Александр Мищенко Диалоги «смутного времени»
Посвящаю бесценной жемчужине моей Нине


Последний волчатник
Не за то волка бьют, что сер, а за то, что овцу съел.
Пословица

По случаю воскресного дня Анохин в белой рубахе-косоворотке, заломлен набок белый матросский берет, подаренный ему сыном его приятеля. Мой спутник плотен и приземист, но чуть прихрамывает на левую ногу, поврежденную во время охоты на волков. Дом его недалеко от конторы заповедника, в центре деревни, протянувшейся вдоль Хопра километра на полтора. С реки к огородам подступают шелковистая зелень ветел, раскидистые купы осокоря, свечи серебрящегося на солнце белотальника. С другой стороны сбегают с песчаных всхолмлений сосны. Воздух свеж, как скворчиная веселая трель, и щемяще-сладок от запахов светлого хвойного сока — живицы. После города у меня хмельно кружится голова.
На подворье Анохина густой бурьян.
— Порядка не вижу, Василий Александрович, — говорю я с улыбкой.
— Мои хоромы — леса, — отвечает старик. — А за двор с бабки спрос. — Немножко, правда, я помогаю ей, шевелю мозгой, — кивнул Анохин в угол огорода, где бродила у плетня коза.
— А что у нее на хвосте? — вскинулся я.
— Гирю привязал, чтоб на улицу не выпрыгивала. Мое личное изобретение. Кое-кто перенял уже.
Вспыхнула и вновь увязла в морщинах улыбка Анохина.
В доме Анохина пусто, какой-то нежилой дух. У окна в горнице пламенеет бархатом стол.
— За волчью шкуру получил эту скатерть. Были времена: в большом почете ходил я.
Мы сидим друг против друга. Теперь я внимательно разглядываю его лицо. С горбинкою нос, тяжелые плиты скул, живые серые глаза и старая рассечина на губе. Глубокие борозды у рта изломали симметрию облика.
Я застал старого волчатника, о котором не раз писали в газетах, называя «волчьей смертью», не в лучшее время. Долго не мог разговорить его. Глядя немигающе в стену, Анохин густо пыхтел папиросой. Потом с силой, по живому еще огню, пригасил ее большим зароговевшим пальцем, да так крутанул им, словно хотел ввинтить в пепельницу-самоделку из крученого дуба.
— Соседский школьник как кипятком в глаза плеснул недавно: «Плохо вы жили, дядь Вася, вредительски…» — рассказывает Анохин, рывком повернувшись ко мне. — Пустое брякнул мальчишка, на ветер, а скребнуло по сердцу меня, заныло в груди.
Он опустил голову и теребил край багрово-огнистой скатерти.
— «Равновесие в природе, — говорит, — нарушили вы. Истребили волков, а они — санитары». Кто-то же говорил ведь ему такое! Растревожил меня. Я все думаю, мысли скребутся, как мыши… Получается, будто зря я прожил, вхолостую…
Анохин прикрыл глаза, возвращаясь памятью к далекому детству. Говорил сосредоточенно-тихо, с ноткой рассудительности, подбирал слова одно к одному, словно бы камешки в руках взвешивал, калибруя их: «Как же это все было-то?»
— Жили мы на Углянском лесном кордоне под Воронежем, — начал старый егерь свой долгий, как былина, рассказ. — И вот съели волки у нас лошадь одну да телку стельную. А время предреволюционное было, несладкое — и такая беда. Впору суму бери да по миру ступай.
«Ну, проклятые, погодите, ребята вырастут, дадут вам», — говорил отец, вытирая слезы, и грозил в сторону соснового острова, откуда приходили волки.
Работал он лесотехником у бар. К нему часто приезжали охотники. И в самые дебри наших лесов забирался я с ними. Мне лет восемь было — коротыш, юркий, как паук-скакун. Все тропки знал. Не раз по следам волков ходил, лапы у них «в комке» — в отличие от собачьих, «цветком». Много я про этих зверей узнал. Охота на них во сне мне снилась. Мечтал я стать таким, как друг отца егерь Илья Зобарев, которого барыня ножом с золотой ручкой наградила. Ухватистый был мужик, горбоватый, а ручищи, как гири. Врукопашную с медведем схватывался однажды. Любил я слушать его рассказы и с нетерпением ждал, когда сам буду настоящим охотником.
Вскоре о свержении царя заговорили. Пришла революция. Взрослее стал я.
Однажды зимой собрал отец нас, братьев трех, и говорит: «Ну, ребята, выросли вы, пора мне на волков свою семью выставлять». И вышли мы на облаву. Я был загонщиком, стучал кожаными рукавицами, улюлюкал. А отец и два брата на номерах стояли, ждали, как поскачут на них дымчатыми мешками волки. Сначала один перекувыркнулся после выстрела, как заяц, потом второй пал, третий. Положили выводок, и надолго избавились мы от волков на Углянском кордоне. Отец очень гордился, что с сынами извел их. Сбедовали мы беду, в общем.
В эту пору узнал я: известный охотник-волчатник, писатель Николай Анатольевич Зворыкин из Москвы приезжает охотиться к нам. А я уже был понаслышан о нем былей и небылиц. Рассказывали, что глазами завораживает он волков, гипнозом. Упросил отца, чтоб пустил он меня к Зворыкину.
