Александр Мищенко Диалоги «смутного времени»
Посвящаю бесценной жемчужине моей Нине



Нерка

Я зову Анну Неркаги Неркой. Нерка по-ненецки — это ива, известное всем гибкое дерево, которое гнется, но не ломается. Нерка — это и имя ненецкой женщины. От Нерки идет название ее рода, рода Ивы, если говорить по-русски.
В теплый, солнечный день я иду снежной целиной напрямик в новый микрорайон Тюмени. Лежалый снег тает, я то и дело проваливаюсь в крошево изо льда и воды. Весна, ветер наносит вербные запахи. Думается мне о тундре, где наступил уже долгий полярный день, вижу мысленно голубые тени оленей на сияющем от солнца снегу и ярко-серебряные вмятины их копыт.
Среди десятка многоэтажных коробок нахожу ее дом, стучусь в квартиру с многозначным номером. И вот мы пьем чай за журнальным столиком. В комнате голо. Раскладушка, накрытая цветным пледом, над ней малиновый домотканый коврик, на полу шкура оленя, столик с сосновыми ветками в вазе, на стене гравюра с лесом оленьих рогов.
— Предметы здесь не давят на меня, — говорит Нерка. — Поставила эти ветки сюда, и в жизни что-то на место стало.
Небольшого роста она, стоит на земле цепко, руки сильные, лицо ее будто обласкано ветрами, прическа из черных волос, как корона. Она сильная, Нерка, она и слабая.
— Протру все в своем чуме, — говорит она, прихлебывая густой свежий чай, — сотру пылинки, и заняться нечем. Мучиться начинаю и тосковать. Хочется жить с отцом в тундре. Несуетно на душе, когда с ним. Он знает что-то такое, что я не знаю. Но что? Я вижу его во сне иногда, не могу описать, какие глаза у него, но такими я представляю глаза вечности, а она живет в каждом из нас. Понять не могу, что же знает отец, плутаю, и это меня убивает, убивают четыре стены, слепнет душа моя в них. Надо ехать…

Так вот начинается исповедь молодой ненецкой писательницы. Я не прерываю ее, слушаю. Руки у нее на коленях, сидит Нерка прямо, не клонится, не сутулится, и это в ней чисто ненецкое.
Рассказывает о гоночных белых оленях Нерка, и встают они перед моими глазами, гордые, красивые, пугливые, как тени.
Сентябрь, на небе уже отмечаются первые звезды. Распахнет полог чума ненец, и тундра перед ним, ивы вдоль речки, небо до горизонта. Все смотрят на него в сентябре. Тот, кто нашел первую звезду, счастливым будет, как говорит народная мудрость. Счастлив и кто увидит падающую звезду…
Вспомнила Нерка дедушку:
— Слабый был он уже, не вставал. Подтащат его на шкуре к пологу чума, он откроет его и часами смотрит на солнце. Не знаю, о чем думают в такие минуты старые ненцы. Я открывала так много света в их душах. Жизнь такой тяжелой у них была, а не загасила этого света, веры в добро.
Детство Нерки — это гора Хадата с чубом из елей. Гора и чум пахли древностью, хотелось идти очень долго и думать. Детство ее — это белые как снег быки-олени с сочно-голубыми, как спелый ягель, глазами. Это походы за топливом по тундре, когда расчищали от снега ивовые заросли, нерку, искали мертвые деревья и сучья, чтобы не рубить живые. Память Нерки хранит свист тынзяна, когда летит он на рога оленя. Видит Нерка часто в воображении собаку Буро, как та положит голову на лапы и на огонь смотрит, и кажется тогда девочке-ненке, что тысячелетия глядят глазами Буро. Ловит себя на мысли она иногда, что глазами старого пса глядит на нее в какие-то моменты человечья душа, бессловесная только. Какой-то далекий ненец передал ее зверю. Огромный, мохнатый, как медведь, был этот пес. Кисы подавал он хозяину, невод тянул со стариком, который надевал на него веревку-постромку. Сидел у ног старика Буро, когда тот пил чай, и не могла представить их тундра одного без другого. В приливе нежности Буро, скупой на нее, как и старик, мог лизнуть лицо человека-собрата, заросшее сиренево-голубым мхом щетинки.
