Избранное
Н. И. Наумов






КУДА НИ КИНЬ – ВСЁ КЛИН



(СЦЕНЫ)

Волостной голова Абрам Николаевич Овсянкин, сидя в избе своей у стола, на котором стоял жбан с квасом, чувствовал истому во всём теле и давление под ложечкой. Он только что воротился из города Т-а, куда ездил по делам службы, и на обратном пути, завернув в гости, не в меру выпил и закусил солёной рыбой. Опорожнив жбан квасу, он не только не почувствовал облегчения, но ему показалось, что его ожидает какое-то несчастье, что несчастье это обрушат на его голову враги, употребляющие всевозможные каверзы, чтоб очернить его в глазах начальства, подорвать его репутацию во мнении общества, а вместе с репутацией и всё его благосостояние. Под влиянием таких тяжёлых предчувствий Абрам Николаевич тоскливо поводил своими серыми глазами по потолку и стенам избы, чисто выбеленных мелом, бесцельно следил за тараканами, суетливо шмыгавшими около щелей в стенах. По временам взор его упорно останавливался на новой конской сбруе, висевшей у печки, от которой распространялся в избе едкий запах рыбьего жира, каким она была вымазана в предохранение от порчи, от сбруи он переносил свой задумчивый взгляд на его сына, молодого красивого парня, который, сидя у порога, выстругивал новую седельную луку. Но ни работа, какой был занят сын, ни сбруя, ни тараканы не интересовали Абрама Николаевича; мысли его были далеко от видимых им предметов и, глубоко вздыхая порой под наплывом их, он расправлял свою с проседью бороду, бормотал какую-то молитву и усиленно отхаркивал запёкшуюся в горле мокроту. Жена и дочь его, вынимавшие в это время из печи корчаги, спуская из них в кадку густой квас, не обращали никакого внимания на тяжёлое душевное состояние Абрама Николаевича, так как каждый раз возвращаясь домой из волости и из деревень, он находился в подобном расположении духа, и только выспавшись и выпив натощак огуречного рассола да закусив квашеной капустой, он возвращал себе душевную бодрость и ясный взгляд на дела и людей.

Про Абрама Николаевича существовали в народе самые разноречивые мнения: одни называли его человеком глупым, другие – себе на уме; и те, и другие одинаково приводили в доказательство своих мнений всякие факты, обличавшие или глупость, или дальновидно-хитрую уклончивость. Вывести же какое-нибудь определённое заключение о нём было трудно. Одно только было ясно для всех, что Абрам Николаевич любил резонёрствовать: обсуждать каждый вопрос всесторонне и обсуждать неспроста, а с важным и глубокомысленным видом, медленно поглаживая при этом бороду, хмуря лоб и употребляя отборные, хотя иногда и неподходящие слова для выражения своей мысли. Но, несмотря на всесторонние обсуждения его, вопросы оставались всегда нерешёнными, и если решались иногда, то отнюдь не Абрамом Николаевичем, а волостным писарем. Крестьяне не без основания посмеивались над своим головой, выражаясь про него: «Что говорит-то Абрам, как крупу дерёт, только слова-то его как шелуху от зерна надо отвевать!». Несмотря на это, Абрам Николаевич дослуживал головою второе трёхлетие, и его прочили выбрать и на третье единственно потому, что лучшие люди в волости избегали общественной службы, с которой соединялось много хлопот, неприятностей и непроизводительной траты времени, отражавшейся невыгодно на хозяйстве. Как ни был прост Абрам Николаевич, но всё-таки сознавал, что общество не питает к нему уважения, и если выбрало его в головы и держит на этой должности, то более по необходимости и отчасти по привычке. Это сильно язвило его самолюбие, и он нередко, чтоб поддержать свой авторитет, напускал на себя несвойственную ему строгость, стараясь показать крестьянам, что какой он ни есть, а всё-таки голова, что если захочет, то может и добро сделать, и напакостить, хотя добра он в сущности делал весьма мало, зато пакостил частенько. Нельзя сказать, чтоб Абрам Николаевич не сознавал также, что общественное неудовольствие, возбуждаемое его недобросовестными поступками, когда-нибудь обрушится на него; но, побуждаемый своими приятелями, большей частью людьми зажиточными, которые, пользуясь его слабостью, спаивали его и наталкивали в видах своих интересов на предосудительные поступки, он исполнял их советы, как говорится, «очертя голову», и только в редкие минуты отрезвления хандрил и раскаивался в своей бесхарактерности, накладывая на себя зарок быть на будущее время осмотрительнее и назавтра же забывая его. В одну из таких минут мы и застали Абрама Николаевича. Грудь его волновалась от тяжёлых вздохов, досужая память, как нарочно, подсказывала ему компрометировавшие его поступки. Напрасно он старался рассеяться, подыскивал в своём уме оправдания, что иначе он не мог поступить, совесть упорно твердила ему: «в вине утопил ты меня, от этой самой сивухи я стала чернее угля!».

Абрам Николаевич поднялся с лавки с решительным намерением одеться и сходить к соседу, чтобы в беседе с ним отвести свою тоскующую душу, но в это время к воротам дома его подъехали пошевни. Скрип полозьев и фырканье усталых лошадей привлекли внимание Абрама Николаевича: он выглянул в слуховое оконце на улицу и послал сына отворить ворота. Пошевни въехали во двор, и вслед за сыном в избу вошли трое крестьян. Помолившись на икону, они почтительно поздоровались с семьёй Абрама Николаевича и с ним самим. Радушно встретив их, Абрам Николаевич увёл их из избы в чистую горницу, отделённую тёплыми сенями.

Судя по костюмам, посетители принадлежали к числу небогатых людей. Полушубки их были заношены и в заплатах. На ногах у одного были бродни, у остальных – кошомные валенки[63 - Кошомные валенки – из кошмы, т.е. войлока, свалянного из овечьей шерсти.]. Все трое были люди пожилые, но особенно обращал на себя внимание один из них: по-видимому, старее своих сотоварищей летами, он был бодрее их на вид. Широкое лицо его с крупными, неправильными чертами было усеяно бородавками; длинная, с проседью борода спадала на грудь; глаза из-под нависших бровей смотрели бойко, наблюдательно и выказывали сметливый и любознательный ум.

– Поспопутью аль нарочито завернули ко мне? – спросил Абрам Николаевич, когда гости по приглашению его уселись на лавку. – Ну, чего у вас деется, всё ли ладно? – продолжал он, не дожидаясь ответа. – Каково Силуян-то хозяйничает?

– Силуян Артемич маху не да-аст!.. Оплошки за него опасаться нечего, – ответил один из приезжих. – Хозяйство ведёт на отчистку[64 - На отчистку – начисто, хорошо, гладко.]!..

– Толковый мужик, чего говорить! – подтвердил Абрам Николаевич.

– Голова без прорехи, а язык крючком. Уж чего замышляет – не подметишь, а языком, што удой, каждого зацепит и обведёт, до-о-ошлый! – произнёс старик с лицом, усеянным бородавками.

– Аль ты сердит на него? – спросил, засмеявшись, Абрам Николаевич.

– Наше сердце, Абрам Николаич, што пустая мошна – никому не страшна! – ответил старик, насмешливо сверкнув глазами и, погладив бороду, быстро и пристально посмотрел на Абрама Николаевича. – Што долго к нам, в Сорокино-то, не заглядывал? – спросил он. – Мы-то, признаться, ждали, ждали тебя, не завернёшь ли, да и надумали сами к тебе понаведаться со своим ходатайством, – с иронией проговорил он. – В добрый ли час только завернули?

– Нешто примечал, что ходить-то ко мне надоть только в добрые часы, а? – с сердитым самодовольством спросил его Абрам Николаевич.

– Оно хоша приметы-то этой и не было, а всё лучше попытать, добрым духом человек осенён аль худым.

– А-а, ну, попытай-ко, угадаешь ли, – насмешливо глядя на него, спросил Абрам Николаевич, – при каком я ноне духе-то?

– По моей бы примете, надоть тебе добрым быть.

– Ну и обознался: ноне я так лют, что упаси Господи! – и Абрам Николаевич засмеялся искренно-добродушным смехом, вызвавшим и на губах посетителей задушевную, располагающую к искренности улыбку. – И идут же ты, Аверьян Мокеич, – качая головой, обратился он к старику, заглядывая в его насмешливые глаза. – Недаром же матушка-то родимая насадила на лицо тебе отметинок, в отличие от других. Ну, как же ты, к примеру, спознал, что ноне я добрый, а?

– Невелика загадка-то, Абрам Николаич. Слава тебе, Господи, пятый десяток на свете-то мыкаюсь, тёрся около людей-то до заплат на шкурке, неуж не спознашь, по добру тебя человек встретит, аль в худом он сердце, разбережен чем-нибудь! А наше дело подначальное, завсегда, прежде чем в избу войдёшь, порог пощупаешь, чтоб не запнуться!

– Ха, ха... ну, ну, говори. Какое дело-то встрелось.

– Ну, вот ишь, как порог-то переступил, так теперь уж без опаски можно шаги-то к твоему сердце отмеривать.

– С твоим языком, Аверьян, я б и году в деревне не выжил, а в городе бы основался, право, – заметил Абрам Николаевич.

– И я спервоначалу-то своей жизни подумывал, Абрам Николаич, основу-то в городе ткать, да, вишь, прясла-то[65 - Прясло – здесь опора домашнего ткацкого стана, сделанная из длинных жердей.] там по моему росту нет.

– Язык-то у тебя и без прясла ткёт!

– Ткёт-то, ткёт по силе возможности, да одним-то языком не много поделаешь... Вот хоть бы и теперь: кажись, небольшое делишко, а куда как крепко подумать приходится...

И, помолчав, он прибавил:

– Затеяли ведь мы с Силуяном расходиться.

– Повздорили нешто?

– Вздору меж нами не было, зачем вздорить, а надумали мы, Абрам Николаич, самим заместо его хозяйничать, артельно, всем обчеством нашим. Оно бы и казне было прибыльней, и нам сподручней, по крайности, мы бы поправились, не нищали бы! Ты посуди: за содержку почтовой пары на нашем станке[66 - Станок – сибирская почтовая станция, селение, где меняют лошадей (обычно обывательских или ямщицких).] Силуян-то берёт с казны три тысячи в год, держит-то он но контрахту шесть пар, по счёту добрых людей выходит, что восемнадцать тысяч с казны-то он за энто удовольство берёт. Деньги ведь!

– Деньги! – согласился Абрам Николаевич. – Ну, и расходу ведь тоже немало, – заметил он.

– Какого расходу? Где он, энтот расход-то, на что? – с жаром прервал его Аверьян Мокеич. – Что у него повозки-то да телеги форменные есть, так коли ты их на двести рублёв заведёшь, так оне тебе десяток годов отслужат! А разве он держит своих-то лошадей, сколько по конплету[67 - Конплет – искажен. комплект.] требуется, а? Кто гоняет почту да проезжих-то возит, скажи-ко ты нам, не мы ли? И лошади наши, и сбруя наша, и весь обиход, только што повозки его! А много ли он нам платит, а? Он-то берёт казённой платы по полторы копейки с лошади и версты, а нам сходит ли по его-то расчётам и четверть-то копейки, а? Стало быть, что ж на отчистку-то коли выводить, так почту-то мы гоняем[68 - Гонять почту – почтовая гоньба – почтовая повинность, состоявшая в перевозке почты и пассажиров.], мы подряд-то несём на своих плечах, а Силуян-то совсем ни при чём; так за что же он захватил энтот подряд в свои руки, столько шальных денег берёт с казны, а? А израсходует ли он хоть пять или шесть тысяч в год, а? Это что ж, как теперича это дело судить, а? – спросил он и, с оживлением поднявшись с лавки и встав против Абрама Николаевича, заткнул большие пальцы обеих рук за старую истрепавшуюся опояску, какой был перехвачен его полушубок.

