Александр Мищенко Диалоги «смутного времени»
Посвящаю бесценной жемчужине моей Нине


Посол птичьей страны
В обшей экономике природы птицы играют всего лишь в 2–3 раза меньшую роль, чем человечество.
Академик С. С. Шварц

«Если уж писать о натуралистах Дальнего Востока — начинать надо с орнитолога Яхонтова», — заявили мне в краевой организации Всероссийского общества охраны природы. И через час болтанки в трамвае и небольшого блуждания по микрорайону я был под окнами большого дома, и у ног моих журчал ручей, несущий весенние воды в низинку. На одном из балконов стоял старичок, он с восхищением, как музыку, слушал звонкое «черр-черр» шныряющей под кустами птички-крапивника. Это и оказался Всеволод Дмитриевич Яхонтов. Через несколько минут он радушно встретил меня и сразу же стал показывать квартиру, многочисленные чучела. Остановился у воробьиного сычика, который сидел на ветке над книжным шкафом. Большие выпуклые глаза орнитолога заискрились какими-то отеческими чувствами. Глядя на самую крохотную из сов с лупоглазым личиком, с нависающим лысым лбом, Яхонтов проговорил:
— Хороший, вежливый мальчик, встретишь его в лесу — кланяется во все стороны, хотя удэгейцы его не любят, криками «кувит, кувит» он будто бы в иной мир зовет. Самые «человекообразные» создания в отряде пернатых — совы. Одни глаза с тяжелыми веками чего стоят! Часами наблюдать можно за смешными ужимками, мимикой сов.
Потом мы повернулись к камчатскому кречету, и о нем Всеволод Дмитриевич сказал коротко:
— Жалобный, как у всех хищных птиц, голос.
О турпане я услышал удивительную новеллу, которая начиналась со слов: «Есть что-то мефистофельское в этой птице, не правда ли?»
А потом мы зарылись в коробки с его орнитологической коллекцией. Разобрали лишь две из всего много- этажья их, и Яхонтов безнадежно махнул рукой:
— Не просмотреть эту уймищу. Шкафы забиты коробками — кулики там, утки, морские пернатые. Всего в коллекции 500 птиц. В музей буду сдавать.
Яхонтов все пространство своей квартиры отдал птицам. Себе выделил маленький уголок. Тут у него стояли большой письменный стол и железная раскладная кровать.
Я слушал красочный его рассказ об одной из последних экспедиций, которая началась, как всегда, в весенние дни. Зажглись на солнце снега, заиграли овражки, появились в небе стаи пернатых из южных стран, и вновь встрепенулся по-птичьи старый орнитолог Всеволод Дмитриевич Яхонтов, охватила его, как он сам выразился, миграционная лихорадка.

В Восточно-Сибирской охотоустроительной экспедиции ему поручили обследование бассейна реки Пенжины — орнитологического моста между Камчаткой и Чукоткой. Пенжинское птичье царство было для науки пока терра инкогнита, и два только этих слова, символ загадочной, манящей к себе страны, так воспламенили старого путешественника, как воспламеняли они жюльверновского Паганеля. Несколько дней на сборы, рюкзаки стали разбухшими, как икряные рыбы, можно улетать. Взял с собой Яхонтов в дорогу и своего неизменного спутника Пеликена — сытого прижмурившегося божка с мудрой треугольной головой, круглым полированным брюшком и смешно торчащими ножками. Без этого талисмана из кости он в экспедиции не отправлялся.
В Хабаровске витали сладкие запахи распустившихся тополиных почек, а Пенжина только пробуждалась от зимы. Орнитолога с проводником высадили в самом центре района.
Снежный покров был спрессован морозами и ветрами до глазури, а сама Пенжина закована в панцирь льда. Яхонтов и проводник прорубили лунку и обустроили первую стоянку. Утром межгорная котловина заговорила с людьми звонким голосом куропача с огненно-красными бровями. Басистый жутковатый хохот его далеко разносился по долине. В сеточке тонких морщин на лице Яхонтова разлилась улыбка.
