Виталий Огородников
СЧАСТЛИВЫЙ БИЛЕТ


ОТ ВИНТА

— Мужчина, отдохнуть не желаете? — нос к носу перед Фатеичем предстала из ничего возникшая красавица.
— Я вроде не устал, — растерянно произнёс Фатеич, пристально разглядывая собеседницу.
Одета она была не по погоде. Ветер уже не шутил и прогнал из этих мест короткое дождливое лето, а спортивную фигурку красавицы почти ничего не прикрывало.
Конечно, вам доводилось видеть короткие юбки. Так вот, юбка на ней была ещё короче, и её никак не компенсировала глубина декольте, в которое ручейком сбегала с шеи золотая цепочка, втекающая в озерцо помутневшего кулона. На оголённом плечике красавицы висела сумочка величиной с почтовый конверт, который всё надеялся нашарить в самодельном почтовом ящике её дедушка в дальней глухомани.
«Вырядилась! — невольно подумал Фатеич. — И я-то хорош — напялил это трико.
Так стыдно ему стало за своё трико.
«Тоже вырядился, — подумал он. — Ведь есть же одежда. Ну постирал, ну не высохла, можно было и на себе высушить. Уж не это же трико! Оно ведь ну никак не младше её дедушки, ну никак не младше», — продолжал он себя разбирать про себя.
В мозгу его так и прыгала эта фраза: «Ах, трико, трико, трико» — бурлило в нём негодование. И представлял он, как это трико танцует, но танцует одно — само по себе, а где же он, Фатеич? Он тряхнул головой, чтобы прогнать ничем не обоснованные видения.
«Может, опять давление подскочило? — подумал Фатеич. — Она, похоже, думает, что это трико я от старшего брата донашиваю и в скорости намерен передать младшему».
Девица же об этом думала меньше всего — она изучала Фатеича с другой стороны:
— Ты не понял, — сразу перейдя на «ты», вымолвила она и протянула Фатеичу одно из бумажных сердечек, вырезанное вчера вечером маникюрными ножницами.
Фатеич взял сердечко, примерил его наподобие ордена себе на грудь и клацнул стоптанными кирзачами. Девица изобразила удивление и тут же уставилась на него в упор.
«Шут гороховый! — подумала она. — Трудноватый попался, ну да ладно, и этого обуздаю». Она внимательно изучала его. Так смотрят картину в музее, разглядывая каждый удар кисти живописца. Первое, что бросалось в глаза, — это, конечно, глаза, а никакое не трико. И где она раньше могла их видеть? Такие весёлые, такие близкие?
Фатеич тоже времени даром не терял — не в его это характере. Он этими глазами-то и продолжал прощупывать собеседницу.
«Неужели я такой усталый, — хотел сказать он, но побоялся обидеть это прелестное создание. — Откуда она появилась? Ведь не было вокруг никого».
Фатеич перевёл взгляд на сердечко, которое до сих пор держал на своей груди. Тут ему пришлось сощуриться — уж больно мелко нацарапаны были какие-то телефоны, имена. К тому же оно изрядно было замазано помадой. Он крутил его, вертел, испробовал на вкус, запах и даже на зуб. Сердечко от этих манипуляций приобрело нетоварный вид, а к помаде добавились следы мазута и машинного масла.
«Дурачком прикидывается? Ладно, — подумала она, — не таких ломала».
— Работаешь? — почти выплюнула она вопрос, чтобы понять, с кем имеет дело, а тот продолжал дурачиться и почти пропел:
— Да-а-а!
— Где-е-е? — передразнила она и его интонацию.
— На снаряде, — уже серьёзно ответил Фатеич.
Она оживилась.
— Как это? На нём что, и работать можно?
— Земснаряд-то? Это машина такая плавучая. Корабль, можно сказать.
— Морячок? — со смаком выдала она.
— Флотский! — с гордостью подтвердил Фатеич.
