В этой книге собраны достоверные факты и доброжелательные высказывания. Показана работа уникального Мастера, умеющего из рядового факта жизни (а он писал, оказывается, практически документальные вещи) сделать литературное, а порой и государственного уровня событие.
После 25-летия Победы Ермаков побывал на Синявинских болотах, прошел путем своей роты, вернулся с твердым решением написать серьезный роман о войне. И название обозначил: «Храм на крови». Но осуществить намеченное не успел…



Вместо предисловия

Деревенский парень, образование семь классов, в двадцать лет старший лейтенант, командир маршевой роты. Сразу начал писать сказы, отринув Бажовскую сказочность и мистику.
Его сказы реалистичны, герои живут рядом, но язык удивительный, истинно народный, с сибирским привкусом. Он много работал, издал двадцать книг, печатался в журналах и газетах, его очень любили радио и тележурналисты: разговор с писателем всегда был острым, сочным, на грани дозволенного.
Судьба отвела ему недолгих пятьдесят лет жизни и только двадцать — для творчества. Он умер сразу после юбилея июльским днем 1974 года среди русских березок, так и не дойдя от дачи до трассы. Сейчас в Тюмени стали вспоминать о Ермакове, особенно в связи с образованием общества русской словесности. А биография остается размытой, растащенной якобы друзьями по эпизодам бурных застолий, придуманными скандалами «князя сибирского», как в шутку называл себя Ермаков. В этой книге собраны достоверные факты и доброжелательные высказывания. Показана работа уникального Мастера, умеющего из рядового факта жизни (а он писал, оказывается, практически документальные вещи) сделать литературное, а порой и государственного уровня событие. После 25-летия Победы Ермаков побывал на Синявинских болотах, прошел путем своей роты, вернулся с твердым решением написать серьезный роман о войне. И название обозначил: «Храм на крови». Но осуществить намеченное не успел…


Николай Ольков
Иван Ермаков: Дорога к храму
Повествование о сибирском писателе


1.
Позолоченным юным березняком и серебром ковыля отходящего лета украшена деревня Михайловка. Ванька любит смотреть на эту красоту со стороны центрального поселка, откуда видны избушки и домики, поросшая линяющим конотопом улица, по которой реденько пробегают телеги или дроги, а то и кошевка только что появившегося в деревне присланного из района председателя колхоза. Мала деревенька, да дорога сердцу Ивана, он часто бегал в центральный поселок имени Челюскинцев, который так строго никто не звал, а были просто Марковичи, потому что рядом протекала маленькая речушка с таким именем. Нет, Марковичи с Михайловкой не сравнить, село большое, грязи много, коли травка не растет. Ванька все рвался дознаться, откуда такое название — Марковичи, но в книгах об этом не писали, а старики на дотошные вопросы мальчишки пожимали плечами, только дед Федот, веселый и донельзя ехидный старик, подзывал и на ушко, но громко:
- Ванюшка, про Марковичи ничего не скажу, а вот отчего Устинку Рыжую Старшиной зовут, рассказать могу.
Кто-то из взрослых и серьезных мужиков одергивал:
- Федот, побойся Бога, ребенку…
Федот махал рукой:
- Ты слыхал, партия сказала, что Бога нет, и стыд долой? Ладно, Ванюшка, я тебе другое поведаю.
И скрипучим своим голосом рассказывал, какие приключались в деревне события. Особенно Ивану понравилось, как попа привозили, чтобы изгнать нечистую силу из болота и ближнего леса, потому что скотина никак не хотела туда идти пастись и уже на всей околице траву в пол вбила, ущипнуть нечего.
- Попа обрядили, раздули его дымарь и повели к болоту. Три добрых мужика, хоть и верующие, однако дробовики с собой взяли и держали в положении «К атаке товьсь!». Только подошли к болотцу, взвозгудал священник, а дьякон ему в подголосок жгучим тенором подмогнул, вышла из травы старая волчица с выводком. Мужики вроде ружья подняли, однако священник воскликнул:
- Остановите свое зло, и не волнуйте природу. Сама пришла — сама и уйдет!
И давай молитву читать, на колени стал, хоть и вода выжимается из-под ног. Волчица послушала немножко, и шумнула своим ребятишкам, чтобы за ней следовали. Увела, и тихо стало, и коровки мирно пасутся, и пастух подремать может на солнышке. Слыхал ты, Ванька, про такое?
- Нет, дядя Федот, не доводилось.
- А диво стало от того, что стрелять перестали, нечем, да и незачем, мясо во дворе ходит. Вот волчица и облюбовала болотце, устроила там логово, ребятишек родила. А тут человек. Ладно, Ваня, ты ко мне приходи, я хоть и матерщинник, но историй доподлинных расскажу тебе столько, что всю жизнь будешь пересказывать, и люди хвалить станут.
Ваньке, а проще сказать — Ермаку, как зовут его ребетня, да и взрослые порой, доводя прозвище до ласкового: Ермаченок, стукнуло десять, нынче пойдет в четвертый класс. Сам себе удивляется: школу не любит, потому что вольный, не любит подчиняется правилам и распорядкам, но на уроки ходит с интересом: каждый раз что-нибудь расскажет учитель. Арифметику с чистописанием ненавидит, но пережидает, когда закончится тема, и учительница Алена Николаевна расскажет что-нибудь интересное. Она не деревенская, потому сколько всего знает — никто в деревне сравниться не может. Она дает Ване журналы и книжки и даже позволяет самому порыться в большом шкафу, запираемом на маленький висячий замочек. Перед каникулами он пришел с большим мешком, Алена Николаевна уезжает в отпуск в свой город, а без нее в шкаф не попасть, вот и решил набрать на все лето. Хотя знал, что для чтения придется время выкраивать, колхозный бригадир будет гонять на прополку, потом веники вязать для овец, потом копны возить на сенокосе, а осенью снопы возить на гумно, на складе работу найдут. Ваньша Ермаков не упирался, шел, куда велят, потому что за невыход мамке с отцом могли трудодни срезать.
Домой принес, пристроил на этажерке журналы с красивыми картинками: «Огонек», «Вокруг света», «Знание — сила», «Журнал для всех». Книги сложил отдельной стопкой. Отец не одобрял увлечения сына: загорится у него в душе, а куда потом с наших достатков? Лучше бы к лошадям шел. Ванька взял кусок хлеба, несколько пёрышков лука со стола и подался на подызбицу, здесь тихо, все в тенетах, потому мух нет, а то бы забедили. Тут у него все оборудовано: старая дедовская шубейка, фуфайка в головах, свет в раскрытую дверцу. В журналах кроме ученых статей много интересных историй описано. Оказывается, в дальних странах живут народы, которые не имеют совести, ходят голышом, вот даже фотокарточки припечатаны. Но у них свои правила: все делится поровну. Убили зверя, мясо над костром поджарили, главный на куски режет и на широкие листья какого-то баобаба бросает, каждый берет и ест. Потом рыбу ловили, и тоже делили на всех. Ваньша улыбнулся: добрый, должно быть, народ, вот у нас этого не заведено. У Дробахина дом по-круглому, железом крыт, скота полный двор, понятно, что мясо не выедается. А иные живут на картошке и хлебе, если уродит. В другом журнале прочитал про человека, который в бочке спустился по Ниагарскому водопаду и остался живой. Ну, про водопад этот Ваньша и раньше читал, а тут картинка: вода с огромной высоты летит в пенистую пучину. Видел ли мужик, куда его отправляют? Или заплатили большие деньги. У капиталистов так, о чем бы ни шел разговор — деньги вперед.
В деревне создали колхоз, два вечера зимой до полуночи сидели мужики в школе, упирались: от добра добро не ищут, своя пашня, свой покос, своя скотинка во дворе, и все это свести на общий двор, надо и сено привезти пару возов, а то чем кормить? Самое главное не могли понять мужики: зачем все это? Чем худо живется? Налог, какой положено для государства, отдаем. Дедушка Михаил Тихонович ворчал на сына:
- Михайло, не вздумай записаться, я на старости лет под общее одеяло спать не лягу.
Отец отмалчивался, перечить старшему нельзя, а как перечить советской власти? Многие пытались, в двадцать первом какую бучу подняли, а на ту же задницу и сели. Кого в снегах не убили, того в болотах словили, а года два назад последних подобрали, и ни слуху, ни духу. Вот и получается, плачь, но иди.
Первого сентября вся школа выкатилась на линейку. Ермаков подошел с друзьями, Федька толкнул в бок:
- Ермак, хохлы понаехали.
- Откуда?
- Из Вакариной.
- А чего это их к нам прибило?
- Не знаю, говорят, они в Копотиловой учились, так весной волки чуть не съели. Вот их и перевели.
- Интересно, — рассудил Ваньша. — А ведь у нас тоже волки есть.
- Слышь, Ермак, надо хохлов перво-наперво поколотить, чтобы знали, кто здесь хозяин.
- Выкинь из головы, за что их бить? Да и худые они все.
Сердитый голос директора расставил все по местам:
- Ермаков, строй свою команду, начинаем.
Пока говорили речи и носили взад-вперед красный флаг, Ваньша думал о своем. Вчера вечером поставил сети на озерке, а утром мать подняла корову подоить и в табун отправить. А в сетях, поди рыбы — в каждой ячее. Недаром он вплавь к камышам добирался, едва в сетке не запутался, но все-таки снасть установил. Теперь надо бы как-то незаметно скрыться, а то загонят в класс и будут два часа воспитывать, кто чем летом занимался. За Ермаком много чего числится, в основном по части огурешников. Дома огурцы с гряды свешиваются — нет, надо непременно в чужой огород забраться и хоть с половины гряды обобрать огурцы и тут же сложить. Баловство, конечно, но чем вечером заняться? Говорят, колхоз клуб обещал построить, только когда это будет? «Когда рак на горе свистнет» — это Федька так сказал про клуб. Наверно, так и будет, хотя ни раков, ни горы у нас нет. И клуба не будет.
А о клубе Ваньша мечтал. Он бы стал там стихи читать, например, Некрасова, а лучше Есенина, в каком-то старом журнале его стихи про деревню — сердце захватывает. Или организовал бы постановку, да не по пиессе какой-то, а сам придумал бы. Дед Федот ему много удивительных историй рассказал, половину можно разыграть в ролях.
Звонок заставил вздрогнуть. Ваньша давно к нему присматривался, знать, на доброй тройке под дугой висел этот колокольчик: большой, блестящий, и звук громкий, призывный. Не ехал ли Чехов на свой Сахалин под таким колокольчиком? Мог бы, хотя он через Ишим, но и там наши ямщики могли быть. А может гнали в глубь Сибири колодников, и он под дугой на старой конвойной кляче помогал им: «Динь-бом, динь-бом!».
Колоннами стали заходить в классы, Ермак перемахнул через ограду и скрылся в кустах черемухи. Быстро переоделся, и на озеро. Одежонку скинул, сначала пошел, потом поплыл к дальней тычке, выдернул, аккуратно подплыл ко второй. Одной рукой грести неловко, да и сетка из ниток, намокла, тяжелая. Когда на ноги встал, полегче. Выволок на траву, тряхнул сеть, вместе с травой выпали караси — большие, желтые, плавники ярко красные. Сложил крупных в мешок, а мелочь легонько покидал в озеро: «Пусть растут!».
Рыбу и сетку принес домой, сеть развесил сушиться, а рыбу спустил в погреб, надо в школу сбегать, узнать, что там на завтра. На полдороге встретил кучку новеньких из Вакариной, помятые, с синяками и ссадинами. Один, худой и белобрысый, перегнулся через прясло, кровь капает из носа. Увидел своих, стоят, Ермака побаиваются. Он махнул рукой, чтобы шли сюда. Подошли, поулыбываются. Ермак было замахнулся, но никого не ударил:
- Сказал же еще утрось: не трогать, дразнить тоже нечем, они хоть и хохлы, но наши.
Подошел к мальчишке, который наклонился у плетня и пережидал кровь, капавшую из разбитого носа.
- Ты откинься на спину, скорей присохнет. Как зовут?
- Васька.
- А я Ванька, Ермаков фамилия. Полежи. — Сам присел рядом на корточки. — Скажи своим, что больше никто не тронет, наши вообще-то не драчливые, видно, нынешним днем на солнце пятна.
- Кто на солнце? — переспросил Васька.
- Возмущение в природе, я читал, пишут, что на психику действует, дураком человек делатся.
Васька приподнялся на локоток:
- Ермак, который на диком бреге, тебе не сродственник?
Иван небрежно пожал плечами:
- В своих, должно быть, фамиль так просто не образуется. Твоя какая фамилия?
- Кныш.
- Это по-каковски?
- А я знаю?
- У бати спроси. А вообще-то надо бы в книгах поискать, есть такие, в которых каждое слово разъямачено. Ну, ладно, нос присох, пошли. Ты где на квартире стоишь?
- У бабки Алферихи.
- В соседях будешь, только с бабкой тебе не повезло, ведьма. Я к ней в огуречник нынче залез, а она с дрыном поджидала, исполосовала мне спину, до тех пор драла, пока через плетень не перескочил. — Ваня весело засмеялся. — А дома мать добавила, со всех сторон бедному Ваньке прибыль!

2.
В седьмом классе Иван увлекся куклами, вычитал в каком-то журнале, что есть специальные кукольные театры. Кроил и шил куклы сказочных героев, богатырей, чертей и всякой всячины. Учился мастерить внутри такой механизм, чтобы руки и ноги могли двигаться. Большего достичь не сумел. Хотел организовать в школе кукольный кружок, но постеснялся: здоровый парень, и в куклы играет. Учительница русского языка и литературы Вера Алексеевна после экзаменов посоветовала:
- Ваня, поступай в педагогическое училище, я тебе рекомендацию напишу, меня там помнят.
- Нет, — решительно отказался Ермаков. — Спасибо, но учителем мне не бывать, характер не допускает.
За лето заработал немного денег, кому огород протяпать, кому изгородь поправить, сено в стога сметать, но просил заплатить хоть сколько, только деньгами. Вера Алексеевна еще раз встретила:
- Что решил, Ваня?
Иван мнется, не хочет говорить про кукольный театр, узнал, что в Омске есть такой.
- Поедешь в Омск? Я догадываюсь. Ваня, возьми.
И подала свернутый тетрадный лист, быстро пошла по улице. Иван развернул: деньги. И записка: «Это тебе на первое время. Уверена, что ты найдешь свою дорогу в жизни. Прими от души. В. А.». Стало стыдно, но догонять учительницу и возвращать деньги — не очень красиво. «Ладно, я ей с первой получки вышлю», — успокоил себя Иван.
Когда за ужином сказал, что завтра едет в Омск, отец спросил:
- Кто тебя там ждет? И что робить будешь, если ни к чему не способен?
- Отчего это он не способен? — возмутилась мама Нина Михайловна. — Не дурак, учиться поступит. Иди в железнодорожное, Ваня, там кормят и форму дают.
- На что поедешь? И жить первое время как? — Михаил Михайлович достал со шкафчика корочки от книжки, Иван знал, что там хранятся все семейные деньги. Отец посмотрел, свернул несколько бумажек, подал сыну:
- Если что неладно — сразу домой, не болтайся, а то жулики подберут, научат варначить.
Поезд пришел утром, Иван расспросил, как найти кукольный театр, пошел прямо к директору. На двери прочитал: «Евгений Дмитриевич Аша-Парфеньев».
- Хочу работать в театре. Мне нравятся куклы, они, как люди, все могут показать и рассказать.
- Это замечательно, молодой человек, но работе в театре, даже самой простой, надо учиться.
- Я готов. Мне бы только место для жилья, а учиться я буду.
Директор с улыбкой постучал в стенку:
- Ольга Ильинична, зайдите ко мне.
Вошла красивая дама в длинном ситцевом платье.
- Молодой человек желает у нас работать. Как ваше имя?
- Ермаков, Иван Михайлович.
Директор церемонно представил даму:
- Актриса Зикунова Ольга Ильинична. Думаю, она возьмет над вами шефство. Ольга Ильинична, в комнатке при кукольной кладовке никого нет? Проводите его туда. Да, молодой человек, оставьте паспорт.
- Нету паспорта, я же из деревни. Справка из сельсовета и метрики. И свидетельство о семилетке.
В обед началась репетиция. Иван удивлялся, как это кукла и ходит, и руками двигает, и голову поворачивает. В перерыве подошел к молодому человеку.
- Тебя как зовут?
- Андрей.
- Долго надо учиться, чтобы куклой управлять?
- У тебя пальцы гибкие?
Иван показал широкие натруженные ладони.
- Да, брат, с пальчиками у тебя не особенно. Но учиться будешь — привыкнешь.
Иван пошел в кладовую, попросил самую простую куклу. Внимательно осмотрел нутро, прикинул, куда какой палец вставить, начал пробовать. Все невпопад. Значит, надо четко чувствовать, какой палец чем управляет. К вечеру он вертел куклу купца, как хотел. На ночь попросил другую. Ему дали волка, Иван понял, что тут посложней, похоже, надо обеими руками работать. В каморку заглянул директор:
- Иван, ты куришь? Нет? Хорошо. Я не хочу, чтобы завтра утром мне пришлось оплакивать твой пепел. И чем ты собираешься ужинать? Иди и скажи сторожу, что добежишь до магазина, там продают пирожки, а у сторожа есть электроплитка. До свидания.
Уже через неделю Иван начал репетировать спектакль «Каштанка» с куклами из московского театра Сергея Образцова. Режиссер, нервный и суетливый человек, останавливал и просил Ивана еще раз показать эту сцену. Дело продвигалось, тем более, что режиссеру нравилась умение молодого человека имитировать любые голоса и звуки.
После утренней репетиции Ивана пригласили к директору.
- Вот что, молодой человек, в областном драмтеатре открывается студия для таких, как вы, талантливых, возможно, гениальных, но ничего пока не умеющих. Я договорился, вас записали, и сегодня первое занятие.
- Евгений Дмитриевич, а как же спектакль, репетиции?
- Будете репетировать, как только режиссер даст добро, будем вводить вас в спектакль. Одно другому не должно мешать. И на репетициях приглядывайтесь к Анисье Иосифовне Шейна, очень талантливая актриса.
В каморке возле кукол ему было тепло и уютно, утром со сторожем пили чай, в обед бегал в ближайшую столовку, ел суп и хлеб, к вечеру покупал пирожки с ливером. Женщины приносили домашнюю стряпню и даже котлеты. «Ничего, Ванька, — внушал себе Ермаков. — Будешь артистом, аттестуют, ставку повысят, директор комнату обещал пробить в общежитии какого-то завода». В свободное время любил уходить на берег Иртыша, его, ни разу не видевшего большую реку, завораживало стремительное течение воды, жутковатые воронки, большие накаты ленивых волн, исходящие от пароходов. Он не знал тогда, что еще встретится с Иртышем, и поплавает по его водам, и напишет сказание о Реке и ее Капитане, и будет там строка, которую сегодня еще не умеет сформулировать молодой паренек: «Куда течешь, Реченька?». «В Великое Завтра, мой Капитан, в страну Могущества Русского».
Черным днем стал тот четверг, когда сторож нашел его и подал письмо из дома. Иван уже по тому, что мать в первых строках не спрашивала, как поживает сынок в далеких краях, а писала, что отец шибко занемог, нет хозяина в доме, потому Иван должен бросить свой театр и вернуться. Иван ушел в свою каморку и еще раз перечитал письмо. Мать не стала бы срывать его с места, если была бы возможность обойтись без него. Пошел к директору театра, показал письмо. Евгений Дмитриевич горестно покачал головой:
- Весьма жаль, молодой человек, весьма. Я говорил с Рыбьяковским, руководителем студии драмтеатра, он очень высокого мнения о вас, хоть вы еще слишком молоды. В вас талант актера безусловно. Что ж, дом есть дом, ничего не поделаешь, надо ехать. Но я вас прошу: как только все уладится — возвращайтесь, мы вас с удовольствием примем.
При прощании с коллективом Ольга Ильинична полушутя сказала:
- А какого мужчину мы бы из него могли вырастить. До свидания, Ванюша! — И при всех крепко поцеловала его в губы.
Дома от тоски по театру спасали работа и стихи. Стихи случились сами собой: книги, одиночество, воспоминания. Все-таки в Омске были не только репетиции. Была грусть. Для шестнадцатилетнего парня с закрытой от других душой выход был только в поэзии. Он сочинял частушки для самодеятельности, стихотворные поздравления передовикам социалистического соревнования, стахановцам.
О войне узнал из громкоговорителя на столбе у совхозной конторы. Оцепеневшая деревня притихла и ждала еще чего-то. Все понимающие старухи заводили большую квашню и торопили жен. Мужики дометывали сено и ждали повестки. Их привезли на другой день. Призывались те, кто только что вернулся со срочной службы, у кого еще солдатские мозоли не заменились крестьянскими, кто помнил строевые песни и слова присяги. А еще вспоминались комиссары-политработники, неистощимые оптимисты: «Если враг нападет на нашу страну, Красная Армия под руководством товарища Сталина не даст ни пяди своей земли и будет добивать врага в его же логове!».
Первая отправка больше походила на похороны. Плакали женщины, родные и совсем посторонние, плакали дети, потому что отец, на их веку не бывавший дальше деревни, уезжал незнамо куда. Иван всматривался в лица своих земляков: не узнать, повзрослели парни, постарели родители, загрустили девчонки.
Новости из громкоговорителя, передаваемые грустными, даже скорбными голосами, перечисляли оставленные города. Враг у Москвы. Ленинград под угрозой блокады. Иван пишет стихи о подвигах советских солдат, шлет эти письма своим старшим землякам, печатает в стенной газете. Наконец, насмелился, и отправил письмо в редакцию районной газеты. Его опубликовали. Называлось оно «Наша награда».
Тускло светят бездной
На груди арийца
Два креста железных —
Символы убийцы.
Первый добыл в Польше,
В Греции второй,
Но он хочет больше
И идет «герой»,
Вверх задравши рыло,
Третий добывать В СССР.
Полмира В десять дней забрать!
Убивать и грабить
Прет на Ленинград,
Но свинцовым градом
Встретим тебя, гад!
Лезет сын свинячий
В сумраке нетрезвом,
Перед ним маячит
Третий крест железный.
Получил в награду
В зареве багряной
Возле Ленинграда
Третий — деревянный.

На вечере, посвященном двадцать четвертой годовщине со дня рождения Красной Армии, Иван Ермаков читал эти стихи со сцены своего Михайловского клуба, потом его позвали в совхозный клуб, и там зал аплодировал автору и исполнителю, и каждый мог думать, что это его сын, его отец остановил проклятого врага.
Редакция требует новых стихов, и Ермаков публикует стихотворение о девушке-санитарке, об одной такой он услышал по радио.
«Девушка — подруга фронтовая»
Рвутся в страшном грохоте снаряды,
Мчатся пули, дико завывая.
Ждет врага, зажав в руке гранату,
Девушка — подруга фронтовая.
Стиснув зубы, напружинив нервы,
Серые глаза не отрывая,
Тихо ждет коричневую стерву
Девушка — подруга фронтовая.
Ближе… Ближе… С челюстью массивной,
Свастикой ненавистной сверкая,
Выполняя план оперативный,
Движется дружина «боевая».
Водкою разит от пьяной рати,
Это «дух арийский боевой».
Взмах руки. И брошена граната
Девушкой — подругой фронтовой.
Сколько гнева, ненависти;
страсти Ты вложила, девушка, в бросок.
Схоронила сброд ты разномастный
В свежевырытый речной песок.
Эти руки, что гранаты мечут,
По врагу в огне святой войны,
Эти руки Другу раны лечат,
Эти руки нежностью полны.
Перевязку сделают без боли,
Ласка и тепло от них несется.
И при виде милой нежной Оли
Раненый товарищ улыбнется.
Но коль бой, и снова рёв снарядов,
И помчатся пули, завывая,
Будет ждать врага с гранатой
Девушка — подруга фронтовая.

3.
Летом 1942 года Ермаков получил повестку явиться в военкомат с вещами и трехдневным запасом питания. Поехали на Восток, даже слушок прошел, что охранять страну Советов от японцев. Но в Омске дали команду выйти из вагонов и построиться. Пешим порядком повели по городу. Иван заметил, что люди останавливаются и взглядами провожают нечеткий строй. Каждый видел через них своего, родного, и каждый — верующий и не очень — молча благословлял этих ребят. Никто тогда не знал, что из этого года призыва в живых останутся двое из десяти.
Ермаков зачисляется курсантом Второго Омского военнопехотного училища. Курс обучения — ускоренный. Это значит, что кроме сна и приема пищи — все время только учебе и учениям. На общем построении начальник училища полковник Киселев, уже хлебнувший войны и направленный после ранения воспитывать молодых офицеров, сказал:
— Товарищ курсанты! Не ждите легкой жизни. Мы должны сделать вас командирами, способными в боевых условиях принимать правильные решения. Вы будете командирами взводов в пехоте, а пехота сегодня — основа Красной Армии. Вы будете учиться не просто кричать «Ура!», для этого есть другие учебные заведения, вы должны научиться понимать солдата, простого русского мужика, которого оторвали от сохи, от станка и вложили в руки винтовку. Солдат делает победу, а командир виноват в поражении. Запомните это сынки, с первого дня.
Почти полгода напряженной учебы, занятия тактикой боя, работа с топографическими картами. Ежедневные пешие переходы, зимой ходьба на лыжах. Иван все воспринимает, как должное, в редких письмах не жалуется, да и кому: отца и брата тоже призвали, мать осталась одна. После Нового года начались экзамены, спрос жесткий, все выдержал — лейтенант, слабоват — младший лейтенант. Курсант Ермаков получил два кубика — лейтенант. Красоваться некогда, вечером пешим порядком на разъезд, куда подают воинский эшелон, погрузка, размещение в общих вагонах. Хотелось повидаться с матерью, но кто повезет ее в Ишим, да и остановится ли эшелон на станции, не та обстановка на фронтах, чтобы прогулки по перрону устраивать. Иван на верхней полке записывает в толстую тетрадку стихи, которые в училище сочинялись на ходу. Поглядывает в окно: Мангут, Маслянка, скоро Ишим. Поезд сбавляет ход. Значит, будет стоянка. Надел бушлат, шапку, выскочил из вагона, и носом к носу столкнулся с земляком, Захаром Прокопьевичем. Он в годах, призыву не подлежит.
- Ваньша! А я думал, ты на театр уехал, — пошутил земляк.
- На театр и еду, видишь, досталась мне по жизни роль Ваньки взводного. Говори, как деревня.
Мужичек сник:
- Худо, Ваня, на деревне. Жить нечем, все отдаем фронту, если не отдал — отберут, да еще и оштрафуют. Пожрать — одна картошка, если коровки нет — гибель, особливо среди детишек. Мрут малые-то.
- Мать моя как?