И вот облава. С волнением гляжу на Зворыкина, стройного, с коротко подстриженными усами и небольшой бородкой. Глаз его страшусь, колюче-острых, как у истинного зверолова: подумает, что нечего мальцу-недоростку тут делать, хотя егеря порекомендовали меня ему. Зворыкин подходит и по-тверски, певуче говорит: «Давай, дружок!» У меня и руки задрожали, первый раз в жизни номер получил. На облаву Зворыкин оркестр пригласил. Похоронный марш играли. Волки будто ошпаренные выскакивали — только листья за ними крутились. Один на меня вылетел. Стреляю. Заюлил он, себя за бок покусал и скрылся в чаще. Я чуть не в рев, еле сдерживаюсь. А по следу моего волка брат побежал. Минут через пять шумит вдруг: «Ого-го!» Метров сто пятьдесят проскакал матерый и завалился. Жирнющий, на скотомогильнике отъелся. Пасть открыта. Зубищи как ножи.
Летело время, стал я самостоятельным, проработал год в Воронеже после ФЗУ, а потом поступил мастером химзавода в лесхоз. Не по душе пришлась мне вся эта канитель в пыльном цехе, в леса потянуло. Вскорости организовался Хоперский заповедник, и меня порекомендовали туда егерем. Так и очутился я здесь, в Варварине. Поступал на работу с конфузом. На вид щупленький, пиджак — кургузый. Переминаюсь у высокого крыльца конторы. Ни коня, ни арапника, ни своры собак. Главбух даже захохотал: «Тебя ж серые заедят. Не-е, парнишок, доить козлов только и сгодишься ты, наверное».
В 1938 году в хоперские леса завезли с Дальнего Востока пятнистых оленей. Прижились они тут. В войну, правда, оленям было худо — не подкармливали, и скелет на скелете были они. Волков развелось много, как это бывает в любую войну. И после фронта опять началась у меня егерская работа. Это была жизнь по тревоге, как в боевой зоне рядом с противником. Поступает известие о волках — на ногах я. И всегда с волками был. Голос имел я в те поры зычный, ядренистый. И при солнышке волки на него отзывались. А они такое после войны вытворяли — ужас один: под овчарни подкапывались, за скотом через крыши лезли, на людей нападали. Вот и решил извести одну стаю я. Собрал в какой-то день свое воинство. А кому тогда было волков уничтожать! Ребятишки да старички — вот все охотники. Ну, и повел я их. Расставил в нужных местах. Подвыл. Отозвались серые. Слышу, как через некоторое время сороки на косогоре кричать стали. Дело ясное — волки в гору ушли. На следующий день то же случилось. Маялся я маялся и догадался, что волки из-под кашля моих старичков уходят, когда кхекают те на инструктаже. В общем, и с этой слабой командой тринадцать волков убил я тогда. Благодарностей мне от народа было неисчислимо. Это большой подъем духа давало. Всегда и всюду испокон веку охота на волков поощрялась: много же вреда приносили волки, бедствие настоящее. И не удивительно, что волчатники были везде уважаемые люди.
Известно, что волка не переупрямишь, его перехитрить надо, проявить ум, сноровку, характер, спортивный азарт. Сколько существовало только исконно русских способов охоты на волка. Из засидок его брали, подвывом, осенними облавами, когда на скаку с лошади ударяли зверя арапником со свинчаткой. Стреляли из-под гончих волка, травили борзыми, напускали беркута. А зимние облавы с флажками, самоловы, капканы! С поросенком даже охотились. Садили его в розвальни и время от времени беспокоили, острым тыкали. Зря не теребили и не заставляли кричать, как зарезанного. Достаточно, чтобы поросенок повизгивал. К саням на веревке привязывали для потаска еще рогожный кулек со свиным или овечьим навозом. Все это привлекало волков, ну, а появились они — тут не теряйся, стреляй… Сейчас забывать стали о таком опыте. Я его знал, по- разному охотился и отовсюду возвращался с добычей. Находил такие места — ледяные тропы волками набиты. Крепко я их изучил.
Волк умен. Способен знать, когда человек спит. Знает, что в дождь он дома, и в это самое время охотится. Приспосабливается зверь, ворюга классный. Все понимает, куда и зачем ты — на работу или на охоту. Гремит коса — рядом волки. Это им не опасно. Я специально приходил на подвывку, где косы точат. Ну, что еще о натуре волков сказать? Шаги у волка редкие, меньше смотрит, чем слушает, — вроде как задумывается.
На пищу неприхотлив зверь, не гурман. Мяса нет — лягушками будет питаться. Кузнечиков промышляет. Днем ловит их. Идет аккуратно, две лапы вместе. Придавит кузнеца — и ест. От мыши и крысы не откажется, но это редкая добыча. Арбузы даже на бахчах жрет вовсю…
Самый хищный зверь волк, страшней тигра, я думаю. Возьмем наши леса. Живности тут развелось порядочно. Так вот, оленей, косуль, поросят едят волки. Бывает, как семечки, лузгают зайцев, прячут их, закапывают. До двух десятков подряд давят. Я собирал этих зайцев. Душит и душит их волк, зло, бесхозяйственно убивает. Словом, браконьер лютый.