Всегда он как-то особенно произносил это своё «флотский». Ещё бы, вся жизнь по морям-океанам. Во всех широтах побывал, экватор не раз перешагивал. Тропическим поясом подпоясанный из полярного круга выглядывал.
«Везёт же людям», — иногда думал он про самого себя. Знал толк в морских делах, морской жизни, морских болезнях. Да, было время, а сейчас? Ох уж эти болезни! Давно на берег списан, трудится в Гидромеханизации, на местном жаргоне — в Гидре. Песок качает со дна озера.
— Кораблик, — романтически произнесла девица, и глаза её засияли. — И паруса есть?
— Нет. Дизель. Но парус можно приладить, если такой каприз имеется.
Порыв ветра разметал её волосы, взгляд её потеплел, и Фатеич, заметив это, улыбнулся.
— Пошли, покажу, сама всё увидишь.
«Будь по-твоему — на корабле так на корабле. Мне-то нет разницы. Ещё лучше, — подумала девица. — Болтает он весело, а дураком, похоже, не прикидывается — на самом деле он и есть. Добрый вроде».
И смело отчеканила:
— Пошли!
Фатеичу голос понравился.
«Ишь ты, цаца», — подумал он, а додумав, пришёл к выводу, что цаца — это же сокращённо «царица». О, как он её возвысил!
— Пешком пойдём, — решил Фатеич, — у меня работа и так сидячая.
И тут царица эта закатила глаза к небу в невесёлых размышлениях о своей «работе», расстроили её эти размышления неимоверно: «А у меня работа ходячая, стоячая или лежачая?..».
— За юнгу сойдёшь, тельник я найду тебе.
— Что найдёшь?
— Рубаха такая, в киношках часто показывают, видела, наверное, только как ты в этих, — и он сердечком указал на туфельки на каблуках, — идти-то придётся по пульпопроводу.
Всякий раз, слыша незнакомое слово, незнакомка закатывала к небу свои глазища (Фатеичу она так больше нравилась), и он не упускал возможности все эти словечки вворачивать в свои речи.
Разъяснение тут же приходилось давать:
— Пульпопровод — это труба такая. Мы по ней на снаряд, со снаряда ходим. Ну, да я тебя и на руках донесу, — сказал Фатеич, мысленно взвесив её и вспомнив что-то такое, отчего даже отвернулся и чуть потише добавил: — Вижу, ты всем интересуешься. Донесу, не дрейфь!
«За кого ты меня принимаешь, морячок»? — подумала она и сделала первый шаг. Шли молча, и каждый думал о своём.
«Морячок врёт, конечно, но красиво врёт. Что-то я не видела у нас никаких кораблей, и где им тут быть?».
— Да совсем недалеко, — словно услышал её мысли Фатеич.
— А большой корабль?
— Нормальный.
Сентябрь! Ну что за прелесть этот сентябрь! Под ногами шелестят опавшие листья. Какие-то ещё в воздухе кружат. Всё лето листья принадлежали деревьям, держались за них крепко-крепко и вот обрели свободу, и что? И летят, и парят, и падают под ноги. Воздух слегка морозный чист, дышится легко, воздушно, и хочется жить. Каково же было её разочарование, когда они подошли к озеру, в центре которого красовалась какая-то ржавая посудина «неправильной формы» с железной змейкой, сбегающей на берег.
«Куда меня несёт?» — подумала она.
— Да, всё правильно. Сюда идём, — прочитал её мысли Фатеич.
Потом начал примеряться, как бы её ухватить, чтобы нести на
руках, но тут опять она его мысли прочитала и, быстро скинув туфельки, сказала:
— Иди первый.
На трубе, идущей с земснаряда, были когда-то трапики, а сейчас они изрядно износились и представляли из себя подгнивший, скользкий настил.
— Ремонтировать эту дорогу давно пора, да всё не след, потом возьмусь. Пока что есть, то есть, — говорил Фатеич, шествуя уверенной походкой моряка.
— Не оступись, — добавил он, обернувшись, — Ильин день-то давно прошёл, да и запрещено здесь купание. Штрафы огромные.
