Александр Мищенко Диалоги «смутного времени»
Посвящаю бесценной жемчужине моей Нине



«И я стою у жизни на опушке»

О Захарове — художнике слова можно писать только разве что стихами, когда нахлынет, как это случилось у него однажды. Тогда он пересек пустырь родной деревни, заросшей крапивой, по которой легко догадаться, где было жилье. Поднялся на холм с погостом. Дальше открывался взгляду разлив реки. Там ничего не изменилось, те же луга, те же лесистые острова, чайки и тот же ветер. Тоскливо и бедно! «Вот и свиделись, мама», — рыдая нутром, выдавил мой друг-живописец. А когда выпил, отлегло. За разливами куковала кукушка. И пошел стих:
Опять кукует радостно кукушка,
Отсчитывая солнечные дни,
А я стою у жизни на опушке,
И молодость аукает вдали.

У жизни на опушке открывать стал в себе дар слова Михаил Захаров. Его рассказы — продолжение его полотен. Как признается сам художник, невозможно кистью выразить все мысли, и тогда появляется потребность в Слове. Михаил замечает яркие, выразительные детали. Прекрасны у него диалоги. И за всем этим — характер человека. Прозаик рисует нам образ сибиряка нашенского, уватского, из деревеньки Урюпино, что стала родиной его рассказов. Умирает она, и неизбывно живет в сердце художника боль за нее.
Фиолетовым тугим холодом наливается закат в Урюпино. На повети в одиноких дворах чилимкают воробьи. Слышно по вечерам, как ругаются два последних жителя деревеньки, в густеющем тумане за околицей в унисон им неумолчно перекликаются обалдевшие от любви коростели. А ночью оживают черти, которых здесь как голубей на Красной площади… Тут хорошо посидеть вечером, когда жидкими прядями в лугах поползет туман и скроет редкие тополя по пояс. Небо запламенеет, и низкое солнце так высветит заборы и бревна сараев, что глазам становится больно. Когда идешь к озеру смотреть на закат, на пути шебаршат в тесноте под одним из амбаров бесхозные теперь, дичающие козлы. Они некоторое время глядят на тебя, вздыхают тяжело. Потом тихо бредут к человеку и опускаются рядом. Только молодой козел некоторое время топчется, пощипывает лопух, потом и он, очарованный закатом, устраивается около козы, тычется мордой в вымя, дует в валяющуюся тут пустую консервную банку, и звук от того получается трубно-густой, как от струны на контрабасе…
Неблагодарное это дело пересказывать акварельно сочную прозу Захарова. Хоть и заявляет он одной из реплик, что правда редко бывает красивой, в рассказах его она щемяще живописна. Не могу не привести еще детали, какими автор рисует картину запустения. Такую вот, например. Дом, тесовые половицы кто-то снял, на лагах посреди жилья осталась стоять печь, ощерившись провалом обвалившихся кирпичей, посреди которых, как одинокий зуб, торчит пустая пивная бутылка, а на былом добротном заборе вечно сушатся теперь чьи-то скукоженные кирзовые сапоги… «Нет деревни, — пишет Захаров, — осталась вечность, а прямо над нами высокое — высокое небо в разводах ненастных белых облаков. Здесь о будущем думать тягостно, а воспоминания светлы и объемны».