Издание является первой научной биографией писателя, учитывает все достижения современного ершововедения. В центре внимания автора творческое самосознание П. П. Ершова, его цельность и динамика.
Книга адресована не только специалистам, но и широкому кругу читателей — учащимся, студентам, учителям, всем, кто интересуется духовной культурой Евразии XIX–XX столетий.
В оформлении обложки использованы иллюстрации Д. П. Дмитриева к сказке «Конёк-Горбунок».

Комаров С. А
Пётр Павлович Ершов. Биография писателя



Рецензенты:
И. А. Поплавская, доктор филологических наук, профессор (Томский государственный университет)
Е. К. Созина, доктор филологических наук, профессор (Уральское отделение РАН, Институт истории и археологии)


От автора

Попытки создать биографию П. П. Ершова предпринимались неоднократно — А. К. Ярославцов, М. К. Азадовский, В. Г. Утков, Ю. С. Постнов, Ю. А. Мешков, Т. П. Савченкова. Все они были по-своему успешны, так как являлись важными шагами по продвижению самой идеи биографии писателя, шагами по накоплению и систематизации фактов, подробностей жизни и творчества автора «Конька-Горбунка».
Однако, начиная с первого опыта такого труда, увидевшего свет еще в 1872 году, что-то каждый раз препятствовало решению научной поставленной задачи. В разные десятилетия эти препятствия были различны: недостаточность фактов и близость к предмету осмысления, давление социологического подхода к явлениям, атеистические установки автора и читателя, желание популяризации материала и упрощенность его трактовки, множественность архивных находок и неспособность подняться над ними до цельной концепции, отсутствие базового филологического образования и комментирование произведения извне, другие обстоятельства.
Постепенно, за полтора века после смерти П. П. Ершова, был выявлен и первично описан достаточный объем материала, апробированы к нему различные подходы, созрели необходимые культурно-исторические условия, чтобы можно было создать компактную целостную концепцию динамики творческого самосознания П. П. Ершова, как сказал бы Ю. М. Лотман, историю «сотворения» им себя, историю, которая неотрывна от его произведений — его художественных высказываний о мире и человеке.
Данная работа осуществлялась нами в рамках крупного академического проекта «История литературы Урала». Текст писался несколько лет, под научной и иной редакцией уральских коллег. Теперь, когда том с материалами по XIX веку вышел в свет, биография П. П. Ершова тоже может обрести своего массового читателя, во всяком случае прийти к нему, стать доступной не только для специалистов, но и для учащихся, студентов, учителей, всех тех, кто интересуется духовной культурой Евразии XIX–XX столетий.

* * *

В первой половине 1830-х гг. на столичную литературную арену выходит целый ряд талантливых художников слова, представляющих отдельные регионы России. Крупнейшие среди них фигуры — Н. В. Гоголь, П. П. Ершов, А. В. Кольцов — принадлежали к одному поколению.
Уже в середине 1820-х гг. литературная общественность России жила в ожидании появления новых творческих сил — новой писательской волны, которой предстояло в значительной мере обогатить отечественную словесность. Так, в 1823 г. О. М. Сомов, знаковый для эстетической мысли своего времени художник, а в литературной критике — предшественник Белинского и Надеждина, рассуждая о месте и перспективах российской словесности в русле романтического направления мировой поэзии, поставил вопрос о региональных — национально-культурных — ресурсах развития общероссийской литературы[1]: «Сколько разных обликов, нравов и обычаев представляется испытующему взору в одном объеме России совокупной! Не говоря уже о собственно русских, здесь являются малороссияне, со сладостными их песнями и славными воспоминаниями; там воинственные сыны тихого Дона и отважные переселенцы Сечи Запорожской — все они, соединяясь верою и пламенною любовью к отчизне, носят черты отличия в нравах и наружности. Что же, если мы окинем взором края России, обитаемые пылкими поляками и литовцами, народами финского и скандинавского происхождения, обитателями древней Колхиды, потомками переселенцев, видевших изгнание Овидия, остатками некогда грозных России татар, многоразличными племенами Сибири и островов, кочующими поколениями монголов, буйными жителями Кавказа, северными лапландцами и самоедами? <…> Итак, поэты русские, не выходя за пределы своей родины, могут перелетать от суровых и мрачных преданий Севера к роскошным и блестящим вымыслам Востока, от образованного ума и вкуса европейцев к грубым и непритворным нравам народов звероловных и кочующих, от физиономии людей светских к облику какого-нибудь племени полудикого, запечатленного одною общею чертою отличия»[2]. Некоторым регионам О. М. Сомов дает подробные характеристики: «Окинем взором холодную Сибирь — там неисчерпаемые сокровища добываются из недр горных: богатые рудники, груды дорогих каменьев, окаменелости и другие чудеса природы, под хладным покровом снегов таящиеся, заслужили Сибири название золотого дна»[3]. Уроженец западной части империи, Сомов не разграничивает здесь Урал и Сибирь — для него это скорее большой единый восточный регион страны.
В этом смысле симптоматично, что с выходом первой цензурной редакции «Конька-Горбунка»[4] в 1834 г. ближайший литературный круг П. П. Ершова, оказавший ему содействие в публикации сказки, анонсировал читателям ее автора как писателя с сибирским происхождением. Так, О. И. Сенковский в редакционной заметке, предваряющей журнальную публикацию первой части и восемнадцати стихов из второй части «Конька-Горбунка» в «Библиотеке для чтения», представляет неизвестного публике Ершова в качестве «юного сибиряка, который еще довершает свое образование в здешнем (Санкт-Петербургском. — С. К.) университете»[5]. Н. В. Станкевич, познакомившись с неполным текстом сказки и негативно охарактеризовав его («просто несносен!») в письме Я. М. Неверову от 30 октября 1834 г., трактует планы писателя на окончание произведения как претензию на «сибирские “Илиады”»[6].
Появление Ершова на общероссийской литературной арене, таким образом, ознаменовало включение Урало-Сибирского региона в литературный процесс страны в качестве самостоятельного его участника, а также сместило акценты с необходимости содержательно-тематического обогащения словесности на потребность в приходе нового героя-литератора. Отечественная художественно-эстетическая мысль 1830-х гг. с неоднократно проговоренной идеей «народного духа» в перспективе романтической апологии Личности, с установкой на индивидуальность автора, находилась в поиске подобного субъекта нового — не байронического и не пушкинского — типа художественности, художественности национально ориентированной.
Первым писателем с отчетливо нестоличной, региональной «пропиской», заявившим о себе на уровне «большой» литературы, был малороссиянин Н. В. Гоголь. Осмысление его вхождения в общероссийский литературный процесс и индивидуальной стратегии творческого поведения послужило базой для формирующейся модели самосознания всех последующих писателей его поколения, пришедших в петербургскую и московскую литературную среду из окраинных регионов. Причем «окраинность» этих регионов была обусловлена не столько географическим их расположением на карте империи, сколько общими хронотопическими представлениями столичных жителей первой трети XIX в. В такой системе координат воронежец А. В. Кольцов был для литературных центров не менее экзотичен[7], нежели сибиряк П. П. Ершов; оба они тяготели к выстраиванию своей литературной судьбы с ориентацией на опыт Гоголя.

I

Петр Павлович Ершов родился 22 марта (6 марта по новому стилю) 1815 г. в деревне Безруковой Ишимского округа Тобольской губернии.
К началу XVIII в. дер. Безрукова, насчитывавшая 92 человека, была одним из форпостов Ишимской укрепленной линии наряду со слободой Коркина (287 чел., 19 пушек) и деревнями Кошкарагайской (78 чел.) и Фирсовой (80 чел.), в которых военные гарнизоны комплектовались из регулярных войск и казачества. Крестьянство в Приишимье стало приходить с 1758 г.[8], это были выходцы и их потомки с Русского Севера, с начала же XIX в. на территорию Ишимского уезда перемещались переселенцы из Тамбовской, Рязанской, Воронежской, Витебской губерний, что объясняет «разнодиалектность» речи коренного населения Среднего Приишимья «с преобладанием севернорусского элемента», т. е. генетическую связь «с говорами поморской, новгородской, восточной групп севернорусского наречия»[9].
Дед Ершова, Алексей, был чиновником; отец поэта — Павел Алексеевич — родился в 1784 г. и, как свидетельствуют документы, обнаруженные ишимскими краеведами в архивах, служил по гражданской чиновничьей линии, шел по служебной лестнице «ровно и уверенно», без «крутых падений»[10]. Согласно документам, в 1811 г., т. е. в 27 лет, он был женат «на купецкой дочере», на 1818 г. — «дворовых людей и крестьян не имеет», но положение это достаточно скоро меняется. В самом конце 1817 г. Павел Алексеевич получает чин титулярного советника «со старшинством», в октябре 1819 г. его назначают на должность Омского земского исправника, в январе 1823 г. переводят заседателем в Тобольский приказ о ссыльных, а уже в мае — земским исправником в Берёзов. С мая 1825 г. он временно замещает вакансию губернского казначея в Тобольской казенной палате, с декабря того же года вновь в Омске — на должности советника областной казенной экспедиции. Семья Павла Алексеевича — чаще всего в полном составе — следовала за ним (Петропавловск, Омск, Тобольск, Берёзов), переезжая из степей в тундру и обратно в степь.
9 декабря 1830 г. титулярный советник П. А. Ершов еще числится в казенной экспедиции[11], поэтому, скорее всего, петербургский период жизни и творчества его сына Петра Ершова начинается с 1831 г.[12], когда Павла Алексеевича переводят в столицу, где он служит в отдельном корпусе внутренней стражи под началом бывшего генерал-губернатора Западной Сибири П. М. Капцевича[13]. В документах допетербургского периода зафиксированы ответы отца будущего поэта на предложенные ему вопросы; так, он свидетельствует о себе: «в походах против неприятелей и самих сражениях», а также «в штрафах и под судом не бывал»[14].
Обвенчан Павел Алексеевич был в Тобольске 10 июня 1810 г. (о чем есть запись в метрической тетради Воскресенской церкви) с Ефимией Васильевной Пиленковой (1785–1838), принадлежавшей к известному в Западной Сибири купеческому роду. В Тобольске оба ее брата имели собственные каменные дома и лавки; старший брат Дмитрий Васильевич к моменту рождения Петра Ершова исполнял обязанности городского головы (1812–1815)[15]. По документам Омского архива, семья будущего поэта имела «дом с налаженным хозяйством в Безруковой, с которым управлялись их дворовые люди, и дом в самом Ишиме»[16]. Словом, род Ершовых был и материально, и духовно глубоко укоренен в бытовой культуре юга Западной Сибири, что, конечно, отразилось на судьбе будущего автора «Конька-Горбунка».
Некоторые исследователи полагают, что частые переезды отца поэта по служебной надобности значительно обогатили восприятие народной жизни юным Ершовым и способствовали его раннему литературному успеху[17].
К моменту переезда чиновника П. А. Ершова в Санкт-Петербург (1831) из детей в семье было только двое мальчиков (ишимские краеведы полагают, что помимо рано умершей Серафимы в семье могли быть другие дети[18], хотя документальных свидетельств этому не обнаружено). После обучения братьев в Березовском и Тобольском уездных училищах, а также окончания Тобольской гимназии они подают прошение о приеме в Императорский Санкт-Петербургский университет: Петр на историко-филологический, а Николай на физико-математический факультет. Старший брат, Николай, поступил в университет без труда и вскоре проявил особые способности (в частности, был отмечен профессором Д. С. Чижовым как перспективный математик), Петр же потерпел очевидную неудачу и был вынужден поступить на менее престижный по тем временам философско-юридический факультет: его подвело «слабое знание латыни и греческого языка», хотя в гимназии он учился гораздо легче, чем Николай[19].
В Тобольской гимназии в год поступления братьев Ершовых училось всего сорок человек, из практических соображений жители отдавали туда детей неохотно и еще до ее окончания пристраивали их на гражданскую службу. Среди преподавателей гимназии историки выделяют П. О. Лемана, обучавшего братьев Ершовых немецкому и французскому языкам. Он был сослан в Сибирь из Москвы еще в 1824 г., унтер-офицером участвовал в войне 1812–1814 гг. Отцу будущего знаменитого химика И. П. Менделееву, назначенному через полгода после поступления в гимназию братьев Ершовых ее директором, стоило немалых усилий перестроить работу вверенного ему учреждения. Так, для старших классов он ввел в практику «творческие утренники», когда по воскресеньям ученики в актовом зале «упражнялись в декламациях русских, немецких и французских авторов или в чтении своих собственных сочинений»; допускал братьев Ершовых как; детей своих давних знакомых в большую домашнюю библиотеку, поскольку все гимназические библиотеки страны по особому распоряжению были освобождены от «книг, опасных для общественного спокойствия»[20]. Старшему брату будущего писателя повезло с гимназическим учителем физико-математических наук: ему преподавал молодой выпускник Казанского университета И. С. Кунавин.
Обобщая достоличный период жизни семьи Ершовых, биографы поэта подчеркивают, что дальнейшие масштабные просветительские планы молодого сибиряка «были заложены в нем именно в эти тобольские годы», и в качестве повлиявших факторов называют приезд в город европейских ученых (А. фон Гумбольдта, X. Эренберга, Г. Розе), «возвращение из далеких южных походов губернских чиновников Путинцева и Лещёва, кружок Алябьева, краеведческие устремления Словцова и близких к нему учителей гимназии», а также семью Менделеевых, хранящую лучшие культурные традиции Тобольска, Твери и Петербурга[21].