А девице становилось всё веселее и веселее — она вмиг представила себя на канате под куполом цирка. Внизу зрители смотрят на её чёрную юбочку, короче которой разве что только жизнь. Канат натянут, как струна, дрожит, хочет петь, звучать, а тут кто-то ножками, хоть и милыми, по нему шастает.
Она и сама-то дрожит, как канат, и даже говорить боится, но от этого говорить ещё больше хочется:
— Морячок, ты каждый день так на работу ходишь?
— И на работу, и с работы.
— Счастливый.
— Так точно! Есть такое дело. Ты под ноги смотри, не болтай много.
— Я немного, — почти попросила она.
— Вот это и есть пульпопровод.
На посудине их ожидал рабочий беспорядок. «Как всю эту рухлядь можно называть снарядом», — думала она. Её представления о кораблях резко пошатнулись, но Фатеич был патриотом своей работы и в обиду её никогда не давал.
Он сразу с трапика начал экскурсию, бережно поглаживая те узлы, о которых шла речь:
— Палуба!
— Где-то слышала.
— Кубрик.
— Что-то знакомое.
— Лебёдка.
— Не похожа, — возразила девица, — уж лебедей-то я и во сне видела, и когда маленькая была.
— А уж я-то их сколько перевидал!
— Красивые сказочные птицы!
— Есть можно, — зачем-то резанул Фатеич, просто само вылетело, и она поморщилась.
Птиц на своём веку Фатеич повидал великое множество, включая обитателей тропического пояса, но самой красивой птицей считал нашу сороку.
— Это ж целый камертон природы, — говорил он про неё. — Все краски в ней от чёрной до белой. А главная краска та, что чернее чёрной. И такую можно углядеть, если в перо её всмотреться внимательно. Полёт у неё тоже особенный, а о голосе и говорить нечего — не в пример вашим лебедям поёт.
— Русалок небось тоже видал?
— Да вот, как тебя.
— Какие они? — и романтически откинув волосы по ветру, устремила взгляд к солнцу.
— Не похожа, — присматриваясь внимательнее, сказал Фатеич правду, несколько разочаровавшую её.
— Они? Все на одно лицо, — грустно продолжал он, но тут же засмеялся, — помады у них нет, из красок — только вода. А ныряльщицы исключительные.
На самой обычной полусгнившей бельевой верёвке трепыхались какие-то тряпки, среди которых выделялся лишь костюм Карлсона, правда, без пропеллера. Штанища в крупную клетку. Их-то и хотел Фатеич высушить на себе.
«Хорошо хоть трико прекратило свою пляску», — только успел подумать Фатеич.
— Парус-то где, морячок?
— Есть и этот фокус.
Фатеич удалился, и что-то подозрительно долго его не было. Появился он тоже вроде бы из ничего, вернее, из трюма с простынёю под мышкой, сразу не решаясь разворачивать эту свидетельницу штормов и бурь, ночных бессонниц и сладких снов. Имела она вид бледный и не отвечающий обстановке.
Увидев разочарование в глазах девицы, Фатеич успокоил её:
— Можно покрасить. Краски — море! Вот на юте фасон наводил, пока погодка стоит. Вёдро!
Они прошли через всё судно, и он показал грубый сварной шов, щедро политый суриком.
— Снаряды, ведь они, как люди, любят ласку, любят краску.
Девица присела, поняв, что это долгая песня.
— У каждого свой нрав, имя. А имена-то! Только послушай: Элликот! Американец. Ол Седик! Японец. Бенето! Француз. Бивер! Голландец.
— Летучий, — вскрикнула она, соскакивая с места. Но юбка успела прилипнуть к свежей краске и затрещала. Девица удержалась благодаря ограждению.
Фатеич же как ни в чём не бывало:
— Нет, не летучий. Смотри, ты сама не улетучься и на леерах не висни, как обезьяна.
