошла, звонко денежки закапали — они вообще воскрылились. Александр Иванович Сабуров подходит ко мне и говорит с виноватинкой в голосе: «Извини, Борис Михайлович, что противились твоим указаниям. Мы не думали, что рубль даже получим на этой скважине…». Ответил ему: «Я просто поправлял вас».

Весьма знаменательны времена высоких скоростей в бурении, а проще-то говоря — поощрения рекордомании. Классически бурят скважины четырьмя вахтами. Меняются они, уходя на отдых, как часовые. А тут наращивать стали бригады до семи вахт, и бурили они уже на двух кустах одновременно. Открылись туг возможности для мухлевки с метражом: не разберешься, на каком кусте сколько на долото пробурено. Манипулировали в бригадах метрами. Искажались технико-экономические показатели, а ведь это было некогда подсудным делом. У меня, не скрою, слезы наворачивались иногда от такого безобразия, оголтелой этой показухи.

Дополнил я тут Давыдова:

— Звонкая цифра забралась на трон. Количество, а не качество стало главным. Что значит пробурить на бригаду за год 10 тысяч метров? Это звезды Героев, другие почести, звон фанфар.

— Да-да, — сказал Давыдов, и тяжелый вздох пронизал его.

— Пошло новшество с Урая, с инициатив будущего Героя Социалистического труда Исянгулова. Да, так оно было, С Авзалом Гизатовичем Исянгуловым я дружил до недавней смерти его в Тюмени, работал на Самотлоре у него в бригаде Глебова. Глубоко верю, что цели Исянгулов ставил благие. Требовался, по его мнению, какой-то рывок с бурением, встряска бригадам нужна была. Партийные боссы, включая и сидящих в ЦК КПСС, быстро заидеологизировали патриотическое начинание. Рывок, как у Стаханова, как с индустриализацией и коллективизацией, и не иначе. Инакомыслящих система перемалывала наработанными не за одно десятилетие методами. Партия считалась безгреховной, вроде коллективного божества (ум, честь и совесть эпохи!), и не дозволено было ее поправлять. Знаю я одного нефтяника-умнягу. Попробовал он критикнуть партию, методы ее руководства народным хозяйством страны. Разрабатывать стал «Программу Социалистической партии с целью изменения существующего строя». Не насильственным, заметьте, а парламентским, как сейчас бы сказали, путем. Но и это была неслыханная по тем временам ересь. В Средние века за подобное сжигали на кострах инквизиции. А полтысячи лет спустя упрятали «бунтаря» на пять лет в бункер на семиметровую глубину под землей. Сейчас он реабилитирован, да только клочья волос на голове от пышной шевелюры остались. Хотел я писать рассказ о нем — «Восставший из подземелья», но оглох он от пережитого так, что как я ни пытался расспрашивать его обо всем случившемся с ним — он меня не услышал. А в свое время власть предержащие его не услышали, хотя кричал он сердцем и мозгом. Какая уж тогда могла быть оппозиция, когда в стране сформировалась такая прекрасная общность людей, по августейшему утверждению Брежнева, как советский народ. О бесконфликтности общества и благоденствии его вещали записные трубадуры партии. Но близились мы уже к тому, что в одночасье, можно сказать, взорвалась «прекрасная общность» и дым от нее растаял уже… Однако вернусь к урайским закоперщикам борьбы за рекордные метры в бурении.

На региональном уровне новшество под/держал первым Виктор Иванович Муравленко, умный, мыслящий глава «Тюменнефтегаза», живущий сейчас на улице Республики в бронзе. Кто-то уговорил его, убедил, а не ошибаются лишь покойники и приспособленцы… Но все тут в отношении Муравленко было, может, и сложнее. В пиковую пору освоения подземных недр Западной Сибири, особенно гигантского Самотлорского месторождения, нефтяники разделились как бы на «оптимистов» и «пессимистов».

Лауреат Ленинской премии Валерий Грайфер, возглавлявший в свое время «Главтюменнефтегаз», заявлял в своих воспоминаниях, что на такие категории делили людей власть предержащие. К первой из них относились ратующие за то, чтобы быстро взять всю нефть Западной Сибири, опустошив недра, за варварские, по сути, методы и способы добычи. «Пессимистами» считали тех, кто на самом деле заботился о рачительном хозяйствовании, бережном отношении к недрам и людям, сохранении природы в первозданном виде. Первых осыпали наградами, вторых гнобили как могли.

Яркий пример травли «пессимистов» — судьба главного инженера «Главтюменьнефтегаза» Николая Петровича Дунаева, ушедшего из жизни в сорок один год. В издательстве «Молодая гвардия» в серии «Жизнь замечательных людей» вышла книга Александра Трапезникова «Виктор Муравленко». Так вот в ней сказано о Дунаеве: «Он был высококвалифицированным специалистом, прошел Усть-Балык и Мегион, был просто человеком КРАСИВЫМ, УВЕРЕННЫМ И ВЕСЕЛЫМ (чудесная какая триада! — А. М.). Спортивен. С большими карими глазами, открытым лбом, доброй улыбкой. Щедро наделенный талантами. Настоящий нефтяник. Он никогда ни на что не жаловался, был постоянно целеустремлен и заряжен на работу. Но это была работа «на износ». Он не раз рисковал своей жизнью в Отрадном, Нефтеюганске, Нижневартовске при ликвидации пожаров на месторождениях. Онажды на промысле при обходе объекта в зимнюю ночь он провалился в яму, заполненную нефтью. Вытащили его в страшном виде и на «Урале» доставили домой отмываться. Сердце у него было больное. Вот как-то раз и не выдержало, в самую пору расцвета».

В июне 1980 года его вызвали в Москву на совещание Миннефтепрома, как писал о нем первооткрыватель Самотлора Владимир Абазаров. Вел заседание тогдашний министр Н. А. — Мальцев. Он обозвал нефтяников Тюменского главка бездельниками. Реплика эта оскорбила Дунаева. Как отмечено в «жэзэзловской» книге Александра Трапезникова, «Дунаев побледнел, лицо его покрылось каплями пота (так уже было в 1978 году, после второго инфаркта, и тоже не без участия нового министра-запредельщика. Он встал и спокойно, но твердо и с достоинством сказал: «В Главтюменьнефтегазе нет бездельников. У нас есть недостатки, которые мы устраняем». И это было неколебимой истиной. Но сердца человеческие, к сожалению, не все выдерживают. Слова министра убили Дунаева. В тот же день в Москве, в гостинице «Россия», он скончался. Эта трагедия потрясла всех, кто знал Николая Петровича. Как другая уже смерть потрясла тремя годами раньше многочисленных соратников Виктора Ивановича Муравленко. Он также умер в Москве после разноса его Мальцевым.

Из книги «Виктор Муравленко»: «Но был ли в этом (и в других преждевременных уходах из жизни) виновен именно Мальцев? Некоторые насчитали чуть ли не одиннадцать смертей на его совести…»

«А вот слова Федора Маричева, председателя совета директоров ОАО «Самотлорнефтегаз» и ОАО «Тюменнефтегаз»: «Министр Мальцев по телефону доводил Кузоваткина до потери сознания» (тоже герой Самотлора, человек-легенда, которого я лично очень ценил: доступнейший был до журналистов, никому не было у него отказа, и в приемных не парились ни начинающие, ни акулы пера).

И еще о Мальцеве (в изложении Бирюкова): «Первый же приезд Мальцева в Тюмень произвел на многих работников главка не очень приятное впечатление. Внешне не то, что толстый, а несколько грузноватый, с мясистыми чертами лица, он чем-то походил на У. Черчилля. Грубый в обращении, он, казалось, все брал с «напора», то есть был прямой противоположностью интеллигентному В. ДДНашину. И, несмотря на всю «гибкость» в обращении с людьми, присущую В. И. Муравленко, у него сложились натянутые отношения с новым министром, хотя, несомненно, Мальцев не мог не считаться с положением и авторитетом Виктора Ивановича».

Можно предположить, какие слова услышал от него начальник нашего главка. Муравленко трудно было отнести к какойлибо из двух категорий, да его и побаивались и били по окружению этого признанного сибирского лидера, по близким ему людям. Стратегия Муравленко тоже получала соответствующую оценку. Давление шло со стороны партийных и советских органов власти. Муравленко понимал, что интенсификация в разработке и освоении недр — это прямой и самый короткий путь к катастрофе. И мысля глобально, он старался между тем решать встающие перед нефтяниками проблемы локально, с учетом конкретных условий, за это и ратовал. Но его не желали слушать и потихонечку начали оттеснять от любимого дела.

А научная и околонаучная шантрапа тоже добавляла своих хлопот и забот Виктору Ивановичу. Дельцы и авантюристы на божии просторы Сибири прорывались классные. Одни предлагали закачивать в нефтяной пласт уксусную кислоту в огромном объеме. Вторые предлагали финансировать так называемые экранолеты — низколетящие летательные аппараты. Третьи — построить трубные пневматические линии для перемещения в капсулах сухих грузов. Либо, совсем уж смешно, применять плоды каштанов для стабилизации промывочных растворов при бурении (чтоб можно было каштаны корысти из огня таскать — А. М.). Даже Госплан СССР присылал для заполнения кипы бумаг — перспективные планы применения роботов в процессах бурения и добычи нефти. Чтобы оттеснить Левиных, Давыдовых, Шакшиных… Хотя, если глубоко вдуматься, их оттесняли. И от чего б, вы думали? От жизни. Да-да, от нее родимой. Соковыжимальная карусель, набравшая поистине исполинские обороты в Западной Сибири, не давала людям осмотреться, подумать о себе, в себя заглянуть человеку, поднять глаза к небу. Хотя в идеологической трепотне, в речах больших и малых, в сеансах промывания мозгов во время отвлечений на обязательную политучебу вовлекались в словесные эскапады так или иначе проблемы космоса, перспективы освоения его нашей державой, явившей миру первого космонавта планеты Юрия Гагарина. Звучали заботы самого передового на планете социалистического общества о «пролетариях всех стран», анголе-манголе и прочих пообиженных. Пишу эти строки сейчас, и думается о жизни России и мироздания, этого большого дома всего человечества. Размышляя о нем, понимаешь, что каждый человек есть часть одушевляемого им Дома, где родился он и живет, часть поля, леса, космоса. И не могут не звучать в моем сознании эти строки, провозвестнам мысль В. И. Вернадского: «Любовь к человечеству — маленький идеал, когда живешь в космосе».

Но — сюжет зовет…

Находясь между многими «жерновами», Муравленко страдал и боролся, вполне осознавая всю сложность положения. Его уход из жизни друзья, товарищи и коллеги-единомышленники восприняли как тяжелый, крайне несправедливый удар.

Но почему все-таки поехал Муравленко в Москву на это чертово совещание к министру? Не знал разве, что сердце у него больное, не мог поберечь себя? Знал и мог. Знал о возможности четвертого инфаркта. Но не поберег себя. Хотя лечащий врач Муравленко профессор Николай Иванович Карданов сказал ему, что эта поездка может оказаться последней. Тот напряженно думал, ерошил волосы и слегка покусывал большой палец правой руки. Но потом твердо сказал:

— Надо ехать!

И не было таких сил в природе, которые бы смогли остановить первого нефтяника страны. В жэзээловской книге заявлено о Муравленко: «Можно остановить сердце, но не человеческую душу, которая принадлежит Истине». Он, по сути, собственной рукой подписал себе смертный приговор…

Вспоминаю день похорон Виктора Ивановича. На Тюмень обрушился тогда один из самых бешеных в столетии ливней. В центре Тюмени воды было но колено. Потоки ее клокотали и пенились. Я подумал тогда: это будто бы природа рыдала, прощаясь с великим сибиряком.




ИЗ ЗАПИСОК ДАВЫДОВА


«Летом 70-го года встречаю жену, приехала она посмотреть, перебираться к нам в Нефтеюганск насовсем или нет. Походили по предприятиям, нашли ее родное производство захудалый завод железобетонных изделий. В Октябрьском работала она в солидном водоуправлении: четырехэтажное здание, оборудованные цеха, высоченные козловые краны, двор заасфальтирован. А в Нефтеюганске дым пожиже, труба пониже и сплошное море жидкой грязи по всему заводскому двору. Не отпустил я ее назад, и вышла она тут на работу. Жил я тогда в двухкомнатной квартире отпускников. В это время мне неожиданно повезло. Уезжает в Уфу дружок мой Шайхиев Рустам, освобождается однокомнатная квартира. Претендентов на нее много. Рустам советует, чтобы я попросил ее у руководства для себя. Но работал я здесь всего лишь четвертый месяц и не имел никаких моральных прав занять эту квартиру. Рустам пошел со своим предложением к председателю буркома. Тот отказал. Тогда он двинулся к директору. Филимонов спрашивает: «А почему сам Борис Михайлович не просит?». «Он стесняется». «Е… мать, иди в бурком, пусть оформят документы на Давыдова». Против воли многих я получаю квартиру в деревянном доме. По приезде приятелей из отпуска мы переселились в свое гнездышко. Осенью поехал за своей прелестью дочкой Татьяной (три с половиной годика) и бабушкой, Вериной мамой. Татьяна обычно слушалась только меня, маму — не всегда, а бабушку лишь выслушивала. В Нефтеюганске девочка против наших ожиданий стала очень послушной. После садика гуляет во дворе, бабушка при ней, на лавочке. В девять вечера дите командует ей: «Бабушка, пошли домой, спать пора, завтра рано в садик идти!» Вот неожиданность и радость, сразу повзрослела дочурка. Закончив свою миссию на буровой, я по штатному расписанию мастером все ж остался. Болтался месяца четыре по случайным поручениям. Затем мне предлагают работать с пусконаладочной бригадой. Обидно, очень обидно _какие_ Башкирии, приходится «расчесывать гривы и зачищать хвосты». Предложенную мне бригаду возглавлял до того неплохой в общем мастер Ефремов, но он _с_ обидой ушел, как только ее перепрофилировали. Зарабатывать ребята стали меньше, дисциплина пошла вниз. Поставили во главе молодого инженера Золотухина — нет результата ни в темпах работы, ни в дисциплине. Такое наследие я получил. Рьяно взялся за дело. Самый лучший бурильщик всего предприятия Борис Николаевич Моисеев говорит мне: «Борис Михайлович, незачем вам безвылазно торчать на буровой, дали задание и уезжайте». Так я и стал делать. Те, кто не выполнял задания, получали от меня сполна. Через месяц передали мне от Аслаева замороженную от земли до пола буровой вышку. Насосный сарай выглядел внешне большим ледяным выростом. Стали применять мы горячую воду. Одна вахта ломает лед лопатами, греет паром 50–кубовую емкость с водой, а очередная поливает лед кипятком. Когда появилась возможность подвести под начало саней талевый канат, стали подрезать лед. Тут тоже нужно умение. Работаем с трактором «Камацу» — канат рвется. С Т-10 пошло лучше. Но канат-резак должен все время идти параллельно полозу саней, в противном случае трактор начинает крутиться вокруг своей оси, бегает по льду, и обрезания не получается, вся энергия уходит на вращение. За неделю освободились мы ото льда, хотя скептики предрекали нам два месяца работы. Подготовив несколько кустов к бурению, получаем новый «подарок»: в пробуренной скважине остался без движения бурильный инструмент. Мы зацементировали его, спустили ЛБТ — (легкосплавные бурильные трубы) и кондуктор затем. После передвинули оборудование на 700 метров, пробурили скважину заново и сдали ее заказчику. Переводят нас на освоение одиночных скважин. Щелкаем их как и че: трое суток с переездом — и объект освоен, получен приток нефти. Мастер по освоению скважин Борис Ткачев просит меня сбавить темпы, ибо им могут повысить норму, срезать, то бишь, расценки. «Милый мой, — отвечаю, — но не буду же я специально для ваших сиятельств тормозить процесс».

Приходит весна 1971 года. Наша контора продолжает разбуривать Усть-Балыкское месторождение. И тут решают объединить пас с Правдинской конторой бурения. Для изучения условий работы на новом месте Филимонов послал туда целую ватагу специалистов. Геологический разрез скважин там оказался не сложней Нефтеюганского, но вот дорог с бетонным покрытием не было ни метра.

Кустовые площадки отсыпаны, между кустами ж только настилы из бревен. Решили в качестве пробы послать на Правдинку Давыдова с тремя вахтами. Начали работать 1 июня. Я два месяца не выезжал с буровой, спал по три часа. Досконально изучил разрез скважины, как бурится, ходит по стволу инструмент, как поддается обработке раствор и т. д. Занялся вплотную бытом. Устроили так, что жили люди всей вахтой в одной половине вагончика, в выходные дни их места никто не занимал. В тамбуре посредине вагончика установили чугунную печь и устроили сушилку. Закончив один куст, решил я уйти в отпуск. Товарищ настоял поехать вместе с ним в «Нефтяник Сибири». «Неужели без тебя не переедут?» — спросил он меня. Я все ж тревожился. Побеседовала со всеми в бригаде, объяснил помощнику, как надо поступать. Все вагоны всегда были у нас застроплены, петли для подцепки вертолетом были на крышах вагонов, и тросы никогда не снимались. В любой момент можно было перебрасывать наше хозяйство на новое место. Сказал помощнику: «Предложат тебе за два дня переброситься — не соглашайся: одного позарез хватит». Из отпуска жена вернулась на несколько дней раньше меня. Бурильщик Моисеев, который жил в одном доме с нами, встретив ее, обрадованно спросил: «И Борис Михалыч прилетел?». «Что, соскучились без него?». «Пропадаем, Вера Григорьевна».

А ведь он — то и говорил некогда, что хорошая бригада и без мастера может работать. Отношения у меня с ним установились прохладные. И вот почему. При спуске НКТ (насосно-компрессорных труб) сворачивали их обычно с помощью шестимиллиметрового мягкого тросика. И вот идет очередной спуск вручную. Моисеев снимает трос с противозатаскивателя, рвет его на части и спускает НКТ. Но без противозатаскивателя работать запрещено. Спрашиваю Моисеева: «Почему так?». «А в запасе троса не оказалось, я и взял его с противозатаскивателя». Вкатил я Борису Николаевичу по первое число. После взбучки этой стал он говорить обо мне плохо, избегал разговоров со мной. Я отвечал бурильщику тем же… И вот я на буровой после отпуска. Лужи покрыты льдом. Чего я опасался, то и случилось. С прежнего куста перевезли только два вагончика, еще один, столовая и слесарка остались на прежнем месте. Все белье, посуду разворовали охотники. На новом кусте установлена чья-то чужая столовка с оторванной дверью, повар на кухне работает раздетый, а ноги у него в холоде и на сквозняке. Работа вахт не организована, бедлам настоящий. Рванулся я к директору. Потребовал вертолет, стройматериалы для ремонта вагончиков. На следующий день мы перебазировались полностью. В вагончиках вскрыли полы, постелили их заново, с утеплением. Накрыли линолеумом, стены обшили шпунтованными досками. Пространство за металлической обшивкой заполнили тряпьем, паклей, пенопластом. Крышу сверху прогрели горячей соляркой, залили горячим битумом, постелили марлю, вновь гудрона добавили, и опять марля, гудрон и рубероид. Утеплили, в общем, крышу надежно. Стены столовой обили тонкими картонными листами с полированной одной стороной. Чисто стало, красиво, тепло. Как дома. Цивилизовали быт свой, одним словом. И работа опять «побежала» впереди нас. Восьмую скважину в кусте закончили с неслыханным ранее ускорением в 14 дней. Отношения между людьми стали мягче, душевнее, как в коммуне какой-то.

Как-то, обходя наш городок, заметил под окнами вахты Бориса Тимофеевича Чернышева пустые бутылки. В очередной приезд он приглашает отведать малосольного муксуна. Захожу, расселись, порезали рыбку, выпили по полстакана. И по-доброму заговорил я с ребятами: «Спасибо за рыбку, она всегда вкусна под водочку, но ради бога, давайте не привыкать к этому. Вы работаете в опасной зоне: железо о людях не думает. Дома я за вас не отвечаю и не лезу к вам со своими нравоучениями. Отдыхайте, как хотите, только не перебарщивайте. А здесь — не огорчайте меня. Прямо скажу: находясь на буровой по нескольку суток, я позволяю иногда себе, старшему дизелисту и слесарю на сон грядущий помаленьку, но у них не такая опасная работа, как у вас. Договорились?» Все согласно кивнули головами.

Ну, и ладно. У Бориса Николаевича Моисеева обида на меня давно прошла, почувствовал я, что хочет он со мной контакта, но не знает, как это сделать. У него душа здесь давно запела, с самой первой скважины, успехам бригады он откровенно, с детской открытостью радовался. Наступил новый год, приехав с буровой, иду я в самый популярный «мужской» магазин, а навстречу мне Моисеев. Пригласил он в баню меня. Помылись и пошли к нему домой, а был он один, Оленька его уехала тогда рожать сына… Застолье хорошее устроено было у нас. Опустошили все. За полночь предложил он сходить к Герасимову. На полпути к нему Моисеев предложил: «Давай поборемся». Положил я его три раза подряд. «Вот теперь, Борис Михайлович, я признаю тебя полностью», — заявил он. Радостно мне было это услышать, но между тем я сказал ему: «Что ж мне теперь, со всеми, Борис Николаевич, пить да бороться, чтоб зауважали?» Услышал в ответ: «Да тебя и так все управление уважает. Некоторые завидуют со злости. Двух лет у нас не проработал, а вон какой фурор наделал. Да тебя куда ни пошлют работать, ты все равно впереди будешь».

К концу года мы набурили почти 40 тысяч метров. Не будь искусственных разных помех, и этот рубеж бы преодолели. В любом случае такой успех на этом месторождении был достигнут впервые за восемь лет. А морозы тогда стукнули сильные. Окончательный каротаж на последней скважине вели при температуре минус 47 градусов. Коммуникации все замерзли, а мы спустили уже бурильный инструмент на глубину 1500 метров. Целые сутки отогревались и только с помощью промывки через скважину завершили этот процесс. Оставалось спустить 17 труб. Но тут совершенно некомпетентно в дело встрял главный инженер, который все только усложнил у нас. А мне дали в это время командировку в Тюмень на партийно-хозяйственный актив. Собирался я, пользуясь случаем, посадить в вагон до Башкирии беременную жену и тещеньку. Поговорили еще о делах на буровой с главным инженером. В его словах сквозило беспокойство. Я ж был почему-то уверен в надежности своей бригады. Поехал в аэропорт. Прилетел в Тюмень, когда весь «актив» дружно гудел уже в филармонии. Нашел Филимонова. Первый же его вопрос: «Колонну зацементировал?». «Туда прибыл главный инженер Соколов». «Завтра же вылетай на работу», — скомандовал Александр Николаевич. И вот я дома. С грехом пополам закончили дела на скважине. Главный инженер действовал не очень профессионально. И я подумал: «Вот и гляди такому начальству в рот. Нет, чувствуешь себя правым, так и гни свою линию».

Закончили разведку в начале февраля, керна подняли _80_ процентов от пробуренного. Отличный это результат. Но премии мы никакой не получили, не разработано было тогда о ней никакого положения. Ну и еще: не уложились мы в нужные сроки из-за неумелости — дело-то для нас необычное. Отсутствовало к тому же оборудование для приготовления тяжелого раствора. И неприятность еще мучилась одна. Возросла нагрузка на емкости, и у одной из них, полуовальной, стала рваться верхняя стягивающая поперечина. От полученного толчка появилась трещина в переходе из емкости в емкость. Утяжеленный раствор пошел наружу. Быстро принесли глинопорошок. Я при минус 43 прыгаю в емкость и ногами под водой «укладываю» мешки с порошком на трещину. Остановилась утечка — быстрее в котельную. Горят там два котла, но температура от силы 10 градусов. А я в растворе выше пояса. Разделся догола, помылся, оделся во что-то и только тогда постирался…»

Главной площадью, где шли эксперименты с семивахтовкой в Западной Сибири, стал Самотлор. Тут одерживали буровики, будоража страну, звонкие победы, тут разыгрывались маленькие и большие человеческие драмы. Работали здесь всегда трудно, на нервах, неожиданности разные, частые, пожарные ликвидации аварий, не было недели, наверное, чтоб где-то не закричали: «Караул!»

Всколыхнув в себе воспоминания о работе своей на Самотлоре, не мог не раздуматься я о России, присущих ей шараханьях из крайности в крайность, рывках, ломании через колено, брожениях и смутах, которые ведут к революции, а не к эволюции. Часто как на пожаре обстановка бывает. Судьба России волновала всегда и Давыдова. Буря мыслей и чувств по поводу ее охватила меня в минуты, когда пишу эти строки. Многое из пережитого и передуманного разожглось в душе.

Россия наша, что ни говорите — страна света. «Вечной Россией» назвал философскую свою картину Илья Глазунов. Луч идеи ее — созидание, творчество. Потому на переднем плане и сонм их — художников дела, мысли и духа. И потеснены к обочинам варварство древних веков и кровавые современные вакханалии. Из дальностей дохристовых пролучивается в космос будущего свет доброделания. Золочение его вечно и неистребимо. В нем сущность русской идеи.

Русь — само восклицание, явленное нам в XIII веке автором «Слова о погибели русской земли»:

«О. светло светлая и прекрасно украшенная земля Русская и многой красотой наполнена: озерами многими, реками и колодцами месточтимыми, горами крутыми, холмами, высокими дубравами частыми, полями давними, зверями различными, птицами бесчисленными, городами великими, селами древними, садами возделанными, домами церковными, князьями грозными, боярами достойными, вельможами многими. Всеми ты наполнена, земля Русская!»

Русь — «не стареющее детство», «вечная молодость», как можно бы сказать о ней. И немудрено ли, что именно такой древнемолнийный высверк ее души восприняла молодица-десятиклассница из села Первая Березовка Тамбовской области Марина Струкова:

От моста до моста — суета,
От реки до реки — грусть,
От зари до зари — красота,
От огня до огня — Русь.

Русь — птица, ищущая дорогу себе меж огнями зла. Два крыла ее — это правда ее и ложь. Так мыслит Отчизну свою юная поэтесса из Первой Березовки. Есть в ее стихах что-то тютчевское с его знаменитым: «Умом Россию не понять…»

О Руси, о державе нашей можно размышлять бесконечно. Россия — орел Рифейских гор, распростерший крылья, одно — до Балтики, другое — до Тихого океана. Киевская Русь, казалось бы, ядро России, но влияние Азии в лике монгольских орд уравновешивало весь ее территориальный и духовный распласт. Но это теперь — преданья старины глубокой. Где они ныне — Киевская Русь, Рада, Богдан Хмельницкий? Застонал Киев от горя, а Чернигов от напастей, скажем мы нетленным словом героических русских сказаний, тоска разливаться стала по земле Русской, печаль обильная потекла. И никнет трава от жалости за Россию, дерева с тоской к земле преклонились. Бендеровцы ж пируют. Оскоромился русским языком Ющенко…

Но есть Сибирь сегодня — новый духовный центр страны, тот гигантский тигель, на огне которого идет прокалка характера русского человека, государственности российской, судьбы Отечества и планеты. Академик Виль Казначеев, у которого я побывал однажды в его доме среди медностволья раскидистых сосен в Академгородке Новосибирска, заявлял, что Сибирь — уникальная площадка для формирования новой цивилизации на Земле, новых этносов, что тут рождается особый пласт эволюции на земном шаре, развиваются такие экологические и духовные процессы, которые могут обернуться наводнением на Европу и Америку. И действительно, в Сибири на один квадратный километр приходится 0,1 человека. Это территориальный вакуум. Но природа пустоты не любит, и не случайно сибиряки на себе уже ощущают мировое демографическое давление, волну эгоизации, идущую с Запада. Сибирь осознает, что она великан, больной богатырь. Больной реками, лесами и небесами, эрозией духа, продавшейся рынку и больной оттого культурой. И оно же, это осознание, питает сибиряков надеждой, что их сокровенный материк возродится, встряхнется от оморочи застойных явлений, что живительный дух поободрит его жилы и волны облагораживающего планету влияния начнут истекать отсюда, что с благоговением будут взирать народы на орла гор Рифейских.

Теперь же послушаем народ, как говорится. Приведу размышления в одну из наших встреч вятского журналиста Александра Зорина, «косматого философа», как зовут его друзья, обладателя буйно-дремучей, естественно, шевелюры:

— Россия ныне, в годы восьмидесятые, под занавес второго тысячелетия — это 18 миллионов чиновников на 13 миллионов крестьян. Вот и останавливается в деревне время, вспять течет даже, как некоторые наши таежные речки в распутицу. Россия наша — это и 40 контролеров и управляющих на 20 работающих. Пока могли — крали у природы. Теперь обворовываем людей, че-ло-ве-ка. До нитки же обобрали, отправив на пенсию тех, кто многие годы был становым хребтом страны.

А вот что заявил ректор Тюменского нефтегазового университета, духоподъемный энергичный ученый с не остывающим никогда у него жаром патриотизма в душе Н. Н. Карнаухов: «Россия, вы, страна революций (добавим: страна рывков, шараханий — А. М.). Ниспровергателей в конце концов догоняет их же собственная судьба. Звать студентов на площадь, чтобы оказывать давление на Думу? Толпа, баррикады, знаете, это не метод. Но кризис в России, я верю, пройдет. Мы обязательно выплывем. Но какими мы выплывем на заветный берег — толпою бичей или артелью старателей? Это нам решать уже сегодня».

Но — новый поворот темы. Цитирую дословно из интимнотоварищеского спича коммерсанта из ФРГ, со слов моего друга писателя-амурца Валентина Крылова, который имел честь быть приглашенным на презентацию: «Россия, вы меня очень, очень извините, Россия, я вас прошу понять меня правильно — страна непуганых идиотов. Понимаю, что больно вам слышать это, а я знаю и Россию другую, по родному отцу своему, который побывал в российском плену, и эта Россия поставила на колени Германию, защищая свою честь и независимость. И все-таки говорю вам больное. Ринулись вы к капитализму, но ка-пи-та-лизм — это же ка-пи-тал, а не спекуляция, это — независимость какая-то, чувство собственного достоинства. Лицо нынешней России же — коммерсанты, которые не знают даже, что такое банкротство, не пуганые они, трудно с ними работать».

Трудно не содружествовать с нами Западу, но не отвернуть с этого пути, придется признать также европам всем и америкам, что Россия — это зрение, и свое оно у нее, особое. «У Руси глаза велики» (М. Цветаева).

Россия — она матерая глыбища, народ русский — талантище, и его на колени никогда не поставить. Таково представление о России у старого артиста-цыгана, высказанное им в одной из телепередач. Не понял я, к сожалению, кто же это был, но достал он до самых трепетных струн во мне, когда исполнил романс, входя буквально в каждое слово текста и живя в нем, пусть мгновения, как в объемном и светлом храме:

И просить буду я
У всевышнего Бога,
Чтоб меня над Россией
Хоть раз пронести.