У нас оленей много. Самый опасный для них период в оттепель зимой, когда наст обледенелый. И режут их волки. Сотню могут уложить за ночь, а то и больше. И не поедают, внутренности повыхватят, остальное в падаль идет. Вот натура!
Выговорившись на первый запал, старик смолк, и я обратился к нему с прибереженным вопросом:
— Страшно, когда волки вблизи воют?
Анохин спохватился:
— Извиняй-ка старика, надо тетрадь найти, там я голос волков записывал.
Он долго рылся в старом фанерном чемодане и отыскал ее.
— Страшно или нет, значит? Поймешь сейчас. Главное в охоте на волка — уметь выть по-евойному или вабить, волкогудом быть. Вот матерого волка голос так записал я: «Пу-уыйю-юэаэай». Самка как сирена воет: «А-аа-ыэаэай». Переярок: «Ийаай». Изящный вой у волка, звучный. Неделю перед охотой отрабатываешь голос, чтоб духу хватило. Такую ценность имеет тут горло, как для оперного певца. Особенно на «ай» здорово я могу выть. Если рядом ты будешь и затяну — мороз по коже пойдет.
Подвывал Анохин почти в любую непогодь и в любое время ночи и дня. Неожиданно для всех местных охотников он опроверг поговорку — «воет как волк на ясную луну». Оказалось, что при большой-то луне перекликаться с серыми труднее всего. А вот после дождя, когда на ветвях висят еще прозрачные бусины капель (заденешь деревце или куст — обрываются нити с них серебром), волк вовсе не откликается на голос.
— Золотые мои месяцы август да сентябрь, — грустно проронил егерь. — И не в волках одних тут дело. Природа-то в это время как бабонька после завершения стряпных или иных работ. Отхлопоталась и отдыхом наслаждается.
Василий Александрович достал из жестяной коробки шпульку из-под ниток. Спрятал ее в кулак и поднес к губам. И комната огласилась неясным вначале, дрожливым и тягучим звуком. Дворняжка, петлявшая до этого кругами перед окнами его дома, поджала хвост в страхе и, вздымая пыль, понеслась вдруг по улице. А воздух дома пронзил, как кинжальным лезвием, леденяще-тоскливый вой матерого.
Егерь отнял шпульку от губ.
— Так-то вот волчака поет. У переярков получается веселее. Раньше я вабил через стекло лампы-семилинейки. Кажется, мог и мертвого волка за полверсты поднять. Сейчас духу на это уже не хватает. Вот и ваблю со шпулькой. А раньше-то я голыми губами работал.
Сразить он меня решил имитацией голоса самки. Анохин завыл неожиданно, и будто сиреной полосануло в комнате. Глаза у него стали нехорошими, с зеленоватым волчьим огнем. От воя старика мне стало жутковато. А тот разулыбался, довольный произведенным эффектом.
— Поохотился я всласть, — вернулся он к набитой тропе в рассказе своем. — Сколько чудес было, все не упомнишь. Носом в сапоги мои тыкались волки. Со страху мочились, экскременты у ног оставляли. Охота на волков была моей основной, святой работой. А так я и лис ловил, и рыбачил, и кольцеванием птиц занимался, и бобров с выхухолью отлавливал для расселения в других местах, и барсуков, и кабанов, и енотов. Сов, на спор, добывал на мышиный писк я.
Егерь закусил краешек нижней губы, стал втягивать в себя воздух через узкую щелку — и коротко мышь пропищала.
— Больно, шрам на губе, — объяснил Анохин. — Операцию даже делали мне — до синяка губу понапискаешь, бывало. Сейчас перешел на свистульки.
Старик опять открыл чемодан и извлек из его темных недр похожий на утиный клюв манок, резинового мишку со свистулькой, какую-то штучку из бычьего хвоста и заячьей косточки. Теперь Василий Александрович стал показывать, как можно немудрящими этими приспособлениями по-журавлиному жалковать, блеять барашком, стонать утиным подранком, звенеть перепелом, плакать раненым зайцем и ухать совой.