– Оно, што говорить, деньги дарма, почесть, в карман кладёт, – согласился Абрам Николаевич и задумчиво стал разглаживать свою бороду. – Так опять и то надоть сказать, на то и богатеи на свете живут, штобы за ни што к ним деньги в карман лезли.

– Ой ли, так ли оно? – с иронией спросил старик Аверьян.

– Так, верное тебе слово. Тебе, штобы копейку-то в карман залучить, сколько надоть потрудиться и ночей недоспать, и не допить, и не доесть, и горб-то нагнуть до боли, да и то едва залучишь её... а богатый-то и на печи лежит, только знает одну работу – есть всласть да спать без отдыху, а к нему всё копейка плывёт... Я вот от старых людей слыхивал, что деньги и девки любят только толстые карманы, а пустые-то им не по скусу...

– Мало ли чего, Абрам Николаевич, старые люди говаривали, за всякое-то время да во всяком-то деле по их заветам жить на-акладно...

– Умней хошь быть?

– Надоть бы... Отцовская-то мерка не всякому детищу к росту... «Иной век – иной и свычай» – те же старики говаривали. Ты вот говоришь, что деньги-то любят только толстые карманы, а в пустые-то не идут, а на мой ум, коли голова пуста да сноровки нет, так и толстый карман оскудеет, а при голове да сноровке и в пустую запруду вода просочится... так ли?..

– Вот, братцы, любо бы поглядеть, как Аверьян-то в пустых запрудах нырять начнёт... а-ах-ха-а! – смеясь, обратился Абрам Николаевич к остальным собеседникам, подмигнув на Аверьяна, стоявшего перед ним всё в той же позе. – Аль он у вас и из сухого песку мокрый выходит.... а-а?..

– Помоги-ка ты нам запруду-то огородить, Абрам Николаич, а уж сухими или мокрыми мы из неё выйдем – наше дело, – серьёзно ответил ему Данило Маркыч.

– Я-то тут причём, городите! – ответил Абрам Николаевич и нахмурил брови, как бы заметив, что шутливый тон его не идёт к делу.

– Твоё-то слово – сила!.. – начал было третий старик.

– Чего вы делать-то хотите, допреж обскажите мне? – спросил, прервав его, Абрам Николаевич, опёршись правой рукой на стол и поглаживая бороду.

– Хотим всем обчеством взять почтовую гоньбу за себя, Абрам Николаич, – ответил ему Аверьян Мокеич.

– Стало быть, против Силуяна пойти. А сдюжите ль?.. – строго спросил он.

– На Бога да на твою милость всю надежду кладём, неуж ты выдашь нас, обиду на нас положишь, не замолвишь за нас словечко-то перед начальством? Ведь мы по круговой поруке всем обчеством, все домохозяева порешили взять за себя энто дело. Обчественники и выбрали нас ехать бить челом тебе – заступись, окажи свою помочь!

При последних словах Аверьяна Мокеича они все поднялись с лавки и поклонились ему.

– Уважь ты нас, век мы за тебя богомольцы будем! – произнёс и Данило Маркыч.

Моршины на лбу Абрама Николаевича сдвинулись над бровями и придали наружности его серьёзный, задумчивый вид. Он медленно пощипывал бороду и смотрел в пол с видом человека, глубоко размышляющего. Аверьян Мокеич, пристально наблюдавший за ним, иронически улыбнулся, догадавшись, что Абрам Николаевич только старался придать себе глубокомысленный вид, а в действительности в голове его было отсутствие всякой мысли.

– Это... это... – произнёс, наконец, Абрам Николаевич, – как же вы, к примеру, сделать-то хотите? – спросил он, не глядя на них.

– По-нашему-то, чего бы проще сделать-то это? – ответил ему Аверьян Мокеич. – Ты-то одобришь ли? От ноября-то месяца немного уж деньков остаётся у нас, а в половине-то декабря окружной[69 - Окружной (начальник) – управляющий округом, округ – территория, установленная тем или иным ведомством (учебный, почтовый округ), а также административно обозначенная местность (часть области).] наедет торги на гоньбу делать. Ну, известно, придёт Силуян торговаться, и мы хотим прийти. Силуян, знамо, запросит по три, а может, и по три с половиною тысячи с пары, так как корма-то ноне в цене, овёс-то вон по восьми да по восьми с пятаком гривен пудовка, а сено-то играет... хорошего-то сена и по рублю шести гривен за воз не купишь, а ему это и на руку, чтоб поднять цену-то; а мы-то по две тысячи двести аль триста рублёв с пары запросим. Ему уж спустить-то ниже этой цены невыгодно, он и отступится, гоньба-то, стало быть, и останется за нами. Просто бы!

– Неладное вы чего-то надумали! – произнёс Абрам Николаевич после минутного раздумья и покачал головой.

– Взять гоньбу за себя, а?.. А чем вы гонять-то будете? У Силуяна-то весь обзавод в порядке: и повозки форменные, и телеги, и фатера под станок[70 - Фатера под станок – искажен. квартира, изба, предназначенная для отдыха проезжающих во время смены лошадей.], а у вас-то чего есть, а?..

– И мы заведём, Бог даст, и у нас всё в порядке будет!..

– И на какие монеты завод-то вы обстроите, а? Пощупайте-ко карманы-то наперво, чего в них есть? – насмешливо спросил он.

– В первый-то год, когда Силуян подряд-то за себя взял, разве его кто спрашивал, чем он гонять будет и на чего обстраиваться, а?.. Мы же за него в числе прочих ручались, нашему же обчественному ручательству начальство веру дало, а не ему! На задаток, што с казны получил, он повозок и телег по форме настроил, и мы на казённый задаток также обстроимся. Чего ж неладное-то мы надумали? Аль Силуяну во всём можно верить, а обчеству нельзя? – спросил Аверьян Мокеич.

– У нас хошь, по крайности, кони есть; во всякую пору, в какую ни приезжай почта аль проезжающий, остановки никому не будет, – вступился Данило Маркыч, – мы обществом-то сорок пар в сутки выгоним и ох не вымолвим. Разве не наши кони и сбруя на смотр-то ходят, когда почтовое начальство на ревизию к Силуяну наезжает? У Силуяна-то всего-навсего двенадцать лошадей, знашь ли ты это? Кабы не мы из нужды возили ему почту и проезжающих, так он давно бы уж на мель сел, давно бы, может, описали его. Так ты вот рассуди-ко всё это, Абрам Николаич.

– Известно, по правде всё надо судить, Абрам Николаич, – прервал его Аверьян Мокеич, – за что мы даём наживаться Силуяну? Он берёт за шесть почтовых пар на станке восемнадцать тысяч с казны, а мы ему гоняем из нужды за один прогон, а коли возьмём те же шесть пар, ну, хошь но две тысячи двести рублёв с пары, да израсходуем из них хошь четыреста рублёв, скажем, на обзаводок телег и повозок по форме, прикупим обчеством лошадок, сбрую снарядим почище, всякий другой расход сделаем и на фатеру, и на что потребуется, всё же у нас в обществе-то останется тысячи две-три чистых; мы из них оправим все недоимки за мир[71 - Недоимки за мир – долги за подушную подать в казну. О размере подати можно судить по рассказу Н.И. Наумова «Юровая» в настоящем издании.], мир-то, по крайности, оправится, и казне-то двойная польза выйдет: и недоимка за нами не будет писаться, и подряд-то она сдаст дешевле, и мы-то будем жить без горя. Рассуди-ко по-божьи, правду ли мы надумали?

– Я што ж, я одно скажу: давай бы Бог, как так-то всё было, – раздумчиво произнёс Абрам Николаевич, – не оборвитесь только; языком-то вы всегда как на гуслях играете, а дела коснётся – и струна лопаться пойдёт! Возьмёшь ты подряд, дадут тебе из казны часть платы вперёд, когда-то ты ещё повозки и телеги сладишь, работа-то не часовая, а почта-то не ждёт... пришла... и той же секунд отправляй её... проезжающий тоже не откладывает время в карман... а на чём повезёшь, коли обзавод не готов? Вот и пойдут безурядица да жалобы, и греха-то тогда с вами не оберёшься, – закончил Абрам Николаевич, махнув рукой, но по выражению лица его было заметно, что все предрекаемые им неудачи предрекались только ради того, чтобы сказать что-нибудь. – Да и начальство-то, ты полагаешь, так сразу и отдаст вам подряд, без всякой препоны, а-а?.. – спросил он. – Оно уж Силуяна-то сколькой год знает... знает, что мужик он богатый, доверие питает к нему, что чего он возьмёт за себя, то сделает... Неуж ты думаешь, что коли пришёл ты на торги да сказал, что берёшь дёшево, так тебе и отдали сейчас... а-а? Нет, обожди-и-и.

– Для того мы и просим твою милость, Абрам Николаич, замолвить за нас словцо, што мы не какие-нибудь, а все домохозяева... исправные, не гулящие...

– Ни-и в жизть! – покачав головой и не глядя на них, решительно ответил он.

– Нешто худое за нами знашь чего? – обидчиво спросил Аверьян Мокеич. – Нешто хозяйство у нас не в порядке, аль в обмане нас примечал?

– Не примечал, не скажу...

– За что ж немилость твоя?

– Покажи мне твой обзавод во всей, значит, форме, как он должен быть, и я об тебе сейчас отлепортую на отличку.

– Обстроимся, не сумневайся!..

– Ну, так допреж обстройся, а опосля того с ходательством иди!

Абрам Николаевич встал со скамьи и медленно, придавая всем движениям болезненный вид, вышел за дощатую перегородку и, порывшись в углу среди кучи разного тряпья, снова вернулся и сел на прежнее место.

– Ты вот умный сказываться, – снова обратился он к Аверьяну, – в старостах два раза ходил, стало быть, всякий обиход знашь, как должно с начальством речь вести, вот ты и скажи мне: кто я, какой на мне чин?

– Голова!

– На что ж я, к примеру, этаким жалованьем обжалован, для какой надобности?

– Известно, чтоб порядок по волости блюсти!

– А как я должен его соблюсти, ну-ка?..

– Не мне тебя учить, Абрам Николаевич, ты и сам старый человек, сам должен словом своим людей наставить, как чего соблюдать, а как порядок блюсти, и сам знаешь, не первый год в головах сидишь.

– Нет, ты доложи мне: если я теперича касательно этого пытаю тебя, стало быть, имею умысел?..

– Не без умысла... это чего говорить! На мой ум, голова должен быть во всяком деле голова, во всяком деле прежде всего правду блюсти по совести.

– А-а, по правде, по совести, стало быть, действовать, а не то чтобы облыжно[72 - Облыжно – заведомо ложно, клеветнически.]... Ладно, хорошо, говорю! Теперича явишься ты на торги, спустишь ты цену с подряда. Ну, начальство и спросит меня: можно ли к вам доверие питать? Я и скажу: можно; ведь оно, значит, на моё слово веру покладёт; опосля того, если у вас беспорядки окажутся: того нет, другое не по форме – тогда што, а?.. Ты-то будешь в стороне, а я ответствуй, потому как, значит, я за тебя в ручатели шёл!

– Пошто ты, Абрам Николаич, исшо тесто не замесил, а уж опару хаешь, а? Где ты непорядки-то видишь, в чём? Ведь мы берём гоньбу за себя всем обчеством нашим, за круговой обоюдной порукой. Стало быть, все будем хозяева, и всякой будет в обчей выгоде, как в своей, свой глаз иметь, стеречь и за другим, и за собой, чтобы ни в чём никому ущерба не было. Коней у нас будет по конплету, сбруя вся, какая полагается, будет на отчистку, не первый год ямщичаем. Дом под фатеру снарядим. Обчество меня и в почтарские старосты норовит, чтоб порядок вести касательно обращения с начальством и проезжающими. Так в чём ты непорядок-то сулишь нам?

