Избранное
Н. И. Наумов






САРБЫСКА



(БЫТОВЫЕ НАБРОСКИ)

Во время службы моей в Кузнецком округе мне постоянно приводилось производить следствия и разбирательства различных споров, возникавших между крестьянами и черневыми инородцами. Не особенно отрадное впечатление оставалось у меня после подобных разбирательств. Существовавшие в то время между крестьянами и инородцами отношения были крайне печальны. Со стороны крестьян во всём проглядывала наглая эксплуатация инородцев, обман и всевозможные притеснения их; положим, что это было давно, более четверти века протекло уже с тех пор, может быть, в настоящее время подобные отношения во многом уже изменились к лучшему, смягчились, но всё-таки нередко, перебирая в своей памяти всё виденное и пережитое мною, невольно приходишь к заключению, что едва ли и ныне крестьянин относится более добросовестно к инородцу, едва ли и инородцы выбились из тех сетей или, вернее сказать, паутины, в какую запутывают их сметливые сибирские мужички, не пренебрегающие средствами для наживы. Как много терпели иногда инородцы от сметливых мужичков – я приведу эпизод, особенно врезавшийся в мою память, который может служить в то же время яркой иллюстрацией патриархальных нравов деревни.

В начале октября 1867 г. я получил донесение одного из волостных направлений, что «ясачный инородец[153 - Ясачный инородец – инородец, обложенный ясаком, т.е. платящий подать (чаше всего пушным товаром); ясачные люди – татары.] Берёзовского аила (аула) Арсак Сарбысаков, именуемый более Абрыска, неоднократно замечаемый в воровстве и других противозаконных поступках, угнал у торгующего крестьянина села П-ва Максима Николаева Дёркина двух лошадей и, несмотря на погоню за ним, успел скрыть угнанных лошадей в тайге, что хотя Сарбысаков в настоящее время арестован и сознался в краже лошадей, но куда скрыл упорно скрывает, несмотря на все увещания». Предписав волостному правлению доставить Сарбысакова ко времени моего приезда в село П-во, выехал из Кузнецка и приехал в П-во на третий день вечером, совершенно разбитый от езды в тряской телеге по просёлочным дорогам, размытым осенними дождями, и к тому же промоченный насквозь мелким, холодным дождём, который не переставал «моросить», как выражаются крестьяне, уже несколько дней. Едва внесли мои вещи и чемодан с делами на земскую квартиру и я успел раздеться и присесть в ожидании самовара, как в комнату ко мне вошёл крестьянин лет сорока на вид, одетый в чёрный зипун тонкого сукна, перехваченный шёлковой опояской. Чёрная окладистая борода обрамляла красивое, полное лицо его, имевшее характерный пухлый, вернее сказать, крупичатый[154 - Крупичатый – здесь белый, нежный; ср. «крупичатая мука» – лучшая, белая и самого тонкого помола.] вид, свойственный исключительно людям, торгующим по купеческому свидетельству. Большие чёрные глаза вошедшего сразу привлекли моё внимание. Это были действительно замечательные глаза. В них просвечивало много ума, нахальства, лукавства и иронии. Какие бы благочестивые речи ни говорил обладатель их, но глаза не повиновались ему и выдавали его: они, лукаво смеясь, докладывали слушателю, что хозяин их всё лжёт и говорит не то, что на уме у него. Быстро окинув меня своим проницательным взглядом, как бы желая узнать, какого сорта человек сидит перед ним, вошедший смиренно осенил себя троекратным крестным знамением и затем, отвесив мне низменный поклон, встал в почтительной позе у порога.

– Что тебе нужно, братец?.. – спросил я.

– К вашей милости по делу! – снова поклонившись, ответил он. – Окажите защиту, на одного вас только и уповам!..

– Кто же ты такой?..

Дёркин... Максимом зовут-то будто, по отчеству-то Миколаичем пишемся!.. – отрекомендовался он.

– Ты тот самый Дёркин, у которого Сырбысаков угнал лошадей?..

– Те самые будем, так точно-с!.. – с новым поклоном ответил он. – Те самые и есть...

– Как же он угнал у тебя: со двора или с поля?..

– Со двора-с. Даже можно так доложить – из-под замка... В корень подсёк он меня эфтим делом. Даже так доложу – разорил!.. Энти мои-то лошади на зависть по всей округе были... Я бы тыщи рублёв за одну-то из них не взял... А-а-ах... и разбойник же, – произнёс он, покачав головой, – што ни самолуччих лошадей похитил. Угони он у меня двадцать других лошадей, так бы нутро моё не болело об них, как об энтой паре!..

– Значит, он заранее высмотрел их у тебя?..

– Выглядел!.. Уж так полагать, што выглядел... С догляду энто дело сделано.

– Он бывал у тебя в доме?..