— Раньше лучше у меня получалось. Пальцы стали хуже чувствовать, как подмороженные, — без грусти, остывшими от эмоций словами проговорил он и вновь вернулся к волчьим делам. — Волков мы вывели. Лет тридцать не было их слышно. И только нынче выводок обнаружился. На восстановление пошло у серых. Видел я, как галопом прошли они шагах в тридцати от меня, подпаленные с боков рыжиной, с черными ремнями на спинах. Зашныряли, махновцы! Забывать про волков нельзя. А то успокоились в заповеднике, в ус не дуют: волки — са-ни-та-ры. К модным поветриям надо с умом подходить. Волки хороши в диких условиях, где не ступает человеческая нога, в специально выделенных местах. Где их сохраняли б как вид. А это тоже ведь надо делать: зверь-то интересный, красоты редкой. Глядеть на него любо со стороны. Большая лобастая голова, толстая шея, мощная грудь, поджарый живот, высокие и сильные ноги — любого хищника украсят. Волк — номер один из них, по моему разумению, бандюга лютейший, но в «личной жизни» ведет себя образцово. Самец, как честный и ответственный мужчина, не в пример нам некоторым, трогательно заботится о воспитании молодняка. Все свободное время им отдает. Лижет малышню, насекомых на них выбирает. Учит добычу выслеживать, показывает, как нападать надо, убивать и терзать. Волки звери не стадные, и нужно всему волчат натаскать для самостоятельной жизни, и голосовым сигналам научить и в запахах разбираться. Некоторые охотники сухожилия волчатам, пойманным в логове, режут, чтоб скулили они и не могли убежать. И волк-самец на верную смерть идет, лишь бы только выручить дитенка… Молодняк в эту пору, бывает, сильно чудит. Как школяры: учатся и весело бедокурят. Неуклюжие еще зверята, неосторожные. То и дело на глаза попадаются. То на барсучка, замершего над ворохом листвы, пялятся. То лисенка вспугнут. То мышковать начинают волчишки. Как собачата, дурашливые. А годика через два, гляди, заматереет «трезорка», ума-разума в набегах степных и лесных разбоях поднаберется — и страсть какой изворотливый становится. Как итальянский какой мафиози… Свое можно сказать о волчицах. Прямо какую-то человеческую заботу проявляет самка о супруге. Знал я одну такую волчицу: жамками кормила она своего беззубого старика, нажует, нажует. Без нее голодная бы смерть ему…
А в нашем заповеднике эти «санитары» — злейшие враги оленьему стаду. Берут хватко оленей — прокалывают клыками горло. Профессионалы разбоя. Оленя зимой, к примеру, гонят не абы куда, а к реке, туда, где накипь есть: вода кипит и корка льда образуется. Олень скользить начнет, ноги разъедутся у него, тут волки и прыгают… Н-да, следить за стадом оленей, чтобы не было изболевших и уродливых, и человек сможет.
Чувствовалось, что Анохину давно хотелось излить перед кем-нибудь душу. И наконец-то он выговорился. По огню в глазах чувствовалась его взбудораженность. Так оживляется человек после мучительного застоя какого-нибудь, когда немеют душа и тело.
— А ведь бывает, что о волке что-то и утаивать приходится, — озадачил меня неожиданным признанием Василий Александрович. — Я вот одну штуку придумал, как по-новому брать волка. Долго помалкивал о ней. Но приехал раз корреспондент один из Москвы, пристал да пристал, чтобы опыт я ему передал. А охота-то больно добычливая. Враз волков извести можно, если широко дознаются люди о моем методе. Но волк в природе жить должен. Строгости своей я тогда не выдержал, рассказал о новом опыте корреспонденту. Но условились, чтобы все это и умерло между нами.
Егерь с прищуром вдруг взглянул на меня.
— А ты на правдок пишешь или как?
Что мне было ответить ему? Конечно же, «на правдок». Из жизни берешь все, но не без домысла. Начинал с публицистики, но душить потом стала она, по рукам вязать заданностью. А в общем-то проблема одна — написать. Это читателю немного сложней: ему надо понять автора и себя…
Анохин хмыкнул и покачал головой.
— Действительно так.
И в говорящих глазах его шевельнулась какая-то мысль.
— А путешествовать приходится со своей писательской братией?
— Как вам сказать? Лучше путешествовать одному, как Чехов это делал, так больше передумаешь и перечувствуешь. Вокруг суеты, движения всякого так много, что об одном мечтаешь: забраться бы в такую темницу, где и стены даже не дышат, и писать, писать.
— Сейчас путешествовать легче, ни ямщиков тебе, ни лошадей, в купе в поезд сел и дуй, куда надо.
— Мама моя говорит: «В купейном вагоне, как в тюрьме, людей не увидишь, в общем — лучше».
— А я человек старомодный, — спохватился Анохин. — Путешествую пешки да на Карюхе. Сейчас, правда, машинные люди кругом пошли. На скоростях мимо красоты мчат.
Мне вспомнилось гриновское: «Есть люди, напоминающие старомодную табакерку… Она — целое поколение…»
Заночевал я у Анохина. Разбудил он меня до солнца.
— Пойдем птиц послушаем.
Идем, оставляя след, по серебряному, росистому лугу. На другой стороне Хопра простираются ландышевые и ежевичные дубняки, а здесь между островками леса млеют серебристые колоски мятлика и лисохвоста. Из-за горизонта выкатилось, апельсинно сияя, кипящее радостным светом солнце, и лучи его свечечно загорелись в каплях на травах и листьях деревьев.
Оживший лес звонок и радостен, слуху открывается нежнопевучая, как флейта, душа его. Травы, деревья, промытое дымкой рос волгло-синее небо наполнены щебетом, свистом, щелчками, руладами, бульканьем. С высот льется на землю дождь света.
— Утро — это же сама музыка жизни, — сказал с чувством Анохин. — Слышишь, слышишь? Кулик-лещаник кричит. И всегда умирает душа у меня от его зова. Горлица поет — сердце щиплет. Самец — прислушайся- ка — яа-яа, а она гуркует. А это витютень — голубиный отряд — гу-гу-гу. Витютеня голос — будто кого-то давят… Не описать на человеческом языке, как оживляется лес.
Старик не мог скрыть волнения. Глаза его заслезились.
— Как все прекрасно. Жить бы еще, а я на вершке.