II

Укрупненная периодизация жизни П. П. Ершова связана с местами его жительства, выделяются три периода — достоличный, петербургский, послестоличный (сибирский).
Если достоличный период жизни Ершова (1815–1830) следует рассматривать как очевидно целостный (и в силу возраста будущего писателя, и в силу зависимости от положения отца, и в силу бытующего стандарта обучения детей российских провинциальных чиновников), то петербургский период (1831 — до августа 1836) объяснимо членится на два этапа. Границей внутри столичного периода считается публикация 5 мая 1834 г. в первом русском «толстом» журнале универсального типа «Библиотека для чтения» начальной части и восемнадцати стихов второй части сказки «Конек-Горбунок»[22].
Первый отрезок этого периода (1831 — апрель 1834) характеризуется интенсивностью творческой работы юного писателя, когда, собственно, и возникает его масштабный художественный замысел с историософским стержнем, свидетельствующий о радикальности амбиций Ершова (ориентация на успех пушкинской поэмы «Руслан и Людмила»). Во второй отрезок этого периода (май 1834 — июль 1836) складывается его дальнейшая жизненная и творческая стратегия поведения — поведения провинциального человека без особых связей, вышедшего в «большой свет» и оказавшегося, отчасти невольно, почти в эпицентре спора различных литературных партий о путях развития отечественной словесности, в частности — о способах ее взаимодействия с народной культурой. В споре участвовали представители нескольких поколений. Во-первых, литераторы старшего поколения, так называемой «аристократической партии» (В. А. Жуковский, П. А. Вяземский, А. С. Пушкин), во-вторых, деятели так называемой «торговой» партии (Ф. В. Булгарин, Н. И. Греч, Н. А. Полевой, О. И. Сенковский)[23], в-третьих, литераторы молодого поколения германофильской философской ориентации (Н. В. Станкевич, С. П. Шевырев, А. С. Хомяков, Д. В. Веневитинов, Ф. И. Тютчев)[24], и в-четвертых, ищущие своего пути молодые литераторы разночинской генерации (В. Г. Белинский, В. Г. Бенедиктов и др.).
В эти годы Ершову предстояло не только испытать литературный успех в кругу старшего поколения мастеров слова, к которому относились В. А. Жуковский, А. С. Пушкин, П. А. Плетнев, П. А. Катенин, О. И. Сенковский, А. В. Никитенко и др., но и ощутить ревность к успеху со стороны ровесников, пережить личностно-субъективные и обще-идейные упреки в ложности эстетических задач, в частности, от В. Г. Белинского[25]. А главное — ему было необходимо не только упрочить свою репутацию в культурных кругах, расширить крут знакомств, представить читателям и издателям новые качественные, художественно состоятельные тексты, но и найти место службы в столице в перспективе достойной самостоятельной жизни, что было почти немыслимо без той или иной протекции. Поначалу Ершов рассчитывал на чиновничьи связи отца и родственников своих новых друзей-сверстников в Петербурге[26], но это оказалось иллюзией.
Ершов пытается утвердиться в столице, пробуя найти себя в театрально-музыкальной сфере, являвшейся в то время неотъемлемой частью бытовой культуры верхних и средних слоев столичного общества[27]. В 1835–1836 гг. он изучает «правила гармонии», берет уроки игры на флейте у композитора, скрипача и органиста О. К. Гунке, недавно появившегося в столице, работает с ним в качестве либреттиста над созданием волшебно-героической оперы «Страшный меч», знакомится и дружит с музыкантом и композитором Ю. К. Арнольдом, пишет — по свидетельству А. К. Ярославцова — либретто для оперы «Жених-Мертвец», водевили «Искатель обедов», «Актер и музыкант» (тексты не сохранились)[28]. Он посещает Александринский театр — впечатление от представленной там постановки оперы Д. Мейербера «Роберт-Дьявол» отразилось позднее в ершовском стихотворении «Музыка»[29]. В тогдашний дружеский круг Ершова входят К. А. Бахтурин — автор двух пьес, шедших на сцене императорского театра столицы («Козьма Рощин, рязанский разбойник», «Молдавская цыганка, или Золото и кинжал», обе 1836 г.), и друг по университету А. И. Булгаков — создатель водевилей, популярных на петербургской и московской сценах в 1834–1836 гг.
Однако судьба безжалостна к молодому Петру Ершову: летом 1833 г. в командировке по служебным делам (г. Херсон) умирает его отец, в середине августа 1834 г. умирает брат Николай, и это спустя месяц после того, как братья окончили университет и получили степень кандидата[30]. Фанатично верующему в провидение Ершову все это представляется знаками судьбы, наказанием за грехи и амбиции. Материальное положение семьи существенно осложняется, надежд на связи отца не остается. Заболевшая мать воспринимает Петербург как откровенно чужой город, уносящий жизни родных, и побуждает сына возвратиться в Сибирь, где можно рассчитывать на материальную поддержку ее братьев. Ершов не хочет уезжать, но, в конце концов, уступает уговорам, и 30 июля они возвращаются в Тобольск, где через двадцать с половиной месяцев мать умирает. Так в 23 года Ершов теряет всех своих родных.
В объемном «Послании к другу»[31] 1836 г. Ершов декларирует тот индивидуальный миф о себе, в рамках которого он ощущал себя свободно и который адекватно передавал его внутреннее состояние. Лирический герой признается, что с самого «рождения / Уж было в грудь заронено / Непостижимого мученья / Неистребимое зерно», и потому его мировосприятие всегда было мрачно: «Везде я видел мрак и тени / В моих младенческих мечтах: / Внутри — несвязный рой видений, / Снаружи — гробы на гробах». Адресатом послания («другом») мыслится, с одной стороны, недавно умерший брат Николай, с другой, более широко трактуемый «друг» и «брат» — не только по крови, но и по вере; друг, которому лирический герой может доверить самое сокровенное, то, чем жила и живет его душа. Свой личный путь поэт изображает как «плод жаркий внутренних страданий» и сомневается, нужно ли его «вынесть напоказ». Сомнение это преодолевается способностью лирического героя войти «незримо в мысль» брата как «милого спутника до могилы». Лишь его душа — «недоверчивого, сурового» — способна понять эту силу внутреннего борения героя за свет и духовный порядок против тьмы и хаоса, его ответ на «святые призванья», и лишь она помогает сформулировать траекторию жизненного пути поэта: идти «по терниям страданья, / В лучах небесной красоты…». Лирический герой признается, что готов был покинуть этот мир — и только долг перед матерью («Привязан к персти силой крови — / Любовью матери моей…») удержал его от рокового шага. Послание завершается в соответствии с канонами романтизма: верующий герой («Правдив Всевышнего закон!») готов «славно биться с роком… / И славно петь борьбу» свою, готов «идти / На наше творческое дело». Христианская риторика в финале произведения обогащается автобиографическими элементами: сознание героя согревают «младенческие годы / И силы юношеских лет».
Понимая неизбежность отъезда из столицы и оттягивая этот момент, Ершов вступает в сложную переписку с профессором университета А. В. Никитенко, бывшим цензором первого издания его сказки, рассчитывая на содействие и реальные связи профессора с чиновниками высшего звена. Он пытается как бы «обменять» свою литературную известность и готовность вернуться на «малую родину» на официальные полномочия в Сибири и повышенное материальное довольствие (которые были бы закреплены документально), т. е. совместить две должности — корреспондента, пишущего для столицы о культуре и быте народов Зауралья, и учителя. Об ожиданиях Ершова свидетельствует стихотворное послание «Тимковскому. (На отъезд его в Америку)» (1835), в котором их общую в Сибири миссию поэт обозначил так:
Какая цель! Пустыни, степи
Лучом гражданства озарить,
Разрушить умственные цепи
И человека сотворить;
Раскрыть покров небес полночных,
Богатства выспросить у гор
И чрез кристаллы вод восточных
На дно морское кинуть взор;
Подслушать тайные сказанья
Лесов дремучих, скал седых
И вырвать древние преданья
Из уст курганов гробовых;
Воздвигнуть падшие народы,
Гранитну летопись прочесть
И в славу витязей свободы
Колосс подоблачный вознесть;
В защиту правых, в казнь неправым
Глагол на Азию простерть,
Обвить моря орлом двуглавым
И двинуть в них и жизнь и смерть[32].

С прошением к университетскому руководству о содействии Ершов обращается дважды, однако вызывает лишь раздражение и ответную твердость попечителя университета князя М. А. Дондукова-Корсакова[33]. В итоге он ничего не выигрывает: получает обычную должность учителя (причем преподавать ему предстоит нелюбимый латинский язык) и стандартное материальное довольствие.

III

Исследователи феномена «русской сказки» «Конек-Горбунок» справедливо заостряют вопрос о возрасте ее автора, однако в результате приходят к противоположным заключениям. Одни из них полагают, что автор был слишком юн для создания столь качественного литературно-художественного текста, и потому открыто пытаются лишить студента Ершова авторства его заветного труда[34].
Другие же, напротив, подчеркивают важное преимущество — «детскость» зрения автора, «изначальную непосредственность детского приятия мира», которые приводят молодого сказочника к успеху на литературной ниве и общенациональной известности, фиксируя затем естественную утрату писателем этого мировосприятия, что объясняет второразрядность последующих его текстов[35].
Заметим, что никто из современников, лично знакомых с Ершовым, — а это были опытные и состоявшиеся в литературе люди: В. А. Жуковский, А. С. Пушкин, П. А. Плетнев, О. И. Сенковский — не ставил под сомнение авторство сказки и саму возможность ее написания студентом императорского университета. Наоборот, современники были уверены в творческом потенциале именно юных дарований постпушкинского поколения и, более того, ожидали нового гения из его рядов[36].
Отмечая «герметичный характер» той эпохи, Б. М. Гаспаров подчеркивает, что «ее культурные и человеческие ресурсы далеко не успевали обновляться в такой мере, как этого требовали и это предполагали темпы происходящих изменений», поэтому внутри системы создавалось особое «давление»[37]. Повороты «культурного калейдоскопа» в русской литературе 1820—1830-х гг., по словам исследователя, осуществлялись «фактически силами одних и тех же людей (или, по крайней мере, старших и младших членов одного “родственного” круга и на одном и том же культурном и языковом материале)»[38]. Ощущение этого специфического герметизма эпохи послужило фактором формирования тех или иных «внутренних» для поколения художников 20—30-х гг. мифов. Подобного рода миф сложился и в сознании юного Петра Ершова, причем достаточно рано, во многом определив его творческое развитие. С возрастом автора и вне столицы этот миф упрочился и получил детальное осмысление, приобретя полемический характер по отношению к литературным реалиям страны 1840— 1850-х гг., и стал достаточным самооправданием для периферийного положения Ершова в современном ему литературном процессе. В октябре 1850 г., в тридцать пять лет, он изложил этот миф в исповедальном письме из далекого Тобольска П. А. Плетневу: «Я все еще современник той прекрасной эпохи нашей литературы, когда даже едва заметный талант находил одобрение, когда люди, заслужившие уже известность (я вспоминаю А. С. Пушкина, В. А. Жуковского и вас) не считали для себя унизительным подать руку начинающему то же поприще, которое они прошли с такою честию. И кто знает, может быть, неудачи мои по службе — наказание за измену моему назначению»[39]. Ершов уверен, что «сохранил прежнюю свежесть чувств и чистую любовь к поэзии», признается, что имеет «надежду на счастие и известность»[40]. В двух последующих письмах Плетневу он развернуто представляет свою эстетическую позицию человека пушкинской «прекрасной эпохи»: «Для меня — одна глава “Капитанской дочери” дороже всех новейших повестей так называемой натуральной или, лучше, школы мелочей»; «Я не враг анализа, но не люблю анатомии. Конечно, знать жилы и мускулы, при известном положении страсти, необходимо и для скульптора и для живописца; но обнажать всю внутренность — дело не совсем поэтическое. А повесть разве не та же картина и пластика, только с особенными условиями? Притом же подробный анализ впадает в школьную манеру, старается учить читателя там, где следовало бы заботиться об одном эстетическом удовольствии. Я допущу еще подробности в таких вопросах, как быть или не быть (курсив автора. — С. К), но в такой мелочи — как идти или ехать, спать или проснуться, право, безбожно рассчитывать на терпение читателей. А жизнь героев повестей больше, чем на 9/10 слагается из этих мелочей»[41].
«Герметизм» эпохи 1820—1830-х гг. отчасти оказался причиной и того, что юный Ершов попал под огонь критики вместе с Пушкиным-сказочником. Острый критический отзыв принадлежал В. Г. Белинскому: «Эти сказки созданы народом: итак, ваше дело списать их как можно вернее под диктовку народа, а не подновлять и не переделывать. Вы никогда не сочините своей народной сказки, ибо для этого вам надо б было, так сказать, омужичиться, забыть, что вы барин, что вы учились и грамматике и логике, и истории и философии, забыть всех поэтов, отечественных и иностранных, читанных вами, словом, переродиться совершенно; иначе вашему созданию, по необходимости, будет недоставать этой неподдельной наивности ума, не просвещенного наукой, этого лукавого простодушия, которыми отличаются русские народные сказки. Как бы внимательно не прислушивались вы к эху русских сказок, как бы тщательно не подделывались под их тон и лад и как бы звучны ни были ваши стихи, подделка всегда останется подделкою, из-за зипуна всегда будет видеться ваш фрак. В вашей сказке будут русские слова, но не будет русского духа, и потому, несмотря на мастерскую отделку и звучность стиха, она нагонит одну скуку и зевоту. Вот почему сказки Пушкина, несмотря на всю прелесть стиха, не имели ни малейшего успеха. О сказке г. Ершова — нечего и говорить. Она написана очень недурными стихами, но, по вышеизложенным причинам, не имеет не только никакого художественного достоинства, но даже и достоинства забавного фарса. Говорят, что г. Ершов молодой человек с талантом; не думаю, ибо истинный талант начинает не с попыток и подделок, а с созданий, часто нелепых и чудовищных, но всегда пламенных и, в особенности, свободных от всякой стеснительной системы или заранее предположенной цели»[42].
По мнению Белинского, избранный Пушкиным и Ершовым путь — взять в качестве основы новой художественной целостности долитературные жанры народной словесности (сказку, эпопею) — был в целом ложным. На его взгляд, современный художник мог лишь нарушить в них изначальные естественность и органику, которые ограничивают возможности индивидуального творческого самовыражения. Поэтому критик был достаточно резок в оценках, не оглядывался на авторитеты и возраст адресатов его полемики: «… Пушкин — автор “Анджело” и других мертвых безжизненных сказок!..»[43] и т. д.
В истории русской литературы лишь одному Пушкину, создателю «Руслана и Людмилы», удалось обрести исключительную славу в двадцатилетнем возрасте. В 1828 г., т. е. за несколько лет до появления Ершова в столице, поэма «Руслан и Людмила» — с добавлением известного вступления — вновь вышла отдельным изданием, получив, таким образом, в определенном смысле новую жизнь и повлекши новую волну читательского интереса[44].
Факт личной встречи Ершова с Пушкиным зафиксирован в воспоминаниях его студенческого товарища А. К. Ярославцова, опубликованных в 1872 г., и с тех пор является основным источником для последующих интерпретаций этого события: «Покойный А. С. Пушкин, прочитав эту сказку, отозвался, между прочим, Ершову — как рассказывал он сам: “Теперь этот род сочинений можно мне и оставить”. Слова эти впоследствии, через несколько лет уже, подтвердил мне лично и бывший при том случае у Пушкина покойный барон Е. Ф. Розен. (И именно в 1860 году, когда я был цензором С.-Петербургского цензурного комитета, с которым барон Розен имел сношения как литератор). Пушкин заявил в то же время намерение содействовать Ершову в издании этой сказки с картинками и выпустить ее в свет по возможно дешевой цене в огромном количестве экземпляров, для распространения в России; но, при недостаточных средствах автора и по случаю смерти Пушкина, намерение это не выполнилось»[45].
Первая же публикация отрывка из «русской сказки» Ершова сопровождалась положительной оценкой редакции «Библиотеки для чтения»: «…читатели сами оценят его достоинства и силу языка, любезную простоту, веселость, обилие удачных картин, между которыми заранее поименуем одну — описание конного рынка, картину, достойную стоять в ряду с лучшими местами русской легкой поэзии»[46]. Жанрово-стилевые и стихотворные особенности произведения юного сибиряка достаточно точно соответствовали дискурсу «легкой поэзии» той поры. Прочие отзывы современников о сказке носили преимущественно устный характер. Письменные публичные оценки не были развернутыми и скорее относились к самому факту издания. Так, выход произведения отдельной книгой газета «Северная пчела» оценила как пополнение «числа хороших произведений нынешней словесности нашей», считая, что оно «предвещает еще гораздо более в будущем»[47].
Второе издание сказки 1840 г. вызвало иронический отклик рецензента «Отечественных записок» М. Н. Каткова, критиковавшего сюжетный вымысел, постановку ударений в словах, неизящность «фраз», а также высказавшего прямой упрек в невозможности читателям понять текст: «…как это сделаться из “огорода” — воеводой? Не понимаем точно так же, как не понимаем, как можно смотреть сквозь рукавицу… и как ерш становится на колени… хотя это и очень мило». При этом Катков не отрицал, что в сказке «г. Ершова проглядывает и истинно смешное»[48].
«Отечественные записки» не оставили без внимания и третье издание «Конька-Горбунка», вышедшее в 1843 г., однако упреки рецензента на сей раз были адресованы уже к издателям, якобы предлагающим юным читателям сказку с сомнительной назидательностью: «Жили-были три брата: двое старших работали, сеяли пшеницу, возили ее продавать в город — и ни в чем не преуспели. Не дал им Бог счастья, как обыкновенно говорится. Младший, дурак, лентяй, который только и делал, что лежал на печи и ел горох и бобы, стал богат и женился на Царь-девице. Следственно, глупость, тунеядство, праздность — самый верный путь к человеческому счастью. <…> Хороша назидательность!»[49]. Некоторых раздражал коммерческий успех сказки и ее издателей. К середине 1860-х гг. это обстоятельство прямо подчеркивалось рецензентами: «Как не стыдно гг. издателям 4, 5, 6 изданий назначать за маленькую книжонку 1 р., только на том основании, что ее раскупают. Издателям экземпляр обходится по всей вероятности, не дороже 5 коп.»[50]. Напомним, что в 1834 г. первое издание «Конька» в книжном магазине А. Ф. Смирдина продавалось по 5 руб.[51]
О намерениях юного поэта создать масштабное и амбициозное по замыслу и структуре произведение свидетельствуют сочинения, написанные Ершовым еще до «Конька-Горбунка». Основные типологические свойства этих досказочных текстов — стремление к большому стихотворному объему, строфичность структуры, национально-историческая проблематика с вниманием к ключевым событиям, значительная временная отдаленность исторической эпохи, подвергнутой художественному осмыслению, развернутая монологическая прямая речь героя, свидетельствующая об установке автора на воссоздание «чужой» точки зрения и, как следствие, создающая эффект определенной «отстраненности» авторской позиции по отношению к событийному ряду произведения.
Если говорить о генезисе «русской сказки» Ершова, то на сегодняшний день «Конек-Горбунок» определяется как произведение, ориентированное преимущественно на фольклор, но осложненное оптикой романтической иронии. В фольклорном субстрате этой сказки обнаруживают взаимодействие различных начал — волшебной сказки, народного театра, лубка[52]. В соответствии с уже установившейся традицией изучения фольклорных произведений, коим присуща определенная формульность, в центре внимания исследователей, прежде всего, оказывались вопросы сюжета и персонажной системы сказки, в частности, функции действующих лиц (В. Я. Пропп). Один из первых исследователей, проанализировавших сочинение Ершова с данной позиции, излагал суть и смысл повествования в ней так: сказка повествует «о похождениях Иванушки, младшего из трех сыновей крестьянина, который благодаря своему послушанию и смелости овладел чудесным конем и с помощью последнего добыл чудесную птицу, прекрасную царственную девицу и сделался царем, несмотря ни на какие происки»[53]. В рамках этого сюжета исследователем выделялось восемь основных мотивов: «1) Поручение отца трем сыновьям оберегать от таинственного вора свое добро и выполнение этого поручения младшим сыном, всеми презираемым. 2) Чудесный конь помогает герою в исполнении трудных подвигов. 3) Перо чудесной птицы, прельстившее героя, приносит ему ряд несчастий. 4) Герой добывает чудесную птицу для царя хитрою выдумкою при помощи чудесного коня. 5) Зложелатели — придворные наговаривают на героя царю. 6) Герой достает в небесном царстве хитростью, при содействии чудесного коня, царевну девицу. 7) Герой при помощи чудесного коня и рыбы… достает со дна моря имущество царевны-девицы. 8) Герой при содействии чудесного коня перерождается в кипящей жидкости в красавца и становится царем на место сварившегося старого»[54]. Представленное перечисление функций, однако, не проясняет художественную природу сочинения Ершова и не раскрывает причин его долговременного успеха. Другое направление исследования — попытки найти объяснение эстетическому воздействию ершовской сказки за пределами ее фольклорности. В рамках этого направления утверждается, что Ершов «создает на сказочной почве характер»; «как бы заглядывает в будущее фольклорного образа»; «предваряет грядущую эволюцию образа»; «когда создавалась ершовская сказка, природа этого образа была неясной»[55] и т. д. Отмечается важный момент: Ершову не на что было опереться в познании законов фольклора, в частности — сказки; он руководствовался исключительно «интуитивным постижением строгих закономерностей, свойственных сказке как особому жанру»: «Заметим, что во времена Ершова наука и понятия не имела об этих законах. Изучение сказки только-только начиналось»[56]. Исследователи-нефольклористы формулируют природу сказки Ершова несколько иначе: «…получилось нечто совершенно новое, некая сказочная энциклопедия», «это и целая историческая детская энциклопедия»[57].