– Бывал, как не бывать... Мало ли их, собак, шатается ко мне! Потому как мы, признаться, по торговой части состоим, оборот с имя ведём... хлеб им отпущаем и иное прочее, што для их обиходу требуется, так их много шатается к нам, собак-то энтих некрешшёных, ежечасно почесть...

– Ты что же – крестьянин?..

– Так точно-с!.. Тятенька-то, покойная головушка, будто в мещанах состоял, по паспорту проживал здеся. Ну потом обчество это по малости утеснять стало нас накладками... обидно это будто показалось нам супротив других втрое да вчетверо платить, мы и перечислились по хрестьянству. Оно будто и способней!..

– Чем же торгуешь?..

– Всяким товаром, што по хрестьянству требуется, ничем не брезгуем. И железо есть у нас, и красный товар, и кожевеный, и мыло, и свечи... да всё, што требуется в обиходе. Орудуем по малости!..

– Расскажи ты мне, как он угнал у тебя лошадей, как дело было?..

– Уж как оно дело-то было, утруднительно мне доложить вашей милости, потому как меня в те поры дома-то не было – в отъезде был. Мы, признаться сказать, в осеннюю-то пору завсегды, почесть, в чернь[155 - Чернь – в Западной Сибири густой непроходимый лес, в Восточной Сибири – тайга; мрак, тьма; осенние холода без снега, пора самых темных ночей.] по аилам бегаем: скупаем это у татар-то орех, мёд от заматившихся пчёл, пушнину, долги это собирам, признаться, с них, потому как наперёд задаём им – кому хлебом, кому чем. Дома-то хозяйка одна оставалась да работники! Приезжаю домой, говорят: коней угнали... Инде это как обухом по голове треснули. Ка-ак... спрашиваю, кто?.. Да не иначе как Сарбыска, обсказывают мне. «Приехал, – говорят, – это и цельный день ждал тебя: не подъедешь ли, дело, – говорят, – было какое-то до тебя». А какое собаке и дело до меня?.. Гол, как пёс, окромя своей шкуры ничего нет! Ну, и ночь уж настала, а он всё сидит... Хозяйка-то моя и говорит ему: «Уходи, ведь ночь на дворе!..». Я, говорит, обночую у вас! Ну а ночь-то ночевать его поопасились оставить, как-никак выжили его из дому. А он, должно полагать, пёс этакой, уж умысел этот имел и пришатился[156 - Пришатился – от пришатиться – приклониться, прислониться, прибиться.] где ни есть за углом аль на сеновале. А работники-то недоглядели, невдомёк было... Кони-то в конюшне стояли, на замке были... Перед рассветом это время вышел работник на двор, глядит – што за диво, ворота будто отперты... Глянул дале-то... На! у конюшни и замок сбит, и коней нету... Ну, тревогу это поднял, сполохнул весь дом. К старосте кинулись: так и так-де... дай помочи! Ну, староста это, Флегон Иваныч, да Бог здоровья ему, сичас это двоих работников моих на коня посадил, и сам-то с сыном на вершных в погоню за Сарбыской кинулись, потому в уме-то держали, што это дело неминуче рук его. Ну чего ж? Приехали в аул к ним, прямо к избе Сарбыски... Видят – не заперта, вошли в избу, глядят – Сарбыска дома, спит. Растолкали его, спрашивают: «Ты коней угнал?..». «Я, – говорит, – не ищи нигде... я угнал, а уж где они – не скажу, хошь режь!». Ах ты, собака! Собака!.. Кинулись к башлыку[157 - Башлык – от татар, «баш» (голова); в Сибири – начальник, голова, атаман.] к ихнему: так и так, говорят, Сарбыска повинился, што коней угнал. Дай помочи, попытай его! Пущай укажет, где они спрятаны. «А мне, – говорит, – што за дело? – Башлык-то ответствует. – Твои кони, ты и пытай его!». Собаки ведь – друг друга прикрывают. Ну чего же? Староста Флегон Иваныч арестовал Сарбыску и в волость повёл, а работники мои в чернь бросились. Шарили, шарили – и следа нигде нет... только коней упарили! Ну когда обсказали мне это, я в волость кинулся к старшине и писарю: допустите-де Сарбыску видеть. Пустили. Говорю ему, Сарбыске-то: так и так-де, Бог с тобой... и с мошенством твоим. От него одно только утружденье начальству... Укажи мне без греха, где коней взять? Все, чего ты должен мне, возьми себе, владай... я и не помяну, Бог с тобой!

– А много он должен тебе?.. – прервал я.