– А обзавод ваш где, покажи!

– Выстроим! Сказали тебе, что сумненья на это не клади, всё будет по форме, может, почище, чем у Силуяна.

– Так ты мне выстрой допреж, покажи его, тогда я без препоны за тебя всякое слово скажу! Начальство допреж всего спросит, есть ли обзавод у вас, что я должен сказать на это, а-а?

– Скажи, что обстроют, мол, весь обзавод, без этого не останутся.

– «Скажи, что обстроют», значит, всё-таки примай фальшь на свою душу, а? Обстроишь ты ещё или нет, а я, ничего ещё не видавши, скажи, что обстроите! Вот энта-то неосновательность ваша всегда и мутит меня; все вы, сколько ни есть вас, зло несёте на меня. Постылее меня у вас человека нет; и умом-то я слаб, и совестью-то кривлю, и окромя зла никому ничего не сделал, а чуть какое касательство – к Абраму лезете, Абрам во всём иди в ответ пред начальством. У тебя вот и обзавода нет, а Абрам иди ручайся, говори, што ты обстроишь.

– За что ты пред нами эти пени-то[73 - Пени – выговоры, упрёки, укоры.] вытряхиваешь, Абрам Николаич, чего мы сделали тебе? – с грустью глядя на него, спросил Аверьян Мокеич.

– Знаю, знаю, что вы все на меня зло питаете.

– Укажи, мы пред тобой стоим, в чём мы тебе зло сделали, когда худое слово про тебя говорили.

– Не говорил, так скажешь! – ответил он, не глядя на них. – Я вот в уме-то положил ходатайствовать за вас, потому уж Силуян-то ваш шибко зазнался, никого и знать не хочет. Я вот окажу вам добро, а вы завтра же в один голос запоёте, что Абрам и такой, и сякой... О-ох, пособи, Господи, дотянуть мне энтот год, другу и недругу закажу не служить в головах: окромя обиды да поношенья за своё добро ничего не жди от людей...

– Напрасно ты это жалуешься, Абрам Николаич, право, напрасно, – качая головой, произнёс Данило Маркыч.

– Другой будет голова умный, во всём вам будет потрафлять, а я и злой, и умом слаб, не мне вами править. Я всё сделаю для вас, что вы просите, слышите? Сам на днях к окружному съезжу, разопнусь за вас, исходательствую вам подряд и послушаю потом, как ругать меня станете.

– Абрам Николаич, побойся ты Бога.

– В пятьдесят другой год Бога-то боюсь... Бог-то мне и в душу-то вкладывает не питать ехидства к людям за зло, што мне чинят, а добро одно делать всякому. А теперь поезжайте с Богом, время уж, – произнёс он, вставая с лавки. – Подряд я вам выхлопочу, так и знайте, так и поминайте Абрама, жив буду аль в земле...

– Дай тебе Бог за добро...

– Ну, ну, идите с Богом! Абрам для вас завсегда всё сделает, так и знайте, а пожеланья свои при себе держите... Я знаю, што Бог меня за добро моё не кинет! – говорил он, идя к двери.

Простившись с ним, приезжие вышли на двор и, постояв с минуту, в недоумении посматривая друг на друга, неторопливо сложили сено, наброшенное лошадям, обратно в пошевни, растворили ворота и выехали со двора. Когда Данило Маркыч запер ворота за запор и, выйдя в калитку, сел в пошевни, лицо старого Аверьяна осветилось.

– Знать бы, братцы, так полуштофом бы запастись нам, рюмкой-то крепче путного слова проняли бы его милость! – сказал он.

Возвратившись в избу, Абрам Николаевич долго ещё ораторствовал, что он для всех всё делал и делает, что пущай другие-то так распинаются за людей, как он. «По-о-омянут ещё Абрама, по-о-омяну-ут!» – твердил он, не замечая, что его никто не слушает. Жена, переменив солому в корчагах и подсыпав в них свежего солода, снова ставила их в печь; дочь тем временем сливала спущенный квас в кадку, а сын погнал лошадей на водопой. Когда он возвратился, то Абрам Николаевич храпел уж на полатях, уткнув голову в полушубок вместо подушки.


* * *

Деревенька Сорокина Т-го округа приютилась на большом Сибирском тракте, и единственная улица, перерезывавшая её надвое, была вместе с тем и почтовой дорогой. За четыре года до описываемого мною времени дорога пролегала далеко в стороне от неё по причине топкого, болотистого грунта этой местности. Но почтовое и земское начальство, желая сократить путь почти на сорок вёрст, проложило по болоту сплошную гать в виде моста, и заброшенной до этого в стороне бедной деревеньке выпала честь иметь в недрах своих почтовую станцию. Теперь посередине деревни, у красивого двухэтажного дома с нарисованным на фронтоне его чёрным двуглавым орлом, державшим по трубе в каждой лапе, стоял верстовой столб, к которому прикреплён фонарь, указывающий ночью в виде маяка путь к почтовой станции, помещавшейся в этом доме. Дом этот принадлежит почтосодержателю Силуяну Петровичу Стрехову. До проложения нового пути Стрехов жил в соседнем с деревеней Сорокиной селе Аталык, занимаясь извозом. Почуяв, что деревеньке Сорокиной с проложением почтового пути чрез неё предстоит более лучшее будущее, он заблаговременно выхлопотал себе у обитателей её приёмный приговор и переселился в Сорокино. Имея очень незначительные средства и ограниченное количество лошадей, Стрехов рискнул взять на себя с торгов подряд почтовой гоньбы на вновь открытой станции. Ещё не старый по летам, смелый, предприимчивый, не знавший отдыха ни днём, ни ночью, бойкий на язык, Силуян Петрович скоро влюбил в себя местное население, при помощи которого только и мог справляться с подрядом. Звонкий, певучий голосок и тряский, дребезжащий смех его слышался с утра и до ночи то в одном, то в другом конце деревни. Осадят, бывало, почтовую станцию проезжающие по подорожным, нужно разом выгнать три-четыре тройки, чтоб удовлетворить их требования, коней нет, а тут того и гляди, придёт ещё почта на трёх, на четырёх тройках; другой бы на месте Силуяна Петровича растерялся, проклял бы и жизнь, и доходную статью, приносившую так много забот и горя, но Силуян Петрович был не таков. «Эй, Иван Карпыч, ты ноне просьбу-то подавал в казённую палату об отдаче тебе земли-то в ренду, вышло решенье-то или нет?» – заглянув во двор заново отстроенной избы, спросит, бывало, Силуян Петрович у степенного крестьянина, рубившего во дворе сруб на погреб.

– Эк, скоро захотел как! – ответит Иван Карпыч, приподнимая шапку. – Разве не знашь, что наши чиновники прежде чем масло пахтать[74 - Пахтать – сбивать масло.], примутся мутовку стругать. Может, годика-то через два Господь и оглянется, дождусь конца...

– Хочешь, я те услужу?

– Что ж, услужи. Благодарим покорно за милость...

– Асессор из палаты[75 - Асессор из палаты – младший член губернского правления.] приехал ко мне, в Тюмень проезжает. Я его знаю, ду-уша человек, на редкость чиновник, до коней это охочь, так страсть божья: ты его хлебом не корми, только прокати на хорошем коне, всякую тебе послугу сделает. Я уж было стал ему запрягать лошадей в тарантас, да и вспомнил про твоё-то дело. Случай тебе. Свези ты его да и обскажи ему дорогой свою просьбу. Прокати только его на своих кауреньких, всё сделает для тебя, помяни!..

– О-о!.. А что, слышь, и то свезти разве, пожалуй, што случай-то подходящий, в городе до асессора, поди, не скоро доберёшься...

– Про то и говорю, что случай тебе самый настоящий, ну, и прогон-то в кармане, все же разоставок.

– Уж прогон-то Бог с ним, только бы сделал!

– Сделает да ещё тебе же на водку даст, помяни.

С минуту с раздумьем почесав в затылке, Иван Карпыч, точно разбуженный ото сна, торопливо бросал топор, выводил из стойки тройку лучших лошадей своих каурой масти и через полчаса мчал на всех рысях асессора, выжидая минуты, когда он проснётся, чтоб объяснить ему свою просьбу. А тем временем, пока Иван Карпыч запрягал ещё лошадей в тарантас асессора, Силуян Петрович на другом конце деревни обделывал новое дельце.

– Пётр Микитич! – кричал он, постучав в окно вросшей в землю избы.

– Нету его, в поле ушёл, тёлка где-то отшатнулась, так искать пошёл! – отвечает в оконце женский голос.

– Экое горе-то, а?.. Как же быть-то?.. – говорит Силуян Петрович не то с раздумьем, не то с горечью.

– Нешто дело до него какое?

– Как не дело!.. Ныне он докучал мне просьбой, што коли случай навернёт, так дать ему испробовать, как побежит в тройке новая-то лошадка, што купил он. Зря-то, говорит, гонять не хочется, а тут бы, говорит, и рысь испробовал, и прогон-то в кармане бы...

– Экое дело-то, нету его дома-то, нету, с час уж время-то будет, как ушёл... А то коли он говорил, так что ж, Ванюшка сгоняет... всё равно, свой же глаз.

– Известно, всё равно, свой же глаз – не чужой!

– Сичас надоть, што ль?

– Да уж коли что, так сейчас бы!..

– Не знаю, как без него-то, ладно ли? – в нерешимости говорит жена Петра Никитича и мать Ванюшки. – Да коли он говорил... так что ж, греха-то, поди, не будет... Не то я скажу Ванюше-то, а?..

– Скажи-ко...

– Скажу!.. Коли он просил, так, чай, ему надо было, а то бы и докучать не стал!..

И в нерешительности помявшись ещё с минуту на месте, она отдавала, наконец, приказание Ванюшке вывести пару лошадей и взять вновь купленную для пробы, как она пойдёт в тройке.

Подобной изворотливостью Силуяну Петровичу всегда почти удавалось вовремя удовлетворять требования проезжающих, которым он в случае их брани и угроз жаловаться высшему начальству на недостаток лошадей всегда почтительно объяснял, что у него в лошадях недостатка нет... что коней у него даже превыше конплета, не так, как у других почтосодержателей, что маются всегда с тремя-четырьмя тройками, а что вся беда у него от ямщиков, что никакого-де сладу с ними нету: «Вон и теперь все распьянёхоньки, – объяснял он, – так что уж бегал по деревне, подряжал мужиков, чтобы свезти вашу милость и доставить как есть в аккурате!». Проезжающие, особенно видя, что им запрягают, наконец, лошадей и лошадей свежих, сытых, всегда удовлетворялись подобными объяснениями Силуяна Петровича и, заранее убеждённые в склонности ямщиков к запоям, давали ему наставления «штрафовать их, не жалеючи».