Девица одёрнула слегка подкрашенную суриком юбку и, к своему удивлению, вовсе не обиделась на обезьяну.
— Леера-то подварю, возьмусь, как будет времечко, да только где взять-то его — время это? Бивер — голландец, потому что сделан в Голландии. Там же и Рубенс выпускают. Много на тамошней верфи кораблей…
— Русских нет, что ли? — обиделась она.
— Как это нет? Вот ты на русском.
— Имя-то есть у него?
— А вот как тебе «Лебедь»?! — простонал Фатеич с оттенком грусти, зажмурив глаза.
— Всё-таки ты поэт, морячок.
— И ведь ты тоже. Глаза у тебя поэтические, в них огонёк есть.
«Правда или опять врёт?» — задумалась она.
— Правда, — сказал Фатеич, пристально вглядываясь в эти знакомые, забытые глаза.
— В детстве баловалась стихами.
— Прочтёшь?
Она хмыкнула, и в этом хмыке прозвучало недовольство. Дескать, в сердечке про это ничего не написано.
— Прочти, — нежно попросил Фатеич.
Она залилась краской так, что румяна фирмы «Пупа» померкли на её лице. Потупилась, мельком подумав: «Зачем?».
И тихим голосом начала:
— Море рыдало и слёзы на берег бросало,
Словно детишек, качало в волнах корабли,
Как бушевало, металось и такало море -
Алого паруса было не видно вдали.

— Ещё есть? — утвердительно спросил Фатеич и бросил в сторону простыню, которую до сей поры держал под мышкой.
Вопреки всем законам гравитации, простынь так и повисла в воздухе. Оба смотрели на неё с удивлением. Фатеич подумал, что у него опять подскочило давление, а о чём подумала она, лучше и не говорить.
— Не знаю, как тебя там — имя-то не прочитал. Не вижу без биноклей, когда мелкоту всякую понапишут. В общем, смотри: в конце изменение курса, требуется румба на два вправо.
— С луны упал, что ли?
— Где-то так, — уклончиво ответил Фатеич.
— Товарищ лунатик…
— Цыц! Молчи, пока не забыл. Как там у тебя… бушевало, скворчало, безудержно море плачет… как безутешно плакало море и всё такое и… Алого паруса было не видно… — он выдержал вторую паузу, — с земли.
Он ещё раз повторил и сделал ударение:
— С земли-и-и! Пока ты на берегу, и не увидишь его никогда. Это разве что в сказках, а вот когда ты в море, так все паруса тебе алые. Алеет парус одинокий. Помнишь небось?
— Ха-ха, поэт. Белеет парус одинокий!
— Вот именно: с земли — белеет, а с моря — алеет. Лермонтов с берега картину списывал. Мишель-то поручик Тенгинского полка был, в разных полках мы служили. Ты Лермонтова любишь?
«Никак не пойму, кто тут кого клеит? — подумала она. — Крепкий ты, кажись, орешек, да только никуда не денешься с этого корабля».
— Объекты Гидры по всему шарику раскиданы, — как-то шибко уж скоро свернул Фатеич поэтическую тему.
— Гидра! Гидра — это сила, — и он сжал кулак, в котором бедное бумажное сердечко пискнуло, а у неё от этого слова мурашки полезли в звенья золотой цепочки.
«Ох, бедное моё сердечко», — подумала она, а вслух сказала:
— Гидра. У меня язык не поворачивается это словечко выговорить.
— Язык! — и тут Фатеич приподнял правую бровь, словно это была шестнадцатикилограммовая гиря. — А всё остальное поворачивается?
«Воспитатель? С какой стати он меня воспитывать взялся? — кипела в ней вторая натура. — Но брови? Брови!».
— Так вот: Гидра песком занимается. Песок берёшь и водой его перебрасываешь на берег. Без песка ни одной стройки нет. Дом строишь — песок, дорогу — песок, детям в песочницу — тоже песок. Главное, людям пользу приносить. Вот мы и моем песок.