— Ну, здравствуй, здравствуй, приятель, — проговорил он в ответ на весенние клики птицы.
Весна шла бурно и неудержимо. С шумом выпрямлялись за потемневшим косогором напротив палатки плети слежавшегося за зиму стелющегося кедра. Потом появились забереги, бражно запахло оттаивающей землей. Проклюнулись зеленые шильца травы, набухли почки берез, вывесила сережки ольха, вспорхнула первая бабочка-крапивница.
Наступили белые ночи, все ярче стало сиять негаснущее солнце. Целый потоп света хлынул на долину Пен- жины — пролетной дороги и родины птиц. Яхонтов давно стремился к ней, и вот он живет на просторе этой промерзлой, бугристой, рябой от озер тундры, по-прежнему загадочной для орнитологов.
Серебристо-голубоватое марево часами струится над громадной долиной. В полуденной стороне сверкают в опаловой дымке мраморно-пестрые вершины Корякского горного хребта с каменистыми пустынями и глубокими ущельями, познавшими миллионы лет назад движение ледников. По расщелинам гор ютятся белые, с розовыми подсветами солнца, тучки. Яхонтов с нетерпением ждет птиц.
И вот в один из таких ярких, солнечных дней он услышал мелодичную перекличку в небе, и учащенно затукало от волнения сердце старого орнитолога. Идеальным строем, как на параде, неслись к Северу гусиные караваны. Словно мягкие глыбы снега, качались в голубом небе лебеди, разливая трубные звуки привета родной земле. Потом по лугам и закрайкам озер рассыпались кулики. Со стрельчатым звоном шмыгали мимо Яхонтова чирки, звенели и ликовали кругом пичуги. Наступал разгар весеннего лета птиц.
И Яхонтов жадно набросился на работу, он торопился сделать больше: записывал в полевые карточки орнитологические данные, препарировал отдельных птиц, был все время в действии, движении. Глаза его разбегались от обилия пернатых на этом охотничьем Эльдорадо. Но когда, три недели спустя, он встретился в Усть-Пенжи- не с местным егерем, услышал, что раньше здесь дичи «до пропасти было, а теперь — жиденько», что меньше на Севере сейчас не тронутых человеком глухих уголков. Егерь был постоянным жителем Усть-Пенжины более сорока лет. «Якорь давно поржавел», — шутил он. Все у него было для рыбалки и охоты, как и положено при тихой стариковской жизни у моря. Но не было покоя у старого егеря. Отложив в сторону мокрую сеть с серебринками чешуи, он покачивал округлой, как птичье яйцо, головой и говорил с болью и раздражением в голосе:
— Вот законы об охране природы есть, а законности нет. Бьют птицу зря, изничтожают, чем попало и когда вздумают. Выстрелы гремят круглый год. Не умеют с понятием относиться. И управы на таких лиходеев нет.
Экспедиция на Пенжину близилась к завершению. Не одну уже волну птиц проводил Яхонтов взглядом. В полный штиль и теплынь стаи садились. Всеволод Дмитриевич сделал для себя замету, что усталые косяки гусей, этих зорких и осторожных птиц, которые перед кормежкой или ночлегом делают тщательный облет территории, здесь бесшабашно падают с неба на воду. «Браконьерам это на руку», — думал орнитолог и продолжал наблюдения. Опускались птицы и тогда, когда начинал гнать их попутный ветер: холодные струи воздуха проникали под перья птиц, и они мерзли. А встречному ветру птицы радовались, и вновь оживало тогда бледно-голубое пенжинское небо.