Более трёх лет Силуян Петрович действовал таким образом, не только не тяготясь подобным положением, но оно даже нравилось ему, он находил особенную усладу в изворотливости своей и пришёл под конец к заключению, что так действовать, как он, и лучше, и выгоднее, а главное выгоднее: ему не нужно закупать лошадей и, следовательно, затрачивать капитал, не нужно откупать покосы для заготовления сена на зиму, закупать овёс или сеять солому, не нужно содержать ямщиков и платить им жалованье и т.д. Со станционными смотрителями он жил всегда в добром согласии, не жалел денег на угощение их и даже нарочито для них нанимал особенного качества женскую прислугу, и станционные смотрители в благодарность за внимание к ним Силуяна Петровича смотрели сквозь пальцы на все отступления его от почтовых правил и контракта. Своевременно предупреждаемый ими о проезде почтмейстера или почтинспектора[76 - Почтмейстер – управляющий губернской почтовой конторой; почтинспектор – управляющий почтовым округом, который объединял несколько губерний.], для ревизии станций, форменных повозок и телег, а главное – лошадей, Силуян Петрович выставлял на ревизию начальства тройное количество лошадей против цифры их, выставленной в контракте, и лошадей сильных, сытых, в отличной, хотя и разнообразной, сбруе, и почтовое начальство составляло лестное мнение об исправности его в исполнении взятого на себя подряда, а многочисленные жалобы, испещрявшие страницы «книги претензий» совсем почти не смотрело, а если и смотрело когда, так ради курьёза, чтоб похохотать после сытного обеда или завтрака поварского приготовления, так как Силуян Петрович ко дню ревизии всегда выписывал повариху из города. Осматривая лошадей и любуясь их бодрым, сытым видом, никому из начальствующих не могло бы прийти и в голову, что по окончании ревизии и по отъезде их на дворе почтовой станции всегда происходило благодарственное угощение крестьян деревни Сорокиной за то, что они выручили из беды богатого и исправного на вид подрядчика.

Редкий почтосодержатель Сибири, принимающий на себя с торгов по контракту подряд почтовой гоньбы, имеет необходимое количество лошадей, особенно на главном Сибирском тракте, который называется у местных жителей «московским». Обязанный по контракту выгнать в сутки пять-шесть пар, кроме двух почтовых троек и одной курьерской, он выгоняет иногда до десяти пар в сутки. Бывает нередко, особенно во время Ирбитской и Нижегородской ярмарок, что разгон почтовых лошадей доходит и до двадцати пар. Каждый почтосодержатель всегда почти прибегает к помощи крестьян, уплачивая им в подобных случаях, кроме прогонов по числу лошадей и вёрст, ещё особо выговоренную плату за количество выгоняемых ими лошадей как вознаграждение за оказываемую ими помощь. Незнакомые с этим почти везде установившимся обычаем, крестьяне деревеньки Сорокиной в первые годы по открытии у них станции, отбывая за Силуяна Петровича почтовую гоньбу, считали себя счастливыми и тем, что имели заработок от прогонов, какие предоставлял в их пользу Силуян Петрович. В простоте своей они и не замечали, что постепенно становились к нему в положение батраков и, что ещё хуже, батраков добровольных. Всегда любезно одолжая каждого из крестьян деньгами, предлагая даже сам их в минуты нужды и не напоминая должникам об уплате, а только удерживая в пополнение долга причитающиеся им прогоны, добрый, всегда весёлый Силуян Петрович приобрёл такое значение, что не услужить ему, не исполнить его просьбы было невозможно. Правда, Силуян Петрович предвидел, что так вести дело, как он вёл, долго нельзя, что рано или поздно крестьяне хватятся за ум; но, предвидя подобную развязку, он не падал духом и посмеивался: «Лиха помочь к тяжёлому дню, – нередко думал он, – а теперича мне наплевать на них, хоть сейчас все отлыняй от меня – и слова не молвлю; теперича мне есть на што округлиться, обойдусь и без них!». И действительно, имея в запасе довольно кругленький капиталец, Силуян Петрович весело смотрел на своё будущее и мог каждую минуту обойтись без добровольной помощи общества.

Когда Силуян Петрович узнал от крестьян окольных деревень, что однообщественники его намереваются взять всем обществом подряд почтовой гоньбы за себя, то он хотя и не поверил этому и даже с улыбочкой ответил предупредившим его доброжелателям: «Что ж, пущай берут, не мотали ещё слёз на кулак, так пущай попробуют, каково из них верёвки-то вить!» – но всё-таки призадумался и, не подавая вида, что знает что-нибудь о затее их, в сущности зорко наблюдал за ними. «Э-э, так вы вот как! Ну-ну, потягаемся, прикинем друг друга на вески, кто кого перетянет», – с усмешкой думал он, когда для него стало очевидно, что переданный слух верен. В деревеньке Сорокиной насчитывалось не более сорока дворов, и население её не отличалось зажиточностью. Удобной для хлебопашества земли было мало, так что засеваемого крестьянами хлеба едва доставало для удовлетворения собственных нужд. Большинство крестьян в зимнее время занималось извозом, нанимаясь для этого к богатым подрядчикам, жившим по тракту, которые имели уже постоянные сношения с купцами и с казной и брали на себя доставку товаров и казённых транспортов. Иные из них ходили на дальние заработки на Обь или нанимались артелями; в летнее время – править дороги и мосты за крестьян более зажиточных деревень. Но с того времени, как деревеньке их выпала честь стоять на трактовой дороге, они считали благодатью и тот скудный заработок, какой уделял им Силуян Петрович. Присмотревшись же, как он ведёт своё хозяйство, а главное, спохватившись, какой удобный случай они упустили из рук в первое время, когда через их деревню проложили тракт, и не только дали нажиться постороннему для них человеку, но даже способствовали по своей наивности этой наживе, сорокинцы невольно набрели на мысль взять всем обществом подряд почтовой гоньбы. Конечно, взять подряд не лиха беда, думали они, но отдадут ли им? Вопрос этот задавал каждый из них, так как каждый из них сознавал, сколько затруднений надо преодолеть для достижения этой цели. Лицо, от которого будет зависеть отдача подряда, естественно отнесётся с большим недоверием к беднякам ввиду старого, всегда исправного, по общему мнению начальствующих лиц, подрядчика, которым столько лет были все довольны и у которого хозяйство, по их мнению, было в таком безукоризненном виде. Знали они, что и Силуян Петрович не сплошает, и он употребит все усилия, чтоб оставить выгодный для него подряд за собой. Положим, что выборные от них лица, явясь на торги, могут сбить цену на пятьсот, на шестьсот рублей с каждой пары, и Силуяну Петровичу ввиду затрат на покупку лошадей и содержание их не представится тех выгод от подряда, какие он имел до сих пор, но одинаково не представится на первое время никаких выгод и для них, так как и им, в свою очередь, потребуются значительные расходы на устройство форменных повозок и телег, на заведение значительного числа лошадей и сбруи, на устройство почтового двора и т.п. А случись к тому же ещё эпидемия на скот, какие часто свирепствуют в Сибири, ну тогда вместо выгод им угрожает окончательное разорение, тогда как Силуян Петрович, имея в запасе средства, всегда может легче оправиться после непредвиденного несчастья... Долго думали и гадали сорокинцы, пока решились взять за себя подряд, и выбрали из среды себя Аверьяна Мокеича Долгополова и стариков Данило Маркыча Исаева и Антона Никитича Сорокина в ходатаи по этому делу, снабдив их на первоначальные расходы пятьюдесятью рублями денег. Заручившись обещанием волостного головы содействовать их предприятию, так как одобрение его много значило в глазах начальствующих лиц, старики Долгополов, Исаев и Сорокин отправились на другой же день в губернский город Т., чтобы подать просьбу окружному начальнику.


* * *

В одной из отдалённых улиц города Т-а, среди пустырей, обнесённых покосившимися дощатыми заборами, стоял низенький, как бы придавленный грозой, вросший одним боком в землю домик, принадлежавший отставному губернскому секретарю[77 - Губернский секретарь – делопроизводитель, письмоводитель в губернском правлении.] Василию Яковлевичу Нефёдову, служившему по частному найму письмоводителем у окружного начальника[78 - Письмоводитель у окружного начальника – старший чиновник в окружной канцелярии.]. Кроме занятий по обязанности письмоводителя, Василий Яковлевич секретно от властей занимался ещё составлением прошений для крестьян, обращавшихся к нему за юридическими советами, и принимал на себя ходатайство по их делам в различных присутственных местах. Ходатайство Василия Яковлевича и составляемые им прошения обходились для крестьян недёшево и не всегда увенчивались успехом, но тем не менее имя его пользовалось среди крестьян большой популярностью. Домик его с утра и до ночи осаждался просителями в сермягах[79 - Сермяга – кафтан из грубого некрашеного крестьянского сукна.], полушубках, тиковых и суконных халатах, приезжавшими к нему иногда за сотни вёрст. А так как Василий Яковлевич не брезговал никаким приношением, то каждый из просителей, кроме условленного гонорара, привозил ещё ему деревенских гостинцев: гусей, кур, муки, рыбы и т.п. живности, какую не без выгоды продавала на рынке супруга его. К Василию Яковлевичу, как к лицу, близко стоявшему к окружному начальнику, от усмотрения которого зависело отдать на предстоящих торгах сорокинскому обществу подряд почтовой гоньбы, обратились теперь и выборные ходатаи от сорокинцев.

В тесной комнатке с покосившимися полами, один угол которой занимала огромная русская печь, а другой – двуспальная кровать, завешанная ситцевым пологом, сидели на деревянных табуретах Аверьян Мокеич и два его спутника. Привезённые ими в гостинец яйца, десять безменов[80 - Безменом называется вес. В каждом безмене считается два с половиной фунта.] коровьего масла и два пуда пшеничной муки оказались такого хорошего качества, что супруга Василия Яковлевича не только любезно приняла гостей, но и напоила их чаем с калачами, а Василий Яковлевич, худощавый, сгорбленный летами и сидячей жизнью старичок, одетый по-домашнему в нанковый халат и войлочные валенки, внимательно выслушал дело, по которому они приехали к нему, и, хмуря время от времени брови, процеживал только сквозь зубы «гм».

– А что, богат этот Силуян-то ваш? – спросил он Аверьяна Мокеича по окончании его рассказа.

– Нажился! Теперича поди в добрых тысчах сидит! – ответил он.

– Гм!.. дело того... замысловатое! – задумчиво произнёс Василий Яковлевич, почёсывая переносицу. – Кабы он бедный был, так его бы легче было окрутить, ну а богатого-то не скоро осилишь! Много надо ума и расходу! – сказал он, пытливо посмотрев на просителей.

– За расходом-то не постоим, ваше степенство; коли заварили пиво, так не пожалеем хмелю! – вздохнув, ответил Данило Маркыч.

– Осилить можно, – всё так же задумчиво продолжал Василий Яковлевич, – коли я возьмусь, так подряд будет в ваших руках. Я и не такие дела в комок свёртывал, я – сила!.. – закончил он, многозначительно нахмурив седые брови.

– Слыхали, батюшка, затем и приехали к твоей милости – помоги!

– Сила я! – тряхнув головой, повторил Василий Яковлевич. – Вы думаете, всеми делами вашими окружной ведает, а? – спросил он, сердито посмотрев на них. – Я... я... Окружной-то ваш вот где у меня сидит, – говорил он, показав им сжатый кулак. – Я всем ворочаю по округе. Тридцать рублёв дадите, так возьмусь, а меньше – ни-ни, и угощение особо.

– О-о-ох, многонько бы, Василий Яковлич! – ответил Аверьян Мокеич, тогда как сотоварищи его, только вздохнув, почесали затылки.

– Ну иди и поищи там другого Василия Яковлевича, который бы дешевле взял, а я не могу, у меня такое положение – по делу и плата; я и то дёшево прошу, снисходя к слепоте вашей.

– Снизойди уж по пути и к нуже-то. Небогатое наше дело-то, и то уж последние копейки соскребли с мира да поехали к тебе, – встав с табурета и кланяясь, ответил Аверьян Мокеич.

– Последние, говоришь, соскребли?

– Верь, другой и позаимствовался.

– А лезете в мнототысячный подряд! – прервал Василий Яковлевич. – Ну, как же мне соображать теперь об вас, а? Ведь я должен, соображая, принять на себя ходатайство, а-а?

– Уж как же без соображенья, без соображенья далеко не уйдёшь, а ты сделай милость, соображай пока подешевле, Василий Яковлевич. Ведь наше-то дело такое, тысчи-то придут или нет, не узнано!

– Я возьмусь, так придут.

– О-о! Ну, давай бы Господи!