«Что-то он не то городит, как это песок можно мыть? Мыть можно пол, ой, палубу, будку, ой, кубрик, шкаф, ой, рундук…», — старалась она не забыть пополнившийся словарный запас.
— Заодно и чистим дно. Много всего на дне лежит, — продолжал Фатеич.
«Свистит морячок», — подумала она, а он махнул рукой в сторону берега и сказал:
— Вот тебе и штабель.
Там действительно возвышалась солидная песочная гора. Она ведь видела её и раньше, просто внимания не обращала, думала, гора всегда здесь и была.
— А ты где работаешь? — участливо спросил Фатеич.
Она даже оскорбилась — неужели и так не ясно?
— Шла бы к нам в Гидру. Повара нормально получают.
— Бр-р…
— А что? Нас мало, но мы в тельняшках. Кстати, на-ка, надень. Будешь на зебру похожа, — и изобразил загадочную улыбку.
«А ведь морячок-то с фантазией», — оживилась она, уже теряющая надежду на обуздание этого морского волка.
— А что у тебя там за греческий якорь? — деловито поинтересовался Фатеич, взглядом устремившись в декольте, пока тельник не скрыл кулона.
«Ну, хоть в чём-то понимает этот старый осёл», — подумала девица и хотела рассказать о медальоне, заякорившемся между крепких грудей. Но и тут Фатеич расстроил её, сказав, что греческим якорем моряки называют вещи ненужные, бесполезные, никчёмные. Она сглотила слюну, а он снисходительно улыбнулся. Тут тоже из ничего появился ветерок, и девице-царице стало не по себе. Ей никогда не нравилось, что рядом есть кто-то ещё, третий, пусть это и ветер всего-то.
Фатеич же свои фантазии простёр дальше ожидаемого ею:
— Знаешь, как зебру в Азии называют?
Она величественно встала, вытянув шею.
— Ишак-матрос! Ха-ха-ха… — заливался Фатеич, утирая слёзы рукавом.
«Га-га-га, сам ты осёл», — хотела она подумать, но Фатеич ещё раньше смутился, и ему стало стыдно за последний комплимент.
«Угораздило же меня на эту лекцию клюнуть. Ещё ведь и на настоящую работушку тащиться по этой загогулине. Как же её называет этот азиат хренов? Пулепровод».
— Пульпопровод, — поправил Фатеич и, убрав ухмылку, продолжал с пафосом, — снаряд, девочка, это судьба.
— Допотопный снарядишко, — буркнула она, не подозревая, что наталкивает морячка на новую тему для разговора.
— Допотопный? И потопы тоже разные бывают, ага, интересно? В Неве вода на одиннадцать футов поднялась выше ординара — вот тебе и потоп, беда, наводнение. Нептун знает, что делает: он со своим трезубцем не только по океанам прохаживается — и в реки заглядывает, а река реке рознь. Возьмём, к примеру, Ендырь.
— Что? Что возьмём?
— Речку Ендырь.
— Где это такая смешная река?
— Сама ты смешная. Где, где, — он глубоко задумался и продолжил: — Да сотка кабельтовых будет от устья Могилёвской протоки Оби, — он говорил, словно учебник читал.
— Обь! А ведь мне говорили, что я родилась на Оби. Дедушка рассказывал, родителей-то не помню.
Она так и не дослушала, что там на Ендыре, погрузилась в воспоминания и вздохнула:
— Я маму с папой не помню. Меня дедушка воспитывал.
«Воспитал», — буркнул про себя Фатеич и, чуть погодя, добавил
громко и пожалел о назидательном тоне, но что делать, если уж всё сказано:
— Не дедушки нас воспитывают, а жизнь. И время.
Фатеич был настроен продолжать этот список, но наткнулся на смелый взгляд, который можно было истолковать однозначно: «Да что ты понимаешь в жизни?», девица плюнула с таким пренебрежением, словно держала во рту медузу.
«Что-что? — молча говорил Фатеич. — Да твой дедушка уж года три-четыре, как на небесах».
