Александр Мищенко Диалоги «смутного времени»
Посвящаю бесценной жемчужине моей Нине



Аннэ из рода чаек

Отрывки из повести об А. М. Коньковой

«Бездомный бродяга!» — заругалась в сердцах старая Аннэ на ветер, который как налетел шало, так и стих неожиданно, и в хвойники у Ханты-Мансийска опустилась мягкая, как парус в безветрие, тишина, ветер будто застрял где-то в кронах раскидистых кедров, в кудрях сосен и обомшелых елях.
Аннэ тихо жила в небольшом домике с голубыми ставнями и рябиной под окнами. Управлялась с маленьким своим огородиком, края которого были расцвечены оранжевыми ноготками, бархатистой синью фиалок. На срединной меже огородика вспыхивали все лето алые маки, змеисто изгибали тонкие шеи стеблей с головами- коробочками. Особой заботой окружила Аннэ плантацию крупных пурпурно-розовых цветков марьиного корня, как бы покрытые лаком его черные семечки она раздавала друзьям и знакомым, посылала в школы юным натуралистам, помогая целебному растению расселиться, выжить в трудную для него пору. После шалого дня с дождями и ветром она прервала домашние хлопоты и спешно засобиралась в тайгу за ягодами — нужно было, по вековому обычаю, проститься с осенью.
Отправляясь в урман, Аннэ надела привычные для нее резиновые сапоги-бродни и телогрейку. Насунутый на лоб платок затенял лицо, синеватые полукружья под глазами становились заметней и еще сильней старили ее. Но в глубоко сидящих глазах мерцал молодой огонь.
Она поднялась к Долине ручьев, легко и привычно зашагала по тропке среди сосен, кедров и лиственниц.
Двигалась споро, удобный берестяной короб — куженька — не тянул плеч. Постреливали под ногами суховатые хвощи. Попадались на пути редкие кустики голубицы.
На сухой ленточной гриве она нашла усыпанный ягодами брусничник. Старая Аннэ наклонилась к кустикам и коснулась пальцами блестящих темно-красных ягод как чего-то живого и теплого, повела рукой по веточкам и подумала с легкой горчинкой, что пальцы ее уже не такие гибкие, скрючил их ревматизм. Аннэ переходила от куста к кусту мягко и осторожно, старалась угадать тропки, что намяли другие ягодники. Она слышала тонким своим слухом, если приходилось неудачно ступнуть, как ягода хрустит, мнется с писком и будто плачет.
Ягодник вывел Аннэ к песчаной гриве, где одна к одной стояли высокие сосны и плыл в воздухе дух свежей смолки. Землю устилал голубоватый ягель. Тут не было еще старых опавших веток, и казалось, что бор подмели. Глаза старой манси затуманились от волнения. Не отрывая взгляда от прямых, как свечки, сосен, она поклонилась им: здравствуйте, мол. И пошла в глубь бора по ковру ягеля. Остановилась у брусничной ветки, опустилась на колени и долго глядела на самую большую в грозди, с блестящей кожицей, ягоду.
Аннэ сорвала брусничинку, бросила ее в рот и причмокнула от удовольствия.
— Сладкая, сахаристая, прокаляет ее на солнце…
Она прилегла на ягель рядом с сосной, затаилась, и в тишине ей стало слышно, как шелестит от дуновений ветра, поет позолота-кожица на дереве. Аннэ вслушивалась и улавливала волосяно-тонкий перезвон нежнейших чешуек, пела вся сосна. Ну где, где еще услышишь такое! И у старой манси заслезились глаза от волнения.
Аннэ захотелось погулять по бору. Она сбросила сапоги и, оставшись в одних тонких носках, тихо пошла по ягелю. Колкость сухих игл сосны напомнила ей о детстве, затерянной в древних мансийских лесах деревеньке рыбаков и охотников, о далеких годах, когда она ходила босиком по тропкам в тайге, и качал ее мягкий сыроватый ягель, превращал своим светлым сиянием лес в сказку. Вспомнилось, как жалела она ягель в сухую погоду. Каждый шаг по нему отдавался хрустом, и будто скребло по сердцу Аннэ, и, где возможно, она обходила ягель, не делала ни одного лишнего шага в сторону, чтобы не примять зря и веточки.
