Александр Мищенко Диалоги «смутного времени»
Посвящаю бесценной жемчужине моей Нине



Русский из Венесуэлы


Георгий Волков — реально существующий человек, которого судьба забросила некогда в Венесуэлу. Бывал он в свое время и у нас в Тюмени. Сейчас мы обмениваемся с ним письмами…

Неро возвращался из Пицунды, где проходил семинар молодых поэтов России. Летя тогда домой, держал он всю дорогу в руках макет бригантины с алыми парусами, которую купил в Гагре у отставного одного морского волка. Радуясь сделке, тот воскликнул:
— Хороший кацо ты, будешь вспоминать, как бабочкой ветер моря цветет у нас.
Товарищ Неро долго сокрушался по поводу его покупки:
— Бочку пива можно было б купить, а ты врюхал такие деньги за какую-то крашеную безделушку.
— Зато паруса есть, — восторженно заявил ему Неро.
Внизу проплывала сумеречно-темная ночная земля. Бригантина возбуждала токи радости у поэта-охотника. Сон не шел ему в голову. Многие пассажиры мирно посапывали, а он поглядывал в иллюминатор. У горизонта стало отбеливать. Потом наступили мгновения, когда лимонно-акварельную полосу на востоке просекло огнистым штрихом, и, словно клюквенный сок, брызнул свет. Небо наспевало библейской голубизной. Только ангелам, кажется, могла быть сниспослана она. «Здесь бы людям жить, — подумал Неро. — На ветер моря похожи были б они». Серебрились внизу ячеистые, как крыло лебедя, облака.
Не спал и сосед Неро, оказывается.
— Ах как безумно красиво! — воскликнул румяный круглолицый старик, который в первые минуты еще внешне поглянулся охотнику-сибиряку.
— Не перестаю удивляться, какая чистая русская речь у вас! — заговорил Неро, он тоже понравился соседу-иностранцу умным добрым лицом и романтичной натурой, а о ней говорили и бригантина, и выглядывавшая из-за ворота рубахи тельняшка.
— Удивляетесь, как это так — венесуэлец и такой русский? — блеснул тот синью глаз. — Лицо, как видите, картошкой, лишь смуглота тропическая. У нас в Каракасе круглый год лето. Давайте знакомиться. Георгий Волков. Можно и проще.
— А это бы лучше, — отозвался Неро.
Сосед засмеялся.
— Ну, так и зовите попросту: деда Жорж. Годы уж такие мои — на каждую ногу больше тридцати.
Неро развернулся к нему корпусом.
— Значит, род ваш российский, деда Жорж. А фамилия почему именно такая?
— Раньше как было? Трех волков убил, вот ты и Волков.
Лицо Неро озарила улыбка.
— Тогда я сто раз Волков, родственники мы с вами, едреныть.
Старик начал рассказывать о себе, и впечатлительный Неро увидел прижатый к горам аэродром Каракаса на вдающемся в море мысу, извилистое шоссе, бегущее вверх крутыми подъемами, усыпанные ранчо склоны и сам четырехмиллионный город в ладони горной долины Карибских Анд — авениду Боливар, дворцы, небоскребы, современные жилые комплексы и лачуги в трущобах. Легко представил он себе Волкова мальчиком. Православный храм в Белграде. Как голубой дымок, плывут в пространствах молитвы. Внутри церкви все очищают они, кажется, озоном духа и снаружи во дворике — яблоньку и стайку круторогих барашков, небо над ними и жизнь всего жаркого города. Золотой луч веры пронизывает сердце мальчика, и золотисто-сияющим видится ему мир.