Он долго молчал, потом вскинулся и снова заговорил — глаза мечтательные, с туманцем:
— Много волнующих минут переживаешь на природе. Добычу ждать среди гущины лесной каково? Или ночь встречать? Тропинки, горы, лес, — меркнет все, сверчки — жи-жи-жи, пустельга ночная, звери, гнус голос подают. И к полуночи только утихает эта музыка. Кто ее услышит? Человек, который ночь не спит. А у меня по ночам-то с волками самая и работа была. Как дома, на природе я. И сейчас бы ей радоваться, но вспомнишь, что не у дел остался, да попрекают еще, как тот мальчишка, что навредил я природе истреблением волков, и мозгло на душе становится.

Не один год уже отделяет меня от этой встречи с хоперским волчатником. Теперь стало ясно, что миф о санитарах в природе выгоден был кому-то. Один по недомыслию верил в него, а второй-то просто-напросто тешил свое самолюбие славою знатока, третий же — скребся к кормушке с благами через ворота катастрофически подлеющей нашей науки.
Обживая дебри брезжащего еще в замысле романа, я ушел на промысел с ненцем-охотником. Надолго запали мне в память откровения того вечера в жердяном зимовье с сосульками льда снаружи.
Стрельчато трещали смолистые поленья в печурке. Растравивши себя рассказом о волках, ненец с чистым овальным лбом, отливающим сухим блеском, не мог остановить поток разбуженного в себе и, как дятел, долбил:
— Какие волки санитары, тебе ясно. Может, санитары и ястребы, подорлик, канюк? Хрена с два! Ученый один гнезда их изучал по остаткам пищи. Додумался он, щучий потрох, изготовить птенцам намордники и специальные замочки на клювы. Нацепит на них эту амуницию и ждет. Родители жратву приволокут, улетят потом за новыми порциями — он кормит птенцов своей пищей, а поданную им «на стол» изучает. И что же открылось? Лучших из лучших хищники, едри их, истребляют! Во как! Ящерица в гнезде — с насекомым во рту, у лягушки — тоже жучок. Когда лягушки и ящерицы на месте сидят, видишь ли, с фоном они сливаются, и их сверху не видно. А схватили комара или муху, хищники их с неба — хап, и в утробе они! Так вот, едреныть. Больной голубь не попадет в лапы соколу, потому что затаивается, тише воды и ниже травы сидит. Самый прыткий жеребчик — добыча волков, а бойкий петух — ястреба.
Над зимовьем нашим, над тайгой, надо всей тысячекилометровой ширью края устанавливалась ночная морозная тишина. Она обволакивала бора и чистины, временные пристанища и обихоженные приюты зверей, зверюшек и птиц. Плыла Земля в безбрежности мироздания, плыли Время и крохотная лодчонка света с двумя разговорившимися лесниками.
— Ты не замечал, каких стрекоз ловят трясогузки? — воскликнул, сорвав голос на дискант, охотник. — Летящих. Жуть интересно смотреть, как от них потом только крылья летят, посверкивают на солнце.
И тут-то стал я догадываться, слегка ошалев от этого, что в природе существует, значит, закон, по которому выбивают лучших. Нечто подобное, стало быть, происходит и у нас, людей, когда лучших гнобят, давят, убивают или травлей изводят. По крайней мере, повышение так называемой цивилизованности общества мало пока что в этом плане меняет: нравственно худшие люди чаще оказываются в выигрыше сегодня, как могло такое случаться и в каменном веке, а лучшие — в дураках остаются.
Раньше считалось, что эволюция — долгое что-то, сейчас открывается: на самом деле она скоротечна. Имеют возможность люди управлять видами в природе, а человек каждый — так жить по интересу своему и желанию, чтобы на пользу всех выходило. Однако судьбы многих людей у нас схожи с одинокими, искрученными ветром соснами. Государство-давильня сдерживает развитие каждого сообразно собственной природе, такой, например, по какой рвутся к солнцу сосны в корабельном лесу. Такими «корабельными» могли бы быть все люди, но свобода их чаще всего истрачивается на борьбу с ветрами, невзгодами разными, сгорает в ней.

К таким мыслям я пришел позже. Покамест же во вздорности мифа о санитарах-волках меня убеждал самый известный на тот день в России их истребитель.
— Вот сидишь одинокий, как былка, и думаешь, думаешь, — размышлял Анохин. — Мальчишка ладно еще, глупенышек, мало разума пока. Читал я в областной газете выступление ученого одного со стрелами в мой адрес. Он хлеще того заявил: «Смотреть на волка «через прорезь прицела» едва ли соответствует взглядам нашего передового социалистического общества». Вот куда замахнул! Обида в душе поднимается после таких слов, давит камнем, хоть вой.
Через три года я вновь приехал в Варварино.
На ночь машина везла меня с егерями в урочище «Серебрянка», на отстрел диких кабанов. Остановились у края поля. Машину отпустили и вскоре услышали, как хрустят побегами и взрыкивают кабаны в подсолнечнике. Устраиваемся под соснами у дороги, встречать их утренней зорькой, когда пойдут звери в лес.
Тихонько переговариваемся. У одного из егерей, которого я назвал про себя Лириком, худое, утонченной лепки лицо, большие глаза таят кротость. Все из приехавших мало-помалу перенимали опыт волкования у Анохина и могут уже вабить.