Аннэ вышла к краю соснового острова, и ей открылись чистые дали болотистой низменности. Она начала развешивать яркие лоскутки на сосне, которая стала нарядной, как новогодняя елка. Кончив нехитрые эти хлопоты, старая манси опустилась на ягель, вынула пирог из куженьки и бутылку вина. Отломила от пирога и разбросала вокруг кусочки — для добрых лесных духов, для птиц, плеснула из рюмки налево и направо, потом налила себе.
— Со свиданием, — сказала она и поклонилась болоту и соснам. Глядя в прозрачную даль и покачиваясь, тихо запела:
Хося тэлий сав во вий
Емас улум тав во мий
Вылын, тярьит, вил кан вэн
Вор эрьитне, куян, куян.

«Длинная зима много силы берет, хороший сон много силы дает. Милые деревья, пусть вас не будят лесные песни и трели, спите, спите», — говорила ее песня. Аннэ прощалась с осенью, убаюкивала леса, травы и воды, добрых таежных духов. «Крепко засыпайте, — пела она, — неглубокий сон не дает силы, слышать вы будете треск мороза, завывание ветра, крики птицы и зверя. Спите, спите, крепко спите». Так пела когда-то ее бабушка Околь…
Нежаркое осеннее солнце клонилось к закату, и на голубоватый ягель пали длинные тени сосен. Аннэ решила поискать клюквы и пошла опушкой бора на солнце, к болоту.
Край болота был в мягких ржаво-коричневых кочках, а дальше шла ровная моховая равнина с чахлым леском и трясинами, черными оконцами мутной воды. Из россыпей сочных клюквин на светло-зеленой скатерти мха выткала природа ковер и стелила его теперь под ноги старой манси. И опять изумлялась Аннэ: «До чего же чудна ты, природа! Сколько радости даешь человеку! Как высказать все это, поделиться с другими радостью?»
Белое в полдень осеннее солнце, скатываясь к земле, краснело. «Скоро уйдет на покой», — отметила про себя Аннэ и почувствовала, что и она устала, и надо уже возвращаться домой. И ощутила вдруг боль в груди, будто что-то сдавливало сердце, резко сжимало его. Аннэ по-рыбьи начала хватать ртом воздух. В горле саднило, из него вырывались сухие хрипы. Сердце и раньше давало знать о себе, и она не раз прислушивалась к торопливому пульсу, шуму пересыпающегося песка в груди, пережила несколько острых прострельных болей, которые пронзали ее сердце так, что небо мгновенно сжималось в белый маленький круг. Она принялась растирать ладонями грудь, и боль как будто отступила.
«Что же это с сердцем моим делаться стало?»
Она выбралась на край болота, села перед обратной дорогой на мягкую, как диван, кочку, повернулась к закатному солнцу. И вспыхнули перед глазами картины- видения далекого детства.
Искрится и переливается в лучах солнца чистый и ядреный, будто крупная соль, песок на берегу Евры, со светлыми, как слеза струями речки. На увале деревушка Евра — четыре десятка крепких бревенчатых изб. Обступили их урманные кедры, мохнатые ели, веселая зелень сосен и пихт, окружили заросли черемухи и рябины. Широко разбросила над ними ветви-руки высоченная и мощная царственно-величественная лиственница со светло-бурыми веретенцами шишечек. Она словно бы каждодневно благословляет людей: «Живите во здравие, дети мои, пока я стою — стоять и Евре».
Из сохрупа, небольшой мансийской коптильни, стелется по реке синий пахучий дым, золотится на жалинках из черемуховых веток рыба, зверьками бегают под нею струйки огня. Сморщенная, как сухой гриб, бабушка Околь проворно переставляет жалины с одного яруса на другой. Внучка ее Аннэ поворачивает золотистые тушки так, чтобы огонь лизал рыбу жаром со всех сторон. Свиваются в косу, далеко протянувшись над гладью реки, дымы из других сохрупов.
В открытую дверь к Околь с внучкой врывается ветер, дергает пламя, огненные языки хватают бабушку за подол, лезут на столбы, где крепят жалины. Бабушка Околь хлещет по ним влажным березовым веником. Горячая от огня, худая, прокопченная, с кроваво-красными глазами, воюет она с огнем, ругает ветер: «Бродяга эдакий, не умеешь себя вести, шайтан тебя побери, шутки с огнем играешь!» А усердная внучка чурочки таскает к жалинам, кормит ненасытных красных зверят, уговаривает их мысленно: «Не сердитесь на бабушку, что бьет вас веником, заставляет работать. Кушать ведь надо нам, а мы любим рыбу, радуемся, когда золотистая, спелая она».