Россия — это два лика ее, РОССИЯ ВИДИМОСТЕЙ (Розанов), реки, одетой в панцирь льдов, с ясными заснеженными берегами, и РОССИЯ СУЩЕСТВЕННОСТЕЙ (опять же Розанов), подспудного, тайного, стрежневого течения жизни ее подо льдом. Ясновидение — единственный путь к ее пониманию. Жизнь говорит об этом.

Россия — большая телега… Как покатилась куда — только держись. Кончается ж тем, что засядет она где-нибудь. В кювет ли, в ров, в болотину внюхается. И через пуп ее потом выдирай. Вся история России — это грохочущее качение ее куда-нибудь, а потом — выволакивание. Так примерно высказывался о родимом нашем Отечестве сосед мой, кремнистый духом искусствовед Александр Валов, вспоминая детство на вологодской земле, холмы, коней и телеги, которыми полна была тогда его жизнь. А буквально на следующий день после разговора с соседом, читая «Дневник» русского цензора А. В. Никитенко, наткнулся я на абзац, который не мог не выписать: «13. Суббота. Тише, тише, кони! Тише, пристяжная, к чему так выворачиваешь голову и откидываешь ноги в сторону? Коренная! Не скачи, иди мерно, слушайся кучера. Он не хочет, чтобы вы угораздили сами себя, повозку и его в яму или наделали другой какой-нибудь чепухи. Не надо, не надо этих скачков и прыжков! Рысь ровная, кое-где усиленная, кое-где живая, кое-где умеренная до шага, а главное — ехать по дороге, не бросаться в сторону, доехать до станции, а не завалиться в ров или не попасть в какую-нибудь трущобу — вот что свидетельствует о хорошо выезженных лошадях и о хорошем кучере, который умеет ими управлять».

Ну не случайно разве одинаково чувствуют Россию человек минувшего века и наш современник? Вот Шаляпин в воспоминаниях Константина Коровина: «Я люблю Россию. Деревенскую телегу, лошаденку». Из этой оперы, как говорится, гоголевская Русь-тройка. Но у Гоголя она раскрывается скорее как явление духа, а не так, как у вышеназванных россиян наших — со всем бытом-скарбом, хозяйством, со всей народной жизнью. И что удивительно, простыми, казалось бы, своими мыслями указывают они и положительную программу развития страны. Собственную, родную, русскую. Главное, чтобы востребованными были в России таланты и способности всех людей, не чахли бы мозги и чувства их, не сгорали б бесплодно, как случалось это порой у героя моего Бориса Давыдова. И не надо, оказывается, ездить за этой мыслью ни в какие заморские государства. «Зачем ума искать и ездить так далеко?» — скажем мы по-грибоедовски. На нас ведь ОТТУДА смотрят с надеждой.

Запали мне в душу слова принца Чарльза, престолонаследника Британской империи:

«Россия — единственная точка, которую я вижу, где может быть начало какого-то возрождения, откуда может прийти возрождение, ибо сами вы, джентльмены, понимаете, что все мы катимся в бездну разврата, распутства, грабежа, воровства, аморальности полной, к извращению полному». Этих пороков и у нас, конечно, хватает, но слова принца британского при всем том знаменательны. Меня, однако, больше тревожит одна знаковая ущербность родного моего Отечества.

Россия — страна невостребованного интеллекта. Такое страшное определение ее я услышал, но ввергло оно меня в раздумья, колобродит душу. Об этом родимом пятне России нужно кричать навзрыд, да так, чтобы перепонки звенели. И кричать в полный голос. На всех перекрестках и пространствах. Во все колокола звонить. Бить в набат. В этом спасение России. Взлет ее пассионарного возрождения. Плывите, гулы, будите Россию. Бом-бом-бом-бом!!!

Так случилось, что заканчивая роман о буровиках, встретился я с новым героем, вызвавшим и новые мысли о России.

Исследовать стал я недавно жизнь и судьбу замечательного тюменца — академика РАЕН, профессора, доктора медицинских наук Сергея Ивановича Матаева. Так вот он это с горечью назвал Россию страной невостребованного интеллекта. Но это же страшная беда, когда обездолена она интеллектом. Впору сравнить ее с библейским, одиноким, как вдова, городом, вспомнить плач князя его («Горько плачет он ночью»). И думается: будто плач Иеремии он. Не случайно пал он мне на душу. Растревожен был я как раз работой над романом «Буровики», и тут же, естественно, стал примерять на личность Давыдова лаконичную и емкую мысль-формулу Матаева, Председателя Президиума Тюменского научного центра Российской академии медицинских наук, директора и создателя единственного такого в России федерального государственного учреждения — научного Центра профилактического и лечебного питания, эксперта подкомиссии Общественной палаты РФ по экономическим механизмам реализации национального проекта «Здоровье». Какая же мощь интеллекта осталась нереализованной, прогорела втуне у героя моего романа! А таланты подобные сиротствуют в нашей стране у миллионов россиян. Но не буду растекаться мыслью по древу. Рассказ о Сергее Ивановиче я озаглавил «Бунтарь, или отчего тесно везде Матаеву». С молодости еще воцарил он в сердце своем то неподкупное в истинном человеке, что мы называем совестью. Живет в нем огонь воспаленного слова. «Рабом не стал, чтоб людям угодить, но милосерд остался», как звучит это в его стихах в прозе, с которыми познакомил меня ученый, Себе не врет он никогда, предельно, до донца души своей искренен со всеми, кто пересекается с его путями. В деле своем Матаев следует золотому правилу, которое давно выкристаллизовалось в нем: «Воля, свобода мысли — бог науки. Нельзя в ней творить по предначертанному, как и вообще жить в рамках, определяемых кем-то свыше». В сокровенных записях его это отражено даже: «Бог разрешил мне жить по собственной воле». И потому дерзновенному ученому этому всегда тесно в жизни. В тех же властных структурах, в которых посредственность правит бал. А контакты с властью неизбежны для всякого, и нередко на таких пересечках страдает истина, ибо чаще всего она находится за порогом нравственной слышимости тугоухих чиновников. Строптивые обычно неугодны им. Мало тех, кто может выслушать мнение любого человека, пытаться будет его понять. Больше тех, кто осуждать горазд. Вообще в жизни дефицит личностей, способных брать ответственность на себя. Легче отсидеться в тени, в стане «маленьких людей». Половинная почти часть общества — те, которые не умеют быть ни вполне честными, ни вполне грустными. Предостаточно ортодоксов: ограниченных, амбициозных типов, у кого, как вычитал я у Матаева, «пальцы веером, на ногах фигушки». В науке даже, если говорить о ней, редки люди со сценарным мышлением, способные прозорливо заглядывать в будущее, предвидеть последствия принимаемых решений. Но щеки надувать умеют многие. Заполонены научные труды многие разными тривиальностями, являя собой нередко, по восприятию того же Матаева, солому, пропущенную через лошадь. Родная новому моему герою система засорена серыми, слабыми чиновниками от медицины, которые умело лакируют реальность, умиротворяя этим высшее руководство. Не случайно же это восклицание Матаева в поэтической его подборке: «Душа попала в ночь». Случалось, стало быть, подобное с ним. Потому и воспитал он характер свой так, что не смиряется перед хамством, подлостью и враньем. Предваряя интервью с ним, известная тюменская публицистка Светлана Ярославова сумела проникнуть в самое сокровенное в Матаеве, что выразила в «штрихах к портрету»: «Все несовместимое гармонично сосуществует в нем. Философ по жизни, врач по профессии, целитель душ по призванию, он сочетает в себе полет фантазии и немецкий педантизм. Это ученый, рано достигший зрелости. Обладает критическим острым умом, отличается честолюбием, не скрывает своих амбиций. Поддерживает прогресс и новизну идей в гуще сражения умов и событий. Ему не откажешь в чувстве такта, но он не будет закрывать глаза на ложь, если столкнется с нею. Он убедителен, и нужно иметь большую силу воли, чтобы не согласиться с его доводами. Знает восточные языки и культуры, изучает тайны гармонии души и тела. Следуя заповедям Божьим, не стремится осуждать человека, а старается понять, что с ним». Совсем не случайно академик устроил за спиной своей в рабочем кабинете помещеньице, где в отсветах свечи сияет иконостас. Придя для очередной беседы к Матаеву, я стал свидетелем схватки его с троицей чиновных людей. Чувствовалось, что аки лев вскипает он, отстаивая то, что считал святой истиной. Но при всем при том внешне академик был сдержан, приветлив и интеллигентен. Он лишь просил членов комиссии понять его, внять голосу собственной совести и здравого смысла. А случилось вот что. Мэрия сочла, что Матаев и его сотрудники должны освободить здание, занимаемое научным медицинским центром, чтобы разместить в нем детский садик, который некогда и существовал тут. Комиссия проверила состояние помещений научного учреждения и составила акт на сей счет, из которого вызывающе торчали рожки предписанного проверявшим главой города. Я не вдаюсь в подробности документа, составленного эмиссарами властей, по одной той причине, что доводы Матаева в момент превращали изложенное комиссией заключение в пустой, по сути, текст. Возражения Матаева звучали уже в мэрии, но к ним не сочли нужным прислушаться. И Сергей Иванович, этот очень ответственный человек, которого безостановочно жжет боль за все дисгармонии в обществе и вообще в мире, вновь говорил о том тревожном, что волновало его, в своем кабинете. Позиция ученого сводилась к тому, что размещать детский сад там, где лечили людей, боролись с инфекциями — категорически противопоказано, и вопиют об этом все каноны науки, мировой опыт. Не мог не вспомнить Матаев о происшедшем в Краснотурьинске, где в родильном доме случилась вспышка дисбактериоза, унесшая жизни новорожденных младенцев. И что ж теперь, ждать нам подобного в обозримом будущем и в Тюмени?

— Если вдруг, не дай бог, такое произойдет, — заявил с металлическими нотками в голосе ученый, — я назову в СМИ пофамильно ответственных за это.

Сомневаться в решимости академика не приходилось. Будто съежившись, слушали его члены комиссии и говорили, что понимаем, мол, мы вас, Сергей Иванович, но прикрывались тем не менее, уходя в оборону, привычным доводом торжествующей серости: «Решение принимает начальство, мы люди маленькие…». Матаев же, продолжая просветлять их мозги, привел убийственную мысль академика Щепина: «Всеядность и плодовитость микроорганизмов настолько выражена, что залатать биоценоз невозможно. Можно только разорвать цепь, и когда она будет разорвана, все обвалится. Далее будет проявляться «каннибализм» микробов, в состоянии которого они способны поедать и губить все, что только появляется». Мы уже говорили об этом с Матаевым до прихода гостей из мэрии. Ученый популярен был в изложении своей мысли. Микробы, мол, как это звучало у него, везде вокруг нас, мы живем с ними в сообществе, по одной конституции. Но если не соблюдаем общего договора, посягаем на законы природы, в биоценозе свершается катастрофа. Размножаясь, сонмы микробов торсионно «выстреливают» вдруг и в мгновение проявляют такие агрессивные свойства, которые люди не научились пока держать под контролем.

— Сергей Иванович, — спросил я его, — если микробы поселились в этом кабинете и во всем здании — их не выселить?

Ответ ученого был предсказуем:

— Никогда. Имеется лишь единственный выход: снести весь корпус бульдозером и построить новое здание. Иначе от терроризма микробов, аллигаторского их нрава нам не спастись. Будут жить они и в земле…

После ухода чиновников администрации мы продолжили разговор с Матаевым о хлопотах его и заботах по созданию в Тюмени национального Института здоровья. Великое это дело и благородное, конечно, но в контекст рассказанного сейчас мною уже не вписывается. По дороге домой, поглядывая через стекло машины на громады многоэтажек, сверкавших еще огнями новогодней иллюминации, я подумал, что жесткий, железного строя души Давыдов и искрящийся синью глаз, интеллигентный, академически невозмутимый Матаев — родственные натуры, которые, прекрасно осознавая, что Бог карает нас, смертных, за дерзновение, вызов и неистовый нрав, не сдерживают меж тем натур своих уздой конформизма и бунтуют, взрывая застой среды и факельно горя в деле своем и в жизни. А сонмы других талантов чахнут, каменеют, ссыхаются, являя собой одну из нелепостей, характерную для свинцовых мерзостей нашей действительности. Не умеем мы еще использовать таланты во благо общества, оттого и бедны (так и просится: как церковные крысы). И ничего не остается нам, россиянам, как внять гласу нашего великого соплеменника Михайлы Ломоносова, растворить мозг и сердце пролучиванию их призывом холмогорского самородка: «Восстании ходи, Россия. Отряси свои сомнения и страхи, и радости и надежды исполнена, красуйся, ликуй, возвышайся!»




ЖАРКИЙ САМОТЛОР


Сияние ночных фонарей. Искрящиеся глыбы жилых домов Нижневартовска. Главная магистраль — гудящий поток машин. Слепя светом фар, он вливается в город, как моторизованная армия: начался вечерний отлив техники с Самотлора. Утром гуда, на крупнейшее нефтяное месторождение страны, хлынет приливная волна. Пять-шесть тысяч человек — такой десант на месторождение выбрасывает ежедневно город.

Когда-то к островам-буровым добирались только по воздуху. Теперь через бездонные хляби проложена бетонная «трасса жизни». Эта дорога, как туго пульсирующая артерия, определяет сейчас ритм жизни Самотлора. Хранят бетонки кровоток знаменитого Шереметьева. Философ и первоклассный дорожник, он навел железную дисциплину в своем коллективе. Легендой теперь живут на Самотлоре рассказы о том, как накосую через входную дверь выбрасывал из балков разъяренный Шереметьев пьяных рабочих…

В шесть утра посадка в автобус, и вот я с другими товарищами по бурению дремлю под шумок двигателя, досыпаю в дороге. Посапывают в последней неге перед жаркой работой на буровой все в автобусе.

Время от времени я открываю глаза, чтоб сориентироваться, где едем, и вижу через стекло вышки с красными фонарями наверху, похожие на новогодние елки.

Рвется на ветру пламя газовых факелов. Низкое небо как бы налито розовым соком зарниц, и кажется, над тобой вот-вот вспыхнет полярное сияние.

Два месяца прожил я под этим студеным северным небом, работал помощником бурильщика, встречи с людьми Самотлора и легли в основу моего наделавшего много шума очерка.

Поздний час. Контора управления буровых работ номер один (УБР— 1) пуста. Свет горит лишь в одном кабинете. Пышноволосый здоровяк со смоляными бакенбардами налег грудью на стол, щурясь, посматривает на худого и тонкого по-мальчишьи человека, который долго ходит по комнате, потом опускается в кресло напротив и с твердостью в голосе говорит:

— Брось ты, Сергей Александрович, эту возню. С твоей головой можно доктором наук стать через пять лет. Дело, которому служишь — вот твое лицо. Оторвался от дела — желтый лист ты: посильней ветер — и сорвет. А тогда врагам тебя легко скинуть, да и друзьям ты не нужен будешь.

Здоровяк отвечает запальчиво:

— Нет. Я от своего не отступлюсь.

Этот разговор происходит между главным геологом управления Сергеем Другиным и начальником производственно-технического отдела Заки Ахмадишиным.

Заки поднялся. Шевельнулись желваки на его скулах.

— Ну, как знаешь.

Он резко прошагал по гулкому коридору и толкнул входную дверь. Лицо обожгло снежной сеченкой. Ветер дул неровно, порывами, раскачивал провода. Мигали окоченевшие фонари. Город тонул в зыбкой белой мгле.

Заки поежился, кутаясь в воротник полушубка. Губы его тронула злая усмешка. «Мы, мягкотелые интеллигенты, правду ищем… — он подумал о буровиках, которые стояли сейчас на смене под вьюжным самотлорским небом. — … А люди на жгучих ветрах работают, сжигают себя, обогревая нефтью других».

Он хороню знал, почем стоит фунт лиха на буровой.

Молодой инженер работал в самых трудных местах: этого требовала его натура. И когда заговорили о Самотлоре, он понял, что никогда бы не мог себе простить, чтобы уникальное месторождение разбуривалось без него.

История освоения нефтяной жемчужины Приобья полна высокого драматизма. Об этом думал Ахмадишин на пути к дому. Он вспоминал тех, кто лежал уже в сырой земле, отдав сердце этому суровому краю, сгорев, как Данко.

Дома его встретила тишина. Жена Венера в командировке, свояк на смене, дети, Рустам и Кадрия, готовили уроки. Услышав шаги отца, бросились к нему. Заки долго смотрел на них, глаза его светились нежностью и грустью. Он усилием воли стряхнул с себя задумчивость и громко объявил:

— Поужинаем — и займусь с вами. А теперь за витамины, ребятня!

В магазины города завезли свежую капусту, Заки запасся ею и теперь каждодневно потчевал капустой семейство. Он вынул вилок из ящика. Обрывая зеленые листья, с хрустом разваливая вилок надвое кухонным ножом, а сам еще будучи весь во власти недавнего разговора с Другиным, зацепился вдруг за неожиданную мысль: а ведь вот и у человека так же, в сущности, устроена душа. Пласт за пластом — характер, воспитание, мировоззрение, убеждения, привычки, условности, и только где-то глубоко под всем этим самое сокровенное — тонкая, беззащитно-ранимая сердцевина. В желании добраться до сути так легко бывает — намеренно ли, бездумно — поранить то, что укрыто там, под этой своеобразной броней.

Он снова был во власти раздумий. Что движет человеком, допустим, когда он принимается критиковать другого. Один критик на поверку оказывается злопыхателем, другой по-гладиаторски кидается в бой, желая исправить всем мешающие жить недостатки. Третьему поступок диктует стремление к власти, когда карьерным вирусом он заражен. Четвертому — честолюбие. Ох, какое же оно сложное чувство, это честолюбие, живущее, наверное, в каждом! И во мне не дремлет, не спит оно. Не скажешь же о себе: я, Заки Ахмадишиы — ангел с крылышками! И в тебе сидит этот черт и подзуживает иногда: славы всем «хоцца». Это чувство, наверное, вечно, как и любовь… В общем, человек должен знать, чего он хочет.

«Чего хочет Сергей Другин?» — об этом думал Заки. Что их связывало? Дружба? Громко, как сказал бы Заки. Это были отношения двух товарищей, критически воспринимавших некоторые явления в жизни их предприятия.

Другина и Ахмадишина угнетало то, что в их управлении, как им казалось, не используются в полной мере знания и опыт инженеров, молодых специалистов, что они, молодые, варятся в собственном соку. А ведь эта дерзающая инженерная интеллигенция — мозг прогресса. Главный геолог и начальник ПТО часто задерживались в конторе, обсуждая положение дел. Мнение у них складывалось определенное: скважины на Самотлоре можно бурить лучше и быстрее — только надо свести воедино знания инженеров и мастерство рабочих. И это уже был научный подход к делу, который лишний раз подтверждал мысль-формулу начальника «Главтюменьнефтегаза» Виктора Ивановича Муравленко: «В Сибири порой трудно определить, где кончается «чистая» наука и начинается производство». Мысли Ахмадишина остановились на будущей диссертации «Исследование установки за колонной труб гидравлических пакеров на многопластовых месторождениях Сибири».

Пакеры — это герметичные перемычки, которые разобщают пласты. Нефть в результате не смешивается с водой и газом. Резко возрастает отдача скважин.

«Мой огород на штык лопаты — сплошь из золота, — говорил себе мысленно Ахмадишин. — Это дополнительная нефть, миллионы рублей государству. Но помощи мне нет в управлении. Главный инженер Укольцев в штыки принял пакеры: «У нас и без них принимают скважины, и не нужны лишние хлопоты». «Начальнику управления Хлюпину бара-бир (по-ахмадишински — «до лампочки») новинка: она метров не дает, а мы пока молимся метру в бурении», — сказал мне однажды Заки. Вернее, даже не сказал, а с трудом вытянул из себя, укоряюще глядя на меня: «Тебе обязательно надо мучить меня расспросами об этих вещах?»

Крен в количественные показатели все ощутимее менял психологический климат в коллективе. Обстановка стала накаляться. Больше стало споров, отвлекающих людей от главного.

Оставшись один на один с собой, Заки снова вспоминает все сначала, задумчиво барабанит пальцами по подлокотнику кресла.

Он вспоминает хлопотные, напряженные и интересные дни, когда на четырнадцатом кусте пробурили скважину — девятую — бис. За пять дней бригада Геннадия Михайловича Левина прошла 2145 метров. Такого в истории нефтяной промышленности страны еще не бывало.

Этот рекорд нормировщики немедленно взяли на заметку. Возник вопрос: «А нельзя ли смоделировать процесс бурения такой, чтоб еще меньше было ошибок, непредвиденных случайностей?» Буровое управление, конечно, не Гидропроект, где можно соорудить кабинетную ГЭС с имитацией всех реальных условий. Но все-таки модель нужна и в бурении.

И вот стала рождаться в головах инженеров идея более совершенной технологии.

Для скважины Левина подобрали все самое новое, что имелось в отечественном бурении. Но это была только половина дела. Обеспечь буровую самыми современными долотами и турбобурами — железки сами по себе работать не будут. Все определяют люди, а левинцы работали прекрасно. Что особенно поразило тогда Ахмадишина: феноменальный результат, а напряжения особенного в бригаде не наблюдалось. Нормальная была, обыкновенная, как говорится, работа. Но как же работали левинцы! Вспомнил тогда Ахмадишин чью-то мудрую фразу: крылатых много, а окрыленных мало. Левинцы окрыленно бурили.

Новинки, примененные на девятой-бис, используют сейчас во всех буровых бригадах Среднего Приобья. Опыт левинцев на экспериментальной скважине получился максимально очищенным от мартышкиного труда. Девятую-бис бригада бурила в «классическом» составе: четырьмя вахтами. Потом на Самотлоре и в Приобье стала утверждаться семивахтовка. Было объявлено: имена всех членов бригады, которая пробурит 10 тысяч метров горных пород в год, будут золотыми буквами занесены на доску Почета в строящемся в Тюмени Дворце труда.

Не обмозгован был, однако, экономический механизм семивахтовки. Оплату и другие мерки взяли из опыта работы с четырьмя вахтами. Заки терзался в раздумьях, докапываясь до истины. «Впряги попробуй вместо коня трактор, — размышлял он в один из вечеров, сидя в одиночестве в своем кабинете, — и посмотри, что с телегой делаться будет. Трактору уже нужен, по крайней мере, какой-то совершенный прицеп…»

Заки Ахмадишин был противником скороспелого внедрения новой организации труда в бурении. Ясней ясного ведь, что четырехвахтовка надежней. Работа Левина на девятой-бис показала к тому же, что она может быть очень эффективной. К мнению Ахмадишина отнеслись, как ему показалось, с прохладцей. Заки одолевали невеселые мысли: «Один видит ключ успеха в комбинаторстве, жонглировании вахтами. Второй носится с другим ключом, полагает, что герой-бригадир с «массой» снимет все проблемы…». «Как не понимают люди, — кипятился мысленно Ахмадишин, — что вопрос «быть или не быть» в развитии современного производства давно перенесен в инженерные сферы, в сферу управления, что мозгами тут шевелить надо?! Да-да, ручной труд сведен к минимуму, «бери больше, кидай дальше» отошло!» Однажды Заки просто для интереса взялся определить, какие людские силы понадобились бы для выполнения всех объемов работ на Самотлоре, чтобы вручную, лошадьми возить песок, делать дороги, бурить. Расчеты показали: 6о миллионов человек, четверть населения страны. «Да, электричество вращает мир, а инженеры в тени, печально размышлял Ахмадишин, — только на бригады упор, на рабочих. В «жмидавиловщину» Хлюпин ударился». Это не давало спокойно спать и геологу Сергею Другину. В сердцах он воскликнул раз: «Заездили патриотов! На Левина бедного с бригадой его так насели, что он просто обречен быть передовиком». Истины ради скажем: по строю души своей способен был Геннадий Михайлович быть первенствующим среди других. Характером он оставался сам собой всегда, как нефрит, чиста и неприметна, тепла и влажна, мягка и тверда была душа у него. Эту бы душу в Левине мог высмотреть Достоевский. На радости строил рабочую педагогику мастер, внешне светящийся чаще всего. Лучезарно, агатово блестели его глаза. Говорил он человеку, который сердился: «Не серчай — печенка лопнет». Мудро понимал Левин, что разрушает человека агрессивность не та, что против него направлена, а что из него идет, собственная злость — больший враг его. Он хорошо помнил шутливую присказульку отца, как говорил тот, что на каплю меда поймаешь мух больше, чем на бочку желчи. И старался поэтому его сын все дела в бригаде решать мирно. Одно наказание усиливал десятками благодарностей, понимая, что от битой коровы молока не будет. И еще одно соображение двигало им. Разговорился как-то в отпуске Геннадий Михайлович со старым пасечником-волжанином, и открыл тот ему, что пчелы способны «раздаиваться»: больше берут взяток, больше у них прибывает нектара. «Это природный «закон нектара», — мудро заключил старик. «Он и для людей подходит, подумал тогда про себя Геннадий Михайлович, — это закон расширения добра в них. Уметь надо только так подходить к человеку, чтоб увлекался на добрые дела он, потребность в успехе у него появлялась, желание превзойти себя, которое всегда похвально». И вселять старался Левин веру у своих людей в успешное завершение вахты, дня, месяца, года. «Веселей жить надо, радость горы ломит», — шутил иногда буровой мастер, и радость витала всегда лучистыми какими-то частичками на его буровой. Да, радость, может быть, и есть главное в составе «человекости» каждого из нас, это то, что выделывает в душах наших ферменты ее, рождает сверхмузыку счастья. Трудно было эту истину, может быть, выразить словами Левину, но он чувствовал ее всем сердцем.

Не случайно сблизились Другин и Ахмадишин: об одном болели сердца их. Но потом в их отношениях словно бы наметилась трещина. И в этот вьюжный вечер, кажется, окончательно стало ясно, что их дорожки расходятся. Другин стоял на своем варианте решения обозначившейся проблемы. Ахмадишину интуиция подсказывала другие пути…

Ветер бросал снежную сеченку в окна, выл и свистел. Зябко дрожали стекла. Заки все так же неподвижно, словно оцепенев, сидел в своем кресле. А на рабочем столе лежали материалы к диссертации. Их нужно было анализировать, продолжая исследования закономерностей в поведении пакеров. Но ему не хватало сил подняться. «На чем же, на чем же мы не сошлись?» — думал Заки.

Оба они были едины в своем неприятии семивахтовки. Только Ахмадишин терзался множеством разных сомнений, а Другин был настроен решительно и однозначно, как тореадор, видящий перед собой быка.

Мысленно полемизирует с Другиным Заки, критикует семивахтовку. А все ли они взвесили? Люди выполняли большие объемы бурения, были рывки, но был и смелый риск. Кто знает, добилось бы четырехвахтовками управление больших успехов в выполнении планов проходки скважин? По Другину, семивахтовка только то и дает, что приписки. Заки анализировал экономические показатели работы управления и видел, что рост производительности труда опережает рост заработной платы. Значит, в целом у их производства нормальный, здоровый организм, и только у них с Другиным этакая чистоплюйская позиция. Бригадиры приписывали — было, бурильщики и помбуры тоже. А премии ведь и Другин с Ахмадишиным получали! Главный геолог подписывал наряды на бурение скважин. Но теперь Другин восстает. Значит, он чище? Или чище его единомышленник Ахмадишин? Но он себя жуликом не считает. И вообще, что такое «существующие нормативы»? Насколько они обоснованы? Нормы-то, по сути, устанавливали субъективно, науки с гулькин нос в них было. И может, мы сами вынуждали мастера химичить. Бригада сейчас бурит в месяц почти втрое больше. Но почему зарплата мастера остается на прежнем уровне, почему у слесарей она не изменилась? Вот и вынужден теперь мастер ловчить, чтобы заинтересовать людей работать в мороз, вьюгу, слякоть. Чтоб знали они, за что вкалывать.

Так какая же цель у Другина? Хлюпина выжить? Понял, что и «сам с усам» уже? С тех пор, как до Ахмадишина стало доходить это, он с холодком стал воспринимать старого товарища. А тот, словно почувствовав отчуждение, в свою очередь, сдружился с двумя специалистами из соседних УБР. Один, Губарев, был главным геологом, второй, Бехтерев — главным технологом. Они зачастили после работы в первое управление и подолгу задерживались у Другина. Бехтерева Заки недолюбливал за то, что тот много «якал» — кажется, слишком любил себя. Губарева он просто не понимал: почему-то раньше, в УБР-2, которое работало по семивахтовой системе, он помалкивал о ее минусах, а сейчас, перейдя в новое управление, где отдали предпочтение четырем вахтам, не упускал случая, чтобы не лягнуть прежних соратников.

После собраний «триумвирата» Сергей Другин ходил по конторе гоголем, с ядовитой улыбкой. Из кратких реплик его Заки понял, что настроен тот решительно и воинственно. И теперь Ахмадишин отчетливо начал осознавать: критика у Сергея с душком, ненужный ажиотаж создает она, что приятен он ему, что значительность его личности возрастает. Догадка осенила вдруг Ахмадишина: «Я» ж у него впереди бежит, много рисуется Другин». Да, это был тот случай, о котором сказали бы нынешним языком, что заботится человек о повышении своего рейтинга, артистически демонстрирует перед публикой, набирая очки, «патриотизма нарывы».

Заки прекрасно помнил ту пространную докладную Другина о недостатках в деятельности начальника УБР. «Что делать?» — озаглавил он ее. Теперь вопрос ставится в новой плоскости: «Кто виноват?» Ну, популизм тут явный.

Ахмадишин усмехнулся. По-разному можно судить о Хлюпине. Приехать в Нижневартовск и закрепиться здесь — все равно что вскочить на бешено мчащуюся лошадь и удержаться: таки-и-е темпы! Стране нужна нефть, и надо много бурить: сегодняшнее бурение — завтрашняя нефть. Хлюпин ведет предприятие на уровне нужных темпов. Он немногословен, четок, деловит, для дела не щадит ни себя, ни собственной головы, слышит «буровых стоны». Он живет делом, поднимаясь в нем до поэтических высот, мечтая, «чтобы река нефтяная вскипела».

Надо, однако, уметь взглянуть и на себя. У инженера Ахмадишина есть свое мнение по узловым вопросам работы предприятия, но это не значит, что уцепился за что-то — и сокрушай тенденциозно. Да, верно, позитивное начинается с отрицания. Но если критика не дает взамен ничего нового, она гроша ломаного не стоит. Это убеждение Заки выстрадал в студенческие годы, когда, полный жара молодости и присущего ей максимализма, критиковал направо и налево. Не зря его едко подкусил тогда кто-то: ты, мол, как богатырь на поле боя, размахиваешь палицей… Взамен-то не предлагал ничего Заки! С таким критическим запалом начинал он и на тюменском Севере, в своем первом УБР. Жизнь, на практике не всегда похожая на ту, какой она представлялась, не однажды бесцеремонно ставила его, максималиста, на место.