– Мно-о-ого!.. длинный за ним хвост-то!.. Сколь этого хлеба перебрал у меня, товару. Ружьё, собаке, дал, ружьё-то одно рублёв десять стоит. И не сочтёшь всего!.. Ну и говорю это ему добрым словом: отдай коней! Окромя того, что долг тебе прощу, сто рублёв исшо тебе жертвую, коня дам, хлеба, сколь хошь, дам тебе... Хошь полсотни пудов отсыпю, не постою, только обвороти мне коней. Слушает это, собака, да смеётся, скалит это зубы, глядя на меня – и што хошь! Слушал, слушал это он, чего я сулил ему, да и говорит: «Пускай только на волю меня выпустят, тогда не то исшо жди от меня... я исшо спалю тебя!».

– Между вами, вероятно, ссора была? а?..

– То ись вот... поперешного слова никогда сказано не было... Уж верьте Богу!.. Уж сколько он мне должен, на запись-то взглянуть, так аршином её не смеришь... И хошь бы когда я помянул ему об отдаче, собаке экому... И когда бы он ни пришёл, чего бы ни попросил, отказу не было.

– Странно что-то!.. Как это так? Ссоры между вами не было, о долгах ты не поминал ему; чего он просил у тебя, ты не отказывал... За что же у него могла явиться такая ненависть к тебе?..

– Собака... Одно только слово и скажу – собака!..

– Нет, брат, что-нибудь, да не так! Между вами что-нибудь было, да ты скрываешь?..

– Вот истинным Богом заклянусь, ваша милость, никаких грехов не знаю за собой супротив его!

– Не верю!..

– Как угодно-с! Душа ведь – не карман... Не выворотишь её да не покажешь на ощупь... – вздохнув, произнёс он, но глаза его при этом засветились таким смехом, что самый непроницательный человек усомнился бы в правдивости его заверений.

– Не верю!.. – повторил я.

– Как угодно вашей милости!

– Не верю вот почему. Сознайся сам: если б он украл у тебя лошадей с целью приобрести через продажу их выгоду для себя, то уж он бы не сознался с первого слова в краже их, а стал бы запираться, что знать ничего не знает и ведать не ведает; а доказательств, что лошадей украл именно он, а не кто другой, никаких нету. Что он сидел в твоём доме целый день – так это ещё не доказательство. Так или нет? А?..

– Статься может, вам боле знать!..

– Между тем, он сразу сказал, что лошадей угнал он и не отдаст их. Ты едешь к нему в волость, обещаешь ему не поднимать дела о покраже у тебя лошадей, обещаешь, кроме того, простить ему весь его долг, дать ещё коня ему, сто рублей денег и сколько он хочет хлеба, а он в ответ на это грозит ещё сжечь тебя... Ну, что ж ты скажешь? А?..

– Што ж сказать... власть – воля ваша!..

– Ну, сознайся сам, не странно разве: ведь Сарбыске выгоднее бы было, раз ты обещал ему не поднимать дела, вместо того, чтобы сидеть в каталажке, гулять на воле, взяв от тебя сто рублей, хлеба, коня, и не платить тебе долгу? И за всё это вернуть только тебе угнанных лошадей! Выгоднее или нет? А?..

– От продажи-то их, ваша милость, он, на самый худой конец, тыщу рублёв выручит...

– А-а, если так, то ему не было цели тогда говорить, что он украл их. Тогда, спрятав лошадей в надёжном месте, он сказал бы, что ничего не знает и не ведает. Ну, арестовали бы его, но улик и доказательств, что украл он, а не кто другой, никаких нет, его подержали бы, подержали под арестом, да и выпустили. А выйдя на свободу, он потихоньку бы продал где-нибудь на границе в другой округ лошадей, и тем бы дело кончилось... Так или нет?..

– Статься может!.. Чего ж сказать мне боле на ваши речи?..

– Всё это говорю я к тому, что между вами, вероятно, произошло что-нибудь, какая-нибудь ссора, и он мстит тебе, но ты только скрываешь от меня, не говоришь правды... понял?

– Как не понять, поняли!.. – с усмешкой ответил он.

В это время хозяйка земской квартиры подала чайную посуду, самовар и тарелку с ломтиками чёрной пшеничной булки.

– А уж другой-то прикусочки для их милости нету? – укоризненно спросил у неё Дёркин, взглянув на тарелку с булкой.

– Вишь, не готовились... не ждали, говорю, сегодня... Полагали в уме-то, што завтра подъедут! – ответила она.

– Уж не погневайтесь, ваше благородие!.. Извините, говорю, на прикусочке-то... уж какая есть, – поклонившись мне, говорила хозяйка, – вишь, кабы гадано было...

– Спасибо, голубушка!.. Не беспокойся... и это хорошо!..

– А пастилочки не прикажете ли, ваша милость, или мармеладцу к чайку?.. Сухарики у нас московские есть... коврижка... вяземские прянички, – произнёс вдруг Дёркин. – Держим для людей... Я сичас... сей секунд сбегаю.

– Не беспокойся, почтеннейший, не нужно...