Закончилась страда в коптильнях, и веселится Евра на празднике Рыб. В тесном кругу на берегу речки самая лучшая танцовщица с зелеными, как тина, косами. Искусно изображает она, как стоит на хвосте женщина- рыба, колышется на волне. В пляску за ней идут «щуки», «ерши», «налимы». «Стерлядкой» плывет маленькая Аннэ. В танцах — жизнь, сны, кружение рыб, погоня хищников за мелюзгой. Венчает праздник торжественное шествие всех, детей и взрослых, по песку у воды к плесу. Там слушает Евра Слово к речке бабушки Околь, одетой в лучшие ее одеяния — оранжевый цветастый халат, шитый бисером, нарядные чирики с узорами и небесно-голубой платок. Скрестив руки на животе и покачиваясь, она поет о том, как плывут вечно солнце и небо, вода и земля, далекие звезды и вся жизнь человеческая. Желает она, чтоб были благословенны Лув-нюры-нэ, владычица речных пойм, и добрая водяная женщина Вит-мис-нэ. Солнце упало на плес и светится на ряби волн большим золотым бубном. «Счастья тебе, вода, — поет бабушка Околь, — живи вечно, родительница жизни — вода, научившая нас делать лодки-каяки и плести сети, слушать песенный шум волн, звонкий полет струй и журчание ручьев. Пусть будут икряными жители твои рыбы, поилица и кормилица наша Евра-река. Счастлива будь во веки веков».
В новую сказку ведет маленькую Аннэ бабушка Околь. Идут они лесной тропкой к Янке, которая представляется Аннэ высокой и стройной, как сосна, девушкой. Внучке не терпится поскорее увидеть Янку, и она теребит бабушку:
— Где же, где же она?
— Скоро, — говорит бабушка Околь внучке. Они пересекают последнюю гривку и останавливаются у белого кругового пространства, окаймленного борами. Бабушка Околь кланяется молодому болоту, достает копченую рыбу — урак, кладет ее на мох, поясняя Аннэ, что это угощение Янке.
Аннэ слышит от бабушки, что Белое болото — Янка — хранит под накидкою мхов воду, поит ручьи и речки, кормит птицу и человека ягодами. Устанет на дневном перелете стая, и падают птицы, как подбитые, на белую гладь Янки, поели клюквы — ожили. Мать матерей им Янка.
Аннэ прислоняется щекой к золотистым кожицам сосны и плачет: шла она сюда не за мхом, а к светлой лесной девушке Янке, в сказку торопилась, а ее нет.
Стараясь утешить внучку, бабушка Околь копается руками в болоте и вытаскивает из белого мха мелких серебряных карасей-ложечников, чешуйки которых становятся розовыми в лучах закатного солнца и светятся, как перышки волшебной птицы. Аннэ перестает плакать, но тоска по сказке не проходит. И вечером, когда над Еврой начинают светить жемчужины звезд и бабушка отправляет Аннэ спать, та долго лежит с открытыми глазами. Вскоре, погасив свечу, с ней рядом устраивается и сама Околь. Тонким слухом своим бабушка улавливает в темноте, как моргает ресницами ее любимая внучка, — не спит, значит. Прижав к себе теплое тельце девочки, бабушка рассказывает ее легенду о солнце, которое ночует на перине молодого болота Янки, розовеющего вечерами от сияния его красного платья. Утром, легко касаясь ногами мягкой перины, уходит солнце на работу. Встряхивая шелковистый наряд свой, рассыпает над землей золотые искры-лучи. И тянутся к ним люди, звери и птицы, деревья, цветы и травы.