Потом была попытка жить без критики, полоса шараханья. Поздней же Ахмадишин стал понимать: нельзя быть «чистеньким», на всех не угодишь. Чувствуешь правильной свою позицию — не жди, что разом все девяносто девять в колонне с одной ноги шагнут, даже если ты, сотый, и безусловно прав. Непросто бывает доказать правоту, но прав если — доказывай, да делом, делом главное, а не раскиселивайся. Бей в одну точку, как дятел.

И снова мысли Ахмадишина вернулись к Сергею Друг и ну. Могучий мужик — что плечами, что умом! Может работать плотно и четко, как ЭВМ. А может прийти, сесть и говорить, говорить… Конечно, это расхолаживает, когда твою линию не поддерживают, но отрабатывать свой хлеб надо, а Сергей подзапустил геологические дела.

В последние два года все чаще казалось Ахмадишину, что малопроизводительно работает он. Не вполсилы, а просто нормально. Но на Самотлоре этого мало. Устал? Или зря взвалил на себя еще учебу в аспирантуре? Нет, нет, нет, жизнь и работу с однажды полученным инженерным багажом не одолеешь. Он же хотел одолеть. Потому что иначе, считал, жить не стоит. Коптить белый свет? Легче задавиться.

Полемика по методам организации труда в бурении вызвала большое брожение умов в Нижневартовске. Накал ее усиливала пресса. Все это вынудило руководство УБР-1 созвать технический совет по дискуссионной проблеме.

Собрались в еще не достроенном, сверкающем свежим тесом актовом зале. «Фракцию» возглавлял Сергей Другин. Заки Ахмадишин надеялся на серьезный разговор. Но защищать семивахтовку выставили молоденького неопытного инженера. Он оперировал не теми доводами. Другин легко подкусывал его. Члены техсовета заспорили, и все это грозило перейти в заурядную склоку. Ахмадишин тоже было рванулся к трибуне, но Хлюпин коротко охладил его пыл: все это не так просто. Раньше был только левинский куст, где и поставили рекорд, а сегодня их десять, и на всех нужно организовать работу, вопросов тут возникает много.

Приняли решение работать семью вахтами и дальше.

— Мы можем иначе мыслить, иначе говорить, — властно сказал Хлюпин; лицо его было, как всегда, непроницаемым, — но если пришли к одному знаменателю, надо действовать в одной струе, бить в одну точку. Анархия нам не нужна.

Другин, затаившись со своим, молча покинул техсовет. Вечером Ахмадишина остановили двое инженеров из его отдела.

— Не читали?

На двери кабинета главного геолога висело написанное крупными красными буквами объявление: «Сегодня заседает научный центр по борьбе с семивахтовкой».

Заки направился к себе, через комнату инженеров прошел в свой крошечный кабинет с огромным кустом с жесткими, глянцевыми, как у лавра, листьями. Захирелый и невзрачный, он стоял у соседей, пока те не выбросили его в коридор. Заки взял осиротевшее растение, пересадил в ящик, поливал каждый день, и оно неожиданно вымахало теперь чуть ли не до потолка, являя собой вживе педагогическую притчу. Не то же ли бывает и с людьми? Не случайно же на ласке и заботе о людях строил производственную свою политику Левин. Цветок придавал уют кабинетику, здесь хорошо работалось. Заки засиживался тут иногда до ночи. Хотел поработать здесь и сегодня — над записями, сделанными на скважинах, где были установлены пакеры. Неожиданное объявление выбило его из колеи: «Что это — шутка, мальчишество, вызов?» Заки не мог понять действия Другина, его фортель…

Ахмадишин решительно толкнул дверь кабинета главного геолога. Тот был один.

— Не того круга дела ты, Сергей, берешься рассматривать. Брался бы за то, в чем не сомневаешься и убежден однозначно — другой разговор.

— Однозначней не бывает, — рыкнул Другин.

— В партизанщину ударяешься, — напорно продолжил Заки. — Общее дело надо и решать всем миром. Амбиции, по крайней мере, излишни здесь. Не мечтай, что выходка твоя найдет поддержку в коллективе. Восстановишь всех против себя, и только-то.

— Пусть знают люди, что есть такие, кто ничего не боится. Не забыл, как некоторые, что есть такое понятие, как смелость.

Главный геолог смотрел на него ледяным взглядом, может быть, и с ненавистью еще.

«Что с ним случилось? — думал потрясенный Ахмадишин. — Ну куролесил бы кто другой — ладно. А ведь это же Другин!»

Главного геолога УБР-1 хорошо знали в городе. Молодого по годам, его, однако, как и Заки Ахмадишина, с полным правом называли ветераном Самотлора. Он всегда выступал с интересными докладами и сообщениями на городских научно-технических конференциях молодых ученых и специалистов. Внедрение его научных рекомендаций позволило резко уменьшить обводнение скважин.

Мнение о нем в УБР раскололось. Одни сочли его смелым и принципиальным, другие — очернителем, которого партком должен поставить на место.

Ахмадишин терзался сомнениями. «Я ведь тоже горячку порю», — думал он. Заки мысленно принялся, сидя у себя в кабинетике, перебирать в памяти недавнее прошлое: долгие разговоры с Другиным, споры их. И вспомнил один эпизод.

… Сергей сидел за своим столом и смотрел в темноту за окно отсутствующим взглядом. С какой-то ясной искренностью и неподдельной болью, тихо и мягко заговорил вдруг, повернувшись к Ахмадишину:

— Элемент научный не котируется, давится в УБР. Это и обидно, Заки. Досада берет. Хочешь или не хочешь — перейдешь на критику начальства! Волюнтаризма много в действиях Хлюпина. План — любой! Не можем осмыслить тот факт, что мы — хо-зя-е-ва, что государство у нас на-род-но-е. Можно бурить больше и при этом меньше нервы тратить, словесную пустоту лопатить. Задействовать нужно только резервы все. А они на виду, пруд пруди из них. Доказал же это Левин на девятой-бис!

«Вот и Другин вроде меня максималист, — мысленно говорил себе Заки. — Через край, пожалуй, берет. Но психологический климат в нашем УБР действительно тяжелый. Будто под чугунной плитой работаем, горбимся под ее тяжестью, под прессом призывов, нагнетаемых идеологами».

Мороз под сорок. По буровой гуляет ветер. Лица ребят порой жжет до боли, и они отчаянно трут их верхонками. Прихватывает и железо: пневматический ключ для свинчивания труб, пульт, лебедку. Приходится отогревать все паром. Люди в белых клубах пара крупнеют. Богатырскими становятся их фигуры. Спецовки в пару влажнеют, а потом смерзаются и шуршат, будто сшили их из жести.

Бурилыцик Володя Банишев, командир лучшей на этом сто третьем кусте вахты комсомольско-молодежной бригады Владимира Глебова, живет качками тормоза, мысленно он в глубинах, в забое, где шарошка вгрызается в недра.

Помощники бурильщика по-щучьи вертятся на ребристой стальной площадке, они с полуслова понимают Банишева: вахта должна быть словно сжатый кулак.

Из-за незапланированного простоя Банишеву не удается вырваться на обед. Первый помощник бурильщика Фархат Алагулов приносит на площадку чашку плова, и Володя ест на ходу. Потом он все так же мерно подает трубу в скважину. Бурение продолжается. Мускулы Банишева налиты сталистой силой. Он, кажется, слит с железом, с буровым станком и чувствует долото, как часть самого себя.

Помощники на своих местах — на площадке с трубами, на растворном узле, в насосной. Я лично на складе, ищу мешки с нужным химикатом для добавки в буровой раствор. Поработав у Левина, решил познакомиться и с коллективом бригады Глебова.

По гулу моторов на буровой помощники знают, когда наращивать трубы, и в нужный момент возникают перед Банишевым. Володя удовлетворенно оглядывает свою буровую «семью», оглаживает пышные усы.

Все в вахте Банишева хорошо дополняют друг друга. Чернобровый красавец Фархат — лиризмом души и особой щепетильностью в работе. Плечистый, с крепким румянцем на щеках, «верховой» Замир Файзулин — атлетической силой и рассудительностью. Третий помбур Леша Ильдуков, суховатый крепыш с птичьими глазами — каким-то олимпийским спокойствием и неутомимостью в труде. Цементирует коллектив, конечно же, беспокойный характер Банишева, который и за промахи в работе, и за пропуск занятий в политсети спросит, но первый же и на помощь придет. Один только электрик Роман Илалов как бы в стороне от всех. Не знал он, какими колючими могут быть взгляды товарищей по вахте. Все еще не верилось Илалову, что стакан водки на Самотлоре стоит 500 рублей, но суровая проза жизни убеждала его фактами: за выход на смену в нетрезвом состоянии Романа лишили тринадцатой зарплаты. И хотя он кипятился — выпил, мол, с мизинчик, соседа помянул, и не по-советски так шарахать с первого раза человека, и уволюсь, была б шея, хомут найдется — это была чисто конвульсивная реакция. Илалов быстро затих. Сумрачный и сосредоточенный, ремонтировал он щитки на виброситах, где очищали раствор от шлама, проверял электрические системы в насосной и на глиномешалке. Льдинки обиды в глазах Романа не растаяли, но ребята видели: парень кое-что начал уже понимать.

В следующей смене на вахту Банишева свалилась неожиданная беда. Осталось добурить последние триста метров, и вдруг все застопорилось: где-то в глубине колонна труб «прилипла» к стенке ствола. Виновных в этом осложнении не было: недра — стихия, непредсказуема бывает, как иной вулкан. Но план оставался планом, под занавес года бригада и так выбилась из графика, и вдруг это ЧП! Как ни билась вахта, колонна сидела мертво. Пришлось торпедировать — опускать заряд в трубу, взрывать. С первой попытки разорвать колонну не удалось. Опять торпедировали, и вновь неудача. Больше суток сидел на буровой Глебов с помощником. Домой мастер вернулся с синими кругами под глазами. Сынишка утянул его смотреть телепередачу «В мире животных». По озеру какой-то далекой страны плавали красивые птицы, серебряно сверкала вода. Глебов медленно погружался в сон. Жена подложила ему подушку, и Глебов мгновенно уснул.

На другой день вышку передвинули, вахта Банишева забурила новую скважину. Руководил работой сам Глебов. В его сухощавом лице была какая-то застывшая суровость.

Наконец у мастера появилось свободное время. В культбудке он снял каску, шапку и, как всегда, неожиданно преобразился. Мягкие светлые волосы и лучистый взгляд как бы размыли суровость, и Глебов стал похож на мальчишку.

Володя и в самом деле молод годами. Он недавний выпускник Тюменского индустриального института. Был активистом в студенческие годы и быстро вырос до мастера.

В октябре и ноябре глебовцы вчистую зашились. На буровых грязно, по разным мелочам недоделки, бригада выбилась из графика с проходкой. Ни разу не наказывал никого Глебов, а тут «черную книжку» завел, хотя понимал, что плохая это палочка-выручалочка. Самое главное в бурении, как он понял — опыт работы с людьми: производство напряженное, темп высокий — сработаться с ними надо. А на двух буровых, как на двух стульях сидишь, краями одними. Второй куст, как сирота, без инженерного догляда. «Нет, четыре и только четыре вахты нужны, — думал он, сидя в культбудке. — Правильно Другин с товарищами вопрос поднимают».

За стеной вагончика зашумела машина, заскрипел снег под окнами, резко отворилась дверь, и в командирскую половину, к Глебову, стремительно вошел начальник районной инженерно-технологической службы Гурий Петрович Кафидов.

— Что, юноша, нос повесили?

— Повесишь, пожалуй, — угрюмо буркнул Глебов.

Помрачнело лицо и у Кафидова.

— Та-а-к…

Присел к столу.

— Охи и вздохи не пришьешь к делу. Давай, мастер, думать, как из прорыва выбираться. Нельзя допустить, чтобы флаговая комсомольско-молодежная бригада не выполнила обязательств.

И начинает выкладывать свои соображения по некоторым кадровым перемещениям в бригаде. Не забывает, правда, отметить:

— Все это художественная самодеятельность, конечно. Тут нужны наука, ум профессионального психолога, а это до нас пока не дошло…

До Глебова доходить стало, что предложение Кафидова весьма ценное, это искра, которую мастеру нужно доводить до огня. Воспламенился он, в общем.

Так же воспламенился от размолвки с Другиным и Ахмадишин — в эту самую минуту он появился на пороге глебовского балка. В белой новенькой овчинной шубе он выглядел щеголем. В Глебове шевельнулось даже что-то вроде легкой зависти к Ахмадишину: «Вот ведь — сразу видать, что управленец. Хорошо ребятам: приехал, выдал «цеу» — и дальше. А нам тут хлебать и хлебать буровую мурцовочку…»

Но ахмадишинское настроение далеко было в эту минуту от того, каким оно казалось Глебову. То, что захватило Заки, став существом спора с Дрыгой, внесло полную сумятицу в его душу, он понял: надо разомкнуть круг ежедневных рутинных дел, выбраться из скорлупы собственного «я так считаю — и баста». «Еду на буровые, — решил Ахмадишин, — развеюсь, на месте что-нибудь покумекаю». Он пошел к Хлюпину, заявил ему: «Валентин Иванович, хочется нам того или нет, но мы, управленцы, нередко диктуем практикам лишнее, давим их своей инициативой. Руку ж на пульсе производства надо держать постоянно. А то стеной стоит между нами и буровиками текучка. Нужно время от времени проламывать эту стену». Хлюпин молча выслушал сбивчивый монолог Ахмадишина и дал ему «газик».

Вначале Заки полдня пробыл у Левина. Левинцы, сторонники семивахтовки, работали красиво, как и всегда. «Теперь, кроме как к Глебову, чтобы проверить кое-какие свои выводы, ехать мне больше некуда», — сказал себе Ахмадишин — и так он оказался в комсомольско-молодежной бригаде. К этому моменту^7^ Заки определился уже с какими-то своими соображениями, но мастера вызвал помбур. Через полчаса Банишев, в сердцах хлопнув дверью, тяжело ступая, вошел в балок.

— Не повезет так не повезет, — хмуро сказал он, опускаясь на лавку, губы его были жестко и горько сжаты. — То одно, то другое. Теперь вот превентор побежал, капает растворчик. Черт его знает, в чем дело, не можем течь найти.

Превенторная установка размещается под полом буровой и служит в аварийных случаях — когда нужно предотвратить газовый выброс с глубины, заглушить скважину. Превентор всегда находится в «боевой готовности». В случае его неисправности бурение немедленно прекращают: это преступление — тянуть до того, чтобы вышку разметал взрыв…

Глебов и Кафидов враз натянули полушубки. Надев свой парадный кожух, выскочил следом за ними и Ахмадишин.

Вахта возилась с закапризничавшим превентором несколько часов. Только когда его разобрали до винтика, выяснилось: утечка происходит из-за ничтожно малого количества песка, попавшего внутрь на уплотнительную прокладку. Должно быть, еще готовя превентор к работе, превенторщик уронил прокладку наземь, под ноги, и потом поленился вычистить ее так, как надо. И вот теперь многотонная махина буровой замерла из-за какой-то грамули песочка. Вот такие «ювелирные» тонкости бывают в бурении.

Заки возился с превентором вместе со всеми. Наконец, буровая вновь ожила. Глебов критически оглядел полушубок Ахмадишин а и засмеялся:

— Теперь этой шубе, Заки, цены нет. Черни вон сколько. Настоящая, буровицкая шуба.

Заки легко улыбнулся ему в ответ.

Теперь он возвращался обратно. «Газик», жестко поддавая рессорами на выбоинах, бойко мчал его по «бетонному кольцу» Самотлора.

Ночь выпала тихая, безветреная, словно оцепеневшая от мороза. Огни газовых факелов отражались низкой пеленой туч, окружающий мир был налит неровным, ускользающим, призрачным светом, менявшим привычные очертания. «Какой-то марсианский пейзаж, — подумал Заки. — Как будто нет больше ничего в мире, как на голой планете — ни городов, ни березовых рощ, ни ласковых крымских пляжей. Не зря наш поэт-буровик Витя Козлов написал в призывном своем стихе: «Сибирь, как новую планету, должны освоить мы с тобой». И только эти факелы сейчас под окоченевшим небом полярной ночи, стальной отблеск льда и безмолвие. Действительно, будто на другой планете живем мы здесь. А может, в чем-то оно и правда: здесь многое нужно мерить иными мерками: не знала ж страна подобного западно-сибирскому опыта…»

За размышлениями Заки не заметил, как «газик» вкатился в Нижневартовск. Нижневартовский горком партии в этот поздний час уже опустел. Светились только окна кабинета первого секретаря Сергея Великопольского. К такому нижневартовцы уже привыкли. Ахмадишин попросил шофера свернуть к горкому. Он уже уяснил себе, что скажет там. Не дело это — силой насаждать семивахтовку. Лучше полагаться на естественное течение жизни. Может Левин бурить по-новому, пусть бурит. Кому же милей четырехвахтовка — к ней пусть и возвращаются.

Вахта в автобусе — лавина машин пошла по бетонке, снова на извивах дороги рубиновая цепочка огней стоп-сигналов и рвущиеся на ветру впереди языки факелов. Издалека доходит их свет. Все светлей и светлей равнина, розовей снега.

Фархат неотрывно смотрит на пламя. Оно всегда волнует его: такое же порывистое, быстротечное, как человеческая жизнь.

Разговоры в автобусе вернули Алагулова к заботам дня. Он вынул из внутреннего кармана куртки газету и, пока в автобусе было светло, дочитал статью. Потом толкнул под бок Лешу Ильдукова.

— Читал, что пишут о семивахтовке?

— Проработал уже, — коротко ответил тот.

— Завалить можем обязательства, — вздохнул Алагулов. — Просидели летом без кустов — нагони сейчас попробуй, сделай 8о тысяч метров на семь вахт! Правильно семивахтовку раздолбонили…

Брожение по поводу того, как же бурить дальше, дошло и до низов.

Статью, о которой шла речь, написал коллега Сергея Другина по «научному центру» Анатолий Бехтерев. Ее опубликовали городская, а потом и областная газеты. Заголовок хлесткий: «Миф и реальность». Позднее даже в осторожной официальной трактовке ее назовут излишне заостренной и несколько развязной, ошибочной в ряде цифр и выкладок, хотя автор и считал себя правее римского папы. Не папа, но папчик.

Бехтерев ходил героем: ниспровергатель же, борец за правду. Такое обличение спроворил. Мне невольно вспомнился Пушкин, когда увидел я в УБР автора статьи: «Глупцы с благоговением слушают человека, который все бранит, и думают: то-то умник!» Иных писателей так же вот сбивает с пути обличительство. Артистически, как водные жучки, вьются обличители вокруг жизни, истинно больного и тревожного, мечут перед толпой бисер, разжигают подлость ее до небес, радуя открытиями всяких мерзостей, щекоча нервы унижением высокого, слабостями сильного. По выходе своих романов-погромов, когда в Москве «бомбы» рвутся, в Лондоне хрусталь с шампанским звенит, будто женихи, сияют от счастья. А в женихах, известно, бывает счастлив только дурак. Мыслящего же человека волнует и беспокоит будущее. Подобное характерно вообще для всех в жизни, кто ударяется в обличительство, себя лично возносит на гребень внимания общества, тешит этим свое самолюбие. А самолюбец, по сути — вошь на гребне. Предостаточно такой «вшивости» в журналистике. Хоть в идеале жить человеку надо, как судили об этом старцы Псковско-Печерского монастыря, с небом в душе, с богом (и не важно, как он кому представляется) и с любовью.

В день выхода «сенсационного» номера газеты Бехтерев заглянул в редакцию местной газеты. Я пытался разобраться в нашумевшем на Самотлоре конфликте. Мне, не специалисту в бурении, трудно было пока судить, кто прав. Познакомившись с публикацией, я уловил некоторую неискренность автора в его утверждении о причинах, побудивших его к критике. Напрямую высказал Бехтереву какие-то свои сомнения. Но забредший в редакцию и сподвижник его, кипя от восторга за скандальную публикацию, глянул на меня как на ничтожество и обозвал даже дилетантом. Разошелся в благородном гневе до пены, мы, мол, годы отдали своему делу. Я не стал с ним спорить, а раздумался лишь вновь о том, что, трудясь в УБР-2, Губарев почему-то мирился с порочной, по его мнению, семивахтовкой, а тут неожиданно вдруг прозрел, осенило его будто б по милости всевышнего. Решив почерпнуть передовой опыт на прежнем месте работы, занялся там исследованиями и неожиданно наткнулся на приписки, а дальше уже поставил своей целью вывести на чистую воду очковтирателей. Бехтерев же, упиваясь газетным успехом, не преминул тут же подчеркнуть свою гражданскую смелость. «Счастье отважных любит, заявил он не без рисовки. — Багратионова мысль, между прочим». Мне ж подумалось: ищешь правду, будь сам правдив…

Хотелось, конечно, подискутировать об этом с Бехтеревым и Губаревым, но те предпочли многозначительно и спесиво, как мне показалось, отмолчаться на этот счет…

О бехтеревской статье и толковали теперь Алагулов и Ильдуков, вспоминая Урай — промысел, где зародилась идея укрупненных бригад.

— Я помню, как тогда нарисовали в стенной газете бурового управления трех бригадиров — Шакшина, Ягофарова и Петрова: три богатыря на конях, как у Васнецова, — вмешался в разговор Банишев. — Сейчас их область знает, и тогда гремели они.

— Сде-елали передовиков, — протянул Леша Ильдуков. — Шум, гам, туда-сюда, статьи, репортажи в газетах, передачи на радио. Слава, популярность…

— Не знаешь — не говори! — оборвал его Банишев. — Я сам работал в Урае и знаю, что это отличные мастера и за уши их в передовики не вытягивали. И сегодня они в числе лучших по праву!

Ильдуков обиделся, тряхнул газетным листом:

— Инженеры говорят об этом, поумней нас люди!

Эти разговоры внимательно слушал побывавший в бригаде у Глебова парторг УБР Петр Михайлович Тумаркин, человек с точеным лицом и мягким, интеллигентным характером. Сам он бехтеревскую статью прочитал с карандашом в руках, и на то у него были свои причины.

На одном из жизненных витков судьбы Тумаркина и Бехтерева оказались схожими. Пути их сошлись в Урае, в Шаимской конторе бурения. Бехтерев работал там инженером по оборудованию. Тумаркин приехал по распределению после института и был назначен прорабом вышкомонтажного цеха. Бехтерева Тумаркин невзлюбил за высокомерие и заносчивость, хотя и у самого Петра амбиций было хоть отбавляй. Бехтерев мечтал о «великих делах» и перешел в буровые мастера. Тумаркин тоже рассчитывал после своего политеха сделать что-нибудь «на уровне», чтобы страна узнала о нем. Но работа на производстве оказалась до скучного простой. Тумаркин стал дергаться. Ушел в слесари, потом в дизелисты и, лишь разобравшись в себе, вернулся позднее на инженерную работу.

Бросил бригаду и Бехтерев: обиделся на Хлюпина, что не дал ему выступить в обкоме партии с почином пробурить с шестью вахтами 30 тысяч метров, а выставил на этот рекорд Шакшина.

— Не обижайся, Анатолий, — сказал ему тогда по-отечески Хлюпин. — Пока не потянешь ты: жизненный и инженерный опыт твой маловат. Поработай, оботрись, а там посмотрим.

— Слава тебя найдет, — завершил он с улыбкой,

Но Бехтерев уволился: был этот человек из той породы, которые меду за труд, как говорится, требуют сразу… Начал он «скакать» по Северу с места на место и лишь через несколько лет попросился в свой прежний буровой коллектив. Бехтереву поверили. Приняли. Работал поначалу неплохо, благодарности, премии Бехтерева не обходили. А денежки он всегда откровенно любил, и сейчас становилось ясно Петру Михайловичу, что за рацпредложения Бехтерев хватался только потому, что знал о премиях, которые за них выгорают. Не пахло рублем — шагу лишнего не делал. Нет, не ради красного словца об «отпусках с музыкой» мечтал Бехтерев, не зря сетовал, что 600 рублей его зарплаты — не густо, завидовал бурильщикам, которые «забивают до десяти кусков»…

«Оскорблял диспетчеров — он вроде умней всех! — думал Тумаркин. — Женщин до слез доводил оскорблениями, профурсетки, мол. И сейчас вот полезло из него «Я», как дерьмо. Писал же он в «Запсиббурнефть» и Исянгулову, что «я пришел к вам в УБР-2 совершенствовать технику и технологию бурения и на этой основе добиваться для УБР первенства», что люди оценили прогрессивность его линии «думать головой, а не задним местом». Я сам лично читал в его «послании»: «Благодаря мне лично УБР достигло высшей проходки на долото по объединению. Я вырастил вам Героя Социалистического труда». «И теперь еще эта статья, — размышлял Тумаркин. — Дело сделано: газеты вышли и люди статью прочли. Хлеще разгорается буза на Самотлоре. Ну, знающие суть дела разберутся во всем правильно. А непосвященные, которых большинство? «Э, — скажут, — вот они какие на поверку, герои, очковтиратели они!» Вынесем, пожалуй, вопрос по Бехтереву на партийное собрание. Не раньше ли надо было это сделать? Может, уже и поздно сейчас…»

Работая на Самотлоре, я внимательно вникал в судьбу Бехтерева, всего Другинского триумвирата по «научному центру». Понимать стал, что совсем не случайно сбились в один кулачок эти люди. Одна важная ущербина была у них: себя слишком любили, собственное «Я» затмевало всех людей, их окружающих.

Другими еще пороками страдали они. Губарев, к примеру, не скрывал циничного своего конформизма. Он прямо заявил с трибуны научно-технической конференции: «Иногда меня спрашивают: почему молчал, когда работал в УБР-2, а сейчас вдруг заговорил? На Самотлоре ставился мной вопрос, правда, не в столь резкой форме, как сейчас. В силу особенностей своего положения на буровом предприятии любой геолог должен быть немного дипломатом — нельзя обидеть НГДУ (могут не принять скважину с недоделками), нельзя обидеть геофизиков (могут уехать с неподготовленной скважины), нельзя обидеть буровиков (могут спросить, а где ты работаешь, где деньги получаешь?). Как тут не вспомнить классика: общественное мненье — вот кумир, на чем вертится мир…». Когда я увидел Губарева первый раз, лобастого такого мужика, танкового строя, набыченного, не захотелось мне с ним общаться. А вот с Другиным встречался я с удовольствием. Что-то в его позиции считал абсолютно неприемлемым, но разговаривать с ним было интересно.

Пригласил меня однажды Другин домой. Однокомнатная его квартирка была, как драгоценная шкатулка. Красивые ряды книг на полке, ковры, хрусталь, модные светильники, мягкий, неназойливый свет.

Любуясь своим жилищем, Другин игриво спросил меня:

— Как подходит для интимных встреч?

Я ответил вопросом на вопрос:

— Сергей Александрович, а почему ты до сорока своих лет так и ходишь неженатым?

Он выпрямился и с надменностью в голосе проговорил:

— Попасть в кабалу к бабе? Нетушки, увольте. Я себе цену знаю, личный суверенитет мне дороже. Ну, а дамы, дамы у меня бывают, не без этого. Сласть — она и есть сласть…

Я попытался сказать о любви как духовной основе жизни и о том, как я трактую понятие счастья. Другин театрально парировал:

— Мир спермой сочится. Нежишься с дамскими прелестями, ласкаешься, деликатно, конечно, интеллигентно, не торопишься «дело сделать», как быдло, лишь бы оттараканить. Млеешь, и трепещут в тебе все жилочки, так забирает. Даная твоя ж пуще тебя млеет-горит: психика у дамочек тоньше мужской. Иная заведется на тонкостях твоих, стонет от страсти: целуй, мол, меня, целуй, любый мой, везде-везде, где тебе сладко, я вся твоя. В мочку правого ушка, в мочку левого, сосочками насладись, как грудничок. Пупочком. И нижними, нижними губочками. О-ооо-о, входи, входи в меня, милый. О-ооо!!! Ой, вкусненько, ой, сумасшедший. Ой, ненагляда слатенькая, ой, соколик мой ясный. И вяленьким, вяленьким прими мою писечку. Дай мне, дай пылающую твою прелесть, по щекам повожу, исцелую, исцелую головку всю. И в конвульсиях еще извергается у меня семя. Она жадно алкает, приставляет к горячей слизи соски лилейных грудей, исступленно тычется ими в головку члена, стонет, теряя почти от прилива страсти сознание, и вновь возбуждается, как и я.

Другин забыл как бы обо мне, отдавшись эмоциям. Упоенный красивыми, как блестящие цацки, своими словами, он томно живописует:

— Попочкой ластится ко мне Даная, так и эдак вертит ею искательно. В руках у меня желанные полушария. Будто управитель земного шара я, вбуриваюсь. Уд напружиненный. Вожделенная скважина в промежность. В пекло влечется, самой матки достать, долбление за долблением глубже и глубже. Прохватывающая до озноба сласть чувственных колебаний, когда себя наизнанку вывернуть хочется, перелиться в чрево Данаи и жить одним с ней кровотоком. Йес! — хохотнул Другин. — Молния извержения семени. Во кайф! В экстазе я, истекаю спермой. Не это ли и есть то высшее, ради чего стоит жить?! Что в геологии, что в любви, во тьму глубин мы стремимся. Ломоносовская страсть: велико ж дело — постигать недра…

Постигая, однако, не достичь грани ни в горе, ни в безмерном наслаждении. Такова природа жизни, природа Универсума. И если сочится мир спермой, то завершенность дает только плод. Йес: умереть, чтобы возродиться! «Кувырок» материи. Неостановимое воздымание все к новым и новым горизонтам. В ряду гениальных русских поэтов — Борис Юлианович Поплавский. К этому прорывается он чутким своим стихом:

… Мир ужасен.
Солнце дышит смертью,
Слава губит, и сирени душат.
Все жалейте, никому не верьте,
Сладостно губите ваши души!

Только неизведанная дрожь (frisson inconnu), чем-то схожая с майской грозой, есть факт несомненной любви и может чегото стоить, как мог бы об этом помыслить другой русский «парижанин» Георгий Иванов.

Проецируется у меня на Другина признание лермонтовского Печорина: «Милый мой, я презираю женщин, чтобы не полюбить их, потому что иначе жизнь была бы слишком нелепой мелодрамой». О хорошенькой женщине он судил как об английской лошади. Печорин дистанцировал себя от женщин. По существу, это страшнейший эгоизм.

И еще, из моего романа-словаря «Жизнь»: «Женщина — лишь подробность в жизни мужчины, как понял это молодой А. Писемский некогда. Что верно, то верно, истинную содержательность женщине и бытию человеческому вообще дают дети, семья, а вовсе не магия той любви, о которой так много пишут поэты и романисты». И так или иначе, жизнь — сласть колебательных энергий, которая обретает формы, иначе человек пожинает пустоцветье. Жизнь — лучение из себя. Цветение и плод. Луч в себя — смерть. И несть числа живым покойникам, рождаемым жизнью, когда человек живет только в усладу себе любимому.

И не могу, в заключение, не обратиться к роману своему «Дом под звездами».