– Помилуйте-с, какое же тут беспокойство! Я сей секунд... слетаю... Ведь мы насупротив живём. А то што же с чёрствой-то булкой утруждаться вам... Я сичас! – схватившись за дверную скобу, произнёс он.

– Не нужно, сказал тебе. Не хлопочи!..

– Отчего же-с? Какие хлопоты, помилуйте-с... Мы от всего, так сказать, сердца, от усердия, говорю, порадели бы!.. Слава Богу-с! С добрыми людьми водимся, не обходят нас. Уж не побрезгуйте... Я сичас принесу!..

– Сказал же тебе, что не нужно! Слышишь?

– Брезговать, может, изволите, так напрасно-с! У нас и господин исправник завсегда гостят, и господа приискатели, статейные купцы... И господин губернатор ноне изволили проезжать, так остановку имели... Одобрили наше житьё... с большим даже одобрением похваляли нас... – обидчиво ответил он. – Уж позвольте мармеладцу по крайности аль сухариков, потому как, признаться, вы по нашему будто делу изволили утрудить себя пожаловать к нам. Я сичас, сей секунд же буду здеся! – снова схватившись за дверную скобу, произнёс он.

– Надоел ты мне, Дёркин, убирайся домой! Я устал. Слышишь, уходи! – произнёс я, возмущённый его назойливостью. Дёркин широко раскрыл глаза, пристально, с недоумением посмотрел на меня и тихо произнеся: «Прощенья просим... не погневайтесь на слове!», вышел из комнаты.

                                           * * *

На другой день часов в семь утра ко мне явился сельский староста, а за ним несколько человек крестьян одни за справками по делам, касавшимся их, иные с просьбами, а более всего из любопытства: посмотреть и послушать, как и что будут говорить, тем более что время было свободное от всяких работ, а деревня, как и город, так же жадно ловит каждую новость, каждый слух и затем на свободе варьирует их, смотря по степени своего понимания.

– Ты арестовал Сарбысакова? – спросил я старосту, когда, помолившись на передний угол, он спросил, не нужно ли мне кого из крестьян, чтобы оповестить их.

– Это Сарбыску-то? – переспросил он. – Я, я!

– Как было дело, расскажи-ка мне?..

– Да как оно было-то? – начал он, тряхнув головой и затем почесав в затылке. – Прибёг, вишь, ко мне работник Дёркина Максима-то Миколаича; ну и докладает, што так и так – Сарбыска коней хозяйских угнал... дай помочи!.. Ну чего ж тут делать? Велел я им на коней сесть, сам-то, признаться, с парнем моим тоже на вершных сели, ну и поехали это в аул-то ихний – в Берёзовку. Подъезжаем к избе Сарбыски, глядим, не заперта... Вошли в неё, а он, Сарбыска-то, будь он неладен, растянулся это на лавке да храпит на злу голову. Потолкал я это его в бок: вставай, говорю. Вскочил он, глядит на меня. Так и так, говорю я, на тебя, братец, сумление кладут, что ты у Дёркина Максима коней угнал. Угнал, говорит. А тебе што за дело?.. Как, говорю, что за дело? Ведь я староста!.. А што ж, говорит, што староста? Чего ты в чужо-то дело лезешь? Угнал, да и угнал. И не отдам их... не ищи... Вот и всё дело, как было оно!

– А что этот Сарбыска – худой человек, вор, а…?

– Нет, ровно бы, не примечали худых-то качеств за ним!.. Греха на душу не возьму, худое сказать!..

– Почему же работник Дёркина и ты сразу подумали, что лошадей угнал Сарбыска, а не другой кто, и прямо поехали к нему?..

– Ну, да, вишь, будто, как сказывали, он цельный день сидел у них, ну, оно и подумалось, што никто как он соорудил это, – заминаясь, ответил староста. – А так парень ровно ничего бы... напрасно што сказать, худого не примечали!.. – снова подтвердил он.

В это время в комнату вошёл Дёркин в том же, тонкого сукна, зипуне, перехваченном шёлковой опояской; при дневном свете наружность его казалась ещё более выхоленной. Степенно потупив очи, он набожно помолился и, отвесив мне низкий поклон, так же учтиво поклонился всем окружающим и стал у притолоки, скрестив руки на животе. Теперь я заметил в нём ещё ту особенность, что он старался держать свои глаза полузакрытыми, или желая придать себе более степенный вид, или желая скрывать от окружающих предательскую способность своих глаз.