Между делом Фатеич запустил двигатель. Снаряд затрясся сначала, потом успокоился немного. Флажок, чёрный от копоти и дыма, сменил направление своего трепыхания.
— Сейчас теплее будет, я двигатель завёл.
— Давно уж пора. Морячок, а где тут?..
— И гальюн имеется, — он прошёлся по палубе, — тут тебе корма, тут тебе гальюн…
«Неужели в каждой работе столько незнакомых словечек?» — задумалась она и спросила:
— Морячок, ты по-русски можешь говорить?
— Так ведь и так не по-английски.
Фатеич копался в рубке, когда снова услышал её вопрос:
— Насчёт отдыха-то как, морячок? — спросила она, поправляя под тельником «товар».
— Некогда мне отдыхать, работы — море, — и в подтверждение взял какой-то рожок в руки.
Тут что-то брякнуло в большом чёрном ящике, и Фатеич, приосанившись, отрапортовал:
— Я — Хрусталь пять.
Несмотря на общий беспорядок на земснаряде, вся медь была начищена до золотого блеска.
— В колокольчик можно позвонить? — спросила она, увидев своё вытянутое личико в медной рынде.
— Рында! — прозвучал каменный голос из будки. — Звони.
«Это кого так обзывает хрустальной души человек?» — подумала она, глядя на искажённое отражение в «колокольчике».
— Не колокольчик это, а рында. Ты звони, звони.
Она перевела дух и дёрнула верёвочку. Над гладью озера, которое безмятежно лежало под самым небом, пронёсся звук, отражённый от солнца. Словно это какой-то смельчак забрался на самоё солнце и перебирает его лучики, как струны арфы.
Фатеич же продолжал тараторить:
— Я — Хрусталь пять. Хрусталь две единицы, ответь Хрусталю пять.
В рации началось какое-то оживление, что-то зашуршало, запищало, затенькало. Весь этот набор звуков вызвал у неё замысловатые ассоциации.
Ей показалось, что в этой рации признаются друг другу в запоздалой любви парочка крыс, которая по этой причине не успела сбежать с этого «Кора» — и тут она подняла глаза к небу и закончила: «бля».
— Звони, звони ещё, ты мне не мешаешь, — крикнул ей Фатеич, а в трубку продолжал:
— Я — Хрусталь пять, я — Хрусталь пять. Хрусталь две единицы, ответь Хрусталю пять. Я — Хрусталь пять, Хрусталь две единицы, ответь Хрусталю пять.
«Он ещё и Хрусталь, о Боже»!
— Я — Хрусталь пять, — сказал он громко и в трубку потише добавил: — Тут связь хреновая. До связи.
— Морячок…
— Цыц, тебе говорят. Юнга, на камбуз шагом марш!
— Так меня ещё никто не посылал.
— Да не туда. Камбуз — кухня обыкновенная.
Фатеич извинился за грубый тон и подопнул юнгу на кухню. Порядка там было не больше, чем на палубе.
— Ого! Самовар. Сто лет не видела живого самовара.
— Живой самовар. Молодец, юнга. Ты стихи не бросай. Давай-ка чайку изладим — дело-то к вечеру.
И правда, темнеет осенью быстро. Ветерок художничал на воде, рисовал какие-то свои пейзажи и смешивал их с отражением. В воду со снаряда свисала конструкция, словно великан забыл здесь свою двустволку. Стволы этой конструкции были в крапинку от нашествия местных чаек и холеев, которые навещали старого моряка, появляясь, словно из памяти.
— У тебя мило, морячок.
— Да, многим нравится. Гидра-то засасывает. По здоровью меня на берег списали. Давление, говорят.
— Устаёшь ведь?
— Бывает. Но не могу я без воды, дочка.
«Вот поросёнок. Всё испортил, ну как теперь?» — выругалась она в сердцах и плюнула в воду, натолкнувшись на осуждающий взгляд Фатеича.