По умолчанию:

И вновь в моей домашней «научной библиотеке» движение от «дырок» на книжных полках на стол, потом на пол вокруг своего стула и в окружающее пространство, на двух столах (один кухонный, да с книжной полкой еще наверху). Потом вновь движение некоторых книг на стол (деконструкция же!). «Божественной среды» Тейяра де Шардена, «Физики новой веры» и «Таблеток бессмертия» Виталия и Татьяны Тихоплавов, «Человека и биосферы» Никиты Моисеева, двух томов библии — дореволюционного издания и по случаю 1000-летия Крещения на Руси (круговорот материи-информации). И складываться стали в голове последние (последние ли?) вариации конечного, более или менее стройного мыслеобраза Человека и Вселенной, уже без каких-либо особых логических взаимоувязываний, а попросту, попроще, как уложилось и оформилось все в сознании.

И вдруг звонок. На проводе летчицкий доктор Геннадий Романович Тихонов. Выстраиваются в мысленный ряд Тихонов, Тихоплавы, тихое течение, почти нейтральность вод, Острогожск на Тихой Сосне, где обрела вечный покой моя мама, тихая среда. Сама по себе приходит на ум аналогия с электро-нейтральной средой, с эритроцитами и вселенским третьим пространством. Ухо ловит из телефонной трубки: «У вас о счастье одна только строка!» (подарил ему роман-словарь «Жизнь»). Пришлось отшутиться: на счастье, мол, нет закона. Тот напорничал. Пишете, мол: «Счастье — это уже залог успехов: у счастливого и куры доятся». И все!!! Почему? С чего? А о любви аж 21 страница. Я ж, мол, читаю вас. С любого места. Вновь возвращаюсь к тексту. Я же, как автор, думаю про себя: счастливый случай или счастливая случайность — этот звонок для меня. О таких «мелочах» можно, наверное, роман писать. Радуюсь за такого читателя. Нет, не зря я писал, что люди такие, которые умеют писать и читать, еще потребуются России, не втянет в себя их «черная дыра» телеэкрана. Высказываться начинает Тихонов по существу, которое сводится к тому, что жизнь без счастья — половина жизни. А у меня, накачанного, деконструированного квантовостью мышления, по аналогии с «фотон-фотоном» туг же появляется в мыслях пара «жизнь-жизнь». И — своя формулировка рождается-продолжается, прорастая из тихоновского: «Жизнь без счастья — половина жизни, жизнь счастливая — две жизни». Новые пары совершенно естественно являются одна из другой: любовь-любовь, счастье-счастье, мама-мама. Ма-ма, ам-ам, мам-мам. Это чмоканье губами дитя-ангелочка, который придает гениальный смысл жизни. Об этом ab ovo у Поэта: «И поцелуйте ваш прекрасный мир». Мир, который начинает отсчет времени с Мамы, с Матери, с Женщины. Это матриархат вечности.

Богиня, но кто тебя воспел?
О, кто меня прославит,
Кто будет мне молиться,
Свершая возлиянья,
Священные и чистые,
Из хаомы с молоком?
Кому тогда воздам я
За преданность и верность
И силой и добром?

Эксперт, обаятельный и глубокий, поэт и ученый, уралец Салим Фатыхов. Этим эпиграфом, рефреном Анахиты (Авеста. Яшт 5, 8. Гимн Ардви-Суре) открыл он том-драгоценность, который, кажется, излучает сияние, как фабержевский глобус из хрусталя, «Мировая история женщины». Бережно листаю давно мне известные по первому изданию страницы.

Женщина первична (Бахофен), женщина — сообщница времени (П. Евдокимов), она — доверенное лицо природы (Камилла Палья), нет ничего более великого, чем мать (Стобей, греческий писатель). Женщина-мать, «ма-ма» как поименование — это первая мета бытия, самая первая акция культуры. Можно предположить, что первым обожествленным существом практически у всех народов была женщина-мать, прародительница и предводительница рода, хранительница очага, территории, хозяйка пещеры, чума или «Длинного дома». Фонетический ряд имени этого божества формировался из таких вариантов звукоподражательного первослова, первосгущенного смысла, возникшего при сосании материнской груди, как ма-ма, ма-ми, мям-мям, ням-ням, нам-нам, ма-ат, ма-ап, ам-ма., эм-ми эм-май (Эмма), ум-май, уб-бай, уб-ба (губа, губ-ба? губа не дура…), авва (отче, матче, матка боска), ан-на (имя Анна из «мамы» родом), ан-ни (Аня), ун-ни (Унамуно), дан-нин, дан-на, бам-пам и т. д. Мужчина — воинственный, женщина — молящаяся. Женщина — «чиноначальница небесного воинства», «жена, облеченная в Солнце». Материнское чрево — источник, открывающий человеку феномен разума. Эволюция — «выворачивание вывернутого». Женское начало инь (тьма) породило мужское начало янь (свет). Если будет утилитарна Женщина, будет угилитарен Мужчина. Если возвысится женщина, возвысится и Мужчина. Женщина сможет начать новый виток гуманизации мира, и только она сможет написать новые страницы его истории…

Другин благостно откинулся к спинке кресла.

— Живу, в общем, как лорд, — сказал он, снижая уже градус своих эмоций, и, оживившись, добавил:

— По доктору Живаго получается: я один, все тонет в фарисействе.

И туманцем даже подернулись глаза Другина от этого поэтического выплеска в нем. Потом он с возбуждением заявил:

— А теперь и винца нора испить, марочного, друг из Сочи привез.

Он вынул их холодильника запотевшую бутылку, раскрыл коробку шоколада, выложил на хрустальное блюдо апельсины. Разговор пошел веселей, конечно же.

Поинтересовался я у Другина, не собирается ли он защищать диссертацию.

— Корпеть не очень хочется, — признался он и томно вдруг заулыбался: — Науку ведь можно любить, как и красивую женщину — наслаждаться ею, как «Шартрезом».

«Но труд упорный ему был тошен», — вспыхнула в моем сознании строка классика.

На журнальном столике появилась еще одна бутылка марочного вина. Разомлевши слегка, Другин пустился в фантазии вдруг:

— Доведись мне по обстоятельствам каким-то жизнь свою самоубийством кончить, выпросил бы у мента-дружка пистоль. И куда б в себя стрелять стал? В висок? Нет-нет, только в сердце. Чтоб красивый в гробу лежал. А мимо бы люди проходили и говорили: за правду, мол, пострадал Сергей Александрович…

Мне подумалось, что были, значит, у Другина думки об этом, лелеял он их. Охладевать я стал к самотлорским ниспровергателям, хотя, объективно говоря, своим бунтом они ускорили развязку долгого конфликта, и дела с бурением реально стали входить в более человечное русло. Многовахтовка сама себя съедать стала. Буровой мастер Виктор Китаев, которого выбрали позднее секретарем обкома партии, вспоминал: «Многовахтовый эксперимент» стал неуправляем, и оттого все развивалось здесь, как в сказке: чем дальше, тем страшнее; численность бригад росла неудержимо, возникали даже такие организационные нелепости, как двенадцативахтовые бригады, уроды просто-напросто в буровой сфере, которые по своему количественному составу и производственным задачам не уступали иным управлениям буровых работ». Такие монстры и перечеркнули начисто первоначальный замысел. И вот от многовахтовки стали отказываться, и буровики дома чаще бывали теперь, не изнуряли себя переработками, исчезать стали возможности для приписок. Бурить на Самотлоре стали ровней, планомерней и предсказуемей. Если говорить о «мятеже» Другина, Бехтерева и Губарева, то он обернулся вполне определенными плюсами. Но я не питал больше симпатий, разобравшись в сути, к членам «триумвирата» по той причине, что по строю души мне были родней и ближе люди ахмадишинского толка, воспитанные так, что Родина была для них превыше всего: сначала о ней думали, а потом о себе.

Последние недели года начальнику второго УБР приходилось работать без выходных. Предприятие вошло, наконец, в график с выполнением социалистических обязательств, но нужный запас прочности пока не был набран. И в воскресный день Авзалетдин Гизатуллович Исянгулов с утра уже находился в своем рабочем кабинете — звонил на буровые, анализировал отчеты, решив еще после того, как закончит работу с бумагами, проехать в бригады на Самотлор. Время от времени он поводил плечами, обтянутыми новым пиджаком — импортный костюм зеленоватого цвета, казалось, был тесноват и тянул. Исянгулов с улыбкой покачал головой: не было печали… Костюм он надел для «настроения», чтоб как-то почувствовать выходной день, но теперь это только раздражало и отвлекало от дела.

Сосредоточиться так и не удалось: позвонил Бехтерев, попросил встречи. Вскоре он отворил дверь кабинета, генералисто прошел по ковру и бросил на стол Исянгулову конверт.

— Почитайте на досуге.

Бехтерев повернулся и так же гордо-размашисто пошагал к двери и махнул даже «дяде ручкой».

Исянгулов вскрыл конверт, прочитал две страницы рукописного текста. Лицо Исянгулова — доброе круглое лицо мудрого башкира-аксакала — пошло красными пятнами.

Жест сделал, непризнанный герой. Эх, Анатолий! Все тебе было дано. Закрепили за лучшей бригадой Григория Кузмича Петрова — трудись только, вкладывай душу в дело! А ты? Добилась бригада успеха — радуйся. Не обрадовался. Присвоили Петрову звание Героя Социалистического труда — позавидовал: во снах себя со Звездой не раз видел. Слепила она глаза ему сиянием золота. Съедала душу его завистью. «Ухожу из бурения потому, что созданная Вами система укрупненных бригад построена на очковтирательстве, подтасовках и приписках…» — написал Бехтерев Исянгулову. «М-да, но ты же сам, Анатолий, рвался в Урае к эксперименту с многовахтовками, — думал он.

— Славы жаждал…»

Начальник УБР резко сдвинул бумаги в сторону, встал с посмурневшим лицом, медленно заходил по кабинету.

С именем этого человека связано начало эксплуатации нефтяных кладовых Тюменщины. За выдающийся вклад в разбуривании месторождений нефти ему присвоили звание Героя Социалистического труда.

Жизнь в городе башкирских нефтяников Ишимбаево с детства определила судьбу башкирского мальчика Авзала, а стремление, достигнув одного горизонта, идти к другому — «потому что падает интерес к жизни, когда останавливаешься, перестаешь расти, «заболачиваешься» — привело его из европейской части в Сибирь. Урай — это плотницкие топоры в руках буровиков и выстроенный ими самими благоустроенный поселок, это громкая слава передовиков, знаменем реявшая над исянгуловскими бригадами, и, наконец, премия имени Губкина за внедрение шестивахтовой системы организации труда. Потом коллектив переезжает на Самотлор. А это уже новые организационные трудности, другие геологические разрезы, социально-бытовые условия, иной характер организации производства, взаимоотношений буровиков со вспомогательными службами.

Но от многовахтовки в новом году УБР-2 решило отказаться. Так решено было на большом Совете всего коллектива. Вывод там сделали ясный: их управлению она не дает эффекта. Что ж, хозяйствование — это гибкость. Упор надо делать на ускоренное освоение скважин, на качественные показатели. Интенсификация — главное, и нет ей альтернативы. А у нас преобладала экстенсивность. Работали больше числом, чем умением. Дорогой путь. Медленный. Малопродуктивный. Развитие поиска, начатого в Урае, пойдет по спирали. И поведут его не бехтеровы, а ахмадишины. И теперь Авзал Гизатович, как сокращая имя и отчество звали его в УБР, размышлял про себя, вымеривая кабинет шагами: «Затянула нас волна эксперимента. Раньше можно было бы вернуться к четырехвахтовке…».

В Нижневартовск прилетел в командировку старший научный сотрудник ВНИИ буровой техники, кандидат технических наук и «духовный наставник» аспиранта Ахмадишина Юрий Завельевич Цырин.

Ахмадишин встречал одного из ведущих конструкторов советского пакера, который конкурирует уже с американским и имеет мировой резонанс. Ахмадишин расценивал свой и цыринский потенциалы в этом деле, по крайней мере, как соотношение пакерного винтика с горой пакеров. Уравнивала их общая влюбенность в идею, которой они оба беззаветно и бескорыстно служили.

Через час Ахмадишин и Цырин, забыв обо всем остальном на свете, уже говорили о пакерах.

Они познакомились во время спуска в скважину первого советского пакера, который решено было опробовать на Самотлоре. В главке, в Тюмени Юрию Завельевичу сказали:

— Будет трудно — обращайся к Ахмадишину.

Такой момент однажды наступил, и начальник производственно-технического отдела УБР-1 оказал громадную помощь московскому ученому в расчетах. Ночные бдения двух пакеристов над расчетами положили начало их большой дружбе. Не без влияния своего старшего товарища Ахмадишин поступил в аспирантуру.

По складу характера Юрий Завельевич был инженером с поэтическим сердцем. Свой путь в науке он прокладывал счастливыми озарениями. Ахмадишин обладал вулканической работоспособностью, но был более сух и рационален. Оба они прекрасно дополняли друг друга.

В этот раз они прожили бок о бок — преимущественно на буровых — месяц.

Помощь старшего друга была для Заки как глоток живительного кислорода. Ахмадишин быстро продвинулся с диссертацией и, пользуясь немногими днями относительного затишья на промыслах, взял творческий отпуск — позаниматься в Москве в Ленинской библиотеке.

Самолет лег на курс, и Заки прильнул к иллюминатору. Под крылом скользили в морозной дымке массивы лесов, заснеженные просторы болот, едва угадываемые под простынью снегов блюдца озер.

На этой земле Ахмадишин мужал как специалист и человек. В минуты малодушия чуть не удрал отсюда. Но теперь он знал: Сибирь без него обошлась бы, а он без нее вряд ли. Заки думал о том, зачем живет человек и для чего, собственно, дадена ему жизнь. Если живет человек для славы, то какой? Чего он должен желать? Чтобы людям осталось творение его рук или золотом выбитая фамилия в анналах?

Заки снова мысленно перебирал все те события и факты, которые вместе сложились в его конфликт со старым товарищем Сергеем Другиным. «М-да, человек слаб, — размышлял он, — и век его на земле, по сути, недолог, много соблазнов ждет его на этом пути. Так что ж верней: броситься вперед, сгорая желанием познать все, или выбрать одну дорогу и упорно идти по ней до конца? Я для себя выбираю последнее».

Не могу не отозваться тут я как автор на мысли Заки лирическим отступлением. Работал над этим куском книги, просмотрев чудеснейший телеочерк Анатолия Омельчука «Обыватель вечности» об авторе «Конька-Горбунка» П. П. Ершове. Выдохнул он, по слову автора фильма, на века шедевр русской литературы. Через него и знаменитым остался. Соглашусь с Омельчуком: шедевры — редчайшее явление. Не смог Ершов создать еще что-нибудь, равное «Коньку-Горбунку». Но в каких условиях он его сотворил! Можно догадываться, что как жемчужина, из боли живой, вызванной попаданием песчинки в тело моллюска, он зародился. По стихам Петра Павловича, писанным позже, интерполяционно перенося их смысл на время создания гениальной сказки, можно судить, что «безжалостные люди» его окружали, «в пустыне знойного страданья» жил он, но выдохнул-таки по-гомеровски свое творение. Легкое оно по строю, как дыхание Дюймовочки, оттого и не удивительно мне было встретить одного тюменца, который на память знал всего «Конька-Горбунка». После нескольких прочтений запомнил его. А ведь было у Ершова «непостижимое мученье», как сказал он позднее о своем творчестве. Но оно осыпалось будто пепел с крыльев бессмертной сказки. Остался огонь ее на века вечные. А мудростей в ней неисчислимо. Хоть пригоршнями их захватывай. Только еще не раскуштовали, как сказала б моя мама-хохлушка, мы их. На свой огонь торил дорогу судьбы и Заки Шакирович Ахмадишин. Через тернии, невзгоды, разные беды, возможные у буровиков более, чем в других отраслях производства.

Люди мечтают, конечно, жить спокойно, комфортно. Но вот опыт современной зажиточной «социалистической» Норвегии, занимающей сегодня по уровню жизни первое место в мире, показывает, что в этих условиях у людей притупляется тяга к творчеству. Истинно, пресыщение — начало всякого вреда. Ну совсем не случайно же брезжил у Льва Николаевича Толстого роман «Жратва». И размышляя об этом, я подумал о библейском: испытания бог устраивает нам для мобилизации наших сил на добрые, дерзкие свершения. Тут я солидарен с И. А. Ильиным, который утверждал, что трагические события, смуты и бедствия посылаются нам для того, чтобы мы одумались и сосредоточились на самом жизненно существенном, вспомнили бы о нашей творческой свободе и, отыскав в самих себе нашу собственную духовную глубину, повели бы свое обновление — свободно, мужественно и активно. Так понимают обстановку с выпадающими на нашу долю испытаниями не только философы, но и массы самых простых людей. Один работяга-бригадир из моего дома, по доброте своей истинный Чебурашка, рассказывал мне, как натаскивает своих ребят, заявляя им: «Возлюбите трудности, ибо с ними растем». По этой причине и живет во мне надежда, что, может быть, свершит в науке Заки что-нибудь значительное, в осмыслении им бытия. Как искра, высверкнет оно из жерновов жизни, через которые протаскивает она его.

Вспоминался Ахмадишину последний его разговор с Цыриным перед отлетом того в Москву. «Жена может изменить тебе, говорил он Заки. — Товарищ твой Сергей Другин уйдет другой дорогой. И только творчество не изменит, одно оно дает истинное счастье человеку. Николай Васильевич Гоголь знал эту истину, когда писал: «Едва ли есть высшее из наслаждений, как наслаждение творить».

— Опять поэт в тебе проснулся, — улыбнулся Заки.

— Я самодеятельный искатель в поэзии, — ответил Цырин, — и до такого профессионала мне далеко. Вот слушай, на тему нашу:

Творящий бедности не знает,
Далекий от мирских щедрот,
Добычею богатств не занят, —
Он из души их достает.

— В общем, Заки, человек живет, только когда творит, — продолжил Цырин. — В созидании цель и смысл человеческого бытия. Все остальное вторично…

Мерно гудели двигатели самолета. Внизу, в густеющей дымке, все так же уходили назад, под крыло, просторы тюменской земли. Ахмадишин чувствовал себя в эти минуты наполненным какой-то живительной силой, которая только дожидалась своего часа.

Не могу не вспомнить я в заключение своего рассказа о встрече, которая состоялась у меня с Цыриным и Ахмадишиным лет через пятнадцать после описанных выше событий.

Гостиница «Нефтяник» в Тюмени. Мы с Ахмадишиным сидим в уютном одноместном номере Цырина. Он ведет прием «живого писателя» (с другими, кроме меня, не встречался). Юрий Завельевич взволнован редкой встречей. Лицо его зарозовело. Чувствуя свое несовершенство в поэтических исканиях, он смущен встречей с профессионалом. Потягивая шампанское, мы говорим о литературе. «Пакера от нас никуда не уйдут» — заявляет шутливо Цырин. Я ж говорю:

— Души наши пропаханы начальным временем Перестройки, которую ты, Юрий Завельевич, назвал бурной весной после зимы застоя. Писатель и критик Георгий Иванович Куницын, выстрадавший Перестройку, писал недавно: «Все же пришло желанное время. Пришло, значит, и романное… И конечно, не только для русской литературы. Выстрел духовной «Авроры» прозвучал». Вот что я хочу вам сказать, Заки и Юра: редко кто откажет себе сейчас, чтобы не плюнуть в распроклятое время застоя. И в этой связи я вспоминаю эпизод из повести Виктора Астафьева «Печальный детектив». О том, как подгулявшие на похоронах сыновья забросали могилу, позабыв второпях опустить в нее гроб с покойным. Не подобно ли и мы прощаемся с недавним прошлым? Я понимаю, что у вас могут быть разные точки зрения, но единогласие бывает только на кладбище, как заявлял товарищ Сталин. С твоих скважин, Заки, началось наклонное бурение в Западной Сибири. А ты, Юрий Завельевич, в самые мрачные годы застоя мечтал о республике Солнца и набрасывал об этом записи в дневниках. И оба вы создавали и внедряли чудесные, наваристые, как говорил ты, Юрий Завельевич, пакеры. И навар этот был дополнительной нефтью государству, если переводить ее па цены международного рынка. А что профукивают ее государи российские — не наша вина. Но могли бы вы с Ахмадишиным и цветочки удовольствий разных срывать. Эпикурействовать, как говорят в таких случаях. Но Эпикура-то, ребята, мы извратили. Он, если хотите — знамя того идеала, которого так не хватает нашему прагматичному веку. И бог с теми, кто вульгарно толкует философа из Афин как поборника чувственных наслаждений. Он другой. Вот истинный Эпикур: «Всегда работай. Всегда люби. Люби жену и детей больше себя… Нагибайся только затем, чтобы поднять павших. Имей всегда больше ума, чем самолюбия. Спрашивай себя каждый вечер: что ты сделал хорошего? Имей всегда в своей библиотеке новую книгу, в погребе — запотевшую бутылку вина, в саду — свежий цветок». Это счастье — жить в саду, если он — сад мысли, благоухающий клок земли и сад личности — по Эпикуру… Так с каким временем и как мы прощаемся, друзья мои, что оставим как ненужный хлам, а что возымем с собой?.. И я вновь хочу вернуться к Куницыну, к его недавней статье в «Литературной России». Георгий Иванович писал в ней о Владимире Высоцком. Цитирую буквально почти: он сгорел, собой соединив электрические концы времени. Будто о Высоцком это у Арсения Тарковского:

Прикрывает расстрелянным телом

Ящик свой на солдатском ремне.

Так вот лучшие люди во времена застоя прикрывали ящик наших дел на солдатском ремне расстрелянными телами, расстрелянными душами. Расстрелянной в каких-то случаях нравственностью. По крайней мере, много ее растоптано. Сейчас обстановка в стране меняется, и слава богу, что таких жертв не предвидится или их будет меньше. Но остается одно при всем при том: гореть, соединяя собой концы времени.

Друзья мои бессловно, кивками голов подтвердили полную со мной солидарность и погрузились в свои раздумья.




НОЧНОЙ РАЗГОВОР


Отвлекаясь на технические детали в разговоре нашем, Давыдов выдал чудесные миниатюры о мягком, но сталистом тросике, который используют при спуске в скважину насосно-компрессорных труб (нефть по ним поднимается), об амбарной системе, где циркулирует раствор, двигаясь в скважину и обратно, о центробежном насосе, посредством которого заливают водою шлам, об отличии бурения в геологии и на нефтепромыслах (у первых есть время ожидания решений на скважине, месяцами думают после отбора керна, бурить или не бурить; у нефтяников же, по слову Давыдова, все огонь, все горит).

Потом рассказал Давыдов, вернувшись к Нефтеюганску, как приехал к ним Муравленко и собрал в гостинице совещание. Пришел на него из своего номера в тапочках. Все буровые мастера были вызваны. Начальники вокруг стола расселись. Филимонов отдельно от всех: на привилегированном положении был он у Муравленко.

— Чего сказать? — спрашивает Давыдов у Филимонова.

— Ты умный, сообразишь сам.

Филимонов сообщил начальнику главка, что хочет выступить мастер подготовительной бригады Давыдов. Дал он мне слово.

— А передо мной Скворцов выступал, — продолжал Давыдов, — и заявил, что план, мол, мы не выполним. Муравленко же терпеть не мог такого. Ему эти слова, как серпом по яйцам.

Не смог тут не хохотнуть Давыдов. И о себе уже заговорил:

— Сказал я серьезно, без красований: «Выполню план, Виктор Иванович».

— Это дело, — удовлетворенно произнес Муравленко. Я в ответ:

— Но нужны мне на буровой вагончики, чтоб люди могли жить там по четыре дня. Вертолет понадобится, чтобы за сутки перебраться к месту нового бурения.

Потом попросил что-то для ремонтно-подготовительных работ к зиме. Три позиции изложил, в общем, которые быстро до того записал на ладони.

Муравленко вперил взгляд в Филимонова и стал ему выговаривать:

— Что же ты, Александр Николаевич, говоришь, что у тебя нет специалистов. Не стыдно ли? Чего держишь Давыдова в подготовишках? Он сейчас бурить будет, и надо ему помочь. И дай бог удач этому мастеру!

Долго не разговаривал со мной Филимонов. Зашел я к нему в кабинет как-то, он и сорвался, епэрэсэтэ, мол, Муравленке ты понравился. Учти, однако, что работать-то тебе со мной. Дал он мне право набирать людей в свою бригаду, откуда хочу. Я ему прямо: «У Героев брать не буду: народ они говенный, вонючий, гордый к тому же. Возьму у Аслаева, еще где-то». Напротив меня на площадке немец-дизелист жил. Соседа этого пригласил, зная, что золотые у него руки. Тот же, в свою очередь, знал, что я жесткий, известно ему было также и то, что я людей никогда не обманываю. Приходят они в кассу — есть что получать, звенят монеты. Согласился, в общем, работать со мной.

Дали вагончики нам. У каждого основание, балка такая с отверстием. На них нацепляли канаты. Завязывали, чтоб петли были две. Придет вертолет — завязывать некогда ж. Все готовили. Трос протаскивали через окно. Чтоб не хлестануло им стекло, пропускали под уровни окон. Заявлял я без шуток, что башку оторву тому, кто в вагончик забьет гвоздь. Лишняя дыра — утечка тепла, а нам жить. Доски, чтоб прижаты были они, обвязывали канатом пеньковым, снизу укручивали. Мы ни одного стеклышка не разбили — так укутывали вагончики. Перевезли их все, поставили. Зимой накомарников набрал я. Весной — каждому вручаю флакон «Дэты». Человек работает, и комар ему не мешает. Всем полога марлевые выдаю, и спят спокойно люди: не кусается стервозная гнусь. Вагончики на болоте, и устанавливали мы их на хлысты, чтоб не было никакого колыхания. У каждой вахты свое отделение в вагончиках. Уезжают люди домой — на их постели никто не ложится. Культурно, как в полевой гостинице.

Начали работать с 1 июня, и тут уже люди безвыездно по две недели жили на буровой. Я привычно по три часа спал и весь разрез грех скважин изучил досконально. Знал, какой шлам выходит, какие параметры раствора, как они изменяются. Каждый интервал по мере продвижения в глубины недр проходится по-своему.

— Как ты запоминаешь все это, когда буришь? — спрашиваю я с недоумением.

— Элементарно, — отвечает Давыдов. — У тебя сколько информации в голове? Намного больше, чем у меня. Но ты ж держишь все в памяти. По-разному опыта набираешься: палец сунул в раствор — и чувствуешь, осязаешь, какой он. Сапоги иногда совал я, поболтаешь, поболтаешь ими… Потом приучился визуально определяться с раствором. Идет он по желобу с переливчиками — знаю я, с какой глубины, привязываюсь к ней. И на одну сотую лишь ошибался с удельным весом. Мне даже приборов не нужно было. Знание раствора — важное дело в бурении, некачественный он — выброс может случиться. Увидел я волну, скажу, какая примерно вязкость. Раствор — кровь скважины. Я знаю всегда, что из-под кондуктора выше такого-то удельного веса быть он не может. Чем глубже — тем тяжелей раствор. С глубиной побольше воды добавляю. Обработку раствора мы упростили. Раньше тоннами таскали КМЦ и другие порошки, мешками бухали.

Мне пришлось признаться:

— Я лично грешен в этом. В бригаде Глебова много мешков перетаскал.

— Вот-вот, я своих научил цивилизованно с раствором работать. Такой пример привожу: ест человек понемножку четыре раза в день — он не худеет, не толстеет, а враз за день налопался вдруг — к концу суток голоден, часть времени работать не может. Со скважиной то же. Она ж живая, так ее и «кормить» надо. Для определенного раствора нужно и определенное содержание химреагентов. И начинать надо с малого. Не мешки таскай, а брось одну лопаточку, вторую, и следи за раствором. Посматривай за глиномешалкой, чтоб разбалтывала она все хорошо. Мы пришли к выводу, что без КМЦ можно бурить. И у нас экономия на этом получалась колоссальная. Не удивительно, что метр проходки был у нас самый дешевый по управлению, самая высокая и проходка на долото. Я не перебарщивал никогда с раствором. Поломок оборудования практически не было: регулярно занимались профилактикой. Насос разберешь, гидравлику прочистишь, вновь соберешь. И 12 часов работает он беспрерывно. Поршень срабатывается — вынь его лучше и поставь новый. Два долбления еще одолеешь, спокойно будешь бурить следующие двенадцать часов. У нас процент производительного времени доходил до 99,9 — Коммерческая скорость была истинная. Без всякого шахера-махера. Вранья никакого. В других же бригадах на себестоимость метра проходки никто не обращал внимания.

Я вздохнул.

— Да, Боря, социализм наш вообще был очень расточительный, показуха везде процветала.

— Не приходится спорить с тобой, — ответил Давыдов. — Но продолжу. Я давно когда-то рассказывал, как стращал меня дизелист Миша Цимбалистый, что застрелит. К тому говорю, что требовательностью мастера можно и до такого градуса поднять напряжение в коллективе. Совсем непростое это дело — сформировать и настроить хорошую буровую бригаду. В Аслаевской еще бригаде два мудака-выпивохи хотели увезти меня на лодке и утопить. Но блеск зверя уловил я в глазах одного. А ногу уже поставил на лодку. И дернулось у меня внутри что-то… Нет, решил, не поеду! Элементарно же столкнуть человека с лодки. Вот Повха-то Степана утопили!

Известие это оглушило меня. Я знал этого аса проходки недр, бывал на его, мемориальной ныне, скважине, с которой началось разбуривание Самотлора. Невысокий ростом, плотный телом, радушный был. Учредили тогда стипендию его имени. И получил ее первым, поехав учиться в нефтяной институт, сын Повха Володя…

— Я знаю даже, кто утопил, — продолжил Давыдов. — Дубилин. И многие из буровиков того времени это знают. Уверен, что это заказуха Укольцева. Она вытекала из сценария устроенного им противостояния между волжанами и Башкирией. Левин, слава богу, в эти игры не играл.

— Но зачем, почему возненавидел Укольцев Повха?

— Лишних Героев Социалистического труда ему не надо было. Негласно ведь установилось: если есть в УБР два Героя, третьего могут дать начальнику или главному инженеру. А четыре Героя — это перебор. Один — лишний. В такие картишки играли…

Зверь форменный был Укольцев, хотя и специалист классный. Волк он, по-волчьи и действовал. Три раза мне карьеру с выдвижением на должность начальника УБР зарезал. Устроил однажды большое разбирательство моей персоны в своем кабинете.

— Вот, Борис Михайлович, — заявил он, — жалоба на тебя. Грубый ты, матом берешь все.