Вслед за Дёркиным в комнату ввели Сарбысакова, или Сарбыску, под конвоем двух волостных сотников. Низенькая, приземистая фигура Сарбыски была крайне оригинальна. Большая голова его с густой шапкой чёрных, как смоль, волос дышала несвойственной инородцам энергией. Скулы его мало выдавались; большие чёрные глаза с красными прожилинами на белках были выразительны, и в них не проглядывало той униженной робости, какая свойственна взгляду инородца, а толстые румяные губы придавали в общем всей наружности его крайне добродушный вид. Одет он был в ветхий зипун и прорванные сапоги. Кивнув мне головой, он заложил большие пальцы обеих рук за опояску и расставил ноги, отчего приземистая фигура его уподобилась букве «Ф».

– Ты Сарбысаков?.. – спросил я.

– Я! – ответил он. – Сарбыска буду, Сарбыской зовусь!..

– На тебя вот Дёркин жалуется, что ты лошадей у него украл... правда это?..

– Неправда!.. Пошто украл... Ворует вор, а я – не вор... Я, брат, ничего исшо не воровал!.. Спроси, кого хошь, пусть скажет: Сарбыска украл!.. Я угнал у него лошадей, пущай поищет; поплачет и он, как Сарбыска плачет!

– А угнать – разве не одно и то же, что украсть, а?..

– Не-е-ет!.. Пошто так говоришь: украл!.. Ты., эдак не говори... слышишь!.. Ворует вор, а Сарбыска – не вор!..

– Путный человек, как не похвалишь!.. – произнёс как бы про себя Дёркин.

– Молчи!.. – крикнул на него Сарбыска. – Ты – вор!

– Ваша милость, воспретите ему поношенье моей чести делать!.. – обиженным тоном обратился ко мне Дёркин.

– Вор! – прервал его Сарбыска, на лице которого выступила при этом густая краска. – Ты пошто у меня бабу украл, скажи-ка, а? – став к Дёркину вполуоборота и не изменяя позы, спросил он.

– Какую бабу он украл у тебя? – прервал я, заинтересованный этим неожиданным открытием.

– Жену мою!.. – ответил Сарбыска.

– Да разве живого человека можно украсть? – усмехнувшись, спросил Дёркин. – Вишь ты, дубленая голова, чего смолол, а?.. Жену у него украл... Слышите, братцы! обратился он к стоявшим около него крестьянам и, разведя при этом от удивления руками, хлопнул ими себя по бёдрам.

– Нет... не дубленая голова... врё-ё-ёшь, вор ты экой!..

– Как же он у тебя жену украл? – прервал я Сарбыску.

– У него спроси... Пошто меня спрашивать?.. Он воровал, он и скажет... Вишь, он говорит, его Бог лучче нашего... ну, целуй свой хрест... скажи, не воровал у меня бабы... а? – снова обратившись к Дёркину, спросил он. – Ты о конях заплакал... тебе коней жаль... а мне не жаль разве бабы, а?.. Ты думал, што мы бедные инородцы, так с нам всё можно делать, а?.. Я энту бабу-то вот как любил... в стену головой тыкался!..

– Люби-и-ил... плетью-то драл её, што живого места на шкуре не осталось! – с иронией прервал Дёркин и, глубоко вздохнув, произнёс: – О, Господи, Господи! Не слушал бы!..

– Бил... за тебя бил... вор ты экой!..

– А я-то при чём тут?.. Што ты плетёшь на меня, пустая твоя голова, а?.. Ты памятуешь ли, чего ты говоришь-то? – крикнул Дёркин, злобно сверкнув глазами. – Ты исшо скажешь, что я человека убил!..

– Убил!..

– Тьфу ты, нечисть экая!.. – сплюнув со злобой, произнёс Дёркин. – Ну, а исшо чего говорить будешь?.. Лопочи, послушаем...

– Убил!.. Меня вот убил!.. Што мне теперь без бабы-то, какое житьё, а?.. Я вот на свет-то не глядел бы... Ты думаешь, што я нородец, так собака, не человек, со мной всё можно делать, а?.. Зачем ты мою бабу сманил?

– Ты не кричи, Сарбыска, – остановил я, – а расскажи толком, как он сманил у тебя жену?

– Охота вам, ваша милость, лопотню-то его слушать! – укоризненно произнёс Дёркин.

– Это не твоё дело, брат! Молчать...

– Слушаем-с!.. – дерзко ответил он.