IV

Как показала в своей монографии И. П. Лупанова, вся система персонажей ершовской сказки создана с очевидными отклонениями от фольклорного канона[58]. Подчеркнем: ни один-два персонажа, а практически все герои Ершова не вписываются в традиции отечественного фольклорного наследия. В своем письме к А. К. Ярославцову в ноябре 1843 г. поэт сетует: «…меня бранят за то, что нельзя вывести сентенции для детей, которым назначают мою сказку. Подумаешь, куда просты были Пушкин и Жуковский, видевшие в “Коньке” нечто поболее побасенки для детей»[59]. Очевидно, здесь и находится ключ к замыслу сказки: это произведение написано не для детей и содержит нечто, доступное лишь сознанию взрослого читателя с определенным культурным багажом; в нем осознанно заложено автором некое вполне конкретное общезначимое послание, которое прочитывалось современниками Ершова — крупнейшими деятелями русской культуры. Таким образом, ключевое послание «русской сказки» Ершова, ее центральная идейная составляющая, вполне вычитываема из текста — в чем писатель уверен — и напрямую зависит от эрудиции и кругозора читателя.
Как нам представляется, сказка Ершова имеет философско-историческую природу, что согласуется с тем образованием, которое автор получал в Петербурге. Сюжетное взаимодействие Ивана и Конька[60] выступает аллегорией отношений Духа Человеческого и Природы. Три части сказки — а ее трехчастная структура подчеркивается в подзаголовке — написаны в различной стилевой манере и воплощают три различные культурно-исторические стадии этих отношений. Более того, каждая из частей сказки создает свой образ сменяющих друг друга культурно-исторических фаз человеческой цивилизации, условно их можно обозначить как классическую, романтическую и неоклассическую.
В первой фазе отношения Духа Человеческого с Природой носят характер открытого физического, силового, соперничества: человек связан с ограниченной территорией, на которой пытается утвердить свой порядок. Семейные отношения с жесткой внутренней иерархией и материальными стимулами жизнедеятельности определяют предметную и сюжетную канву первой части произведения. Здесь автор реализует установку на пластичность и телесность изображения, стилизованно имитирующую искусство античности.
Во второй части сказки резко меняется предметная среда и объект стилизации: здесь уже изображается мир, построенный по модели «хозяин — вассал», где вассал демонстрирует духовную преданность хозяину, наделяясь за это правом определять порядок в переданной ему в управление сфере. Это мир, где герои получают стимулы к путешествию, перемещению в больших пространствах, где ценностным центром взаимоотношений становятся феномены чести и любви. Моделирование автором романтического мира и его стилизация объясняют тему покорности Ивана царю (феномен чести), введение женского образа (пародирование рыцарского идеала поклонения и завоевания сердца), подготавливают переход к третьей части.
Третья часть произведения являет собой новую фазу развития Духа Человеческого — религиозную. Именно с этим оказывается связан пафос православных ценностей (сообщение отцу о дочери, прощение кита и искупление им вины и т. п.), образ новых отношений с природой, которые устанавливает уже сам Иван, получивший от автора право на развернутую прямую речь в событийно важных моментах.
Конек-Горбунок, с одной стороны, аллегорически воплощает силы Природы, дружески предрасположенной к человеку и являющейся главным всепонимающим и всепроникающим началом. Неслучайно, имя олицетворяющего ее персонажа вынесено автором в заглавие произведения. С другой стороны, это природное начало является всезнающим проводником Духа Человеческого через сферы, ему недоступные. Дух Человеческий, явленный в образе Ивана, пройдя в свернутом виде путь цивилизации, зримо подвергается инициации и символизирует, по замыслу поэта, готовность русского Сознания (Духа), вобравшего весь исторический опыт Живого, к решению глобальных задач. Иными словами, в финальной части сказки юным Ершовым проводится идея мессианской роли России в современном мире[61].
В качестве литературных прецедентов, на которые так или иначе ориентировался Ершов при написании сказки, следует назвать комическую оперу А. О. Аблесимова «Мельник, колдун, обманщик и сват» (текст пьесы вышел в столице отдельным изданием в 1831 г.[62]). Прямая отсылка к этой опере содержится в первой части «Конька-Горбунка», на что указывает не только использованный в сказке четырехстопный хорей, который был широко представлен в пьесе Аблесимова, но и его образ народного наивного героя — Филимона, готового от страха «орать что есть мочи» и свою любимую песню — «Как ходил, гулял молодчик» — «петь на голос», а оканчивать «диким голосом». Эта же песня впоследствии станет песней ершовского Ивана. Кроме того, определенная связь героев этих произведений обнаруживается при рассмотрении сюжета женитьбы Филимона: разыскивая двух убежавших коней, «савраско да гнедко», он встречается с мельником, и тот умело разрешает все брачные трудности Филимона — с помощью манипуляций и интриг женит его на любимой Анюте. При этом в сюжете оперы как бы снимается различие между крестьянством и дворянством (у матери Анюты есть дворянские корни, а дочь отдана за крестьянина). Мать Фетинья довольна: «Ведь все уж дочь-та моя будет не за простым мужиком — охреяном, а таки хотя за половиною да дворянином». Ершову был важен феномен однодворца, также сформулированный у Аблесимова — в песне мельника: «На Руси у нас давно: / Сам помещик, сам крестьянин, / Сам холоп и сам боярин, / Сам и пашет, сам орет / И с крестьян оброк берет. / Это знайте. / Это знайте, / Не вступайте / Больше в спорец. / Его знают, / Называют / Однодворец!.. / Слышали ль?., он однодворец, а однодворец — и дворянин, и крестьянин — все один (курсив автора. — С. К)»[63].
Необходимость с опорой на прецедент оправдать переход от первой части сказки ко второй, т. е. от крестьянского положения Ивана к дворянско-дворовому, а затем и к царскому, снять социальный антагонизм, заключенный в культурном герое, и побудил Ершова обратиться к пьесе Аблесимова — широко известному для отечественного читателя сочинению с хорошо узнаваемым героем. Комическая опера Аблесимова на то время уже более полувека с успехом шла на императорской сцене, а ее текст признавался авторитетными литературными кругами как художественно состоятельный и даже образцовый[64]. Таким образом, юный поэт положил в основание образа своего персонажа отсылку к чужому знаковому тексту, оказавшемуся соответствующим его концепции переходов от естественного состояния мира к гражданскому, а затем религиозному, и поддерживающему необходимый Ершову обобщенный образ русского человека, который смог бы по ходу сюжета духовно вырасти к финалу, не входя в противоречие с укрупненной библейской образностью.
Полученные за три года учебы на философско-юридическом факультете университета знания, а также опыт прочтения «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина позволяют Ершову создать в своей сказке особый квазиисторический мир: он свободно играет названиями административных учреждений и чинов, судебно-правовых институтов, играет эпизодами, очевидно апеллирующими к известным фактам русской истории[65].
Замысел сказки Ершова учитывал и приближавшееся празднование 850-летнего юбилея Крещения Руси в 1838 г. Неслучайно, в тех немногих его текстах, что дошли до нас и атрибутируются как написанные поэтом до «Конька-Горбунка» («Монолог Святополка Окаянного», «Смерть Святослава», «Смерть Ермака», «Песня казака» и «Русский штык»[66]), доминантами являются историческая и национальная темы. Показательно также и то, что сразу за написанием сказки, а именно в октябре 1834 г., Ершов создает большой стихотворный текст под названием «Ночь в Рождество Христово»[67].
Изучение Закона Божьего в гимназии и университете, истовая и даже отчасти фанатичная вера Ершова, которая запечатлена в его эпистолярном наследии, определяли его интересы и естественным образом согласовывались с появлением библейской образности в его художественных текстах. А. К. Ярославцов зафиксировал в своих воспоминаниях деталь: Ершов часто уединялся для чтения «вообще литературных произведений и книг религиозных», «но книги религиозные, в которые он любил погружаться, старался укрывать от любопытных»[68].
Немаловажным ориентиром для Ершова при написании «Конька-Горбунка» была пушкинская поэма «Руслан и Людмила», которая подарила русской поэзии «большую форму» национально-исторического жанра[69], синтезировав в себе различные жанровые начала — волшебную сказку, ироикомическую поэму и др. Именно с этим сочинением стремился соперничать студент Ершов, противопоставляя Руслану своего Ивана. Как и автора «Руслана и Людмилы», его привлекала эпоха князя Владимира, Крещения Руси. Пушкинский счастливый финал, где отец принимает в объятия дочь и победившего всех врагов Руслана, был не только ритуальным, но и символизирующим духовно-историческую перспективу страны. Тема воссоединения семьи лежит и в основе пушкинской «Сказки о царе Салтане» (преемственность Салтан — Гвидон здесь основополагающая). Но, несмотря на то, что сочинение Ершова также содержит семейную тему, проблемно-тематическая основа в нем иная, а все семейные вопросы счастливо разрешены уже в первой части произведения.
Стиховой объем сказки «Конек-Горбунок» также подчеркивает ее отличие от произведений Пушкина, находившихся в горизонте внимания Ершова: так, в варианте 1834 г. это 2260 стихов, в то время как в «Сказке о царе Салтане» — всего 996 стихов (Пушкин в этот период вообще не пишет сказок столь большого, как у Ершова, объема). Кроме того, в сказке Пушкина повторяются около 40 % рифм, у поэта же из Сибири повторы единичны. Юный Ершов-сказочник использует шесть видов неточных рифм, Пушкин — три. Для Ершова богатая рифма скорее исключение, нежели правило, — в пушкинском же тексте количество богатых рифм высоко. Подобного рода статистику можно привести и по другим сказкам Пушкина — все это говорит о том, что культура стиха в «Коньке-Горбунке» иная и, вопреки взгляду некоторых историков литературы, ее носителем Пушкин не является[70].
Различия прослеживаются и в образах царя Салтана: если в ершовском персонаже заложена возможность «басурманить христиан», идти на них походом, т. е. Салтан изображен в духе лубочной сказки о богатыре Бове, где Салтан Салтанович требует от плененного им Бовы сменить веру, принять ислам (напомним, в русском фольклоре Салтаном обычно именуется мусульманский царь), то у Пушкина, как известно, образ Салтана весьма от этого далек. Это еще раз указывает на разницу в творческих ориентациях писателей и, следовательно, на невозможность атрибутировать текст сказки «Конек-Горбунок» как пушкинский.
Как вспоминает А. К. Ярославцов, вскоре после написания «Конька-Горбунка» у Ершова возник замысел создания цикла в десяти книгах и ста песнях об Иване-царевиче[71] — поэта волновала мысль о развитии фигуры народного героя. Однако замысел этот, к сожалению, остался лишь декларацией художника и воплощен не был.