А был в кабинете специалист один из главка, с которым я сдружился, работая в Заполярье. Обращаюсь к нему:

— Ты же меня знаешь, я лодыря готов на месте пристрелить, растерзать. Такой же дезорганизует все производство. Вот я и заменяю пулю матом. А настроится все в бригаде — никакого мата. Я его вообще ненавижу. Никого не оскорблял и не оскорбляю. Люди идут ко мне, я — к людям, дома бываю в семьях, с женами и детьми общаюсь. И если провинится, бывает, человек — сам бежит ко мне извиняться, нет уже обид у него, что с матерками я его пронаждачил.

Спрашивает тогда гость из главка:

— Ты давно дома был?

— Дней за сорок ни разу.

— Все ясно, иди!

— Не получилось Укольцеву меня наказать — стал он военизированный отряд, устанавливавший превенторы, подговаривать, чтобы темпы мне сбили.

— Опять новый кандидат в Герои под ногами его путается?

— Не только это.

— Прямо говорил я Укольцеву о его недостатках, критиковал его: нет же смысла правду замалчивать. Ну, и главное в том, что не поддержал семивахтовку и упорно работал четырьмя вахтами, по классике.

— Все в колхозе, а ты единоличник? Как шолоховский Майданников из «Поднятой целины»?

— Что-то вроде того.

— Но почему Укольцев Заки Ахмадишину подставлял ножки?

— Конкурента чувствовал в нем: умница же был Ахмадишин и спокойно мог бы управлять он УБР.

Потом стал рассказывать мне Давыдов о диком случае на буровой под Нефтеюганском еще, когда, настроив бригаду на переезд, уехал с Верой в отпуск. Вернулся — сообщают ему, что вопят давыдовцы: погибаем, мол, мы без Бориса Михайловича. Три вагона перевезли лишь, оказывается. Столовая на прежнем месте осталась. Кладовка оставлена, инструмента нет. В спальной будке вода в ведре замерзает. Ни матраса ни одного не осталось, ни простыней нет, ни наволочек, хотя все было по-гостиничному раньше, чисто жили, стирали все регулярно. И вот — спят на одних голых пружинах, одетые, естественно. Рахметовцы, едри их налево. Только гвоздей не хватает… Но слово Давыдову:

— Взъярился я на помощника своего, слова под током высокого напряжения: «Ты-то где был? Где твоя буровицкая гордость? В бомжи скатились тут. Ты как человек хоть себя уважаешь?». «Уважаю», — мямлит он. «Так почему допустил такое? Не мог Филимонову сказать, что погибаете?»

Я к нему уже пошел. «Александр Николаевич, — говорю, — Добурю вот — и ни с места дальше. Вертолет нужен, оставшееся все на прежней буровой перебросить. Плотники требуются: обшивку ж с вагонов сорвали, такие продувные стали, что медведи даже могут околеть в них». Все дал нам Филимонов. К плотникам подключилась бригада вся. Стены вагончиков обклеили. Пол содрали и утеплили, двойной сделали. Задействовали чугунные печки. Туалет теплый сделали. Порядок в быту появился. С бурением все наладилось. Сразу же зарплата хорошая людям пошла. Семьи их обрадовались, воспряли духом. Буровички мои улыбаться стали. Песни даже петь стали некоторые.

— Лишний раз убеждаешь ты меня, что коммунизм решил построить в отдельно взятой буровой бригаде, отрабатывал его элементы, — пошутил я.

— Просто старался и стараюсь всегда, чтобы буровики по-человечески жили. Мастер просто обязан растапливать лед недопонимания людьми друг друга.

— Это толстовский вопрос: как жить человеку с человеком. Лев Николаевич всю жизнь им терзался.

— Думать об этом надо любому руководителю, большому или маленькому. Ответственность должна быть у него за судьбы вверенных под его начало людей, за качественную работу, чтоб вливались результаты ее в экономику всей страны благодатным фонтаном. Не любой ценой чтобы брали нефть в Сибири, а расчетливо, по-хозяйски. Простой вот пример. Глинопорошок для добавок в раствор завозили в страну из Китая. А чудесная глина на эти цели была у нас под ногами, около буровых. Фонтаны на них возникали из-за нашего разгильдяйства, не хватало, видишь ли, раствора, которым их глушат. А раствор можно было накапливать возле вышек в амбарах…

Прогресс был неостановим, и здравая мысль так или иначе пробивала свои пути в жизни. Давыдов зацепил болевую для сферы бурения проблему шламовых амбаров, которые устраивали на кустах скважин. Мне вскоре довелось говорить о ней с героиней моих очерков, с которой работали мы в одном рыбном НИИ, Лидией Александровной Даниленко. Я в гостях у нее, бабуся-пенсионерка, она устроилась в кресле в гостиной, чтобы попросвещать меня. У нее резкие черты лица, ширококостный стан, увенчанный горящей от искусственного окраса прической, крупные руки. Внешне это выдает мужской, решительный характер кандидата наук Даниленко, который отличал ее и в молодости. Север, где она стала одной из первых биологинь в «Сургутнефтегазе» и вообще во всем нефтяном Приобье, для таких натур будто бы и существует. Эталонны для этих географических территорий в бурении Давыдов и Ахмадишин. И если бы я искал героя нашего времени в этой отрасли, то выбирал бы его из этой пары.

В биологии на нефти я вижу таковой Лидию Александровну, которая работала тут на месторождениях в контакте с учеными академических и разных прикладного характера НИИ. С науки именно стали проникать в нефтегазовый край новые представления об экологии и обо всем, что происходит здесь в освоении недр. Даниленко тесно сотрудничала с доктором биологических наук, главным научным сотрудником Института леса им. В. Н. Сукачева СО РАН Владимиром Николаевичем Седых. Дома у себя уже раскрыл я подаренную мне Лидией Александровной его книгу «Парадоксы в решении экологических проблем Западной Сибири». Привлекателен он был уже на фотографии: норвежская седая бородка и спокойно-проникающий взгляд голубых глаз. Нетривиально предстала проблема в его изложении.

Загрязнение окружающей среды нефтью и буровыми растворами вызывало тревогу властей, населения и специалистов, занятых освоением недр. Привычны были выступления в СМИ, которые свести можно было к возгласу: «Караул, братцы, погубим мы Сибирь!» Нефтедобытчиков тревожило еще и то, что рекультивация шламовых амбаров становилась золотой. На засыпку только одного из них уходило 4–5 тысяч кубометров песка. А его еще надо привезти откуда-то, предварительно уничтожив там лес. Почти в миллион рублей по нынешнему курсу обходился каждый амбар, а их нужно было ликвидировать сотни штук. Инженеры прекраснейше понимали, что засыпают амбары не песком, а чистыми деньгами. Седых с сотоварищи разобрались в феномене западно-сибирских «ям», полных денег. Отходы бурения можно было, оказывается, использовать как удобрение для выращивания капусты, огурцов, помидоров, моркови, салата и фасоли, способствовали они лесовосстановлению. Признано было, что засыпание амбаров абсурдно как в экологическом, так и в экономическом плане. И разработаны были такие методы, которые позволили сделать процесс рекультивации земли в 3–10 раз дешевле прежнего.

Лидия Александровна рассказывала мне, как садили они по программам «лесной рекультивации» рогоз (с глубокой его корневой системой, не страшна была растению нефть) и иву, как плодились на нарушенных бурением участках, кормясь тут молодой порослью, зайцы и увеличивалась по причине их появления на этой территории численность волков и лис. Утята появлялись на отстоявшихся водах шламовых амбаров. Новый взгляд на тревожную проблему стал овладевать массами, так сказать, не только в Сургуте, но и на Самотлоре, проникать на другие, более северные широты. Влиять это стало на грани третьего тысячелетия на мировоззрение Давыдова и многих других буровиков. По мере расширения набиравшего силу движения «зеленых» в одной из газет даже заявлен был такой прогноз: пройдет еще несколько лет — и именно экология займет в жизни встряхнувшегося российского Человека место марксизма-ленинизма. Эго было, конечно, далеко от реальности, но важно то, что мышление людей стало более экологичным. И не могло оно не оказать влияния и на моего друга.

Говорил мой гость довольно разбросно. После случая в Нефтеюганске стал рассказывать о работе своей в Заполярье:

— Давно мечтал я о Сибири, и Веруся моя когда-то сказала, что правильно, мол, выбрал я эту землю для новой жизни. Контрастный край, красив мощью зимних морозов, неописуемой энергией разлива рек весной, обилием даров леса, рек и озер. А как разнообразна живая природа, удивителен зов ее к гнездованию и размножению птиц на заполярном самом Севере. Жена моя безропотно соглашалась со всеми моими рывками — в Пангоды, а позже — на Самотлор. Любил я ее за эту безропотность. И в раю она наверняка уже — за любовь к жизни, семье, детям и вообще к людям. По мягкости характера не нажила она и врагов. У меня ж их, в отличие от нее, было как чертей в проклятом Богом пруду.

Компанией в шесть человек подались мы на разбуривание газового месторождения Медвежье. Приехали туда. Я думал, что хуже Мушкино, где начинал бурить, условий не бывает. Тут же, мама моя родная, попали не в дыру, а в космическую дырищу! За полгода работы в экспедиции построили лишь одну скважину, и то — с отступлением от проекта. Существовало ССУ, которое должно было обеспечивать буровиков отсыпанным песком на площадках под вышки, заниматься дорогами. Ничего этого не делалось. Станки передвигали прямо по тундре, сдирая оттаявший верхний слой, как скальп. Где ехать — каждый водитель выбирал сам. Истерзали всю тундру.

— Мне приходилось писать об этом, да и лично видел, когда работал с мерзлотоведами в Заполярье. Как шпицрутенами исхлестали тундру.

Давыдов же продолжил о всем черном, с чем столкнулся тут:

— Вахтовый транспорт выходил на линию нерегулярно. Тракторной техники — мизер.

Для перетаскивания вышек со сторонних организаций тракторов по двадцать требовалось. Пока собираешь — половина водителей поуезжают, и снова идешь с поклоном по тем же адресам. Складов и стеллажей не было. Здание ремонтных мастерских — без окон. О столовых на буровых никто и не думал. Буровики получали по 400 рублей, тогда как тампонажники, обслуживающие их — по 1000 рублей. Нонсенс. Взялся я за бригаду одну. Пьяниц стал выгонять. Один бурильщик приспособился. Его устраивало 400 рэ. Он помбуров своих, верхового рабочего и дизелиста в карты обыгрывал. И выдавал им потом на еду по десятке. Отстранил я его от работы, нашел замену. Он тигром готов был на меня прыгнуть. Лицо зверское. Рожа вся ножом изрезана. Выдержал я психологическое давление с его стороны. Дисциплинированнее стали работать люди. За 12 дней пробурили одну скважину. Строим новую вышку. И опять беда: ненцы воруют стройматериалы для чумов. Отвадили их. По 1200 рублей стали получать уже мои рабочие. Все первые шесть месяцев спал я по четыре часа.

На промысле было единственное общежитие на 101 место. Фактически жили в нем 276 человек. На двухэтажных нарах селились. Вертолетчикам спать было негде, и они летали, пережигая впустую горючее, туда, где были жилье и заправка. Я настоял, чтобы выделили им койки. График полетов стал составлять с ними. Производительно стали они работать. Только вертолетов в иные дни летало у нас по 8 штук. Пару АН-2 имели еще. Из Ныды завозили дизельное топливо, цемент, глинопорошок, химреагенты, трубы с буровой на буровую перебрасывали. Тундра, в общем, «загудела». Работа пошла колесом, нас зауважали и уже к нам при случае обращались за помощью.

Целая история случилась на май на газоперекачивающей станции ГП-1. В половодье завезли инструмент. Поселились в палатках. Помыться негде. Я отыскал болотце одно. Снял с себя шерстяную рубашку, майку, постирался в ледяной воде. На ягель расстелил их для просушки и у костра грелся. Написал, дурила, маме об этом и так пожалел потом: сильно плакала она…

В столовках на буровых питался. Ложку зачерпнешь — там пять тараканов…

Электронный будильник мой прокукарекал полночь. Конца разговора и не предвиделось.

— Сварят ребята оленины — шурпу поем, — рассказывал далее Давыдов. — С бытом пошло на улучшение. Новое общежитие построили. Но вот беда неожиданная: существующее за неделю до пуска его сгорает. Ночь прошла — заняли погорельцы недострой. Как выкуривать их? Приглашаю в общежитие бригаду свою — не идут парни, боятся. Приказываю: «Со мной пойдемте!» А вокруг КРАЗы ревут, уйди, мол, сука, задавим. Подходи, мол, один на один. Подошел я, положив в карман молоток на всякий случай. Переговоры начались. Охрану потом поставили. Пописать кто вышел — назад уже вернуться не мог. Поселил я буровиков. Вовсю развернулись работы на строительстве ГП-1. Вторая труба под газ в ФРГ была готова. К осени газ пошел в нее, и сдали мы заказчику семь новых скважин.

Сдвинув дело с мертвой точки, мы стали возвращаться кто куда. Одни на родное предприятие. Я, сагитировав товарища, подался с ним на Самотлор.




ИЗ ЗАПИСОК ДАВЫДОВА


«В Пангоды потянуло меня, чтоб познакомиться с тундрой, побурить газовые скважины, а это гораздо опаснее и сложнее, чем строить нефтяные. В заработке мы все, ИТР, потеряли примерно на 30–40 процентов. А Самотлор привлек газетной и телевизионной трескотней. Захотелось увидеть, испытать этот «колосс» наяву.

Ни одна страна мира не видела такого колоссального разворота работ, как в Западной Сибири. И если говорят о брежневском застое в те годы, то люди у нас работа с клокочущей энергией. Это в головах правителей страны царил застой. Косыгин стремился провести экономическую реформу, но не в силах он был один свернуть на созидание прорву закаменелых мозгов… В большом количестве понадобились в Сибири рабочие кадры и ИТР. Подготовить громадную армию специалистов было сложно. И неудивительно, что на нефтегазовые наши широты попадали скороспелые специалисты-руководители. Терпеть их бездарность было тяжело. Я всегда удивлялся «смелости», а может быть, и наглости их соглашаться на высокие должности, будучи не готовыми к ним. И с каждым таким человеком метелью врывались в коллективы проблемы.

Начальник нашей заполярной экспедиции четко распределил обязанности. Главный инженер стал заниматься только технологией и безопасностью труда. На мне лежала забота обеспечения технологии материалами и инструментами. За четыре месяца мы построили в Ныде и Надыме по два крытых склада для сыпучих материалов, в Пангодах — материальный склад, задействовали РММ (ремонтно-механическую мастерскую) с девятью станками, турбинным цехом и бытовками, построили по всем правилам склад ВВ (взрывчатых веществ) для геофизиков, заселили повое двухэтажное общежитие.

В конце мая вспучилась речушка Хета, снесла мост. Вошла она в берега — стали восстанавливать его. Предвидя это, заранее переселили всех работников бригад в освободившиеся у промысловиков палатки около ГП-2 (газового промысла). В каждой из них жили по 40 строителей, рядом разместили столовую. Восьмерым столовским работницам и двум нашим женщинам выделили отдельную палатку. Жилички все огородили каждая свои кровати простынями. Бригада поваров, в основном холостячек, прилетела из Тюмени. По ночам в «воздушных замках» постоянно слышались возня, иногда отчетливые фразы типа: «Хватит, уже восемь раз было, завтра придешь». «Ну, еще, еще разик, миленькая, сладена моя. Настрадался я без ласки на Северах». Наши женщины были, слава богу, замужними.

Во время распутицы провели за 13 дней одну скважину. Это был успех. Приезжал сюда на помощь по распоряжению Муравленко начальник ПТО управления по бурению при главке Ставрианиди Харлампий Георгиевич. На месте к нему подключался начальник ПТО экспедиции Юрий Иванович Давыдов, в прошлом директор геолого-поисковой конторы в Башкирии. Дела потихоньку налаживались. Создали группу по освоению скважин под руководством геолога и старшего инженера Александра Крылова. К 1 мая успели дать газ на построенный ГП-2.

До этого, в апреле, был тут первый секретарь обкома партии Борис Евдокимович Щербина, в память о котором в Тюмени установили недавно бюст, и два памятника теперь смотрят глаза в глаза друг другу — Эрвье и Щербине. Последний как раз и провел совещание по подаче газа на промысел. Начальник экспедиции обстоятельно рассказал о положении наших дел. Второй секретарь обкома Г. П. Богомяков, видимо, ответственный за «газификацию» ГП, часа полтора-два стоял по стойке смирно, давая объяснения первому. Сразу после этого совещания Богомяков приехал на месторождение с толпой «прихлебателей-угодников» из местных строительных организаций и буквально натравливать стал свою шайку-лейку на Реву Касымовича Хаирова (видимо, попало второму секретарю от Щербины за критику его Хаировым). Я оказался случайным слушателем в культбудке, куда неожиданно ввалилась ватага Богомякова. Горько вспоминать такие моменты, по факт остается фактом: не всегда партийные бонзы были честны и человечны. Лютовать начал горком партии. В навигацию одна баржа у нас простояла в ожидании разгрузки девять часов. Хаирова оштрафовали на три оклада, памятуя, наверное, что зол на него Богомяков. Устроителей транспорт простаивал по 78 часов, но те отделались лишь замечанием.

К середине апреля оснастили и вывезли на МИ-6 столовые на объекты. Зацепили первый вагон — «Миша» за три попытки его не поднял. Захожу в вертолет. «В чем дело?» — спрашиваю. «Тяжелый груз», — отвечает пилот. Я разозлился: «Мокрая курица ты, а не летчик. В Нефтеюганске мы таскали такие столовки на 6о километров, все получалось там». «А ты откуда?» — удивился летун. «Оттуда, мать твою так. Все наши ЦДНГ (цеха по добыче нефти и газа) на Правдинке перебрасывают на МИ— 8. Улетай домой, отказываюсь я от тебя». Тот в попятную: «Погоди, еще попробуем». «Не думаю, чтоб за это время столовая усохла и полегчала». Взял ведь, гад, и спокойно перебросил на места все котлопункты. Был еще один, салехардский пилот на МИ-8. На него ничего не действовало: ни уговоры, ни мат. Упорно один день перевозил в связке по четыре трубы, хотя другие, не охая и не ахая, перебрасывали их враз по двенадцать штук. Отказались мы от этого экипажа навсегда. Бывали дни, когда у нас летали одновременно по 8 вертолетов. Сначала авиацией руководил присланный из Сургута бывший начальник экспедиции. Жили пилоты в Ныде, там же питались и заправлялись горючим. Если груз был из Надыма — питались и заправлялись там. Планы полетов не составляли и ни с кем свои действия не согласовывали. Забросят груз на месторождение, и обратно вертушок возвращается порожняком. Доложил об этой ситуации Хаирову. Тот сказал, что начальник экспедиции, мол, бывший, Борис Михайлович, и нет у него желания помочь нам, бери-ка это дело в свои руки. «Опа, — думаю, — надокладывал на свою голову! У меня и без того работы выше крыши». Но ничего не поделаешь. Составляю я на каждый борт письменный план работы, сообщаю в Ныду направление первого рейса оттуда — до Пангод. Здесь подсаживаем такелажника, он вручает план пилоту — и пошла работа. Учитывали время работы на одной заправке, место и время следующей заправки и приема пищи. Неделю спустя после этого ералаша выделили летунам комнату для ночлега, прикрепили к ним повара. Ночевали они в основном в Пангодах. И с колоссальной по объему работой стали они справляться. Постепенно внедрили определенную систему взаимоотношений служб, и особенно — в перевозке вахт и инструментов па объекты. Получили новый тягач для перевозки вахт. К сожалению, молодой, неопытный водитель утопил эту машину.

По тундре можно было передвигаться гусеничной техникой по одной дороге не более недели. Затем она оттаивала и раскисала. И вот едем в очередной раз с буровой по нетронутому месту, впереди ручей. Водитель направил тягач по более широкому руслу, понадеявшись, что глубина здесь поменьше. И врюхались мы тут в яму так, что кабина виднелась из воды сантиметров на пять. Многие стали прыгать за борт. Похлебали водички. В кабине оставался водитель, еле выбрался он через левое оконце с разбитым стеклом. В люк кабины ринулись еще трое. Пришлось мне окунать их с головой в воду. И так только выбрались они. Набивалось иногда в кабину до семи человек. Случись такое в этот момент, без утопленников бы не обошлось. Позже подтрунивали над ныряльщиками, как они «помогали» друг другу выбраться, топя поневоле товарища. Да, чтобы утонуть, не обязательно иметь море. Угробили мы двигатель тягача и опять стали ходить на работу и обратно пешком.

Две приезжие бригады пробурили по одной скважине, намучились с этими «варягами» больше, чем со всем коллективом. Буровой мастер Воскресенский классным выпивохой был, такая же подобралась у него и бригада. Люди были совершенно не заинтересованы в качественной работе: платили им средний заработок, какой получался по прежнему месту. Пили эти ребята до безумия, с драками. После них прислали четыре вахты из разных бригад и УБР. Начальник главка приказал отправить в Заполярье лучших. Лучшей оказалась одна вахта — от Цареградского из Сургутского УБР. Бурильщик Сергей Иванович золотым специалистом был и отличнейшим человеком. Встретились мы с ним позже на совещании лучших буровых бригад Союза в Москве.

В начале навигации потребовалось послать в Сургут человека для отбора и загрузки на баржу бурового инструмента. Знатоком в этом был бурильщик Аболенцев, я и назвал его кандидатуру. Но тут вмешался главный инженер Ивченко, и послали другого. Тот же, кого я назвал, обиделся, видимо, напился и стал стрелять в своей комнате из двухствольного ружья картечью в окно, в потолок и в стену.

А ко мне приехал из газодобывающего управления однокашник по институту. Стоим мы перед входом в общежитие, беседуем, и тут — выстрелы. В узкое окно выглядывает со второго этажа Аболенцев, я прошу, чтоб он перестал стрелять. «Ладно», — ответил тот. Но в это время на улицу выходит его буровой мастер Кочерга. Аболенцев судорожно хватает ружье и боком высовывается с ним в окно. Кочерга почему-то спешно скрывается в здании, после чего Аболенцев со словами «Влет бью» стреляет. О наши с приятелем ноги терся лохматый кобель Руслан. Он с визгом отбежал метров на пять и упал замертво. Картечь прошила его насквозь. Спешно поднимаюсь вверх, захожу в гостиничную комнату, где находились заместитель начальника главка по бурению Сафиуллин, главный инженер «Сургутбургаза» Сабирзянов, один кандидат наук и Хаиров с Ивченко. Сообщаю о случившемся. Хаиров выскакивает в коридор, становится перед дверью комнаты Аболенцева и требует, чтобы тот сдал оружие. В ответ выстрел чуть выше двери, посыпалась штукатурка. Оттащил я Хаирова в сторону. Еще один выстрел в косяк. Затихло. С улицы стали отвлекать стрелкача, пытаясь дотянуться до окна. Один парень вышибает дверь. Аболенцев с ножом: патроны кончились. Двое залезают в окно, другие вбегают в открытую дверь. Повязали Аболенцева. Отправили его с одним сопровождающим в милицию в Надым, за 160–170 километров. Через час вернулись: стрелок наш, якобы, попросил его развязать и отпустить сходить в туалет. Потом ехать отказался и пошел пешком назад. В итоге он с водителем и сопровождающим вернулись домой. На следующее утро наделавшего переполоху Аболенцева отправили в Надым вертолетом. Жена его, оставшаяся с малыми детьми, ругала нас всех подряд, а дети трех-четырех лет резвились одни в коридорах. Внешне красивая была она, собралась все же с умом женщина. Закончила потом заочно техникум в Тюмени…

В личной жизни случилось событие у меня: жена родила в Октябрьском дочку. Дочурка Таня хотела братика, я, естественно, сына. Послал телеграмму: «Поздравляю Наташенькой. Соболезную Танею. Несчастный папа Боря». И вот в июле святая троица возвращается в Сургут. Вскоре вся семья появилась дома, радости было — через край.

Когда созрела северная ягода, соседка пригласила жену, страстную любительницу собирать ее, в лес. Вера предпочитала ходишь на таком промысле одна. Оторвавшись от компании, она собрала несколько грибков, нанюхалась багульника, и ей стало плохо. Выбросив еду (оставила лишь квас), стала пробираться в сторону вертолетной площадки. Вообще, она всегда неплохо ориентировалась в лесу. На сей раз, дважды встретив ягодников, Вера спрашивала дорогу, и оба раза ей говорили неверно. В итоге заблудилась. Видела, как кружил над ней вертолет. Но пропавшую не заметили. Она съела один гриб, попила квасу. Блуждая, встретилась к вечеру с двумя охотниками. Пришлось заночевать ей в их поселке. Я мотался с вертолетчиками, и в Пангодах меня обрадовали: «Твою жену нашли!» У меня мгновенно затряслись руки, зубы стучат, идти не могу. Довели до комнаты. Там ребята уже ждут меня с осетровой ухой и водкой. Махом выпил стакан, зачерпнул ухи, ложка дрожит, дроботок лишь в зубах. Еле успокоился.

В конце апреля ездил за рабочими в Башкирию. Пошел в Альметьевске в пивнушку и за кружкой пива быстро нашел желающих ехать к нам целой бригадой. Встречали их в Ныде с распростертыми объятиями. Устроили банкет. По окончании его всем нам захотелось сходить на берег Обской губы. Собрались человек девять, в том числе пошли две женщины. Настроение у всех было отличное. Развели костер, варим уху. У меня была привычка: где бы я ни был в Сибири — обязательно купался в любой речушке, реке или озере. Захотелось искупаться и в губе. Сам я горячий, а вода холодная. Правый берег Обской губы мелководен, сплошные речные пляжи. И вот я иду из темноты ночи в воду. Метров через 8оо глубина — по бороду. Поплыл назад. Устаю. Отдохнуть не удается: не достаю дна. А сил уже нет. Кричу, костер вдалеке. И кто спасет? Любой в компании слабее меня. Глядь, лодка рядом. Два ненца пытаются втащить меня в лодку. Уцепился я за борт, отдохнул, выплыл наконец-то на мелководье. Интересное дело: шел водой — дна доставал, а назад вертаться — исчезло оно. Ненцы, оказывается, плыли за мной от самого берега. Опытный они народ: знают, что с водой шутки плохи, а с водкой тем более. До этого случая никто здесь, тем более выпивши, в воду не лазил. Это я понадеялся на мелководье. Замерз, как цуцик. Такое вот нечаянное испытание вышло у меня в Заполярье…»




НОЧНОЙ РАЗГОВОР


И опять продолжает ночной свой рассказ Давыдов:

— Сдвинув дело с мертвой точки, мы стали возвращаться кто куда. Кто-то — на родное предприятие. Я выбрал Самотлор… Дал мне бригаду начальник УБР Валентин Иванович Хлюпин.

Не мог не вспомнить я, слушая Давыдова, Хлюпина Валентина Иваныча: работал же в его УБР в бригаде Геннадия Михайловича Левина. Хлюпин выглядел чаще сумрачным, но добрый душой он был, не слишком волевой, правда. И главному инженеру Укольцеву представлялась хорошая возможность повластвовать в коллективе. Может, и подсиживал он Хлюпина, но это мои писательские догадки.

Эмоционально рассказывал о начале работы своей на Самотлоре Давыдов:

— Приехал в бригаду — она хуже колхоза, бля! На технологическую дисциплину люди плюют, анархия сплошная. Не буровики — махновцы… Я неделю наблюдал. Ни звука не проронил. Через неделю говорю членам вахты: такие-то, мол, замечания, исправляйте немедленно. Уверен, что вы можете бурить лучше Левина. Зарплата хорошая будет. Радость в семьях появится. Душа станет петь на работе. Вы ж, мол, сейчас на буровую как на каторгу едете. Ни порядка, ни техники безопасности, вахту не сдаете. Закручивать, в общем, стал гайки. Жалобы пошли на меня. Собираю через месяц собрание. Встает один бурила с наговором: мандой, мол, старой я его обозвал. Меня это так и взорвало:

— Николай Николаич, как тебе не стыдно! Ну, матерю я вас иногда, так за дело. Тебя ж из уважения к сединам никогда не обзывал. Пользуешься возможностью, что парторг здесь и главный механик. Нехорошо, милок! Наглец смел, что волка съел?

И взгляд не отвожу от него. Тот потупил глаза, и уши у него скраснелись.

Январь с раскачкой прошел, февраль прекрасно уже вытянули. План перевыполнили, зарплата пошла. Петушками люди мои стали держаться. Закукарекали бурматросики.

— Ну, Боря, — не мог не воскликнуть я, — и судьба ж у тебя, все в пламя и в пламя, в огонь жизнь бросала!

— Всевышний, видно, так распорядился. А на земле — не без помощи подлых людей выходило это. Все время вредил мне Укольцев. Осведомителей подсылал. Те услышанное передавали ему, привирали к тому же, накручивали. Да что там, подлое слово колом не встанет!

Перед мартом дали мне в помощники одного обалдуя, и приехал раз на буровую он в сиську пьяный. Второй раз тем же отличился. Взревел уж тут я: «Ну, сука, хребет тебе сломаю, под будкой умрешь!»

Говорит мне в ту пору друг один: «Выживут тебя из УБР, Борис Михайлович, куйбышевские же мастера тут работают. Мафия складывается. Обучишь людей, передашь опыт, и кранты тебе». Так оно и случилось.

Предложили мне пятую вахту. Я, сознательно усугубляя свое положение, от нее отказался (чую — к семивахтовке толкают), четыре — и все! Прослышал, что разгонять нас собираются. Собрал бригаду и говорю: вы, мол, золотые мужики, и по проходке на долото, и по коммерческой скорости, и по себестоимости. Обгоняете сейчас Левина в этом. Начальник же УБР и Укольцев заявляют, что вы — говно и что вас сокращают. Народ на меня смотрит: врезать, мол, им надо, Михалыч, за разговорчики эти. Рванул я к Хлюпину объясниться. Тот молчит, вроде как испуганно выглядит: головой же его шея вертит, прохвост Укольцев. Хлопнул я дверью и ушел. Ахмадишин всполошился: «Ты чего?». «Еду домой».

А в то время сокращать бригады было запрещено. Не нужна — переведите в другое УБР. Только не терзайте бригаду. Заки позвонил Михаилу Николаевичу Сафиуллину.

Лично я очень уважал этого вулканически бурлящего энергией маэстро сибирского бурения. Когда меня раскритиковали за очерк «Жаркий Самотлор» в «Журналисте», заявив открытым текстом почти, что партию не учат, что она у нас мудрая, он первым вступился за меня. С пониманием, правда, отнесся к моему очерку и Муравленко. Возражений каких-то, по крайней мере, от него не последовало.

Можно понять его: непростые отношения складывались у Виктора Ивановича с Богомяковым, да и с высшими иерархами партийной власти в стране. Что касается первого, то оба они были глыбы, одна нефтяная, другая — партийная. Хорошо чувствовал это Омельчук в те времена, собираясь вытащить Первого секретаря обкома на прямой эфир.