— Пойдем волков слушать, — поднимает меня Лирик.
Утопая в глубоком песке, движемся дорогой через молодой сосняк, маковки его едва проглядываются на фоне серо-черного неба. Егерь наклонился с фонариком.
— Гляди, — воскликнул он, — свежие волчьи следы.
Отпечатки широких пяток и мощных когтей, заплывшие с краев песком, вели к реке.
Вдали на крутых берегах Хопра просвечивают огни Новохоперска. Темное небо в белых проталинах по горизонту от его света, от сияния электрических огней в Алферовке, Ильмене, далеком Борисоглебске. Звенящую тишину разорвал заполошный собачий лай в Алферовке. Егерь остановил меня. Спустился в темень к Хопру. Через минуту я услышал нарастающий, пронзительный, как вой сирены, его голос — иы-ааа-а! Длинный ровный период, и будто свечой взмыло вверх: о- оооо! Звеняще-громкая тишина, и аккорд за рекой — дружно, звонко, многоголосо откликнулись человеку волки. Старшие в стае ведут переливчатую мелодию, а молодняк скуляще взвизгивает, верещит — ай, ай, ай. По коже у меня поползли мурашки.
На обратном пути заворачиваем с волкогудом в засидку. Просматриваю в бинокль местность, вживаясь в нее. На другой стороне поля, в углу леса, неожиданно грянул выстрел, через минуту второй. «Уложил кабана Мишка!» — воскликнул мой егерь. Мы побежали по дороге вокруг поля. Мишка же летел крупными, маховыми прыжками через подсолнечник и выскочил прямо на нас. Дыхание его зашлось, он только машет длинными своими руками, а сказать ничего не может, захлебывается. Скоро выяснили, что оказался бедолага-егерь в стае волков, страх захлестнул его. Он выстрелил наугад в огоньки глаз серых разбойников и ринулся из их окружения, не видя перед собой ничего, кроме пляски радужных красных кругов.
— Не было у меня еще таких встреч с волками, вой — одно, а тут совсем другое дело… — проговорил в свое оправдание переполошенный егерь.
Эта стая волков промышляла в Алферовке, и в течение четырех месяцев весны и лета волки учинили три разбоя: задрали двух пятнистых оленей в силосной яме, трех телков прямо на колхозном базу разорвали, семь телят — в поле у хутора…
На другой день мне посчастливилось попасть в парк заповедника, в деревню Калиновку, близ которой обитали зубры. И вскоре я наблюдал, как горообразными тушами из тумана двигались на кормежку дремучие, мрачные зубры с поблескивающими, как ядрышки олова, глазами. Вслед за мной сюда приехал заместитель директора заповедника по науке, которого егеря за глаза звали Замом. Появлением своим тот словно бы вдохнул энергию в дела по поимке зубра и другие хлопоты в парке. Подвижный и напористый, Зам ходил быстро, но ступал между тем по-следопытски мягко. Ноги его были кривоваты, как у кавалериста, но это лишь подчеркивало цепкость и кошачью ловкость Зама. Он выделялся и острым взглядом из глубоких глазниц и казался временами демоном, который закрутил все в вихре, определил настрой разговоров. Сыграла свою роль и волчатина, которой он угостил всех.
Зам был одним из тех в заповеднике, кто благоволил к волкам. Дома он выращивал несколько месяцев волчонка, вел наблюдения за ним. Сутки назад он по какой-то причине застрелил его, и в холодильнике Зама появилась волчатина. Мрачная экзотика взбудоражила трапезничавших с ним. Волчья тема заставила уйти в себя Лирика. Сосредоточенно- раздумчивое лицо егеря, кажется, вытянулось и напоминало по форме два повернутых друг к другу вопросительных знака. Душа его спрашивала, что же случилось в хоперском районе. Стоя у стожка с сеном, где мы уединились вскоре, он всплескивал руками, цокал, охал, рассказывая о своем детстве, «золотом веке» родного его Прихоперья, когда собирались в притоны дикие гуси, зайцы и лисы по деревням бегали, можно было увидеть в небе лебедя-шипуна, белоплечего сипа, ор- лана-белохвоста, журавли и дрофы, как куры, стайками бродили в травах, а в реке водились голавли и подусты в руку, на пятаки даже и медные пуговицы клевали. Говорил разволновавшийся егерь, что теперь волк сановником стал. По дебрям и завалам с корнями- выворотнями не лазит, а бегает по дорогам, зимой ногу в сторону, в снег сунет — глубоко, отряхнет ее и опять на торный путь.
— Резко уменьшается число оленей, — заявлял «для печати» егерь. Когда он вскидывал брови, вопроситель- ность в его лице усиливалась, как и число вопросов.