– Придут, потому я с такими пунктами прошение составлю, что им нельзя не прийти. Во-первых, я выставлю на вид, какой интерес казна соблюдает, если вам отдадут подряд, и всё это выясню в таких выражениях, какие непременно проймут душу начальства. Поняли? А разве всё это дёшево стоит, а? А личное ходатайство во что ж вы цените, а? Тридцать рублей и ни гроша скидки, – решительно произнёс Василий Яковлевич. – Я ещё дёшево беру, другой бы вам это дело в сотни вогнал, потому что вы не имеете права ещё в подряды-то вступать.

– Пошто это? – изумлённо спросил старик Сорокин.

– Вы артельно, обществом берёте подряд, а?

– Артельно, все вкупе, всем обчеством! – пояснил он.

– А кто вам разрешил совокупиться в общество, а? Кем утверждён устав вашей артели, а? Как вы без позволения начальства можете составлять общества, с какою целью, ну-ка? – искоса обмеривая их взглядами, угрюмо говорил Василий Яковлевич.

Аверьян Мокеич с минуту сидел молча, переминая ногами и посматривая на своих растерявшихся сотоварищей.

– Неуж и на это ещё разрешенье надо выправлять? тихо спросил он.

– Обязательно!

– Ишь ты какая притча-то подвернулась, – с раздумьем произнёс он. – Ну а коли мы тридцать рублёв дадим тебе, так обойдётся дело-то, а?

– Обойдётся! Уж я такие законы подведу, что, кроме вас, подряда никому не отдадут, а то, не погневайтесь, загну крючок, так и сотнями рублей не разогнёте!

– А-ах ты, горе-то, а! Ну а угощенье-то в энтой же плате аль особенно? – спросил, вздохнув, старик Сорокин.

– Особенно, угощенье не в счёт, а в одолжение.

– Вишь, говорю, Василий Яковлевич, – начал после непродолжительного раздумья Аверьян Мокеич, молча переглянувшись со своими спутниками, – мы бы тебе ни за какой платой не постояли, верь, мы хоть и не письменные люди, а кое-что тоже смыслим, не первый годок на свете живём, пословица-то говорит недаром: коли волос поседел, то уж и созрел. Уж так и быть, возьми ты тридцать рублёв, Бог с тобой, и угостим мы тебя по силе способности, только яви уж милость, не морочь нас, а обходатайствуй по-божески.

– Обходатайствую, уж возьмусь, так обходатайствую, только деньги вперёд мне. Я эвтот порядок крепко соблюдаю.

– Изволь, не потаим, – ответил Аверьян Мокеич, медленно распоясываясь, и, достав из-за пазухи ситцевый клетчатый платок, бережно размотал его и, вынув из него деньги, пересчитал их и положил на стол тридцать рублей. – А угощенье-то сейчас тебе аль помедлишь, пока тверёзый прошенье-то напишешь, а? – спросил он.

– Ты мне натурой выдай, то есть деньгами, я уж после, по соображении, угощусь! – ответил Василий Яковлевич.

– Сколько же тебе натурой-то?

– Рубля два всё же надо, потому обдумать такое дело, как ваше, обнять всё это умственным взором – требуется время, понимаешь!

Глубоко вздохнув вместо ответа, Аверьян Мокеич достал из кармана холщовых синих шаровар два рубля и, положив их на стол, сел.

– Вот вы теперь думаете, поди, – пересчитав деньги и сжав их в кулаке, начал Василий Яковлевич более мягким голосом, – что мы, чиновники, грабим вас, даром только с вас деньги берём, а? Ведь ты вот думаешь по слепоте своей, ну, чего стоит мне прошенье написать: присел к столу, взял перо в руку и пиши. Хе-хе! Не-е-ет. Энти деньги мне дорого даются. Я теперь должен всю ночь сидеть за вашим-то прошеньем, всякое чувствительное слово придумать, чтобы начальник-то, как только взял бы вашу просьбу в руки, так бы с первого слова его и проняло.

– Уж напиши, чтоб проняло, сделай милость.

– Проймёт! С моей просьбы хоть кого проймёт. Я уж старый служака, в законах-то, как в своих карманах, роюсь, я в них всякую щёлку найду, куда влезть и вылезть, и начальство постигаю, другой начальник столбом на вид кажется, никто в нём и души не примечает, а я, брат, раскопаю его, доберусь до того места, где у него душа-то сидит, да прямо в неё и впущу словцо и пройму его. Начальники тоже разные бывают и разные слова любят, да-а-а! Одному ты пиши: «всенижайше припадаем к стопам твоим», а другому: «скорбные духом, слёзно молим, уповая на Господа и тебя». Я уж так, как по трафарету, каждому и пригоняю. Ну и помогает! Спроси, у кого хошь, коли я брался за дело, проиграл ли кто, а? Пожалуй, есть такие писаря, что и за полтину тебе просьбу напишут, да што толку-то от этакой просьбы, а?

– Уж каждое дело мастера боится, чего говорить.

– Верно! Он и напишет тебе, да што толку-то от его просьбы, коли в ней слов-то, подлежащих по душе начальника, нет, а? Ну и законов не знает. А у меня, видишь, законов-то сколько, – произнёс он, отдёргивая висевшую у печи ситцевую занавеску и указав им на деревянную полку, уставленную книгами. – Видишь, а? Любой бери да и ввёртывай в прошенье-то. То-то! – окинув их гордым взглядом из-под насупленных бровей, заключил он. – Ну а теперь того, подите домой, я займусь, чувствую стих в себе, а завтра утром приходите за просьбой!

И, простившись с ними, Василий Яковлевич проводил их до ворот, которые и запер за ними на запор.

– Ну, други, греют же нашего брата! – вздохнув, произнёс Аверьян Мокеич, шагая со своими спутниками по пустынной улице, и только звонко отдававшиеся в морозном воздухе учащённые шаги их по скрипучему снегу заглушали те глубокие вздохи, какие надрывали их груди при мысли, что куда бы ни сунулся мужик, его везде нагреют.

Придя на постоялый двор, они постучали в калитку, и содержатель его, пожилой уже мещанин, выйдя во двор с фонарём в руках, отворил ворота и впустил их. Окинув их насмешливым взглядом, он спросил:

– У Нефёдова загостились, што ли?

– У него, друг! – тоскливо ответил Данило Маркыч.

– Он будет прошенье-то писать?

– Он.

– За сколько срядились?

– Тридцать рублёв, брат, вытянул, – угрюмо произнёс Аверьян Мокеич, – такие слова, говорит, впишу, что дешевле никак не можно взять.

– Э-э, ловко же чистит он карманы у вашего брата! Много к нему ходит и ездит народу. Прикормил! Иным и помогает, чего сказать, а более всё попусту лает, похваляется только. Пра-а-ахвост, одно слово! – заключил хозяин постоялого двора, сплюнув сердито в сторону и поднимаясь вслед за ними по узенькой скрипучей лестнице в верхний этаж дома.

На другой день, часу в девятом утра, Аверьян Мокеич и спутники его были уже у Василия Яковлевича, который прочитал составленное им прошение, переписанное набело племянником его жены. Прошение было очень длинное и заключало в себе такое обилие чувствительных выражений, вроде: «припадаем к стопам, молим яко голуби незлобивые и т. п.», что в умах сорокинцев не оставалось никакого сомнения в успехе их предприятия.

– Этакое прошение хоть кого проймёт! – с гордостью потирая руки, говорил Василий Яковлевич, бережно складывая его вчетверо. – Другой бы с вас пятьдесят рублей за него взял, а я нет, я вот по-божески, тридцатью удовольствовался! – произнёс он в виде напутственной речи, провожая их к дому окружного начальника.

С замиранием сердца вошли ходатаи в обширную переднюю своего непосредственного начальника, от одного слова которого зависело всё их будущее, и робко стеснились у порога позади крестьян, также пришедших с просьбами. Через час к просителям вышел окружной начальник, выслушал каждого просителя, и когда дошёл до сорокинцев, то в дверях за спиной его показался Василий Яковлевич, делая им ободрительные жесты рукой. Молча прочитав прошение и поморщившись, должно быть, от обилия чувствительных слов, окружной несколько раз потёр себе лоб и, скомкав просьбу в руках, произнёс:

– Чёрт знает, кто вам пишет такую галиматью!

Ходатаи стояли, как пришибленные громом, и взглянули в дверь, надеясь встретить одобряющий взгляд Василия Яковлевича, но его уже не было там, он исчез.

– Хорошо, когда я приеду в волость, так лично удостоверюсь, возможно ли допустить вас к подряду, а так, заочно, я ничего не могу обещать вам! – ответил он.

С понуренными головами вышли из дома его ходатаи и направились в пустынную улицу к дому своего адвоката, где и прождали возвращения его со службы почти до сумерек.

– Вы только не робейте, – говорил, ободряя их, Василий Яковлевич. – Ну, посуди ты сам, – обратился он к Аверьяну Мокеичу, – какой же начальник стал бы при тебе свои чувства показывать, что его проняло, а? Ведь он уронил бы этим своё достоинство! А вы как только ушли, он и говорит мне: подыщи, говорит, закон, чтоб подряд отдать этим мужикам, надоть, чтоб они поправились.

– О-о! Неуж так и сказал!

– Слово в слово. А я, как услыхал это, и говорю, что вы хорошие крестьяне, толковые, трезвые, что вам можно доверить даже и не такой подряд. Ну на том и порешили, чтоб отдать его вам; только вы смотрите, ни гу-гу об этом! Никому ни слова! – предупредил он.

Успокоенные уверениями Василия Яковлевича в хорошем исходе дела, ходатаи в тот же вечер поехали домой. Общество ликовало от привезённого ими известия. Многие из крестьян, не теряя времени, стали занимать деньги у зажиточных людей из окольных деревень и постепенно по случаю прикупали на них лошадей, сбрую, окованные колёса, которые намеревались пригнать к форменным повозкам, и хотя продолжали по-прежнему услуживать Силуяну Петровичу, но всё-таки худо скрытыми намёками при каждом случае давали ему понять, «что скоро они сами будут хозяевами этого дела».

Узнав, что избранные обществом ходатаи поехали в город для подачи просьбы окружному начальнику о допущении их к подряду, заручившись обещанием волостного головы дать лестный отзыв о них как об исправных и трудолюбивых крестьянах, Силуян Петрович призадумался. Чуть ли не в первый раз в жизни с губ его сбежала игривая и, по-видимому, беззаботная улыбка. Затих звонкий, дребезжащий смех его, и домашние его в течение нескольких дней не слыхали острых словечек, какими он любил разнообразить свою речь. «Пожалуй, что и подденут, о-ох, подденут они меня!» – угрюмо раздумывал он, почёсывая затылок, предполагая, что в просьбе своей крестьяне выяснят начальству, в каком положении находится его хозяйство, и если только власти вникнут в это дело и постараются расследовать истину, то для них будет ясно, что благодаря только помощи крестьянского общества да нахальной изворотливости он столько лет в глазах всех оказывался исправным подрядчиком. На другой же день после отъезда ходатаев в город Силуян Петрович, встав задолго до рассвета и сделав все распоряжения на случай прибытия в отсутствие его почты и проезжающих, поехал в село Аталык к тестю своему Кондратию Семёновичу Зубову, когда-то крупно зажиточному, но теперь разорившемуся крестьянину. Зубов служил одно время волостным головой и пользовался большим влиянием, но с упадком его хозяйства его забыли, и он не вмешивался ни в какие общественные дела. В затруднительных случаях Силуян Петрович всегда прибегал к нему за советом, и изворотливый, или, как говорили в народе, «расхожий на все руки» старик Зубов много помогал ему. В тот самый день, когда ходатаи возвратились из города с радостной для общества вестью, в квартире волостного писаря Петра Степановича Плешкова были гости, и гости не случайные, а собравшиеся по особому приглашению. Накануне к писарю неожиданно приехал Силуян Петрович, имел с ним продолжительный разговор, длившийся за полночь, и переночевал у него, поджидая возвращения головы, уехавшего по делу в одну из дальних деревень. Абрам Николаевич, возвратившись в тот день из поездки, зашёл к писарю по его приглашению, где застал Силуяна Петровича и Кондратия Семёновича Зубова, приводившегося сродни Абраму Николаевичу, но, несмотря на родство, старик Зубов и Абрам Николаевич находились не в особенно дружественных отношениях, теперь же встретились радушно и, благодаря сытному угощению гостеприимного писаря, скоро повели не только задушевный разговор, но даже припомнили, что они «сватья» и когда-то в молодости ещё вместе хаживали с обозами в Ишим и в село Абатское на ярмарки.