- Да как и все, робит с утра до вечера. Ладно, она женщина бойкая на язык, дак не дает бабам с ума сойти. Нина Михайловна молодец.
Кто-то крикнул:
- По вагонам!
Иван обнял Захара Прокопьевича, как родного:
- Поклон всем передавай. Да, а ты по какому случаю тут?
- Не сказал бы… Мяса чуток сам у себя украл, вот, по кусочку продаю. Налог-то в деньгах надо, а не в слезах. Воюй и живым вертайся, нам в деревне живые мужики нужны, уж больно похоронки густо идут.
Последние слова Иван едва слышал за свистом паровоза и звоном вагонных сцепок. Он опять запрыгнул на верхнюю полку. После прогулки ребята оживились, пошли анекдоты, озорные рассказы. Иван записал в тетрадке «Солдатские нескучалки». Само слово придумалось, а потом будет книжка с таким названием, но до этого надо еще дожить…
А внизу уже все решено: едем под Москву фашиста от столицы дальше гнать. А судя по станциям, повело состав северней, а потом Вологда, Череповецк и Тихвин. Затишье на участке, куда пешком и попутным транспортом добрался лейтенант Ермаков, как будто и нет войны. В батальоне дали сопровождающего штабного, и пошел командир принимать свой взвод. Сопровождающий капитан предупредил:
- Командира взвода на днях убило, взвод многонациональный, это тоже учти. Все солдаты обстреляны, так что ты самый молодой будешь.
Иван промолчал. Видя начальство, старшина крикнул:
- Взвод, стройся!
Доложил, поздоровались, штабной представил командира. Лейтенант Ермаков сказал, что он сибиряк, только что с курсов, войны не видел, добавил сурово, что будем учиться по обстановке. Взвод в составе роты выдвинулся к переднему краю, старые вояки понимали, что скоро будет атака.
- Товарищ командир, а впереди что?
Ермаков глянул на карту еще раз, как будто там что-то могло измениться.
- Населенный пункт.
- Брать будем?
- Пока команды не было.
- Артподготовка будет, хоть для смелости?
- Не могу знать.
С тыла несколько орудий сделали по три выстрела. Ротный встал в полный рост:
- Вперед, бойцы! За Родину.
Солдаты нехотя поднялись в атаку. От деревни ударили минометы, но мины легли чуть впереди, первая цепь замерла, и Ермаков крикнул:
- Только вперед, не дайте им пристреляться!
Солдаты, пригнувшись, бежали, не стреляя, потому что ни один фашист не показался. Минометы ударили еще раз, с перелетом. «Правильно сделал, лейтенант», — похвалил сам себя Ермаков. Первая цепь открыла стрельбу, и только потом выяснилось, что три миномета оставили для прикрытия, основные силы отступили раньше. Вот и палили мужики вдогонку резво убегающим минометчикам.
Ермаков с удивлением наблюдал, что воинскую работу мужики исполняют как любую другую, например, отправил бы бригадир колхозника Шемякина за сеном на луг на паре лошадей, он точно так же сначала сел бы на табуретку, снял пимы и навернул по-свежему портянки, потуже затянул ремень на бушлате, развязал вязки на ушанке и распустил шапку, прикрыв уши, потом похлопал бы рукавицами и пошел: там — лошадей запрягать, тут в боевое охранение, потому что оставлять роту без присмотра никак нельзя. Говорят, на соседнем участке лазутчики фашистские, тоже не дураки, со стороны болота пробрались и ночью вырезали полвзвода, пока шум не поднялся. А потом еще скольких положили, кто спросонья, и исчезли. Поговаривают, что ротный и трибунала дожидаться не стал, застрелился.
Как понял Ермаков со слов начальника штаба батальона на очередном инструктаже, задача наша простая: наступать будем по возможности, пока не проломят блокаду Ленинграда, но и пропускать противника далее в глубь исконно русских северных земель нельзя. «Как псы сторожевые на привязи», — проворчал один из командиров, но слов его, к счастью, не услышал никто из комсостава повыше, а то бы крепко нагорело лейтенанту.
Подошел к нему казах Тасмухаметов:
- Товарищ командир, сидим в болоте, на кочках спим, как курицы на седале, а вот тот сосняк видите?
- Вижу. Говори.
- Сосна растет на песке. Наш аул в лесу стоял, мы колхозный скот пасли, а рядом сосновый бор, люди туда за грибами приходили.
- Ты суть говори, Тасмухаметов.
- Вот я и говорю, казахи грибы не едят, им мясо надо. Так те сосны в песке, целый метр надо копать. Мы хотели там мусульманское кладбище сделать — сельсовет не разрешил.
- Понял тебя, Тасмухаметов. Спасибо.
А сам пошел к ротному:
Товарищ капитан, разрешите мне со взводом передислоцироваться вон в тот сосняк, там место повыше, можно хоть чуток в землю зарыться. Испростыли мужики.
- А не боишься, что сосны — хороший ориентир при артобстреле.
- Да все мы тут неплохой ориентир, — огрызнулся Ермаков, но согласие получил. Вечером по темноте перетащились, правда, место высокое, песок, стали копать землянки. Спилили несколько деревьев, обустроились кое-как.
Утром начался артиллерийский обстрел позиций батальона, которые противник неплохо знал.
- Это дальняя артиллерия бьет, калибр крупный. Они думают, что у нас тут бронетехника, — хихикнул старшина Алешин.
Следом налетела пятерка самолетов, сбросили бомбы, обстреляли окопы из пулеметов. Несколько наших зениток отпугнули их. И тут началась атака пехоты. Такой массы фашистов
Ермаков еще не видел. Его взвод оказался левее направления атаки, потому он дал команду себя не обнаруживать и подождать, когда волна атакующих выйдет во фланг. Он видел сосредоточенные лица бойцов, видел и тех, кто до смерти боялся атаки: бледные, взмокшие лица. Прополз вдоль окопов, толкнул в бок одного, другого:
- Успокойся, пойдем в атаку — не паникуй, не вздумай прятаться. Ты закон знаешь. Смелее, все равно мы победим, об этом думай.
Настала минута, Ермаков встал во весь рост, крикнул:
- В атаку!
Он бежал, ничего не видя перед собой, только фигурки немецких солдат, которые вдруг остановились и залегли, пытаясь встретить огнем взвод Ермакова. В это время два взвода передовой обороны тоже перешли в контратаку, и атакующее подразделение немцев попало в клещи. Ермаков сделал несколько прицельных выстрелов из пистолета, а впереди уже началась рукопашная. Он залег и расстрелял несколько обойм, так и не видя, убил кого или все впустую. Небольшая группа противника вырвалась и побежала назад.
- Гнать и уничтожать! — скомандовал ротный, раненый в левую руку, кровь стекала с пальцев. Ермаков бросился вместе с солдатами, но старшина Алешин крикнул:
- Ребята, не увлекайтесь, у них там пулеметы!
Тогда Ермаков, вспомнив стрелковые возможности пулемета, скомандовал:
- Ложись! Прекратить преследование.
Чуть опоздал командир. Несколько пулеметов ударили одновременно, и с десяток бойцов упали замертво. Началось паническое отползание назад, пулеметы ничем нельзя было остановить.
- Зарывайтесь в снег, — кричал старшина. — ждите темноты, а то перебьют всех.
Страшный день. Взвод потерял восемь бойцов, тут же, в сосняке, долбили могилу, топором перерубая крепкие корни сосны.
Взвод отвели на отдых и переформирование. В деревне, в теплой избе Ермаков доставал свою тетрадь. Писал стихи. О природе северного края, о своих солдатах, о Ниночке-санитарке, о доме, о Родине. Уже тогда отлились бронзой в памяти слова будущих книжных страниц об этом суровом и жестоком времени. Четверть века спустя он напишет:
«Поименные деревья
Хоронили Тасмухамедова. Нашли его голову.
Тогда, через год жесткой обороны, мне подумалось, что деревьев на нашей высотке осталось куда меньше, чем солдат, похороненных под корнями и между корнями тех самых и некогда бывших деревьев.
Я был взводным на этой высотке.
Иногда мне становится стыдно, живому, что я не сумею без списка, по памяти, сделать своему взводу посмертную пофамильную перекличку.
Неповторимы смерти, неповторимы деревья, видевшие и принявшие в корни свои солдатскую смерть на удельной своей высоте. Каждое из них было братски похожим одно на другое и каждое, в то же время, было единственным в мире в своей непохожести. Природа неутомима в поисках единичности, и, если однажды поделит она свои океаны на капли, то сотворит это так, чтобы в квадриллионах их не было двух одинаковых.
Что уж тут говорить о деревьях… Может быть, в соковом и зелёном их таинстве есть у каждого индивидуума свой тембр и своя окраска голоса, — и даже — свои имена. Ведь для природы, в поисках единичности, не составляет труда явить святцы, в которых бы каждому дереву было вписано его, несозвучное с прочими, имя.
Так думается мне потому, что остались на этой высотке мои поименные деревья. А что я, что я перед вечным творцом — перед вечньм глаголом природы? Но, однако же, есть и у меня на земле, на той самой высотке: Дерево — Иван Петрович Купцов, Дерево — Тянгляшев, Дерево — Фарахутдинов».
После отдыха опять в окопы, опять глухая оборона с редкими и неудачными попытками прорваться ближе к Ленинграду. Пришел в расположение ротный политрук старший лейтенант Гоголадзе, красивый молодой грузин.
- Ермаков, в батальоне даже знают, как вы своей своевременной командой спасли солдат от пулемётов. Молодец.
- Команда опоздала, товарищ политрук, и я виноват.
- Ну, не надо так грустно, это война, если бы все удавалось, и дела бы шли по-другому. Лейтенант Ермаков, есть мнение командования рекомендовать вас в партию большевиков.
Иван встал:
- Спасибо за доверие, товарищ политрук, но мне рано в партию, всего девятнадцать лет.
Гоголадзе улыбнулся очаровательной улыбкой:
- Ермаков, на пулеметы с пистолетом бежать тебе не рано? Родина доверила тебе командовать взводом, доверила полсотни своих сынов — это не рано? Имей в виду: бьют не по годам, а по ребрам. Потому неделя срока, переговори с коммунистами по рекомендациям, и будем оформлять документы. Подожди, Ермаков, может, ты боишься? Боишься попасть в плен, боишься, что фашисты будут звезды выжигать на груди и на спине?
- Никак нет, не боюсь, и про звезды знаю. Но в плен не собираюсь сдаваться, у меня еще в жизни ничего не сделано. А документы я соберу, товарищ политрук.
Собрание провели в перерыве между боями. Встал командир батальона майор Петровский:
- За полгода службы лейтенант Ермаков проявил себя умелым и грамотным командиром, во взводе у него полный порядок, бойцы командира уважают, это я сам видел. Потому без лишних слов: принять Ермакова кандидатом в члены ВКП(б).
Проголосовали единогласно. Через три месяца, как особо отличившийся, Ермаков был принят в члены партии коммунистов.
Наконец, Волховский фронт стал переходить в наступление, из-за невозможности прохода по болотам танков усилили поддержку авиацией. С жестокими боями прошли городок Небольчи, Ермакова назначают командиром роты, которая потеряла половину личного состава. Ее быстро пополняют и направляют на Малую Вишеру. Начало января, жестокие морозы. Командир батальона объявляет, что к вечеру в роты привезут полушубки. Вот тогда и выдали ермаковской роте поношенные бушлаты. Бойцы подняли шум, прибежал командир, а интендант, сволочь, улыбается:
- Чем богаты…
У Ивана в глазах потемнело: люди на морозе в шинельках и фуфайках, а он вместо полушубков… Схватил капитана за грудки, а тот ему на ухо:
- У майора Шумейко из батальона поинтересуйся, где ваши полушубки.
Иван Шумейку искать не стал, а капитану так врезал, что едва живого увезли. Тут же особисты, в батальон, замполит в гневе: офицер поднял руку на офицера, и это во время боевых действий! Ермаков все написал, как было, вызывают к полковнику, командиру дивизии.
- Ермаков, все именно так и было, как ты написал в бумаге? Учти, если соврал… в трибунал я тебя не отдам, нет у меня лишних ротных. А партбилет отберут. Но, сынок, и без партбилета можно и нужно бить врага. Согласен?
- Так точно.
- Завтра опять идем на прорыв, нам надо разломить Ленинградское кольцо хоть с этой стороны, тогда все поползет. Езжай в роту, я комбату позвоню. Воюй, Ваньша!
Бойцы встретили угрюмой тишиной, а когда узнали, что вернулся ротный, кинулись обнимать. Старшина Алешин даже прослезился:
- Нам сказали, что трибунал тебе светит, командир. И партбилет — не баба, без него жить можно.
Солдаты захохотали:
- Ну, старшина, сказанул.
- Мы тут по три года без баб, и ничего.
- Кто три, а кто и все пять.
- С чего?
- С того. Я до войны в Белорусском округе срочную проходил.
На другой день взяли Малую Вишеру и с боями вышли на
Новгород. Ермакову присвоили звание старшего лейтенанта.
Великий Новгород был оставлен войсками Красной Армии 19 августа 1941 года. Длинным и трудным был путь к желанной победе. Оккупация длилась 883 дня. Операция по освобождению города от фашистов началась 14 января 1944 года. Она стала первым этапом стратегической операции из так называемых десяти «Сталинских ударов» 1944 года. 20 января 1944 года советские войска водрузили красное знамя на древней кремлевской стене. В Москве в честь освобождения Новгорода был дан салют.
С освобождения Новгорода в результате Новгородско-Лужской операции началась операция по окончательному снятию блокады Ленинграда, мощное контрнаступление по всему Северо-Западному направлению. После разгрома фашистов под Новгородом всем стало окончательно ясно: к Москве враг не пройдет.
Потери Волховского и Северо-Западного фронтов в результате обороны и освобождения Новгорода составили более 750 тысяч бойцов убитыми, умершими от ран и пропавшими без вести.
За время оккупации Новгород был почти полностью разрушен. Некоторые уникальные достопримечательности города безвозвратно погибли. Разрушения были столь велики, что воспринимались как непоправимая утрата части национальной культуры.
Здесь при жестоком артиллерийском обстреле старший лейтенант Ермаков был ранен в голову и контужен. Санчасть, потом госпиталь, длительное лечение и списание с боевой службы, перевод в МВД только что освобожденной Эстонии.
Но навсегда запомнил Иван застольную фронтовую песню Волховского фронта, случалось, после третьей рюмки просил:
— Ребята, давайте нашу фронтовую застольную…
Редко, друзья, нам встречаться приходится,
Но, уж когда довелось, —
Вспомним, что было, и выпьем, как водится,
Как на Руси повелось.
Пусть вместе с нами земля Ленинградская Вспомнит былые дела,
Вспомнит, как русская сила солдатская Немцев за Тихвин гнала.
Выпьем за тех, кто неделями долгими В мерзлых лежал блиндажах,
Бился на Ладоге, бился на Волхове,
Не отступал ни на шаг.
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу,
Кто в Ленинград пробивался болотами,
Горло ломая врагу.
Будут в преданьях навеки прославлены,
Под пулеметной пургой,
Наши штыки на высотах Синявина,
Наши полки подо Мгой.
Встанем и чокнемся кружками стоя мы,
Братство друзей боевых.
Выпьем за мужество павших героями.

4.
Поезд везет Ермакова на восток. Мама Нина Михайловна прислала телеграмму, что сильно болен дедушка Михаил Тихонович, просил любимого внука приехать проститься. Да, Иван не был в родных краях девять долгих лет. Уезжал на фронт безусым мальчишкой, после обосновался в Эстонии, ничто особо не держало, но возвращаться на родину не планировал. С телеграммой пошел к начальству, дали отпуск, поехал. В вагоне стоял у окна, видел строящиеся города, технику на полях, весна, крестьяне сеют, чтобы страна была с хлебом. За Уралом сердце забилось сильнее: вот она, родина малая, березовые колки, озера, окаймленные камышами, деревеньки бедненькие, но на полях тоже тракторы, не женщины с лукошками, как было в войну. Тюмень, областной центр. Поезд стоит полчаса, Иван вышел на привокзальную площадь: да, бывший уездный городишко надо благоустраивать, надо перестраивать, выводить на уровень столицы новой Тюменской области. Он видел на карте, что область размахнулась от казахских степей до Ледовитого океана, половину Европы может вместить.
Из Ишима на автобусе доехал до Ларихи, тут уже ждут, Миша Дробахин приехал на дрожках, Ишим разлился, приходится объезжать горой. Домой прибыли ночью. Мать, поплакавши, сказала:
- У меня банешка подтоплена, пойди, обмойся, да я тебя покормлю.
- Погоди, я около деда посижу. Что же ты лежишь, дед Михаил? Вставай, внук прибыл, — пытался ободрить старика.
- Все, Ваня, тебя повидал, и сердце на месте. Теперь и помирать можно.
Дед умер через два дня. После похорон мать впервые осторожно спросила:
- Ваня, ты, поди, обратно поедешь?
- Мама, я же в отпуске, через неделю отправляюсь.
Но не суждено было Ивановым планам сбыться. Пришел в клуб в поселке, хотя уж не мальчик — на танец девушек приглашать, присел на лавку у стены, осмотрелся. «Да, Ваня, ничего тебе тут не светит, ни одной девчонки не узнаю. Понятно, девять лет прошло, молодняк вырос, не мне чета». И вдруг екнуло сердце: стоит у стенки девушка, мало сказать — красивая, а такая, что просто — ах! Роста небольшого, статная, фигура, как у артистки, русоволосая, лицо чистое, словно мастером написано. Огляделся, у кого спросить, подошел к знакомому гармонисту:
- Кто эта красавица? — спросил.
Гармонист над гармошкой склонился, чтобы хорошенько посмотреть:
- Это Тонька, в совхозной бухгалтерии сидит.
- Не наша вроде?
- Приезжая. Сестра ее замужем за директором, она у них и квартирует.
Иван осторожно поинтересовался:
- Есть у ней кавалер? — как бы между прочим спросил.
- Полно, — ответил гармонист. — В случае чего седьмым будешь.
Ивана это не устраивало. Он ткнул гармониста в бок:
«Вальс!», а сам четким шагом направился к девушке, опередив двух молодцев, собравшихся туда же. Подошел, поклонился и сказал, как учили эстонские девушки:
- Разрешите пригласить вас на танец!
Девушка с удивлением кивнула, и обрадованный Иван чуть не на руках понес ее в головокружительном вальсе. Когда гармонист сомкнул меха, Иван проводил девушку до места и встал рядом:
- Извините, во время танца не совсем удобно говорить, даже познакомиться не сумели. Иван Ермаков, только что прибыл в отпуск из Эстонии. А вы Тоня?
- Да. Мячкина. Работаю в бухгалтерии совхоза.
- Я уже знаю. Я, кажется, все про вас знаю. Пойдемте отсюда, вечер сегодня прекрасный.
Вышли на крыльцо.
- Дождливый вечер вы называете прекрасным?
Иван шел напролом:
- Да, прекрасным, потому что именно в этот вечер я встретил вас.
- Ну, не встретили, а увидели у стенки. А вы вовремя подошли, потому что я собиралась домой. Скучно.
Ивана понесло:
- Давайте, я расскажу вам веселые истории из военной жизни.
Тоня остановила:
- Нет-нет, какие на войне могли быть веселые истории?
- Тоня, если человек на войне три года, если война стала его жизнью, а в жизни как без шутки и веселых историй? Могу рассказать, как мы на Волховском фронте меняли Гитлера на портянки.
Тоня улыбнулась.
- А еще интересней, как от батьки Бандеры коза ушла добровольцем к нам в маршевую роту.
Девушка уже смеялась.
- Но, наверное, всего интересней, как военфельдшер Вася Анисимов, перевязывавший мои раны в августе сорок третьего, атеист и безбожник, уговорил православного батюшку в день 9 мая сорок пятого года отслужить благодарственный молебен во имя Победы, а когда тот уперся, что у него звонарь прихворнул, подрядился сам заменить звонаря, и устроил на колокольне такой тарарам, что комендатура приехала разбираться.
Тоня посмеялась от души, а потом сказала, что ей надо идти домой, утром на работу.
- Я прошу вас, давайте встретимся завтра на плотине. Я покажу вам свою деревню Михайловку.
- А я ее знаю, бывала по делам.
- Тоня! — вздохнул Иван. — Кто лучше меня сможет показать и рассказать вам про Михайловку, милую мою деревню?! Соглашайтесь. Во век не пожалеете.
Тоня спросила с улыбкой:
- Иван, вы стихи не пишете?
Бравый ухажер покраснел:
- Как вы угадали?
- Не знаю. Почувствовала.
- Писал, Тоня, и до войны и на фронте, только мыши все мои стихи прочитали и съели вместе с тетрадкой.
- Как жалко! — Посочувствовала девушка.
- Ничего, Тоня, все еще впереди. Я буду писать, только, похоже, не стихи.
- Ладно. Остальное расскажете завтра.
Иван долго не спал на домашних полатях, мать проворчала:
- Ты долго будешь скрипеть досками? Спи. Или в совхозе на девок нагляделся? Чтоб хоть одна тебя соблазнила да привязала бы к дому!
- Все, мама, сплю.
День занимался во дворе, крышу на стаюшке поправил, городьбу на огороде подновил, с нетерпением ждал вечера. Погладил брюки и рубашку, чем насторожил мать, Нина Михайловна с надеждой глядела на эти приготовления, понимая, что так просто Иван блеск наводить не станет.
Как стало темнеть, рванул на плотину, встал в сторонке, чтобы людей не смущать, и увидел ее, быстрой походкой идущую навстречу. Взял за руки, не оттолкнула.
- Тоня!
- Не надо. Вам через неделю уезжать, там, наверное, жена, дети. Я пришла только потому, что обещала, но это наша последняя встреча.
Иван огорчился:
- Что же ты так, Тоня? Я со сей душой, а ты мне про отъезд. А я уж решил, что никуда не поеду, да и не ждет меня никто. Буду за тобой ухаживать, ждать буду, пока согласишься за меня замуж выйти.
Не мог в сумерках видеть Иван, как смутилась девушка, какая светлая улыбка проскользнула по ее лицу. Сразу запал ей в душу этот грубоватый, не особо ловкий, не юноша даже — мужчина. Поделилась с сестрой Анной, она посоветовала присмотреться, все- таки издалека приехал, кто знает, что у него на уме? А когда узнала, что Ермаков с почты телеграмму дал в Эстонию на свою работу, чтобы трудовую книжку выслали, кивнула сестре: «Кажется, у него серьезные намерения».
Да уж куда серьезней! Подъехал к совхозной конторе на лошадке управляющего, запряженной в кошевку, едва выпросил, вызвал Тоню:
- Сбегай домой, возьми паспорт.
- Он у меня с собой, в сумочке.
- Тогда садись. Поедем в Покровку, там у меня председатель сельсовета знакомый, распишемся и штампы поставим. Я, Тоня, без тебя уже дышать не могу.
Девушка стояла у кошевки и не знала, что же ей делать?
- Может, я хоть сестру спрошу?
- О чем? Ты у себя спроси, любишь или нет. Ну, что тебе ответило твое ласковое сердце?
Она шепнула:
- Сказало, что любит.
Жить стали в доме Щербаковых, отвели им комнатку. А через несколько недель Иван получил вызов на учебу в Тобольск. Тоня знала, что он ездил сдавал экзамены, потому встретила новость спокойно, а сестра Анна поджала губы:
- И ты его отпускаешь? Не боишься, что соломенной вдовой останешься?
- Не боюсь, Аня, я Ивану верю, и учиться ему надо.
Уехал, писал письма, звонил каждую неделю. Писал, что усиленно занимается театральным делом, оценки получает хорошие. На каникулах дома пошел в бригаду плотников, отработал месяц, все-таки не просить у жены денег на дорогу. Тоня в положении, так жалко было ее оставлять. Когда родила, перешла к свекровке, так договорились с мужем. Нина Михайловна водилась со Светланкой, Тоня вышла на работу. Сдав очередные экзамены, Иван приехал и сказал:
- Все, жена моя дорогая, видно, поздно Ваньке учиться, буду своим умом доходить, если потребуется.
На работу пригласили в Михайловский клуб. Иван не долго думал, сразу собрал молодежь и начали репетицию спектакля. Потом обошел женщин, пригласил в клуб, стол накрыли, песен попели, всем понравилось. Стали собираться каждую неделю, спевки до того довели, что стекла в оконных рамах дребезжали. И на торжественном вечере, посвященном годовщине Великого Октября, для жителей Михайловки поставили невиданный концерт со спектаклем и большим хором. Об этом написала районная газета, приехал заведующий отделом культуры отставной капитан Головачев. Узнав, что Ермаков тоже фронтовик, да к тому же в офицерском звании, Головачев предложил с годик поработать, а потом перевод в районный дом культуры.
Иван в каникулы собрат ребятишек и показал им кукольный спектакль, сыгранный одним актером. Ребятишек куклы очаровали, стали осваивать азы мастерства кукловода, принесли кусочки тканей и иголки с нитками, стали шить куклы с перчатками для управления пальцами. Ивану нравилось, сколько радости доставляли детям эти работы, а потом и маленькие постановки.
Головачев сдержал свое слово, перевел Ивана Михайловича на должность директора районного дома культуры. Тоня решительно возражала, потому что знала обстановку в этом заведении: каждое мероприятие заканчивалось застольем, и она не хотела, чтобы муж, с войны склонный к традиционным «наркомовским», окончательно увлекся спиртным.
- Ваня, может быть, не стоит ехать? — спросила Антонина.
- Ничего не бойся, ты же видишь, что тут мне уже нечего делать, мне не интересно. А в РДК такие возможности!
Переехали, получили скромное жилье, Иван днями и вечерами пропадал к доме культуры. Часто возвращался с запашком, но Тоня мирилась. В первый же праздник дом культуры показал большой и интересный концерт. Сам Ермаков читал отрывок из только что вышедшей поэмы Александра Твардовского «Василий Теркин». Он в это исполнение вложил весь свой артистизм, не читал, а играл моноспектакль, спектакль одного актера. Зал был в восторге, на сцену вышел первый секретарь райкома партии Козырев и от души поблагодарил самодеятельных артистов.
Дела в доме культуры круто пошли в гору, то хор, то драматический коллектив, то солисты со чтецами привозили с зональных и областных конкурсов и смотров грамоты и дипломы. Так продолжалось почти два года. В один из праздников после «закулисного» банкета Антонина не выдержала. Утром состоялся жесткий разговор:
- Иван, это плохо кончится, брось дом культуры, давай вернемся домой. Помнишь, ты рассказывал мне разные веселые и очень интересные истории, что ты писал стихи и обязательно будешь писать. Здесь это невозможно. Я увезу тебя в деревню, там мама, тебе будет спокойно, душа твоя встанет на место. Решай. Если ты откажешься, я уеду одна.