Родился деда Жорж в Симферополе, откуда шестимесячным ребенком попал в Югославию. Отец его — офицер, переправился сюда в составе русских войск. Разлука с Родиной, гражданская война, перемешанные с огнем, пылью и кровью идеалы белого движения оставили в его душе свой след: он стал священником. А Жорж в десять лет поступил в Кадетский корпус. Детей там не накачивали духом жаркой сиюминутной политики. Главными предметами были история и география России, и через них шло познание Родины. Родители Жоржа, как и многие другие русские, много лет не раскладывали содержимое сундуков, живя надеждами вернуться домой. Но их ожидания перечеркнула мировая война. И цивильным, как выразился деда Жорж, то есть гражданским пленным он по иронии судьбы попадает на строительство Дворца мира в… Нюрнберге. Душу его тогда прожигали до боли переживания за стремительное отступление Советской армии под ударами немцев. «Ну как же, как же так, песни такие пели, что врагу не отдадим и пяди земли, — металась раскаленная мысль в сознании растерявшегося юноши, — а тут катятся и катятся». Потом он выучился на зубного врача. Работу в разрушенной послевоенной Германии ему, эмигранту, найти было трудно, а он уже обзавелся семьей. И полетели они с женой-россиянкой Катей, помолившись и перекрестившись, искать счастья в знойной тропической Венесуэле, где начиналось все с хибары из бамбука, крытой пальмовыми листьями, лепетания манговых деревьев и бури, принесшей «дождь» из метровых ящериц… «Где десять русских, — говорил старик Неро, — там и о храме думать начинают». Вот и возвела русская колония в Каракасе две православные церковки, и в излучении веры, с храмом в душе жил венесуэлец Волков. Напитывалась она древним вином нашей русскости, которое отстаивалось веками. И не меркли в душе Жоржа отсветы бело-сине-красного андреевского флага, при виде которого сжимается сердце россиянина, сияние свершений Петра, Екатерины, Суворова и Нахимова. И в стране желтой тропической земли и речек желтого цвета вспоминались ему «Кореец» и «Варяг», Минин и Пожарский, русские офицеры в Югославии, влившие благородную свою энергию и ум в ее хозяйство и культуру. Не забывалось братство по Кадетскому корпусу, и каждый год стали собираться его выпускники. Радовались, что не расторгнуты они, хоть и рассеяны. От политики сознательно уходили постаревшие кадеты, поставив целью сохранять и развивать любовь к России, ее истории, традициям. Вызрела убежденность у поседелых кадетов, что довольно с них «мировых проблем» и дорогостоящего мессианства. «Не будем мечтать о счастье человечества, — записали они в скрижали душ своих — когда нужно способствовать устроению счастья нашей собственной страны. Довольно и «священных союзов» на русской крови и «мировых революций» на русские деньги и страдания». Случилась беда у кого — дружно отзывались на нее, помогали деньгами, душевным участием. Детям своим прививали исконно русские жертвенность и милосердие. Осиротела у одного кадета дочка — удочерил девочку его друг, четвертым ребенком стала она в семье…
А Родина страдала, волоча ярмо сталинского социализма. Не во все ужасы верилось венесуэльским русским, в туманце виделись им из Карибских Анд дали современной российской истории.
Деда Жорж достал диктофон и включил пленку.
— Это моя Россия, — сказал он соседу по самолетному креслу.
И полились песни, которые пела и тетка Неро, и баба Фрося всегда, подыгрывая себе на старенькой, с лучиками трещин на корпусе балалайке. То удалью взрывались они, будоражили кровь веселой энергией, то навевали заунывное что-то, то проголосно тянулись, как вьется бесконечная тропка в поле среди колыханий ржи.
В душе деды Жоржа такое колобродило, как почувствовал Неро, что тот едва сдерживал слезы. Сказывались уже и годы. Думалось о почивших друзьях-кадетах, ушедших для «последнего парада в могучий мертвый строй», в мир, где несть, как говорится, печали и воздыханий. У Неро-то самого подкатывал комок к горлу, особенно когда плакала, звенела, выхлестывалась огнем балалайка, пролучивая ненца- охотника, поднимая в душе запредельное что-то, связующее со сверхчеловеческим миром божественных и адских состояний. Он вновь будто видел желтую, с крапинками трехструночку бабы Фроси. Играл выдающийся какой-то балалаечник. Пылал он в игре, рождая мысли и чувства из раскаленной лавы души, звездного ее вещества, и лучики зажигались в глазах Неро. Кипение света извергал музыкант некорыстным своим инструментом, и отзывался на него колокол души Неро, отдавал звон. Думалось ему, что такой только океанской стихией музыки, искрящейся во всех регистрах звукового спектра, можно выразить мысль о Руси — предчувствиях ее и брожениях, бесконечных желаниях и безграничной творческой мощи. Неро и подозревать не мог до этих минут, какое же бездонье русского, которое разбудилось в свистящем этом полете, вместила ненецкая его душа.