«Ытрн, ытрн! — раздалось вдруг в один из последних дней мелодичное потрескивание в вышине. Всеволод Дмитриевич вскинул голову и всмотрелся в синеву небес. «Журавли!» — радостно вскрикнул он, узнав их. Восемь птиц летели небольшим клином с Востока. На голубом фоне их головы казались белыми, а спины при повороте отливали красным. «Правильно сказал проводник, что такие журавли есть на Пенжине», — проговорил про себя Яхонтов и поднес бинокль к глазам. Да, ошибки не могло быть — над Пенжиной летел клин канадских журавлей, занесенных в Международную Красную книгу. «Богатейшая орнитофауна на Пенжине, — отметил про себя с удовлетворением Яхонтов. — Надо очень бережно относиться к этому птичьему мосту между Камчаткой и Чукоткой». Он долго еще будет думать об этом, и после разговора с егерем о браконьерах в блокноте появится вязь привычных бисерно-каллиграфических буковок: «Зайти в краевую организацию Общества охраны природы. Познакомить со своими рекомендациями по промысловой дичи и повести речь об организации охотничьих патрулей на Пенжине в весенне-летний период. Разработать для авиаторов картосхему с указанием маршрута и времени массового перелета, скорости и движения птиц, чтобы учли они их и меньше сталкивались птицы с самолетами…»
Глядя вслед клину красных канадских журавлей, Всеволод Дмитриевич подумал: «Не всякому выпадает счастье увидеть этих редких птиц!» И в воображении старого орнитолога стали вспыхивать картинки-видения из других экспедиционных дорог по огромной стране дальневосточных птиц.
Вот он идет вдоль залива Пильтун на Сахалине. По проталинам у дороги держатся стайками пуночки. Их серебристые крылышки мелькают повсюду. На выбеленных солнцем столбах линии связи горбятся мокрые вороны. И вдруг — аккорд! Четырнадцать светоноснобелых птиц, звучно переговариваясь, летят над заливом. За ними тянется еще один небольшой клин. И снова аккорд серебряных труб лебедей…
В кружево пены бьет накат волн на Большом Шантаре в Охотском море. На голубых базальтовых скалах острова судачат на площадках-«клубах» Топорки с клювищами-секирами.
В Верхне-Колымском районе Якутии удалось полюбоваться Яхонтову двумя чайками с интенсивно-розовым, будто сотворенным из солнца, нежным, как лепестки шиповника, оперением их груди. И осталось еще в памяти орнитолога рассказанное старым чабаном-якутом предание. Чудо-птицы вели будто бы свою родословную от девушек, которые мечтали стать красивыми, искупались в ледяной розовой воде и окоченели. А их чистые девичьи души поднялись и розовыми чайками полетели к морю. С тех пор они с тревожным криком «текэ, текэ, текэ!» летают над озерами и жалуются людям, что красота их погубила.
«Да-а, — вздыхает орнитолог, — мало осталось на планете розовых чаек: красота губит и птиц…» И память опускает его мысль, как птицу, в район Индигирки, где, замаскировавшись в кустах, следил он на болоте, как три долговязых красавца, белых журавля — стерха скороговоркой, точно на флейте, играли песнь подругам-зрителям, а затем кланялись с каким-то любовным стоном. И на Пенжине старого орнитолога начинают терзать раздумья. Как сохранить исчезающего стерха, чтобы не пополнил он черный список тех птиц и зверей, о которых Бунин сказал: «Родные существа, ушедшие от нас»? Как защитить от равнодушия человека, издержек цивилизации обитателей дальневосточных джунглей: разнаряженных, как китайский мандарин, уток-мандаринок, могучих орланов-белохвостов, кричащих с тревогой в небо свое «трн-аа» черных журавлей, «смирных людей» Дерсу Узала — курочек дикуш, красноногих ибисов. В окружающей человека природе нет ничего лишнего и случайного. Организованная разнородность, как выражаются экологи, — первая линия обороны биосферы от возможных нарушений ее равновесия. И отстегнув с пояса котелок, чтобы вскипятить чаю, Яхонтов проговорил себе: «Без птиц человеку не выжить…»
Пришло время последней стоянки хабаровского орнитолога. Только разбили палатку, подул теплый юго- восточный ветер, мокрые хлопья снега устлали талую землю, и к утру все кругом побелело. Кусты кедрового стланика вновь полегли, погребенные снегом. На солнце он был такой яркий, что белые куропатки казались голубыми. Следы птиц и зверьков в оттепельном снегу отпечатывались как в сырой глине. Весь день Яхонтов увлеченно читал тисненые строки самой интересной в мире книги с сине-белыми буквами. А позднее, в белой ночи он заслушался у палатки сольным концертом, с переборами и октавами, золотистогрудой птички варакушки. Трепеща крылышками в высях, она роняла свои песни с неба, как жемчужины. Трели этой маленькой птички напомнили орнитологу о далекой родине.