V

Знание библейской истории и библейских текстов во времена Ершова было естественным и входило в стандарт российского гимназического и университетского образования, являлось обязательным элементом духовно-гражданского воспитания. В случае Ершова это знание соединялось еще и с личными его склонностями и интересами. На наш взгляд, в соприродности художественного послания ершовской сказки и ключевых оснований массового читательского религиозного сознания России и заключается — наряду с другими факторами — секрет устойчивой популярности этого произведения, ставшего поистине народным[72].
Возможным контекстом, проясняющим смысл и закономерность эпизода встречи Ивана с белой кобылицей, появившейся в ночном поле (т. е. в земном пространстве), является первая глава Книги пророка Захарии. Пророк Захария сообщает о данном ему Всевышним видении всадника на рыжем коне, позади которого были «кони рыжие, пегие и белые», все они — Божии посланцы, «это те, которых Господь послал обойти землю» (Зр. 1: 8—10). Обойдя землю и выполнив, таким образом, поручение Всевышнего, они доложили Ангелу Вседержителя: «вся земля населена и спокойна». Однако именно это и разгневало Господа, ибо живущие в покое только усиливают зло (Зр. 1: 11, 15). Важно то, что здесь фиксируется принципиальная связка зла и покоя, зла и сна; в русле этой логики позитивный смысл несут пробуждение и движение, они богоугодны. В перспективе этого ветхозаветного сюжета «белая кобылица», встреченная Иваном в сказке Ершова, может трактоваться как образ посланца, отправленного Всевышним на землю к людям, — посланца, который мог явиться как ночное видение одному из избранных. Таким образом, тема дозора, не-сна в сказке Ершова отсылает к библейскому сюжету открытия человеку истины, откровения. Избранность Ивана дополнительно подчеркивается: его братья просыпают судьбоносную встречу, а Иван оказывается ей открыт. Ершов изображает стадию снятия «первой печати» (Откровение св. Иоанна Богослова), останавливается на ней, как бы приглашая вслед за библейскими персонажами: «иди и смотри». «И я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить» (Ои. 6: 2). Эта параллель раскрывает смысл формульно обозначенного пути ершовского Ивана — от Ивана-Дурака, сидящего на белом коне задом наперед и держащегося за хвост, до царственного всадника, богатыря-победителя.
Кроме того, в начале первой главы Книги пророка Захарии обнаруживается тема, очень важная для Ершова в контексте его творческой полемики с пушкинской «Сказкой о царе Салтане», — тема необразцовой веры отцов: «не будьте такими, как отцы ваши» (Зр., 1: 4). Напомним: изначальная ситуация пушкинской сказки — разрыв связи поколений, отца и сына, Салтана и Гвидона. Даже не взглянув на новорожденного сына, царь отправляет его вместе со своей женой на верную смерть; он деловит, но легковерен — доверяет людям, не веря в промысл Всевышнего, даровавшего ему семью и счастливое продолжение рода. Таким образом, ситуация разрыва связи поколений в сказке Пушкина выводит на первый план проблему веры отцов. Ершов же в своем сочинении эту проблему полемически снимает, уходя от нее и развивая тему веры молодых (Иван), в которых есть забота об отце и милость к братьям, а значит и здоровые предпосылки веры и ее укрепления.
На уровне же итоговой, целостной модели своего произведения Ершов ориентирован на библейский образ царствующего крестьянина, подобного Сыну Человеческому из 14 главы Откровения Иоанна: «И взглянул я, и вот светлое облако, и на облаке сидит подобный Сыну Человеческому; на голове его золотой венец, и в руке его острый серп» (Ои. 14: 14). В главе 19 того же Откровения дан образ всадника на белом коне, который «праведно судит и воинствует», и «имя Ему: Слово Божие» (Ои. 19: 11–15). Иными словами, Ершов развивает образ своего народного героя в перспективе, заданной Библией.
Сообщение Ивана родителям Царь-девицы о ее судьбе, в результате чего на земле изменился весь порядок смены дня и ночи, будучи важным эпизодом обозначенного выше пути народного героя и его решающих испытаний, также имеет у Ершова библейский подтекст. В Книге пророка Иеремии читаем: «Так говорит Господь: если можете разрушить завет Мой о дне и ночи, чтобы день и ночь не приходили в свое время…»; «Так говорил Господь: если завета Моего о дне и ночи и уставов неба и земли Я не утвердил…» (Ир. 33: 20, 25).
Образ кита Ершов также заимствует из Библии, причем со специфическими коннотациями, объясняющими статус этого героя в системе персонажей и его место в тексте сказки. Так, в частности, в Книге пророка Ионы изображается «большой кит», по указанию Господа проглатывающий Иону, не выполнившего его поручение: «И был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи. / И помолился Иона Господу Богу своему из чрева кита»; «И сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу» (Ио. 2: 1–2, 11). В Библии Иона, как известно, — особый персонаж. Не случайно в двух Евангелиях Нового Завета (от Матфея и от Луки) утверждается прямая связь, прямая параллель между Ионой и Сыном Человеческим, а также единственность божьего знамения, являемого всему роду лукавому и прелюбодейному именно через Иону: «Но Он сказал им в ответ: род лукавый и прелюбодейный ищет знамения; и знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы пророка; / Ибо как Иона был во чреве кита три дня и три ночи, так и Сын Человеческий будет в сердце земли три дня и три ночи» (Мф. 12: 39–40); «…род сей лукав; он ищет знамения, и знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы пророка; / Ибо как Иона был знамением для Ниневитян, так и Сын Человеческий для рода сего» (Лк. 11: 29–30). Выделенность Ионы из ряда пророков, его приближенность к Господу, декларируемая Новым Заветом, делают этого библейского персонажа знаковым уже в контексте священной книги. В сказке же Ершова с образом Ионы оказывается связана целая система развиваемых мотивов: мотив сна («Иона спустился во внутренность корабля, лег и крепко заснул»); мотив корабля (напомним, что у Ершова кит проглатывает тридцать кораблей; образы корабельщиков существенны и в свете другого текста, который Ершов постоянно держит в уме, — «Сказки о царе Салтане», в которой корабельщики выступают связующим звеном между Салтаном и Гвидоном); мотив неведения причины наказания, которую в «солнечном царстве» по просьбе кита проясняют Иван с Коньком); мотив милости (Господь отпускает Иону, прощает город; Месяц Месяцович прощает кита, Конек милует крестьян, живущих на ките, Иван прощает братьев за обман и кражу; у Пушкина Салтан прощает сестер царицы за обман и разлучение его с семьей). В конце первой части сказки читателям анонсируются будущие заслуги Ивана: «Как он в солнцевом селенье / Киту выпросил прощенье, / Как по милости своей / Спас он тридцать кораблей»[73].
В логике библейской аксиологии выдержаны и такие персонажи ершовской сказки, как Царь и Спальник. Спальник создан автором в качестве фигуры фарисейского типа. Царь же, с одной стороны, выступает объектом манипуляций фарисея, с другой — субъектом неограниченных желаний, не предполагающим над собой высшей, божественной, силы и воли, не соотносящий себя ни с кем и ни с чем. Его приобретения многократны (кони, жар-птица, Царь-девица, перстень) — Ершовым создается, своего рода, сверхцепь приобретений Царя, которая оборачивается затем смертельным для него наказанием[74].
Спустя 17 лет после выхода сказки «Конек-Горбунок», в 1851 г., в возрасте 36 лет, Ершов заканчивает творческую переработку перво начальной версии произведения, она коснулась 406 строк текста. Не затронув смыслового ядра произведения — его историософской концепции, — редакция усилила важные ее грани в свете нового историко-литературного контекста, характеризовавшего конец 1840-х гг.
Во-первых, Ершов вносит знаковое изменение в композицию сказки, меняя строфный состав частей: если в первой редакции он состоял из 37/35/43 строф в трех частях соответственно, то в редакции 1851 г. — 33/33/34+5, где в третьей части последние пять строф вмещают все события после смерти царя, т. е. патетический финал (выбор Царь-девицею Ивана, одобрение выбора народом, вход в церковь, свадебный пир). Этот ход в организации композиции можно трактовать как попытку Ершова создать высокую пародию на «Божественную комедию» Данте (распределение песен по трем частям в поэме — 34/33/33; зеркальный же порядок в сказке Ершова акцентирует пародийность). Следы вероятной отсылки к этому памятнику средневековой литературы можно увидеть также и на других уровнях: Конек, как и Вергилий, проводит героя по различным сферам и через различные ситуации; финал сказки «рифмуется» и с последней песнью поэмы Данте — обращением к «деве», которая должна сделать решающий для героя выбор. Ближайшими к Ершову по хронологии проекциями на сочинение Данте были поздние произведения Н. В. Гоголя[75], что, в свою очередь, отвечало обращенному к авторам нового времени призыву Шеллинга — одного из авторитетнейших для любомудров того времени художников, — строить свои произведения по образцу «Божественной комедии»[76].
Во-вторых, Ершов усиливает характерологическую сторону образов персонажей сказки (братьев Ивана, Царя, Спальника, гостей на рыночной площади и др.) через их речь и поведение. Так, например, он детализирует описание поведения купцов по отношению к представителям местной власти: «Гости денежки считают. / Да надсмотрщикам мигают»[77]; двоедушие братьев в отношении Ивана: «Старший, корчась, тут сказал: / Дорогой наш брат Иваша!» (с. 47); «Братья больно покосились, / Да нельзя же! согласились» (с. 48). Углубляется и психологически уточняется в новой редакции авторская оценка и мотивировка тех или иных ситуаций: в первой части чудесная кобылица объясняет Ивану ценность Конька теперь через предметный ряд, апеллируя к герою именно как к крестьянину: «Но конька не отдавай / Ни за пояс, ни за шапку, / Ни за черную, слышь, бабку» (с. 41–42).
В-третьих, Ершов последовательно заменяет в тексте прозвище культурного героя — Ивана-Дурака — на его имя: «Тут Иван с печи слезает…» (с. 40); «Поле все Иван обходит…» (с. 40); «Но Иван и сам не прост…» (с. 41); «Ну, Иван, — ему сказала…» (с. 41);«На конька Иван садится…» (с. 47) и т. д. В первом издании во всех приведенных и ряде других строк автором использовалась лексема «дурак»; теперь же прозвищем «дурак» Иван именуется «лишь в речи врагов героя и в тех местах сказки, которые описывают поступки Ивана в восприятии его антагонистов»[78]. В большинстве случаев в первом и каноническом изданиях сказки строки, подвергшиеся правке именования героя, совпадают, однако встречаются и другие варианты исправления: «Братья двери отворили, / Дурака в избу пустили» (с. 42) — в каноническом тексте; нейтральное обозначение «караульный» — в тех же строках в первой редакции текста.
В-четвертых, как отмечает И. П. Лупанова, правка Ершова была обусловлена в том числе и его «стремлением усилить впечатление “сказового” изложения»[79] (это было, вероятно, основной причиной пересмотра текста). Например, если в первом издании сказки изложение событий объективировалось в строке «Вот однажды брат Данило…»[80], то в каноническом тексте эта строка приобрела такой вид: «Ну-с, так вот что. Раз Данило…» (с. 44).
В-пятых, ряд повествовательных фрагментов текста Ершов заменяет прямой речью персонажей. Так, теперь царь произносит: «Гей! Повозку мне!» (с. 53), в то время как в предыдущем варианте читатели нейтрально информировались: «Колесницу запрягли / И ко входу подвезли»[81]. Сетования Царь-девицы Иван уже не пересказывает «своими словами», а воспроизводит ее прямую речь.
В-шестых, Ершов меняет некоторые лексемы с нейтральной окраской на простонародные или диалектные варианты (в большинстве случаев трудно говорить о какой-то их определенной территориальной маркированности): «далеко» / «далече», «рублей» / «рублёв», «выпускать» / «выпущать». Подобные замены производятся в речи персонажей, имеющих крестьянское происхождение. В этом контексте, напоминая пушкинский опыт использования тех же лексем: «далече» («Евгений Онегин»), «рублёв» («О медведице»), — исследователи говорят об усилении сатиричности «в обрисовке представителей социальных верхов», углублении «общей иронической тональности всего повествования»[82].
Характер правки Ершовым текста сказки системно отразил общую для русской словесности тенденцию нарастания эпического в рамках доминирующего в литературе 1830— 1840-х гг. лиро-эпического начала.

VI

Масштабность и глубина замысла Ершова определялись не только его авторской индивидуальностью, но и отвечали идейно-эстетическим требованиям времени, середины 1830-х гг. Поэтика школы «гармонической точности» сменяется «поэзией мысли», одновременно на смену прежней легкости, прозрачности стиля приходит высокая тяжеловесность, затемненность[83]. Среднее поколение поэтов — А. С. Пушкин («Маленькие трагедии», стихи 1830-х гг.), Е. А. Боратынский, Ф. И. Тютчев — отвечало этому запросу развития. Младшее поколение — Н. В. Гоголь, М. Ю. Лермонтов, П. Ершов и др. — воспринимает эти тенденции как особые поколенческие императивы, требующие прямых и открытых ответов. Следуя запросу на строгость и предметность мысли, Ершов создает тексты довольно редко, однако даже его малые жанровые формы имеют значительный стиховой объем, характеризуются тематической определенностью, исчерпанностью предмета изображения и повышенной рефлексивностью художественного высказывания.
Особенностью творческой позиции Ершова было то, что он, приняв так называемый пушкинский канон «легкости» стиха, вступил с ним в полемическое соревнование на поле литературной сказки, развернув и воплотив в ее рамках «тяжеловесную» концепцию, соответствующую положениям новой школы любомудров. За пределами же этого жанра Ершов был ценностно и эстетически ориентирован на модели «поэзии мысли»[84]. Комплексную характеристику этого направления в поэзии 30-х гг. сформулировала А. И. Журавлева: «Поэт как сосуд познающего духа, как нечто отдельное от своей собственной человеческой личности — таков художник у любомудров. Важно понять, что это не одна из “идей” их “стихотворений и поэзии”, а творческая позиция, определяющая постановку авторского голоса в их лирике. Это поэзия мысли, а не мышления, как у Лермонтова. Мысль связана с внебиографическим “я”, мышление — процесс внебиографически невозможный. Поэзия мышления — это, собственно, синоним поэтической духовной биографии. Мысль связана с личностью пространственно, мышление предполагает связь временную»[85]. Так, Ершов-лирик, сформировав свой индивидуальный миф, реализует его в русле «поэзии мысли» — т. е., прежде всего, риторически, в определенном смысле — отстраненно (пространственная координата) и во многом редуцируя актуальное переживание как таковое (временная координата), что в целом на фоне таких достижений эпохи, как лирическая поэзия Лермонтова, выглядело неоклассикой.
Существует взгляд на Ершова как на поэта «бенедиктовской школы» (к ней причисляют также А. В. Кольцова и Н. А. Некрасова), представлявшей «демократическую тенденцию в поэзии и расширявшей сферу эстетического»; в оценках достижений В. Г. Бенедиктова подчеркивается, что «самая эклектичность и внутренняя неустойчивость его эстетики были явлением исторически плодотворным»[86]. В годы пребывания в столице Ершов входил в дружеский круг Бенедиктова и ближайших к нему литераторов — Е. П. Гребенки, К. А. Бахтурина (вместе с ними он намеревался издавать альманах «Мы — Вам» с виньеткой, изображающей несущуюся тройку, и эпиграфом «Вот мчится тройка; но какая? Вдоль по дороге; но какой?!»; эта затея не осуществилась). На литературных вечерах Гребенки почти еженедельно собирались Бенедиктов, Даль, Кукольник, Панаев и Ершов[87]. В первые годы постстоличного периода Ершов поддерживал связь с Бенедиктовым через своих родственников Протопоповых, с Е. П. Гребенкой — состоял в переписке. Более корректной следует признать точку зрения, согласно которой лирика Ершова испытывала дополнявшие друг друга влияния творческих манер Шевырева и Бенедиктова[88].
В петербургский период творчества после выхода сказки «Конек-Горбунок» Ершов работает практически во всех жанрах того времени, тем самым как бы наглядно закрепляя в сознании современников мысль о своей готовности наполнить «поэзией мысли» любые жанровые формы. Возможно предположить, что у Ершова была индивидуальная творческая программа, обусловленная стремлением создать себе репутацию мастера новой школы. На протяжении неполных двух лет Ершов обращается к жанровым формам баллады, думы, сонета, монолога, были, песни, элегии, послания, отрывка, хора, дуэта, стихотворения в альбом, стихотворения-прощания, в большинстве случаев используя их по одному разу (исключение — песня[89] и хор) и обозначая жанр в названии или подзаголовке произведения. В те же годы он опробовал и более объемные формы драматической повести и либретто, однако, по канонам романтической практики, писались преимущественно их фрагменты.
Как удалось наглядно продемонстрировать А. И. Кушниру, петербургский период творчества Ершова — это время «стихового экспериментаторства, причем по многим параметрам такое экспериментаторство заставляет поставить вопрос о влиянии творчества В. А. Жуковского на молодого поэта. Ершов экспериментирует с трехсложными размерами (в основном амфибрахием), гексаметром и его дериватами», «использует разностопные ямбы»[90]. После отъезда в Сибирь меняется культура стиха: четырехстопный ямб становится для Ершова «основным фоном» поэтической практики.
Придерживаясь эстетики «поэзии мысли», на послесказочном этапе петербургского периода Ершов пытается расширить диапазон возможностей лирического субъекта своих произведений. Если в «Коньке-Горбунке» он использовал сочетание эпической доминанты с балагурством — сочетание, редкое по своей органике, хотя и продиктованное жанром, предполагающим баланс национально-героического и комического идейно-эмоциональных начал, — то теперь в своей лирике Ершов избирает ситуации и героев, реализующих художественный синтез иного рода.
Для наглядности он обычно берет двух героев в ситуации диалога, который в общих чертах выражает драматизм тех или иных отношений и завершается расхождением героев и немотой в силу тематической исчерпанности речи каждого. При этом позиция автора в отношении героев на протяжении всего текста остается объективной, что создает, своего рода, пространственно-временную объемность ситуации, универсальность изображаемого, подчеркивает его открытость в перспективу всеобщего. Эта открытость свидетельствует о широте авторского кругозора и возможностей, его религиозной проективности. В пределах представленной модели Ершов выстраивает линии героев своих стихотворений: судьбу молодого орла в «чужеземных краях», тоскующего о «родных лесах» («Молодой орел», 1834)[91]; сибирского казака, ушедшего в поход и с сотней «лихих молодцов» являющегося тенью к молодой жене-казачке среди «пустой» степи («Сибирский казак», 1834)[92]. В этом же ряду следует упомянуть стихотворный монолог страдальца, обращенный к «гению-хранителю», о лишении свободы, «вольного лета» в «чуждых полях», о мечте полета «на светлый восток» («Желание», 1835)[93]. Здесь же — прощание героя-поэта с «живительным огнем» Петербурга и надежда на воспоминания, на «пламенные сны» («Прощание с Петербургом», 1835)[94]; русская песня «добра молодца» «в несчастье», в лютом горе и тоске («Русская песня», 1835)[95].
В тот же период Ершов пишет такие лирические произведения, как элегическая песнь, где обобщенный субъект («мы») заключает в себе «смерть и веру в провиденье», знание о «необоримой силе рока», но, тем не менее, спускает свой «легкий челн» на волны озера жизни («Семейство роз», 1835)[96]; монолог о «первой любви», обращенный к юноше с «гордой душой», отразившей отблеск «отчизны небесной», о ненапрасности мечты и жизни, освещенных любовью («Первая любовь», 1835)[97]. Поэт изображает цепь разрушительных признаний героя, представленного в образе «тучи», опровергаемых единым движением «силы веры» «дряхлого старца» («Туча», 1835)[98]; разговор кузнеца, старика Луки, с Проезжим, чья миссия в русском городе загадочна и неопределенна: «Какую роль играть / Мне суждено меж жалких этих братий…»[99](«Фома-кузнец», 1835). Кроме того, Ершов создает натурфилософские монологи о присутствующей в устройстве порядка земной ночи «невидимой руке» («Ночь», 1835)[100], о фениксоподобных превращениях дуба, его испытаниях и исполнении высшего «назначения» («Дуб», 1835)[101]. Все эти произведения были опубликованы преимущественно в 1834–1835 гг., проблемы выхода к читателю в столичный период для Ершова не существовало.