– А ведь я, сват, докуку к тебе имею! – неожиданно начал Зубов в порыве благодушного настроения. – За што ты сынка-то моего теснишь, Силуяна-то?.. Э-эх, сват, грех бы тебе?

Зубов укоризненно покачал головой.

– Чем я теснил его, когда? – изумлённо спросил Абрам Николаевич.

– Как чем?.. Парень только што поднялся на ноги, взявши гоньбу за себя, выселился для энтого в Сорокино, убил в энто дело всё, что у него было, да исшо в долги по уши залез, а ты теперича зоришь его, по миру с сумой собираешься пустить... Што завелись в обществе у них смутьяны, которым, вишь, мало того хлеба, какой от него имеют, зазарились ишто и подряд в него отбить, а ты мирволишь им, ну, статочно ли это дело, а-а?..

– А чего ж бы худого тут, сват?

– Вразумись, такие ли люди-то сорокинцы, штобы подряд держать!

– Не греши, сват, напраслиной! Мужики они степенные, завсегда в своём разуме. А што задумали подряд взять на себя, так не в моей власти заказать им – не бери-де, на торги дорога вольная, идти по ней никому запрета не положишь!

– Не то ты, сват, говоришь, всё не то! – с сердцем прервал его Зубов.

– Поучи, коль умней! – с иронией произнёс Абрам Николаевич. – Ты ж ране меня в головах-то ходил, боле порядки-то знаешь...

– Учить мне тебя не доводится, Абрам Николаич, – строго ответил ему Зубов, – у тебя и своего ума много, и другого коли снабдишь им, так не убудет! Я так тебя понимаю.

– Ну, не все же, сват, так-то говорят, как ты! – ответил, видимо, польщённый Абрам Николаевич.

– Слепые разве да недруги иное-то говорят.

– То-то вот, недругов-то много. Ты вот, сват, отслужил без горя, без забот... А на меня Господь, уж не знаю за какие грехи, службой этой истинно крест положил! – пожаловался, тронутый за больное место, Абрам Николаевич. – Кому бы я какое дело ни сделал, тот и порочит меня в отплату за него!..

– И стоит, сват, коли правду сказать... Коли хошь слушать моего слова, так тебя и не так исшо ругать-то надо! – наставительно, качая головой, говорил Зубов. – Потому ты добро-то делашь, не зная, кому его делать, не разбирать людей, что стоют ли они ещё, чтоб добро-то им расточать... Ну вот я и скажу тебе, знай... возьми ты теперича Силуяна, вон он сидит, видишь?.. – сказал Зубов, указав пальцем на Силуяна Петровича, скромно сидевшего в углу.

– Не иголочка, примечаю...

– Парень к тебе завсе с расположением, – продолжал Зубов, прервав его, – не знает, какими словами почтить тебя, чем угодить, а ты его чуждаешься, ни разу што ись в дом к нему не заглянул, а ведь он, худой ли, хороший ли, да всё же по мне-то роднёй доводится! А вот пришли к тебе чужаки рваные да поклонились о своей нуже, и ты сейчас всякое угожденье оказываешь, а теперь они же над тобой ходят да подсмеиваются...

– Смеются, говоришь! Надо мной-то это?

– Похваляют, сват, и не простым словом, а бисерным. Нашего Абрама, говорят, только по шерсти погладь, назови его умным, так гору за тебя своротит, а приложь, говорят, ещё к похвальбе штоф в придачу, так какую хошь, так и вей из него верёвочку... Вот ты каким людям расположенье-то своё расточаешь, сват!

– Вправду ль ты это говоришь?

– Стар уж я, Абрам Николаич, года не те, чтобы зря-то сплетки сплетать! – с достоинством произнёс Зубов. – А остеречь – завсегда остерегу человека. Ну и скажи теперь мне по душе, стоишь ты того, чтобы ругать тебя, а?..

– Стою, стою, сват. Худо исшо надо мной издеваются!

– Худо!.. Ты добрый человек, сват... Сердце у тебя радетельное, ко всякому лежит, вот тобой и пользуются недобрые люди!.. Я тебя так понимаю, да и от других слыхал, что кой день ты добра кому не сделал, так ровно ты тот день и не жил... кто к тебе с какой просьбой ни приди, ты разопнёшься за него. А понимают ли тебя люди-то как следует, а?..

– Сам же сейчас сказал, как похваляют меня за моё-то добро! – с горечью в голосе ответил Абрам Николаевич.

– Вот ты и до седых волос дожил, сват, а всё учись, как на свете жить! – менторским тоном произнёс Зубов. – Всякое дело надоть с оглядкой делать, а кольми паче добро. Ты людям и добро сделал, да коли они нестоющие люди, так из эвтого добра одно зло произойдёт!.. Ну, вот, к слову скажу, похвалишь ты теперь окружному Аверьяшку с его прихвостниками?..

– Похвалю, сват, похвалю! – с иронией ответил Абрам Николаевич. – Бисерны-то слова и мы низать умеем!..

– Не горячись, сват, постой! – прервал его Зубов. – Ты тихими стопами ко всему иди, наперед выслушай да обсуди... Похвалил бы ты их окружному, стало быть, ты этим самым поручился бы за них, а?.. Ну, возьмут они подряд теперь, а чем отбывать его станут, а?.. Много ли у них скота и добра, спросил ли ты?..

– Ну уж коли по правде-то, сват, говорить, так и у Силуяна-то Петровича лошадей-то не по конплету!..

– Абрам Николаич, дозвольте мне теперича своё слово пред вами обронить! – почтительно вмешался Силуян Петрович, пересаживаясь на ближний к нему стул. – Они теперича говорят, что у меня лошадей нет, что они, значит, за меня как бы весь подряд отбывают... Истинно скажу вам, Абрам Николаич, чтя вас, значит, как родного отца: статочное ли это дело, обсудите, вы умный человек, чтобы, взявши подряд, я стал бы его на шаромыжку отбывать, обманывать, значит, и начальство, и людей? Ведь я теперича спервоначалу-то, как только заключил контрахт, сейчас же намеревался лошадей купить по конплекту, они же, аспиды этакие, в ногах у меня ползали, величали и отцом, и кормильцем, умаливали, чтобы я не покупал коней, а дал бы им хлеб, значит, возить за прогон и почту, и проезжающих... Клялись они теперича и в ночь, и в полночь служить мне, и единственно по малоопытности я внял их просьбе... Ведь кабы не я им хлеб давал, так ведь они бы с голоду дохли!..

– Ходили бы по грошовым заработкам, – вмешался и писарь. – Чем до открытия-то станции у них перебивались они? Всегда больше половины их отрабатывали недоимки на Оби.

– Это так точно-с! – подтвердил Силуян Петрович. Теперича возьмите-то в рассудок, – продолжал он, обратившись к Абраму Николаевичу. – Моей работой люди живут, прогон им весь в карман идёт, теперича лошадь у кого падёт, или другая беда стрясётся, сейчас ко мне бегут: давай, Силуян, денег. Теперича лошади-то, если и есть у кого из них, Абрам Николаич, так ведь все на мои деньги куплены, мой обзавод у всякого. Ведь в долгу-то они у меня сидят по маковку. Обсудите, чем они гоньбу-то отбывать будут.

– Видишь, сват, смута-то какая? – спросил Зубов.

– Нет, это ты, Абрам Николаич, непутную кашу заварил! – вступился писарь, шагая по комнате и ероша свои длинные, падавшие на плечи волосы. – Как можно допускать всякую голытьбу до казённого подряда?

– Нешто я допустил уже?

– Ты им обещал своё содействие, а это всё равно, что допустил; ведь положась на твоё слово, они поехали теперь к окружному начальнику с просьбой от отдаче им подряда.

– Неуж поехали? – испуганно спросил Аверьян Николаевич.

– Спроси! – ответил писарь, указав на Силуяна Петровича.

– А-ах, ты напасть какая выгорела! – произнёс Абрам Николаевич, всплеснув руками, – вот оно... слово-то... не-ет... допреж, чем вымолвишь, жуй его да жуй... а-а...

– Сколько раз я просил тебя, Абрам Николаевич, – с укоризной обратился к нему писарь, остановившись против него, – будь осмотрительнее в своих действиях, не делай ничего, не посоветовавшись со мной. Знаешь ли, что теперь может выйти из этого, а?

– Не губи, дай опомниться! – ответил голова, отирая платком пот, крупными каплями выступивший на лбу.

– Не я тебя гублю, а ты сам себя когда-нибудь загубишь – помни это. Они теперь распишут в просьбе для большей убедительности, что у Силуяна Петровича нет лошадей, что подряд исполняют они, а не он, это значит, что он неблагонадёжный подрядчик, потому что не соблюдает тех условий, какими обязан по контракту, и сошлются во всём этом на тебя в подтверждение своих слов, а окружной и спросит, почему же ты, волостной голова, обязанный но закону наблюдать за всем, что делается в волости, всё это видел, знал и не довёл до сведения начальства, а? Ну, что ты ответишь?

– Ну какой же ты на это, сват, ответ дашь? – спросил его в свою очередь и Зубов.

– А-ах, други, дал маху, нну!.. – произнёс оробевший Абрам Николаевич, конфузливо посмотрев на свата и писаря и почесав в затылке, – а может, и не спросит, может, и обойдётся дело-то, а? – робко ответил он.

– Хорошо, если не спросит, а если спросит, тогда что, а?

– Тогда ты как увернёшься, сват, а? – спросил Зубов.

– Ну... ну... по неразумению, скажу, что ж, я неграмотный, я...

– А-а, по неразумению, – насмешливо повторил писарь. – А на это что ты скажешь, ну, вдруг окружной отдаст им подряд, полагаясь на то, что ты одобрил их намерение, выдадут им из казны треть уплаты вперёд на обзаведение, а они и окажутся несостоятельными, а ты, волостной голова, одобрял их, ходатайствовал за них, полагаясь на твои слова, им и веру дали, тогда что, а?

– Когда я одобрял-то их, скажи ты мне, кто слышал это?

– Ты обещал им содействовать, полагаясь на твоё обещание, они поехали к окружному с просьбой.

– Я им посодействую ужо, постой... Я теперь прозрел, какую они мне западню-то рыли.

– А-а! Прозрел-таки?

– Во-очию, брат. А ты не шпыняй меня, слышь, а научи-ко лучше, как оправиться, а? Штоб оглядки-то не было.

– То-то, тут так и учи! – взъерошив волосы, хвастливо произнёс писарь. – Хорошо, что время-то не ушло, теперь-то можно ещё поправить дело, не утверждать им до приезда окружного ручательного одобрения, какое они представят вместо залога в обеспечение подряда, а когда окружной приедет, тогда и объяснить ему, что это смута одна.

– Смута, смута, сам вижу, так и скажу, – подхватил Абрам Николаевич, – а если, мол, што и говорил им, так единственно по недоглядке.

– Ну, уж это го-то ты не говори.