Яхонтов родился в 1906 году в Киеве, память его воскресила утренние походы с отцом по лесам, по росистым опушкам, прибрежью Днепра. Там и покорила его сердце громкими песенками-подражаниями другим птицам самодеятельная «артисточка» — варакушка. Завораживали сочными и торжественными трелями соловьи, в коленцах которых можно был услышать и флейту, и дудочку, и стукотню, и дробь. Подсвистывали из кустов прыгающие меж веток пеночки. Демонстративно вышагивал по пашне на виду у прохожих, блестя воронеными перьями, скворчик. Мальчик навек был околдован птицами, как песнью волшебных сирен. Будущее виделось ему в орнитологии. Но революция, бурное течение жизни определили другую судьбу. Яхонтова послали на рабфак в Киевский медицинский институт, убедив, что в медицине нужна «рабочая косточка». И долго шли двумя параллельными линиями в жизни Всеволода Яхонтова медицина и орнитология, которой он отдавал все свободное время. Когда-то он познакомился с книгами Михаила Пришвина, его словами о том, что «свобода — это когда хомут хорошо приходится по шее». Яхонтову хорошо пришлись хомуты обеих профессий, и он мучительно порывался отдаться чему-то одному, но никак не мог сделать выбор. Помешали и суровые обстоятельства. В 1937 году его по злому навету репрессировали. В местах не столь отдаленных был врачом. Оставался, насколько позволяли условия, и орнитологом. Амбулаторные листки на больных были переложены орнитологическими карточками. Яхонтов вел их тайком со всей дотошностью исследователя-натуралиста: название вида на латыни, необходимый набор данных о птице, живые дневниковые записи.
До сих пор в его квартире в Хабаровске хранятся листки полуистлевшей серо-коричневой бумаги: «Пуночки кочуют стаями по полям… Орлан-белохвост парит в воздухе… Бекасы играют в сини… Ястреб-альбинос гоняется за куличками…»
Когда его реабилитировали, он остался на Колыме, которую волей судьбы пришлось ему открыть для себя как новую планету. Суровая красота этого края занозила его сердце, и трудно оказалось расстаться, когда пришел час, со стеной ив на реке, синими ирисами в прибрежье, розово-красными грушанками, лапчатками, похожими на новенькие медные копейки, цветами росянки, словно стеклянными по утрам, и кремовым, почти белым, неуловимо-золотистым, светящимся в ночи лунным светом неплотных кистей колымским рододендроном. Привычным стал для Всеволода Дмитриевича Яхонтова и лютый мороз даже на высокогорье, где звонко шелестело дыхание, ухала на реке наледь и трещали в тайге деревья. Много лет глядела тут на мир схожая с профилем человека скала Величавая из серого сланца в среднем течении Колымы. «Женщиной» еще звали скалу, задолго до появления в этих местах человека смотрела она темным ликом своим на мир, и прочеркнули его глубокие складки. Это было лицо Колымы, сурового и необычайно интересного края, людям которого крайне нужны были доктора, помощь медиков. А еще Всеволоду Дмитриевичу очень хотелось продолжить научные исследования, внести свой вклад в описание птиц, которые обитали в бассейнах несущих быстрые воды среди нагорий рек Колымы, Индигирки, Алазеи и Яны. Страстно мечтал увидеть орнитолог-любитель, самоучка, как будут плыть высоко в небе весной, точно сказочные кораблики, белые чудо-птицы. И такой день наступил.