Спас хозяина он от рыси однажды, когда та вырвалась из капкана, и вызволил из зубов волка. Но пришла к Буро, как и к хозяину, старость, ослепла собака, стала беззубой, и люди кормили ее варевом. Старик так и не решился убить пса, и тот дождался, когда над тундрой выкатилось впервые после зимней тьмы солнце, и умер. Да, с солнцем и смерть красна. Отец Нерки похоронил Буро и долго беззвучно плакал у холмика, под которым покоился его верный друг, который стал уже тундрой.
Все это вобрала в себя ее первая книжка — «Девушка из рода Нерки».
Стала женщиной эта девушка и, живя в каменном чуме, вспоминает озеро Хара-то, где гул стоял от оленьих стад.
— Состарюсь, — говорит она, — буду на этом озере жить, рыбу кушать и думать, думать о земле, тундре, о своем народе и всем мире.
Печальная улыбка трогает ее губы: все это мечты, несбыточные, наверное. Много боли в душе Нерки, напитана она ею, как ягель в моросливые дни.
— Мы, молодые, грамотные, уехавшие в города, в чем-то не правы перед ненцами, которые живут там, в тундре. И сохнет моя душа, как сох бы ягель, вырванный из родной почвы. Чувствую я вину в себе, кажется мне, что предала свой народ в чем-то.
Ненцев очень волнует вопрос — как жить? Олень для ненца — это все, а в тундре строительство идет, недра богатые там. И прекрасно, что есть там разные клады, но тундра ранима, как глаз человека, ягель легко уничтожить, а без ягеля нет оленя. А олень, — она задумывается, смотрит на клок неба в окне. — Есть такая легенда, что олень — это душа ненца, которая бродит по тундре.
Нерка продолжает рассказ свой, а я вижу мысленно чум на поляне с белым ягельником, ее саму, еще девчонку, с привычными к тяжелой работе руками мать ее, молодую женщину с плоским коричнево-золотистым, как кора сосны, лицом. Здесь, в предгорьях Урала, они пасут небольшое стадо оленей. Булькает варево на костерке. Раздвинув полог рогами, в чум протискивается, впуская клубы морозного пара, Белый олень. Мать его, старую олениху, задрали волки, и маленького олененка вырастили в чуме. Он вырос в красивого большого оленя и скучает теперь, когда приходится быть одному.
— Великая любовь к животным у ненцев, — говорит Нерка, — у нас, уехавших в города, такой нет уже. Я часто вижу эту картинку: мать моя кормит из рук сироту-олененка. Пишу я новую повесть «Хаби». Это имя мальчика, по-ненецки — раб, пленник.
…Давно это было. Жил в тундре богатый ненец, родился у него сын-калека, который ног не чувствовал. Отец уже приготовил ему имя — Сэротэтта, что значило — имеющий белых оленей. Увидев, какой у него Сэротэтта, отец заплакал. Мать мальчика умерла во время родов, и он остался один с сыном. Нашел помощника себе, мальчика-сироту, оленей пасти, и стал тот пленником у него, рабом, которого тогдашние законы тундры не могли оградить от бесправия.
Хозяин возненавидел весь мир за сына-калеку и вымещал злость на Хаби. Держал у поганой нарты, не пускал в чум греться, бил его. Не любил хозяин и собаку свою — Грехами живущую, по иронии судьбы, наверное, названную так. И чем грешен был пес, который исправно делал свое доброе дело, охраняя оленей от волчьих стай? Хозяин бил старого пса, как и мальчика-сироту. Хаби прижимался к теплому телу Грехами живущего и так спал ночами. Бросал хозяин ему и собаке кости, тем и питались они.