– Украл! – произнёс Сарбыска, встряхнув головой, обтёр при этом кулаком правой руки закрасневшиеся и заслезившиеся глаза. – Вишь... вот язык-то у меня худой сказывать!.. Нородец... я... бедный... ну, как-никак... мало-мало жил!.. Ловил зверя ловушкой... белку... хорька, всякого зверя ловил... изба есть, отец избу клал. Полюбилась мне вот девка, уж так полюбилась – за калым в строк пошёл, в работниках жил, ну, горя этого тоже мало-мало сыто хлебал! Ну, как-никак взял девку... завёлся бабой... жил, ладно жил! зверя ловил, орех бил, мёд искал от пчелы, руки не клал за пазуху, робил!.. Вот этот, крещёный мужик Максимка, покупал у меня всё... хлеба мне давал, товар, ездил в избу ко мне, и я к нему езжал, чаем поил он меня, водкой, добрый был такой мужик; бабе ситцу дарил... платок, сапоги дарил, добрый был... пряником бабу потчевал... калачи возил... Вот какой добрый был!.. Приедет в избу ко мне, вина мне подаст; выпью и ошалею – без памяти со стакана свалюсь, сплю!.. Народ наш стал смеяться мне: мотри, сказывает, Сарбыска! Максимка – худой мужик, шибко баб да девок портит... Испортит он тебе бабу, пошто ей ситец дарит, пряником кормит? В Туштулепе его как били мужики за бабу – рылом в назём тыкали...

– Ну и нечисть... тьфу ты, окаянный!.. – произнёс Дёркин, сплюнув на сторону, но, видимо, более для того, чтобы скрыть своё смущение.

– Били... молчи-и!.. рылом в назём тыкали!.. – крикнул Сарбыска. – Три ведра вина выпоил мужикам, штоб живого отпустили... вот как тыкали!.. Што теперь в Туштулеп не езжаешь, а? Дорога колотлива, што ль, спину отшибла, а? – спросил Сарбыска. – Ну, смеются мужики шибко мне... Бедко стало... стал бабу пытать... Баба говорит: убей меня, шайтан... сдохни я... не знаю худого дела с Максимкой... Ладно... Учит меня мужик: скажи Максимке – в чернь едешь зверя ловить, а сам карауль... Послушал... Бегу к Максимке. Хочу, говорю, в чернь ехать... «Надолго?», – спрашивает. Ну, говорю, неделю, поди, езжать буду... «Езжай! – говорит. – А зачем, – спрашиват, – езжать хошь?». Пути я выглядел на зверя... ловить хочу, ловушку ставить... «Езжай, – говорит, – езжай!..». Такой добрый стал, хлеба дал, ружьё подарил; вот какой добрый стал – только езжай, говорит!.. Приехал домой, бабе сказываю: в чернь еду, зверя промышлять; а сам взял да залёг в лесу у дороги, караулю... День прошёл, другой прошёл. Лежу, караулю. Гляжу: вечером, темно уж, Максимка едет в аул наш, прямо к моей избе, потыкал в окно... Вижу: баба впустила... Ну, и поймал!.. Ладно, што ты сбежал... голову унёс! – неожиданно закончил Сарбыска, взмахнув кулаком. – А через неделю... бабу мою украл. Сманил её – к нему сбежала!..

– Где же она теперь?.. – прервал я.

– У него, у Максимки живёт в хозяйках!..

– Ну, что же скажешь, Дёркин? – спросил я. – Как же ты вчера заклинался, что между вами ничего не было, а? Зачем же лгал? Или думал, что не раскроется ничего, а?..

– Напраслина... Всё это, ваша милость, пустые слова! – нахально, почти в упор глядя на меня, ответил он. Точно... жена его и посичас у меня в дому в батрачках живёт... единственно, говорю, из жалости по человечеству будто взяли... Прибегла вся избитая, в ноги это хозяйке моей кинулась... спаси-де... убьёт! Ну, татарка, татарка, да ведь человек же... Хозяйка и сжалилась; взяла в батрачки к себе... Даже без ведома моего, единственно по сердоболью...

– Врё-ё-ёшь! – крикнул Сарбыска. – Баба моя хозяйкой у тебя, а твоя хозяйка батрачкой робит на неё. Ты свою хозяйку извёл, мёртвая ходит... Целуй хрест, правду ли говоришь. Ты её сманил... полюбовницей моя баба у тебя!..

– Староста, правду Сарбыска говорит или нет, а?

– Оно, ваше благородье... признаться... как дело-то не касающее нас, так и невдомёк нам будто, чего в чужом доме деется! – крякнув предварительно в ладонь, уклончиво ответил мне староста.

– Флегон Иваныч! Ведь ты присягу примал... присяжный человек-то. Зачем ты это грех-то прикрывать, а? – спросил вдруг, выделившись вперёд, старик, голова которого была совершенно обнажена, и только жиденькие клочки седых волос торчали на подбородке; пришёл он с просьбой о сыне, неправильно будто бы выбранном в сотники при волостном правлении, и всё время стоял молча у порога. – Ведь всё село знает, – продолжал он, – што... энта татарка, жена-то Сарбыски, в полюбовницах у Максима-то Миколаича живёт... И батюшка-то, отец Миколай, рази мало его шпынял, што он жену-то в батрачки обворотил, а полюбовницу-нехристь... хозяйкой в дому поставил, а?