Яхонтов шел поймой реки по обыкновению, чуть вперевалку, короткими цепкими шажками, выработанными необходимостью постоянно, по-птичьи шустро вертеть головой, наблюдая пернатых, и увидел вдруг, как молча летели на него белые журавли-стерхи, осеняя серебряными своими крылами весеннюю тайгу, бесчисленные озера, поля и луга. Летели, вытянув головы с длинными клювами вперед, ножки их были откинуты назад, в прямую линию. И никто не знал, куда летят, где остановятся и будут жить эти загадочные птицы…
Пришло время, и Всеволод Дмитриевич смог заявить: «Птицы в конце концов победили!» — на склоне лет он безраздельно отдался орнитологии.

Потом, после всех разговоров, я углубился в книги натуралиста Яхонтова о птицах — «Страна птиц», «Пернатое племя», «В мире птиц». Они увлекли меня, и я читал их до глубокой ночи. И так ярки и захватывающи были описания, что мне слышалась временами мелодичная песня вынырнувшей из проруби птицы-водолаза, дочери водопадов оляпки, и тревожный, словно судовая сирена, крик трехперстки. Неслись звуки флейты с неба — это тосковала меланхоличная мухоловка. Встречал свет нового дня «игрой на сопелке» охотский сверчок. Ухала, как бык, на болотах, накликая людям несчастья, злобная и неуживчивая, костлявая выпь. Трещала картаво в ивняках у воды, считая уловы, дроздовидная камышовка — «карась-карась, рак-рак, линь- линь-линь». Повизгивала, как обиженный щенок, неясыть бородатая. Чуть не умирал бекас на гнезде — «жить не буду, жить не буду». Это потому, что лежали под ним четыре грязных яйца. И как было тут не посочувствовать ему вместе со старым орнитологом Яхонтовым: вопиющая несправедливость природы!..
Кто-то из друзей Всеволода Дмитриевича, влюбленный в его творчество, назвал его однажды полномочным послом страны дальневосточных птиц в нашем урбанизированном мире, органом, которым птицы на человечьем языке рассказывают о себе людям.
Подвижнический научный труд орнитолога из Хабаровска получил признание видных ученых нашей страны и за рубежом. Крепкая дружба связала его с орнитологом Ямасиной с островов Японии, плывущих, кажется, в весенние дни среди нежного аромата и сияющих разливом какого-то нереального пунцового цвета вишен. Орнитологу-энтузиасту из соседней страны удалось сохранить на острове Сада несколько пар ибисов, этих голенастых птиц с изогнутыми клювами, хохолками на головах и ярко-розовыми маховыми перьями. В Японии ибисов назвали сувенирами природы. В мае 1975 года Яхонтов видел близ устья реки Кия, возможно, последнего на советском Дальнем Востоке ибиса…

По случаю своего семидесятилетия Всеволод Дмитриевич сочинил стихотворение, которое прочитал друзьям на юбилейном торжестве. Была в нем и добрая шутка — об аптечном поцелуе жены, изящных жестах, с которыми уступают ему, дедушке, место в автобусе, была и печаль: «Мне возрастной сигнал, как реквием печальными, поранил душу…», был и лозунг, с которым жил: «Ни дня потери и ни часу промедленья!» Словно чувствовал старый орнитолог, что жить ему оставалось мало.
Из Хабаровска я привез на память о встречах с Яхонтовым фотографию постоянного его спутника по многочисленным путешествиям костяного божка Пеликена и черные крылышки с красными и белыми полосками и алыми, как капельки крови, роговыми бляшками на концах. Принадлежали они светло-розовым птицам — свиристелям.
Вскоре телеграф принес мне печальную весть — Всеволода Дмитриевича не стало, и ему никогда уже не увидеть этот очерк о себе.
Когда я теперь смотрю на перышки свиристели, вспоминаю, как трепетно и лучисто глядел Всеволод Дмитриевич Яхонтов прищуренными глазами на рябинник под окнами его дома, усеянный светло-розовыми птицами. И память его воскрешала строчки чьих-то стихов:
Прилетели свиристели,
Прилетели — зазвенели…