VII

Внутри постпетербургского, или тобольского периода жизни П. П. Ершова (конец июля 1836 — середина августа 1869) можно выделить несколько этапов, обусловленных теми или иными значимыми внутренними и внешними событиями, а также различными задачами, которые ставил перед собой автор «Конька-Горбунка» как литератор и частный человек, это — 1836–1844, 1844–1851, 1851–1857 и 1858–1869 гг.
1836–1844 гг. в жизни Ершова ознаменовались созданием сибирского предания «Сузге» (1837); переходом к циклизации лирических произведений[102]; работой над полным переводом с французского языка сочинения Клеменса Брентано «Тайная вечеря Господа нашего Иисуса Христа» (1842); выходом в Москве второго (1840) и третьего (1843) изданий первоначального текста «Конька-Горбунка»; участием во встрече с прибывшим в Тобольск наследником цесаревичем Александром Николаевичем (начало июня 1837 г.), по следам которой в январе 1838 г. в столице вышло издание, включавшее фрагмент приветственного слова поэта; переводом Ершова с преподавательской должности на должность инспектора Тобольской гимназии (апрель 1844 г.) с правом преподавания, а также производством за выслугу лет в надворные советники со старшинством (июнь 1843 г.). Существенным стимулом к дальнейшему творчеству для него послужил выход в столице антологии «Испанский театр» (1843), включавшей переводы, выполненные его другом К. И. Тимковским.
Центральным событием второго этапа (1844–1851) жизни Ершова в Тобольске было создание новой — ставшей впоследствии канонической — версии сказки «Конек-Горбунок», а также заявленное автором в переписке намерение перейти от стихов к прозе. Рубежным моментом между первым и вторым этапами можно считать относящуюся к середине 1844 г. речь Ершова в Тобольский гимназии «О трех великих идеях истины, блага и красоты, о влиянии их на жизнь и о соединении их в христианской религии», текст которой не сохранился[103].
Третий этап (1852–1856) тобольской жизни поэта начинается с представления в столичный цензурный комитет двух рукописей: переработанного варианта сказки «Конек-Горбунок» (середина 1851 г.) и прозаического цикла «Осенние вечера» (конец 1851 г.; первоначальное название «Сибирские вечера») — сочинения соревновательно-полемического по отношению к опыту циклов Гоголя.
На эти годы приходится борьба Ершова за публикацию нового варианта сказки «Конек-Горбунок», понять всю трудность которой позволяет текст интерпретации этого произведения цензурой: «По содержанию сказка предназначается для простого народа и заключает события неестественные, как царя сварили в котле, а царица вышла замуж за Иванушку-дурачка. В проделках дурачка встречается везде участие царя»[104]. На события отчаянного отстаивания своего текста накладывается уход в 1852 г. двух значимых для Ершова людей — Н. В. Гоголя (февраль) и В. А. Жуковского (апрель)[105]. Ревнивое в молодости и в последующие годы отношение к успеху первого, смесь благодарности и обиды по отношению ко второму (не помог в переводе из Тобольска в столицу), вероятно, усилили покаятельные настроения поэта: он садится за переписывание девяти книг Ветхого Завета в переводе Г. П. Павского[106].
Отчаявшись отстоять новый вариант «Конька-Горбунка», в марте 1854 г. Ершов подает прошение в цензурный комитет об издании прежней версии сказки. Смерть императора Николая I (февраль 1855 г.), новое прошение на издание сказки книгопродавца П. И. Крашенинникова, запрос председателя Главного цензурного управления А. С. Норова о причинах запрета на издание произведения, разговор с ним А. В. Никитенко о неразумности запрета и, наконец, разрешение печатать сказку по авторской рукописи — таковы лишь некоторые звенья сложного пути к выходу в свет четвертого издания «Конька-Горбунка», «вновь исправленного и дополненного», как это будет указано на его обложке в 1856 г.[107] В июне этого же года Ершову назначают пенсию «за выслугу по учебному ведомству в Сибири 20 лет <…> с оставлением на службе еще на пять лет»[108], а в августе он получает орден св. Станислава II степени «за отлично усердную и ревностную службу»[109].
К началу последнего этапа (1857–1869) тобольского периода в жизни Ершова относятся назначение его директором училищ Тобольской губернии и производство в чин статского советника со старшинством, а также выход в Санкт-Петербурге журнала с публикацией цикла «Осенние вечера»[110]. Понимая, что главные события его литературной жизни уже свершились, Ершов полностью отдается общественной деятельности: дает согласие на выполнение обязанностей цензора неофициальной части газеты «Тобольские губернские ведомости» (с апреля 1857 г.)[111], избирается членом совета по учебной части Тобольской Мариинской женской школы, участвует в обсуждении проекта о соединении реки Обь с Северным морем, совершает поездку в Москву и С.-Петербург (по распоряжению министра народного просвещения А. С. Норова для ознакомления «с устройством и положением столичных учебных заведений», как сказано в письме губернатора В. А. Арцимовича на имя поэта[112]). Эта поездка продлилась с середины февраля по конец мая 1858 г., в столице Ершов пробыл шесть недель. Он встретился с П. А. Плетневым, бывшим и нынешним министрами просвещения А. С. Норовым и Е. П. Ковалевским, сенатором М. Н. Жуковым, посетил могилу брата Николая, Троице-Сергиеву лавру.
В последнее десятилетие жизни Ершова в результате его чиновничьих усилий в Кургане возобновляется, а в Тюмени, Ишиме и Таре появляются женские школы (1858, 1859). Он создает проект устава публичной библиотеки в г. Ишиме, и она открывается при уездном училище в октябре 1859 г.; совершает регулярные инспекционные поездки по губернии. В марте 1862 г. Ершов по прошению уходит в отставку с должности директора училищ, а в августе выходит из совета Тобольской Мариинской женской школы. В 1866 г. в столице в приложении к настольному словарю появляется первая библиографическая справка о Ершове. Посетивший в июле 1868 г. Тобольск великий князь Владимир Александрович встречается с автором «Конька-Горбунка» и сетует, что в столице сказки нет в продаже. В феврале 1869 г. Ершов получает пригласительный билет на празднование 50-летия alma mater — Петербургского императорского университета. 18 августа 1869 г. в 2 часа дня П. П. Ершов умирает; погребение прошло на Завальном кладбище Тобольска близ храма Семи отроков Эфесских.