Это был один из трудных дней в его жизни. «Тоня права, тут все возможности, чтобы свалиться в пропасть. Да, писать, надо писать. Столько в голове задумок! Едем, решено!»
Утром пришел в отдел культуры и написал заявление, его уговаривали, просили, пугали — он забрал трудовую книжку и отказался ставить «отходную».
5.
Сам Ермаков поначалу не любил об этом вспоминать, да и шутки друзей и знакомых воспринимал угрюмо. Но так было, и ни убавить, ни прибавить.
После возвращения в деревню с районных гастролей он места себе не мог найти: садился за ночные бумаги — слова не шли, начнет вслух выговаривать — вроде складно, как и мечталось, а на листок не ложатся. В клубе место занято, не станешь выживать человека, хотя девица эта только ключи носит. Хотел в совхоз пойти, не выболел, может любую работу — Тоня поперек встала. И до того мужику тошно, хоть волком вой.
И вот под такое настроение слышит он утром последние известия: Израиль вероломно напал на Египет. И тут же заявление Советского Правительства, что, если наглое избиение Египта не прекратится, то Советский Союз не будет препятствовать выезду добровольцев, пожелавших принять участие в борьбе египетского народа за свою независимость. «Эх, — махнул рукой вчерашний фронтовик, — кто, если не русский солдат, заступится за невинно обиженного?». Собрал документы, когда Тоня на работу ушла, оделся потеплее: полушубок новый, сибирских барашков мех, под черный блескучий хром выделанный, неделю назад Тоня из сельпо принесла. Все летичко яйца да осенью мясо за него сдали. Оделся, выскочил на большак, и первой же машиной в район, а там быстрым шагом к военкомату. Зашел к военкому, по-военному доложил:
- Товарищ подполковник, разрешите обратиться?
- Слушаю. — Военный комиссар Панов встал.
- Старший лейтенант запаса Ермаков. Прошу направить меня добровольцем на Ближний Восток помочь египетским товарищам в борьбе с Израилем.
Панов пригласил сесть, сам не знал, что сказать. Наконец, сообразил:
- Рад приветствовать вашу решительность, но пока никаких указаний по добровольцам нет. Где вы остановились? Если до вечера не вызову, завтра утром к десяти часам.
Пошел к другу, посидели, скучно дома, в чайную собрались. А там мужики с пивом, с водкой, уже прослышали про добровольцев. Оказывается, еще пара человек побывала у военкома. Сидит Иван за столиком, а какой-то хлюст подначивает:
- Ты не в этой ли шубе в Египет собрался? Там жара, в одних трусах воюют. Уступи шубу, она тебе ни к чему. Али ты только порисоваться, мол, герой, готов хоть сейчас, а завтра сядешь в автобус, да к бабе под юбку.
И вскипела в Иване подогретая выпитым кровь, взыграла мужская гордость, скинул он полушубок и над головой поднял:
- Восемьсот рублей неделю назад заплачено.
Хлюст тут как тут, отвернулся к стенке, подштаники ослабил, отслюнявил восемь сторублевок, а Ивану фуфайку свою оставил и смылся.
Утром по морозцу явился Иван в военкомат, Панов мимо прошел, не узнал, не поздоровался.
- Что хотел, молодой человек? Ба, да вы вчерашний доброволец, а шуба, извините…
- Нету шубы. В Египте и без шубы жарко будет.
- Так-то оно так, — согласился комиссар, — но насчет добровольцев есть приказ воздержаться. Так что поезжайте домой, в случае необходимости мы вас вызовем.
Грустным вышел Иван из военкомата. Как домой ехать, что Тоне сказать?
А военком дивится:
- И кто это произнес, что русские долго запрягают?
Приехал в деревню по темну, в дом вошел — Тоня за сердце
схватилась:
- Что с тобой, Ваня? А полушубок…
- Нету, Тоня.
И все, как есть, рассказал. Тоня обняла буйну голову:
- Ладно, Ваня, честь и совесть наша с нами, а шубу мы наживем.
Иван благодарно посмотрел на жену: умница, где другую такую сыщешь?
Через несколько лет Ермаков создаст сказ «Костя-Египтянин», в котором этот случай выписан очень живописно. Хотя говорили в то время, что и про шубу, и про добровольцев Иван придумал, и рассказал эту историю, как воистину бывшую. Ведь все знали ее только с его слов.
После конфуза с Египтом и незамедлительно сделавшейся известной в деревне и окрестностях истории с хромовым полушубком, совсем невмоготу стало Ивану. Тоня боится лишнего слова сказать, сестра, опытная в семейных делах, предупредила:
- Тоня, с мужиками такое бывает, не сложилось — они уже и руки опустили, все, конец света, вроде и жить не знают, как, да и вообще стоит ли.
Тоня за сердце:
- Сестрица, ты меня не пугай.
- Я не пугаю, а предупреждаю: не лезь в ту минуту, они, подлецы, с горя и запить могут.
Иван ранним утром уходил в пронзительный березовый лесок, который по едва заметной гриве поднимался от деревни и смешивался с другими. Набрел как-то на деляну, лес выпилен, пятеро мужиков дом рубят. Одна клетка сруба в четыре ряда стоит в сторонке, подошел поближе — мужики не свои, поздравствовались, познакомились.
- Вот, подряд взяли, три дома срубить. Понимашь что в нашем деле?
Иван признался:
- Не особо разбираюсь, но что работа ваша чистая — вижу.
- Молодец! — Похвалил старший. — Я заметил, что ты тонкую щепочку взял и в переплет засунуть пробовал. Получилось?
Иван засмеялся:
- Ну и глаз у тебя, я вроде старался незаметно. Хорошая работа, ничего не скажешь!
- А мы, парень, не для того, чтобы курам на смех, а гордость свою вкладываем. Спроси любого, где мы дома ставили, что за Варнацкая бригада, тебе скажут. Мы впятером, два брата с сыновьями. Из староверов, было бы тебе известно, так что ни гульбы, ни перекуров. Может, вера уже и не та, мы с братом повоевали. Ты тоже не отсиделся? Я вижу, что бывалый. Молимся вечером, но главное от стариков взяли: жить по совести.
Ивану это интересно:
- А плотницкое дело в роду у вас?
Старший потер затылок:
- Да как тебе сказать? Дед с артелью ходил, мы с малых лет с топором баловались. Бывало, приду на стройку, ребята сладкий сок с берез скоблят, а я норовлю потесать что-нибудь. Отец заметил интерес, то отпилить что позовет, то по доске прочертит, потесать даст, то покажет, как одним ударом гвоздь забить. А потом обчертил выем в бревне и говорит: «Ну-ка, Егорка, меня Егором зовут, выбери это топориком». Я на радостях сначала с одной стороны за черту ушел, потом и с другой туда же направился. Испугался, сижу, нос повесил. А дед подошел, хлопнул по плечу: «Не горюй, Гошка, как бы ни клин да мох, так и плотник бы сдох».
- Ну, это присказка такая, а на самом деле плотник подобен тому, кто скульптуры из камня вырубает. Срубил лишнее — испортил камень. Точность удара должна быть. Потому инструмент точим так, чтобы в бревно, как в масло, входил. Выточил, повернул лезвием вверх, выдернул из чуба волос и опустил его на лезвие с высоты. Развалился волос пополам — добрый топор, толковый плотник.
Иван слушает, а блокнот достать боится: спугнет рассказчика. А тот, видно, в раж вошел, развесистые уши увидел, и все свои семейные предания огласил. Четверо работают, вроде их и ни касается.
Иван в тонкости старается заманить рассказчика:
- Егор, а плотнику все равно, какое дерево под топором?
- Э, брат, тут целая наука! Дед, бывало, заставит глаза закрыть, а сам к носу моему щепку подставляет и требует назвать, какого дерева щепа, березы, осины или сосны? А потом зачнет этот дух хвалить, какой он тревожный да здоровый. И приведет к тому, что плотники да столяры дольше всех живут, потому что деревянным духом дышут, душа, мол, размягчатся и сосуды разные.
- А сыновей как вы к делу приобщали? Сейчас молодежь все больше к технике…
- Вот они три брата, два родных третий сродный. Мой-то с младых ногтей к топору прикипел, я его через те же науки провел, что и дед меня. Братов парень в армии отслужил, женился, строиться надо. А сам топор держал, когда мать заставляла кур рубить. Ко мне. Я в ответ: «Зови брата, он хоть и молодой, но дело свое знает».
Пришлось идти, хоть и зазорно. Стали вместе робить. А тут и второй из морского флота демобилизовался, с месяц морскими лентами от бескозырки девкам мозги позаплетал, и тоже к срубу. Такой дом сварганили — старшим есть на что посмотреть. Вот тогда и собрались мы в бригаду, это молодежь тогда назвала Варнацкой, да так и прикипело. Ну, гость дорогой, мне за дело пора.
- Спасибо, Егор, за разговор интересный, — поблагодарил Иван, а в голове уже кипело: вот он, рассказ, готовый, только записывай.
Пришел домой, схватил тетрадку, и под сарай, столик там стоял простенький, табуретка. Тоня с работы пришла, калиткой сбрякала и остановилась: не помешала ли? Вот так потом будет всю жизнь остерегаться, не стукнуть, не брякнуть, когда муж за работой.
Начал Иван с заголовка «Варнацкая бригада», но тут же зачеркнул: варнак — ругательное слово, не подходит для светлого рассказа. А в Покровке, в соседнем селе, был у Ивана знакомый плотник Соколов, по-деревенски Соколок. И он вздрогнул: вот имя бригады, вот название рассказа: «Соколкова бригада». Зачин, зачин, он хорошо понимал: как начнет писать, так оно и пойдет. Начал с описания леса, березок, пташек-букашек — все зачеркнул. Охватил голову, мысленно проследил весь рассказ Егора, и споткнулся о хорошо знакомую фразу: «Как бы ни клин да мох, так и плотник бы сдох!». Не тут ли решение? Вот в этой манере, народной, и надо рассказывать. Значит, уйти от гладкого стиля и кругленьких, веками обкатанных слов, настроиться на разговор Егора, мамы Нины Михайловны, простых мужиков и баб, которые не знали грамоты, но умели выражать свои чувства и мысли такими убедительными словами.
Иван настроился на речь Егора и начал:
«Фамилия-то ихняя не Соколковы — Елкины они. А Соколками — это по отцу зовут. Отец был Соколок». Скоро Иван понял, что только рассказа Егора ему будет мало, и тогда он стал описывать его отца, а это Гражданская война, колчаковщина, и о том времени он много знал баек и бывальщин, вот и пригодились. Знал он одну историю про мужика, которого в деревне и красные, и колчаковцы за старосту оставляли. Фронт был такой неустойчивый, что утром красные, в обед белые, а к вечеру опять «Вставай, проклятьем заклейменный!». Мужик, чтобы впросак не попасть, наказал церковному звонарю: если белые идут — бить редко, но гулко, а если красные — мелкий звон и с подголосками. Звонарь, чтобы не лазить на колокольню всякий раз, веревку от колокольного языка до земли опустил, и позванивает. А Марфа, старуха, что рядом с церковью жила, козла своего утром к этой веревке привязала…
Иван так красочно описал эту картину, что сам улыбнулся. Кажется, пошло. Через три дня он уже читал Тоне сказ «Соколкова бригада» — гимн топору и его мастеру. Тоня обняла мужа и сказала, что это очень интересно, и написано не так, как пишут писатели сегодня, а как говорит народ.
— Правильно, Антонина Пантелеевна, мне этого и хотелось добиться!
Тоня в совхозной конторе перепечатала на машинке текст, и Иван Михайлович отправил пакет в «Тюменскую правду». Через неделю получил письмо за подписью редактора газеты Дмитрия Филипповича Иванова, что сказ будет напечатан в самых ближайших номерах. В это же время Ермаков отправил текст в журнал «Сибирские огни», не зная, что территориально область относится к свердловскому «Уралу». Это был перст судьбы. Новосибирцы очень внимательно отнеслись к тюменскому автору, а главный редактор Анатолий Васильевич Никульков даже приезжал к Ермаковым в гости. Начни он с «Урала» — не вдруг скажешь, как бы сложилась его творческая судьба.
Получив первый гонорар, он сказал жене:
- Все, Тоня, теперь у меня две любимых женщины: ты и литература. Я верю в свои силы. Я нашел свой путь, свой стиль, свой язык. Конечно, надо учиться, надо работать над словом, но надо писать и писать.
Он до рассвета не вставал из-за стола, пил крепкий чай, курил. Ложился спать, оставив на столе рукопись. Антонина Пантелеевна утром перебирала листы и удивлялась количеству зачеркнутых строк. Потом он перепишет все набело, еще раз пройдется пером по живому, между строк напишет новые. Один за другим появляются сказы «Аврорин табачок», «Сорок седьмая метка», «Ленинское бревнышко», «Ценный зверь — кирза». Он собирает все сказы и едет в Тюмень к редактору книжного издательства Константину Яковлевичу Лагунову. Встреча состоялась, Ермаков оставил рукописи и лег на лечение своей фронтовой язвы желудка. А Лагунов сделал такую запись:
«Летом шестьдесят первого в мой хлевушок с покосившимся полом, приметно сплюснутыми рамами и с незапиравшейся хлипкой дверкой — так выглядел кабинет главного редактора Тюменского издательства — ввалился, грохоча тяжелыми ботинками, здоровый мужик. Плечистый. Пудовые кулачищи. Лицо грубое, будто наспех и одним топором вытесанное. Большой нос. Крупные губы. Лохматые брови. В глазах взблескивает живая лукавая искорка.
Вошел он без стесненья. Лапища у него широченная, кирпичного цвета, пальцы хваткие, цепкие, могутные, так тиснули мою руку, что я поморщился.
- Иван Ермаков.
…Сложный это был характер. Карамазовский. Неистовый, отчаянный. Не признающий никаких полумер, презирающий приспособление, фарисейство, подхалимаж. Он был и открыт, и понятен, хотя и грубоват порой, и невозможно прямолинеен».
Сказы Лагунов прочел, после лечения Ермаков зашел в издательство.
- Иван Михайлович, — поправив очки, заговорил Лагунов. — Я внимательно прочитал ваши работы, да и имя ваше мне уже известно. Вот вам мой совет: выбирайтесь из деревни в Тюмень. Я понимаю, родная среда вас хорошо подпитывает эмоционально, языковые источники богатые, но будете приезжать, а писателю надо жить здесь, точнее — там, где издаются книги, цель всей нашей работы.
- Это мне более или менее понятно, но у меня семья, надо же где-то жить.
- Само собой, — согласился Лагунов. — Вы пока поезжайте домой, я попробую решить вопрос с жильем и вас вызову.
Квартирку дали маленькую, но в центре города. Иван Михайлович стал вживаться в городскую жизнь.
6.
Еще одна народная мудрость в память легла: «Сибирь по десятинам не плачет!». Дескать земли у нас столько, что сколь угодно можем под доброе дело пожертвовать. И, как рассказали старые лесники, жертвовали. Приметили лесники, что по нагорью реки Ишим одномоментно поднялась березовая роща, молодые рыжие деревца дружно рванулись к солнцу, наперегонки. Лесники — народ бывалый, не ученой грамотой вооружены, а природным пониманием. Всех дивило, как это в одно лето могли обсемениться тысячи десятин земли? Наука ответа не дала, а вот народные приметы сработали.
В то время обнаружилось в этих местах великое множество мышей, великое переселение у них случилось, и нарыли они норок — шагу нельзя ступить, чтобы на чей-то хвост не наступить. А еще лесники приметили, что за год до того такое жаркое лето случилось, так солнце палило, капли дождя не выпало — расщелилась земля, а ранние бесснежные морозы завершили дело. Вот в эти щели да мышиные норы весенние ветра и дожди загнали березовое легкое семечко, отсюда и поперли деревца — вширь, вдаль, окрест — все под себя забирают. Так родилась роща, к которой и приютилась деревня с дивным названием «Веселая Грива».
В деревню эту и явился с японской войны Кузьма Алексеевич Пятков, на той войне глаза лишился, а тут увлекся берестой, посуду, игрушки делал, деготь гнал, даже в лапти вплетал. Постепенно забыли его имя-отчество, получил он прозвание Берестышко. И служил лесником, в его обходе и оказалась лесная Веселая Грива. Любил лес и все в нем, с птичками разговаривал, кустики и травы поглаживал. Из его уст услышал Ермаков столь глубокое признание:
«Родная мать… песенки над твоей колыбелькой пела, сладким молоком вскармливала, имечко дала, русую головушку расчёсывала, а стоило тебе сделать первый шаг, как вторая мать — земля ласковая — подошевки твои розовые целовать принялась. Первая в погремушку гремит, а вторая голубую стрекозу на мизинчик тебе садит. Ты ее изловить хочешь, а она — порх! И запела крылышками. И поманила тебя… «Иди-ко, голубок, гляди- ко, голубок, много див у твоей Зелёной Матушки про тебя наготовлено. В грудку — дыхание свеженькое, сквозь цветы да мяты процеженное. Животу да язычку-лакомке — земляники, малины да любой сладкой ягоды, глазам — жар-птицы, полянки лесные, ушам — соловеюшки звонкие». Кропят голову твою чистые дождички, мужаешь ты под её резвыми громами, растёшь, крепнешь, зорче становятся глаза твои… Вот у первой матушки и морщинки на лице обозначились, и седые струнки по косам прянули, а вторая, что ни год, всё моложе да красивее перед глазами твоими является. Цветёт она лугами, зеленеет лесами, порхает красной птичкой, снуёт весёлой рыбкой, прядает вольным зверем — солнышко, звезда и радуга её охорашивают, синие ленты рек её украшают.
И все это — от голубенькой стрекозки до молоденькой апрельской зорьки — для радости глаз твоих, для тихого ровного счастья твоего цветет, человек».
Переехали к Веселой Гриве тридцать казахских семей, осмотрели лесники березки и порешили: созрели, нельзя допускать переросту, надо в дело. И запели пилы, застучали топоры, а к осени тридцать домов выстроились в улицу. Старшим десятником у казахов был Галим Сабтаганов, семья большая, уже тут родили ему дети внука, Ермеком назвали. И прикипел он к деду Галиму. А у того маленький лосенок, ножку подвернул, дедушка его лечил. Вырастает лосенок, и зовут его Кырмурын. А еще дедушка умеет с зайцами разговаривать и гостинцы от них приносит, засохшие лепешки из дедовой сумки, вроде недавно бабушка такие пекла, а от зайца Кояна вкуснее. Кырмурын и Коян из дедовой сказки стали для Ермека жизнью, и он горько плакал, когда уже повзрослевший лось ушел в лес — «Его подружка позвала».
Пошли ребятишки по ягоды, и трехлетнего Ермека с собой взяли. А мальчик все смотрит, не выйдет ли к нему Кырмурын, не выскочит ли Коян с гостинцами. И видит: сидит под кустом заяц, точно такой, каким его дед Галим обрисовывал. Ермек к нему:
- Коян, — кричит, — это я, Ермек, твой друг. Я поглажу тебе ушки…Дам тебе хлеба…
Заяц не стал дослушивать, уши прижал и прянул в траву. Ермек за ним. И оказался в сказке, о которой рассказывал ему дедушка Галим. И лес догадался, что Ермек ищет сказку. Птичка- красногрудка, дятел, барсучонок, даже ворон, вещая птица, триста годов живет, и тот подсказывает: «Иди прямо. Там сказка. Они тысячами лет живут».
И встретит Ермек в лесу своего друга Курмурына, узнали друг друга, вместе идут, и лес приветливо на все голоса: «Нашел мальчик свою сказку!». Но злой Филька Казненный нос, олицетворение всех вредителей и губителей природы, увидел лося, только мальчика за тушей не заметил, прицелился, глаз не заслезится, рука не дрогнет, черное ружье не промахнется. И тут наступил Ермек на сухой сучок и громко ойкнул. Дрогнул Филька, но выстрелил, пробила картечь краешек лосиного уха, прыгнул зверь в сторону, и видит Филька: вместо лося мальчик стоит. Дикий суеверный страх охватил браконьера, вскочил на коня, и кнутом его, кнутом…
Тоня прибежала из конторы:
- Ваня, беда, мальчишка казахский пропал.
- Где, как, говори толком.
- По ягоды пошел с ребятами и пропал.
Иван надел сапоги, отрезал кусок хлеба. У конторы уже народ, в кузов грузовика набились, надо скорей до леса добраться. В лесу разошлись цепочкой, каждый кричит: «Ермек! Ермек!». Пастухи кнутами хлещут: может, услышит? Тракторист Ганя Бекетов, у него трактор с гудком, косит травы, и гудит, гудит.
- Чего разгуделся, Ганя?
- Знакомый у меня в лесу задержался, шумлю вот.
Пионерский барабанщик Володька Бородин и горнист Славка
Королев собрали своих друзей, идут по лесу, гудят и барабанят, голосят в дюжину глоток, Ермека зовут.
Военный комиссар собрал призывников — все на поиски.
Местное радио объявляет: «Товарищи, все, кто может принять участие в розыске Ермека Сабтаганова, — спешите к конторе совхоза».
«Двое суток бродит, — волнуется Берестышко. — Зверь не тронет, лето, а вот комар способен источить. По капельке, насекомая, кровь может высосать из ребенка!».
К обеду на вторые сутки вышел мальчик к животноводческому лесному отгону, увидела его дежурная доярка Фрося Колмогорова, ухватила, прижала к груди:
- Дикушка ты маленькая, черноглазик ты наш дорогой!
Подъехал бригадир Вася Волков, посадил Ермека, поехали к
людям, которые Горелое болото обходят. В последних перед болотом лесках пересадил Ермека за спину, чтобы взять и вдруг показать эту всеобщую радость. Выехал к болоту, видит цепь людей и дивится: сколько разных и родных людей: немец Иосиф Иосифович Штрек, старик. Шофер Вася Черненький, не знамо, какой нации. Казахи. Русские. Цыган Гриша Кучеров. Молдаванка Василиса.
- Погляди, Ермек, что ты наделал. Половину республик на Горелое болото вывел! — сказал Вася Волков. И он был прав.
«Наш интернациональный», — так называли совхоз, хотя по официальному реквизиту он значился под номером 422 (до войны, да и в послевоенное время, многие совхозы не имели наименования, а значились под номерами). Для этого у тружеников имелись все основания: в хозяйстве работали русские, украинцы, белорусы, немцы, казахи, татары, молдаване и румыны.
Представьте себе национальный состав руководства совхоза. Директор Исаак Андреевич Вотинцев — удмурт, секретарь партийной организации Дарья Романовна Захарова — русская, главный ветеринарный врач Виталий Степанович Подснежный — украинец, главный агроном Василий Васильевич Точилин — мордвин, главный зоотехник Эдуард Эдуардович Убба — эстонец, главный бухгалтер Генрих Генрихович Арнольд — немец, заместитель главного бухгалтера Виктория Рафаиловна Беркович — еврейка, председатель рабочего комитета профсоюза и секретарь комсомольской организации Ахмадья (Александр) Хабиденович Хабиденов — казах. Такой состав руководства совхоза сложился к началу 1946 года и такое сочетание в нем представителей разных национальностей, конечно же, никто не подбирал. Война, навязанная нашей стране фашистской Германией, изгнала сотни тысяч людей со своих родных, насиженных мест, и они оказались в глубоком тылу. Здесь, как единая семья, трудились во имя победы над общим врагом человечества. А потом строили коммунизм…
- Зачем ты от ребят ушел? — допытывается старый Галим.
- Я хотел с зайчиком поговорить, который мне лепешки присылал. А еще Кырмурына видел. Кырмурыну ухо отстрелили.
- Кто?
- Дяденька на лошади.
Так и не могли больше ничего допытаться. А в это время Филька сообразил, что могут ухо найти, следствие наведут, его расшифруют. Поехал на то место, точно, и ухо, и сапоги мальчишки, и котелок. Надо зарыть в муравейник. Только с коня спрыгнул, голос:
- Прихораниваешь, значит? — голос Берестышка.
Филька за ружье.
- Брось!
Филька озирается затравленно, подает ружье Берестышке и нажимает курок. А сам к лошади, и ходу с этого места. Раненый Берестышко целился, а картечь попала в лошадь. По следам ее крови и нашли Берестышко. Он еще в памяти был. Спросил про Ермека. Сказали, что нашли, с зайчиком поговорить хотел. Попить попросил. Пока за водой бегали, бредить начал. «Зайчиком она тебя поманила… Она умеет. Много у нее всякой заманки. А меня голубенькая стрекозка… Я ее изловить на мизинчике, а она порх — и полетела. И ты иди. Узнавать. Любить».
Ошеломленный великой заботой всего многонационального люда о маленьком казахском мальчике пришел домой Иван. Тоня уже успела приготовить скорый ужин. Устали.
Иван взял с полки стопку бумаги:
— Ты спи, Тоня, а я сяду за стол.
Несколько суток писал, поел, подремал и снова за стол. Уже его вела голубая стрекозка по Гнилому болоту, по березовым лесам, а заодно и по большой и подвижнической жизни непридуманного Берестышка. Иван с болью проводил в последний путь своего героя. Долго сидел под крышей сарая, сложив на столе могучие свои руки. И вдруг показалось ему, что на мизинчик села голубая стрекозка. Улыбнулся и уснул, осторожно положив голову на листы бумаги, чтобы не спугнуть свою сказку.
7.
Вернувшийся из Москвы Лагунов позвонил Ермакову вечером:
- Иван, привез твой билет члена Союза писателей СССР. Завтра соберем товарищей, вручим в торжественной обстановке. Как твои дела?
Иван поборол кипящее от радости сердце, ответил:
- Спасибо, Костя, все нормально.
В большой угловой комнате на пятом этаже Дома Советов собрались писатели, литературная молодежь. По трем сторонам расставили стулья, за столом Лагунов и Ермаков чуть с краю. Все уже знают про новость, но с поздравлениями не лезут, всему свое время, потом — у Лагунова не забалуешь.
- Дорогие товарищи! — Константин Яковлевич опытный оратор, только что приехал из Узбекистана, где был вторым секретарем ЦК комсомола, кандидат наук, член союза писателей, по поручению Свердловской организации курирует литературную жизнь области. — Друзья! Вы знаете, сколь великое значение придает наша партия писателям, инженерам человеческих душ. У тюменских авторов выходят новые книги, у нас есть резерв для роста. А сегодня я с огромным удовольствием вручаю писательский билет Ивану Михайловичу Ермакову.
Иван встал, принял билет, крепко пожал руку Лагунову.
- Был у нас в Михайловке дед Михей, по неделе человек из дома не показывался, если ему на язык попал. И вручают ему на сенокосе почетную грамоту. А деда сроду никто добрым словом не отблагодарил. Растрогался дед Михей и сказал: «За день я выкашивал по восемьдесят соток, а теперь с этой гумагой обязан косить весь гектар ежедневно, и пусть учетчик меня контролировав». Вот и я хочу сказать, что с этой бумажкой я должен работать лучше, больше, потому что очень много в голове планов, сюжетов, много людей прямо просятся в сказы. Спасибо, Константин Яковлевич, и всем ребятам спасибо.