И о луне-труженице рассказывает бабушка. До блеска луна чистит песком звезды, вечером по небу их рассыпает, серебряным светом зажигает, следит, чтобы никуда они не закатились, не склевали их ночные птицы и светили бы звезды рыбакам и охотникам, указывали тропки к лесовным юртам. Утром надо собирать их в кузов — пайп, нести его нелегко, гнется луна от тяжести пайпа и становится тонкой, как охотничий лук. Белая, словно туман, приходит она к Янке и отдыхает на ее перине. На губах сонной Аннэ долго блуждает улыбка: днем на болоте она потеряла одну сказку, а дома нашла другую. Снится мансийской девочке, что сидит она на краю Янки, гладит бугорки будущих рожек Белого олененка и напевает ему колыбельную:
Пусть растут рога
Не от зла, а от добра.
А когда подрастут,
Много братьев найдут,
Их ко мне приведут.
Я костер разложу,
Песней спать уложу.

Старая Аннэ поднимается с кочки, шевелит губами, напевая слышанную не раз от старой Околь колыбельную, поправляет берестяную куженьку с ягодами и идет в сторону дома.
Видит она кладбище среди кедров, сосен и елей на круче близ поймы Оби, фиалки и ноготки на холмиках могил дорогих ей людей — Митеньки, мамы, брата Сени и матери матерей Евры Околь. Вновь всплывают в памяти бревенчатые избы родной деревеньки, искрящийся крупный песок на берегах Евры, белешенькая Околь, гомонливые, как чайки, мансийские ребятишки, которых водили к ней, словно в детсад. Лечила их мать матерей, кедровыми орешками угощала. За сказками шли к ней малыши. Усадит в кружок их Околь, откроет узорный берестяной кузовок — ватлан, заулыбается солнечно — каждая морщинка на лице светит — и долго роется в нем, перебирает еловые и сосновые шишечки, сучки и рогульки, потом вытащит что-то с донышка, устланного белым мхом-ягелем. Повернет так и этак, к глазам близко поднесет и скажет:
— Хороша сказка.
Подует на нее, теплой своей ладонью погладит и проговорит:
— Хороша-а, детям на потеху, а взрослым на утеху.
И слушают ее ребятишки, не шелохнувшись, слушает
и маленькая Аннэ. Не дано знать ей пока, что спустя много лет в такой же узорчатый ватлан будет собирать она свои сказки и дарить потом детям в Ханты-Мансийске.
В полубреду-полусне лежит, привалившись к шрамам-рубцам кедрового ствола, старая манси Аннэ Картина, разминает, поглаживает грудь свою, пытаясь унять прыгающее сердце. И кажется ей, что берет она сказки из ватлана, поглаживает их. И сказки выпархивают из ее рук. Оказывается, это чайки. Реют они в голубом небе, вертят точеными своими головками и кричат, бодря небесный простор: «Кай, кай, кай».
…Вьются в небе, парят над бережными далями чайки. «Кай, кай», — кричат белые птицы. «Ай-ай-ай- ай-ай», — слышит Аннэ, и в сердце ее вонзаются стрелы. Она видит себя в древнем стойбище. Напали на мирное племя татары. Стрелы пустили — солнца в небе не видно стало. Взвились в воздух и мансийские стрелы. Стрел в воздухе кружится больше, чем комаров летом, стрела в стрелу попадает, стрела стрелу побивает. Стоны, крики да слезы кругом. Вместе с племенем манси обороняют родную землю и кедры. Хвоей колют врагам лица, глаза и руки. Хвоя вытягивается, длинной становится. Стрелы ранят гладкую кожу кедров, заживает она, а на месте ран бороздки остаются. Видит Аннэ костры. Жгут на них татарские полчища старых и малых манси. Лижут их языки пламени, и скрючиваются от боли, как береста на огне, люди. И безголосо плачут слезой-смолкой при виде казни этой над мирными манси их соплеменники-кедры.
Гаснет зарево над таежным стойбищем, опускаются в травы дымы. Ветер пеплом играет, и сидят в живых у пожарища лишь избитый, с выколотыми глазами Петотка да молодой охотник Паломей, который ходил за лосем в урманы и ничего не знал о страшном побоище.
Услышали вдруг Паломей и Петотка тоненький плач: в кущах кедровника лежал в берестяном кузовке ребенок. Успела его, видно, спрятать какая-то женщина племени под густыми ветвями. Осталась в живых еще и собака Халь, что значит — Березка. В огне пожара погибли ее щенята, и Березка безудержно стонала и выла. И успокоилась, когда старик и молодой охотник приложили к ее соскам ребенка. Вскормили его молоком Березки мужчины.