VIII

После возвращения в Тобольск, постепенно осознав окончательность связи своей судьбы с Сибирью, Ершов начинает сознательно культивировать собственный образ как образ художника-сибиряка, сибирского деятеля, содержательно все более органично входя в него. Это нашло отражение и в художественных произведениях поэта, и в его эпистолярии. Создаваемый образ имел отчасти игровой характер и привлекался главным образом в общении с не-сибирскими адресатами: «Итак, давай твою секретарскую руку и слушай, как хрустят составы ее под пожатием дюжего сибиряка»[113], — писал Ершов А. К. Ярославцову. Особые условия местной жизни и ее ритмы должны были не только объяснить, но и оправдать снижение творческой активности Ершова после отъезда из Петербурга. Позднее, когда главной интенцией его творчества становится создание крупного, общенационального по своему значению произведения, выношенного как бы всем опытом российской жизни, эта неспешность будет подаваться им как показатель качества и глубины работы в провинции. В письме В. А. Треборну в июле 1837 г. Ершов приводит слова В. А. Жуковского, обращенные к цесаревичу во время их встречи в Тобольске: «Тут Жуковский сказал вслух: “Я не понимаю, как этот человек очутился в Сибири”»[114].
Через семь лет тому же адресату он признается: «В жизни моей или, лучше, в душе делается полное перерождение. Муза и служба — две неугомонные соперницы — не могут ужиться и странно ревнуют друг друга. <…> Из этого выходит беспрестанная толкотня и стукотня в голове, которая отзывается и в сердце»[115]. В апреле того же 1844 г., говоря о поэзии, он называет себя «прежним ее служителем»[116], а в октябре сообщает: «Литературная моя деятельность ограничивается пока теориею, а практика существует в одном воображении»[117]. И здесь же Ершов объясняет столичному другу Ярославцову свою духовную привязанность к Сибири: «…Я жду той сцены вполне, где идет речь о Сибири. Как ни скучна моя родина, а я привязан к ней, как настоящий швейцарец. И то произведение имеет для меня двойной интерес, где выводится моя северная красавица на сцену. — Вот тебе между прочим одна из многих причин, которые приковывают меня к Тобольску»[118].
Через два с половиной года он посылает другу В. А. Треборну «элегию в прозе» о «молодом сибиряке со старою своею матерью», который вернулся в «сибирские тундры» и так и не смог «выбраться из этой топи»[119]. В письмах друзьям он винит самого себя в том, что «только покорился» обстоятельствам и стал походить «на инвалида, который вышел из боевых рядов по неспособности и исполняет мирную, хотя и незавидную должность — стража»[120]. При этом он все-таки не теряет «надежду на счастие и известность», верит, что «не лишен призвания», и готов вновь «предаться любимому… занятию»[121]. Ершов понимает, что его враг — в нем самом: «лень, проклятая лень, сибирская лень, всегда служила помехою»[122].
«Живя в глуши», Ершов не расстается с прежними творческими замыслами и ищет «условий» их реализации: «…мысль о русской эпопее не выходит у меня из головы. Но, живя в глуши, я не имею нужных к тому материалов. Это обстоятельство преимущественно влекло меня искать места при Императорской публичной библиотеке, где я мог бы пользоваться всеми старинными сказаниями»[123]. Но он готов к работе и в Сибири: «…мысль о русской эпопее переменю на сибирский роман. Купер послужит моим руководителем. А между тем на мелких рассказах я приучу перо свое слушаться мысли и чувства»[124]. Более того, Ершов ощущает в себе силы вступить в спор с эстетикой литераторов «нынешнего рода»: «…я изложу свою теорию повести и надеюсь, что шутка, если только она удастся, лучше покажет крайности нынешнего рода рассказчиков, чем серьезный разговор о них»[125].
Рассчитывая на внимание широкого российского читателя, который должен был бы интересоваться судьбой молодого автора «Конька-Горбунка», свое возвращение в Сибирь Ершов ознаменовывает созданием предания (что было новым для писателя крупноформатным жанром) на региональном материале — «Сузге. (Сибирское предание)» (1837)[126]. Ожидая, что этот текст продолжит и закрепит успех «Конька», поэт вновь работает с четырехстопным хореем, но усложняет его — теперь это белый четырехстопный хорей со специфическим чередованием каталектик. Стиховеды отмечают, что такая разновидность поэтического размера «открывала широкие возможности для установления на практике жесткой корреляции между ритмическим, синтаксическим и семантическим уровнями текста»[127]. Эффект усиливался и зримой четкостью дробной композиции (пронумерованность 22 частей).
Масштабность замысла выражается в изображении Сузге не как героини собственно тюркской истории, а в представлении ее общероссийским положительным персонажем эпического типа. При этом «сибирское предание» мыслится Ершовым в качестве страницы общероссийской истории, в которой Сибирь — одна из равновеликих по значимости территорий страны наряду с киевской и московской. Не случайно в изображаемый ход событий автор вовлекает детали из ремезовской летописи[128]. Сузге Ершова проходит путь от любовницы Кучума до эпической воительницы, сопоставимой по героизму с мужчиной. Она живет в обручении с сибирской природой, где постройка ею дворца «выглядит как сакральный акт», где «дворец становится крепостью, а затем смертным ложе» — и в этом тематическом единстве заключается очевидное продолжение в предании образа Царь-девицы из «Конька-Горбунка»[129], столь значимого, как отмечалось выше, для сюжетной эпизации Ивана как народного героя.
Как и в своей «русской сказке», сюжетообразующей в «Сузге» Ершов делает тему христианской милости: «Только помни милость Бога: / Не губи напрасно всех»[130]. Теперь она развернута автором в ситуации ратного противостояния разноконфессиональных сил, однако ее императивность для замысла произведения остается неизменной. «Атаман Гроза казачий» в финале текста провозглашает нравственно-религиозный ориентир страны: «Наша Русь славна издревле / К роду царскому любовью — / И в других его почтит» (с. 153); «Бог нам дал теперь победу: / Так грешно бы нам и стыдно, / Милость Бога презирая, / Обижать тебя, царица» (с. 154). Предсмертный взгляд Сузге не становится «взором отмщенья», ее самоубийство оборачивается слиянием с сибирской землею — «холм могильный» для героини насыплют «два урядника отряда» при собрании всех казаков (с. 155).
Текст «сибирского предания» Ершова свидетельствует о знании и учете автором канонических черт жанра русской романтической поэмы и его разновидностей, в частности, так называемых «гаремных трагедий». В «Сузге» представлен ряд традиционных элементов жанра: поэмная ситуация, риторический вопрос автора, контрастные женские образы с устойчивыми функциями, перенос взгляда из одного стана в другой как повествовательный принцип, трагическая развязка, вершинность композиции, набор характерных тем (любви, ревности, измены, мщения, самоубийства), песни и разговоры фоновых персонажей, триединая просьба, героический элемент и др.[131]
Изображение женщины в качестве активного начала позволяет признать сочинение Ершова типичным для русской версии жанра романтической поэмы. Как романтическая героиня Сузге отторгнута от своего народа и не может соединиться с миром казаков — в этом состоит трагизм ее положения, диктуемый автору эстетикой и метафизикой литературного направления. Набор знаков, накопленных в рамках романтического типа поэм, Ершов сохраняет, но не развивает (темы страсти, измены, наличие соперницы, сюжет о ребенке, любовный конфликт)[132]. История борьбы Сузге с Ермаком тематически подчиняет себе развертывание всего сюжета.
Следует вспомнить, что и в досказочных текстах, написанных под влиянием и в полемике с рылеевскими думами, Ершов сознательно смещал или заменял исходные тематические детали и формальные удачные решения, акцентируя индивидуальность своей позиции. Так, если рассматривать тему Святополка («Монолог Святополка Окаянного»), то «эпический по интонации текст (“Святополк”. — С. К.) Рылеев исполнил универсальным 4-стопным ямбом, в то время как Ершов, наоборот, лирический по интонации монолог исполнил эпическим 6-стопным ямбом»[133]. Что касается темы смерти Ермака («Смерть Ермака»), то Ершов решает ее редким для того времени 5-стопным амфибрахием, заключенным в твердую форму сонета, и не упоминает в тексте о Кучуме или татарах. Он создает эффект неожиданности появления и туманности образа врага, выступающего инструментом воли высших сил, тем самым выражая несогласие с версией Рылеева («Смерть Ермака»), в думе которого Ермак пытается спастись бегством, Кучум и татары предстают в негативном ключе, труп героя всплывает на Иртыше[134].
Таким образом, как и в «Смерти Ермака», в «сибирским предании» «Сузге» Ершов стремится показать, что, обобщенно говоря, «европейский» и «азиатский» взгляды на уральско-сибирский материал не схожи. Точка зрения сибирского поэта базируется на духовно-христианском подходе к человеку и истории.
Работа Ершова над «Сузге» закрепляет общую стратегию его творчества: представить по одному значимому образцу каждого жанра своей эпохи. Недооцененность ершовского предания современниками не отменяет его историко-литературного значения: сохраняя крупноформатность текста, поэт ищет внутренне гибкой структуры и в дальнейшем обращается к циклам. К ним относятся «Моя поездка» в 10 частях (1840), «Отрывки» в 8 частях (<1840>), «РаrЫеu ou pour le bleu» в 12 частях (1854). В этом наблюдается своего рода возвращение Ершова к юношескому опыту, ведь его досказочные «Монолог Святополка Окаянного», «Смерть Святослава» и «Смерть Ермака» — это, как отмечают исследователи, «цикл стихотворений, связанных единством тематики и выразительных средств, характерных для романтической школы 30-х годов и особенно для декабристской поэзии (обращение к драматическим эпизодам русской истории, лирическое эмоциональное начало, трагические судьбы героев)»[135].
В 1850-е гг. Ершов создает оригинальное по своему жанровому подзаголовку «лиро-эпическое произведение, исполненное поэзии и философии», «Нос»[136]. Объемность стихотворного текста и комическая доминанта указывают на заочного адресата ершовской полемики — Н. В. Гоголя как зачинателя определенного направления в русской литературе. Ершов опредмечивает в «Носе» гоголевские претензии на выявление «физиономии народной», на роль ее «трибуна, глашатая, верного сына»; юмористически снижает показ «предмета неведомого для света / Во всем сиянье». Для поэта сомнительна, прежде всего, направленность работы комических авторов-последователей Гоголя. Согласно Ершову, они сошли с «прямой дороги» пушкинского времени и идут, «положась на ноги, без руководства головы», отдаваясь «лживых струн бряцанью», иным «певцам заблудшим суеты»[137]. Сибирский поэт представляет «нос» в качестве до предела обытовленной мелочи человеческой жизни, описание которой и внимание к которой оказались важнейшими требованиями новой литературы и новой философии. Комизм произведения базируется на приеме контраста: контрастируют одическая риторика лирического субъекта по отношению к носу как «великому члену творенья», «красе лица всего» — и снижающий пафос физиологизм[138]. Финальное расширение автором временных границ, в которые вписан сюжет «Носа» («На удивление племен! /… / Над головами внуков внуков, / Чрез бесконечный ряд времен!», с. 358), дискредитирует восторг от эстетических достижений современности, свидетельствует, что «невидимая рука» искусства просто «производила щекотанье / В носу то крепко, то слегка» (с. 358), т. е. занималась «дичью разномерной» (с. 355). «Нос» Ершова выражает ощущение поэтом фиктивности благополучия, царящего в современной ему русской литературе, указание на некую промежуточность ее развития и неясность дальнейших перспектив.
Написание и публикация Ершовым «Носа» свидетельствуют о глубине и принципиальности полемики Ершова с эстетикой и поэтикой «гоголевского направления» (если использовать формулу В. Г. Белинского) в русской литературе. Парадоксально, но ни в переписке (а она достаточно обширна), ни в художественных произведениях Ершов не упоминает Гоголя в качестве оппонента, противника, соперника. Очевидно, он сознавал масштаб творческого дарования современника, значение и подлинность, искренность его духовного и эстетического поиска, считался с признанием художественных достижений Гоголя Жуковским, Пушкиным, Плетневым. Вместе с тем Ершову было, вероятно, важно объяснить и оправдать собственное периферийное положение в отечественной словесности, разрыв между своим статусом и статусом Гоголя. Этим объясняются и пристрастность его «лиро-эпического произведения», и установка полемизировать с Гоголем на его поле, т. е. в рамках прозаического цикла. «Осенние вечера» станут последней попыткой Ершова завоевать популярность в современной литературе, сыграть на чужом для себя материале и по новым для себя правилам. Цикл печатался в течение года, и неслучайно издатели до конца публикации его интриговали читателя, скрывая авторство Ершова за подписью П. Е. Создатель «Конька-Горбунка» не возражал против такой стратегии.
Как активный читатель и практик литературы, создавая прозаический цикл, Ершов учитывает системность компонентов этой жанровой формы: единый образ автора, единство хронотопа, наличие сквозного героя, общность рамочной ситуации, сосредоточенность на общей проблеме, единое название, общий эпиграф или предисловие[139]. Первоначально, намереваясь акцентировать в заглавии свою сибирскую идентичность, Ершов называет цикл «Сибирские вечера», однако впоследствии установка на универсализацию оказывается важнее. Она выражается в сосредоточенности семи повестей цикла «на одной проблеме: случай, судьба, провидение в жизни человека». На это работают единый хронотоп — осень в антропологическом и годовом циклах, изображение «Тобольска и его окрестностей на разных исторических этапах»; матрица пасхального рассказа накладывается на различные жанровые разновидности повести (светская, фантастическая), сочетаются фольклорная и литературная традиции словесности[140] и различные национальные идентичности рассказчиков (немец, русский, казак, татарин).
Цикл состоит из пяти историй, рассказываемых различными персонажами — это Безруковский, Немец, Академик, Лесняк, Таз-баши. Каждый исполняет «главное условие… без претензий», оно подразумевает «отсутствие всякой изысканности», предписывает персонажу говорить «как знает, как думает…»[141]. Однако этот «простор» повествования, по выражению одного из героев, в самом начале «Осенних вечеров» («Вместо предисловия») неоднократно сталкивается с чисто риторическими проблемами: «— Мы определили цель и предмет наших бесед, а забыли об условиях исполнения. / — То есть говорили об изобретении и расположении, да упустили изложение. Кажется, так говорит ваша риторика, г. Академик?»; «Только во всяком случае допустив цель, не будем связываться с предметом»; «Вот, например, теперь, что мешает нам начать беседу об этом предмете и развить мысль не по правилам рассуждения, а в живой, одушевленной беседе»; «Если сюжет приведет нас к какому-нибудь важному спорному пункту, то, я думаю, не мешает приостановить нить рассказа и перебросить слова два-три для объяснения»; «Если же ты хочешь мнения, высказанного в рамках системы, с приличными знаками препинания и придыхания, спроси Академика»; «Я вижу по лукавым глазам твоим, что ты хочешь сказать: целиком из риторики» (с. 365–368).
Конфликт риторических норм и требований с «источником для приятной беседы», а он понимается как «свободная мена мыслей и чувств, частные взгляды на жизнь в различных ее проявлениях, суд настоящего, мечты о будущем» (с. 366), по Ершову, неразрешим в рамках гоголевского «прозаического» направления, которое являет собой резкую антитезу органике пушкинского поэтического периода в отечественной словесности.
Композиционно цикл выстроен как движение от мистериально-таинственного («Страшный лес») к простодушно-комическому («Повесть о том, каким образом мой дедушка, бывший при царе Кучуме первым муфтием, вкусил романеи и как три купца ходили по городу (рассказ, исполненный грации)»).
Начало цикла строится вокруг мучительной судьбы героя-богатыря, столкнувшегося со случаем, который разрушил его житейское счастье и любовь. Персонаж рисуется как «почти исполинского роста мужчина, в черном платье»: «Только одно казалось несомненным, что он боролся мужественно, и если изнемогал в борьбе, то для того только, чтобы встать с новою силою». В его «благородном лице» «сам Лафатер не нашел бы ни одной черты злобы или притворства» (с. 379, 381). Читатель постепенно узнает обстоятельства случайного убийства Александром своей горячо любимой жены Марии, ежедневные безутешные муки совести, терзающие его и сводящие в могилу. Повествуемая история утверждает красоту и ценность духовного страдания человека, света его любви и преданности, уважения «к высокой доблести покорного страдания» (с. 392).
Здесь же через обсуждение рассказанной истории персонажами экстатически выявляется ценностный кругозор и автора цикла: «Вера в Бога и Искупителя есть та печать, которая дает ценность всем нашим действиям, как бы они маловажны или велики не были. Что бы ни говорили о прогрессе, об усовершенствовании человеческого рода, без печати религии — все это фальшивые штемпеля» (с. 392).
В финале цикла представление фигуры Александра — рыцаря духа, любви и страдания — а также прямая рефлексия его пути сменяются знаковым упоминанием Санчо Пансы: «Не намерен ли ты разыграть роль Санчо Пансы и угостить нас тысячью и одной пословицей?» (с. 516). Ершов придает повествованию восточный колорит через введение истории дедушки Таз-баши, превращая ее в праздник свободного игрового обращения с прошлым и современностью как естественную и практическую меру жизни. Неслучайно в конце как императив звучит народное выражение «все хорошо в меру», закрепленное сквозной рифмой в репликах рассказчиков, как бы сходящихся на этой мудрости: «меру» — «манеру» — «квартеру» — «примеру» — «командеру» (с. 516). Само же повествование Таз-баши погружено в стихию карнавальности. Вот как, например, подается рассказчиком встреча первого муфтия Кучума и трех русских купцов, прибывших в Сибирь из европейской части континента: «Кабинет дедушки превратился в великолепный чертог, а сам дедушка сиял таким блеском наряда и величия, что можно было страшиться за глаза гяуров. К довершению эффекта у дверей стояли два старые татарина в красных халатах с палками в руках. О, дедушка мой умел показать себя, когда было нужно. / Секретарь ввел русских купцов. Их было трое: Иван Буренин, да Сидор Дуренин, да Кузьма Беремин»; «— Хорошо, пусть покажут, — отвечал дедушка с небрежным видом, хотя, правду сказать, глаза его давно уж рылись в узлах у купцов» (с. 504, 505). Ершов удивительно точно передает карнавально-игровое начало всякой власти и одновременно ее физиологическую жестокость. Достаточно обратить внимание, как дедушка рассказчика обставляет свое разрешение купцам вести без обмана торговлю в ханстве: «Тут дедушка подал условный знак; один из стражей передал его в сени, и только что толмач успел перевести купцам слова министра, в комнату вошел татарин с блюдом, на котором красовалось не более, не менее, как человеческое ухо. / При виде этого кушанья Буренин спрятался за Дуренина, Дуренин за Беремина, а Беремин обеими руками схватился за свои уши, к явному удовольствию дедушки и его свиты. / Надо сказать, что это ухо была одна из дипломатических тонкостей дедушки. Ухо это было отрезано еще в день приезда купцов, кажется, за любопытное желание одного правоверного подслушать секретный разговор муфтия с одной особой, но дедушка, удивительно умевший пользоваться всяким случаем для достижения своих целей (курсив автора. — С. К.), приказал держать его на льду до дня приема. / “Теперь эти гяуры будут держать ухо востро”, — подумал дедушка, видя, какое действие произвела на купцов его дипломатика» (с. 506). Таким образом, комический персонаж, старый татарский чиновник, тянущий «романею» из фляги, изъятой у купцов — при этом его лицо сияло «удовольствием самого красного цвета» (с. 507) — открывает читателям жестокость жизни в ее сибирском колорите. Опыт Ершова-сказочника, развитие в новой редакции «Конька-Горбунка» линий Царя и Спальника позволили ему художественно точно прописать фигуру муфтия — персонажа, композиционно венчающего цикл «Осенние вечера».
Одним из последних стихотворений П. П. Ершова, завершающего свой духовный и творческий путь, стало «Одиночество»:
Враги умолкли — слава Богу,
Друзья ушли — счастливый путь.
Осталась жизнь, но понемногу
И с ней управлюсь как-нибудь.

Затишье душу мне тревожит,
Пою, чтоб слышать звук живой,
А под него еще, быть может,
Проснется кто-нибудь другой[142].

Литературный талант и чуткий поэтический слух позволили Ершову слышать «звук живой» на протяжении всей жизни и по праву войти в созвездие поколения русских писателей первой половины XIX в.[143]
Художественное мышление представителей этого целостного поколения отличало сочетание нескольких качеств — философско-рефлексивной созерцательности, интереса к религиозным и нравственно-мифологическим основам жизни, слияния изобразительно-пластического ряда и сферы универсально-комического и, наконец, ориентации на идею человечества как одного человека, на открытие «объективной данности внеличной и внеиндивидуальной сферы сознания»[144]. Вероятно, в дальнейшем с углубленным изучением лиро-эпических оснований творчества этого поколения и соответствующей им образно-символической системы[145] в наследии П. П. Ершова будут обнаруживаться новые исследовательские сюжеты.
1841 г.); см. об этом: Климова Д. М. О роли П. П. Ершова в публикации двух стихотворений А. С. Пушкина // Ершовский сборник. Вып. 3. Ишим, 2006. С. 3—11. С Ершовым были знакомы многие декабристы, жившие в Западной Сибири, — Н. А. Чижов, В. К. Кюхельбекер, В. И. Штейнгель, П. Н. Свистунов, М. А. Фонвизин. Последний писал о нем: «Ничто не может быть полезнее деятельности этого человека…» (Фонвизин М. А. Соч. и письма: [в 2 т.]. Т. 1: Дневники и письма. Иркутск, 1979. С. 220).



Об авторе

Комаров Сергей Анатольевич — доктор филологических наук, профессор (Тюменский государственный университет), является автором монографий «А. Чехов — В. Маяковский: комедиограф в диалоге с русской культурой конца XIX — первой трети XX века» (2002), «На моей земле: О поэтах и прозаиках Западной Сибири последней трети XX века» (2003), «Литература Сибири: миссия, этничность, аксиология» (2016), ответственным редактором и автором ряда коллективных монографий: «Русский мир в отечественной литературе: этнофилологический аспект» (2011), «Языковые стратегии русской драмы (введение в экографию)» (2012), «Семиотика и поэтика отечественной культуры 1920-1950-х годов» (в 2 кн.) (2012, 2013), «Творчество П. П. Ершова: сказка и стих» (2013), «Извне и изнутри Сибири: А. Чехов — А. Вампилов — В. Шукшин» (2014), «Русская поэзия Сибири XX века: Иван Жданов» (2017), «Проза А. Неркаги в контексте русскоязычной культуры последней трети XX века» (2019).