– Нешто спрашивал кто твоих-то изветов, а? – обратился к старику Дёркин, лицо которого исказилось судорогой и побагровело. – Аль с насердки, што я по волостному суду с тебя долг взыскал, што коня да корову продали у тебя для уплаты мне, так думашь изветом своим утопить меня?..

– И сам утонешь, без чужой помочи... дай время! – усмехнувшись, ответил старик и покачал головой. – Напраслина, извет, вишь! – произнёс он, разведя руками. – Праведный же ты, поглядим, человек... праведный... – снова усмехнувшись, произнёс старик. – Аль думашь, што тыщи нажил... с праведных делов-то своих, так и правды про тебя не скажи... Всё молчи... и молчат... Вишь, ты мастер с языков-то у мирян правду вином споласкивать да рты рублями затыкать. За што ты парня-то погубил, хошь бы взять того же Сарбыску? А? Скажи-ко... у парня-то, может, только и свету в глазах было, што баба по сердцу, а ты и ту сманил... А исшо крещёный человек зовёшься... церковный староста!..

При этих словах старика Сарбыска всхлипнул, как ребёнок, и обтёр кулаком правой руки набежавшие на глаза слёзы. Дёркин, весь бледный, стоял неподвижно, потупив глаза и скрестив на животе руки.

– Слышишь, Дёркин, что говорят про тебя, а?.. – спросил я.

– Пущай чего хотят, то и говорят, ваша милость! Со злобы ведь это сердце-то точат на меня... Вишь, мои тыщи им спокою не дают!.. – ответил он.

– Со злобы... – снова усмехнувшись, произнёс старик.– Э-э-эх, Максим Миколаич, опомнись-ко лучче, о Боге-то вспомяни хошь разок; ты вот на лоб-то себе крест намытывашь, а в душу-то чёрта на фатеру пустил... Право... не погневись на слове!.. Сарбыска нехристь, да чище тебя!.. За што ты губишь его? Он вот с дурости лошадей у тебя угнал, его вот судить будут как конокрада, а нешто не слышно на миру, зачем он угнал их у тебя, дескать, ты об лошадях всплакнёшь, так и бабу ему обворотишь... на лошадей ему бабу променять...

– Зачем ты сманил у него жену?.. – спросил я Дёркина.

– Напраслина всё это, ваша милость! Пустые слова... Она сама пришла... Говорю, из жалости взяли... хозяйка моя по сердоболью...

– По сердоболью!.. – и старик, засмеявшись, покачал головой. – Сердобольна же, видать, што постель твоей полюбовнице стелет... да ходит, подтират и подмыват за ней... Сама в дому-то слова не смет сказать, на куфне с работниками пьёт и ест, а спит-то, как собака, у порога на рогоже. А батрачка всем в дому заправлят... барыней погуливает... Ну и диво... какое ноне сердоболье... у людей стало!.. – закончил старик, разводя с иронией руками.

Дёркин упорно молчал.

– Ну что ж, Сарбыска? Ты отдашь Дёркину лошадей, если он отпустит твою жену к тебе?..

– Отдам... сам пригоню... бери!..

– Не пущу я к нему жены его, ваша милость, што хотите, то и делайте со мной, – побледнев и закусив губу, решительно произнёс Дёркин слегка задрожавшим голосом, – не приму энтого греха на душу. Он убьёт её... нешто энто человек... энто зверь!..

– Не ткну... пальцем... врё-ё-ёшь!.. – крикнул Сарбыска.

– Убьёт!.. Да вы извольте допрежь ее спросить... пойдёт ли исшо она к нему... Насилить человека тоже, полагать надоть, законов нет... Коли она пойдёт к нему – и пущай идёт с Богом; мне же легше будет: не будут со злобы на меня поклёпов класть... Изволили слышать... хозяйка единственно по сердоболью, как пред Богом скажу, взяла её, от смерти штоб спасти, а на меня эвон какие слова поносят... каких у меня в помысле-то не было! Вы спросите-ка лучче, чего он, собака, над женой-то своей делал?.. Обнажил её, привязал к берёзе да плетью драл; на шкуре-то у неё цельного места не было, как в дом-то к нам прибегла.

– Правда это, Сарбыска, что Дёркин говорит про тебя?..

– Стегал!.. Уму учил. Нешто уж бабы и поучить нельзя?.. А ты у своей-то бабы... ноги отшиб... так што не сказывать?.. – спросил Сарбыска, оборотившись к Дёркину. – Ты хуже свою-то бабу бил... Без ног стала... Ты свою-то бабу в гроб бьёшь, штоб сдохла... скорей...

Я велел привести жену Сарбыски.