На вопрос Ганапольской об этом мэтр тюменского телевидения отвечает:

— Когда согласие на такую встречу с нашими телезрителями было получено, я обратился к нашим телеведущим, телевизионным мэтрам тогдашнего облтелекомитета: кто пойдет в эфир? Все под разными предлогами отказались. Все. Может, забоялись, что этот могучий бык, партийная глыба, забодает их в эфире. У меня выбора не оставалось. А от телезрителей пришло уже три мешка писем с вопросами к Богомякову…

Муравленко был ближе к истине, нежели функционерствующая верхушка, политика которой была зачастую направлена мимо народа (но на пути к нему, если уж быть более точным). Истинным сыном Отечества, патриотом, возросшим из корней его, был Муравленко. Человечный. Самостоятельный. Принципиальный. Руководимый им главк был нефтяным Ватиканом России, государством в государстве.

— У вас более 150 авторских телефильмов. Как все это начиналось?

— Меня привлекала фигура Муравленко — первооткрывателя тюменской нефти. Тюменский проект, это освоение небывалое, для Родины — России — важнее, чем Октябрьская революция. В силу скромности Муравленко не выделялся. Его жизнь это драма. И счастье. Захотелось снять фильм…

Детали, почерпнутые мной из «жэзээловской» книги о нем, укладываются в прокрустово ложе строго математического как бы их ряда. Как Архимедова спираль, Диофантовы уравнения, преобразования Лоренца или числа Фибоначчи.

Знал толк Муравленко в галстуках и в бурильных трубах.

Он никогда не был «паркетным генералом» (выражение великого воителя России А. В. Суворова)

Объективна физическая схожесть его с Георгием Жуковым: оба «кряжистые», у обоих «широкие лбы, что-то монументальное в лицах».

«У него все занимала работа. Он мог вечером уйти из своего кабинета, прервав деловой разговор на какой-нибудь фразе, а утром начать рабочий день с этого предложения. При нем все кипело…» (Г. П. Запорожец, референт начальника «Главтюменьнефтегаза»).

Бессребреник, человек, который прежде думал о Родине, потом о себе. Есть хорошая русская пословица: у гроба карманов нет. С собой ничего не возьмешь. Гол как сокол родился Муравленко, таким, фигурально выражаясь, и ушел из жизни.

Был в жизни Виктора Ивановича знаковый такой «перекресток», когда озадачился он: «Куда идти? Что делать? Как жить?» Провидение определило ему Западную Сибирь.

Ловко схватил репортер на одном из снимков, как сорвал ветер в сторону вихор волос редкого чуба Муравленко, как случается это со струями огня газовых факелов. Очень это символично.

Вопрос и ответ последнего капитана главка Валерия Исааковича Грайфера: «Почему умер Муравленко? Он с этим бардаком не мог уже ладить. И вина Грайфера только в том, что он не умер. Вот и все. Виктор Иванович чувствовал и понимал, что в лице объединений появляются могильщики главка… Не было уже Косыгина, Байбакова, через которых он мог решать в Москве все вопросы. У нас не осталось защитников. Был ликвидирован отдел тяжелой промышленности к тому времени. С должности первого секретаря был освобожден Богомяков…

А вслед за главком росчерком пера было ликвидировано и государство. Что к этому можно добавить? Обратно пути нет, нужно двигаться дальше, история России еще не кончилась. Добавить можно и такую фразу одного из трезвых политиков: «Только мерзавец не жалеет о распаде Советского Союза. Но только неумный человек желает его возродить».

А что ж за «бардак», прозвучавший в воспоминаниях Грайфера? Многое вбирает он в себя. Муравленко все негативные явления в стране и партии ощущал остро. Вот одно из его откровенных высказываний: «Посмотрите, что делается в высших эшелонах власти. Попал я как-то в Академию наук, а там одни старики (так и просится — старперы — Л. М.) — средний возраст, наверное, лет восемьдесят. Ну что такой человек может решить, когда он и ширинку-то забывает застегнуть?.. А Леонид Ильич уже и готовую бумажку прочитать не может. Ну как он не додумается уйти на пенсию? Память бы о себе в народе хорошую оставил, А так останутся одни анекдоты».

Неподдельная забота о людях жгла сердце нефтяника № 1 страны. Из выступления В. И. Муравленко:

«Город в деревянном исполнении… Как-то обидно звучит для наших населенных пунктов. Да, есть такой термин у архитекторов. Разумеется, дело не в дереве. Дерево — отличный строительный материал, если хотите, традиционный для нашего Севера. Исполнение больно казенное, без души. Те же сборные дома могут быть интереснее. Веселее. Дом, в котором живет человек, должен радовать, иметь свою душу, что ли».

Члены «триумвирата» в письмах в редакцию как только меня ни выставили: что за славой погнался, что извлек смердящий труп семивахтовки, когда решением коллегии Министерства «забит был осиновый кол в ее спину», что поведение автора можно квалифицировать как диверсию на психологический климат в крупнейшем нефтедобывающем районе страны. Самым безобидным было для меня, что я действовал как «слон в посудной лавке». Обличители разозлились, что я показал их в очерке с потрохами их недостатков, а они жаждали предстать перед обществом рыцарями без страха и упрека, как и подавало их в газетах большинство журналистов. И реакция Муравленко, но особенно поддержка Сафиуллина, помогали мне стоически пережить несправедливую, обидную критику. Умер потом Михаил Николаевич, «сгорел» на работе: не вылезая из командировок на студеный Север, простудил легкие и в расцвете сил ушел из жизни. В память об этом замечательном буровике я поместил фотографию с его барельефом, выполненным скульптором Николаем Расиоповым, в книге о нефтяниках. Как бы свой памятник поставил главному дирижеру западно-сибирского бурения. Безгранично уважал Сафиуллина и Ахмадишин. Звонок его не замедлил, естественно, сказаться. Перестали наши руководители лялякать о сокращении давыдовцев.

Борис Михайлович меж тем продолжал:

— Закончив скважину, я организовал новое собрание. Пригласил Хлюпина. Пришел с ним и Укольцев. Я докладываю о результатах работы и без обиняков заявляю, указывая на него пальцем, что если б не этот доброхот наш, мы бы сработали еще лучше, что он ставит мне палки в колеса. Слава богу, что шиншилла или какой-то иной зверек меня не укусили и не обозвали. У них понятия больше. «Ты меня не дергай! — взвизгнул Укольцев. — Ишь ты, до шиншиллы меня низвел». Чую, хорошо я его подзавел. Минуты две посидел он молча и говорит: «Да, у вас стало вроде получаться. Давайте так и дальше работать». В попятную, гнида, пошел. Вопрос о сокращении бригады, в общем, снят был с повестки дня. Хлюпин заявил даже: «Вы молодцы!» Укольцев приутих, но это впечатление было обманчивым, и понимал я: уснула щука, да зубы не спят.

Ладно. От скважины до скважины результаты наши становятся лучше. Укольцев же тайно кого-нибудь натравливает на нас (крутит им бес). Кондуктор вот спускаем, превентор ставим — и остановка: не можем бурить, пока инспектора районной горнотехнической инспекции (РГТИ) не убедятся, что все у нас герметично. Познакомился я с одним из них. Меня он понимает (и его-то и натравливал Укольцев на нас). Перестал он меня останавливать. Укольцев к инспектору: «Неужели у Давыдова все хорошо? Других-то стопарите, а его — нет почему-то». «Потому что надежно работает», — слышит в ответ.

Героя Социалистического труда с шестивахтовкой обогнал тогда неукротимый Давыдов.

Но туг я сокращу изложение монолога моего гостя. Сложные перипетии возникли у него с работой на двухэтажной буровой. А таковую увидел в Канаде Муравленко. Приказал и у нас соорудить ее. Поднимать блоки буровой туг оказалось сложна, но (за морем другое техническое обеспечение), но показали ее меж тем приехавшему в область Председателю правительства Косыгину. Приказ начальства по закрутке двухэтажки Давыдов выполнил, но опыт так и остался опытом: не подошла она к нашим условиям. С Муравленко ж сдружился Давыдов, иначе как Борей после этого начальник главка его не называл. Мудрый мужик, видел он птицу по полету. Непритязательный в жизни был Муравленко. Не любил, а может, просто не мог, как вспоминала его помощница по административно-хозяйственным вопросам Галина Павловна Запорожец, не в характере его было — просить что-то для себя лично. Жил в квартире, где не то, что на кухне семья не помещалась, а где ему, человеку больному, вообще жить было нельзя: до утра гремел в горсаду оркестр, бухал неистово ударник, разжигая публику, и Виктор Иванович подолгу не мог заснуть. И все же квартиру не менял. Такие руководители по нынешним временам — динозавры. Сейчас половодье просто хапуг, которые, обирая коллективы, набивают собственные карманы, начисто забыв, что некогда ходили они с партбилетами, призывали рядовых коммунистов к святости… Жене своей Клавдии Захаровне строжайше запретил Муравленко посещать базу нефтегазового УРСа. Была у нее, правда, пара вылазок туда, но друзья так засекречивали операцию, что и Штирлицу не снилось.

Внимателен был Муравленко к людям, умел слушать их, и многим, в том числе и мне, бывавшему в его кабинете, на всю жизнь запоминались обволакивающие, усталые глаза Виктора Ивановича, которые выдавали напряженность прошедшего дня. Если говорить о бурении, то оно стояло в его заботах на первом месте. Недаром же говорят у нас, что нефть находится на кончике долота. Муравленко рассматривал бурение как некий локомотив, который должен был привести Западную Сибирь к большой нефти. Постоянно уделял внимание начальник «Главтюменнефтегаза» всему новому, что можно было использовать в бурении.

Интересно рассказывал Давыдов, как внедряли они на буровой французский насос «МАРЕН».

— Долговечный, — сказал он, стукнув даже пальцами по столешнице. — Втрое меньше нашего. А мощность у него вдвое больше. У нас он в рост человека, у них — как поросенок. И износостойкость деталей колоссальная. Поршня такие, что весь куст с ними, не меняя, можно было отработать.

Опыта такого, в общем, набрался Давыдов, что очень профессионально мог тягаться с профессорами. Приезжал такой, доктор технических наук из НИИ буровой техники, с соискателем научной степени неким Малкиным. Внедряли они у Давыдова гидроударный метод разрушения пород в скважине. Решили, что под давлением в 250 атмосфер из-под кондуктора будет вылетать водяная струя из сопла гидромонитора и разбивать станет она породу по образу и подобию открытой разработки угля, когда ломают его напорной водой.

Борис Михайлович сразу засомневался в новшестве, заявив, что уголь-то разбивают в открытой атмосфере. У нас же в скважине — на глубине. Струя будет бить в раствор, в плотную стену жидкости. А сжимаясь, та становится тверже стали. Это и показал неудачный эксперимент, уехали ученые не солоно хлебавши.

С гидроциклоном отлично работал Давыдов, квалифицированнейший специалист по всем направлениям проводки скважин, зубр своего дела. Его б опыт обобщить в то время да пустить в широкий оборот на промыслах. У руководителей разных рангов, однако, голова об этом не болела (не те дятлы!). Повсеместно, особенно на Самотлоре, поклонялись они его величеству Метру, звонкой цифре, которая доступна пониманию самого дремучего дилетанта. Метры и дурак сможет учесть. Не мудрено, что десятки журналистов, обретавшихся на Самотлоре, превратились в заурядных учетчиков.

Не прекращал интриги свои настырный, хитрый, как кардинал Ришелье, Укольцев. Но на штык-характер нарвался он, никак не удавалось ему свалить Давыдова.

Достигнув рекордных высот с качеством проводки скважин, взялся Борис Михайлович за эстетику на буровой. Так он излагал это:

— Навели мы эстетику в вагончиках, территорию облагораживать стали. Сосенки посадили, повтыкали их в землю, зная, что месяц-то они будут зеленые. И веселила эта зелень буровицкие души. На буровой везде все почистили и в округе ее, завезли песочку сюда. Нигде нет грязи. Буровую регулярно обмывали, и я по ней босиком ходил, как по избе. Слив весь стекал под емкость и в амбар, не разливалась вода по территории. Красота тампонажникам — нет грязи. Красота вышкарям — чисто кругом. Но тампонажники начали вдруг лишний раствор сливать на кусте. Задолбал я начальство докладными. За пределы куста стали выводить жидкость они. А в вагончиках как приятно жить было! Полы чистенькие, желтенькие — плакать аж хочется. Детство деревенское вспоминается, такие же они были, когда мама кирпичиком их отдраивала.

Укольцев же все думает, как остановить ретивого Давыдова.

— Дают мне 12б-й куст. И задумал тот стопорнуть меня здесь. Заявил: «Скоро приедут к нам канадцы, и вы должны всю буровую вымыть, чтоб сияла она». Я как отрезал: «Мыть не буду. Вам надо, вы и мойте, втирайте очки зарубежным гостям». «Нам идеал показать надо». «Своих людей надо подтягивать к нему, а не пускать пыль в глаза иностранцам». Канадцы, к счастью, не приехали…

Вновь подкапывается ко мне Укольцев.

— Он тень твоя, как Сальери у Моцарта, — прыснул я.

— Да уж, — откликнулся Давыдов. — Говорит он: «Экспериментальные турбобуры хвалят, попробуй внедрить у себя». Я отшиваю его: «Кто хвалит, пусть ими и бурит. Я знаю, что они себя не показали. С ними буровые мастера мучаются. Ты опять хочешь меня заставить влезть в окно, а не дверью пройти». Перевожу к себе на новое место обычные наши турбобуры. Волоком их притащил, обочиною дороги. И начинаем бурить. Все идет ладом.

Пришлось признать Укольцеву, когда подводили итоги года: «Как бы то ни было, а Давыдов сработал все ж лучше всех буровых мастеров. У него выработка на вахту выше, чем у Левина». Тут уж ничего не попишешь: сравнивали на Самотлоре только с ним.

— Он мера труда в бурении, как Гомер в литературе, так, Боря? — прервал я своей репликой Давыдова. Тот поддакнул и продолжил:

— А в это время в институте ВНИИБТ провели хороший анализ работы буровиков Самотлора. Он показал, что самыми экономичными являются четырехвахтовки. Другин же, из кожи вырываясь, лез в печать, с пеной у рта драконил многовахтовку, забывая, естественно, о родной ему геологической работе. А ведь спокойно мог он при своем-то уме доктором наук стать, профессором, что на Самотлоре было очевидно многим. Нефтяникам пользы больше принес бы, сам был бы уважаемым человеком…

Но о себе продолжу. Дали мне в декабре новый, проклятый всеми куст, где из аварий и осложнений не вылезали. Штатными они как бы были.

Заявил я начальнику УБР, а им тогда был Юрий Александрович Аладжев, что я раствор солью, пусть в новый год люди в семьях побудут. «Я не против, — услышал в ответ. — Согласуй только с главным инженером». Объясняю Укольцеву: «Если заморозим раствор — две недели долбаться будем. Да дыру где-то продолбим в емкостях: лом же — инструмент слепой. Раствор весь потеряем тогда. А я знаю, что это такое, с головой нырял в емкости в Нефтеюганске, искал дыру, чтобы заткнуть ее. Задавил, слава богу». Воспротивился моим доводам Укольцев. Люди поехали праздновать новый год, раствор же остался в емкостях. Но первого и второго января, как я и предчувствовал, жахнули вдруг морозы. Все у нас позамерзло.

— Сценарист ты хороший, — подковырнул я в шутку Давыдова.

— Опыт учит, — откликнулся он, и вновь изливается болевым: — Через скважину только раскрутились мы, двое суток буровую отогревали. Пар в емкости гнали. И пошла циркуляция. Нефти немножко в раствор добавили. О’кей все, в общем. Но дыру одну в емкости пробили все ж. Заложил я мешками ее, спас раствор. Потом побежал в котельную, грязный, натуральное болотное чудище. Разделся, оставшись в чем мама родила, постирушки устроил. А кочегар — женщина, и злорадничает она: «Ага, попался, Борис Михайлович!». «А чего ты скалишься?!» Пьяница она была. Ходила в засаленном фланелевом костюме образца пятидесятых годов. А другая вот кочегарка — во всем чистом всегда. «Где ж мне еще одеться, Борис Михайлович? — риторически вопрошала она. — По поселку я не хожу. А здесь — мужчины кругом, и я среди них, как на выставке. Получать же комплименты женщинам всегда приятно». Пьяницекочегарке не на что одежонку купить. Курила «Прибой». Говорю: «Порядочные есть папиросы». Сопит. Ну, это хрен с ними, с папиросами. Учудила она раз: не спросясь меня, котел один остановила. Бах, смотрю, — тепла нет и нет. Прибегаю к ней, она сообщает об остановке котла. «Какое право имела?» «Манометр не работает». «Но ты знаешь о законе сообщающихся сосудов. Смотрела бы на манометр у другого котла. Немедленно включай и этот». Поплелась к рубильнику…

У меня ж свое нагорало во время рассказа Давыдова. И спросил я его:

— Ну почему Укольцев стервозный такой? Почему лучших специалистов подставлял? Он же рубил сук, на котором сидит. Понять не могу подлянку его.

— Я тебе уже объяснял. И что зверь он, что в кресло начальника метил, золотая звезда манила его. Что мафию куйбышевскую пытался создать.

— Снилось мне однажды, — булькнул смешком Давыдов, — что едет Укольцев на буровую в тоге тирана, а за ним виселицу везут…

Так сидели мы в глухой ночи с ветераном сибирского бурения. А яблоко Земли, вращаясь вокруг своей оси, летело в межзвездье по кругу судьбы, назначенной ему мирозданием, и просекали эфир галактики реки, озера и стаи рыб в них, леса, звери. Сонм человечества всего, гнездящийся на древних боках нашей планеты.

Перемещались в космической бездне небоскребы и хижины, конгломерации сел и городов, домны и ракетные шахты, буровые вышки и аэропорты, трепетавшие на ветру, сжигая небо, флаги пламени газовых факелов и свившиеся в косы дымы горящих лесов. Терлась о кору Земли замутненная дыханием всяких машин, топок больная мозглая атмосфера. Сливаясь в макромножества, мельчайшие дисгармонии в жизни людей так ударяли в бока планеты, что надтреснутым от напряжения летел шар из скал и воды. И звучала сферическая симфония детских голосов и пьяных бреден, ругательств, воплей и стонов, болтовни и нудных догматических поучений, лицемерных призывов и сытого смеха на тайных вечерях, обывательских шепотков и сенсационных разоблачений, легкомысленных песенок и классических хоралов, благостных гимнов и воинственных маршей, звонов колоколов в соборах и ядерных подземных буханий, всего нашего взрывчатого мира, звучащего ударами событий. В вечность будущего катилась волна мыслимого всего и немыслимого па барахолке жизни и трансцендентальных ее сфер. Мы не одиноки, как сказал мудрый один швед, мы со ВСЕМИ и всем даже в безграничном отчаянии, ибо живем на планете людей, на одушевленных орбитах дальнего и ближнего космоса. Но там, в космосе, находясь даже в немыслимо противоречивых координационных плоскостях один относительно другого, люди достигают полного взаимопонимания. Так это происходит в реальности, а не в голливудских поделках о космических апокалипсисах. На земле — дело другое. Наши глаза — напротив собеседника, но мы часто не слышим друг друга, говорим мимо, в пустоты, живем, как антимиры. Да-да, грезим о космических пришельцах, а сами бываем между собой будто слепоглухонемые, с вечной ночью в сознании, поражены грозным, как СПИД, нравственным окоченением.

И вот о чем мне хочется сказать. Впечатлил меня роман Джека Лондона «Межзвездный скиталец», и хорошо, думаю, что прочел я его лишь в свои семьдесят, и прочел внятно, толковано. Раньше на слуху он был только. Так герой писателя, гениальный профессор агрономии Дэррель Сэндинг, убийца, ожидающий в тюрьме, когда его выведут из камеры и повесят, ссылаясь на Анри Бергсона и Огюста Конта, материю называет иллюзией, а дух — единственной существующей реальностью. Но ведь так оно, по сути, и есть. В романе-исследовании «Дом под звездами», который я заканчиваю сейчас, звучит у меня мысль, подтвержденная многочисленными современными научными данными, которая к тому сводится, что материя есть дух.

Все есть душа, все есть дух вещественный. Он первенец творенья и все объемлет. Им повязаны дух и вещество. Неизменная двойственность дух-вещество или вещество-дух — из начало природы. Обе эти вселенские ипостаси первичны в своем единстве как частица-волна. И звучит это для меня лично формулой, которую Владимир Маяковский мог бы выразить как афоризм: мы говорим «материя», подразумеваем «дух», мы говорим «дух», подразумеваем «материя». Но если поэтам не все склонны верить (насчет Ленина и партии особенно), давайте поверим ученым. Они другими, может быть, словами утверждают то же самое. Эта именно двойственность есть творящее начало, которое пронизывает все сущее Универсума от микро до макроуровня в иерархических его вложенностях одно в другое, живую и неживую материю. Постулация В. И. Вернадского: отличие между косным и живым веществом заключается в том, что косное вещество движется под влиянием внешних сил (все во всем), а живое несет в себе самом причину движения (все в себе). Происходит непрерывная миграция атомов из косного вещества биосферы в живое (через «кувырки») и обратно. Движизм — душа материи. Все, что не движется — ничто, его просто-напросто нет и, думаю, не было, если идти с самого начала. Ab ovo. От яйца. И если прочесть вновь с пристрастием Пуанкаре (все, что не есть мысль — ничто), откроется изумленному уму: все, что есть и, естественно, движется-вращается — все есть мысль. Все есть дух. Это к вопросу о сознании всего сущего, начиная с атома, биологической клетки и кончая Вселенной, Универсумом, являющим «мир как целое». Все в Мироздании разумно с микроноготка его. Дух-вещество — это атмосфера, в которую мы погружены в Бытии своем, являясь частью ее. Вещество — реализация духа, как дух — реализация вещества. Все сущее — сознание, все сущее мыслит. Мыслят аксоны, микролептоны, психоконы, мэоны, нейтрино и др. Мыслить — выбирать, и они выбирают. И ложатся в прокрустово ложе такой постулации утверждения Роберта Монро о том, что «сознание представляет собой активную форму энергии». «Все объекты Вселенной наделены сознанием» (лауреат Нобелевской премии Дж. Уолд). Правомерна «мыслящая клетка» Е. Либермана, которая мыслит, не имея центральной нервной системы, то бишь мозга. Бесспорны и утверждения ученых: «Атомы и молекулы обладают способностью обмениваться информацией между собой и окружением, могут реагировать на нее квазиинтеллектуальным образом». И сперматозоиды обладают памятью и могут сбиваться в стаю. Закономерен, конечно же, этот финал царя Иудеи, параноидального убийцы Ирода: гангрена гениталий, «разложение половых органов до появления червей»…

Как это понимается мною сегодня, единоцентренны мы с Джеком Лондоном, и разделяю я его мысль о ведущей силе человеческой воли, силе духа. Не это ли начало — основа огневого «движизма» Давыдова, корень его бед и побед?

Не раз думалось мне о единой живой одновременности не только Земли, как планеты, но и жизни каждого отдельного человека. Все прошлое, будущее, которое тоже ведь в нем самом, и настоящее всегда включены в трансценденцию его чувствований и мышления. Как написать книгу о человеке на этой Земле? Как вырасти в глагол мира и создать творение, каким можно измерять счастье человека и горе его, радости и страдания, жизнь всю? Только через боль, когда боль другого человека становится твоей собственной. Не раз вспыхивали в моем сознании эти вот строки именно такого писательства: «Я взглянул окрест себя — и душа моя страданиями человечества уязвлена стала. Обратил взоры во внутренность мою — и узрел, что бедствия человека происходят от человека и часто от того только, что он взирает не прямо на окружающие его предметы». Мне повезло, считаю, с героем моим Борисом Давыдовым, который прямо смотрел всегда и ныне так смотрит на жизнь.

Со многими сложностями работы на буровой знакомил меня гость. И плыла Земля в безбрежности мироздания, плыли время и крохотная лодчонка света с буровиком и писателем. Давыдов больше говорил, а я — внимал ему. Слушал рассказываемое им.




ИЗ ЗАПИСОК ДАВЫДОВА


«Не забывал я никогда отцовский домишко, усадьбу. За время моей службы в армии они захирели. И занялся я ремонтом, вернувшись домой, посадкой садовых деревьев, бетонированием дорожек. Купил шифер, покрыл крышу дома.

Снес два хилых сарайчика и возвел один новый. Переделал, углубил и уширил погреб, землянку, вход в которую проделал непосредственно из сарая. Посадил также мамину смородину, вишню, черемуху и яблони с грушей. Через три-четыре года домик буквально утопал в зелени. Мама не верила, что кругом будут висеть яблоки, пока это не случилось на самом деле. Многим я в жизни занимался, только кузнечить не пришлось, хотя огонь горна всегда привлекал меня. Жаркая работа зато везде, куда б ни бросала меня жизнь, восполняла все это. До армии, на практике, я помбурил, работая в очках, и никто ничего не имел против. А после армии окулист меня тормознула. «В лучшем случае я не подпишу обходной», — заявила она. Я ж понял, что и сам могу спокойненько его подписать. Четыре дня работал в бригаде будущего Героя, при копке забурника поранил сам себе бровь. В следующую вахту меня вернули домой. Потом нас вдвоем с другом Касымом, с которым учились в техникуме, отправили на подкрепление в турбинный цех. Касыма скоро пригласили в отдел техники безопасности, а меня в числе других вызвали через полгода к директору. «Как вы думаете расти?» — спросил он. Ответил ему, что имею большое желание стать буровым мастером, для этого же надо поработать в бригаде, но у меня туда из-за очков путь закрыт. А я бы пошел и слесарем. «В таком случае поработай годик слесарем в ремонтно-механической мастерской», — заявил директор конторы. Пристегнули ко мне вновь Касыма, и начали мы с ним с ремонта вертлюгов, талевых блоков, роторов, насосов, лебедок, приводов и т. д. Приходилось работать и с выездными ремонтными бригадами: заменяли трансмиссии, гидрокоробки, крейкцопфы, валы. Занимались горячей посадкой, закалкой, сваркой, а варить металл я научился еще на практике. Через год главный механик Коломацкий предложил мне работу механиком участка. Я возразил: «Виктор Николаевич, но ведь я не механик по образованию». «Но отзывы о тебе хорошие, — парировал он. — Разбираешься в ремонте, профилактике, обслуживании». И отослали меня на отдаленный участок в поселок Семилетку. Я там уже слесарил, и вот вновь здесь. На участке было пять слесарей-ремонтников, три токаря и сварщик. Отремонтированное оборудование поступало с основной базы, расположенной от нас в двухстах километрах. На месте мы занимались в основном заменой блоков, отдельных механизмов, трансмиссий и другого. Я уже знал, кто злоупотребляет спиртным и, собравши всех, заявил: «С пьянками завязываем, начинаем работать по плану». Было у нас два небольших цеха, один по ремонту резьб труб. В другом — размещалось токарное отделение (станок токарный, сверлильный, наждак). Часть цехов использовалась для ремонта мелкого оборудования, вдоль стен стояли стеллажи с запчастями вперемешку. В помещении свободно помещался цементировочный агрегат. В цехи до меня заходили все кому не лень. Любой желающий мог работать на наждаке, сверлильном и токарном станках, сварочном аппарате. Волю такую я запретил. Все через меня. Для чего? Чтоб знали хозяина и за услугу платили взаимностью. А нам транспорт был нужен — дрова завезти, сено, мебель, материалы, выехать в лес, на рыбалку. Все уголки в цехе мы вычистили, запчасти разложили по сортам, размерам, прикрепили ко всем соответствующие таблички. Смазали железки, естественно. Искать подшипники среди фланцев теперь не приходилось. Отпустил я токаря на неделю в Уфу. Он оттуда, с родного завода, набрал за «конвертируемую валюту» столько дефицитных сверл, твердосплавных наплавок, что часть их мы отправили даже на основную базу. Много чего можно вспомнить об этом периоде. Встречались мы с главным механиком участка потом на Самотлоре, он был уже главный механик «Главтюменнефтегаза», я — известный в Западной Сибири буровой мастер. Говорил мне ранешний мой сподвижник: «Зачем ты, Борис, выступаешь против семивахтовки, тебе будет плохо». Ответил ему, что я с юности занаряжен был так, что любил порядок, организованность, дисциплину, стремился к достижению высшей производительности труда и не мог не выступать против того, что могло вредить всему этому». Это ж — анархия, хоть и социалистического толка, организованная под мудрым водительством КПСС.




НОЧНОЙ РАЗГОВОР


Потом вновь о многих сложностях работы на буровой говорил в ночи мой гость. О фонарях, которые предохраняют ствол от прилипания его к стенкам скважины, о том, как вертлюг может торчать на роторе, когда квадрат, рабочую часть трубы, толкающую вниз или тянущую вверх колонну, по яйца, как выразился Борис Михалыч, засунут в скважину, о ювелирных тонкостях слежения за удельным весом раствора, а именно от качества его случаются на буровых прихваты, основной вид аварий, о ручном наворачивании труб и посредством автоматического ключа бурового АКБ. О том, как рвут колонны буровики и как избежать можно этого. О переводниках и искусстве крепления скважин. Целый технологический роман, наверное, можно написать об этом. И главное, интересный он будет, живо все излагал мой собеседник. Но мне был важней человеческий аспект в буровицком деле. Грело и то, конечно, что слитно с людьми и техникой жил Давыдов. Справедливо считал мой герой, что профессионализм в своем деле — одно из ценнейших качеств любого человека.

— Мне лично повезло, — объяснял успехи свои в работе Давыдов. — Истоки моего мастерства — в первых годах работы в Башкирии после техникума, где всем мне пришлось заниматься. Я привык с желанием работать, стремился докопаться до глубинной сути всего, до мелочей самых. Но все наперед не предусмотришь, постоянно приходится учиться. Так же и писатель всю жизнь в глубины слова лезет.

— Это точно, Боря, вникать когда пришлось мне в судьбу Эдуарда Багрицкого, — дополнил Давыдова я, — наглядно познал, как винтом, буром вкручивался он в тайны жизни и писательского мастерства. Ну, и классичной прозрачности в стихе достигал. В этих строках, к примеру:

Нас водила молодость в сабельный поход,

Нас бросала молодость на кронштадтский лед.

— Так же и буровик вкручивается в свое производство, — согласился Давыдов. — Вот был случай такой. Получаем новый куст. Захожу в насосный сарай, включаю насос, и такая вибрация все трясет, аж зубы стучат. Оскомину набивает. Очень это неприятно. Вибрация ж на состояние крови в человеке действует. В чем дело? Обследую все устройство. Вибрация, оказывается, рождается на стыке двигателя с насосом. Несоосно они поставлены. Что делать? Вызываю центровочный агрегат. А из управления командуют: начинайте заливку цементом основания. С такой, думаю, вибрацией оно после зимы попроваливается. Отправляю я цементажников в Нижневартовск, езжайте, мол, ребята, домой пока. Каждый насос-то сколько весит? Двадцать тонн, а со всей требухой и все тридцать будет. И махина эта дрыгаться станет. Цемент найдет дырку и уйдет вниз. Нет, пол им заливать рано. Вызвал электромехаников из УБР и дал им задание зацентрировать двигатель и насос. Выполнили они свою задачу, и с вибрацией мы раздавались. Бурение — такое дело, что постоянно с неизвестным в нем сталкиваешься и решаешь тогда задачки, как в алгебре.