«О великий, могучий, свободный и красивый русский язык, помоги мне описать мою Россию!» — зазвучал на фоне музыки взволнованный голос.
— Это мой друг говорит, — пояснил деда Жорж. — Работает он обивщиком мебели, живет на гроши, по тамошним меркам-то, и все их на пленки, на пластинки изводит. Сам подобрал композицию эту «Моя Россия», которую и не видел-то никогда. Я не могу выразить словами, что чувствую, а он высказал.
Душу Неро пронизывало густым тембром голоса далекого венесуэльца: «Россия не моя Родина, она Родина моих родителей. Но для меня, бездомного, она нечто более щемящее и величественное. Сердце мое странно сжимается, когда я слышу слово «Россия». И такое чувство рождается, какое появляется перед причастием. Я не был в России, не вспоила и не вскормила она меня, но всю жизнь я прожил с ней. Не видя в лицо ни разу, знаю тебя я, разуму вопреки, моя Родина, и остаюсь русским, как Бунин. Я дыханье твое ощущаю, слышу голос, понимаю шепот, тепло руки твоей чувствую. Не могу рассуждать много: умом Россию не понять… Я верю в нее…» И само сердце этого человека будто бы вибрировало серебряными своими струнами в мелодиях, которые звучали когда-то в напевах его матери. Любовь и тоску его, русскую, по снегам бескрайним, печаль вместили они, как синий ветер, мир весь заполнили. И пронизывал существо Неро до каждой его клеточки теперь этот голос: «Моя Россия не только ратная ее история, географическая громада, но и литература, музыка и художество, народ русский, Илья Муромец, Владимир Красное Солнышко, Иван-Царевич и Жар-птица, смышленый Иванушка-дурачок…»
Все люди делятся на тех, кто живет со сказкой и кто — без сказки. Повинуясь запросам сверхчеловеческой национальной силы, сказка, вмещая в себя душу мудреца и ребенка, живет всегда собственной свободной жизнью. Ни время, ни пространство, ни законы тяжести и вещества не властны над ней. И как же понимал это Неро, которому колыбелью стал в детские годы эпос Югры! Глядя на деду Жоржа, лучистую картофелину его лица, он вспоминал такие близкие ему, колыхнувшие сердце на одном из семинаров в Литинституте слова: «Живите, государи мои, люди русские, в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка! Горе тому, у кого ее не будет под старость». «А вот у этого старика есть она! — всклокатывала мысль Неро. — Поэтому и верит он, что наступит рассвет на российской земле». А диктофонная пленка крутилась все и крутилась, и в кровотоке Неро жил уже голос далекого русского человека: «Я верю, что моя Россия — спящая красавица, которая спит уже более шестидесяти лет крепким сном, что наступит день, когда придет Иван-царевич, разбудит ее нежным поцелуем, и станет она еще милей и краше. И призовет она широко открытыми свободными руками, прижмет к своей груди нас, не утративших в нее веру детишек своих, и материнской лаской ее будем согреты мы. Слезы радости и умиления матери-Родины смоют сиротскую скорбь с наших верующих в нее лиц. Когда такое случится — не знаю, но это — будет. Народ России — это не только двести миллионов современников наших. Это также миллиард их праотцов, оставивших наследием нам великую страну. И это — миллиарды потомков, что еще не родились, но приумножат это наследие в грядущие века». И с голосом, рвущимся с пленки, с русской песней, с ожившими храмами в душе деды Жоржа и ненца охотника летели в российском небе звоны тугого серебра их колоколов. Пели будто, играли тысячи церквей…
Откровения деды Жоржа, все, что почувствовал в нем Неро, буквально ошеломили его. «Это надо же, — думал он потрясенно, — такую жестокую историю, какой живет страна с революции, пережить уже в сказку, почувствовать солнце там, щучий потрох, где мгла застоялась. Какая вера! А у нас тут обезверенность разлилась морем…»