Дружно поаплодировали.
- Кстати, о сказах, о любимом жанре Ивана Михайловича, — вдруг сказал Лагунов, уже сев за стол. — Известно, что ни до, ни после Бажова сказов никто не писал. Но прозу Ермакова никак не сравнишь с прозой Бажова, Ермаков уверенно нарабатывает свой сибирский стиль и свою народную лексику. Его ни с кем не спутаешь. Но на комиссии по приему один товарищ возмутился: «Сказы — жанр Павла Петровича Бажова, и кто дал право Ермакову использовать чужой жанр?». Закипели страсти, дело к голосованию, а ясности нет. И тогда встал Михалков, он обратился к тому критику: «Федор Савельевич, ты вот поэмы в год по три штуки выдаешь, а, между прочим, жанр не тобой изобретен, ты его воруешь, и считаешь, что все в порядке вещей!». «Так то поэмы!» — воскликнул Федор Савельевич. «А тут — сказы, причем, очень любопытные вещи. Передайте от меня поклон автору Ивану Ермакову!». Вот так закончилось голосование.
Когда в комнате остались только писатели, Лагунов продолжил:
- В Центральном Комитете партии внимательно изучили письмо первого секретаря обкома Бориса Евдокимовича Щербины и дали согласие на создание Тюменской областной организации Союза писателей СССР. Видимо, это произойдет уже в новом, 1963, году. И тогда будем расти, у нас есть на подходе хорошие ребята.
Ермаков подошел поближе к Лагунову:
- Костя, мой билет надо бы обмыть, чисто по-русски. У меня пара бутылок коньяка и сухое.
- Исключено. В здании Дома Советов распивать спиртные напитки — вы что, товарищи?! Исключено!
«Товарищи» пожали плечами и спустились в вестибюль.
- Может, ко мне, ребята? Тоня пирожков напекла… Не получилось, решили оставить до лучших времен. А они наступили вдруг.
Борис Евдокимович Щербина был истинным партийным работником, потому созданную писательскую организацию всегда держал под прицелом. И вдруг ему на стол попадает папка с документами о хулиганских выходках нетрезвого писателя Ермакова. Щербина читал все его книги, наслаждался образным и сочным языком, ядреным сибирским говором его героев. Сам будучи убежденным трезвенником, Щербина нетерпимо относился к выпивающим. Но тут же писатель, не простой человек. Нет, непременно надо побеседовать.
Через приемную встречу назначили на пять часов вечера. Иван сообразил: конец рабочего дня, можно хоть до утра говорить. А о чем? Неспроста первый приглашает, и не чаем поить собирается. Стал вспоминать свои последние промахи. В городе Ишиме попал в милицию, если бы позволил первый — убедил бы, что пострадал за правое дело. Вышел из ресторана, а стайка ребятишек с лыжами, на соревнования приехали, жмется в углу. Подошел: «Что пригорюнились, орлы?». «Мест нет, а у нас завтра старты». Ермаков к администратору: «Мать, надо поселить ребятишек». «Я же сказала, что мест нет!» — и захлопнула окошко. С Иваном так разговаривать нельзя, он ловко сорвал с крючка форточку и возмутился: «Пятнадцать чернявых торгашей или проходимцев на моем этаже живут, а русским мальчишкам места нет? Ну, я найду на тебя управу! Звони в милицию!». «Уже позвонила!» — а сама к дальней стенке жмется. Приехали трое во главе с капитаном, тот сразу к администратору, а она на Ермакова показывает. «Пройдемте, гражданин!» — предложил капитан. Ермаков взорвался: «Я писатель, боевой офицер Советской Армии, князь сибирский! Ты вникни в дело. Ребят в холодном коридоре оставляет, а всякая нечисть живет в номерах!». «Но вы пьяны». «Совершенно справедливо, иду из ресторана. Ты меня увезешь, но прежде определи ребят. Если откажешься, я вселенский скандал устрою и впишу тебя в сказ под твоей собственной фамилией». Не увезли, ребятишек определили на раскладушки, но в протоколе милиционер написал: «Он назвал нас псами».
В Тюмени раза три брали его под белые ручки прямо на выходе из ресторана. По трезвости Иван понимал, что кто-то следил и состукал, куда надо. Но первому секретарю такие подробности рассказывать не будешь. Хотел позвонить Лагунову, но выслушивать его нравоучения перед предстоящей исповедью… Погладил брюки, рубашку, почистил ботинки, оделся, позвонил жене:
- Тоня, меня в обком вызывают, скоро не жди.
Открыл холодильник, налил стакан водки, выпил, заел каким- то салатом из Тониных припасов, прополоскал рот и пошел. Милиционеру на входе назвал фамилию, тот глянул в журнал и пригласил:
- Проходите!
Иван улыбнулся: первый раз в святая святых. Прошел по лестнице, стукнул в дверь приемной, открыл, поздоровался.
- Товарищ Ермаков, Борис Евдокимович просил немного обождать, у него важный телефонный разговор.
Иван сел на самый краешек мягкого кресла и чуть не соскользнул, чем вызвал улыбку женщин, красивых и строгих, в глухих белых кофтах и черных пиджаках. «Спецовку им выдают, что ли?» — мелькнуло в голове. Огляделся: все скромно, чисто, ковер на полу накрыт серой тканью. Хотел еще раз в памяти перебрать, о чем надо поговорить с Первым, но не успел, одна женщина встала и жестом пригласила его, сама открыв дверь. Иван перешагнул широкий тамбур и оказался в большом кабинете, увидел невысокого роста красивого мужчину, с улыбкой вышедшего изо стола ему навстречу.
- Здравствуйте, Иван Михайлович!
- Здравствуйте, Борис Евдокимович!
Щербина, конечно, уловил запах спиртного, но вида не подал. Заговорил об организации, чем занимаются писатели, что обсуждают, потом о книгах Ермакова, очень тепло отозвался о «Еолубой стрекозке».
- Я восхищен описанием природы, увиденной глазами ребенка, восхищен нашими людьми, которые всем селом вышли на поиски маленького казаха. А как вы сильно сказали, что половину Союзных республик вывел на поиски этот мальчишка. Действительно, в совхозе имени Челюскинцев коллектив многонационален.
- Так и есть, Борис Евдокимович, каждой твари по паре, но живут — душа в душу. Не могу вспомнить ни одного случая, когда давай бы мужики выяснять, кто немец, а кто чуваш или казах. Нет такого.
- Это очень хорошо, — подытожил Щербина. — Иван Михайлович, как вы относитесь к партии?
- Никак. Вступил на фронте, но исключили.
- Знаю. А почему снова не вступили?
- Не мог. Мне и на фронте предлагали, а там, вы должны знать, плохому воину не предложат. Я сказал: только через восстановление. Отказали. И я забыл об этом.
- Понимаю. Над чем сейчас работаете?
- Много задумок, и солдатские сказы, и с Севера привез много впечатлений, работаю. Уж коль разговор о жизни пошел, Борис Евдокимович, квартирный вопрос меня мучает, дети растут, дома работаю только по ночам. Князем сибирским ребята окрестили, а князь на двадцати квадратах. Нужна квартира, товарищ секретарь.
Щербина помолчал, покрутил толстый карандаш, толкнул его по столу:
- Иван Михайлович, вы сейчас выпили для смелости?
- Да. Разволновался, принял сто пятьдесят, признаюсь. Вы уж извините, Борис Евдокимович.
- Я извиню, но ведь это случается часто. Давайте так: вы со спиртным поаккуратней, а квартиру вам дать — это мне, как говорится, раз плюнуть.
Иван встал над столом и театрально выбросил вперед руку:
- Так плюньте же, Борис Евдокимович, плюньте прямо сейчас!
Щербина засмеялся, прошел к столику с телефонами, снял
трубку:
- Григорий Иванович, у нас на Республике скоро дом сдается. Зарезервируйте за писателем Ермаковым трехкомнатную квартиру, с выходом во двор и повыше, чтобы шум городской не мешал писателю творить.
Положил трубку, подошел к Ермакову, пожал руку:
- Желаю вам новых идей и новых книг. Знайте, что я ваш постоянный поклонник. До свидания.
Иван спускался по лестнице, а Щербина разговаривал с начальником городской милиции:
- Дайте команду своим патрульным службам: писателя Ермакова, если нетрезвый попадет им в руки, в вытрезвитель не сдавать, а везти по домашнему адресу и сдать жене. Правда, адрес скоро изменится, но он им его продиктует.


Николай Ольков
К. Я. Лагунов
Рождение Тюменской писательской организации
8.
В шестьдесят третьем в Тюмени не было дворцов культуры, не было и филармонии, и Дома политического просвещения с их просторными многоместными залами. В городе имелся всего один большой, современно оборудованный зал заседаний в помещении областного комитета партии. В этом зале проходили все наиболее значимые совещания, заседания, конференции, пленумы. Поэтому, вероятно, никого не удивило, что в тот студеный февральский вечер к обкому шли люди. И шли они в основном не по одному, а веселыми говорливыми стайками — так идут на всенародный праздник.
К означенному в приглашениях часу зал заседания был переполнен. Припоздавшие стояли либо сидели в проходах на невесть откуда раздобытых стульях.
Непривычным оказался и состав президиума этого собрания. Вместе с областной «верхушкой», возглавляемой первым секретарем Тюменского обкома партии Борисом Евдокимовичем Щербиной, за длинным широким столом президиума восседал секретарь Правления Союза писателей РСФСР, известный детский писатель Сергей Баруздин и шестеро именинников — членов Союза писателей СССР, из которых и состояла только что родившаяся Тюменская областная писательская организация. Её рождению и посвящено было столь представительное и многолюдное собрание общественности города Тюмени.
Собрание открыл Щербина. Человек высокообразованный, эрудит, прекрасный оратор. По своей природе, складу ума, духовному настрою Щербина был идеологом. Его всегда занимала и глубоко волновала духовная жизнь всего советского общества, и, конечно же, своего края. Именно он сыграл решающую роль в создании областной писательской организации. Щербине во многом обязана она своим стремительным взлетом, превращением в одну из авторитетнейших писательских организаций Советского Союза.
Присутствующие в зале тюменцы овацией встретили весть о рождении организации. И щедрыми аплодисментами наградили каждого писателя.
За вычетом моей персоны, их было пятеро. Великолепная пятерка!
Иван Истомин. Человек — легенда. Прозаик и поэт. Публицист и драматург. Всю жизнь не расстававшийся с костылями. Человек могучий духом, постоянно преодолевавший жесткие наскоки немилосердной судьбы…
Вторым память высветила Михаила Лесного (Зверева). Это добродушный, изысканно вежливый, гостеприимный ишимец. Он жил тихо и неприметно в своем Ишимском «поместье». Сочинял книжки для детей — о родной сибирской природе, о наших четвероногих друзьях…
Далее — Майя Сырова. Смуглолицая болгарка. С ослепительной улыбкой и искристым взглядом. Поэтесса. Вскоре уехала в Москву. Умерла там от сердечного приступа в реанимационном отделении больницы…
Четвертый — самостийно неукротимый, размашистый и голосистый Иван Ермаков. Крупный плечистый мужик. С лицом грубым, будто наспех, одним топором вытесанным. Большенос. Крупные, ядреные губы. Лохматые брови. В глазах — озорное лукавство. Он пришел в Союз писателей с большой книгой самобытных, ярких, звонких сказов, которые, уверен, будут жить долго-долго…
Замыкает великолепную пятерку Василий Еловских. Худощавый, очень проворный и энергичный человек. Принимали его в Союз писателей по книгам, вышедшим в Москве. А это что- нибудь да значит…
После торжественного публичного крещения новорожденной Тюменской областной писательской организации, нас пригласили в малый зал заседаний бюро обкома партии. Зеркально отполированные столы накрыты белыми салфетками. На них закуски и напитки. Так новорожденную омыли «русской горькой».
Чтоб в зале заседаний бюро обкома партии пили водку, курили, и во всю мощь голосовых связок базарили кто во что горазд, а захмелевший Иван Ермаков хриплым баритоном распевал самодельные частушки — такое и присниться в ту пору никому не могло. Но жизнь изобретательней и фантастичней снов…
Штатных работников в писательской организации было всего двое: я (ответственный секретарь) и Зинаида Алексеевна Белова - Черкасова. Она была бухгалтером и кассиром, техсекретарем и машинисткой, делопроизводителем и завхозом. И еще литератором: её рассказы и очерки постоянно появлялись в местных газетах, передавались по областному радио.
Зинаида Алексеевна в своей очень нужной должности была одна. Но вокруг писательской организации было много деятельных, талантливых людей, беззаветно преданных литературе, одержимых творчеством.
Если попытаться выстроить эту ватагу в одну длиннющую шеренгу, то на правом фланге, наверное, окажется Лазарь Вульфович Полонский. Литературовед, критик. Язвительный и царапучий. Добрый советник и помощник, много сделавший для пропаганды творчества региональных писателей, для возвышения авторитета областной писательской организации.
Ну а левый фланг представят два юных друга — Владимир Нечволода и Николай Денисов. Внешне они мало схожи. Владимир — круглолик, яркогуб и по-детски наивен. Николай — приметно крепче телом и духом, с крутой мужицкой суровинкой в лице и прицельно цепким взглядом.
Позже оба окончили Литературный институт при Союзе писателей СССР, стали профессиональными поэтами. Однако время показало, что талант Николая Денисова разносторонней и ядреней. Он проявил себя и как незаурядный прозаик, и как огненный публицист, и как отменный организатор литературного процесса, много лет редактируя газету-альманах «Тюмень литературная», сделал издание широко известным не только в России, но и за её рубежами.
Между право- и левофланговыми несколько десятков превосходных литераторов. О каждом из них можно было бы рассказывать много интересного, поучительного и забавного, смешного и грустного, но непременно оригинального…
Вот «поперёшный», задиристый и ершистый поэт Владимир Фалей, которого «мама в капусте нашла», когда его «шлепали по попке лопухи». Решительный и отважный и в жизни, и в стихах, Володя обладал редким качеством притяжения, и вокруг него всегда кучковались жаждущие подвига и славы…
А вот рафинированный интеллигент, философ, тонкий лирик Анатолий Кукарский. Однажды встретив на улице женщину, которая силой волокла на поводке упирающуюся, рвущуюся в кусты собаку, Анатолий заступил незнакомке путь. И так красочно, так взволнованно, так убедительно живописал страдания подмятого неволей вольнолюбивого веселого пса, что женщина отстегнула поводок, дав волю ошалевшей от радости собаке…
Или вот комиссар нашей писательской организации — так заглазно называли мы бессменного парторга Виталия Клепикова. Критик и публицист, блистательный знаток современной литературы, Виталий был душой писательской молодежи.
Во время подготовки к Дням советской литературы в Тюменской области Клепиков отвечал за выпуск серии небольших по объему поэтических буклетов. И среди известных имен оказался буклет…никому неизвестного северянина. Охотника, значилось в биографической справке. И в стихах — север, олени, тундра… Кто автор? Где он, покажите! — требовали мы. Дознались! Оказалось, что Клепиков придумал этого поэта и… написал «за него» стихи!
Вот такие талантливые, смышленые, а порой и озорные мужики были в нашем активе. Из него пришли в Союз писателей Зот Тоболкин и Геннадий Сазонов, Анатолий Васильев и Сергей Шумский, Станислав Мальцев и Юрий Надточий, Николай Смирнов и Андрей Тарханов, Маргарита Анисимкова и Раиса Лыкосова, и другие, ныне здравствующие и активно работающие — прозаики, поэты, публицисты…
9.
На родине, в Казанском районе, всегдашним другом и товарищем Ермакова стал фронтовик, капитан Головачев, в одном из очерков он назвал его «капитан Головач» — так показалось звучнее. Ну, и прикипел вечному заворгу райкома партии этот новый статус. Приехал Иван на родину последним автобусом, в гостиницу идти — скучно, поговорить не с кем, пойду-ка я к Владимиру Тихоновичу. Позвонил с автовокзала, Головач обрадовался, сказал, по какой улице идти, и что сам выходит навстречу.
Дома предложил другу баньку, Иван не отказался, попарился в меру и вышел. Владимир подал ему свою широкую рубашку:
— Одень после бани, а твою дочка сполоснет.
Над рубашкой, которая чуть не целиком накрывала Ивана, посмеялись, сели за стол. Выпили. Хозяин поделился районными новостями, самое главное, что ожидается хороший урожай, если, конечно, погода не подведет.
- Иван, ты ведь знаком с Кнышом, нашим первым?
- Встречались, но как-то он меня сторонился, правда, я тогда выпивши был.
- Все верно, он этого не любит. А так — хороший мужик, наш, вакоринский, фронтовик. Давай его пригласим?
- Ты хозяин, приглашай.
Головачев позвонил, извинился, сказал, что к нему заехал фронтовой товарищ и земляк писатель Ермаков, просит о встрече по-домашнему. Кныш согласился, что знатного земляка приветить надо. Вынул из холодильника бутылку водки под удивленный взгляд жены и пошел. Оба друга сидели на крыльце, даже трезвенник Головачев был навеселе, писатель смешил его каким-то рассказом, то и дело прилаживал к верхней губе обломок расчески, смахивал на сторону чуб и становился похожим на Гитлера.
- Здравствуй, Иван Михайлович, с прибытием на родную землю.
- Здравия желаю, Василий Федорович, только для меня вся земля наша советская родная, я и в Белоруссии свой, и на Кавказе, недавно в Казахстане побывал, сделал вывод, что Казанка наша под двумя богами ходит, потому погода совсем неустойчивая, Христос дождь назначит — Аллах переиграет, в Кустанай тучу повернет. И наоборот: нам солнца надо, чтобы хлеб созрел, он солнце в Целиноград, а нам туманную облачность. Рассказываю вот своему другу, он у вас заворг, а для меня вечный капитан Головач. Рассказываю, как наши ребята из плена бежали и статую богини древнегреческой, которая в кабинете коменданта лагеря стояла, тоже с собой прихватили. Не мог русский солдат такую красоту фашистам на поругание оставить, мы и без того стольких девочек не целованных не уберегли…
Кныш посмотрел на хозяина дома: о чем рассказывает гость, все вроде правда, но богиня-то при чем? Ермаков взгляд перехватил, улыбнулся:
- Сказ новый сочиняю, русский солдат Европу спас, весь мир заслонил потной своей спиной, а как это сказать, чтобы простому человеку понятно стало? Вот и запала мне богиня иноземная, которую пленный наш солдатик увидел в кабинете начальника лагеря. Ну, вроде уборку делал или другие надобности. В фарфоровой девушке этой солдат, может, подружку свою деревенскую признал, а когда бежать задумали, не мог оставить, вернулся, в шинельку свою обовшивевшую завернул и унес, уберег красоту от поругания.
Головачев смахнул слезу:
- Правильно сделал, что унес, и ты все опиши, Иван Михайлович, пусть знают, кто красоту спас.
Кныш тоже кивнул:
- Красивая история, и сказ будет красивый. Ты, Иван Михайлович, про родной район не забывай, я попрошу культуру, чтобы загрузили тебя встречами.
Ермаков обломком расчески привел волосы в порядок, закурил. Книги земляка Кныш прочитал все, хотя случилось это неожиданно, как-то не особо верилось, что полуграмотный мужичок из деревеньки, завклубом работал, погулять любил — не верилось, что книги он пишет серьезные. А случилось, что первый секретарь обкома внушение сделал. После обсуждения на приеме хозяйственных и иных вопросов Борис Евдокимович спросил, что читает первый секретарь Казанского райкома? Кныш назвал несколько книг советских писателей, Щербина улыбнулся:
- А писателя Ермакова вы знаете? Он же ваш земляк. Очень своеобразный писатель, манера письма неожиданная, язык сочный, яркий. Большим будет художником, и мы гордиться станем родством. Не буду дожидаться вашего замечания, писатель склонен к выпивке, возможно, последствия военной привычки, а скорее — с творчеством связано. Этот механизм совсем не изучен. Так вот, недавно Ермаков был у меня на приеме, кажется, чуть принял для смелости, просил квартиру. Говорит, не дело, когда князь сибирский мотается по баракам. А ведь у него семья, дети. Я попросил быть поаккуратнее в поведении, а квартиру дать — раз плюнуть. И тут он встал во весь рост и театрально продекламировал: «Так плюньте же, Борис Евдокимович, плюньте!». Дали ему квартиру над магазином «Родничок» на Республике, звонил, благодарил. А я попросил нашу доблестную милицию, если что…, домой его везти, только домой. Беречь надо таланты, Василий Федорович…
- Иван Михайлович, прошу прощения, я первым нарушил субординацию, ты офицер Советской Армии, а я старшина, и уж коли мы как фронтовики за столом, то давайте без чинов. Вот все хочу тебя спросить: ты Михайловскую школу помнишь, Ваську- хохла вакоринского, которого от ребят защищал?
Ермаков медленно жевал огурец и мучительно напрягал память, но так и не ответил.
- Ты тогда еще про свое родство с Ермаком Тимофеевичем рассуждал.
Писатель оживился:
- Про это помню, и всегда интересуюсь, даже горжусь, что фамилия от атамана пошла. Ты, Василий, про Матвея Путилова подвиг на фронте знаешь? Страшное дело! На войне всякого насмотрелся, но такого даже не слышал. Матвей наш, ильинский родом, то ли умерли родители, то ли раскулачили их, оказался парнишка на севере в детдоме. Вот еще один повод восхититься нашим государством: детский дом, приют, а какие люди выходили! Матюше и было-то всего девятнадцать, он в связистах служил, в одном бою в Сталинграде обеспечивал связь комдива и передового выдвижения. И вот связи нет. Он ползет, попадает под обстрел, ранен, но скручивает концы провода, а его снова рвет осколком, и опять ранение в руку, уже обе перебиты. И тогда русский богатырь берет провода в рот, в зубах связь зажал. Умер, а по нему связь с войсками, через него победные команды прозвучали.
Ермаков отхлебнул глоток водки, закашлялся.
- Я приехал пройти по той земле, где этот святой человек первый шажок навострил, первое слово сказал. Время сменилось, а токи идут через него к нам, я их чую, у меня сердце дрожит от соучастия. Непременно напишу сказ о Матюше, электрическом мальчике. Ты, Василий Федорович, память его увековечь, пусть люди помнят.
Поговорили о погоде, которая нынче с тонким намеком на хороший хлеб, и подождило вовремя, правда, не столь, сколь хотелось бы, но крестьянину всегда не угодишь, ладно, и на том спасибо. И в июле хорошие температуры, стебель в колос кинулся, завязь подходящая. Только бы теперь осень не подвела, самое поганое дело, когда вызревший хлеб отгородила природа пеленой дождя, стоит мужик у кромки, с серпом, как прежде, у мокрого комбайна, как теперь, и молчит, в тот момент нельзя с ним говорить, не о чем. По лицу струйки стекают, то ли дождь, то ли слезы. Насмотрелся Кныш, да и Ермаков поддакнул: осень для писателя вдохновение, вся прелесть природы, все цвета и запахи, а у крестьянина одна забота: чтобы сухо было, вот и все.
Весь свой разговор со Щербиной пересказывать не стал, но от вопроса не удержался:
- Иван Михайлович, говорят, ты первому секретарю обкома князем сибирским назвался. Врут?
Ермаков посерьезнел:
- Зачем врут? Так и сказал. Я не в сословия и гербовые родовые перечни метил, это мне трын-трава, мне сам титул хозяина нашей земли сохранить надо. Я же не сказал граф или барон, это вовсе мусор для русского человека, а князья — они не просто княжили, они земли приумножали, людей сохраняли, дружинами командовали. Можно так сказать, что по моему скромному офицерскому званию вполне мог на княжеский уровень потянуть, как смотришь, Василий?
Все дружно засмеялись.
10
.
На очередной встрече в писательском кабинете, где расторопная помощница руководителя Зина Белова уже поставила всем чашки горячего чая, Лагунов предложил отправить теплоходом по Оби группу писателей для обслуживания населения прибрежных поселков во время стоянок. Ермаков согласился сразу, хотя многим маршрут не показался интересным. А ему хотелось увидеть малые народы Севера, говорить с ними, узнать их легенды и простые человеческие судьбы.
Выросший в глухой лесной деревеньке, воевавший в знаменитых болотах Волховского фронта, Иван никогда не видел большой реки, потому подолгу стоял на палубе и смотрел, как теплоход нежно раздвигает воды, освобождая себе дорогу, как обреченно катятся к берегам поднятые им волны. А берега то кажутся пустынными, значит, низкое место, то заросшими вековой тайгой так смело наступают на воду, что она в отместку за дерзость вымывает почву из под ног самых дерзких и оголяет корни. Суждено тому смельчаку упасть в большеводье и стать опасным для малых и средних судов.
Ближе к поселку ранним утром он смотрит, как рыбаки выбирают сети, как черпают рыбу из специальных ловушек, видит молодого парня, почти мальчика, который ухватил за жабры метрового осетра и кричит одинокому русскому мужику на палубе:
- Эй, таскай литра водки, осетра твоя!
Не дождавшись ответа, хохочет:
- Рыба нет, щука есть!
Намекает, паршивец, на то, что мы слаще морковки ничего не ели. Иван улыбается: «Надо купить добрую рыбу да попросить кока уху сварить». Он вообще любил рыбу, наверное, это от голодного детства, когда карась, чебак и щука каждый день были на столе в разных видах. Подходили к поселку, Сережа Шумский, заведующий бюро пропаганды литературы при писательской организации, деловой, бородатый и бодренький, торопил:
- Товарищи, встреча прямо на пристани, народ уже ждет.
Действительно, большая толпа людей стояла у причала.
Спустились по трапу, встали на мостки. Народ дружно ударил в ладоши. Шумский вышел вперед и не успел рта открыть, как раздалось звучное:
- Ты петь будешь или плясать?
Иван улыбнулся: «И здесь наш брат-русак хулиганит. Ненцы, как дети, ждут праздника».
Шумский спрятался за спину Толи Кукарского. Первыми выпустили поэтов. Стихи читал вдохновенный Володя Нечволода, потом деловитый и серьезный Коля Денисов. «Хорошие ребята, хоть сейчас принимай в Союз». Дошел черед до Ермакова.
Легко поэтам, есть три-четыре звучных стиха, вышел, прочел, сорвал аплодисменты, а прозаику каково? Читать свои книжки не станешь. Но у Ивана был свой подход. На каждой встрече он интересные истории рассказывал из жизни, озорные, веселые грустные, иногда горькие до слез. А сегодня утром на верхней палубе вспомнилась ему Доня, Денисья Гордеевна, вот уж двадцать лет ждущая своего мужа и своего сына с войны. И рассказал он жителям таежного прибрежного поселка, ненцам и хантам, русским и иным народам, как жила малая деревенская семья, жена Денисья, сын Алеша и муж Афоня, гармонист и придумщик, злой табак курил, по сорок колец дыма грудь вмещала, только ухом дым не пускал.