Примечания
1
Дополнительно отметим, что к моменту прихода в столичный альманах «Северные цветы» О. М. Сомов «был одной из центральных фигур украинского литературного землячества в Петербурге, опорой начинающих земляков, вроде А. В. Никитенко» (Петрунина Н. Н. Орест Сомов и его проза // Сомов О. М. Были и небылицы. М., 1984. С. 6—11).
2
Сомов О. М. О романтической поэзии // Русские эстетические трактаты первой трети XIX века: в 2 т. Т. 2. М., 1974. С. 556–557.
3
Там же. С. 557.
4
Ершов. Конек-Горбунок: русская сказка // Библиотека для чтения. 1834. Т. III, кн. 5. С. 214–234. Отдельным изданием произведение вышло в том же году: Ершов П. Конек-Горбунок: русская сказка: в 3 ч. СПб., 1834.
5
Ершов. Конек-Горбунок: русская сказка // Библиотека для чтения. 1834. Т. III, кн. 5. С. 214 (предисловие редактора). Предисловие и послесловие к публикации сказки Ершова напечатано без подписи, на их принадлежность О. И. Сенковскому указывает А. К. Ярославцов (см.: Ярославцов А. К. Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»: биографические воспоминания университетского товарища его. СПб., 1872. С. 1).
6
Станкевич Н. В. Избранное. М., 1982. С. 112–113.
7
См.: Манн Ю. В. А. В. Кольцов и философская мысль его времени // Манн Ю. В. Тургенев и другие. М., 2008. С. 312–318.
8
См.: Колесников А. Д. Русское население Западной Сибири в XVIII — начале XIX веков. Омск, 1973.
9
Максимова А. И. Говоры среднего Приишимья — родины П. П. Ершова // Особенности языка сказки П. П. Ершова «Конек-Горбунок». Ишим, 2007. С. 49–51.
10
Крамор Г. А. Павел Алексеевич Ершов: новые факты биографии // Ершовский сборник. Вып. 1. Ишим, 2004. С. 5–9 (см., в частности, ссылки в работе на: ГУ ТО «ГА в г. Тобольске». Ф. 329. Оп. 19. Ед. хр. 2, 8; РГИА. Ф. 1349. Оп. 4, год 1828. Ед. хр. 81. Л. 41 об-45).
11
См.: Там же. С. 7.
12
В биографическом словаре «Русские писатели. 1800–1917» начало столичного периода жизни поэта ошибочно отнесено к 1830 г. (Утков В. Г., Чудаков А. П. Ершов Петр Павлович // Русские писатели 1800–1917: биогр. слов. Т. 2: Г-К. М., 1992. С. 239).
13
См.: Утков В. Г. Гражданин Тобольска: о жизни и творчестве П. П. Ершова, автора сказки «Конек-Горбунок». 2-е изд., доп. Свердловск, 1979. С. 5.
14
Крамор Г. А. Павел Алексеевич Ершов: новые факты биографии. С. 6.
15
См.: Савченкова Т. П. Петр Павлович Ершов (1815–1869): архивные находки и библиографические разыскания. Ишим, 2011. С. 66.
16
Там же. С. 68.
17
См.: Утков В. Г. Гражданин Тобольска… С. 10–12, 16–18, 26. В частности, в своей работе Л. А. Гривенная отдельно отмечает, что, например, у подножия дома Ершовых в Петропавловске находилась торговая площадь, «сюда стекались торговые караваны из Китая, Афганистана, Бухары, Самарканда, Казани, Уфы, Сибири и др. Здесь находился Оренбурго-Омский тракт, на который выходила караванная дорога из Туркестана и Западного Китая»; герб города имел изображение верблюда как символа караванной торговли (Гривенная Л. А. Петропавловск в судьбе Петра Павловича Ершова // XX Ершовские чтения. Ишим, 2010. С. 256). Эти обстоятельства существенны для выявления возможных источников созданного Ершовым химерического образа двугорбого Конька.
18
См.: Савченкова Т. П. Петр Павлович Ершов (1815–1869): архивные находки и библиографические разыскания. С. 67.
19
См.: Утков В. Г. Гражданин Тобольска… С. 27.
20
Там же. С. 20–22.
21
См.: Там же. С. 25.
22
Ершов. Конек-Горбунок: русская сказка // Библиотека для чтения. 1834. Т. III, кн. 5. С. 214–234. В советских изданиях сказки вторая часть имени главного персонажа писалась со строчной буквы; автор данной работы придерживается писательской воли и дореволюционной практики написания имени: «Конек-Горбунок» (беловой автограф сказки, сделанный рукой П. П. Ершова, хранится в РГАЛИ и воспроизведен в кн.: Савченкова Т. П. П. П. Ершов. Летопись жизни и творчества (1815–1869): к 200-летию со дня рождения. Ишим, 2014. С. 53).
23
О программе и деятельности «аристократической партии» в ее противостоянии деятелям «торгового» направления в начале 1830-х гг. см.: Майофис М. Воззвание к Европе: литературное общество «Арзамас» и российский модернизационный проект 1815–1818 годов. М., 2008. С. 655–668.
24
См.: Манн Ю. В. В кружке Станкевича: ист. — лит. очерк. М., 1983; Он же. Русская философская эстетика. (1820—1830-е гг.). М., 1969; Журавлева А. И. Лермонтов в русской литературе. Проблемы поэтики. М., [2001]. С. 24–47, 84—120; Каменский З. А. Московский кружок любомудров. М., 1980; Зайонц А. Ответ Пушкина на «Послание» Шевырева // Лотмановский сборник. 3. М., 2004. С. 215–229.
25
О логике оценок, данных В. Г. Белинским сказкам Пушкина и Ершова, см.: Манн Ю. В. А. В. Кольцов и философская мысль его времени. С. 317–323; см. также: Постнов О. Г. В. Г. Белинский о литературе Сибири первой половины XIX в. // Сибирь. Литература. Критика. Журналистика: памяти Ю. С. Постнова. Новосибирск, 2002. С. 51–57.
26
Имеется в виду самый задушевный друг Ершова по факультету Константин Иванович Тимковский (1814–1881), сын цензора и внук (по матери) промышленника и мореплавателя Г. И. Шелихова. Друзья строили масштабные совместные планы на послеуниверситетскую жизнь, однако в октябре 1833 г. Константин уходит из вуза на флот юнкером, что было большой неожиданностью для Ершова, и в августе 1835 г. командируется на службу в российско-американскую компанию, основанную его дедом. В стихотворении «Тимковскому. (На отъезд его в Америку)» двадцатилетний поэт развернуто излагает цели и идеалы адресата как принципиально общие для них обоих — как их послушанье «влеченью высшему», предызбранность «законом небесным» и — «судьбой положенную» долгую разлуку (см.: Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. М., 2005. С. 258–259).
27
См. об этом подробнее: Лотман Ю. М. Театр и театральность в строе культуры начала XIX века // Лотман Ю. М. Об искусстве. СПб., 1998. С. 617–636; Журавлева А. И. Русская драма и литературный процесс XIX века. М., 1988. С. 10–69; Журавлева А. И., Макеев М. С. Александр Николаевич Островский. М., 1997. С. 106–110.
28
См.: Ярославцов А. К. Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»… С. 74, 100.
29
Это была первая опера, поставленная на столичной сцене с русскими певцами (премьера состоялась 14 декабря 1834 г.). Стихотворение Ершова «Музыка» было впервые напечатано в «Библиотеке для чтения» (1840. Т. 40. С. 7–9) и датируется 1837 г.
30
Успехи Ершова, согласно аттестату об окончании университета, таковы: «в Законе Божием хорошие, в российском уголовном праве и судопроизводстве, политической экономии и частном праве, теории уголовного права, российском и гражданском праве, римском праве, всеобщей истории, всеобщей статистике очень хорошие, в нравственной философии хорошие, в российской статистике довольно хорошие, в российской словесности отличные, в языках: латинском очень хорошие…» «при благонравном поведении» (Савченкова Т. П. П. П. Ершов. Летопись жизни и творчества (1815–1869). С. 80).
31
Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 265–270. Впервые опубликовано в «Библиотеке для чтения» (1836. Т. 16. С. 155–160).
32
Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 258. Впервые опубликовано: Ярославцов А. К. Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»… С. 25–27 (без начальных 8 строк).
33
См.: Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 519–520.
34
См.: Козаровецкий В. А. Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации. М., 2012. С. 280–333. Этот взгляд на проблему авторства сказки побуждает и академических ученых к поискам аргументации в данном направлении: Касаткин Л. Л., Касаткина Р. Ф. Язык — свидетель беспристрастный: проблема авторства сказки «Конек-Горбунок» // Известия РАН. Сер. литературы и языка. 2012. Т. 71. № 5. С. 23–45; Кораблев А. А. По когтям льва (криптография сказки «Конек-Горбунок») // Collegium (Киев). 2016. № 25. С. 369–383; Он же. «И стрелою полетел…» (литературное ристалище в сказке «Конек-Горбунок») // Филологические исследования. Вып. 15. Киев, 2016. С. 24–41.
35
См.: Кошелев В. А. Феномен Петра Ершова // Ершовский сборник.
Вып. 6. Ишим, 2010. С. 23, 24.
36
См., напр.: Шевырев С. П. Обозрение русской словесности за 1827-й год: (фрагменты) // Шевырев С. П. Об отечественной словесности. М., 2004. С. 81–82.
37
Гаспаров Б. М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. 24 СПб., 1999. С. 75.
38
Там же.
39
Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 564.
40
Там же. С. 564, 565.
41
Там же. С. 566, 567.
42
Белинский В. Г. Конек-Горбунок. Русская сказка. Сочинение П. Ершова. В III частях // Белинский В. Г. Собр. соч.: в 9 т. Т. 1: Статьи, рецензии и заметки: 1834–1836; Дмитрий Калинин. М., 1976. С. 367.
43
Белинский В. Г. Литературные мечтания // Белинский В. Г. Собр. соч.: в 9 т. Т. 1. С. 48.
44
Как пишет В. А. Кошелев, «в “Руслане и Людмиле” Пушкин представил еще не “энциклопедию жизни”, а “энциклопедию” тех культурных аллюзий (здесь и далее курсив автора. — С. К.), которые определили русскую жизнь его времени. При этом он ничуть не боится ни неизбежной мозаичности, ни “быстрых и резких переходов”, за которые упрекала его мудрая критика. Его первая поэма стала очень своеобразной энциклопедией, опрокинутой не непосредственно в жизнь, а в ту словесную традицию, которая в конечном счете и определила основные показатели русской национальной культуры» (Кошелев В. А. Первая книга Пушкина. Томск, 1997. С. 222). См. также об энциклопедичности жанровых ключей в «Руслане и Людмиле»: Архангельский А. Н. Герои классики: продленка для взрослых. М., 2018. С. 218–227.
45
Ярославцов А. К. Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»… С. 2–3. Встреча Ершова с Пушкиным произошла в 1834 г., однако относительно месяца единого мнения нет, версии — март, август, октябрь. В ряде работ современных исследователей представлен сопоставительный анализ текстов Пушкина и Ершова, подтверждающий влияние «Конька-Горбунка» на «Сказку о золотом петушке» (см.: Лупанова И. П. П. П. Ершов // Ершов П. П. Конек-Горбунок. Стихотворения. Л., 1976. С. 17–18. (Б-ка поэта. Большая сер. 2-е изд.); Кошелев В. А. Феномен Петра Ершова. С. 17; Кибальник С. А. «Конек-Горбунок» П. П. Ершова как претекст пушкинской «Сказки о золотом петушке» // XXV Ершовские чтения. Ишим, 2015. С. 11–15). В более ранних исследованиях Ершова однозначно рассматривали как последователя и ученика Пушкина (см. обзор научных и литературнокритических работ о творчестве Ершова: Комаров С. А. «Конек-Горбунок» П. П. Ершова: место в культуре и культура замысла // Творчество П. П. Ершова: сказка и стих. Ишим, 2013. С. 4–8).
46
Ершов. Конек-Горбунок: русская сказка // Библиотека для чтения. 1834. Т. III, кн. 5. С. 214 (предисловие редактора <О. И. Сенковского>).
47
[Б. п.]. Конек-Горбунок, русская сказка, сочинение П. Ершова. В III частях… // Северная пчела. 1834. № 225, 5 окт. (Отд. «Новые книги»).
48
[Б. п.]. [Б. загл.] // Отечественные записки. 1840. Т. VIII. Янв. — февр. Отд. VI. Библиограф. хроника. I. Русская литература. 1) Русские книги, изданные в течение второй половины января и первой половины февраля месяца. С. 57–59.
49
[Б. п.]. Конек-Горбунок. Русская сказка, сочинение П. Ершова. В III частях. Издание третье… // Отечественные записки. 1843. Т. XXX. № 9/10. Сент. — окт. Отд. VI. Библиограф. хроника. Русская литература. Август. С. 1–2.
50
[Б. п.]. [Б. загл.] // Книжный вестник. 1865. № 7. Апр. С. 127.
51
Об этом сообщалось в сноске к объявлению отдела «Новых книг»: Северная пчела. 1834. № 225, 5 окт.
52
См.: Савченкова Т. П. Лубок и «Конек-Горбунок» П. П. Ершова // Русская сказка: [межвуз. сб. науч. и информатив. тр.]. Ишим, 1995. С. 115–120; Евсеев В. Н. Романтические и театрально-площадные традиции в «Коньке-Горбунке» П. П. Ершова // Там же. С. 95— 114; Он же. Литературная сказка П. П. Ершова: фольклор, народная культура и писатель-романтик // Живое слово: фольклор юга Тюменской области в школьном изучении. Тюмень, 2008. С. 187–201; Корепова К. Е. Русская лубочная сказка. М., 2012. С. 286–304.
53
Путинцев А. М. Сказка П. П. Ершова «Конек-Горбунок» и ее источники // Тр. Воронеж. ун-та. 1925. Т. 1. С. 346.
54
Там же. С. 348.
55
Лупанова И. П. П. П. Ершов. С. 15–16.
56
Там же. С. 20.
57
Чудаков А. «Конек-Горбунок» // Литература и ты: [сб.]. Вып. 5. М., 1973. С. 169–170. Я. К. Грот отмечал: «…“Конек-Горбунок” легко укладывается в памяти, производит, подобно басням Крылова, двоякую пользу: во-первых, нравственную, впитываясь незаметно в молодую душу; а во-вторых, научную, приучая ребенка к благозвучности и ясности слога, к тому языку, которым он со временем станет излагать свои мысли» (Грот Я. К. Не для забавы только // Неделя. 1961. № 51. С. 8).
58
В частности, И. П. Лупанова пишет: «…такой именно конек, как у Ершова, в народных вариантах сказки не встречается»; «По сравнению с народной сказкой Ершов значительно усилил роль чудесного конька (недаром сказка названа по имени этого “героя”)»; «В отличие от фольклорной сказки, где речь идет о герое, пользующемся услугами коня, Ершов рассказывает о герое и его коне, подчеркивая равнозначность этих персонажей всеми возможными путями»; «Нарисовав портрет царь-девицы, Ершов отступил от канона народной сказки»; «В отличие от большинства героинь фольклорных редакций сюжета царь-девица сказки Ершова откровенно обнаруживает перед читателем только свою антипатию к царю, что же касается симпатии к герою, то она никак не подчеркивается по ходу сказки и раскрывается лишь в конце, после гибели царя в котле»; «В отличие от народной сказки… Ершов большое внимание уделяет изображению жеста и даже индивидуализации его»; «У всех основных действующих лиц “Конька-Горбунка” имеется специфический, именно для них привычный жест» (Лупанова И. П. Сказочник Ершов и его подражатели // Русская народная сказка в творчестве писателей первой половины XIX века. Петрозаводск, 1959. С. 246, 247, 250, 254, 255, 269). Это же отклонение от фольклорных канонов прослеживается и в образах царя и кита. Таким образом, если согласиться с точкой зрения исследовательницы, то следует признать, что для автора «Конька-Горбунка» отправным в построении сказки был, по-видимому, не русский фольклор, а иные литературные источники.
59
Цит. по: Ярославцов А. К. Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»… С. 101.
60
Комбинаторная природа, заключенная в образе ершовского Конька-Горбунка, могла быть навеяна вполне конкретным событием — приобретением и установкой в 1834 г. в Петербурге на набережной Невы древнеегипетских сфинксов, которые были доставлены в столицу уже в 1832 г. Об истории их появления в России см.: Струве В. В. Петербургские сфинксы. СПб., 1912.
61
И. Г. Минералова справедливо отмечает: «Не дураку дается счастье, а тому, кто нашел любовь (Царь-девица), постиг, что есть мироздание (дорога к Месяцу Месяцовичу и Киту Китовичу, да и сам он при этом становится Иванушкой Петровичем), бессмертие и красота (курсив автора. — С. К.)». «Напомним, что для фольклорной традиции более характерен путь в преисподнюю, в заколдованное царство, в мир, враждебный человеку, чем в поднебесное царство. Так символически Иван получает благословение небесных сил. В этом смысле зло минимизировано автором в земных пределах, добро, справедливость, благо главенствуют в мироздании. Природа самой Царь-девицы также выражена предельно ясно, хотя и дается сказочно-символически: это Заря, сестра Солнца. Заря, нисходящая на землю, это красота, свет и благодать, и потому обручение со светом имеет для Ивана, для его будущего царствования первостепенный смысл и является непременным залогом счастливого правления» (Минералова И. Г. Детская литература: учеб. пособие. М., 2002. С. 89, 91).