Между Хаби и псом установилась такая дружба, какой у мальчика не было и с людьми, а на глаза Хозяину он старался не попадаться. «Лучше буду собакой» — думал он, считая, что эта жизнь для него более человеческая. Иногда мальчик скулил, подражая Грехами живущему, учился лаять. Может быть, говорило в нем вековечное что-то, сохраненное инстинктами с того времени, когда человек был зверем…
Приснилось однажды Хозяину, что стоял над ним Хаби на четвереньках, как зверь. Стал с той поры бояться он своего пленника. А Хаби почти разучился говорить по-человечески, но не забывалась ему легенда, слышанная им от матери. «У каждой горы есть сердце» — так начинала она свой рассказ.
Легенда гласила, что жили под шторами полярных сияний стойбищем великаны. Улыбки у них были как розовые цветы марьина корня, желтого подземного человечка, исцеляющего людей от всех болезней. Потом появились в стойбище люди-пылинки со злыми, как у бурундуков, лицами. Тьма-тьмущая было этих людишек, и убили они одного великана. Девушки улыбкой пытались поднять, оживить соплеменника — не поднялся он, и самым мудрым не удалось улыбкой победить смерть. Много голов поседело тут, и вечен теперь снег на горах. Твердыми стали тела великанов, застыли, но внутри гор где-то бьются горячие их сердца.
Нерка заварила новый чайник, добавив в него каких- то тундровых трав, живительная влага взбадривает нас, и я вновь слушаю рассказ молодой ненецкой писательницы.
…Мать не раз говорила Хаби, что могут ожить великаны, пройти по земле и освободить невольников всех и страждущих, улыбкой своей влить в них новые силы, как вливает их марьин корень с пурпурно-розовой своей душой. И однажды Хаби побежал к горам, он видел уже вдали голубых великанов с округлостями седых голов, но силы его начали иссякать, и мальчик пополз по снегу и льду. У него распухли лицо, руки и ноги, а он полз, и стонало сердце его: «Вы, сильные горы, помогите мне, вырвите из плена». Хозяин нагнал Хаби и привез его на нарте назад. И, прижавшись к теплому телу пса Грехами живущего, Хаби стал успокаиваться и стих. А потом они вместе с собакой глядели на солнце и грелись в его лучах.
У сына Хозяина сильней и сильней тем временем сохли ноги. Он лежал без движения и много думал о том, что происходит вокруг него. Сэроттэтта начал сознавать, что отец его живет плохой жизнью и стал жалеть Хаби. Однажды, когда отца не было в чуме, он подполз к рабу и спросил: «Почему люди живут неумно?» Хаби молчал и лишь глядел на солнце. «Может, он перестал понимать людей?» — подумал Сэротэтта, и его схватило удушье от мысли, что так несправедливо устроена жизнь. И через несколько дней Сэротэтта умер. Оплакивая его, Грехами живущий и Хаби долго выли в ту ночь.
В дальний конец тундры, где спрятался со стадом своих оленей Хозяин, добрался ненец Кривой рот. Он сообщил приятелю, что солнце над его чумами стало черным, что в тундру пришла Советская власть и отобрала у него оленей, раздала их бедным ненцам. Кривой рот был таким же мироедом и шкурником, как и Хозяин, но когда он увидел Хаби у поганой нарты, понял что сосед по угодьям превзошел его в жестокости. И тут же сообразил, как этим воспользоваться. Кривой рот намекнул богачу соседу, что о мальчике-собаке может узнать Советская власть. Когда Кривой рот отлучился по каким-то делам, Хозяин, раздосадованный намеком соседа, зло пнул Хаби в бок, тот взвизгнул, извернулся с собачьей ловкостью и укусил ненавистного ему человека за ногу.
Горькие думы одолевали Хозяина. В нем говорил собственник, жадный богач, который боялся потерять свое стадо. Олени давно стали для него дороже жизни.