Та-ба-чок — вырви глаз -
Подходи, рабочий класс!
Курево не пьянство -
Подбегай, крестьянство!
- Вот такие частушки сочинял и пел прямо на завалинке. В избе- читальне народ веселил, спектакли сочинял и с друзьями разыгрывал. Вздумалось ему попа местного «продернуть» со сцены, сочинил он историю, сам взялся попа исполнять. Но надо заметить, что поп был огненно-рыжий, рыжей в природе не бывает. А парика такого в запасе у Афони нету. Все дворы обошел, всю скотину обследовал — нет ничего подходящего. И вдруг увидел собачью свадьбу, а в своре рыжий кобель активность проявляет. Вот и стал его Афоня приманивать калачом, не с первого раза, но получилось, до сучки гулящей самец добраться не может, а калач вот он, ешь — не хочу! Пока пес с калачом расправлялся, Афоня приготовленными овечьими ножницами ему всю спину оголил. Дома отрезал лоскут холстины, выстриг по голове, суровой ниткой сшил основу, и столярным клеем куски собачьей шерсти по всей основе наклеил. Подсохло, натянул на голову, глянул в зеркало — вылитый поп!
Народ на пристани уже понял и принял рассказчика, рты раскрыли — слушают, смеются.
- И вот вечером представление, народу набилась полная читальня. А смысл пьесы был в том, что богатый мужик решил священника угостить, и выставил перед ним большое блюдо осетровой икры. Ну, понятно, что в блюде каша с черникой для вида, поп вилку отодвинул и ухватил большую ложку, да по полной, по полной! Хозяин в смятении, намекает: «Батюшка, ведь это икра, а не каша!». А тот отвечает: «Вижу, сын мой, господь тебя отблагодарит!». «Икра дорогая, по рублю фунт!». «И стоит, стоит, хорошая икра!».
И в это время Афоня видит краем глаза, что к самой сцене подобралась та самая сучка, за которой рыжий кобель гонялся. Смотрит на него и аж слюнки с языка скатываются. «Это она жрать хочет, — подумал Афоня. — Каша ее завлекает». И собачка смотрела-смотрела, да как взвыла, да как метнулась на сцену, и вместо каши парик с Афони сдернула, вся заходится в любовном экстазе. Народ в зале по полу валяется от смеха, сучка в досаде парик рвет, а Афоня с горя махнул рукой: пропала постановка! Вот такой приключенческий жил мужичок.
Оба с сыном Алешей ушли на войну, по разным фронтам разбросало. Воюет Афоня, на привалах и между боями байки травит, любят его солдаты. Жалко, тальяночки нет, а то бы сыграл и спел

Ты играй, играй, тальяночка,
Играть бы тебе век.
Не тальянка завлекает,
Завлекает человек.

Подошли к Днепру с боями, взяли какую-то деревню, а уже известно, что великую реку будем форсировать с ходу, очень мало плавсредств. И уже каждый солдат кумекает, как ему быть. Афоня тоже соображает, что Днепр — не Марковичи, а тут зовут бойца, который умеет свиные туши обрабатывать. Афоня отозвался, хорошим маркитантом считался на родине. Оказывается, перед отступлением немцы не сумели погрузить семь крупных свиней и пристрелили их. Афоня деловито казненных обследовал и доложил, что еще теплые, можно свежевать и в котел. Сам внутренности вынимал, а как дошел до пузыря, вспомнилось детство, когда пузырь этот в золе выкатывали, сушили, потом горошины во внутрь пускали и к кошкиному хвосту. Кошка бесится, а ребятне весело. Пузырь! Собрал Афоня все семь пузырей, круто подсолил и в банку. На досуге обработал, подсушил и надул. Ночью, чтобы никто не заметил, сходил до речушки, пузырями обвязался и в воду — держат!
Утром построение, генерал приехал посмотреть, как батальон переправляться планирует. Где плот, где лодка, где камера автомобильная надута, а тут стоит боец маленького роста, весь пузырями обвешан. Уставший генерал оживился: «Скажи, братец, и далеко ты собрался на сих пузырях?». «Форсировать Днепр, товарищ генерал!». «А доплывешь?». «Всенепременно, уже опробовал!». Генерал обнял Афоню осторожно, чтобы пузыри не порвать и сказал: «Спасибо, боец, ты доказал, что русского солдата ничто не остановит! До встречи на том берегу». Но встретиться не удалось, на третий день боев на плацдарме ранила Афоню немецкая пуля прямо в живот. Хирурги брюхо разрезали и понять ничего не могут: на немецкой пуле советская монета серебряная 1921 года чеканки. Не попадись этот гривенник, раздробила бы пуля позвоночник, и вчера бы еще похоронная команда зарыла его в братской могиле, сняв и передав кому надо солдатский медальон с домашним адресом. А гривенник тот вложила Доня в картовный пирожок, которых выслала целый мешочек с земляком- однополчанином, отпущенным на три дня пристроить детей после смерти жены. Пирожки поделили, Афоня почувствовал, что созвякало что-то во рту, но разбираться некогда, скоро команда на форсирование. Вот этот Донин гривенник и спас любимого мужа.
А форсирование Днепра — это второе крещение Руси, и крестились тут едино присягнувшие в братстве племена и народы советской нации.
Ермаков волнительно поклонился и отошел в сторону. Владислав Николаев обнял его и шепнул:
- Иван, откуда это у тебя? Никогда раньше не рассказывал.
Ермаков улыбнулся:
- Так, наверное, могло быть.
К ним подошли несколько мужчин, один, ненец, сказал:
- Ты солдат и я солдат. Ты правду рассказал о Днепре. Я выжил, много хоронили. Помянем.
Налили по стакану водки, выпили, закусили вяленым сырком. Женщины принесли в корзине с десяток всякой рыбы, почищенной и подсоленной. Пассажиры и писатели поднялись на борт, теплоход дал прощальный гудок и отвалил от пристани.
В каюте выпивка продолжилась сначала под соленую рыбку, потом под приготовленную коком уху. Как всегда, вспыхнули литературные споры, поэты словесно сражались за своих кумиров, прозаики изредка вставляли едкие замечания. Ермаков молчал, он считал такие споры бесполезными, пустыми и даже вредными: создание и обслуживание кумиров убивало самого автора. Разошлись за полночь. Перед утром Ивана подняла обострившаяся боль в желудке — старая история, еще с войны. Таблетки не помогали, появилось кровотечение. Ясно: открылась старая язва. Его высадили в небольшом поселке, «скорая» подошла к самому причалу. Врач выслушал и осмотрел, предложил отправить в районную больницу, возможно, потребуется операция. Пациент успокоил:
- Никуда не надо ехать, лечи на месте, это не в первый раз. Капельницы, уколы, и все пройдет.
Через три дня боли утихли, на пятый Иван поел теплый картофельный суп. Вечером попросил медсестру принести бритву, зарос за неделю, а своя где-то в дорожной сумке у сестры-хозяйки. Девушка пообещала после процедур принести бритву. Молодой ненец Василий, лежавший на соседней койке, подсел к Ермакову:
- Иван, ты ихней бритвой не брейся, они этой бритвой баб в роддоме бреют. Совсем врач совесть потерял. В тундре был один врач, Володя-Хаерако, Володя-Солнышко, других больше нет. Какой был врач! Народ лечил от страшной болезни, сам заразился, все равно ездил по тундре от чума к чуму и лечил, пока не умер. Народ его помнит.
Ермаков вздрогнул: вот он, сюжет, достойный внимания, вот наш советский Герой, совершивший бескорыстный подвиг, о котором знает только спасаемый им народ! Да правда ли это? Ведь у ненцев, как и у всех народов, много легенд и преданий, основанных на надеждах и вере. Он спросил Василия:
- Когда это было?
Василий махнул рукой:
- Шибко давно. Я ружье в руках не держал, маленький был. Отец с войны пришел.
- Вот с этой, с фашистами?
- Наверно. Медаль видел, Сталин нарисован.
Получается, что эти события происходили уже после войны. Иван рассуждал: если Володя был фельдшером, значит, окончил какое-то учебное заведение. Какое? Медицинские училища были в Тюмени, Ишиме, Тобольске, Ханты-Мансийске, возможно, в Салехарде. Надо срочно с ними списываться и уточнить, куда был направлен на работу этот мальчик. Письма он написал прямо в больнице, сам унес на почту, спросив юную ненку, дойдут ли отсюда письма до адресатов? Девушка улыбнулась:
- Зачем вы сомневаетесь? До Москвы доходят.
- Ну, спасибо, милая.
Первым же пароходом отправился домой. Тоня встретила на пристани, взволнованная и радостная.
- Мы уж тебя совсем потеряли. Слава мне рассказал, назвал поселок, но я ни разу не могла дозвониться. Как все неудачно, пустая поездка.
Иван обнял жену:
- А вот это ты напрасно. Поездка очень даже полезная…
И по дороге домой рассказал все, что ему известно о легендарном Володе-Солнышко.
Где бы ни был, чем бы ни занимался — ждал письмо то единственное, которое позволит начать поиск. Ответы прислали несколько училищ, но ни в одном не было сведений о молодом человеке по имени Володя, учившемся во время Великой Отечественной войны. Иван места себе не находил, Тоня его успокаивала, а потом спросила:
- Если он работал на Ямале, в окружном здравотделе должны быть сведения о нем.
Иван поцеловал жену:
- Какая ты умница!
И побежал в облздравотдел, к своему доброму знакомому, фронтовому доктору Юрию Николаевичу Семовских, все-таки самый главный по медицине, поможет. Семовских был изумлен рассказом Ермакова и сразу заказал по телефону Салехард, окружному начальнику кратко изложил суть дела: надо поднять документы 1945-48 годов и найти приказ о приеме на работу и на какой участок фельдшера Владимира.
- А фамилия? — уточнил коллега.
- Послушай, дорогой, если бы я знал, назвал бы без твоего вопроса. Подними всех, надо срочно найти.
И уже к Ермакову:
- Водки не предлагаю, коньяк тоже. Чай?
- Ничего не надо, Юрий Николаевич.
- Давай без церемоний. Ты когда напишешь про моего коллегу из Ахманки? Достойнейший мужик! Я про Яковлева.
- Винюсь, все собраться не могу. А Евдокимом Яковлевичем восхищен. Сам видел, как офицеры посылки набивали немецким реквизированным барахлом, а этот слал домой инструменты медицинские, аппараты, лекарства. Обязательно напишу, не стыди меня больше.
И длинный-длинный междугородний звонок. Семовских схватил трубку:
- Салехард? Диктуй!
И что-то записал своим совершенно неразборчивым врачебным почерком. Поблагодарил, положил трубку, с улыбкой глянул на Ивана:
- Запоминай, если на память надеешься, а то я карандаш дам. Владимир Павлович Солдатов, родился 15 ноября 1930 года. Окончил Тобольскую фельдшерско-акушерскую школу в 1947 году, попросился на работу в районы Крайнего Севера, 1 сентября того же года назначен заведующим фельдшерским пунктом колхоза имени Кирова, расположенного на мысе Вануйто. Уволен в связи со смертью 3 февраля 1948 года. Все.
Иван быстро все записал, поднялся со стула:
- Спасибо, Юрий Николаевич, теперь я знаю, что делать.
Утром после разговора с Лагуновым, который горячо поддержал идею товарища, Ермаков оформил командировку пока до Тобольска, но денег в подотчет у Зины попросил много, потому что в любом случае надо было лететь в Салехард. В Тобольске райком партии дает машину до Карачино, родины Владимира. Близких никого нет, отец Павел Дмитриевич умер, когда Володе было только двенадцать лет, и он, рыбак и охотник, стал кормильцем семьи в те голодные годы. Мама Александра Яковлевна скончалась совсем недавно. Но Володю односельчане помнят.
- Работящий. Не полежит, бывалочи.
- Все в больницу играл, врачом себя видел
- В деревне его звали маленьким охотником.
Невелика информация, а все же следок обозначился, на хорошего человека вывела его судьба. Из Тобольска улетел в Ханты-Мансийск, оттуда на Салехард. Под крылом такие картинки, что глаз не оторвешь: по Оби тянулся в обе стороны караваны барж и теплоходов, кустами, словно грибы, выросли буровые, зеленая тайга начинает уступать место болотистой тундре. Ермаков не слышит голосов восхищения, он видит Володю Солдатова, юного Гиппократа в белом, как зимняя тундра, халате, спрашивает его о работе, о ненцах, о тундре. Володя улыбается и молчит. Объявляют посадку, и все видения уходят, оставляя писателю простор для поисков.
В окружном отделе ему повторили уже известную информацию, сказали, что главный врач из Пуйково вышел на пенсию и уехал куда-то под Ленинград. Это он направил Володю в колхоз, советы давал по рации. На второй день писателя отправили в колхоз имени Кирова, на Кутопьюганский рыбоучасток. Двадцать лет прошло, многие помнят лекаря Володю-Хаерако.
Сидят кружком мужики, старые рыбаки, охотники, с холодными лицами, кажется, лишенными страстей. Но заговорил Ермаков, и потеплели глаза, потянулись за трубками, дым струйками вознесся к небу. Говорили по очереди, кто что помнил.
- Приехал в сентябре, совсем холодно было. Мыться заставлял, потом вши ловить.
- Печку поставили, бочку, туда бросают одежа, костер разводят. Вши жарили. Володя пугал, что вошь — самый страшный зверь.
- Потом болезнь пришла. Человек горит-горит, и совсем тухнет. Володя ездил по стойбищам, заходил в чумы.
- Люди умирали каждый день. Много.
Ермаков выбрал момент:
- Хаерако, солнышко. Кто так назвал его? Почему?
- Василий Езынги был, сильно болел, сознание уходило. Приехал лекарь, в белом халате, Василий открыл глаза: «Хаерако! Хаерако!». Это солнышко по-нашему. Вот так и стали звать «Володя-Солнышко».
Общими воспоминаниями восстановили картину того страшного января 1948 года. В разных местах заболели люди, даже крепких охотников валило с ног. Высокая температура и внезапное падение, боли в мышцах, увеличение внутренних органов, желтушное окрашивание кожи. Молодой специалист метался: грипп, инфекционная желтуха? Ничто не помогало, люди умирали один за другим. Наконец, в очередной радиосвязи с главным врачом Пуйковской больницы Эрихом Владимировичем Линде ситуация проясняется: по полученным из Тюмени результатам анализов диагноз страшный — возвратный тиф. Его не было в этих краях сорок лет. И вот вернулся. Линде дает советы и успокаивает: «Потерпите немного, помощь идет из Тюмени и из Москвы. Высылаю вакцину».
Фельдшер Солдатов на нартах едет на стойбища, ставит уколы, настаивает на прожарке всей одежды и обязательной горячей бане для здоровых. Предубеждения с трудом, но ломаются. У прожарки уже очередь. Владимир чувствует, что заразился, но вида не подает, продолжает работать. Из Пуйково выезжает доктор Линде. Опоздал. Или серые олешки медленно бежали?
Трое суток здоровые мужики били могилу Володе на мысе Вануйто. Писатель подошел к начальнику участка Соколовскому:
- Есть кто на мысе Вануйто?
- Никого.
- Как далеко до него?
- Водой — три часа ходу.
Иван садится в бударку Александра Пандо. Три часа ходу. Три часа волнения и ожидания. Рулевой показывает на берег: гребень увала круто спускается к озерам Хасрю и Хаммойсо. В тесном окружении полярных березок одиноко спрятался тоненький столбик, по грудь высотой, сверху заострен. Пандо говорит, что звездочку приколачивали, но ветры сорвали. Все-таки двадцать лет…
Ермаков взял прихваченный с собой топор, подрубил березку, обтесал дощечкой, уцелевшими полуржавыми гвоздями зажал эту дощечку, на влажном затесе комелька написал химическим карандашом: «Володя Солдатов». Все, можно возвращаться домой. Попрощался с могилой Хаерако-Володи, с новыми друзьями, и на Салехард. В самолете все события выстроились в тот ряд, который нужен был ему для очерка. Оставалось сесть за стол и записать все, что в душе и на сердце.
Очерк он читал студентам Тобольского медицинского училища. Напряженная тишина в зале. Читал сдержанно, чтобы не сорваться. Когда закончил, все встали, гром аплодисментов потряс зал. И на излете уже тонкий девичий голос:
- Присвоить училищу имя Володи Солдатова!
Какой гром породила эта тоненькая молния! Ермаков уже не мог сдержать слез…
В апреле 1969 года Ермакову позвонил Щербина:
- Иван Михайлович, спешу вас поздравить и поблагодарить, мне только что сообщили: Тобольскому медицинскому училищу присвоено имя вашего героя. Так, минутку, я по тексту: «…и впредь именовать его — Тобольское медицинское училище имени Володи Солдатова». Спасибо вам, дорогой Иван Михайлович, вы не просто написали хороший очерк, вы совершили гражданский подвиг. Желаю вам дальнейших успехов.
- Спасибо, Борис Евдокимович!
К 50-летию Ленинского комсомола на мысе Вануйто силами ямальской молодежи был установлен пятиметровый обелиск со словами «Сыну ВЛКСМ Володе Солдатову — рыцарю в белом халате, отдавшему жизнь, не выпуская из слабеющих рук сумки с красным крестом».
11.
Среди недели Ермаков выбирал один день и с утра шел в отделение Союза писателей, как на работу. Зина встречала его с улыбкой, предлагала чай и тут же выкладывала папку с рукописями, принесенными или присланными по почте. Молодежь ждала мнения старших. Опытным глазом Иван Михайлович просматривал тексты, что-то откладывал, что-то оставлял в Зининой папке. Так постепенно накапливались материалы для очередного совещания-семинара начинающих авторов, который проводили среди зимы в два, а то и в три дня. Лагунов средств не жалел, приглашали рецензентов из Свердловска и даже из столицы.
Так в руки Ермакова попала рукопись студентки тюменского индустриального института Анны Неркаги. Большой знаток и ценитель слова, как единственного строительного материала писателя, Ермаков сразу увидел, скорее — почувствовал самобытность этого еще неровного письма, за которым просматривался талант видеть жизнь своими глазами. Кое-что знавший о жизни и быте ненецкого народа, Иван Михайлович читал рукопись и устыдился того, что он для себя выдавал за знание, настолько сочными, красочными и неожиданными были описания тундры, детских забав северных ребятишек, стойбищ и кочевий ее родителей и соседей.
Дождавшись Лагунова, он передал ему рукопись:
- Константин Яковлевич, здесь нужен твой авторитет. Девчонка, безусловно, талантлива, и надо с ней работать.
Произведение Анны обсудили на семинаре, говорили много хороших слов этой маленькой девочке, которая молча выслушивала всех. Лагунов сказал, что после доработки будет рекомендовать книгу одному из московских издательств. Книга «Анико из рода Ного» вышла в «Молодой Гвардии» в 1977 году, Ермаков уже не мог видеть ее.
- Одного опасаюсь, — сказал он после того семинара: — Отрыв от родной земли может порвать пуповину, связывающую ее со своим народом, а без этого она не сможет писать. Город — враг писателю, который живет словом своего народа, он сушит, он выхолащивает все нежное и самобытное. Но будем верить, что Анна этого избежит.
Так получилось, что девушка вскоре вернулась в родную тундру и написала несколько книг, признанных лучшими работами о северном крае.
Ермаков отказывался участвовать в публичных акциях осуждения Солженицына, но он был русским, советским писателем и гражданином, потому воспринимал жизнь такою, какой она была, и «Один день Ивана Денисовича» не воспринял. Как не принимал издаваемые «самиздатом» другие писания этого автора. Поэтому ничего странного не было в том, что на очередной семинар молодых он попросил приехать Василия Матушкина, одного из рязанских писателей, только что исключивших Солженицына из Союза. Лагунов хотел возразить, но Иван Михайлович ответил:
- Костя, мы же не политикой тут занимаемся, а литературой. А у Матушкина огромный опыт работы с молодыми.
В ходе семинара прозы, который вел Матушкин вместе с Ермаковым, много добрых слов было адресовано рассказам журналиста Анатолия Савельева, Юрия Надточия. Ермакова заинтересовал небольшой рассказ казанского земляка Николая Клюева «Проводины», описание проводов парней в Советскую Армию в одном из сел:
- Я бы тебе, земляк, посоветовал: сделай несколько вот таких «ритуальных», что ли, рассказов: свадьба, школьный выпускной, похороны, наконец, без натурализма, а с психологией. А в этом рассказе у тебя хорошо про уху из молоденьких окуньков. Вкусно!
Лагунов поддержал и даже рекомендовал Клюева для поступления в Литературный институт. Так вот этот землячок прислал Ермакову письмо, в котором сетовал, что на семинаре по текущей советской литературе он пытался рассказать об Иване Михайловиче и его «Богине в шинели» и других книгах. Реакция студентов была странной, во-первых, все решили, что Ермаков, да еще Иван — это псевдоним какого-то Пупкина, а историю спасения статуи греческой богини при бегстве пленных из концлагеря вообще высмеяли.
«И я понял свою ошибку, — писал Ермакову студент. — Ваши сказы надо читать целиком, вырванные из ткани всего произведения, фрагменты не воспринимаются. Потому на следующую сессию я привез все ваши книги, ребята читали и восхищались вашим стилем и языком. Я буду писать курсовую работу по вашему творчеству, потому прошу ответить на вопрос, где вы берете такие слова, совсем забытые, и они у вас оживают? Истории тоже от кого-то слышали или сами придумываете?».
Ермаков улыбнулся: хороший парнишка, надо написать.
И написал: «Вообще-то я всех вопрошающих отсылаю к своим произведениям, там ищите ответ, и он там есть. Но тебе, как земляку, отвечу: слова эти народные, вернее — русские — внутри меня, и, когда их зовет строка, чувство, они выходят из строя — два шага вперед! — и дают себя опробовать на вкус, на запах и на современность».
Ермаков не любил разговоров об особенностях своей творческой работы, а если при нем возникали — одергивал. После очередной поездки на Север и встреч с читателями в «Тюменской правде» появился новый сказ Ивана, да еще в трех номерах. Владислав Николаев, один из близких друзей, возмутился:
- Иван, ну, совесть надо иметь! В одних залах были, с одними людьми встречались, одну водку пили, наконец, — у нас четверых только похмелье, у тебя сказ. Как?
Ермаков улыбался:
- Влад, не только глазами смотри, не только ушами слушай, а еще и сердцем.
Николаев махнул рукой:
- Мне этого не понять!
Товарищи замечали и тоже интересовались таким приемом: на встречах писатель начинал рассказывать какую-то историю, о которой никогда раньше не вспоминал. Слушали, смеялись, сострадали. А потом в очередной книжке эта история в основе нового сказа. Опять Ермаков улыбается: на слушателях проверял, как будет восприниматься, на слушателях оттачивал слог и слово, чтобы меньше править на бумаге. Практика уникальная, и владел этой способностью Ермаков в совершенстве.
12
.
На автобусной остановке увидел знакомого мужчину, тронул за плечо:
- Здорово, Василий.
Тот обернулся:
- Иван! Здравствуй, дорогой, сто лет не виделись.
Ермаков возразил:
- Не сто, а семь с половиной лет, это точно. Ты возмужал, солидный стал.
Василий махнул рукой:
- Какая солидность, Ваня, совхозный парторг, целые сутки будь на ногах, и все равно плохой.
Ермаков засмеялся:
- Ты не горячись, для меня каждый, кто в галстуке, солидный человек, начальник.
Товарищ погрозил пальцем:
- Э-э-э, Ермаков, не любишь ты партию.
Иван посерьезнел, указал на ресторан на углу:
- Пойдем, посидим в спокойной обстановке, не на тротуаре же разговаривать.
Пошли, сели в дальний угол, заказали графинчик, салатики. По первой выпили молча, чокнувшись. Ермаков продолжил прерванный разговор:
- Вот ты о партии. Всяко было, друг мой Вася Ляпин, и любил, и не любил. Точнее сказать, я отдельных функционеров в партии не люблю. Вот человек партийную школу окончил, кроме «Муму» ничего не читал, а его направляют на собрание писателей. У нас разговор бывает и с матерками, хотя Лагунов интеллигент, одергивает, а этот хлюст сидит, записывает. У нас в филармонии оркестр сдает программу, в первом ряду сидит инструктор обкома, у него образование, как у тебя, зоотехник.
- Агроном, — поправил Ляпин.
- Вот дирижер сделал палочкой завихрение, оркестр замолк, директор к инструктору: «Ваше мнение, Иван Петрович?».
Ивану Петровичу следовало бы сказать: «Ребята, нихрена я в вашей музыке не понимаю, вы лучше знаете, что и как, ну и шпарьте!». Нет, он глубокомысленно поднимает палец: «Вот в начале что-то трубы слишком громко, потом ни к месту засвистел кто-то, а в конце товарищ с дисками так ими хлопнул, что я даже вздрогнул. Нельзя же так». Дирижер не выдержал: «Вы меня, пожалуйста, извините, но в оркестре у каждого музыканта своя партия!». Инструктор аж подпрыгнул: «Что за глупости, у нас в стране для всех одна партия!». Что, не смешно?
Василий серьезно на него посмотрел:
- Ты бы, Ваня, с такими байками поосторожней. Я понимаю, что все это слова, когда потребовалось, мы с тобой за энурез не прятались, а шли в бой, и коммунисты, и беспартийные. Было?
- Согласен. Ты ведь не знаешь, я на фронте после первых боев в партию вступил, кандидатский прошел, партбилет выдали. До сих пор помню, какой комок в горле держал: под знаменем полка, все ребята в строю, моя рота как на парад, аж пуговички блестят. А через три дня снег выпал, потом мороз, мы в болотах между станциями Концы и Шум. Приказ по дивизии: передовые части одеть в полушубки и выдать валенки. И мне в роту, а стоим мы в полукилометре от немецкой линии обороны, а мне привозит интендант, капитан, морду отъел, хоть прикуривай, привозит бушлаты б/у, понимаешь? У меня ребята на кочках спят, вокруг ни деревца, ни кустика. Я этого капитана за шкварник, а он мне с улыбочкой: «Вашими полушубками поинтересуйтесь у майора Шумейко». Был такой по снабжению в дивизии. Я того майора искать не стал, а капитану от всей своей потрепанной души врезал. Много там насчитали, и зубы, и челюсть, и скулу своротил. Молодой был, двадцать лет. И понеслась! Арест, трибунал, из партии исключили, от трибунала батальонный комиссар спас, спасибо ему, хороший был старик, из учителей. А звания лишили, с должности сняли. И самое смешное: через неделю вручают мне орден Красной Звезды и звание восстанавливают. Вот такая она, война. Ладно обо мне. Ты где и как?