Собирать начали станок новый — БУ-80, а я его не особенно знал. Говорю бурматросам своим, что станок только с завода, мол. Внимательно посмотрите. Обратите особое внимание на муфту пневмосистемы. Отверстие в валу может быть пробкой деревянной заткнуто. Разберите и соберите все вновь, что можно. После сборки включите все механизмы. Зашипело где — стоп машина. Резиновые муфты, бывает, так долго на заводе лежат, что трескаться начинают. Пусть лопнут они при испытании, а не при работе на скважине. Все проверили ребята мои. Командую им: «Ну, бурите шурф теперь, меня до утра не будить». Иду в вагончик измученный, усталый, замертво в постель плюхаюсь. В двенадцать ночи прибегают ко мне. Насос, оказывается, не включается. Механику говорю: «Как воздух в насос подается, знаешь?». «Знаю». «Проверь напряжение шланга там». Потом в два ночи бегут ко мне, в четыре. Командую: разбирайте все, ставьте стержень в такую-то дырочку. И что? Там, оказывается, сверло осталось, когда его крутили. Разве можно предугадать это? Но надо подумать немножко, попытаться предвидеть последствия тех или иных технических действий. И такой думательной работы на буровой — море! Нашли причину затора — удалось и скважину пробурить нормально.

А вот случай на следующем кусте. Чувствую, какая-то ситуация на буровой. Я туда. И что открываю, епэрэсэтэ? Нет талевого блока. Он наверху, прилип к крон-блоку. Оказывается, в этой вахте было четыре бурильщика. Ответственным, естественно, был один. Остальные — за помбуров и верхового. И не имели они права к тормозу подходить. Бурильщик же по какой-то причине пост свой оставил. А другой, знаток же, сработал за него. И как поперло все наверх! Блок прямо влепился на верхотуре в железо. Хорошо хоть, что никого не убило. С канатом пришлось возиться там, с ломиками ковыряться, и спустили талевую систему вниз.

Ну, а теперь о новых кознях Укольцева. Вокруг меня все время крутился его личный сексот Маркентин. Литовец. Узнал я потом, что пьяница он. При немцах вуз закончил. Человек не нашей как бы, не советской закалки. Я что-нибудь без утайки, как тебе, начну рассказывать — он на ухо это Укольцеву передает.

Уважал я очень главного инженера «Запсиббурнефти» Сабирзянова. Так получилось, что стал позднее Укольцев генеральным директором «Сургутнефтегаза», а Сабирзянов попал туда начальником управления по бурению. Оставляя нынешнему сургутскому «генералу» Богданову место, Укольцев убрал Сабирзянова, и вынужден был тот уехать в Казахстан. Не знаю, как уж там все складывалось, но не поладил он с местными властями и повесился. Так жаль этого замечательного буровика. На совести Укольцева, считаю, смерть эта.

По умолчанию:

Скребется у меня в центре «хотелок» мозга компьютерная эта штукенция — «по умолчанию», и ничего с собой не могу поделать. Даю потому ей волю: не один год уже так или иначе вызывает какие-то шевеления в душей моей и сознании имя Богданова. Хотелось с ним увидеться, и вот случай такой представлялся. Я в Сургуте, куда прилетел под молочно-зимнее его небо, собирая материал для книги о геофизиках.

В аэропорту встретил меня Лобанок. Лицо у него, как всегда, по-северному бледноватое, кожа слегка истончилась: время летит, и незаметно стареем мы все ж. В машине уже, под ветровой шум двигателя ее начинаем говорить по делу. Николай Викторович руководит здесь базой «Тюменнефтегеофизики». В просторном кабинете его уже, где можно играть в мини-футбол, продолжили. На час потом я остался один и стал связываться с приемной генерального директора «Сургутнефтегаза» Богданова на предмет встречи с ним. Не давала мне покоя мысль встретиться с ним запростую, как это случилось у нас некогда на Самотлоре, когда помбурил он после вуза, и пришли мы в гости к Богданову и его друзьям в общежитие с вездесущим Заки Ахмадишиным. Насколько мне не изменяет память, было это в 1978 году.

Через час получил дикий отлуп. Секретарша прощебетала в трубку:

— Владимир Леонидович очень занят. Вы можете через неделю прийти (а это значит прилететь из Тюмени) к нему на пресс-конференцию (чтобы задать один какой-нибудь вопрос). Я вскипел, мысленно обругал матом Богданова. Обида в душе поднялась. Мрачно глядя в окно, подумал: «Кому повеем свою печаль?»

Вернулся в аккурат Лобанок, и скоро совсем открылось мне, что если бы не было такого отлупа от Богданова, то его надо было бы придумать: мне удалось проникнуть в психологические глубины Лобанка, да и самому в себе разобраться по очень важному вопросу нашей жизни. А было так. Я пожаловался Юрию Викторовичу на Богданова и озвучил, куда ж его послал мысленно.

— Да бог с ним! — успокаивать стал меня Лобанок. — Посылая кого-то подальше, посылаешь туда прежде всего себя: тебя ж будет терзать душевная неустроенность. Человек должен быть гармоничен, а так жить можно, когда находишься в состоянии любви к окружающим, любишь других — любишь и себя.

Говорил Лобанок раздумчиво, впервой, наверное, исторгал из себя мысли, которые подспудно блуждали до того в нем, доводил их до формулы (одна из примечательных, между прочим, особенностей мышления). Я еще не остыл от злости и раздрая в себе, и слова собеседника падали на мою горячую душу словно свежие хлопьистые снежинки — и остужали ее, заряжали на спокойное трезвое размышление.

— Человек неуязвим для болезней, пока живет в согласии со всем, — продолжал он. — Это большое искусство — выйти из конфликта душевно успокоенным. Надо уметь прощать человека, тебя обидевшего.

Чувствовалось, что и для себя что-то новое открывает Лобанок в эти минуты, окончательно утверждается в такой именно концепции жизни, которую в вульгарном понимании окрестили «толстовским непротивлением злу насилием». Мне кажется, молва оклеветала и Христа, и великого яснополянского старца.

— Уметь прощать надо, — повторил акцентно Юрий Викторович и улыбнулся с какой-то виноватинкой в лице. — Такая херетень, мягко выражаясь.

— Перекликается это с Нагорной проповедью Христа.

— Да, Александр Петрович, с десятью его заповедями. Ударили тебя, в общем, в одну щеку — подставь другую. Ущемили тебя? Болячка? Не растравливай ее, не подкармливай, свободы расползаться ей не давай. Когда злимся мы на кого-то, материмся, против себя и закладываем большую мину. Торим путь неврозам, заболеваниям внутренних органов, несварение получаем, инфаркт, камни в почках, заболевание желчного пузыря и все такое прочее. В конечном разе смерть торопим и на лету, так сказать, погибаем. А человек должен жить долго. По-моему, это библейское. Так я сейчас думаю, а ошибок на этот счет допустил немало, пора, наверное, и мудреть. Ну, и еще раз скажу насчет гнева Александра Петровича. Прости его, господи, не ведает он, что творит. Надо переводить борьбу внутрь себя.

Библейским был взгляд Лобанка в этот момент, не на меня он смотрел, а как бы к Всевышнему обращался…

— Вот Богданов, Александр Петрович, и вы. Кто он? Человек своего полета. У него свои проблемы. Каково на его месте сидеть? Думаю, сложно. Обратился к нему какой-то писатель. Вроде знакомый. Да может, он давно позабыл его: у него тысячи контактов. Можно и нужно простить его за отлуп. Все, пожалуй. Выговорился.

— Чем и облегчил свою душу?

— Конечно.

Беседу нашу прервал Зайнуллин, которого будто порывом ветра вбросило к нам. Пляшут огоньки в выпуклых его глазах.

— Я на рысях, поехали, товарищ писатель, в партию к нам. В УБР нашем черт знает что творилось.

Но я слушаю Давыдова.

— Приезжаю я в сентябре из отпуска, а меня из бригадиров снимают, хотя мы годовой план уже выполнили. И туг же премируют за успехи. Вера моя плакала: отчего, мол, миришься ты со всем этим? Оттого, что жизнь не хочу превращать в борьбу сплошную, которую иначе, как свалкой и не назовешь. Творчески работать, созидать — в этом призвание человека, смысл весь нашего пребывания на белом свете.

— Истинно, Боря, — сказал я. Только процитировать остается мне Пушкина:

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.

— Вот именно, — сказал в подхлест мне Давыдов и потянул далее нить своего рассказа: — Ну, а с поражениями мириться уметь надо.

— К сожалению, Боря, «Кодекс строителя коммунизма» учил нас быть непримиримыми, до победы биться за правду. Отступил — смалодушничал.

— Ага, — едко произнес Давыдов, — вот Другин боролся-боролся и геологию свою потерял. До Пельше, руководителя Народного Контроля страны, дошел, в бумагах разных, в обличениях утонул. Расходовал все свои сбережения на поездки в Москву, машину даже продал ради этих целей. Семивахтовка же сама себя изжила.

— Так поджелудочная железа сама себя съесть может, как знаю я из биологии.

Давыдов сцепил в ключ ладони.

— Официально от рекордомании отказались, никто о многовахтовке теперь и не вспоминает. Другин в Сызрань перебрался. Там и умер. Незадолго перед смертью, как мне рассказали, он с горечью заявил: «Напрасно я боролся! Псу под хвост пятнадцать лет жизни выбросил, и пустота одна на душе осталась. Горький итог». И как автор романа «Дом под звездами» читаю я мысленно эпитафию Другииу на его могиле: «Здесь покоится тот, кто жил в усладу себе любимому». Такая вот трагедия произошла с человеком, светлым душой по идее, талантливым, ухайдакало которого следование собственным же инстинктам.

Зачем доходить до истерии, бороться за правду, когда она тебе уже и не нужна?! Если чуешь, что плетью обуха не перешибешь — смирись и созидай, твори. Это твое, родное, что никто у тебя не отнимет. В техникуме еще усвоил я такой подход к жизни. Было у меня, когда кипел я в бездействии пустом. И на Самотлоре мог бы остаться пустоцветом, если бы пытался низвергнуть Укольцева, ввязался бы в отчаянную войну с многовахтовкой. К доблести своей я не могу это отнести, но что интуитивно держался здравого смысла — факт. Великое дело — доверяться себе, природе своей, по-обезьяньи иногда жить, по естеству. И истинная жизнь в стане творящих, а не осуждающих.

— Все мы не без грехов, Боря. Юлим иногда. Так же? — зацепился я за мысль Давыдова. — «Ино вси есмы человеци», как писал Курбскому Иван Грозный, признаваясь в своей разгульности, любви к пирам, буйному веселью и девицам…

— Но что не подличал я никогда — тоже доподлинно, — воскликнул мой гость. — В армии капитан-особист завлекал меня в сексоты, чтоб на солдат, сержантов и офицеров стучал я. Но не продался я. Да что тут говорить много: лучше повеситься.

— Ну ладно, Борис Михалыч, ясно мне это, — прервал я Давыдова. — Поубедительней расскажи, почему же ты в правдоискательство, да в кромешное еще, когда голову теряют, не ввязался. Читал я вот журнал «Нефтяник» за 1979 год. Черным по белому там написано, что ты в тройке лидеров: Левин, Громов и Давыдов. В какой-то момент лучшим буровым мастером в отрасли стал. Корреспондент написал: «Давыдов буквально наступал на пятки лидерам, но ему всегда чего-то не хватало. То не везло с бригадой, то с материальным обеспечением». Отчего? Оттого, что поедом ел тебя Укольцев, подножки ставил тебе. Обворовывал, можно сказать. Начальник отдела научной организации труда вашего УБР Анатолий Васильевич Сивак, умница, как открылся он мне на Самотлоре, и справедливый мудрый руководитель в том же журнале отметил: «Бригада Давыдова пробурила куст № 244 вдвое быстрее, чем было запроектировано, но премию ей не выплатили».

Давыдов только хмыкнул.

— Меня не раз обкрадывали. Не единожды были у меня резоны обратиться за помощью к Секретарю горкома КПСС Сергею Великопольскому. Я поддерживал его на собраниях: дельный он был мужик. Не зря ж его называли «главным коммунистом Самотлора». И вот Великопольский сказал мне однажды: «Дверь для тебя всегда открыта, Борис». Муравленко меня уважал. Ему мог написать, пожаловаться. Но все это противно душе моей. Слабость свою показывать? Злость в других разжигать, удваивая зло. «Не хнычь!» — говорю себе. Сцеплю зубы — и на работу, как в бой, творю и киплю на буровой. Она и поле боя и арена подлинной жизни, полигон, где я могу творить.

— Да, — вздохнул я, — а Другин закусил удила, и боль за его судьбу по сей день терзает меня. Сгубил он себя, подхлестнувшись к системе, к бульдожьей идеологии правящей партии. Был у нас в обкоме партии один такой а-ля Суслов. Мордоворот внешне и внутренне. Фильм «Доживем до понедельника», который шел по всей стране, запретил к показу у нас как вредоносный…

Давыдов забарабанил пальцами по столешнице.

— Белой вороной стал я со своей четырехвахтовкой, и мстил мне за это упорство Укольцев.

Так случилось, что передового нашего бурового мастера Виктора Китаева пригласили на работу в обком партии. На банкете по случаю его проводов мы сидели с Укольцевым рядом. Вместе и домой шли. На прощание, расчувствовавшись, он сказал мне: «Если бы ты, Борис, меня слушался, не критиковал, ты бы отлично жил. А то нет-нет да и подмочишь мою репутацию. А Левина, думаю, ты бы обставил и тоже стал бы Героем труда: работаешь же в чем-то совершенней его. Это уж к бабушке не ходи, я не дурак и мастерству твоему, честно-то говоря, истинную цену знаю». Я расхохотался, заржал прямо-таки на всю улицу. Отсмеялся и говорю: «Ну, Сашка, и человечина ж ты! Как тебе не стыдно! Неужели тебе не приятно раз в месяц хоть правду слышать о себе и твоем производстве?» Почил в бозе ныне Укольцев. И со злом вспоминаю я его, но чаще — с какой-то печалью. Немало лее было и хорошего в нем. Неоднозначный, в общем, человек, каких в жизни немало.

Я ж зацепился за слова Укольцева, прозвучавшие из уст Давыдова, и не удержался от выплеска эмоций:

— Прав Укольцев, Боря, ты в тройке богатырей Самотлора всегда был. Помню я по Самотлору, когда там помбурил, этот фотомонтаж с вашими мордуленциями: Геннадий Левин — Илья Муромец, Владимир Громов — Добрыня Никитич и Борис Давыдов — Алеша Попович.

Давыдов сдержанно засмеялся.

— Да, так оно…

— Правда есть правда.

— Кстати, о правде, — всколыхнулся Давыдов, и услышал я о случившемся у него на одном кусте: — Спустил я колонну. Далее мы обязаны были в течение 24 часов выдержать ожидание затвердения цемента (ОЗЦ). Колонна осадки уже не дает, находится в натянутом как бы, прямолинейном состоянии. Когда ж ее на забой сразу после цементирования разгрузишь, она может лечь криво. Левин так делал всегда, я следовал науке. Но тут попробовал по-левински. Узнал об этом Укольцев и требует: «Пиши объяснительную». Я на него, естественно, выбурился: «Напишу, напишу, но тебе не поздоровится. Ты добейся, чтобы все мастера выдерживали ОЗЦ. Покамест это делаю только я. По моей объяснительной НГДУ тебя за жопу возьмет. И полетишь ты с должности к чертям собачьим». Засопел Укольцев. Я ж продолжаю: «Я б поступил на твоем месте иначе». «Как?» А хорошая черта была у него, как я уже тебе говорил: умел он слушать. И слушает он меня: «В Башкирии у нас колонну садили на кондуктор. И заваривали в месте стыка два полукольца. Ни щелочки, ничего, герметично делали». Потом про центратор ему рассказал, про то, как одним шлангом пробурить можно восемь скважин, когда на одной можно их восемь штук поменять. Подсказал, как точить фланец, как вколачивать втулочку по размеру трубы, о солидольчике чтоб не забывал. Укольцев потом оформил все это как рационализаторское предложение, включив в соавторы инженера одного и механика. Премию они получили. О новшестве в журнале «Буровик» сообщили. Оно мгновенно распространилось по всей Западной Сибири. Давыдов же остался с носом.

Я съязвил в адрес Системы, приведя слова Альберта Эйнштейна, прозвучавшие в статье, которую он написал по просьбе редколлегии в первый номер журнала «Изобретатель»: «Монопольное право изобретателя — неизбежное зло в свободном хозяйстве. В плановом хозяйстве оно должно заменяться систематическими поощрениями и стимулированием». Тебя вот стимульнули…

Давыдов понимающе улыбнулся, и вновь я слушаю его:

— И еще было у меня рацпредложение, другое потом. — Ночной мой рассказчик махнул рукой. — И опять обо мне никто ни слова добром не сказал. Хотя за одну рацуху в УБР заплатил мне Укольцев. Молча отблагодарил как бы. Ну, а лично мне ничего не сказал. Гордыня мешала паршивцу этому.

— В себе ты переживал, значит, беды свои, Борис Михайлович?

— Да. Я живу по девизу Софьи Ковалевской: говорю, что знаю, делаю, что обязан, и пусть будет, что будет. Бурение — такая отрасль, где самозабвенно надо работать, о себе забывая. Только так станешь истинным профессионалом. Наше дело — как ревнивец страшенный… Вот был у нас один мастер. Встанет в будке, ноги расставит и все курит, курит. Потом на мостки сходит, на козырек поднимется, опять курит, пыхает папиросой. Вновь в вагончик вернется — телевизор смотрит или шахматные партии разбирает. Взорваться, правда, может, когда футбол смотрит. Вскочит в случае нашей удачи как ошалелый и бежит на буровую, кричит: «Го-о-ол!!!» Я ему в глаза сказал, что нельзя так работать, что ты ж, мол, не сапожник. Он мне флегматично в ответ: «А на хера мне нервы трепать, вникать, как идут дела. Как идут, так и идут пусть». И при таком отношении к делу поднялся он до должности главного инженера. А ведь ускорить, облегчить труд людей, сделать его более гармоничным, качественным — святое дело инженера, бурового мастера. Этот хоть водку не пил. А вот генеральный директор спецУБР, где мне тоже довелось работать, Камилов не мог жить без нее, родимой. В Пурпе надо ехать ему — загружают в столовой в камиловскую машину курицу, колбасы, жареное-пареное и водки. «Упаковался» начальник наш — садится в машину. Километров десять проехал — остановка. Стакан водки шарахнул, полкуры съел. Потом опять остановка, по принципу будто б: чем ближе к полюсу, тем регулярнее пьем… И вновь взвихрился снег за машиной. Перло, перло шакала этого, ожирел, как свинья. В позапрошлом году умер от закупорки сосудов. Вроде и не подлый, но любил прихвостней, как и Укольцев.

— Боря, — обращаюсь я к Давыдову, — чувство правды, справедливости в генах у тебя заложено. С детства оно живет в тебе, и с тех еще лет, когда прорастало в твоей душе в годы службы в армии. А вот чувство эстетики, красоты труда, когда душу его ты как у человека чувствуешь, воспринимаешь гул буровой, как песню — это откуда в тебе?

— Не знаю, если сказать честно. От родителей, наверное. От жены Веры, которая умела к тому же быть любовницею и матерью мне, как жена Андрея Соколова из шолоховского рассказа «Судьба человека». Я ее всегда за идеал воспринимаю, тут как истинный мудрец выписал ее Михаил Александрович. И думаю, что Веруся, икона моя, в рай попала за любовь свою к семье, детям и вообще к людям. Врагов у нее не было, это — моя доля. Но что еще сказать по поводу твоего вопроса о прекрасном? Природа у меня, стало быть, такая. Думаю, что чувствование его с рождения живет в каждом человеке, генное оно. Отчего, думаешь, ребенок-несмышленыш тянется к красивой игрушке? Врожденное это в каждом. Как и у двоих моих красотуль-дочек Тани и Наташи. Хотел я еще одного дитя заиметь. Старался ночами, если честно, вовсю, на высшем накале любви и нежности к Верусе, а сладка она была, ей-богу…

— Сына хотелось?

— Если честно, то да. Просил жену, ну, принеси, мол, его в подоле. Не успела, умерла, не родив… Ну, ладно, давай дальше.

— Интересно мне узнать о дальнейшей судьбе Укольцева.

— Я уже говорил, что «Сургутнефтегазом» командовал он, плохо дела пошли там — его отстранили. Но оставили председателем Совета директоров при Богданове. Жил он близ Туапсе, в Горячем ключе. Там фильм один популярный снимали, как спрятали здесь воры украденные «Жигули». Два раза в год прилетал на заседания Совета директоров. В Нижневартовске раз хвалился он кому-то, что получает (по курсу того года) по пятнадцать миллионов в месяц и весьма доволен своим житьем-бытьем.

— Хорошо такие устраивались, — только и промолвил я. — Волнует меня, Боря, и такой вопрос: «Как покинул ваше УБР Другин?»

— Работу он забросил.

— Заросло бурьяном его поле?

Ну да. Выбрал специализацией поиски правды. Но нет на свете такой профессии, не-ту! И обсуждать его стали на одном из партийных собраний за бездеятельность по геологии. Не внял он этой критике. Я тогда встал и сказал:

— Фактически Сергей Александрович поставил себя вне коллектива, вне работы, вне забот его, и значит — вне партийной организации. Он стал как бы сам себе парткомом. Думаю, что его надо исключить из членов КПСС.

Другин потом сказал мне: «Я, Борис Михайлович, обиды на тебя не таю. Будь ты на моем месте, я бы то же предложил, наверное. Я ж действительно теперь вне коллектива, и борюсь уже с высшими органами власти. Автоматически выбыл из ваших рядов в низах, так сказать». Я ответил ему: «Бог с тобой, Сергей Александрович. Ты сам себе выбрал свою судьбу. Хотя твоему уму под силу поприще науки. Студентов бы учил, как работать в бурении, в геологии и вообще на нефти».

В те времена я, улетая на Север по командировке газеты, встретил Другина в Тюмени в аэропорту. Глаза у него были воспаленные, с лихорадочным каким-то блеском. Взгляд отрешенный. Шея вытянулась и стала тонкой, как у весеннего гуся в долгой его дороге на Север. Вновь летел Другин в Москву за правдой. Но где делается большая политика, там живет и большая ложь. И занимался Другин кровопусканием из собственного сердца в никуда. Драма. Ножевая драма…

Долгим был рассказ Давыдова. За окном уже тьма рассасываться стала. Загустевшее до черни небо стало оттаивать и синеть мало-помалу. Я все слушал Бориса Михайловича о жаркой его жизни на Самотлоре. Более всего было о том, как натаскивал он свою буровую братию по линии повышения профессионального мастерства. Оно — самый надежный щит, с которым преодолевают невзгоды жизни. Все свои кусты Давыдов отрабатывал, можно сказать, классно. И неудивительно, что он до мелочей помнил «биографию» каждой скважины, все интервалы глубин, какие приходилось преодолевать, людские все ситуации. Казалось, что все это будто вчера происходило с ним. И я терзался вопросом: «Почему же, почему, будучи три года на пенсии, Давыдов позвонил мне, решил, что надо написать книгу о прожитом им в бурении? Что лее волнует его, болью живет в нем?» Пока я мог только догадываться, но знал: наступит час — и дознаюсь истины. А пока прервал его монолог вопросом:

— Борис Михалыч, рассказ твой убедителен. Я верю каждому твоему слову. Бурил ты действительно отлично. Я знал об этом, работая на буровых. Но неужели не было у тебя каких-то больших срывов, в технике безопасности хотя бы? Не случайно же, отправляясь в помбуры, я первым делом сдавал экзамен по ней — и получил на сей счет удостоверение.

— Случились, Петрович, две нелепости на последних двух буровых, когда работал я с азербайджанцами. Наращивал бурильщик колонну. Помбуры затаскивали на площадку трубы. Бурильщик резко дернул трубу, тросик вырвался из рук помбура, и крючок вонзился в глаз ему, потерял он его. Я только и прорычал бурильщику: «Добурился, бля? Говорил тебе: не надо наращивать так, ласково, ласково работай с железом, курва!» Через месяц буквально другой случай. Присылают мне в бригаду «афганца». Отвоевал парень свое — работать надо. Говорю ему: «Сиди в будке, а я пойду посмотрю коммуникации. Учти только — ни шагу на улицу без меня». А повариха тут говорит парню: «Наточи топор!» У нас же шлифмашина была. И не коснулся еще топором ее новичок — камень точильный вдруг развалился мгновенно. А шлифмашина работает с тысячью оборотов в минуту. И осколок попал прямо в глаз парню, выбил его. Второй человек мой стал так полуслепым.

Но выползли мы все ж на четвертое место и с этими авариями, потерею глаз работниками.

И еще был случай, не при мне, правда: я в отпуск уехал. Помощник мой допустил к работе пьяного одного бурилу. А скважина начала «плеваться», пошло газопроявление. Сеноман дал себя знать. И вот вместо интенсивного промывания ствола скважины прекратили его: пьяница этот отключил свет на буровой. И вышка упала.

Давыдов, возбудившись, скрежетнул зубами и зловеще-тихо произнес: «Я б пьянь такую на месте расстреливал».

— Пьянство и подлости, кстати, ходят рядом. Я уже начинал тебе рассказывать о сексоте Маркентине. Оговаривая меня в угоду Укольцеву, распространял слухи он, будто я заявил: «Все равно получу звезду Героя!» Мне жив голову это не могло прийти. Знал, что с моим характером она мне никогда не будет светить, а характер у меня — сталь. Что о Звезде говорить — ордена даже не получил, хотя представляли к нему два раза. На телепередаче «От всей души» поинтересовался моими наградами, как я уже тебе говорил, Левин. Очутился я там и с Хлюпиным рядом. Тот тоже удивился: «Почему ты ордена свои дома оставил?» Вновь я взорвался хохотом. Пояснил начальнику УБР: «Грудь у меня крутая, Валентин Иванович, не держатся ордена на ней, так и скатываются, да скользом все, скользом, намаслена будто грудь». Но — о Маркентине. В УБР он отличался с пьянками, не раз горел на этом. Стал Укольцев генеральным директором в Сургуте, засобирался Маркентин устроиться туда под начало Сабирзянова и пришел ко мне с коньяком — попросить, чтобы я посодействовал ему с новой работой. Знал он, что отношения у меня с Сабирзяновым хорошие. «Ты не по адресу обратился, — обрезал я сразу Маркентина. — Дешевый же ты мужик. Сексотил на меня, а теперь за бутылку купить хочешь. Я сам могу тебе взять хоть три коньяка. Но ты — сволочь. И могилу сам себе найдешь».

Устроился тот все же в Сургуте. Через год его нашли мертвым в кювете где-то. Пьяный погиб Маркентин. И одно только сказал я тогда, то же, что о висельнике в нашей конторе бурения некогда: «Собаке — собачья смерть».

Давыдов вздохнул, протер очки и размышляюще проговорил:

— Все сказал или нет? Ну, о чем еще? Я не жалею, что приехал на Севера. Как бы то ни было, чувствую себя счастливым человеком. Я полностью отдавался делу, был истинным профессионалом. Думаю, что будь я токарем, пекарем или гробокопателем даже, везде бы у меня хорошо получалось.

— Мог бы изобразить тебя могильщиком Неошексиир…

— Я честно исполнял свой долг, оправдывал свое призвание, если хочешь. Ни одна страна мира не видела такого планетарно масштабного разворота работ, как в Западной Сибири. Потому что не сверхмонополия даже какая-нибудь, как могло б это быть в Америке, а все государство бросило на нее все свои силы, всю мощь страны.

— Не случайно, Боря, писали в «Таймс» буквально следующее: «Перспективы и потенциальные возможности Сибири измеряются континентальными масштабами. Это можно сравнить с открытием новой Северной Америки».

— В громадном количестве понадобились здесь рабочие кадры и ИТР, и изо всех районов СССР сюда ехали, — продолжил Давыдов. — Не удивительно, что волна эта приносила и мусор в Сибирь, что встречались скороспелые специалисты-руководители. Учась в техникуме, я наивно считал директоров и главных инженеров людьми от бога. Многие ж, как показал мне Север, были бледней меня в знаниях, опыте, отношении к людям или вовсе бесчестными. Но авторитеты здесь у меня были. Это Слепян, Муравленко (всегда передавал через Филимонова приветы мне), Сафиуллин, Сабирзянов. Из начальников УБР самые уважаемые — Филимонов и Цареградский. Самый-самый как мастер — это, конечно, Левин. Климат в его коллективе самый человечный, люди у него работали, как милые родственники. Самые хорошие слова могу сказать об инженерах Ахмадишине и Хуснутдинове. Это были спецы-интеллигенты, романтики, патриоты.

— Интеллигенты — озоновый слой нации, — не удержался я от своей мысли.

— Да-да, страдательные они люди, — поддержал меня Давыдов. — Чужая боль для них — собственная. И такие люди редки. Об иных скажешь: так себе. О других — только чернуху и рассказывать, как о висельнике Коровине — с его многоэтажными матерными воплями, или о сексоте Маркентине. Их только судьбы убеждают, что дурные мысли и слова таят в себе смерть.

Я вопросительно глянул на Давыдова, заявив: получается, мол, что ходим мы по слову, как по лезвию бритвы, что человек неотделим от слова: как служим ему, так и живем.

— Да, — ответил мой гость и продолжил: — Воспринимая людей, я как бы делил их на две фронтальные половины: в одних отмечал ум, доброту, в других — дурь, некомпетентность в деле, низкий профессионализм. Среди рабочих отметил бы богатырей настоящих из разных бригад. Это и Герасимов, и Моисеев, и Сериков, и Сабиров, и Сазонов, и Касаткин. Всех не перечесть. Но с уважением надо относиться ко всем работягам, а не только к передовикам. Пытаться понять надо, чем живет, чем дышит человек. Мы всегда у себя поздравляли именинников. Кому отрез на костюм дарили, кому валенки, кому сапоги. Была у нас для этих целей своя буровицкая касса. С заказчиками и теми, кто обслуживал буровые, отношения складывались чисто деловые. Узнал я однажды, что прославленный один мастер поставил по итогам работы «обслуге» ящик водки. Я этого не приемлю. Я работал на НГДУ. Оно мне водки не ставило. Делать хорошие скважины — мой долг. Вышкарям я чистые кусты оставлял, чистые основания, монтируй только вышки. Ругался, если плохо срабатывали они или тампонажники. В Заполярье пришлось встречаться с товарищем детства Витей Чесноковым. Силач настоящий. Одной рукой мог приподнять человека, бросить. Но до того рисковый, славный парняга был. И вот он говорит мне однажды: «Боря, я тебя всю жизнь знал. Ты как девочка, всегда улыбался, румяный, и дети, и взрослые к тебе льнули. Ни слова грубого, ни полслова, только шутки. Отчего жестокость в тебе появилась? Злой бываешь, будто на передовую попал на фронте». Отвечаю ему: «А не фронтовая ли обстановка на Медвежьем у нас? Близкая к этому. Хотел бы я быть добрым и веселым, как в детстве и юности, но — один меня обманул, второй, третий. На подлянки разные я как раз и отвечаю жестокостью. Но в чем она выражается? Я вот обматерю тебя сейчас сверху донизу (не о тебе речь, чисто фигурально это) — ты начнешь хорошо работать. И я вновь добр к тебе. Слова худого не услышишь ты от меня. Некоторые люди из бригад моих подходили ко мне и говорили: «Михалыч, ты нас давно не ругал. Соскучились. Не забывай о нас, а то развинтимся».