— Где табуны пятнистых оленей? Почему увидеть их — теперь проблема, кормиться на зеленя не выходят уже? Как допустили мы, что волки их загнали в завалы и дебри? Недавно набрел на одну здоровую оленуху в лесу, лежит, бедная, и кровь у нее из бока свищет, — говорил он, вскипая от гнева. — А зимой такого красавца оленя на льду Хопра расхандошили. К обрыву на мыс его выгнали, с кручи восьмиметровой прыгнул олень, а они ериками с двух сторон к нему. На палец сала у волков с такой пиши, на откорме они у нас. Тропы кругом набили, узловатые линии их следов всюду… А волчатники отстранены от дела. Научники же шпарят, знай, статейки в журналы, кропают свои диссертации. Анохин Василий Александрович в забвении захирел, а ведь богом был, волчьим богом! Со слезами шли к нему люди, молиться были готовы. И он всех всегда выручал. Великий охотник! И-ии! Куда нам до него…
По приезде в Варварино я узнал, что у опального волчатника горе — похоронил он жену. Решил переждать с походом к нему.
— Надо, надо подождать, — поддержал меня Лирик. — Ему сочувственные наши слова — вода сейчас, а горе ей не зальешь.
— А не сорвет оно старика? — спросил я осторожно. — Не растеряется он?
— Не-е, не сорвется, — ответил твердо мой собеседник. — Широкая, общественная душа у него, к людям тянется, а на миру не сгинешь. Природою душа живет у него. Дерево сохнет с корней, а они у Василия Александровича добрые.

У Анохина я побывал в последний день своего отпуска. Младший братишка стрелой домчал меня на мотоцикле в Варварино. Стучусь в знакомую дверь. Тягостная тишина. Потом услышал шаркающие шаги в сенях, звякнул крючок, и на крыльце появился Анохин в расхлябанных бурках. Руки обвисли, сгорбленный, редкие волосы разметаны на голове, как солома под ветром. Василий Александрович повел запавшим слегка широким плечом, дрогнули плиты тяжелых его скул, высверкнулись глуби зрачков, выдавая в старике прежнего крепкого и сильного хозяина хоперских дубрав и степных волчьих балок.
В большой высокой комнате пустынно. Красная бархатная скатерть, выданная ему некогда за волчью шкуру, валялась в пыльном углу. Стол был застлан газетами. Он налил водки в стаканы.
— Выпьем за Дусю, помянем, — и захлебнулся на последнем слове, беззвучно заплакал, расплескивая дрожащей рукой водку. — Одна она меня понимала, душа соловьиная.
Успокоившись, старик заговорил о волках. Пожаловался, что не ходок он уже волковать. Но встрепенулся вдруг и произнес с силой:
— А пошли вновь волчьи пожары, вспыхнули. Скольких бы охотников молодых мог еще научить я мастерству волчьей охоты. Хорошо хоть трое егерей наших чуть-чуть опыта моего переняли. Во многих районах стал лютовать волк. Добаюкались с ним, с мироедом серым. Ие-ых! — воскликнул он, захваченный эмоциями, и надсадно закашлялся. Пот даже на лбу проступил у Анохина, и он заговорил тихим уже, ослабевшим голосом: — Нельзя мне теперь волноваться, нет больше здоровья. Ушло оно с последним волком. В колхозе тут по соседству волки залезли по снежному наносу в овчарню и зарезали 118 овечек. Волки, как я предположил, были из заповедника нашего. Пришел я к Заму, а его за себя на месяц директор оставил. «Дай, — прошу, — разрешение организовать егерей на облаву». Он и вспылил: «Сколько раз твердить тебе о санитарной роли волка в природе!» А на прощанье заявил мне: «Ну чего ты волнуешься? Пенсию получаешь, квартирой пользуешься, сено есть». Взорвало меня: «Да что же мне теперь сено для успокоения есть?»
Через два дня после этого разговора пошел я в лес птиц на чучела пострелять для нашего музея природы, надо же у людей интерес к ней развивать, без интереса человек — колода или жук, которому деревья точить. Мелкой дроби взял, значит, и картечи заряд один. Вдруг вижу — свежие следы: волчий и заячий. Плохи дела у косого с такими охотниками. Встал я на заячьей тропке. А подземок, под спину дует. Затрещали сучья в осиннике. Волчица заметила меня: услышал я, как гикнула она, знак опасности подала волку, а тот не слышит, вздымил снег, ловит зайца. Красивый такой матерый-то, густошерстный. Поймал он косого, барахтается зайчишка в зубах у волка. А несколько сорок стрекочут уже на деревьях, поживы ждут с волчьего стола. Ханыжливые птицы, я тебе скажу. Ну ладно, придушил волк зайца. Тот бедняга захлебнулся — хрык-хрык. Не выдержал я, плюнул на запрет Зама и бегом к матерому. А он на берегу Хопра, на самой кромке обрыва, как сиганет вниз. Я влет и выстрелил. Он приземлился, лешак его дери, и прыжками, на махах стал уходить, потом, вижу, на рысь перешел, а это верный признак тяжелого ранения. Ринулся я за волком, перемахнул на другую сторону речки, а там гор уйма, крутых, обрывистых. Собаки в деревне, в Алферовке, заливаются — та-та-та, ай-ай- ай: ветер волчий дух несет им. Без перемолчки бегу за ним. Догнал его, он волочится уже, ослаб. А у меня только «росо», мелкая дробь осталась, ею даже не расклюешь волка. Я нож