- В Маслянском совхозе парторг, двое детей, работы за глаза. Орденов не дают, только выговора.
Иван оживился:
- Василий, а ты помнишь, как мы встречали в Менжинском совхозе первого орденоносца, Ирину Никифоровну Иванову, орден ей вручали в Москве.
- Это какой год, напомни.
- Э-э-э, память! 1934. Всем совхозом вышли ей навстречу, и мы, школьники, с оркестром! Вот были времена!
Ляпин засмеялся:
- Иван, ты не поверишь, у меня в совхозе есть Вознесенская ферма, так три доярки одним указом награждены орденами Ленина, а управляющий получил Героя.
Ермаков выпил рюмку, занюхал хлебушком:
- А не круто загибашь, дружок, не отломится?
- Не веришь — как хочешь, не стану же я врать.
Выпили еще по рюмке, и Иван проводил друга на поезд. Пока ехал в автобусе, все думал про тех доярочек, что награждены самым высоким орденом. С одной фермы? А управляющий — Герой Труда? Он улыбнулся: загибает Вася Ляпин, он всегда любил прихвастнуть, а тут выпил сто грамм и понес вплоть до Кремля.
Утром позвонил Лагунов:
- Чем занят, Иван Михайлович?
- Пока чай пью, Константин Яковлевич! Садись со мной.
- Хорошо мы с тобой обменялись. Нет, я серьезно: что пишешь?
Иван пожал плечами, словно Лагунов мог видеть его жест.
- Если обстановка позволяет оторваться от стола на недельку, приезжай, обсудим, только до обеда, Зины потом не будет, дела у нее личные.
Иван приехал, по-отцовски обнял Зину, прошел в кабинет Лагунова.
- Есть предложение поехать в Сладково, там на одной ферме…
- Три доярки получили по ордену Ленина, а управляющий — Золотую Звезду.
Лагунов засмеялся:
- Ты уже в курсе?
- Какой курс! — Возмутился Ермаков. — Да такого в жизни не бывало: одним указом?
Лагунов развел руки:
- Оказывается, бывает. И вот случилось, и ты должен написать прекрасный очерк об этом коллективе и о его героях.
Иван чувствовал себя не совсем удобно: факт, оказывается, общеизвестный, а он не верил. В Сладково он бывал, тем более, что Маслянский совхоз совсем недалеко от Менжинского и Челюскинцев, его родины.
- Поеду с удовольствием. Говоришь, неделя?
- Иван, и без фокусов, я знаю крестьянское гостеприимство. Этот очерк под контролем Щербины, имей в виду, он тебя ценит.
- Спасибо ему. А я что-то не понял, ты про какие фокусы с гостеприимством?
- Все! — Вспыхнул Лагунов, он не очень любил подобные шутки. — Оформляй командировку и в путь.
Путь известный: до Маслянки поездом, а там директор совхоза уже предупрежден, на своей машине встретил, и прямо в Вознесенку, к дому управляющего. Дал сигнал, но вышел не сам Петр Андреевич, а старый Гурушкин, отец.
- Ну, с этим я вас оставлю без опасений, гостеприимен и разговорчив.
Иван поблагодарил, вышел из машины и сразу попал в руки добродушного старика:
- Писательское ремесло — оно завсегда было в почете. Возьми тех ребят, что со Христом бродили по Галилеям да Ерусалимам, Христа распнули, они за стол и книжечки сочинили, чем вошли в историю. Я, правда, не шибко верующий, но, когда прижмет или гром грянет, бога вспоминаю. Давай знакомиться, меня Андреем Никитичем зови, отцом довожусь знатному Герою.
- А я Иван, если официально — то Михайлович.
Старик захлопотал:
- Знамо дело, что по отечеству, особенно при бабах. Это такая порода, что чуть слабину дал — непременно на колени сядут, если не на шею. Пошли в дом, там уж все на мази.
«На мази» была бутылка водки, жаровня баранины, рыбный пирог с карасем размером в кепку, грузди, огурцы, капуста — все в отдельных тарелочках.
- Не обессудь, дорогой мой, сноха на работе, стол сам севрировал. Вот ложка, вот вилка, в один секунд суп изыму из печи, ты, поди, сроду не едал суп или шти из русской печки? А на плитке електрической, прости старика, только малым щенятам варить.
Ивану не хотелось перебивать примечательную речь хозяина, но пришлось уточнить:
- Я, Андрей Никитич, деревенский родом, и деревня моя Михайловка в Челюскинском совхозе.
- Тогда вовсе мило. Бутылочку открой, надо по пятьдесят грамм перед каждым аппетитом. Тогда организьм работает, как кремлевские куранты.
- Как это?
- Как? У меня, к предмету, то в сердце каждый час отбиват, то в животе гимны заиграют. А ты молодой, тебе можно. Воевал? Было? Мой тоже…
Хозяин рюмку поднял, тост сказал за мир и дружбу между народов, закусили груздочками. Тут и хозяин вошел:
- Здравствуйте, Иван Михайлович.
- Здравствуйте, Петр Андреич.
- Да вы что, ребята? — Возмутился Андрей Никитич. — Одногодки, фронтовики, и с чего навеличивать? Проще надо, душевней.
- Обожди, отец, — крикнул Петр Андреич, фыркая под умывальником. — Вот по рюмке примем, тогда и на ты перейдем, и на имена.
После обеда Петр предложил:
- Отдохни с дороги, в поезде какой сон? А вечером я тебя с доярочками познакомлю. Отец, ты парню поспать не мешай.
Андрей Никитич возмутился:
- Ты кого учишь, зеленая поросля? Ишь, Героем стал — совсем отца не признает.
Петр засмеялся:
- Ну, все, понеслась. Не сыпать тебе, товарищ писатель.
Прав оказался Петр, только Иван задремал на диване, дверь приоткрылась и Андрей Никитич тихо спросил:
- Не спишь, Ваньша?
Иван встал:
- Да, что-то не спится.
- А оно завсегда на новом месте этак. Вот ты приехал про доярок да про Петьку писать, про коров и молоко наше. Дийствительно, достойно, потому как только ученые в Тюмени больше наших девок доят, но ты же понимашь, наука, там заместо молока столько намешано, чтобы первое место урвать. А наше молочко — вечером надоили, утром полбанки сметаны. Ей богу, не вру. Бывалочи, старуха отправит трехлитровую банку со сметаной Петьке в Тюмень, когда учился, а привезут туда масло. Мы же из переселенцев, по столыпинской команде рванули в Сибирь. Я совсем мал был, а помню. Всякий народишко ехал. Кто от нужды, кто за легкой жизнью. И помню, стоим мы на станции, долго стоим, а лето, народ из вагонов вывалился, ноги разминают, шляются повдоль поезда, а кто и на траву прилег, от земли силы взять. И сидит на чурочке бабочка, худая, как мучельница с иконы, а сосет ее грудь здоровый ребенок, чуть разве помладше меня. Народ дивится, а переселенческий начальник подошел, ткнул его тростью и говорит: «Ты же мать довел до полусвятого состояния, переходи на коровье молоко». А тот сломок от титьки оторвался и пробасил: «Да бескоровные мы!». Начальник чуть в обморок не брякнулся, а народ ухохатывается.
Иван за блокнот: прекрасная байка!
А Петра Никитича уже понесло:
- Ты про Колчака слышал, как он в наших краях витийствовал? Сатана, а не адмирал. Красные прут с Маслянки, а он мобилизовал всех мужиков наших и хантиновских, из соседней деревни, вооружил вилами трехрожковыми и погнал на пулеметы. Красные ребята видят такую картину, стрелять перестали, а колчаковцы за нашими спинами. Ково делать? И тут кто-то из наших как крикнет: «Ребята, разбегайся в разные стороны!». Мы вилы побросали и врезали, аж пимы слетают. Тебе, Ваньша, будут говорить, что это кто-то хантиновский крикнул — не верь, только наш! Сорвал наш тактический маневр колчаковскую атаку, и пусть хантиновцы к этой маневре не примазываются. Наш человек крикнул, и мы побежали первыми!
«Пожалуй, единственный в военной истории случай, когда оспаривается, кто первым побежал с поля боя», — с улыбкой подумал Ермаков.
Вернулись с работы Петр и жена его, Петр сказал, что сегодня встреча с коллективом не состоится, доярки отругали управляющего: не предупредил о госте, взяли сегодняшний вечер для наведения порядка. Ермаков успокоил: у него много вопросов к самому начальнику.
После ужина остались на кухне вдвоем. Иван достал блокнот. Гурушкин опередил вопрос:
- Вот ты давечь начальником меня назвал. Я уж не два ли десятка лет в таких начальниках, слыхал, поди, про среднее звено в руководстве. Вот оно самое что ни на есть среднее, между рабочим классом и настоящим начальством, а это как между молотом и наковальней. Ближе тебя у человека власти нет, все к тебе, а все ли ты можешь? Вот и получается: не можешь сделать, так хоть пообещай, а пообещал — выполни.
- Петр, двадцать лет — это срок. Что самое трудное для тебя в работе?
Управляющий задумался, раньше такое и в голову не приходило:
- Трудно отказывать человеку в его просьбе. Ну, не в твоих это силах! А как сказать? И так, чтобы человек не обиделся, не обозлится. А ты на другой день падаешь на попутную машину и в Маслянку, к директору, доказываешь ему, что надо человеку помочь, иначе потеряем хорошего работника. Вот так, между молотом и наковальней.
Эту фразу Ермаков жирно вывел в блокноте. Потом вокруг нее родится целая философия руководителя среднего звена.
- Ты где воевал? — спросил писатель.
- В концлагере, — ответил Гурушкин.
- Во как! — не сдержался Ермаков.
- А вот так. Собрали нас, салажат, в эшелон и на фронт. А он целой эскадрильей налетел, в пух и прах нас разбомбил, потом и танки подошли. Живых собрали, раненых добили, в колонну построили и на запад. Не смерти боялся, а неизвестности. Лежишь, бывало, на нарах, спать бы надо, а в глазах родная Вознесенка, каждый домик осмотрю, каждый кустик потрогаю, отца-мать увижу, слезами обольюсь: родная моя земля, целовал бы и ел траву твою, подорожничек, колышком встал бы в твою поскотину, зернышком пал бы под лапки твоих голубей! Когда освободили, ты фронтовик, поймешь: ни разу головы не пригнул, ни разу в воронку не прыгнул при взрыве. Не смерти хотел, а оправдания своей неловкости, нелепого плена, перед собой оправдания. Вернулся победителем, но от народа не скроешь, что в плену был, и воспитание какое было, тоже знаешь. Тяжко в глаза глядеть, кто не дождался своего сына или мужа, тяжко рядом с изувеченными, все равно были у них думы, что я в плену отсиделся. А я на фронте в партию вступил, приехал в райком и прошу меня отпустить в город, где никто про мой позор не знает. Секретарь райкома сам фронтовик, успокаивает, что дело мое проверено, претензий нет, надо привыкать. Толковый был секретарь, с понятием. Через месяц привезли в деревню кино документальное про концлагеря, после фильма зажгли лампы и вперед вышел военком. Сказал, сколько наших попало в плен, сколько там погибло, и только малая часть чудом выжила, в том числе и ваш земляк Гурушкин Петр Андреевич. После освобождения воевал отменно, награжден боевыми медалями. Родина к гражданину Гурушкину претензий не имеет. Вот тогда я впервые вздохнул полной грудью.
- Фронт не забывается, а плен тем более. Что-то напоминает? Люди, кино, встречи? — осторожно спросил писатель.
- Песни напоминают. Помнишь: «Я вернусь к тебе, Россия!» — толи грозится, толи клянется здоровый детина. А я думаю: «Что ты такое городишь? Да слова эти, коли чаша не минет, тихим шепотом надо, через окровавленный рот!». Или придумали: «И только крепче выходила из огня суровая доверчивая Русь!». Может, хватит доверчивой? Я хочу бдительную, чтобы меч на замахе, чтобы все слышала и видела, чтобы не только мышь — микроб не проскользнул! Вы, писатели и поэты, за песнями последите, их сыновьям нашим петь. — И добавил после длительного молчаний. — Есть у меня чувство, что не в тот век умиляемся.
Далеко за полночь. В уютной кухоньке деревенского дома сидят два фронтовика, два ровесника, воспоминания, и несть им числа.
Сутки взяли мнительные хозяюшки на наведение парадного блеска, все-таки книжку про них приехал писатель сочинять, никак нельзя лицом в грязь, ни в прямом, ни в переносном смысле. День пробалагурили с Андреем Никитичем, второй блокнот исписал Ермаков его присказками да приговорками. Ну, кто бы другой намекнул ему, что кончиком волоса можно заткнуть на карте Вознесенку — ан не заткнешь, три ордена Ленина в одну деревню. «Да тут бы любому городишке литаврами бить, в фанфары дуть… А у нас — тридцать дворов. Петух петуха кумом зовет».
Вечером на лошадином транспорте управляющего прибыли на ферму, с таким расчетом, что доярки молоко сдали и посуду в порядок привели. Вошли в красный уголок, и ахнули: сидят «молочные нянюшки» в нарядных обновах, стол ломится от деревенской еды и закуски, а лица такие, что хоть с каждой Мадонну пиши. Смутился Иван, но хозяйки за стол усадили, по граненому стаканчику налили. Встал Гурушкин, представил гостя, потом поименно назвал всех доярок и скотников. Иван едва успевал записывать: Лидия Добрачева, Надежда Новикова, Раиса Добрачева, Лидия Блясина, Валентина Двойникова. Подряд называет, никого не выделяет, хитрый и умный, бестия! Только на другой день дома Ермаков записал орденоносцев: Валентина Двойникова, Валентина Леонова, Надежда Новикова. А вечером Петр заглянул в блокнот:
- Ну, Иван, у тебя и почерк! Ты буквы-то не выводишь, ты их пером, как лемехом, выпахиваешь.
Иван согласился: почерк грубоватый, наверное, от натуры идет.
Поют женщины проголосные песни, голоса красивые, лица улыбчивые, радостные, смотрит писатель, пытается угадать, которые из них орденоноски. Не получается. Толкнул в бок управляющего, а тот смеется.
- А у нас так заведено: горе ли радость — на всех. Так и награды.
- И зависти нет?
- Не понял я тебя, ты про какую зависть?
Иван пометил себе в блокноте: есть ли где другой такой мир, где бы вот так жили и работали одной дружной семьей?
А стол бушевал. Уже привезли из деревни гармониста, уже столы сдвинули к стенке, пошли женщины в пляс, сначала степенно и размеренно, как бы «с выходом», а потом все смелее, задорнее, с частушкой. Сняли с печи прихворнувшего вечного пастуха Плакидина Артема Ивановича, привезли — как без него? И прошлась перцовочка по жилкам, ожил пастух, и тоже в меру позволявшего ему ревматизма, притопывал на кругу. Напелись, наплясались, гостям дорогим «на посошок» налили, и посуду прибирать. Завтра — рабочий день.
Наслушался за этим столом в дневные перерывы рассказов о нелегкой, не простой, но радостной жизни своих будущих героинь. У каждой семья, мужья, дети. У каждой своя группа коров, к которым привыкают, как к родным, а когда начинается выбраковка, и вчерашних Милок, Зорек и Незабудок грузили в машины для отправки на мясокомбинат, убегали доярки, стыдились последнего прощального взгляда своих любимиц и плакали в темных углах фермы. А потом все начиналось с начала.
Прощание. Разводит руками писатель: кончилась командировка, надо ехать, редактор вчера грозился. Жмут в смущении руку, приглашают в гости.
В поезде Ермаков еще раз мысленно прошелся по записям, вспомнил разговоры. Очерк складывался, но он чувствовал, что чего-то не хватает. Чего? Лирики? Найдет. Романтики? Добавит. Но он же приехал написать о великих труженицах, и не просто очерк, тогда какой ты к черту писатель? Гимн надо написать, так прославить простую труженицу, чтобы у читателя мурашки по спине. Ну, Ваня, напряги свой нерв, раздразни сознание, вызови из народной кладовой самые чистые слова.
Он схватил тетрадку и быстро начал писать своим пахотным почерком: «Найдите в городах квартиру, где не прописалась бы бутылка с широким горлышком, найдите в деревнях погребок, где не стояли бы холодные, отпотевшие криночки. Да что погребок, квартира? Рюкзак геолога, погранзастава, Антарктида, ракетное отшельничество, кругосветные подводные лодки, космические корабли — в порошке, в тубах, сгущенкой ли — но никуда ты, сын и дитя Земли, никуда ты без нее, без здоровой и сладкой капельки. От первых двух «заячьих» зубок и до угасающего невнятного шепота, от мощных воскрылений гения и до последнего рукопожатия дарит человеку свою крепь молоко.
Самый жизнерадостный лучик солнца, благословенную неизбывную силу земли, тугой накат наших мускулов, упругое витье наших жил, недробимый мосол широкой русской косточки, хмель первого поцелуя, позывные творчества, восторженный вопль стадиона — сказку, подвиг, песню, открытие века несет она в своем подойнике, молочная наша нянюшка, в просторечии — доярка.
На высокие мраморные постаменты взнесены наши Герои и Полководцы, Мудрецы и Первопроходцы, Поэты и Космонавты.
Разыщем же и для Нее пьедестал. Пусть стоит Она с криночкой, из которой испили живые и бронзовые».
13.
На каждой встрече с читателями, на представлениях его новых книг всегда возникал читательский интерес к природе его литературного языка. Ермаков не очень любил такие дискуссии, но, коли есть вопрос, отвечать надо.
— Думаю, народность языка, его насыщенность диалектизмами вызваны жанром сказа. Не может мой герой говорить языком телевизора. У меня всегда или почти всегда есть герой, который ведет повествование, либо за героем скрывается сам автор, который тоже ведет повествование, но исключительно на основе разговорного языка сибирской деревни. Этому нельзя научиться по словарю Владимира Ивановича Даля, да доброй трети слов из моих сказов у него просто нет. Признаюсь, возьму грех на душу: если мне не хватает запаса слов в моем хранилище, я изобретаю слово, но на народной основе, искусственное — оно в контексте становится своим, родным и, главное, понятным читателю.
Я очень благодарен своим землякам, жителям маленькой деревеньки Михайловки, они говорили на хорошем русском языке, и я его узнал. Я благодарен моей маме Нине Михайловне, которая от бабушки еще помнила много сказок, бывальщин, побасенок, и я это все впитывал.
Есть у меня небольшой сказ «Кузнецы», сказ небольшой, но вывод в нем знаковый. Я вот прочту концовочку:

«У меня материал — слово. Не согретое в горне души, оно — как холодное железо: шершавое, упрямое, неподатливое. Не тронь холодное — один звон. Но если вдруг слово засветится, если почувствуешь, что оно горячее, обжигается — не медли! Укладывай его скорее на «наковальню» и бей, заостряй, закаливай, доводи!».
Вот тут уместно поместить, прервав беседу, письменное свидетельство неизвестного автора, сохранившееся в архиве писателя:
«На заре своей туманной юности числился я членом литобъединения при Дворце культуры железнодорожников тогдашнего города Свердловска. Вел занятия писатель Владислав Николаев, бывший тюменец, переехавший в уральскую столицу. Осенний Свердловск уже затемнил окна, когда в большую комнату, где обсуждались гениальные строки ныне безвестных авторов, вошли двое. Сам Николаев, аккуратный, подтянутый, невысокого роста, и здоровенный мужик в замусоленном пиджаке и помятых брюках. Лицо его напоминало неудачно сколотый булыжник, на котором выделялся размерами и сизым цветом нос.
- Я пригласил на наше занятие писателя-земляка Ивана Ермакова.
Кто-то из молодой поросли запустил смешок. Надо признаться, и я, как ни силился, не мог совместить образ «инженера человеческих душ» с этим грубо сколоченным и неопрятно одетым детиной.
- У Ивана Михайловича издано более десятка книг, его рассказы переведены на немецкий, чешский, болгарский…
- Американский, латинский, — добавил кто-то.
Слова Николаева воспринимались как попытка пошутить, как веселый розыгрыш перед разносом очередного нетленного творения. «Ладно, — подумал каждый из нас, — знаем мы эти переводы». Вдруг потух свет. В кромешной тьме наступило молчание. Кто-то закурил (у нас это было не принято) и шумно вздохнул. Конечно, нарушителем был гость.
- Я прошу не расходиться, — сказал Николаев. — Иван Михайлович нам что-нибудь расскажет.
- Так вот, ребяты, что я вам поведаю, — начал Ермаков. И что- то мгновенно в мире переменилось, что-то произошло с нами. Какая-то настойчивая, властная сила притянула к его негромкому голосу, свежим, родниковой прозрачности, словам. Мы ловили каждый звук, каждую фразу, сбитую крепко, умно, с глубоким смыслом и тонким юмором. Он рассказывал про жизнь, обыкновенную жизнь обычных людей. И столько страданий и радости бытия вмещали судьбы героев его рассказа, столь правдивы и узнаваемы были их характеры, что мы, не в состоянии сдержать свои чувства, хохотали и плакали, благо, темно и не видно слез. Час пролетел, как минута. Дали свет. Мы сидели изумленные, оторопелые, вперившись взглядами в человека, который преподал нам, самоуверенным юнцам, урок писательского мастерства, чистой русской словесности».
Еще одно свидетельство:
«В 1962 году в «Красном знамени» (№№ 97–99) был опубликован сказ И. Ермакова «Берёстышков герб», вошедший в его дебютный сборник «Богиня в шинели». Предваряя публикацию, газета писала: «Яркими хрусталиками-самоцветами речь-то русская пересыпана. Звонкие да емкие слова хранит в памяти народ. Только не каждому эта серебристая речь в уста дана. Пытливому да прислушливому, до глубин дел людских любопытному. Иван Михайлович Ермаков, наш писатель-сказитель, таков и есть. Каждое слово в его сказах звенит-переливается. А тем для сказов — не занимать. О народе песни пой, не перепоёшь». "Богиня в шинели" — сказ о людях с короткой биографией, но великой судьбой».
- Считаете ли вы Бажова своим учителем?
- В известном смысле — да, считаю. Достаточно того, что использую форму, придуманную Павлом Петровичем — сказ. Но я отказался от сказочности, мистичности Бажова, а пишу о людях, о жизни. Это нетрудно заметить, если читать мои книги. «Петушиные зорьки», «Сказание о Реке и ее Капитане», «Володя- Солнышко», «Голубая стрекозка» — сюжеты взяты из жизни, и люди в них реальные.
- Вот вы пишете о войне. А вы были на фронте?
Иван Михайлович посмотрел на молоденькую девушку, задавшую вопрос. Нет, тут без подвоха, просто начиталась девчонка про романтику на войне, про лейтенантскую любовь, про чемоданы орденов после каждого боя.
- Я на войну попал в вашем примерно возрасте, только восемнадцать исполнилось. Стихи писал, куклы делал, в Омском кукольном театре работал. На войне нет молодых и старых, нет артистов и поэтов, есть только солдаты и командиры. Повезло тебе с командиром, умный, тактику знает, карты читает, как книжки — проживешь на два боя дольше. А попал шалопай, который кроме «Ура!» ничего не знает, загубит взвод и сам погибнет. Я беспартийный, но войну без толковых политработников нам не удалось бы выиграть. Потому я, хоть и князь сибирский, но писатель русский и советский. И терпеть не могу клеветы на мою страну, на мою армию. Сейчас все стали грамотные, подсчитали, что Ленинград можно было сдать немцам, жертв было бы меньше. Что на Курской дуге не надо было идти напролом и заваливать неприятеля трупами. Есть хорошая фраза: «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны». Помните о войне и о погибших, берегите мир.
- Скажите, какой институт вы окончили?
Ермаков горько усмехнулся:
- Не пришлось мне, ребята, поучиться за партой, а пришлось брать уроки у жизни. Скажу вам, что она суровый преподаватель, у ней нет «уд» или «неуд», у ней жив или нет, вот такой расклад. Меня учили книги. Знайте: писателей много, хороших книг мало. Тогда до созревания ума не мечитесь, читайте русскую классику: Лесков, Пришвин, Гоголь, Грибоедов, Аксаков, Гаршин, Тютчев, Чехов, Тургенев, Мамин-Сибиряк, Шолохов. А потом научитесь выбирать.
Телефон зазвонил ранним воскресным утром, Иван встал с дивана в своей комнате-кабинете, кажется, только уснул, почти до света работал, наскочил на жилку, слово к слову сами клеятся — разве можно в такой момент ручку бросить и запотягиваться? Вот побудка — не кстати. Взял трубку.
- Ермаков? Иван Михайлович.
- Так точно, он.
- Это писатель Астафьев, слышал о таком?
- Не совсем понимаю. Это не шутка? Вы откуда мой телефон взяли?
- Иван Михайлович, со мной справочник Союза писателей, Лагунову звонить не стал, он у вас важный, а тебе решился, потому что знаю: ты фронтовик, мужик деревенский, русский, раннему гостю не откажешь.
Иван понемногу пришел в себя:
- Виктор Петрович, дорогой, спроси, как до магазина «Родничок» доехать, и садись хоть в автобус, хоть в троллейбус. А я на остановке буду ждать.
- Узнаешь?
- Да как не узнать, я твои книги читал и лицо видел. Жду.
Вышел в зал, Тоня уже в халате:
- С днем Победы тебя, мой командир. — И поцеловала в щеку. — Кто это, Ваня?
- Большой человек, Тоня, Астафьев Виктор Петрович, хороший писатель, фронтовик. Готовь хороший завтрак, человек с поезда. Есть там в холодильнике? Ну, и ладно, я одеваюсь и пойду его встречать.
Из автобуса вышел мужчина в коротком плаще, с чемоданчиком, Иван помахал рукой, мужчина широко улыбнулся и шагнул навстречу:
- С днем Победы, Иван Михайлович.
- И тебя с днем Победы, Виктор Петрович.
- Ну, на том и закончим официоз. Надо бы в магазин зайти…
- Не надо, все уже на столе.
Антонина Пантелеевна встретила гостя радушно, хозяин отправил в ванную, подал чистое полотенце. За столом налили по стаканчику, выпили за Победу. Смотрели по телевизору парад на Красной площади, поднимали за боевых друзей, за погибших и живых.
- Ты о войне пишешь, Иван?
- Пишу. Сказ «Богиня в шинели» издали года три назад, сейчас вот «Солдатские нескучалки», тут все намешано: и Гражданская, и наша. Но через быт солдат, не через «Ура».