Прорвался в эмоциях своих тут Давыдов каким-то кудахтающим смехом: «Кхе-хе-хе-хе». И вновь речь льется:

— Со стариками уже, пенсионерами многими встречаюсь сейчас, кого наждачил порой, доброе только все вспоминают, тепло со мной общаются, как и я с ними. И до слез иногда трогает это. «Не было в тебе зла, Михалыч, — говорят люди, — требовал с нас справедливо». Вот живу я сейчас в одном доме с Савельевым. Сын его инженером в Тюменской нефтяной компании работает. Отец гордится этим. А сам — так себе был, от плохих отстал и к хорошим не пристал, как говорится. Не до конца спившийся, но часто почему-то выпивши был. Значит, расхолаживал кого-то другого. Любой выпивший человек себя прощает, поблажки дает в работе, что-то не доделает, отдохнет лишнего. Это естественно. Но счастье это разве, если сидишь ты на работе под кайфом в грязной одежде? Да ты домашних своих порадуй, с детьми поиграй, поговори, подарков им принеси. Пусть радость и счастье царят в семье.

— Выскажи, Боря, свои впечатления о Заки Ахмадишине. Немножко ты уже говорил о нем. Но — еще.

— Заки Шакирович — порядочнейший человек. Взрывной, правда. Интеллигентный. Все время совершенствовался в своем деле. Напряженно жил. Но Укольцев теснил его и на Самотлоре, и в Сургуте. Истинно, таланту всегда тесно. Молодец Заки — успел хоть кандидатскую диссертацию сделать, и в науке он теперь. По пакерам защитился. Сейчас Ахмадишин, может быть, уже и доктор технических наук.

— Лично мне, Боря, важнее, что он — самородный философ.




НОЛЬ


Ноль — это образ жизни. Так определил его в своей трактовке Заки Шакирович Ахмадишин, ставший прототипом одного из главных героев моего романа «Большая охота». По пути с Северов заскочил он ко мне, и утащил я его на сутки на дачу. Щуплый, сухонький, но упругий, как молодая щучка — таков он на вид, этот человек, выжаренный на буровых жаркими сибирскими морозами. На семи ветрах наждачили наши зимы кремнистый его характер, шлифовали его философию. Он для меня что Диоген, жизнь которого — напряженное искание смысла ее, поиски ответов на толстовский вопрос: «Как жить человеку с человеком?» Предваряя раскрутку философии ноля, эскизно хотя бы обрисую веховые эпизоды его жизни.

После окончания института он работал на Ромашкинском месторождении в Татарии. В то июньское утро молодой буровой мастер ехал в кузове «ЗИЛа» на смену, а навстречу неслись дождевой стрекот кузнечиков и полынные запахи степи. И на крутом повороте вдруг машина перевернулась. Удар головой в стенку кювета, кинжально-острая боль, темень. Сознание вернулось к нему через несколько дней. Повсюду слышался кошмарно-неистребимый шум воды, весь мир превратился в средоточие тысяч кранов, и вода льется из них, звенит. Тугие толчки сердца рождают колкую боль в плечах, ключице, затылке. Бесконечно несется перед глазами, завихряясь радужными разводами при каждом толчке, ярко-оранжевая лента. К постели его приковали сильнейшее сотрясение мозга и паралич левой стороны тела. Несколько дней оно не реагировало на боль, а зрачки глаз — на свет. Реаниматоры не отходили от пострадавшего, и вот он вернулся к жизни. Вспыхнули слепящие огни ламп и провалились в черную яму. Словно сотни иголок вонзились в голову ему, прошили вдоль спины тело. Глаза доктора глядят, не мигая. Заки ничего не видит, кроме темных зрачков их и, холодея от ужаса, задает вопрос себе: «Неужели все? Неужели придется расстаться с буровым делом?» В забытье-полусне наплывает на Заки картинка детства. Вспухла от дождя горная речка А я у голубых гор. Юркий, как паучок, Заки собирает синие камни на берегу, накладывает в полу пальто их, словно это сокровища, идет дальше, и его колыхает из стороны в сторону от тяжести груза. На повороте плывет телега, у лошади только уши торчат. Вытащила она телегу на берег, мальчишка-возница распрягает лошадь, вскочил на нее и давай гонять, чтоб не простыла. Заки все это было знакомо, и он не удивился ни лошади, ни беготне ее. Неожиданно он увидел силуэт буровой вышки (не знал тогда, что же это такое), и екнуло сердчишко пацаненка от встречи с чем-то таинственным и удивительным — как луна, звезды, гудок паровоза. Невдомек было ему, мокроносому, что смотрел он в глаза судьбе.

Через три месяца Заки выписали инвалидом и долго еще продолжали лечить — массажами, токами, предписывали покой. А он каждое утро тайком от медиков делал гантельную гимнастику, ежедневно трусцой пробегал по пять километров. Лежа в больнице еще, Заки прочитал очерк зарубежного журналиста о Тюмени. Ему запретили читать, и журнал с такой публикацией попал в палату случайно. Один абзац врезался Ахмадишину в память. Иногда, когда белые простыни, бинты и стены сливались в молочный туман, из него наплывали рубиновые огоньки строк: «Сибирский край — это жизнеутверждающий порыв, это жажда созидания нового, это повседневные усилия в покорении ранее недоступного материка, это русский вариант «Фаэ Уэста» — Дальнего Запада, это царящая повсюду трудовая лихорадка. На углу каждой улицы тебя поджидают перемены, каждый клочок земли живет, смотря в близкое будущее… Бурлящая земля вызывает у каждого страстное желание отдать все ради победы более высокой, чем он сам». «Ехать, ехать, ехать надо срочно в Сибирь! — молоточком стучало в виски Ахмадишину. — Не может без меня там свершаться великое дело. Неполна будет Сибирь без меня!» И вот зеленый поезд-мечта, вызванивая колесными парами на стыках рельс, мчит Заки на ударную комсомольскую стройку в Приобье. Расчет его был точен: специалисты тут на вес золота (в тайге лешего легче встретить или медведя), в состояние здоровья его никто не станет вникать. Доктор, вытащивший его с того света буквально, в шок мог бы впасть, прознав, что же удумал его пациент. Но Заки выжил (так перебунтовало его организм горячее сердце) и пробурил первую в Западной Сибири наклонную скважину. Его называли человеком-легендой. Потом наклонки стали здесь массовым явлением, архимедовым рычагом для вскрытия кладовых природы: двадцать скважин можно было пройти с одной буровой, раньше ж на каждую новую опять перетаскивались. И первая наклонка Ахмадишина жила уже только в его памяти. И простывал жестоко он на этой буровой, терял сознание на стальной площадке ее, десять дней лежал пластом в вагончике, но командовал операциями. И вновь окунался в обжигающий легкие морозяку: пройдет в мокрых от раствора валенках по железу — подошву кусками отрывает. Бузили у Ахмадишина некоторые его помбуры, когда засасывали на глубине глины колонну труб и выдергивать их приходилось, как из трясины: так, мол, и на макароны не заработаешь, драть надо отсюда. И страстной только верой в успех эксперимента обуздывал панику людей Ахмадишин. Потом у него были наклонки на Самотлоре.

Был в его жизни такой день, когда лопались деревья в лесу от мороза и трещал лед на озерах, замерзали на лету вороны и мерзлыми комками падали с неба на землю, а заиндевелые самолеты в Нижневартовском аэропорту были похожи на мороженых рыб. Выдыхаемый воздух шелестел от мороза, когда шел он на Самотлор по зимнику, чтобы забурить там первую, историческую теперь скважину, к которой ездят сейчас министры, молодожены и всякий гостевой люд. На долю Ахмадишина выпало только начало бурения. В память об этой буровой остались у него склянка с нефтью и воспоминание о том, как после суточной почти вахты оттаивал он в залитой раствором обледеневшей спецовке на дизеле, провалившись в сон, и как парила она потом и клубился по-банному пар — и ногами, животом и спиной чувствовал Заки, что высыхает, как поднялся он, хлопнул себя по робе — и пыль столбом поднялась…

Он с детства мечтал совершить для общества что-то большое, такое открыть, чтобы страна ахнула. В институт пришел Заки — шкет форменный, метр пятьдесят пять ростом, щуплый, в красной рубашонке. И тренировать себя стал, чтобы готовым к подвигу быть, гимнастикой занялся, борьбой, на гвоздях спал, как Рахметов. Мечтал, конечно, быть асом бурения. Жизнь показала, что корчагинский он имел характер. На первую наклонку к Заки ездил мой друг-поэт, с которым мы работали вместе в газете «Тюменский комсомолец», Борис Авсарагов (нет его уже на белом свете, и на могилке его я не побывал еще). Так вот стих горячий посвятил он тогда Ахмадишину:

Гремит буровая.
И молча кричит верховой.
И приступом нефти
Томится гортань буровой.
Раскосый философ
В балке промороженом спит…
И видит во сне он
Подземное действо,
И в нем буровик —
Дирижер.
Он молится молча.
Любая молитва — расчет.
Свеча за свечою —
Так дерево
В землю растет.
Балок — не молельня,
И сон ледяной —
Неглубок.
А дизель грохочет,
Как громоподобный пророк.
Проснется татарин.
Он землю распнет сапогом,
Уставится в землю,
Как лазером,
Черным зрачком…

Никого не удивляла на Северах образность и оригинальность мышления Ахмадишина. Многих людей привлекали именно эти его черты. Те же нижневартовцы хорошо знали его любимую притчу: «Дают двум людям по куску золота с лошадиную голову. Один донесет его до мастерской, откует, отчеканит, и пойдет вещь по белому свету радовать людей. А другой, слабый, не осилит ношу, уронит кусок золота, да еще, гляди, нога себе отдавит. Народная мудрость гласит: счастье к каждому приходит, но не каждый его удержать может». Мудрого, стареющего Заки Шакировича Ахмадишина все так же волнует вопрос о счастье. Мы вышагиваем по желтой глиняной дамбе, оберегающей наши дачи от паводка Туры. Вдали у старых ив светится красным на берегу створный знак. Створ, это ясно же, путь. О пути и мы ведём разговор с Заки, но не о пути судов, а о пути жизни человека.

— Потеря — обретение ценности, — заявляет мой друг. — В инвалиды попал я и во всей глубине ощутил, какое же это счастье — заниматься любимой работой.

— Я обезножел и год почти мог только ковылять на десяток-два метров, — ввернуть мне пришлось свое. — Завидовать стал всем ходящим. Старушка одна безногая из Ишима с таким же чувством жила и воскликнула однажды, обращаясь к племянницам: «Девчонки, да я бы с вашими ногами земной шар не по разу бы обошла! Вы чего-то бухтите по мелочам разным при вашем счастье».

— Да, Александр Петрович, миллионы ходят на красивых ногах — и недовольны жизнью бывают. Имея, не ценим, потерявши, плачем. А теряем мы часто оттого, что шарахаемся из крайности в крайность, хотя есть в жизни золотая, нулевая середина. Ноль, — спутник мой выкинул вверх указательный палец, — это образ жизни, начало конца и конец начала, нейтральная полоса.

Я потрепал за плечо Ахмадишина.

— Это интересно, но не очень пока понятно.

— Проще простого, — выбурился на меня Заки. — Весь мир пульсирует, все качается и ритмично колеблется. А средина, вокруг которой свершаются эти движения, и есть нулевая линия. Чем больше амплитуда, тем больше издержки. Чем ближе к средине, тем оптимальнее состояние индивида. Середина и есть ноль. Даже великое добро оно оборачивается злом, когда слишком далеко отстоишь от ноля. Дон Кихот сотворил добро его камнями побили. Так заплатил тот за рыцарскую свою душу. Есть бездонные пропасти человеческого падения и есть бесконечные взлеты духа, но они одинаково опасны, потому что рождают противостояния, конфликты и трагедии, оборачиваются миллионами человеческих жертв. Надо человеку на ноль себя чистить и строить. Возьмем современное потребительское общество на Западе. Россия сейчас этим заражается. Несколько машин модно иметь, на каждого члена семьи, иностранную телеаппаратуру в каждой комнате, виллы на Кипре и в Барселоне. А надо ли это? Знаем мы, что Георгадзе в социалистические времена поприсваивал массу художественных ценностей. Он грабил, по существу, интеллектуалов, которые создавали эти шедевры. Но накопления Георгадзе далеки от разумных потребностей человека, от гармоничной нейтральной линии. Ее, конечно, никогда не достичь, но стремиться жить по «золотому сечению» необходимо. Я лично «пасусь» теперь около ноля и детям проповедую: «Умеренность — вот норма жизни». Приезжал в Советский Союз один индийский мудрец и развивал такую теорию, демонстрируя себя. На мне, мол, набедренная повязка, накидка — все богатство. Я нищий, но я самый счастливый человек на земле. Он, конечно же, ближе к нолю, чем мы. Я не за такую нолизацию общества, но что потребности нам нужно умерить — факт. Когда в Краснодаре я жил, в пятницу уезжал в деревню, где дом приобрел… Покупаю два подовых хлеба, три литра молока у соседки, отстоится оно, есть у меня и сливки. И этой пищи за глаза на три дня мне хватало, до рабочего понедельника. Я не скопидомничал, нет: зарплата была у меня теми, настоящими деньгами 1,5–2 тысячи рублей. Просто не нуждался я в излишествах. Мыслями богатеть — это другое дело.

— Понимаю тебя, Заки, лишние блага разлагают человека, — плеснулась во мне своя мысль. — Когда жиреет он душой и телом, вялой, а не упругой становится мускулатура действий, вся его энергетика, человек засыпает душой, если не сказать, умирает, превращаясь в рыхлое существо. Верно сказал Фрэнсис Бэкон: процветание раскрывает наши пороки, а бедствия — добродетели. Изумительно признание Гете: «В роскошном доме, вроде того, что мне отвели в Карлсбаде, я мигом становлюсь ленивым и бездеятельным». Я подобное пережил на своей шкуре. Лучше недоесть с благами разными, чем переесть их.

— Малым надо уметь довольствоваться, — поставил как бы точку на моем излиянии Ахмадишин. — Идея ноля живет во мне всю жизнь. Сейчас, в мудром уже возрасте, на нее настроена каждая клеточка моего организма, каждый электрончик. И продуктивнее живу и работаю я. Науке отдаюсь больше, чем когда-либо ранее. Я счастлив, Александр Петрович. И многие могли бы быть счастливы с «нолем», и не происходило бы тогда вопиющего расслоения в России, не ширилась бы пропасть между богатыми и бедными. До печенки достал меня недавно репликой своей один работяга: «Миллионеры, — говорит, — жировики. Ну, нагло жируют. А тут последний хрен доедаешь, да и тот без соли». Разброс от ноля здесь катастрофический. И когда только насытятся ненасытные?.

— Мне нравится, Заки, одна триада мысли из Талмуда. Спрашивается: кто мудр? У всех чему-нибудь научающийся. Кто силен? Себя обуздывающий. Кто богат? Довольствующийся своей участью.

— Считай, я талмудист, — заулыбался Ахмадишин. Млели под жарким солнцем камыши в пойменных озерках, заросли стройного, как бамбук, молодого ивняка близ уреза вод. Мерно катила блескучие воды река. Смотрело встречь течению красное пятно створного знака. «Хорошо, когда ясно человеку, как жить, — подумал я, — когда выходит он через потери на путь истины».




НОЧНОЙ РАЗГОВОР


— Чем тебя привлекла профессия буровика, Боря? — спрашиваю я у Давыдова.

Он лаконичен в ответе:

— Динамичностью. Я и сейчас, будучи пенсионером, инвалидом второй группы, не сижу без дела. Во дворе в домино играть не приходится.

— Постылой жизни мишура, как именовал ее Пушкин, не гнетет, стало быть?

— Дел у меня, как у дурака махорки, — и он деликатно, кхекающе засмеялся. — То гараж, то машина, то еще чего-нибудь. Вообще я люблю работать. Была бы работа у меня в годы трудовые легкая, я бы захирел. Ну, и второе еще, чем важно бурение для меня: заглядывали ж мы разумом во глубины земные. А еще Ломоносов признал, что это «велико дело». Ты самовыразил себя в жизни?

— В какой-то мере «да». Мне одна гадалка сказала, что я предназначен для большого дела, но до конца его не выполню.

Я ж вспомнил работу над романом «Большая охота» и стал рассказывать Давыдову, как один выдающийся сибирский ученый опроверг ошибочное мнение, что волки — санитары, что вообще хищники среди зверья и птиц — эдакие добрячки, поедают только слабых и больных особей. Уникальный эксперимент провел исследователь с ястребами, подорликами и канюками. Додумался он изготовить птенцам намордники и специальные замочки на клювы. Нацепит на них эту амуницию и ждет. Родители жратву приволокут, улетят потом за новыми порциями — он кормит птенцов своей пищей, а поданную им «на стол» изучает. И что же открылось? Лучших из лучших хищники истребляют! Во как! Ящерица в гнезде — с насекомым во рту, у лягушки — тоже жучок. Когда лягушки и ящерицы на месте сидят, они с фоном сливаются, и их не видно. А схватили комара или муху, хищники их с неба — хап, и в пасть.

— Ты не замечал, Боря, каких стрекоз ловят трясогузки? Летящих. Жуть интересно, бывает, на даче смотреть, как от них потом крылья летят, посверкивают на солнце. Поведал я Давыдову, что догадался в какой-то момент, слегка ошалев от этого, что в природе существует, значит, закон, по которому выбивают лучших. Нечто подобное, стало быть, происходит и у нас, людей, когда лучших гнобят, давят, убивают или травлей изводят. Самые талантливые, способные и энергичные подвергаются агрессии косной среды. Такое же вытворял с Давыдовым, да и с другими тоже волчара Укольцев. И сколько их таких, зверствующих типов! И хоть сотворяй жизнь по лекалу героини рассказа «Дневник Жанны Моловой» девятиклассницы Полины Сергеевой, которая дебютировала в родном мне журнале «Веси»: «12 января. Ну вот, в школу пришлось идти. Брат пошел со мной. Big mistake. Братишка обещал стать киллером. Будет убивать злобных учителей. Идет по моим следам».

Не уменьшается, однако, численность волчар. По крайней мере, повышение так называемой цивилизованности общества мало пока что в этом плане меняет: нравственно худшие люди чаще оказываются в выигрыше сегодня, как могло такое случаться и в каменном веке, а лучшие — в дураках остаются. Пока у нас нет простора уму человека, нечего и ждать иного.

— Пожалуй, я с тобой соглашусь! — воскликнул Давыдов и зацокал даже языком, осознавая новизну открытого им. — Да, попал я под дубинку закона природы. А ведь став бы начальником УБР, я мощней мог бы повлиять на дела самотлорские. Этому, однако, не суждено было случиться. И все равно жалеть мне не о чем. Сибирь доказала: не все богом данные сидят на руководящих постах. Их видно. Строй у нас такой был: если ты неугодный, могут тебя смять.

— В порошок даже стереть, Боря. Честному и порядочному человеку во все времена трудно живется.

— Но это не значит, что надо быть непорядочным, подличать, как распоследней стерве. На хрена мне такая жизнь нужна?

— Как относишься к новому строю, если его можно так назвать, к рыночной нашей эпохе?

— Абсолютно негативно. Давай копнем в историю. Демидов тот же богатства свои, что ни говори, собственным трудом наживал. Возьмем «Сагу о Форсайтах», которую я недавно вновь перечитал. От поколения к поколению накапливали Форсайты свое богатство. Они дорожили им. Трудились беззаветно во благо своего рода. А у нас что? К кому попало народное добро? Кто они — Потанин, Алекперов, Абрамович? Прожженные плуты. А Горбачев со своей Перестройкой? Дурак дураком. Ума не хватило цивилизованно проводить реформацию страны. У него уровень колхозника. Кто-то до него страну собирал в крепкое целое, он же способствовал развалу ее. Уверен, что по-другому было бы все, если б позволили в 60-е годы Косыгину провести экономическую реформу.

— В Турции, по-моему, признавался Горбачев, что давно задумал бороться с компартией.

— А положил на лопатки народ.

— Верно, Боря. Знаешь, когда у него хорошо получалось? В плавнях на Юге, когда прислуживал он Андропову и прочим деятелям из ЦК КПСС.

— Давай не будем об этом, Петрович, не хочется мне сегодня ворошить чернуху.

— Ладушки.

Не удержался, однако, Давыдов, Ходорковского вспомнил:

— Жлоб этот сказал однажды рабочим: «Я вас купил. И отдаю теперь долги назад, а поэтому мало плачу вам». Вот и весь мой сказ о нем… А о культуре и искусстве что говорить — американщина, Петрович, душит их. Погоня ж за чистоганом прибыли — смерть им.

— Что читаешь, Боря?

— Только не детективы. Толстого, Тургенева перечитываю, Золя, Бальзака, Лирику Симонова всю освоил. Выписываю сейчас «Историю государства российского». Про династии царей хочу все прочитать. Если говорить об Октябрьской революции, то я обвиняю не царя, а интеллигенцию нашу. Не я один осознаю сейчас, что вспышке насилия в восемнадцатом обязаны мы и «родоначальнику» российского бузотерства Петру Первому. И факт это неоспоримый, что прозевала интеллигенция нашу Родину. За это жестоко и поплатилась в годы оны. А ум — он дороже нефти, золота, платины, всех минеральных богатств… Вот и хочется, чтобы это и уяснили люди, Александр Петрович, через твою книгу. Мысль такая всегда жгла меня…

Понятней в мгновение мне стало, отчего приехал ко мне Давыдов. Но я, загоревшись, продолжил о литературе:

— Она еще внесла свою лепту в то, что страдает Россия, Боря. Герои лучших книг XIX века — липшие люди. Не созидатели они. Барчуки. У Толстого, Тургенева, у других. Печорина Лермонтовского возьми. Жизнь его — драма сплошная. Он не действовал, а кипел со своей опустошенной душой. И масса таких было тогда. Сейчас тоже их море. Мой старший товарищ по литературному делу покойный Владимир Цыбин гениально заметил некогда, когда я гостил у него дома, что люди странно несчастны от самих себя. Другин тому яркий пример, а в литературе — тот же Печорин. С карандашом в руках перечел недавно я «Героя нашего времени». Сколько же страданий принес он Бэле, Вере и княжне Мэри. До слез их мне жалко стало, жгут они сердце мне. Бесталанный итог жизни Печорина, той, что в книге изображена: ни жены, ни детей, ни любимого дела. Такие, как видно, и революцию делали. У Ленина была семья? Нет, по сути.

Переносясь в день сегодняшний, скажу, что «Герой настоящего времени» в тюменском варианте в «Доме под звездами» известный тюменский предприниматель-меценат Василий Петрович Федотов. Трех ипостасей человек этот. Он предприниматель по таланту, меценат по призванию души и патриот по духу. Настоящим созидателем стал деревенский парнишка из Гарей во взрослой жизни. Не буду сейчас распространяться об этом. По меценатству только скажу. За десять лет истратила федотовская фирма ТОИР на цели благотворительности около 30 миллионов рублей по современному курсу, что сравнимо с объемами меценатской помощи людям известного тюменского купца Николая Чукмалдина. Родная деревня Федотова попала в свои годы в разряд неперспективных и поздней опустевшей уже сгорела, дымом растаяла над уральской тайгой. И пепел Гарей неумолчно стучит теперь в сердце Василия Петровича. Давно уже зазвучали в нем и тревожные эти вопросы: «Кто я? Для чего рожден? В чем смысл жизни? Что для меня Гари? Неужели я позволю себе быть одним из тех, кто не помнит рода своего?» Определяюще для гражданской позиции «гаринского парня» это его признание: «Я осязаемо стал жить историей. Родное мое село дало толчок самоочищению души». Много в новой моей книге о русском пути в Сибирь и на Дальний Восток. Кто делал Россию, созидал ее, приращивал ее пространства? Открыватели земель, хлеборобы, строители. Шла мирная колонизация новых пространств самым что ни на есть трудящимся народом. Дворяне-то, сосланные сюда декабристы, тоже созидателями стали. Учили народ, просвещали, промыслами занимались, художествами, земледельничали, строили… В Сибири, по сути, оправдали они по-настоящему свое пребывание на земле. Герои современной литературы кто? В большинстве своем лишние люди — воры, бомжи, проститутки, киллеры. Идиотизм какой-то! Писательница одна московская выдала роман про «кысь-брысь». Есть в нем потрясающий такой перл: «А хрен вам в жопу заместо укропу». У нее вообще там перл на перле. Москва модернистская писялась от восторга. И какую-то модную премию ведь отхватила раскрученная авторша. Столица и некие веси российские представлены во времени, последовавшем после обозначенного лишь какого-то ВЗРЫВА, когда правят бал Иваны Говядичи и Шакалы Демьянычи. Выморочный мир, где искажено все, от ОСФАЛЬТА, МЕТА (а не меда), МОЗЕЕВ с ШАДЕВРАМИ их до ИЛИМЕНТАРНЫХ основ МАРАЛИ, так побуквенно и звучит. Высшее — ОНЕВЕРСИТЕТСКОЕ АБРАЗОВАНИЕ, естественно вписаны в РИНИСАНС этот ТРОДИЦИИ, ЭНТЕЛЛИГЕНЦИЯ — что стада энтелей, навевающих образы созвучных им нетелей из животноводческих сфер. Сквозной герой сокрушается о себе вчерашнем, до Взрыва. Ах, каков он был! Пальцев не считал — сколько надо, ни больше, ни меньше, без перепонок, без чешуи, даже на ногах. Ногти розовые. Нос — один. Два глаза. Зубы — что-то много, десятка три с лишним. Белые. Борода золотая, на голове волосы потемней и вьются. Тож на животе. На титьках тож. Пун — где и должон быть, в аккурат посередке. Срамной уд тож посередке. Хороший. Как все равно гриб лесной. Только без пятнушек. Хоть сейчас достань да любому покажи. Отличный, и возражать против этого что о бороде царевой спорить… А как куры-то пели! И вот эти куры взбесились, как у первоапрельского нашего Мюнхгаузена, когда тыщи их сбежали с птицефабрики и на поимку беглецов подняли по тревоге войска… Как и народ взбесился. Ей-бо, не вру. Истинно так. Забежит баба какая вперед тебя на тропку и что? Поперек пути встанет, подол задерет и голую жопу покажет, чтоб обидно тебе стало. Поэзия, мяучат почитатели кысь-брыссизма. Да не поэзия это, а обезумевшая проза.

Жизнь шуршит по-мышьи, но так хочется герою нашему, чтобы счастье у него между ушей бултыхалось, как щи в котелке, чтоб в затылке щекотало. Хвостик, однако, расти у него стал. Он же думал, что так и надо: тем, дескать, мужик от бабы и отличается, что все в нем растет наружу, а у ей все внутри. Обрубишь хвост — «частично очеловечишься», но зад осиротеет. Но надо прежде Гамлета, Макбета прочесть, а лучше — Муму, «сужет» очень волнующий… Что это? Деградация, ничтожество литературы, и оно есть симптом состояния цивилизации. И какова же она у нас?

Новый мой роман близился к завершению. Обо всем этом было уже написано в нем, с чем я и познакомил своего собеседника.

Давыдов прорвался вздохом и, помолчав, сказал с грустью:

— Вот и я уже не созидаю, Петрович!

— Не прибедняйся. Ты свое доблестно отработал. А от пенсионерства никуда не уйти.

— Да, согласен. Чувствую, что выговорился я.

За окном давно посветлело. В комнату мою скользнул первый луч солнца.

Давыдов хлопнул ладонями по журнальному столику.

— Все, друг мой, рассказал я тебе о моей жизни и работе в Западной Сибири. Ну, а что за обочиной больших дел сейчас, как многие пенсионеры, — так это неизбежно, как смерть.

Я проводил Давыдова до автобуса, окунувшись уже в омут шумов утреннего города. Возвращаясь к себе, думал, что человек каждый — субъективное зеркало мира, сколько людей на белом свете, сколько личностей — столько и зеркал восприятия его. Мир есть вселенная таких зеркал. И в одно из них мне довелось глянуть минувшей ночью.

Добравшись до кабинета, почувствовал, что мозг мой становится сонным. Я разделся и умостился в постель. Снились мне буровая среди тайги, командирский вагончик. Я будто бы, как герой моей «охотничьей» книги Никита Долганов, вышел из него подышать чистым воздухом. Небо ошеломило меня: звезды беззвучно пылали, и тишина такая была — ангелам только в этот момент осенять нас, живущих, своими крылами. Звезды в окрестностях неба над буровой были яркие, как Сириус, откалиброванные будто яблоки в саду вселенной. И доносилось до моего слуха, как, изливая магический свет свой, шелестяще спрашивали звезды: «Какие вы, люди? Куда путь ваш? Какими терзаетесь думками?» И я ответил будто бы словами Тараса Шевченко: «Думы мои, думы мои, лыхо мени з вами». Колокольно вдруг заговорила звонами моя буровая. Будто отзываясь им, мелодично запозванивали мириады звезд. А потом с купола мира откуда-то ударило с силой храмовое песнопение: «Гряди, дух творческий!» И клокотать стали охваченные тысячеверстым вдохновением реки и моря жарового человечества, митинговать в радостном бурлящем порыве дороги и здания, улыбающиеся физиономии улиц, деревья и горы, воды и небеса, все твари земные и звезды. Где ж истоки этого моего сна? Во младенчестве, в той живущей в человеке генами святости, которой одаривает Всевышний каждого из нас при рождении. Я спал, и душа моя будто наструивалась доброй энергией звездного мира, на губах моих блуждала полуулыбка, как сказала мне позднее заглянувшая в кабинет жена.




ОТ АВТОРА:


Деньги — эквивалент духа, что бы об этом ни говорили. Но дух не есть эквивалент денег. Он превыше. И два человека, Юффа Александр Яковлевич и Абрамов Генрих Саакович, помогли мне с изданием романа, когда «кинул» меня третий, кто стопудово обещал профинансировать его: он же перевел стрелки писательской моей энергетики на книгу о «буровиках». Низкий поклон вам, Александр Яковлевич и Генрих Саакович!