62
Аблесимов А. О. Мельник, колдун, обманщик и сват: [комическая опера]: в 3 действиях. СПб., 1831. Это было уже седьмое издание пьесы, предыдущие выходили, начиная с 1779 г.
63
Аблесимов А. О. Мельник — колдун, обманщик и сват // Стихотворная комедия, комическая опера, водевиль конца XVIII — начала XIX века: [сб.]: в 2 т. Т. 1. Л., 1990. С. 218, 219. (Б-ка поэта. Большая сер.).
64
См., напр.: Мерзляков А. Ф. Разбор оперы «Мельник» // Русские эстетические трактаты первой трети XIX века: в 2 т. Т. 1. М., 1974. С. 133–139.
65
См.: Рогачева Н. А. Исторические аллюзии в сказке П. П. Ершова «Конек-Горбунок» // Литература Урала: история и современность. [Вып. 1]. Екатеринбург, 2006. С. 210–218.
66
Все эти тексты Ершова впервые опубликованы в 1976 г.: Ершов П. П. Конек-Горбунок. Стихотворения. С. 123–129. Автографы находятся в Рукописном отделе ИРЛИ.
67
Это стихотворение входит в рукописный свод так называемых «Тобольских тетрадей» поэта («Стихотворения П. Е. Тетрадь вторая»), по мнению специалистов, составленный автором в 1850-е гг., т. к. тексты 1860-х гг. в нем отсутствуют (ТИАМЗ ТМ КП 13215). Впервые опубликовано: Ершов П. Ночь на Рождество Христово // Библиотека для чтения. Т. VII. С. 5–8 (при публикации был изменен предлог в названии текста).
68
Ярославцов А. К. Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»… С. 12–13, 18.
69
См.: Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969. С. 135–140.
70
Так, в частности, свидетельствующий об этом убедительный материал накопил стиховед А. И. Кушнир: Кушнир А. И. Стих П. П. Ершова // Творчество П. П. Ершова: сказка 44 и стих. С. 91—133.
71
См.: Ярославцов А. К. Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»… С. 58, 90–91.
72
См. подробнее: Комаров С. А. К 200-летию П. П. Ершова. Предъюбилейные заметки // Литературная учеба. 2015. Кн. 1 (янв. — февр.). С. 82—104; Он же. Навстречу Петру Ершову // Словесник. 2015. Вып. 2 (13). (Прил. к: Литературная газета. 2015. № 11 (6501), 26 марта).
73
Ершов П. П. Конек-Горбунок: русская сказка: в 3 ч. [первая цензурная редакция] // Сибирский сказочник: Тексты. Документальные свидетельства. Комментарии. Тюмень, 2019. С. 30.
74
В качестве дополнения: об отсылках к библейским текстам, прослеживаемых в сказке Ершова на уровне лексики, см.: Комаров С. А. К 200-летию П. П. Ершова. Предъюбилейные заметки. С. 97—100.
75
См. об этом: Смирнова Е. А. Поэма Гоголя «Мертвые души». Л., 1987. С. 69, 126–134, 158, 189–190.
76
См.: Шеллинг Ф. В. Философия искусства. М., 1966. С. 450.
77
Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 51. Далее текст сказки цит. по данному изданию с указанием страницы в скобках.
78
Лупанова И. П. О двух изданиях (первом и четвертом) сказки П. П. Ершова «Конек-Горбунок» // Ершовский сборник. Вып. 5. Ишим, 2008. С. 155.
79
Там же. С. 158.
80
Ершов П. П. Конек-Горбунок: русская сказка: в 3 ч. [первая цензурная редакция]. С. 14.
81
Там же. С. 26.
82
Лупанова И. П. О двух изданиях (первом и четвертом) сказки П. П. Ершова «Конек-Горбунок». С. 160.
83
См.: Журавлева А. И. Лермонтов в русской литературе: проблемы поэтики. С. 26–29.
84
В этом смысле Ершов-поэт реализует себя в рамках уже провозглашенных национальных приоритетов художественного творчества: «Размышление убедит тебя, что и в творениях, как в словах, мы любим читать выражение великих мыслей собственной души нашей; и вот почему они нам нравятся, вот что непобедимой силой влечет нас к природе и к искусству» (Шевырев С. П. Разговор о возможности найти единый закон для изящного // Русские эстетические трактаты первой трети XIX века: в 2 т. Т. 2. С. 516); «Всякая нация как лицо преходит: как идея — бессмертна. Греция и Рим давно уже трупы; но идеи, в них олицетворенные, живут во всем образованном человечестве»; «<…> мы можем иметь надежду со временем даже опередить наших предшественников, ибо владеем большими, чем они, средствами и чуждаемся всякого одностороннего направления, чему все они без исключения подвержены. В их ветхой опытности заключается, может быть, и богатство их и немощь; в нашей молодой свежести — наша нищета и надежда» (Он же. История поэзии: (предисл.) // Там же. С. 523). В. В. Кожинов так характеризует творческие искания этого времени: «То, что стремились создать — и во многом действительно создали — любомудры, только в самом общем смысле может быть названо “философией”. Дело шло о сотворении национального и личностного самосознания, — притом не об его, так сказать, предметном и дифференцированном содержании, но о целостном организме, о живой реальности самосознания. <…> Уже в 1830-х годах созданная реальность русского самосознания начала наливаться конкретным смыслом, вернее, многосмысленностью…» (Кожинов В. В. Тютчев. М., 1988. С. 92–93. (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.; вып. 9 (687)).
85
Журавлева А. И. Лермонтов в русской литературе: проблема поэтики. С. 32.
86
Вацуро В. Э. Поэзия 1830-х годов // История русской литературы: в 4 т. Т. 2: От сентиментализма к романтизму и реализму. Л., 1981. С. 379.
87
См.: Савченкова Т. П. П. П. Ершов. Летопись жизни и творчества (1815–1869). С. 504, 511.
88
См.: Ратников К. В. П. П. Ершов и С. П. Шевырев. (Традиции «поэзии мысли» в лирике Ершова 1830-х гг.) // Ершовский сборник. Вып. 2. Ишим; Тобольск, 2005. С. 56.
89
О жанре песни у Ершова в контексте его времени см.: Иезуитова Р. В. Литература второй половины 1820-х — 1830-х годов и фольклор // Русская литература и фольклор. Вып. 2: Первая половина XIX века. Л., 1976. С. 121–123.
90
Кушнир А. И. Стих П. П. Ершова. С. 157. Амфибрахием написаны «Смерть Святослава» (начало 1830-х), «Смерть Ермака» (начало 1830-х), «Желание» (1835), «Первая любовь» (1835), четырехстопным ямбом — «Прощание с Петербургом» (1835), «Тимковскому» (1835), «Ночь» (1835), «Дуб» (1835), «В альбом В. А. Треборну» (1835), «Послание другу» (1836), разностопным ямбом — «Семейство роз» (1835), «Зеленый цвет» (1837), «К Музе» (1838), «В альбом С. П. Жилиной» (1840), «Отрывки 1» (1840), «Не тот любил» (1843). К полиметрическим текстам относятся «Страшный меч» (1836), «Музыка» (1837).
91
Ершов П. Молодой орел // Библиотека для чтения. 1834. Т. 7. С. 12–14.
92
Ершов П. Сибирский казак: старинная быль // Библиотека для чтения. 1835. Т. 8. С. 9–18 (ч. 1); 1835. Т. 10. С. 11–22 (ч. 2).
93
Ершов П. Желание // Библиотека для чтения. 1835. Т. 13. С. 5–6.
94
Ершов П. Прощание с Петербургом // Библиотека для чтения. 1835. Т. 9. С. 117–120.
95
Ершов П. Русская песня // Библиотека для чтения. 1835. Т. 10. С. 171–172.
96
Ершов П. Семейство роз // Летопись факультетов на 1835 год, изд. в двух книгах А. Галичем и В. Плаксиным. СПб., 1835. Кн. 1. С. 4–8.
97
Ершов П. Первая любовь // Библиотека для чтения. 1835. Т. 11. С. 5–7.
98
Ершов П. Туча // Библиотека для чтения. 1835. Т. 12. С. 17–18.
99
Ершов П. П. Фома-кузнец // Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 163. Первая публикация: Ершов П. Фома-кузнец: отрывок из драматической повести // Осенний вечер, изд. Лебедевым. СПб., 1835. С. 63–73.
100
Ершов П. Ночь // Осенний вечер, изд. В. Лебедевым. СПб., 1835. 19–20.
101
Ершов П. Дуб // Библиотека для чтения. 1840. Т. 39. С. 14–15.
102
Имеются в виду циклы «Моя поездка» в 10 частях (1840) и «Отрывки» в 8 частях (<1840>), оба были частично опубликованы лишь в середине XX в., их список хранится в РГАЛИ (Ф. 214. Оп. 1. Ед. хр. 15 (I–II)). В полном виде циклы вошли в кн.: Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 306–323.
103
1 Это событие и название речи зафиксированы А. К. Ярославцовым: Ярославцов А. К. Петр Павлович Ершов, автор сказки «Конек-Горбунок»… С. 114.
104
Цит. по: Савченкова Т. П. П. П. Ершов. Летопись жизни и творчества (1815–1869). С. 334.
105
О связи Ершова с Гоголем и Жуковским в рамках общей логики русского литературного процесса см.: Янушкевич А. С. Заключение: В. А. Жуковский и Н. В. Гоголь // Янушкевич А. С. Этапы и проблемы творческой эволюции В. А. Жуковского. Томск, 1985. С. 265–273.
106
Имеются в виду: «Иов; Притчи Соломоновы; Еклезиаст; Песнь Песней; Исайя; Иеремия; Иезекииль; Даниил; Двенадцать меньших пророков». Эта рукописная книга Ершова хранится в Тобольском историко-архитектурном музее-заповеднике. Содержание рукописной книги «дается в авторской редакции П. П. Ершова», описание экспоната музея включает следующие сведения: «несколько книг “Ветхого завета”, переписанных почерком П. П. Ершова»; «л. 254 “начало 11 июня 1852 г.”, л. 382 об. “кончил 27 июля”, л. 512 “25 сентяб.”», «22x27 см; 601 л. ТМ КП 10275. Поступила в музей от Бердниковой Н. Д. из Омска в 1912 г.» (Журавлева Н. В. Коллекция мемориальных вещей и документов П. П. Ершова в Тобольском государственном историко-литературном музее-заповеднике // Ершовский сборник. Вып. 4. Ишим, 2007. С. 79).
107
Детально история прохождения цензуры каноническим вариантом сказки Ершова описана Д. М. Климовой: Климова Д. М. Малоизвестные материалы о подготовке четвертого издания сказки П. П. Ершова «Конек-Горбунок» // сборник. Вып. 6. С. 3—13.
108
Савченкова Т. П. П. П. Ершов. Летопись жизни и творчества (1815–1869). С. 367.
109
Там же. С. 369.
110
П. Е. Осенние вечера // Живописный сборник замечательных предметов и наук, искусств, промышленности и общежития. СПб., 1857. [Т. 4]. № 1-12. С. 35–39, 60–74, 107–122, 167–172, 198–207, 293–305, 419–444, 520–531.
111
В 1857 г. с цензорской надписью Ершова вышло 36 номеров газеты, в 1858 г. — 40 номеров, последний датируется началом октября 1858 г.
112
См.: Савченкова Т. П. П. П. Ершов. Летопись жизни и творчества (1815–1869). С. 396.
113
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова А. К. Ярославцову. 28 февр. 1852. Тобольск // Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 567.
114
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова В. А. Треборну. 2 июля 1837. Тобольск // Там же. С. 526.
115
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова В. А. Треборну. 26 сент. 1844. Тобольск // Там же. С. 551.
116
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова А. К. Ярославцову. 14 апр. 1844. Тобольск // Там же. С. 550.
117
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова А. К. Ярославцову. 12 окт. 1844. Тобольск // Там же. С. 552.
118
Там же. С. 552.
119
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова В. А. Треборну. 5 марта 1847. Тобольск // Там же. С. 560.
120
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова А. К. Ярославцову. 30 июня 1847. Тобольск // Там же. С. 562.
121
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова П. А. Плетневу. 5 окт. 1850. Тобольск // Там же. С. 564–565.
122
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова А. К. Ярославцову. 28 февр. 1852. Тобольск // Там же. С. 567.
123
Ершов П. П. Письмо П. П. Ершова П. А. Плетневу. <Июнь> 1851. Тобольск // Там же. С. 567.
124
Там же. С. 567.
125
Там же. С. 566.
126
Ершов П. Сузге. (Сибирское предание) // Современник. 1838. Т. 12. С. 41–75.
127
Кушнир А. И. Стих П. П. Ершова. С. 155.
128
Как пишет В. Н. Яранцев, знакомство Ершова с текстом «Истории Сибирской» С. У. Ремезова подтверждает выявляемый факт рецепции поэтом одного из эпизодов летописи — знамения «при Кучуме» с «двумя зверями»: один, «исходящий» со стороны Иртыша, «бел и велик, подобен волку», другой — со стороны Тобола — «мал и черен, подобен псу гончему», он и одолел в битве первого и «мертва излагати». Прорицатели истолковали это как грядущую победу русского воинства над царством Кучума. В поэме Ершова этот эпизод представлен в виде сна Сузге о «белой собаке» и «черном волке», в схватке которых побеждает собака. Характерна амбивалентность: отрицательно окрашенный в глазах татар образ «черного волка» русских казаков становится положительно маркированным в сознании татарки Сузге образом «белой собаки» тех же воинов Ермака. «Она, таким образом, волей свыше, пока еще бессознательно, подготавливается к финальному самоубийству, которое превратится в акт поистине христианский, православный, любви к врагу…» (Яранцев В. Н. Поэма П. П. Ершова «Сузге» в единстве религиозно-философского и структурно-композиционного аспектов // XXV Ершовские чтения. С. 30).
129
См.: Там же. С. 29–30.
130
Ершов П. П. Сузге. (Сибирское предание) // Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 141. Далее текст предания цит. по данному изданию с указанием страницы в скобках.
131
См.: Жирмунский В. М. Байрон и Пушкин. Пушкин и западные литературы: Избр. тр. Л., 1978.
132
См.: Федосеенко Н. Г. «Сузге» П. П. Ершова в контексте русской романтической поэмы // Ершовские чтения. Ишим, 1998. С. 8–9.
133
Кушнир А. И. Стих П. П. Ершова. С. 137.
134
Там же. С. 141–144.
135
Климова Д. М. Примечания // Ершов П. П. Конек-Горбунок. Стихотворения. С. 307.
136
Ершов П. Нос. Лиро-эпическое произведение, исполненное поэзии и философии // Весельчак. 1858. № 6, 12 марта. С. 41–42.
137
Ершов П. П. Нос. Лиро-эпическое произведение, исполненное поэзии и философии // Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 356–357. Далее текст произведения цит. по данному изданию с указанием страницы в скобках.
138
См.: «…носы их были гадки»; «Дремал в пыли, забвен и сир; / Но днесь судьбой того ж устава / Ты должен пыль счихнуть со славой…»; «Всё, всё — и перси наливные, / Ресницы, брови, волоса, / Уста, ланиты, стопы, выи, / Десницы, шуйцы, очеса, / Весь прозаический остаток — / Короче, с головы до пяток, / Всё, всё воспел поэтов клир…» (с. 356–357).
139
См.: Киселев В. С. «Арабески» Гоголя и традиции романтической циклизации // Известия РАН. Сер. литературы и языка. 2004. Т. 63. № 6. С. 17; Он же. Циклы Н. В. Гоголя 1830-х годов и формы романтической циклизации // Киселев В. С. Метатекстовые повествовательные структуры в русской прозе конца XVIII — первой трети XIX века. Томск, 2006. С. 501–539; Сильченко Г. В. Литературное творчество П. П. Ершова: поэтика комического. Ишим, 2014. С. 88.
140
См.: Сильченко Г. В. Литературное творчество П. П. Ершова: поэтика комического. С. 94–95, 97, 120. В качестве одного из знаков соревновательности Ершова с Гоголем можно рассматривать двухчастность композиции «Осенних вечеров» (ср. наличие двухчастности в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» и «Миргороде»).
141
Ершов П. П. Осенние вечера // Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведения и письма. С. 368, 369. Далее текст произведения цит. по данному изданию с указанием страницы в скобках.
142
Ершов П. П. Одиночество // Ершов П. П. Конек-Горбунок. Избр. произведение и письма. С. 341. Впервые опубл.: Ершов П. П. Сочинения. Омск, 1950. С. 215.
143
Так, о прочной включенности Ершова в культурную жизнь его поколения и судьбы выдающихся современников свидетельствует, например, тот факт что именно Ершову И. И. Пущин передал для публикации два стихотворения Пушкина — «Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок…» и «Мой первый друг, мой друг бесценный…» (опубл.: Современник. 1841. Т. 22. № 5. С. 72, цензурное разрешение 24 апр.
144
Созина Е. К. Сознание и письмо в русской литературе. Екатеринбург, 2001. С. 29.
145
Подобного рода опыт отечественной филологии, осуществленный на поколенчески родственном Ершову материале (Н. В. Гоголь, И. А. Гончаров, М. Ю. Лермонтов, И. С. Тургенев), представлен в работе: Маркович В. М. И. С. Тургенев и русский реалистический роман XIX века (30—50-е годы). Л., 1982.