- Молодец. Я это «Ура» тоже не терплю, потому пишу жестокую правду довоенной Сибири, предвоенной. А вот до самой войны дотронуться боюсь. Скажу тебе притчу: жили писатель и разбойник. Писатель книги писал, а разбойник людей убивал и кошельки отнимал. Умерли они оба и попали в ад, но разбойник, отмучившись какой-то срок, был взят на небеса. А писатель все мучается и мучается. Наконец, взмолился Богу: "Да что же это такое, Господи? Разбойник сколько душ загубил, сколько зарезал? А я никого не убивал, не резал, кошельки не отнимал, а все мучаюсь и мучаюсь. Неужели я больше зла принес в мир?". И услышал его Бог, взял его, и полетели они над землею. А на земле — войны, кровь людская рекой льется, города и веси пылают. И крови-то всё больше, и горя-то всё больше, и конца-края бедам не видно. «Вот, смотри, — сказал Бог, — это все от твоих писаний. Они твоих книг начитались. Так кто же больше зла в мир принес, ты или разбойник?». Ну, как оно тебе?
Иван подумал и улыбнулся:
- Интересно, но спорно.
Астафьев махнул рукой:
- Все в этом мире спорно, Иван. Давай-ка пойдем на природу. Есть у тебя невдалеке удобное местечко?
- Найдем. Тоня, заверни стаканчики и что-нибудь закусить.
- Ваня…
- Не беспокойся, я же понимаю: у нас гость.
Поехали к сельхозинституту, на остановке встретили писателя Владислава Николаева и поэта Виктора Козлова, Астафьев, познакомивших, пригласил их в кампанию. Ермаков кивнул на здание:
- Тут в войну лежал Ленин. Слышал?
Астафьев неожиданно спросил:
- Ты член партии?
- Нет. Но Ленина чту. С партийным руководством не дружу, хотя первый ко мне уважительно относится. Я терпеть не могу, когда какой-то клерк пытается мной руководить. В таких случаях говорю: «Ты меня не запрягал, и понукать не смей!".
Расположились на пологом склоне берега Туры. Ермаков на газете выложил Тонино угощение, открыл бутылку. Астафьев смотрел на полноводную Туру, потом с тоской и гордостью заметил:
- Смотрю на воду, а в глазах Енисей. Вот мощь! Часами можно любоваться, и ни одного повтора в узорах. Рек повидал немало, но равной Енисею нет. Иван, налей молодым в честь праздника. Смелей, ребята, без чинов. А тебе, Иван, скажу, что партийность губит писателя. Вот ваш Лагунов. У него на каждой странице по два парторга. Приручен. А теперь попробуй он написать что- нибудь без партии — сразу спохватятся: что это с Лагуновым, куда его понесло?
Иван промолчал, но много позже он вспомнил пророчество Астафьева, когда Костя издал «Ордалию» и получил очень жесткую взбучку в обкоме, ведущий идеолог Смородинсков даже настаивал на официальной партийной оценке. Лагунов с обидой высказывал Ивану: «Прицепились к нивелированию роли партийных руководителей, дескать, не отражена роль партийного руководства в нефтяных делах». Лагунов тогда быстро сделал второй вариант, роман «Больно берег крут», вроде успокоились.
Сидели кружком два писателя-фронтовика и два молодых литератора. Молодежь молча слушала рассказы бывалых о войне, только война в их устах становилась какой-то веселой прогулкой, вперемежку с анекдотами и фронтовыми байками. Они, молодые, так и не поняли, что этим мужикам, еще двадцать лет назад державшим винтовки в руках, ой, как не хотелось возвращаться в страшные реалии войны, потому прикрывались они фронтовым и послевоенным юмором.
Проводив молодежь, Астафьев заговорил о серьезном.
- Живу в Перми, но чувствую: не мое. Хочется быть в коллективе близком по духу, в небольшом, нешумном городке, где и зелень, и воздух. Выбрал Тюмень, созвонился с Лагуновым, он вроде пригласил, но сухо так, официально: «Приезжайте, обсудим». Вот, приехал, позвонил, представился, жена через минуту сказала, что Константин Яковлевич болен и подойти к телефону не может. Тогда и позвонил тебе.
Иван вздрогнул: значит, Костя не захотел встречаться с Астафьевым? А этот из самолюбия сказал, что не хотел ранним утром беспокоить Лагунова. Ермакову было все это очень неприятно, пришлось спасать положение:
- Ты знаешь, Костя слаб здоровьем, может, простудился, бывает. Ты завтра в обком сходи, к Щербине, наш первый, уверен, что тебя знает и примет. А Костя…
Иван догадывался: такой ершистый и уверенно рвущийся в первые писательские ряды Лагунову не очень нужен, у него отлаженный механизм, все любят и уважают, его слово — закон, его оценка — последняя. Зачем ему непредсказуемый Астафьев?
На том разговор и закончили, но сходить к секретарю обкома Виктор Петрович все-таки согласился. Утром встретились на высоком обкомовском крыльце, по писательскому билету дежурный пропустил Астафьева, но через пятнадцать минут он вышел. Иван вопросительно смотрел на товарища: ничего хорошего выражение его лица не обещало.
- Твоего друга Щербины нет на месте, а может соврали, но попал я к секретарю по идеологии. Он выслушал и ответил, что писателей у нас в области своих хватает, а летуны нам не нужны. В общем, расстались друзьями. Тогда, Иван, возвращаюсь в Пермь, а там буду решать. Есть у меня на примете еще одно место: Вологда.
- Лагунову не будешь звонить?
- Нет, Иван, я не на помойке найден, они еще жалеть будут, что не приняли протянутую руку. Так, проводи меня на троллейбус в сторону вокзала. Нет-нет, дальше не надо, возвращайся домой, работай. Пиши, Иван, я ночью свет включил, полистал твои книги. «Богиня» у тебя прекрасна, и вообще манера письма неожиданная, так никто не пишет. Будь здрав, друже.
Два больших русских писателя обнялись в первый и последний раз.
14.
Сразу после двадцатипятилетия Победы Иван Михайлович высказал жене свою заветную мечту.
- Тоня, хочу поехать на места наших боев, пройтись по той земле, где солдаты мои лежат. Душа просит.
Антонина Пантелеевна не возражала, пообещала приготовить подорожников. Иван сел за карты основных сражений Великой Отечественной войны, изучил страницы с описаниями боевых действий Волховского и Ленинградского фронтов, определился, что путь свой начнет с Новгорода, до которого можно доехать поездом. А там видно будет, где автобусом, где на попутках — ему не привыкать.
Билет купили заранее, к поезду подошли за полчаса. Иван смотрел на жену: девятнадцатый год вместе, дочь Светлана и сын Саша, а как будто вчера встретились. Тогда он вот так же с чемоданчиком приехал в Михайловку, она, красивая и недоступная, все-таки пошла с ним из клуба. Трое парней следом вышли, но ни один не тронул: Иван постарше, да и фронтовик, телом крепок. Отстали.
Иван обнял жену за плечи:
- Я так тебе благодарен, Тоня, за твое терпение, за твою доброту. Не знаю, за что ты меня любишь. Или не любишь? Ладно, без обиды. Я ведь не красавец, грубоват бываю, а ты все со мной. Спасибо тебе.
Антонина посмотрела на мужа:
- Ваня, а ты другого места, кроме перрона железнодорожного, не мог найти для объяснения?
- Мог, Тоня, но время выбрано очень правильно. Вот так я на войну уходил, только не ты меня провожала, так, девчонки деревенские. И сейчас очень похоже. Я ведь снова на войну еду, и опять будут у меня атаки, взрывы, гибель бойцов, их скорые и скорбные похороны. Найду ли их могилы? Поди, сравняло время наши холмики, упали столбики с именами. Но я каждую помню и каждую найду.
Поезд дал сигнал, проводница крикнула:
- Товарищи пассажиры, через минуту отправляемся.
Иван крепко обнял жену, поцеловал в губы, она прикоснулась к его щеке:
- Ваня, только будь аккуратнее. Ты знаешь, о чем я.
- Не переживай, я обещаю. Выезд телеграммой сообщу.
Иван сел у окна, две соседки тоже были на перроне, стали знакомиться:
- Анна Ивановна.
- Мария Петровна.
Иван назвал себя, посмотрел, что женщины ровесницы, спокойней будет ехать.
- Вы в Тюмени сели? Скучно стало на перроне. Лет десять назад можно было любую рыбу купить, вплоть до жареной, а сейчас, как везде, колбаса и батон хлеба.
Иван оказался в роли оправдывающегося:
- Мы ведь тоже заметили, что снабжение города скудеет. Север все забирает. А рыба? Видно, за границу уплывает, там и икру мечет. А вы домой или из дома?
- Домой, в Новгород. А соседка до Москвы. Я родителей проведала в Новосибирске, после института получила распределение, замуж вышла.
- Стало быть, мы с вами будем вместе до Новгорода. Я туда же
еду.
- В гости?
Иван подумал:
- Можно и так сказать. Я воевал в тех местах, вот, еду к ребятам, побываю, если доберусь, в тех местах, где мы били и нас били.
На третий день пути в пересадками ранним утром прибыли в Новгород. Анна Ивановна пригласила к себе:
- Что же вы будете по гостиницам, у нас места хватит.
Иван поблагодарил:
- Нет, спасибо, я сразу в военкомат, и в путь.
В военкомате приняли, выслушали, уточнили направления, составили график перемещения из городка в городок, довезли до автовокзала. Начался путь Ермакова в 1943 год. Доехал до Малой Вишеры. Не отрываясь, смотрел в окно: никаких примет войны. В городке опять пошел в военкомат, тут напоили чаем, военком выделил свой вездеход, но прежде сели за карту:
- Попробуйте найти место дислокации вашего подразделения.
Иван всматривался в зеленый фон простой географической карты,
хотел сказать, что на топографической сразу бы определил, а тут…
- Наступали мы как бы с северо-востока, повернули на Вишеру километров за двадцать.
- Товарищ комиссар, давайте Вихлянцева пригласим.
- Точно! — Обрадовался военком. — Это наш краевед, он до тонкостей знает историю освобождения и Вишеры, и Новгорода.
Привезли Вихлянцева, довольно молодого человека лет тридцати. Он крепко пожал руку Ермакову, назвался Федором и сразу согласился быть сопровождающим.
- Мы с вами доедем до главного рубежа обороны фашистов, там вы должны сориентироваться.
Военком торопил:
- Иван Михайлович, время одиннадцать часов, пора ехать.
На десятом километре по команде Вихлянцева свернули с тракта и поехали луговой дорогой, Федор скомандовал остановку на небольшом бугорке. Вышли из машины.
- Вот, Иван Михайлович, смотрите, это окопы немцев, вы их брали штурмом.
- По фронту они сколько тянутся? — спросил Ермаков.
- Километра два.
- Надо пройти эти два километра, если ничего не признаю, придется в другое место перебираться, — выдохнул Ермаков и собрался идти.
- Пождите, Иван Михайлович! Как ваша фамилия?
Иван вздрогнул:
- Старший лейтенант Ермаков.
- Точно! Ваша рота освобождала Вишеру. А я фамилию не сразу понял. Пошли, найдем мы место прорыва немецкой обороны!
Иван, рванувший было с места чуть ли не рысью, остановился: сердце выпрыгивало. Постоял, пожевал валидол, пошел медленно. В лощинке остановился, отошел метров сто в глубь России, обернулся, прикрыл глаза: вот тут стоял немецкий пулемет, который ценой своей жизни взорвал рядовой Никишин. Посмотрел вперед, ближе к городку — на взгорке обелиск.
- Пошли туда, — скомандовал Вихлянцеву.
Не доходя десяти метров, встал на колени, склонил голову до самой земли:
- Это Никишин, еще Сабуров, Ахметшин, Салтановский, Драчук.
Федор прочел табличку на скромном металлическом памятнике:
- Неизвестные солдаты, освободители Вишеры.
Иван обнял памятник, поцеловал звездочку:
- Федя, запиши их фамилии: Никишин, Сабуров, Драчук, Ахметшин, Салтановский. Был столбик с фамилиями, видимо, сожгли солнце и ветры.
Долго еще ходил Ермаков по густому травянистому лугу, закрывал глаза и видел ту атаку. Она была не хуже и не лучше других, так же стрелял противник, так же неистово рвались вперед бойцы, потому что пути назад уже не было, достаточно, попятились.
В городок вернулись вечером. Военком, довольный результатами поездки, разрешил использовать автомашину и завтра. Вместе с Федором Вихлянцевым выехали в сторону Великого Новгорода. Здесь Ермаков уже лучше ориентировался. Свернули на проселок, проехали три деревни, которые, точно помнил, он освобождал со своей ротой. В каждой деревне маленький обелиск, несколько фамилий его и не его солдат. Он их не хоронил, видимо, население после освобождения собирало тела погибших на поле боя. У каждого останавливались, Иван кланялся до земли, скорбно стоял у изгороди. В каждой деревне подходили люди. Обнимали, благодарили, вспоминали подробности. Старый дедок, за восемьдесят, с прищуром спросил:
- Не у тебя ли, служивый, числился татарин, высокий, здоровый. Забежал в дом, а мы только из подвала вылезли, все хоронились, пока вы не пришли. Забегает и спрашивает: «Отец, дай что-нибудь пожрать, третий день бежим за фрицем, некогда остановится, чтобы перекусить». А я отвечаю: «Сынок, хлеб есть, буханку жена даст, ну, сало есть, но свиное, соленое». Думал, откажется бусурманин! Как бы не так! «Тащи, дед, сало!». Куда деваться? Пошел, принес шмат, на двух протянутых руках нес, он его свернул и в вещмешок. Мусульманин, нельзя не только есть, прикасаться Аллах не велит, а он даже, помнится, откусил с краю, да!
Все смеялись над дедовым рассказом, а Иван вспомнил:
- Все так и было, отец. Фамилия того бойца Тасмухаметов. Салом тем он накормил всю роту, мы и правда тогда три дня по настоящему не ели, все в наступлении. А под Новгородом пал боец Тасмухаметов смертью героя, прямо в атаке ему осколком голову срезало. После боя похоронили в сосновом бору. И всех других тоже.
Девочка, пионерка, подошла поближе:
- Мы каждый праздник бываем на солдатских могилах, весной цветы садим, летом полем и поливаем.
- Спасибо вам, ребята. Ты всем передай мое спасибо, поняла?
- Поняла! — И маленькая ручка взметнулась в пионерском салюте.
Подъехали к могиле в сосновом бору. Десятки героев покоятся под этими соснами. И в том числе его бойцы. Федор остановился чуть в сторонке, чтобы не мешать командиру поговорить со своими ребятами.
- Здравствуйте, товарищи!
- Здравия желаем, товарищ командир! — Будто слышит он глухой отзыв.
- Как вы там? Мягкие ли ветки сосновые подложили друзья под вспотевшие ваши спины? Не жмут, не теснят вас своими корнями приютившие вечные сосны? Не давит ли на вас родная земля, не низко ли в головах, не мешают ли вольные птицы своим гвалдом?
- Нет, командир, просохли наши спины, и не теснят могучие сосновые корни, родная земля пухом прикрыла, и ничто не мешает нашему сну.
- Тогда слушайте, сынки, мой рапорт. Прогнали мы врага с родной земли, и еще многие народы освободили, и двадцать пять лет празднуем день Победы, которого бы не случилось без ваших отчаянных подвигов. Народ вас помнит, и Родина помнит, и детки приходят цветы на ваши могилки.
Иван сел на траву и заплакал. Он не помнил последних слез, забыл, что горе может вот так солено капать из горячих глаз. Долго сидел, пока подошел Федор и прошептал:
- Пора, командир!
Иван встал, надел кепку и приложил руку к козырьку:
- Прощайте, товарищи!
- Прощай, товарищ командир! — дождался тихого, как шум летнего дождя, недружного ответа.
Он ехал и думал, как напишет об этой встрече, мистической и реальной, невозможной и все-таки состоявшейся. Важно не растерять, не растрясти вот это состояние, когда он может говорить с убитыми и погребенными, угадывать их мысли, их наказы, их обиды. Слова стремились друг к другу, и он уже не мог их запомнить, только чувство, только ощущение…
«Я был взводным на этой высотке.
Мне сейчас стыдно, живому, что не сумею без списка по памяти сделать своему взводу пофамильную перекличку.
Мы хоронили Тасмухаметова.
Тогда мне подумалось, что деревьев на нашей высотке росло куда меньше, чем солдат, уже похороненных под корнями и между корнями тех самых деревьев.
Зато я помню деревья на нашей высотке.
Каждое из них не было похожим на другое, и каждое было единственным в мире, неповторимым.
Природа неутомима в поисках единичности, и, если когда- нибудь она поделит свои океаны на капли, она это сделает так, чтобы среди них не было двух одинаковых. Что уж тут говорить о деревьях. Может быть, у них в зеленом их таинстве есть свои голоса, свои собственные имена?
Мы не знаем, быть может в зеленом их таинстве звучат свои голоса — у каждого дерева свой, быть может, у каждого дерева есть свои имена, ведь для природы в поисках единичности не составляет труда придумать каждому дереву имя.
Тогда они точно были похожи одно на другое, их роднил и равнял общий признак войны: это был лес, простоявший около года в жесткой обороне. Деревья слышали суровые горькие строки приказа «Ни шагу назад!». В предутренний час когда ни одна хвоинка не уронится сонным птичьим крылом, тишиной зазвенели здесь русские топоры, и по склону, что должен стоять лицом на врага, был вырублен сектор обстрела. Сосны, каждая — не обнять стан солдату — пронзенные соками, затеплившие по весне на вершинах мягкие свечи, живые до острия игл, пред тем, как упасть…»
Телеграмму дал из Москвы, номер поезда и вагон, выбрал такой, что приходит днем, чтобы не дергать Тоню, ведь и ночью придет, а утром на работу. Вышел из вагона, Тоня взяла его за руку, отошли в сторону. Обеими руками взяла его лицо, заглянула в глаза:
- Что с тобой, Ваня?
- Все нормально, Тоня, я рад, что дома. Как ребятишки, как мама? Ты сама вымоталась с работой и дачей.
Дома помылся в ванной, пообедал и ушел в свою комнату. Тоня прислушалась: не пишет, не спит. Приоткрыла дверь, Иван лежал на диване с открытыми глазами, заложив руки за голову.
- Ваня, все нормально?
- Нормально.
Так продолжалось несколько дней. Иван почти не ел, много курил, открыв окно, и молчал. Антонина Пантелеевна не знала, что делать. Наконец, Иван встал, помылся, побрился, сел за кухонный стол:
- Тоня, я был там… мне казалось, что мои ребята слышат меня и говорят со мной. Я долго думал и вот мое решение: я должен написать о той жестокой цене, которой оплачена Победа, о моих товарищах, о себе. Это будет не сказ, тут не место лирике и умилению, это будет жестокий роман о войне, и имя ему будет «Храм на крови». Я буду собирать в сосуд памяти все по капельке, по пчелиному взятку, по муравьиной ноше. И начну, когда пойму, что — пора. Это будет в конце жизни. Я пойму, когда.
15.
Ермаков никогда не собирал кампании по случаю дня своего рождения. Вот если книжка вышла или в солидном журнале сказ опубликован — тут Антонине Пантелеевне приходилось постоять у плиты, хотя сам Иван Михайлович просил:
- Тоня, ну, какие салаты? Какие запеканки? Открой банку огурцов, Николаев весь рассол выпьет, любитель. И сала соленого мороженого нарежь с луком. Да, Шерман еврей, но ты бы видела, как он сало ест! Мужикам больше ничего и не надо.
Тем не менее, съедалось и выпивалось все. Антонина Пантелеевна все время удивлялась, что за столом шли порой острые, до вскакивания со стула, разговоры о литературе, о книгах. Кого-то ругали, кого-то хвалили, но только в присутствии, не по за глаза. В центре внимания всегда были женщины. Людмила Славолюбова с удовольствием пела. Евгений Шерман, Борода, как его звали писатели, рассказывал смешные анекдоты. Владислав Николаев и Виталий Клепиков, учтивые и деликатные, всегда поощрялись хозяйкой домашней выпечкой и чаем.
В этот раз приехал главный редактор журнала «Сибирские огни» Анатолий Никульков. Его роман «На планете, мало оборудованной» о Маяковском и его времени печатался в журнале и вызвал бурю эмоций, как литературных, так и гражданских — не все разделяли оценки писателя и его трактовку сложнейших отношений в литературной среде того времени. Ермаков, хорошо знавший Никулькова, встретил его на вокзале, сразу привез домой.
- Иван, что у тебя с Лагуновым? — сразу за чаем спросил гость. — Мне стало известно его негативная оценка твоей личности в Большом Союзе. Не думаю, что это будет иметь последствия, но факт неприятный.
- Мне, Анатолий, от его оценки… Короче, на мощность она не влияет. Другое дело, что мы его как писателя потеряли. Я почему об этом с горчинкой? Лагунов меня заметил, поддержал, я же русский человек, имею благодарность в душе. Но Костю испортили партийные вожди, им нужны гимны нефти и газу, ну, и им заодно. Последние его романы — чистая публицистика. Ладно. Давай о тебе.
Иван стал говорить о сильных впечатлениях от нового романа Никулькова, неожиданного Маяковского узнал, совсем иного Есенина.
- Признаюсь, Анатолий, Маяковский мне близок: груб, хулиган, а по существу большой ребенок. Скажу тебе, пока по рюмке не приняли: во мне Маяковский повторяется. Во многом. А когда прочитал про вечер памяти Есенина, про березку на сцене, про мысли его: «Вот Сергею поставили березку, а на мой вечер выволокут на сцену какой-нибудь дубовый пень», сразу подумал: а ведь и со мной так же. Я его понимаю.
Никульков спросил:
- А литературный вечер тебе Лагунов не предлагал?
Иван криво улыбнулся:
- Давай не будем об этом.
- Ты его приглашал?
- Не приглашал. Будут хорошие ребята, ты всех знаешь: Шерман, Славолюбова, Николаев, Клепиков. Хочу рассказать сегодня о самой большой своей мечте. Ну, без анонсов, потом услышишь.
Гости ввалились всей кампанией, объятия, поцелуи. Людмила Славолюбова поставила на стол красивые часы с дарственной надписью: «От Люды, Славы и Жени». Разместились, сказали тосты. Конечно, не обошлось без соответствующих к моменту хвалебных слов. Говорил критик Виталий Клепиков.
- Иван Михайлович, дорогой наш юбиляр! Мы все про тебя знаем, знаем и любим твои сказы. Ты самородок сибирской земли, и поверь мне, твои книги переживут этот вал извращенного соцреализма и останутся на простеньких струганых полках дивным рассказом о судьбе русского народа. За твой могущий и неповторимый талант!
Зима, 26 января, канун 50-летия. Никульков внимательно смотрит на Ивана и восхищается им.
Имя и фамилия Ивана Михайловича удивительным образом сочетались с его внешним обликом. У него был подчеркнуто квадратный лоб, который он называл славянской плахой. Была эта самая «плаха» испещрена подкожными темно-синими метинами — следами, как он говорил, власовских гостинцев. Твердят, что два раза в атаку не ходят: если при первом броске судьба тебя своими доспехами прикроет, то на втором все равно схлопочешь положенные девять граммов. А он, сибирских кровей детинушка, поднимал свой взвод в атаку пять раз. В сырую непогодь, в перепады стальная мелочь начинала шалить, и он водил по телу рукой, словно собирал осколки в одно место, дабы их легче было усмирить.
Из-под кустистых бровей на собеседника смотрели по- деревенски мудрые, с лукавинкой — весь ты, как под рентгеном, — глаза. Нос крупный, мясистый, а на ноздре — шершавая бородавка.
В минуты гнева или радости она то нервно подрагивала, то весело подпрыгивала, словно была с душой и жила самостоятельной жизнью. Под ядовитыми губами висел тяжелый, как бы обозначенный резцом скульптора, подбородок. Да и вообще все в нем было массивным, сибирским. Он и по городской улице двигался, как утес, рассекая надвое грешные людские потоки: «Посторонись, народ, Ермак идет!». Более-менее точно его внешний облик передал на своем холсте художник и тоже солдат Остап Шруб. Но уж больно глубоко Мастер Мастера утопил в печали.
Телефонный звонок. Антонина Пантелеевна берет трубку:
- Да. Минутку. Ваня, тебя.
- Слушаю, Ермаков.
- Извините, вам правительственная телеграмма. Можно, я вам зачитаю, а бланк привезем утром?
- Читайте.
- «Тюмень зпт писателю Ермакову Ивану Михайловичу тчк Уважаемый Иван Михайлович воскл горячо и сердечно поздравляю вас с пятидесятилетием зпт желаю крепкого здоровья зпт благополучия в семье и новых книг тчк Щербина тчк.». И мы все вас поздравляем, Иван Михайлович…
- Восклицательный знак! — закончил ее слова Ермаков. — Спасибо, девушки. До свидания.
Помолчали.
- Какой молодец Щербина! — Воскликнул Шерман. — Какого человека отдали!
- Он просил меня, — сказала Тоня, — присылать ему книги Вани, и я все отправляла на домашний адрес, и книги, и журналы.
Встал Шерман, расправил свою могучую бороду:
- Иван, не думаю, что испорчу тебе и всем нам праздник, но мне доподлинно известно, потому что в обкоме есть наши ребята: еще задолго до назначения в Москву Борис Евдокимович поручил соответствующим товарищам, не будем их называть, вы и без того их ужасно любите, так вот, он поручил подготовить представление на награждение Ермакова в связи с 50-летием орденом Трудового Красного Знамени. Как только он уехал, бумаги спрятали подальше.
Иван поднял бокал:
- «Он сказал: «Не надо орден!». Все! Забыли. Друзья мои, я обязан доложить вам, что намерен написать очень серьезную вещь, это будет не сказ, это будет повесть, а возможно, даже роман. Название есть, оно родилось в окопчике на Синявинских болотах, где я был несколько лет назад, причем, похоже, что именно в этом окопчике я и лежал в сорок четвертом под Верхней Вытегрой. Книга будет называться «Храм на крови». Понимаете, пишу сказы, а в голове стучит. И уже давно в работе над очередной книгой… меня преследуют давние «позывные», которые, вероятно, будут тревожить и волновать меня всю мою жизнь. Всюду по необъятной Отчизне разбросаны мои фронтовые друзья, и о каждом из них, почти о каждом, ибо друг — категория сердечная, избирательная, мог бы я рассказать немало веселого, грустного, героического…
Мне предстоит рассказать, как меняли на Волховском фронте Гитлера на портянки.
Как от батьки Бандеры добровольцем ушла коза в артиллерию.
Как мусульманин Тенгляшев, не употреблявший свинины, но верный присяге, во исполнение приказа Верховного Главнокомандующего «ни килограмма продуктов врагу», будучи окруженный фашистами, съел дневную взводную норму сала, и что из этого потом получилось.
Как военфельдшер Вася Анисимов, перевязывавший мои раны 16 августа 1943 года, атеист и безбожник, уговорил православного батюшку в день 9 мая 1945 года отслужить благодарственный молебен во имя Победы, и даже подрядился заменить с этой целью прихворнувшего звонаря.