вытащил. А волк метрах в трех, здоровила, широкий лоб, остромордый. Рассвирепел серый, бакенбарды аж ощетинились от злобы, из подмышек голубой пух видно. Красавец прямо-таки, разэтак его! Зубы оскалил, язык меж клыков, как жало. Остервенился, рычит волк, хрипит, набрасывается на меня. Не одолеть, вижу, не взять мне руками его. И скулы свело от досады. «Вражина же ты такая, — думаю. — Сколько я жизни на вас положил, ползал, бегал и выл, винтом шел, ум напрягал, чтобы разгадать волчьи хитрости. Встретились — хоть здоровайся и щелкай зубами, как волк. Ну, уж не уйдешь. Вышколил ты, вызнобил меня злом и весь мой род, разбойная твоя морда, — держись теперь. Волк волком не травится». Бросаю матерого — и в деревню. До своего дома сил не хватило дойти, к сватам открыл дверь. «Сходи, сваха, — прошу, — возьми шесть патронов у меня. Запалился». Она шубейку на плечи. «А ты, — говорит, — молочка поешь пока». Взял кринку, вроде теплое (с тридцати-тоградусного морозу — ничего). Выпил — и к волку своему. Он дальше отволокся, к чаще чернокленной, уши навострил, злючная морда. Я шажками в такт ветру приблизился к волку. Хлопс! Лежит миленький! Я к туше. Открываю патронник, а волк как вывернется да подмышку у телогрейки и вырвал мне. Я от него тягу. А снег страшно глубокий. На ходу патрон достаю. Снова выстрелил. И уложил кабана этакого. Потух зеленый огонь в глазах волка, загас. Ну, взвалил я тогда волка на себя, тащил, тащил в горячке и упал. Хватаю губами снег, а он огнем жжет, кажется, как спирт. «Нет, не доволочь волка», — думаю. До деревни километра три. Пошел за лошадью. Конюх окаянный не дает. «Вдруг начальство заругает. Нужно разрешение Зама», — говорит. «Ну, пойду, думаю, к нему. Не даст он лошадь. В браконьерстве еще обвинит, и такой сыр-бор разгорится. Ладно, буду нести свой крест». Пошел к волку. На спину его взвалил и тащу. Пот льет, жарко. Расстегнул ворот до конца. Ветер в грудь бьет, и даже горячо от него. Дотащил матерого, выдохся — жилочки все аж трусятся, а тянет меня в лес. Ну, наваждение какое-то, горит душа на волчицу. Там же она, с зайцем! Отправился-таки, нашел это место. Подвывал, подвывал, осип, на шелест сорвал голос — не далась волчица на выстрел, старая, видишь ли, хитрая бестия. На другой день я не вздохнул, слег с крупозным воспалением легких. Сердце стало болеть. Ослаб. Как жаканом из-под угла стебанули. А раньше по три дня крепью лесной без устали мог идти. Сейчас так не работают. «У тебя, как у волка, ум в ногах», — шутили товарищи. Я последний был…
Прощались мы с Анохиным на улице у калитки. У ворот его остановила соседка, круглолицая низенькая старушка с развалом белых волос из-под платочка и кроткими голубыми глазами.
— Здравствуй, Петровна, — сумрачно поздоровался с ней Анохин, хотя едва уловимый блеск в глазах выказал душевную его теплоту к старушке. — Чего озаботилась?
Та глянула из-под руки на небо.
— Да утка, смотрю, летит одна — вон, во-он. Сиротка, — сказала старушка со вздохом и поджала губы. Потом снова вскинулась и глянула вверх с недоумением ребенка. — И как они не теряются на просторе таком.
— Птица этот простор в себе носит, потому и не блудит, — с серьезностью пояснил ей сосед. И повел взглядом по порядку домов, дальним ветлам, голубой дымке неба, следу самолета. Долго и пристально смотрел старик, словно бы открывая жизнь после слепых горьких дней.
Потом были новые походы Анохина по ближним лесам, первые стыдливые краски их осенних нарядов, буйство багрянца, шальные ветры, срывающие мокрые листья, осиротелость нагих ветвей, и старик переживал все это в себе, передумывал. Были тихие вечерние зори с удочками под ветлами и осокорями на Хопре, печальные стариковские думы, перемены в общественном мнении на проблему волка. Случился и такой день в его жизни, когда, шаркая стоптанными бурками, побежал Анохин с фельетоном в «Правде» к голубоглазой старушке соседке и с волнением стал читать ей о моде на волка, которая обрушилась на общество, как стихийное бедствие, о звездном волчьем часе и бесславном окончании волчьего бума. И с высверком в слезящихся глазах сказал:
— Нет, не зря я прожил, не вхолостую.
И вновь склонился седой головой над страницей со словами правды, которая все равно наружу выходит — и из-под золота, и из грязи.

Вскоре наступил скорбный для меня день: я получил известие, что Василий Александрович умер. В один из новых приездов в заповедник пошел на кладбище с егерями — друзьями старого волчатника.
На окраине леса, у границы со степью, откуда накатывали волны настоенного полынью свежего воздуха, мерцал в сумерках белесый дубовый крест. Кто-то пристроил для сиденья чурбан из выбеленного ледоходом комля ветлы. Я глянул на холмик, под которым покоился последний волчатник, и положил на пожухшую траву букет астр. Лирик сказал дрогнувшим голосом:
— Может, душа его вьется над нами, а сказать ничего не может. Пусть земля будет тебе пухом, Вася…