– О-о, не сказывать? Ну что ж, и смолчим, коль не следует такого слова ронять, – согласился он. – Вот, говорю, служба-то, сват, – обратился Абрам Николаевич к Зубову, заметно повеселев и ободрившись, – завсегда ходи да оглядывайся, каждое слово, преж чем вымолвить, ощупай, а тут ещё экия похвальбы от людей слышишь за то, что по простоте-то своей радеешь об них, а? Дённо и нощно молюсь, сват, пособи Бог только отслужить поскорей, да и на покой, будет, помыкался.

– «Службу служить – на вершок от беды ходить», – старики-то говаривали, Абрам Николаевич; грамотному эта служба без горя, а неграмотному – одно горе; слепой на всё чужим глазом глядит.

– Слепо-о-ой, одно только горе... верно, сват! – глубоко вздохнув, произнёс Абрам Николаевич.

До первых петухов виднелся свет в окнах дома, занимаемого писарем. Досыта угощённый Абрам Николаевич был бережно сведён с лестницы услужливым Силуяном Петровичем, который, усадив его в свои пошевни, лихо прокатил по селу и доставил его домой в деревню Воробьёву, лежавшую в шести верстах от Аталыка, и сдал уже сонного на руки сына и жены. С этого дня на душе Силуяна Петровича снова стало легко и ясно по-прежнему. Он так же бойко и неутомимо бегал с утра до ночи по деревне, хлопоча, по-видимому, о своих только делах, но в сущности зорко присматриваясь и прислушиваясь к каждому слову и намёку. «Вейте, вейте верёвочку, только посмотрим, кого она захлестнёт», – думал он, примечая лошадей, прикупаемых крестьянами, сбрую и т.п. предметы. Но однажды он не вытерпел и, встретившись под вечер с Аверьяном Мокеичем, гнавшим лошадей на водопой, остановил его.

– Вправду аль нет, Аверьян Мокеич, болтают по околице, что вы ноне хотите на торги идти, брать почтовую гоньбу за себя? – спросил он, приподнимая шапку и приветливо здороваясь с ним.

– О-о, да кто ж такие речи-то, что скисшие дрожжи, взбалтывает? – шутливо спросил тот, несколько смутясь.

– Ноне мазуровские мужики говорили мне, да и в Аталыке тот же слух идёт, – улыбаясь, ответил Силуян Петрович. – Я-то было и порадовался сначала, да опосля уж одумался, потому если бы вправду это было, так чего ж бы меня-то таиться? Я бы даже с полным удовольствием и повозки, и телеги бы форменные отдал вам, чем новыя-то строить, тратиться, и дом бы под станок уступил за дёшево, ей-богу, потому что мне, признаться, это дело давно уж прискучило, пособил бы Бог только развязаться, – тоскливо заключил он.

– Ну-у, да с чего ж так вдруг прискучило-то тебе? Столько лет хозяйствовал – не скучал, а теперя затосковал? – с иронией спросил его Аверьян Мокеич.

– Э-х, Аверьян Мокеич, – с той же грустью в голосе продолжал Силуян Петрович, – не тебе бы это говорить. Неуж ты, милый, полагаешь, что легко оно век-то экими изворотами жить, какими я пробавляюсь, а? Разве не на твоих глазах, как день-то настанет, так у меня только и дела, и заботы, что к одному бегу с поклоном – свези, да к другому, да к третьему, а? Ты подивись, как исшо хватало меня, не измыкался.

– Ну, лошадок прикупишь, исправишься!

– Вымолвил – прикупишь! А деньги-то где, разве их мало на энто потребуется?

– Неуж оскудел?

– Не в больших же прибытках-то, не полагай. Расходу-то, сердешный, боле, чем приходу. Ведь это только кажется, что богат человек, а пощупай-ко карман-то, так и очень впусте. Не-ет, сердешный, за четыре-то годочка я немало намотал слёз на кулак, помыкался, будет. Я как услыхал, что вы берёте гоньбу-то за себя, так и в уме положил нейти не торги, а коли вы мне дадите полторы сотни рублёв, так я вам и обзавод весь отдам, берите.

– Ну-у?

– И коли в деньгах нуждаетесь – обожду, сочтёмся, Бог даст.

– Ты смехом это, Силуян Петрович, говоришь, аль нет? – дрогнувшим голосом спросил его Аверьян Мокеич.

– Я тебе вот чего скажу на твоё слово, сердешный человек: кабы ты пожил за энти четыре года в моей шкуре да повертелся бы так же, как я изворачивался, так ты бы не спросил меня, смехом я говорю или вправду. У меня, друг, нутро-то всё изныло, ты не гляди, што я кой час труню да хихикаю. Я, может, веселю-то себя, штоб слезу только развеять. Если хошь на правду дело вести, так вот тебе моё слово: я за сто рублёв весь обзавод отдаю, только возьмите, Христа ради, гоньбу за себя, освободите меня от энтого ига!

В словах и голосе Силуяна Петровича звучало при этом что-то такое усталое, надломленное, они дышали такой неподдельной искренностью, что озадаченный и в первое время не доверявший ему Аверьян Мокеич растрогался.

– А-ах, как ты удружил нам, Силуян Петрович, произнёс он, не выдержав, – а ведь мы, сердешный, гаились-то тебя, полагая, что ты супротив нас пойдёшь.

– Я? Да избави, Господи! Это чтоб супротив обчества идти за то, что вы помогали мне, добро мне делали?

– Остерегались, милый, не потаю...

– Ну, так вот знайте же Силуяна! – с гордостью произнёс он. – Может, я в ином деле и неправедно поступал с кем-нибудь, в жизни чего не случается – все грешны, а штобы вредить кому за его добро... да разрази меня...

– А-ах ты, сердешный, весь обзавод за сто рублёв!?

– Весь, и деньгами не торопитесь, обожду, – прервал его Силуян Петрович. – По себе верю: по первоначалу вам денег занадобится мно-о-го...

– О-ох, много... верно, друг: одну прореху зашьём, другая уже порется.

– Знаю, знаю, кому говоришь?.. Коли в случае чего, так и деньгами по-малости помогу, обстраивайтесь с лёгкой руки да не поминайте лихом. Зайди ужо, чайком пополощемся, потолкуем, может, и еще чего надумаем, а только обо мне вы не имейте сумнительства, штобы я супротив вас.

Аверьян Мокеич расстался с Силуяном Петровичем чуть не со слезами на глазах. Весть о предложении его быстро облетела все избы и сделала немало переполоху в общественном мнении. «Вот оно, поди-ко, раскуси человека-то! – говорили крестьяне. – Ты его сторонился, как недруга, а он тебе первый доброжелатель. Нет, други, допреж, чем пуда соли не съешь с человеком, так не узнаешь его, каков он нутром-то!» – заключали добродушные люди.


* * *

До торгов оставалось не более двух недель. Аверьян Мокеич, его сотоварищи и сельский староста съездили в волость и подали общественный приговор и вместе взаимное друг о друге ручательное одобрение, по которому каждый полноправный член общины ручался на установленную законом сумму 40 рублей в случае неустойки принимаемого ихним обществом подряда. Писарь принял их холодно и, крайнему удивлению всех, не взял даже предложенных ему в благодарность за труд десяти рублей.

– Ручательное одобрение общества, представляемое в обеспечение исправного исполнения казённого подряда, только тогда имеет законную силу, когда оно утверждено подлежащею земскою властью, – сухо ответил он, – а потому до разрешения окружного начальника волость не может засвидетельствовать его вам!

Но одобрение и приговор он принял и при них же записал в настольный реестр. Несколько озадаченные суровым приёмом писаря, ходатаи поехали из волости в деревню Воробьёву к Абраму Николаевичу, чтобы напомнить ему об его обещании поддержать их ходатайство своим отзывом, и застали его на пороге. Абрам Николаевич ехал в волость и, молча выслушав их просьбу, почесал в затылке и лукаво улыбнулся.

– А я ноне, признаться, в гости к вам собирался, – отвечал он.

– Милости просим, завсегда тебе рады, от сердца рады, – отвечали они, кланяясь ему и стоя перед ним с непокрытыми головами.

– Вина-то много припасено про меня? – спросил он.

– Обрадуй, приезжай... Будешь доволен, чего только душенька твоя пожелает, не постоим!..

– То-то! Меня ведь по шёрсточке-то мало погладить. Куделю-то ведь, прежде чем верёвку из неё вить, подмачивают, так и вы уж не скупитесь на угощенье-то, я ведь, вишь, братцы, какой корпусной, смочить-то меня надоть в бо-о-льшой посудине, хе-хе! – язвительно ответил он, садясь в пошевни. – На днях ужо забегу к вам, а теперича до повиданья.

Проводив его с поклонами, ходатаи хотя и призадумались над его словами, но всё-таки не придали им никакого значения. «Сдуру, поди, сболтнул!» – рассуждали они, возвращаясь домой. Абрам Николаевич, однако ж, не заехал в Сорокино, хотя крестьяне поджидали его каждый день и готовили ему самый радушный приём и угощение. Силуян Петрович по-прежнему хозяйничал, поминутно бегая по деревне, снаряжая тройки и пары. «Нуте-ко, други, услужите на последях-то!» – каждый раз приговаривал он, обращаясь с просьбой, и добродушные, доверчивые люди лезли, как говорится, из кожи, услуживая доброжелательному Силуяну Петровичу, который всегда при этом, кстати или не кстати, давал им всевозможные советы, как вести дело, как обращаться с разными проезжающими, начальством и станционными смотрителями.

– Нелёгкое тоже дело, други, вы взваливаете на горбы свои, – говорил он своим певуче-меланхолическим голосом, – ко всякому делу надоть особливую сноровку пригнать, тут надоть, братцы, так наточить глаз, чтобы он и впотьмах каждому по его мерке откраивал, да-а-а! – тряся головой, заключал он; но что требовалось для подобной отточки глаза, Силуян Петрович об этом умалчивал.

Сорокинцы с благодарностью выслушивали наставления, какие должны были пригодиться им в будущем, и, сознавая, что бремя, какое они принимают на себя, нелёгкое, всё-таки из советов Силуяна Петровича не выносили ничего существенного для облегчения его.

По мере приближения дня торгов росло и тревожное состояние сорокинцев. Дело их, по-видимому, было хорошо обставлено. Голова обещал им своё содействие, и они не сомневались в нём, хотя их и тревожило то, что он не приехал к ним, и тревожило потому, что, желая угостить его и тем выразить ему свою благодарность, они в то же время желали показать ему лошадей, какие уже были прикуплены многими из них, и сторгованные у Силуяна Петровича форменные повозки и телеги, и тем рассеять в нём всякую тень какого-либо сомнения в них. В желании окружного начальства помочь им, благодаря уверениям Нефёдова, как письмоводителя его, они также не сомневались. В Силуяне Петровиче, противодействия которого они опасались сначала, теперь они встретили самого доброжелательного к ним человека и помощника.

«Ну а что, как чего-нибудь стрясётся, а уж мы израсходовались, в долги позалезали, а-а?» – невольно рождалось у каждого из них, и под влиянием этой думы и мучительных ожиданий они каждый день посылали кого-нибудь из среды своей в село Агалык справиться, не слышно ли чего о приезде окружного.

Однажды ночью посланный ими гонец привёз им весть, что завтра должен приехать окружной, который прислал нарочного предупредить волостных чинов о своём приезде и вместе с тем приказал, чтобы всё общество крестьян деревни Сорокиной, изъявившее желание принять на себя подряд почтовой гоньбы, собралось ко дню его приезда в Аталык. Сильно обрадовались сорокинцы известию, что окружной через нарочного приказал им собраться в волость.

– Стало быть, помнит об нас, теперь уж дело наше решённое, клади его за пазуху да блюди по чести! Слава тебе, Господи, и нам вздохнуть приведётся! – говорили они, собравшись в просторной избе сельского старосты и кладя широкие кресты на свои груди.