Назвали они малыша Ивыром. И ведет теперь Аннэ в сказке-легенде Петотку и Паломея с Ивыром в далекие дали, где бы можно было забыть кровавый пожар. Трусит следом за ними и собака Березка. И встретили они в тайге племя, породнились с ним. Не по дням а по часам рос Ивыр, и превратился он в сильного и красивого юношу. Людей в стойбище было много, леса оскудели, и стало голодать племя. Много дней и ночей ходил по дремучей тайге Ивыр и вернулся, едва держась на ногах, с вестью, что нашел он места, богатые рыбой и дичью. «Будь нашим вожаком», — сказали ему люди племени. И повел их Ивыр через леса и болота. Совсем выбился из сил вожак, но добрался до заветных боров, где сосны стояли, как золоченые; поднимаешь голову — шапка валится, и сияла земля от голубоватого ягельника.
— Ивыр я… Пришел, — сказал он слабеющим голосом соснам и ягельнику и захлебнулся кровью, а боры услышали плач людей племени, которые назвали стойбище в честь вожака Ивыр-я — Евра.
Шепчет Аннэ пересохшими губами: «Евра, Евра, любовь моя, глазком одним увидеть тебя бы, и помирать можно»…
Все прошлое, вся история, память народа манси навалились на сухое, истерзанное недугами тело ее. И жжет его жар южных степей. Идут к северу племена манси. Теснят их полчища татаро-монголов. Желтое облако пыли и стрел вьется над сильными некогда племенами, которые теперь едва отбиваются от врагов в неравных боях, насмерть стоят, обороняя божество свое — Золотую бабу, добытую в походе на Рим. В лесах только стали отставать от них злые преследователи. Уставшие манси припадают к реке, черпая воду пригоршнями, берестяными чумашками. Под сенью берез находят они и кров. Дают березы им еще и одежду — берестяные подлокотники и наколенники, нагрудники. Береста, тонкая и длинная березовая лучина — это еще свет и огонь. Лучина не ест глаза, не дымит, как смолевая щепа ельника и сосны. И появляются у манси святые, заверованные березы, святые леса. У берез просят сыновей женщины, учатся мудрости жизни.
…И вновь затрепетало, ожило сердце старой Аннэ. К ней пришла птичья легкость, посветлело вокруг, как днем. Представилось: вот она, Аннэ, сильно взмахнула руками-крыльями и белою чайкой взмыла в голубень высей. «Киаа-киаа», — громко кричала она и словно купалась в волнах безбрежней сини. Завидев стаю таких же, как она сама, чаек, влилась в их белое облачко, летевшее к солнцу.
Внизу проплывала родная Югория — серебро речных лент, стекла озер, хвойники с янтарем осенних берез и багрянцем осин, розово-рыжие моховые болота, ершами ощетинившиеся сосновые гривы на них, чащи, где сшибались уже на осенних гульбищах рогами лоси, и покосы с рдеющим шиповником. Виделись чайке- Аннэ с высот ажурные мачты опор ЛЭП и острова с буровыми вышками, факела со шлейфами дыма, букашки-машины, поселки с золотистыми, как луковичные головки, новыми брусовыми домами, кварталы белокаменных зданий в молодых городах, где кипела новая жизнь древнего края. Ухватывало острое зрение Чайки и разбросанные, как гнезда перелетных птиц, таежные селения ханты и манси.
Многие из них уже опустели, глядели на мир черными глазницами выбитых окон. Силилась Чайка найти взглядом Евру, затерянную в просторах зелено-голубых далей. Но не привелось ей увидеть зияющие, как раны, пятна земли, где стояли некогда домики-срубы Евры — древнего гнезда жизни манси.
Бывшие подворья Евры буйно заросли волчьими ягодами, крапивою и иван-чаем. Урман вдоль реки был вырублен, и подрост перемежался пнями, истлевшими завалами веток, сучковатыми сизыми соснами. Парил в небе над Еврой с диковатыми вскриками коршун. Ветер лизал черные остовы печей, сек растрескавшуюся кору старой лиственницы-великанши, хранительницы Евры. Она простирала к небу, к далекой своей Чайке в белом облачке-стае полусухие руки-вершины и словно молила: «Вернись, вер-ни-и-сь, холодно мне, холодно без тебя, дочка!»