Через четверть часа в комнату робко вошла женщина лет семнадцати или восемнадцати на вид, одетая в беличью шубку, крытую тонким синим сукном; на голову её накинут был красный пуховый платок. Много лет прошло уже с тех пор, но и теперь иногда в моей памяти воскреснет образ этой женщины, по странной прихоти природы родившейся в глуши татарского аула, в нищенской обстановке и грязи бревенчатой юрты. В наружности её не было ни одной черты, выдававшей её инородческое происхождение. Выбивавшиеся из-под платка густые пряди чёрных, с синеватым отливом волос обрамляли бледно-матовое лицо её, имевшее совершенно овальную форму; прямой, тонкий, правильный нос, изящный склад алых губ, из-под которых, когда она говорила, сверкали ровные, ослепительной белизны зубы, и особенно большие синие глаза её, осенённые густыми чёрными ресницами, глаза, имевшие какой-то лучистый блеск, когда она поднимала опущенные веки, придавали лицу её такую невыразимую прелесть, которую уловить и передать можно только кистью, но не пером.

– Как тебя зовут, голубушка? – спросил я, невольно очарованный её наружностью.

– Атия! – тихо ответила она.

– Зачем ты ушла от мужа?.. Он вот хочет взять тебя с собою. Пойдёшь к нему, а?..

– Не-е-ет, не-ет, не-ет!.. – с испугом ответила она и отшатнулась к углу печи. – Не пойду, не-ет!

– Отчего?..

– Убьёт... застегат!

– Атия... иди... иди... со мной... не ткну пальцем... убей, шайтан, не ткну... слышь! – весь задрожав, произнёс Сарбыска, сделав шаг к ней, – иди... иди!..

– Не-е-ет... убьёт!.. – почти закричала она и закрыла от страха лицо платком, точно ребёнок.

– Уж где... пойдёт она к нему, ваше благородье! Чего и спрашивать?.. Какая неминя[158 - Неминя – здесь неволя, принужденье, неизбежность.] ей идти! – снова вступился старик. – Здеся она во-он в каком добре да в холе живёт, а у Сарбыски и перекусить-то нечего... беднота: пустая плошка да обхлёбанная ложка – вот и всё хозяйство в избе... пошла бы!.. Ведь баба, што корова: где слаще поят, кормят, туда и бежит!..

В это время Атия откинула платок, которым закрывала лицо, и в глазах моих мелькнула белая рука её, длинные, тонкие пальцы которой были унизаны золотыми и серебряными кольцами... Белизна руки действительно свидетельствовала о полной холе и отсутствии всякой чёрной работы.

– Иди к мужу! Што ж не идёшь?.. – произнёс Дёркин, искоса взглянув на неё, и в этом искоса брошенном взгляде сказалось так много глубокой любви и нежности к ней, какую даже трудно предположить в этой лживой и грубо-эгоистичной натуре. – Иди, а то, вишь, меня попрекают тобой!

– Не-е-ет, не-ет!.. Убьёт! – снова замотав головой, ответила Атия.

– Берите её, ваше благородье, если имеете такую власть, – произнёс Дёркин, – а только доложу вам убьёт он её, убьёт!.. Ну тогда, по крайности, уж грех на вашей душе будет!..

– Уж теперь чего говорить... какое меж имя житьё будет!.. – снова вмешался старик. – Теперь того и гляди, што он её застегнёт... Иль она ему сонному ножом горло перехватит!..

Около полудня ко мне пришёл местный священник и заявил, что он не допустит возвратить Атию мужу, так как она готовится принять по желанию своему святое крещение. Когда я объяснил Сарбыске, почему нельзя возвратить ему Атию и посоветовал отдать лошадей Дёркину, он долго стоял молча и, наконец, махнув головой, сказал: «Э... бедному нородцу... нигде правды не найти... Бери лошадей... пускай меня на волю!». И, уткнувшись в угол, горько заплакал, закрыв лицо полою азяма. Мне было жаль Сарбыску: видно было, что он любил Атию и вместе с нею потерял всё, что было отрадного в бедной его жизни. Он привёл Дёркину лошадей, но не принял от него ни хлеба, ни денег, ни коня, какими хотел усладить Дёркин его разбитую жизнь, и исчез из аула неизвестно куда. Атия действительно вскоре после этого окрестилась и наречена была Аксиньей, а года через три овдовевший Дёркин женился на ней.



notes


Сноски





153


Ясачный инородец – инородец, обложенный ясаком, т.е. платящий подать (чаше всего пушным товаром); ясачные люди – татары.




154


Крупичатый – здесь белый, нежный; ср. «крупичатая мука» – лучшая, белая и самого тонкого помола.




155


Чернь – в Западной Сибири густой непроходимый лес, в Восточной Сибири – тайга; мрак, тьма; осенние холода без снега, пора самых темных ночей.




156


Пришатился – от пришатиться – приклониться, прислониться, прибиться.




157


Башлык – от татар, «баш» (голова); в Сибири – начальник, голова, атаман.




158


Неминя – здесь неволя, принужденье, неизбежность.