Была ещё глубокая ночь, а уж в каждой избе виднелся яркий свет от топившейся печи для наскоро приготовляемого обеда. Крестьяне, забыв о сне, ходили из избы в избу, делясь различными предположениями, рождавшимися почти у каждого из них; иные ходили просто потому, что им не сиделось на радости дома. Одни из них предлагали забрать с собой напоказ окружному всех лошадей и сбрую; другие советовали заехать прежде к батюшке и попросить отслужить молебен, а лошадей и сбруи не брать, чтоб не родилось сомнения, что они показывают чужих, как делал Силуян Петрович. Были и такие, пылкая фантазия которых под влиянием удачи увлекала их далеко за пределы действительности, и только что избавившись от сетей подрядчика, они мечтали уже сами откупить со временем почтовую и земскую гоньбу на всех смежных станциях. Приехав в волость, где собрались уже все волостные начальники, сорокинцы снова заявились к Абраму Николаевичу с поклоном и лёгкой пеней, что он не заглянул к ним. Но Абрам Николаевич не стал с ними разговаривать, отозвавшись недосугом. Часу в первом дня поставленный на околице верховой крестьянин, обязанный дать знать тотчас, как завидит повозку окружного, прискакал в волость и сообщил: «Едет!». Повозки ещё не было видно, а уж сорокинцы высыпали из волости на улицу и, несмотря на довольно сильный мороз, с непокрытыми головами столпились у крыльца. Безмолвно смотрели они, как юркий писарь и степенный Абрам Николаевич почти вынули из повозки окружного, закутанного в две шубы, как поддерживали его под руки при подъёме на лестницу. «Господи, помоги ты нам!», – говорили они, вздыхая и крестясь.

Наконец через час их потребовали в волость; робко вошли они один за другим, запрятав рукавицы и шапки за пазухи, и, переминаясь с ноги на ногу, остановились у двери.

Окружной начальник, пожилой человек с лёгкой проседью в коротко остриженных волосах на голове, одетый в тёплый сюртук на меху, сидел в кресле у стола, покрытого по случаю приезда его толстым красным сукном. Поодаль от него стояли в почтительной позе волостные начальники, щеголевато одетые в тонкие суконные халаты. В волости на этот раз было накурено можжевельником и сильно пахло сосной, от тонких веток её, какими усыпан был пол.

– Вы подавали мне просьбу о дозволении вам взять на себя подряд почтовой гоньбы на Сорокинской станции? – спросил окружной начальник, обведя их каким-то усталым взглядом.

– Мы, батюшка, – ответили, выдвигаясь вперёд, Аверьян Мокеич и старики Исаев и Сорокин, – мы и были у тебя.

– Вы всем обществом хотите взять подряд?

– Купно, обчеством!.. – ответил, кланяясь, Исаев.

– А много вас, домохозяев-то?

– Что ж, человека двадцать три будет полномочных-то, дому-то хозяев!.. – ответил Аверьян Мокеич, обведя своих однообщественников взглядом.

– Вы объяснили мне в прошении, что настоящий подрядчик не имеет у себя того количества лошадей, какое обязан иметь по контракту, и что вы в настоящее время отбываете почтовую гоньбу за него, правда это?

– Сущая правда, батюшка... мы... мы... обчеством отбываем!.. – ответили все они почти в голос.

– Смута это одна, ваше высокородие, Александра Викентьич, – неожиданно произнёс Абрам Николаевич, – о-обыжность.

– Смута?.. Какая смута, в чём?.. – спросил окружной.

– Што у подрядчика-то лошадей нет! – ответил Абрам Николаевич. – Оно точно, лошадей у него неизбытошно, да коли доложить по сущей совести, так он потому и не заводит лошадей-то, чтоб не отнять у них заработка. Неосновательность это одна. Затеяли они взять подряд на себя, шутка ли сказать – многотысячный, вашу милость утруждают облыжными изветами на подрядчика, а спроси: у кого из них чего есть? Способны ли взять экое бремя? Первое дело – и коней-то нет, а кои есть, то и те чужие.

– Абрам Николаич, побойся ты Бога-то! – произнёс старик Исаев, укоризненно качая головой. – Не ты ли нам сулил?

– Как чужие кони, чьи?.. – спросил окружной, не обратив внимания на слова старика Исаева.

– Подрядчиковы... Силуяна Стрехова!.. – ответил Абрам Николаевич.

– Го-о-осподи!.. Что ж это, братцы? – вскрикнул старик Сорокин, всплеснув руками и обратившись к остальным своим однообщественникам, которые стояли растерянные и униженные взведённой на них несправедливостью от человека, обещавшего им своё заступничество. Лицо Аверьяна Мокеича вытянулось, губы его судорожно подёргивались, и только глаза его сверкали, как угли, из-под насупленных бровей, но он молчал.

– Ты пошто же это, ваше почтение, Абрам Николаевич, душой-то кривишь? – спросил Аверьян Мокеич, выдвигаясь ещё на шаг вперёд. – Взгляни-ко в передний угол, на Владычицу-то небесную, и скажи, у кого коней-то боле – у нас аль у Стрехова, и на чьей спине он подряд-то выносит, а-а? Не ты ли нам сулил ходатайствовать за нас пред его высокородьем? Разве не с твоих слов мы с челобитной-то поехали к нему?

– С моих, с моих, это точно, Александр Викентьич, – не глядя на Аверьяна Мокеича, отвечал Абрам Николаевич, обратившись к окружному начальнику, молча наблюдавшему за ними, – но опосля того, как впав в сумнительство, я обследовал энто дело, то увидал, что тут единственно смута одна, и народ-то они необстоятельный, при них скажу... вот...

– Пьющие?..

– Есть грешок-то, а паче того – в долгах по макушку.

– У кого?

– У Стрехова всё, у того же подрядчика. Он из милости только ждёт за ними долги-то ихние, и кони, какими хвалятся они, всё это у них стреховский обзавод, на его деньги, ваше скородье. Я ведь правду говорю, обчественники, не судачьте, – обратившись вполоборота к сорокинцам, произнёс Абрам Николаевич. – Моё дело такое, что я по присяге должен блюсти правду, остерегать начальство. Жили бы вы тихо, благо, не голодаете, заработок есть, на подушную хватает, а то утруждаете занапрасно начальство, не разбираючи сил, взнимете ли экой подряд, только заводите смуту.

– Что же вы это, молодцы? Всем одолжены человеку, от него имеете заработок, на его же деньги оперились, а теперь стараетесь ложными изветами подорвать его репутацию, а-а? – строго нахмурив брови, спросил окружной начальник.

– Обмой же, Абрам Николаич, нашими слезами свою душу, авось чище будет! – произнёс с горечью в голосе Аверьян Мокеич. – Неправда всё это, ваше скородие, чего он говорил, не верь ему: на дне стреховского штофа он оставил свою совесть; с пьяных-то глаз у него и мелькают все пьяные да неосновательные люди! Не обессудь на этом слове, – с желчью закончил он, поклонившись.

– Продерзость-то... даже при вашей милости! – обидчиво произнёс Абрам Николаевич.

Аверьяна Мокеича вывели из волости и посадили на неделю под арест при волости на хлеб и воду.

– При приёме на себя казённого подряда требуется представить в обеспечение его залог, равный всей сумме стоимости подряда. Что же, есть у вас деньги, а?.. – спросил их окружной начальник по уводе Долгополова. – Ведь тут немалая сумма потребуется.

– Нет, батюшка, какие у нас деньги, откуда им быть, – робко ответил старик Исаев, – мы ручательное одобрение предоставим за себя, милостивец. Ведь и у Стрехова-то тоже не было денег-то, когда он подряд-то брал, по ручательному же одобрению допустили его.

– Кто же ручается за вас?

– А мы, значит, по круговой все друг за друга в поруку идём. Блюсти уж будем, ваша милость, всё по чести, не сумневайся, – поклонившись, ответил Сорокин. Потому в энтом деле уж всякий друг за друга доглядывать будет и не до пущать непорядков.

– Сами за себя вы не можете ручаться. Вас двадцать три человека, каждый из вас может поручиться за другого только на сорок рублей. Это значит, сколько же составит всего? – обратился он к писарю.

– Девятьсот двадцать рублей, ваше высокородие! – ответил тот, подавшись при этом вперёд головой и грудью.

– О-о, видите, а подряд берёте более чем на десять тысяч! – произнёс окружной начальник, поднимаясь с кресла и подходя к ним. – Нельзя, я не могу допустить вас к торгам; если вы представите мне от сельских, посторонних вам обществ ручательное одобрение на всю сумму подряда и земская полиция удостоверит, что ручающиеся за вас общества действительно имеют домообзаводство и скотоводство в таком исправном состоянии, что в случае вашей неустойки они каждое могут отвечать своим имуществом на такую сумму, на какую ручались, тогда я найду возможным допустить вас на торги и сдать вам подряд, а теперь не хлопочите, нельзя, по закону не имею права! – решительно ответил он.

Выехавшие с тёплой верой в своё будущее, сорокинцы возвращались вечером домой с понуренными головами и разбитыми надеждами.

– Нет, братцы, уж коли мужик раз попал в сети, так уж, как рыба: сколь ни бейся – не прорвёшь их! – вздыхая, говорили они.

Подряд остался за Силуяном Петровичем, так как, кроме него, никого желающих на торги не явилось, и снова сорокинцы, не потерявшие веры в доброжелательство его к ним, возят на своих лошадях и почту, и проезжающих, радуясь и тому заработку, какой имеют от прогонов. Силуян Петрович по-прежнему хлопочет и суетится целые дни, по-прежнему слывёт исправным подрядчиком и замышляет расширить свои операции, подкапываясь под соседних почтосодержателей, и, вероятно, расширит. Спустя недели две после ареста Аверьян Мокеич вместе со стариком Исаевым съездил к Нефёдову, чтобы попенять ему за неудачный исход дела и за то, что, как письменный человек, он вовремя не предупредил их о шаткости их предприятия и ввёл в издержки; но Нефёдов объяснил неудачу тем, что по старым законам можно-де было всё это дело обделать, а ноне-де новые вышли, по коим строго наказано стеречь мужиков и не допущать их совокупляться в общества.



notes


Сноски





63


Кошомные валенки – из кошмы, т.е. войлока, свалянного из овечьей шерсти.




64


На отчистку – начисто, хорошо, гладко.




65


Прясло – здесь опора домашнего ткацкого стана, сделанная из длинных жердей.




66


Станок – сибирская почтовая станция, селение, где меняют лошадей (обычно обывательских или ямщицких).




67


Конплет – искажен. комплект.




68


Гонять почту – почтовая гоньба – почтовая повинность, состоявшая в перевозке почты и пассажиров.




69


Окружной (начальник) – управляющий округом, округ – территория, установленная тем или иным ведомством (учебный, почтовый округ), а также административно обозначенная местность (часть области).




70


Фатера под станок – искажен. квартира, изба, предназначенная для отдыха проезжающих во время смены лошадей.




71


Недоимки за мир – долги за подушную подать в казну. О размере подати можно судить по рассказу Н.И. Наумова «Юровая» в настоящем издании.




72


Облыжно – заведомо ложно, клеветнически.




73


Пени – выговоры, упрёки, укоры.




74


Пахтать – сбивать масло.




75


Асессор из палаты – младший член губернского правления.




76


Почтмейстер – управляющий губернской почтовой конторой; почтинспектор – управляющий почтовым округом, который объединял несколько губерний.




77


Губернский секретарь – делопроизводитель, письмоводитель в губернском правлении.




78


Письмоводитель у окружного начальника – старший чиновник в окружной канцелярии.




79


Сермяга – кафтан из грубого некрашеного крестьянского сукна.




80


Безменом называется вес. В каждом безмене считается два с половиной фунта.