В сумерки Хозяин покинул тайком чум и заскользил на нарточке к стаду, чтобы угнать его еще дальше в тундру, к далекому океану. На небе зажглись всполохи северного сияния. И в свете его, в пурпурно-розовых, как цветы марьина корня, зеленых и голубых лучах его он увидел мчавшийся на него лес рогов. На стадо напала стая волков. Испуганные олени, хрипя, летели вдоль ивовых зарослей к чуму. «Оооо!» — заорал Хозяин, и крик его утонул в урагане обезумевшего стада.
— Вот что пережила я в себе и постаралась описать в повести, — заключила рассказ свой Нерка.
— Спросишь, какая ж философия у моей повести? — задала она вопрос риторически и засмотрелась на цветистый бок фарфоровой чашки. — Вечное противоборство добра и зла. Жизнь убивает собственника, человека, который жил для себя только, жизнью, названной мною в повести медленной смертью. Не случайны и волки. В первой повести у меня действовал волк Хромой дьявол, который преследовал отца моего и чуть не загрыз его. В конечном счете все сводится к взаимоотношению человека с природой.
Много можно говорить о людях и тундре. Когда я слышу и вижу, как грохочет, корежа ягель, вездеход строителей или нефтяников-буровиков, думаю о нарте, которую ненцы делают без единого гвоздика. В ней нет ничего, что бы оскорбляло землю.
— Нет, надо ехать мне в тундру…
Мировая литература, как известно, не знает писателя-кочевника, но для Нерки этот путь становится судьбой.
— Я поняла, — сказала она, — что нет ничего милей и ближе, чем родная земля, дорогая моя тундра.
Я глядел на скуластое, розово-смуглое лицо Нерки, смотрел в глаза, которые хранили, кажется, отсветы полярных сияний, и думал, что пережила она в городе, оторвавшись от почвы, взрастившей ее. Город дал ей знания, приобщил к высшей культуре, но здесь и иссушалась душа ее без соков родной земли.
Город был для нее открытием миллиона вещей, но вещизм не одолел ее. И в часы нашего с ней разговора жил в Нерке первый ее стих, написанный в голубой школьной тетрадке: «Пару крепких башмаков мне надо, — говорилось в нем, — хлеба краюху да возможность летать с облаками».
В другой раз мы встретились с Неркой летом, когда она приехала в город с темным загаром, овеянная ветрами тундры. В глазах ее появились мудрость и спокойствие гор, северных цветов и трав, медно-красного полярного солнца. Она рассказывала о красивом в ловле оленей ненце, который очень нравился ей, вела речь о будущем своем, чуме, под которым трава пахнет цветами. В ее сердце уже жила любовь.
— Я в тундре и умирать буду, — сказала она в этот раз, и я почувствовал в словах ее кремнистость.
О Нерке говорили, что сумасшедшая она, что зарыла свой талант в студеных снегах тундры. Нет, не зарыла, голосом, сердцем и совестью ее стала она. Тундра живою становится в ее слове, потому, что писательница-ненка пленительно точна в деталях. «На горе снег был чист, как детская ладошка, не расписан следами песцов и зайцев, и только в глуби кустов то и дело вился торопливый, ровный, как шов аккуратной женщины, стежок куропачьих следов». Или это вот: «Трава дышит. Придвинешься к ней щекой, а от нее тепло. Кто знает, что голубой ягель не любит руки? Возьмешь его, а он весь всколыхнется, начнет трепетать ветвистыми рожками и побледнеет».
Наступила зима. Когда слышу известия радио о буранах и метелях на Севере, вижу мысленно стадо белых оленей, Нерку в малице, как идет она от одной семьи к другой по стойбищу, собирая всех в «красный чум». И старики поют в нем древние ненецкие песни- плачи яробцы, а она записывает на магнитофон память народа и седую историю, а для молодежи потом ставит пленку с современными ритмами и заканчивает вечер «концертом Чайковского» или проникновенным разговором о будущем, о том, какими должны быть люди завтра. Может быть, слышат молодые ненцы пушкинскую мысль о людях с высокой душой от Нерки, слова, которые сияют в ее собственной душе, как волшебный кристалл: «Они мирят человека с человечеством, как мирит природа человечество с его судьбою».