Многое надо мне рассказать о святом, беззаветном, пройдисветном, лихом, удалом, лукавом и небезгрешном русском солдате, стоявшем на гребне истории и творившем ее.
Завязка повести начнется на Синявинских болотах, где каждый всхолмок нафарширован бранным свинцом. Именно здесь, на горячем от осколков пятачке, некогда вкопал себя вместе с горсткой бойцов Ванька-взводный, как я себя называл. И именно сюда властная намять позвала меня через многие годы. Я без труда отыскал уже полуобвалившиеся и затканные шелковой травой окопы. И нахлынули, набежали дни безжалостной сечи. В тех боях я оплакал многих своих друзей. Хоронили их, молодых, наскоро обученных, там же, где они сказали последнее «прости-прощай». С годами, честно признаюсь, запамятовал имена павших. Но, чудное дело, та долгая, точно вечность, ночь, которую провел в своем окопчике, высветила не только их лица. Бывший взводный вспомнил каждого бойца поименно. А были во взводе и русские, и украинцы, и татары… Настоящий интернационал!
Там, на пахнущей пороховой гарью передовой, чтоб хоть как- то сгладить муторную житуху солдат, начинал я разыгрывать перед ними всевозможные на скорую руку сбитые сценки. Неизменным моим героем был Адольфушко Гитлер. Может, потому, что физиономия фюрера, с его бандитской челкой, да с потешным пятном под нагло вздернутым носом, давала большой простор для фантазии. Бойцы бревнышками катались от смеха. Более высокие армейские чины поначалу настороженно отнеслись к миниспектаклям чудаковатого взводного. А потом и сами стали в зрители напрашиваться: “Ну-ка, ну-ка, изобрази!..” Полный аншлаг!
Все знали, что в образ фюрера прирожденный актер Ермаков входил мгновенно: челку на бок, глаза оловянные, губу выпятит и сунет на нее кусок расчески — вылитый Гитлер!
Посмеялись, выпили за Победу. Все ждали продолжения рассказа.
— Уже отгремели победные залпы войны. И бывший Ванька- взводный, а потом ротный, превратился в начальника лагеря военнопленных. В то время в Эстонии, где располагался лагерь, многих вдруг начал щекотать вопрос: «Куда все-таки делся Гитлер?» И тут же заклубился рой слухов. Кто-то уверял, что фюрер вместе со своей зазнобой сел в самолет и упорхнул в южную чернокожую державу бананы жевать, а кто-то не менее правдоподобно живописал, что вождь храброй германской нации, подобно Керенскому, облачась в женские панталоны, бежал из своего логова, и в данный исторический момент обитает рядом. Последнее обстоятельство глубоко царапнуло чуткую душу сибиряка. Втемяшилось мне в голову, что Гитлер мог затаиться среди вверенного мне контингента пленных. Обуреваемый мечтой самолично обнаружить преступника номер один (и чем черт не шутит, прославиться на весь мир), я незамедлительно распорядился: «Внимательно, до каждой морщинки осмотреть каждого фрица, и самого что ни на есть похожего на Гитлера доставить со всеми потрохами!»
Не прошло и часа, как усердные подчиненные доставили грозному начальнику лагеря сразу… двенадцать Гитлеров! На одного гляну — стоит передо мной чистый фюрер, на другого гляну — и этот пострел ничуть не хуже. Вроде пошли от одной мамы- гитлерши.
Короче говоря, растерялся я. И в безвестные мне высокие сферы полетело сверхсекретное донесение: обнаружили, мол, целую дюжину Гитлеров, а вот какой подлинник, какой — подделка, пусть разбираются антропологи и прочие по черепной части специалисты.
Ох и нагорело тогда мне, фронтовику-следопыту, за самый что ни на есть благородный порыв! Как и следовало ожидать, товарищи из особого отдела черными коршунами закружились, стали пробовать меня на предмет благонадежности. Чуть не лишился честный воин погон, наград да ременной сбруи.
Иван Михайлович остановился, осмотрел гостей: все слушают, даже не закусывает никто.
- Так дело не пойдет, давайте по рюмке за нашу дружбу, она всех других качеств важнее.
Выпили.
- Продолжай, Иван, — попросила Славолюбова, промокая влажные глаза.
- Да, еще перед отправкой на покуда еще не оплаканные окопы увидел я в зале ожидания опального попа-батюшку. Был божий человек отослан за какие-то прегрешения в глухомань, в ссылку. Разговорились. И надо же, оказалось, что батюшка в свинцовые годы тоже не мух по своему приходу гонял — хаживал на вражеские стада, где со штыком, где с прикладом. И фронтовые дороги наши пересекались не единожды. По такому пресветлому случаю побрели мы в ресторан. И свершили очередное святотатство — крепко пригубили, а вернувшись в зал, сели и ушли в сон, по-фронтовому тесно прижавшись друг к другу. Только в какой-то миг проснувшись, я товарища рядом с собой не обнаружил. Однако заметил, что кочевой народ — пассажиры, проходя мимо лавочки, смотрят на меня и не могут сдержать усмешки. Провел дланью но суровому своему лику, пересчитал все пуговицы, ширинку — вечную предательницу — обследовал. Все вроде в полном порядке, все в рамках княжеского приличия. И трудно понять, почему народ, глядя на меня, улыбками зал озаряет. Пришлось идти в туалет. Там зеркало висело. Редкое исключение, я под хмельком в зеркало на себя не смотрю, чтоб доброе мнение о себе не сглазить. А тут уставился в стекло — и сам дико заржал. На всепобедной моей голове красовалась бархатная камилавка. Когда состоялся обмен головными уборами, память не сохранила. Уехал поп-батюшка в далекий свой скит в мирской шляпе…
Посмеялись.
— Конечно, война. Буду писать ее такою, какой знаю. Понимаю, что сие непросто, только у нас теперь развелось героев, которые одной гранатой по три танка подбивали. Не хочу этого, не приемлю!
А вот заключительная песнь повести не вызывала сомнения. Весть о том, что страна наконец-то одолела супостата, застала воина Ермакова в вечно сонном эстонском городке. Обуреваемый неодолимой радостью, взял сибиряк в руки автомат и решительно двинул к церкви. Растормошив насмерть перепуганного батюшку, он повелел ему тем же часом взойти вместе с ним на звонницу.
И когда они поднялись на верхотуру, под малиновый звездопад, приказал славный воин служителю божьему что есть мочи лупить во всю наличествующую медь. И содрогнулся ночной воздух, и вынесло из душных чухонских изб обалделых жильцов. Ликуй, подлунный мир! Сама госпожа Победа снизошла на многострадальную нашу землю!..
В помощь памяти приходят сны. Я никогда до поездки на места боев и могил не видел сны про войну, ну, не снились. Может, молодым был, иные видения посещали. А тут…
Страшны солдатские сны…
Тот немец…
Застрелил ты его или нет?
После получасовой артподготовки, кровенясь и дичая в плотной завесе заградительного огня, взвод, полувзводом всего, просквозил огонь и ворвался во вражеские окопы.
Теперь бей все живое — земное, уцелевшее, движущееся, копошавшееся, целящееся, оштычившееся. Жизнь уже даже не копейка: полсекунды и жизнь… Каждым мускульцем, слухом и нюхом и шестым своим чувством ты нацелен убивать, упредить, обыграть свою смерть, и оружие твое злое, умное, зрячее, ежемгновенно и преданно служит тебе.
Тот немец…
Застрелил ты его или нет?
В тот момент, когда ты по его обреченную душу довернул ППШ автомат, ты увидел вдруг на его живом лице свесившиеся на уровне крылышек носа огромные кругляши. Ты застыл, недвижим, обеззлобленный.
Немец полз по дну окопа. Его пальцы, ладони были облеплены мокрым окопным песком, приближаясь к тебе и не видя тебя, немец приподнял вдруг голову, и, призывая «Main Gott, о, main Gott!», начал вправлять искореженными песчаными пальцами в сгаснувшие орбиты выдавленные артподготовкой бело-синекровавые льдинки остынувших глаз.
- Не надо с песком! — крикнул ты, или хотел только крикнуть.
И не помнишь: выстрелил ты или хотел только выстрелить.
Содрогнувшись от живого и как бы осмысленного сияния зрачка
в рукоприложенном, суверенном от мозга глазу, был отшвырнут ты невменяемо-жуткою, леденящею силой видения войны.
Немцы накрыли свою первую линию по готовым таблицам пристрелянным артиллерийским огнем.
В той атаке ты был дважды контужен.
Видение сделалось привидением.
В бодрствовании оно где-то затаивалось, теплилось,
существовало инкогнито, зато по ночам, склоняясь к его изголовью, оно рвало дремоту, сны, и солдат, окатываясь пронзительным потом, с воплем ужаса подхватывался с постели, ходил, трепетал.
Снилось: немец тот лез обниматься, свисающие,
колеблющиеся яблоки глаз касались своей обнаженной округлостью, вонзали в щеки и шею льдисто-искристый колющий холодок: «Main Gott, о, main Gott!».
Еще вспомнил соседа своего по госпитальной палате:
- Сосед по палате тоже ночами во снах одичало кричал, вскакивал и подолгу потом примерялся к действительности.
Этому снились две озверевшие крысы.
Из разбитых и обезлюдевших фронтовых деревень,
продвигалась оголодавшая дичь вдоль окопов противников, нарыскивая чуткий хлебушкин запах, трупный солод людей и лошадей.
Его лошадь, запряженная в полевую походную кухню, в солдатскую кашу, наполоховшись близких внезапных разрывов, понесла, понесла, понесла. Заступила копытом в минное поле. Даванула взрыватель у настороженной мины.
Повар-раздатчик потерял после взрыва сознание.
С трудом и не сразу-то возвратясь к бытию, опознал он в двух живностях, копошавшихся на его онемевшей груди, этих самых. Седые канальи, упираясь хвостами, привстав на задки, умывались. Смывали кургузыми лапками с мордочек кровь, его кровь, облизывали их розовыми ленивенькими языками. Тогда-то и вскрикнул и подхватился в первый раз.
У лошади были обгрызены, обезображены губы. Белела зубами и жутко нехорошо улыбалась.
И теперь по ночам прибегали они, серые безобразные твари аж с Волховского болотного фронта, усаживались на инвалидскую грудь и опять, как тогда, умывались, повизгивали.
Да, страшны солдатские сны…
И будет там такая молитва:
Взводный! Иван Взводный, Ротный Иван! Помнишь ли ты своих солдат? Помяни их, братьев окопных своих помяни. Выстрой их на поверку, на утреннюю перекличку. Назови поименно.
Алешин — из Курска.
Тасмухаметов из Казахстана.
Спиридонов из Омской.
Корольков из Липецка.
Ишмурзин из Башкирии.
Гарифуллин, Момоджанов, Тенгляшев…
И ничтожно мала душа твоя, ибо довольно наперсточка пороха, сгоревшего во вражьем патроне, довольно пронзительной пульки, чтобы сжечь ее чуть большим мгновением, потребным для сгорания того пороха.
Иван замолчал, взял со стола свой бокал, налил и молча поднял:
— За них, за моих бойцов.
16
.
Антонина Пантелеевна выбирала момент, когда Иван не работал за столом в своей маленькой комнатке, и принималась делать уборку. Конечно, смотрела рукописи вчерашней и сегодняшнего утра работы, и вдруг споткнулась о «Храм на крови».
Неприятно екнуло сердце: после возвращения из поездки на свой Волховский фронт Иван говорил, что роман этот будет писать в конце жизни. Так и сказал: «В конце жизни». Тоня хотела переспросить, как он определит этот момент, но из суеверного страха воздержалась. И когда на вечере в день пятидесятилетия он вдруг начал рассказывать эпизоды для будущей книги, она заволновалась. Через несколько дней после дня рождения она спросила:
- Ваня, как твое сердце? Ты во сне стал стонать. Болит?
Иван Михайлович признался:
- Горит вся грудина, и боль небольшая, а мешает работать.
- Ваня, я вижу, что ты за «Храм» взялся. Помнишь, обещал, что в конце жизни? Отложи, есть ведь другие темы.
- Есть, Тоня. — Он приобнял жену за плечи. — Есть, но эта не дает мне покоя. Ты не переживай, я пока не пишу, думаю,
вспоминаю.
Она заглянула ему в глаза:
- Ваня, а на столе листок?
Иван улыбнулся:
- Проба пера. Поискал варианты начала. Все, успокойся.
Через неделю Антонина увела мужа на прием к кардиологу, и
его положили в стационар. Врачи по просьбе супруги запретили больному читать и писать, но нельзя запретить думать. Приходя после работы в палату, Антонина Пантелеевна видела Ивана, лежащего с закрытыми глазами, думала, что спит, пробиралась осторожно к кровати, но он говорил:
- Не опасайся, я не сплю. Как дома?
- Да все хорошо, мама здорова, придет к тебе завтра, ребята тоже, так что ни о чем не переживай.
Иван нервничал:
- Не дают работать. Как будто писателя можно отключить, как телевизор. Все равно у меня все в голове, надо бы выписать. Вчера упросил сестру принести тетрадь и карандаш, доктор сегодня чуть не с матерками отобрал. Он тоже фронтовик, под шестьдесят, мы в прошлую ночь дежурили вместе, порассказывал он про Финскую кампанию и оборону Сталинграда. Нашему народу, Тоня, надо бы веки-то приподнять, как Гоголевскому Вию: не то творят вожди, не то. Тут по радио услышал, что американский ученый, который следит за новинками в советском вооружении, сказал, что русские способны мухе на Луне попасть ракетой в левый глаз. Образно, конечно, вроде и гордиться есть чем. А мне видится твоя стиралка, когда ты кричишь: «Ваня, помоги отжать!». «Москвич» соседский, который он зимой не может завести, а летом заглушить, сосед уж в подъезд заходит, а двигатель все еще детонирует.
Тоня спокойно удивилась:
- Ты никогда так критически к властям не относился. Воевал за советскую власть, в партию вступал.
Иван молча согласился: да, воевал, да, вступал.
- Тоня, власть, государство сами по себе не могут быть ни злыми, ни добрыми. Люди во власти все определяют. Ты слышала, какую байку сочинили тюменцы: «Был Щербина, была и свинина, а стал Богомяков — одни головы и ноги. А где мякоть?».
Тоня засмеялась:
- Не сам ли придумал?
- Нет, конечно, но остроумно, есть, видно, в Тюмени толковые ребята.
- Ладно, ты мне зубы не заговаривай, как твое сердце?
- Нормально, можно бы и домой. Завтра кардиограмму сделают, буду проситься.
На другой день к вечеру Ермаков уже был дома. Снова день и ночь в своей комнате, Тоня прислушается — не стучит машинка, возможно, пишет ручкой, такое у него бывает, когда мысли нахлынут, и на машинке не успевает. Дверь приоткроет — сидит, голову руками охватил.
- Ваня, все нормально?
Поднимет голову, а глаза влажные, и сам где-то далеко. Тоня боялась такого его состояния, свекровь Нину Михайловну спросит, та только головой качнет:
- Такая его планида, в озере не утоп, волки не разорвали, в войне не сгинул — для чего-то берег его Господь? Вот и несет он сей крест. Как Христос нес на Голгофу, читала? И рады бы друзья- товарищи помочь, да нельзя. И тут так же. Кто ему душу вскроет и по частям все разложит? Да никто. Вот и мается. Только, гляжу, уже нечеловеческие его муки.
Ермаков шаг за шагом шел по страницам и главам будущей книги, отметая все наносное, пресное, отбирая людей и события ядреные, звонкие, грубые, жестокие, но только из жизни, только правду. Делал пометки на листах, одним словом обозначая бой, горькие похороны, неожиданный праздник, какой отмечала его рота, когда рядовой Гарифулин из пополнения получил письмо, что первого сентября у него родился сын. Всегда умевший лезть под шкуру рядовой Спиридонов из Липецка спросил:
- Назар, дорогой, не хотел бы тебя огорчать, но это не твой сын родился.
- А чей? — спросил наивный Гарифуллин.
- Не могу знать, я же не бывал в вашем ауле.
- Эй, злой шайтан, зачем ты мне в душу несешь сомненье, что это не мой сын!
Спиридонов тихонько отодвинул ногой автомат Назара подальше от хозяина, но не унимался:
- Ты же нам всем говорил, что женился в Новый год, а сын родился первого сентября. С первой твоей брачной ночи прошло только восемь месяцев, а ребятишки рождаются после девяти. Теперь ты понял, Назар, что жена твоя тебя обманула?
Назар вскочил, кинулся за автоматом, но его остановили:
Успокойся, Назар, в природе всякое бывает, и восьмимесячные рождаются.
- Он все врет, подлый шайтан, жена пишет, что нормальный ребенок родился. Э-э-э, Спиридонов, я поколочу тебя прикладом. Не буду стрелять, не бойся. Новый год был наш, мусульманский, в ноябре. Ах ты, Спиридонов, если бы не радость, я бы тебя поколотил. Для татарина не может быть большего оскорбления, чем неверность жены. А моя мне верна, у нас была скромная свадьба, но моя невеста легла ко мне чистой перед Аллахом.
Ротный узнал об этом случае от старшины, вызвал Спиридонова:
- Зачем ты оскорбил Гарифуллина и его жену, это грязно и не по мужски.
Спиридонов вдруг заплакал:
- Сорвался я, командир. На той неделе письмо получил, что к бабе моей ходит колхозный бригадир, по ранению комиссовали. А тут он со своей радостью. Вот меня и взорвало.
- Подойди к Гарифуллину, объясни ему все, он простит, а то — неровен час — в атаке приотстанет и шлепнет тебя. Иди.
И опять тяжелые думы, воспоминания, неожиданно возникающее одиночество.

17.
Чувствовал ли Ермаков приближение своей кончины? По этому поводу много суждений, людям свойственно выстраивать в ряд совершенно, кажется, несовместимые случаи, приметы, явления, чтобы потом воскликнуть: «А я знал!».
Никто ничего не знал.
И сам Иван Михайлович — прежде всего.
Дачу на берегу Туры Антонина Пантелеевна купила без согласия мужа, более того — он протестовал, причем, не просто так, а три года на даче не появлялся. Наконец, Тоне удалось заманить туда мужа, и он, обойдя участок, пройдя вдоль берега реки, с улыбкой согласился, что супруга хорошо сделала, прикупив это хозяйство. Иван привез инструменты, кой-какой материал, по несколько часов колотился, ремонтируя домик, изгородь, что-то еще. Когда жена уезжала на работу в родной «Родничок», где служила администратором — одну неделю с утра, другую с обеда — он оставался один в этой почти неземной тишине, и свежий воздух, и надоедливые комары, и далекие, не мешающие думать, звуки с соседних участков — все это напоминало ему Михайловку.
Выбирал минутку, и шел берегом Туры, которая при разливе принесла к берегу множество всякого мусора, в том числе корни вымытых из берегов кустарников. Вот их и вылавливал Ермаков, наскоро обрезая и складывая кучкой, а потом нес это богатство и раскладывал на продуваемых солнечных скатах крыши. А когда корешки просыхали, садился в холодок и начинал их обследовать. Во взрослом мужчине проснулся юноша-кукловод из Омского театра. Опытным глазом назначал: быть сему корешку бесом, а этому — кикиморой. Чего только ни нарезал за отпущенное себе время, опять на крышу, досушивать. Потом увозил в квартиру, в потрепанном портфеле нес в кабинет отделения Союза писателей, где всегда было людно, доставал из портфели и одаривал всех.
Все друзья и товарищи давненько заметили, что Иван стал отказываться от рюмки. И на юбилее, только этого никто не знал, кроме вездесущего Шермана, именинник пил обыкновенную воду, стоящую в бутылке чуть в стороне. Но и народ был деликатный, никто не нажимал: «Ты меня уважаешь?», никто не неволил. Потом месяц в обкомовской больнице, была такая при областной на улице Котовского. Вышел оттуда, полный сил и надежд. С нетерпением ждал выхода в Москве большой книги сказов «Стоит средь лесов деревенька», даже с улыбкой прощал дружеские дополнения к заглавию: «Качается, правда, маленько». И жил образами будущего «Храма».
А в начале июня поэт и младший товарищ Николай Денисов пригласил Ивана Михайловича в поездку в пригородный Успенский совхоз. Крестьяне как раз были в поле, шла массовая посадка картофеля. Остановились, собрались в кружок, выступил Денисов, Геннадий Сазонов, геолог и прозаик, на круг вышел Ермаков. Он что-то веселое и важное говорил про картошку, про ее спасительную роль в годы войны, про то, как зимой повара засыпали в котлы картошку сушеную, и пожилые женщины кивали головами: «Все правда, сушили и сдавали по заданию сельсовета». Выступили еще в трех местах. Телевизионщики Любовь Переплеткина и Татьяна Лагунова с оператором Васей засняли все. Уже по дороге домой, проезжая по Успенке, Ермаков увидел в окно: перед домом на скамеечке сидит старый дед в распущенной рубахе под ремешком и в валенках. Июнь. Жара. Иван кричит водителю:
- Остановись на минутку! Я не могу не поговорить с этим человеком!
И они минут двадцать кричали что-то друг другу, размахивали руками, потом обнялись и Ермаков, довольный, сел в машину.
- Ребята, поверьте мне, полчаса общения с таким старцем заменят курс литинститута. Какая у него речь настоящая! Молодец!
В конце июня позвонили из радиокомитета, пригласили на запись. Вообще и телевизионщики, и радиожурналисты любили работать с Ермаковым, из него не надо было тянуть слово, он говорил роскошно, играя народными словами, эмоционально жестикулируя и дополняя все выразительной мимикой. Настоящий актер — в этом сходились и журналисты, и зрители.
Во вторник, девятого июля, Иван Михайлович приехал на дачу. Почти в это же время уехала гостившая у мамы дочь Светлана. Поужинали, поговорили, утром Иван Михайлович встал рано, проверил рыболовные снасти, занялся своими корешками, ворчал, что кучка меньше стала, наверное, Светка в костер подбрасывала. У крыльца остановился и посмотрел на длинную грядку цветов.
- Тоня, что-то много желтых гладиолусов. Раньше столько не было.
Жена ответила со смехом:
- Наверно, к разлуке, Ваня.
Он присел на крыльцо:
- Ты мне рыбу пожарь, а головы оставь, я потом уху сварю.
В обед Тоня уезжала на работу во вторую смену.
Пока жена жарила рыбу, Иван Михайлович походил по двору, осмотрел огуречные грядки.
- Тоня, ты огурчиков посоли, я поел бы малосольненьких.
А потом подошел ближе и прошептал:
- Тоня, мне плохо. Сердце.
Хватилась во все сумочки, во все углы — нет ничего! Побежала к соседям, дали какие-то таблетки — не помогают.
Увидела, что сосед Попов на машине подъехал, побежала к нему:
- Ради Бога, довезите до ближайшей больницы, мужу плохо.
- Лекарства надо иметь на такой случай, — назидательно сказал сосед. — А увезти не могу, видите, малина поспела, надо обобрать, а то опадет.
Антонина Пантелеевна на колени упала:
- Прошу вас, я потом всю малину оберу и свою отдам.
- Нам чужого не надо.
Не поехал. Тоня вернулась, Иван сидел на крыльце, мокрый от пота, синюшный цвет лица.
- Ваня, пойдем на трассу, там поймаем машину.
Прошли сотню метров, Иван остановился:
- Тоня, я больше не могу.
Она прислонила его к березке, метнулась к трассе — далеко! Что делать? Вернулась, взяла мужа под плечо, пошли. Через минуту он убрал ее руку и спокойно сказал:
- Все, Тоня, я падаю.
Она подхватила ослабшее тело мужа, приняла на руки и на колени. Иван вздохнул еще раз и вытянулся. Она не помнит, сколько времени просидела с мертвым мужем на руках. Потом подошла женщина, дачная сторожиха:
- Что же ты сидишь, милая? Давай его положим, а ты сходи на дачу, принеси простыни.
Простынями укрыли тело. Приехала «скорая», милиция. Остановили грузовик, посторонние ребята наломали веток, погрузили тело Ивана, Тоня села рядом.
Когда ее впустили в морг и она увидела своего Ваню среди распухших трупов утопленников, закричала:
- Нет, я его здесь не оставлю! Я его сама похороню.
Патологоанатом вошел в ее положение:
- Если привезете документ из больницы, что он стоял на учете и лечился от сердечных дел, можно обойтись без нас.
Она побежала в обкомовскую больницу, карточку нашли, справку дали. Но уже на обратном пути Тоня одумалась: «Неправильно я делаю. Ваня человек известный, и про его увлечения многие знают, найдутся злые языки, наплетут, что от пьянки умер. Нет. Пусть врачи делают, как надо, чтобы у меня на руках был документ».
Уже через неделю она убедится, что правильно поступила. Слухи о смерти по пьянке, более того — под забором где-то у дач, поползи среди любителей позлословить. И обиднее всего было то, авторами, а то и свидетелями, оказывались люди, бывавшие в доме Ивана, сидевшие за его столом.
От официальных похорон власти отказались. «Похоронить, как простого советского человека» — эта фраза обкомовского функционера больно ранила сердце вдовы, горечью отозвалась в писательских рядах, матом реагировали на нее простые советские люди. Хоронили из здания бюро пропаганды литературы, что стояло на улице Ванцетти. Во дворе дома — трава-мурава, молодые березки, от всей России они попрощались с воспевавшим их писателем.
Был рабочий день, но люди шли и шли к домику на Ванцетти. Иван был бы доволен: его провожал простой советский народ, за который он воевал на фронте, за который рвал сердце в чиновничьих кабинетах, для которых писал свои пронзительные сказы. А после похорон до поздней ночи в квартиру над «Родничком» шли малознакомые и совсем незнакомые люди, чтобы поклониться его портрету, помянуть добрым словом, поддержать мать, похоронившую последнего сына, вдову и детей.
Через два года на Червишевском кладбище скульптор Анатолий Николаевич Матьцев установил обелиск с выкованным в металле профилем великого сибирского сказителя Ивана Михайловича Ермакова.
Земля слухами полнится. Антонине Пантелеевне звонили из Московских, Свердловских и Новосибирских издательств, из десятков журналов и газет, в которых Ермаков печатал свои сказы. Позвонил Никульков, редактор «Сибирских огней»:
- Антонина Пантелеевна, я прошу вас никому не отдавать рукопись «Храма на крови», Иван Михайлович обещал ее нам.
- Ваня не написал этот роман, — ответила вдова со слезами.
- Извините, как не написал? Помните, на юбилее в январе он читал нам целые главы.
- Он не читал, он рассказывал.
- Но рассказывал, видимо, написанное?
- Еще раз повторяю: такой рукописи в архиве Ивана Михайловича нет.
Все, что вспомнил, что увидел во фронтовом окопчике, что обдумал и вложил в память свою писатель для будущего романа «Храм на крови», он унес с собой. Остались несколько листов с названием, то от руки, то на печатной машинке: «Храм на крови», и неполные страницы текста.