«Уж лучше бы на палубу, — подумал он, — хоть вытереть можно, а с воды-то как сотрёшь, всем океанам теперь достанется, всем водам».
— А кто может без воды? Никто без неё не может.
— Вот и я не могу, — и он раскинул руки на все озёра и даже дальше — по всем водам мира.
— Шла бы к нам в Гидру, платят исправно. А то ты же, как головастик в луже.
А она только на трико его глянула и рта не открыла.
«Заладил то да потому со своей Гидрой. Надоел! Ему только болтовня нужна. Никуда не торопится. Ну да ладно, попробуем это».
— А баня есть? — спросила она прямо-таки по-русски.
Фатеич хотел было исправить на свой лад, ввернуть что-нибудь о шлюзах, но передумал:
— Найдётся. Бродни в углу стоят. Надень.
«Он опять за своё?» — и она запрокинула голову:
— Ты русский человек? — она умудрилась втиснуть в эту фразу сразу два вопроса, и первый был: «Ты русский?». А второй: «Ты человек ли вообще?».
И пока Фатеич вспоминал свою родословную, чтобы ответить, она повторила:
— Ты русский человек?
— Сапоги, говорю, надень — вода там, должно быть. Стирался сегодня.
Баня являла собой огромного диаметра ржавую бочку.
— Это? Баня?! А по-каковскому?
Фатеич задумался, что бы ответить?
— Ну, есть баня по-белому, по-чёрному, а эта?.. Что-то я не видела раньше бань по-коричневому.
Луч фонарика, как по наждачке, шкрябал по ржавчине, выхватывая из неё то шланги, то трубки, то швеллера и ещё другие неизвестные ни одной науке конструкции, запинаясь о них.
«Лучику, наверно, больно», — подумала девица. Ей стало легче, когда она придумала, что надо представить себя в музее, просто в музее. И сразу всё стало по-другому, и даже стали нравиться все эти «приготовления». Продолжала ждать, где и когда, ну и что, конечно, произойдёт.
— Вот тебе и форсунки…
— Щас! Мне! Сам мойся своими форсунками.
И, глянув на себя со стороны, улыбнулась: «Вот так разодел он меня — рубаха в полоску, сапоги выше юбочки. Пусть и так, это кому как нравится. Так-то он ничего мужик».
— Ничего — пустое место, — пробормотал Фатеич, чем немало удивил собеседницу.
За чаем дотемна просидели, Фатеич включил лампочку Ильича и только в её свете увидел в её волосах бьющуюся паутинку.
«Ох, и задрогла она, должно быть, но полезно охладиться», — подумал он и лекцию, начатую ещё на берегу, продолжал:
— Вот ты говоришь «пульпопровод»…
Она же при этом молчала: «Ну, пусть болтает».
— А ведь это — артерия снаряда. Через неё он с берегом связан. В нём процессы идут с точностью до мулиметра (слышал где-то). Внутри кавитация протекает.
— Морячок, сдалась мне твоя гравитация.
— Кави-тация! Заруби себе на носу, юнга, это как кипение холодное, давление, износ стенок трубы, закон Бернулли, вижу, ты всё понимаешь.
И ведь это не все умные слова, которые знал Фатеич. Грузная фигура мореплавателя возвышалась на фоне заката алого, как парус.
«Кипение у него холодное, песок он моет, баня у него по-коричневому, а ишаки — матросы… Не пора ли мне дёргать отсюда?» — засуетилась она.
Фатеич словно мысли её читал:
— С якоря сниматься, по местам стоять. Пошли!
— Ну, наконец-то, — сказала она, лениво стягивая с себя поднадоевшую тельняшку, но шлёпнулась обратно на место от громогласной команды Фатеича: «Отс-с-ста-вить!».
— По воде ходят, вот и мы пошли. Два румба влево, полный вперёд!
Весь снаряд задрожал и загудел, словно решил развалиться прямо здесь, не сходя с места.
У юнги из головы вылетели все молитвы, а всё, что он сумел сказать, это:
— Дедушка Фатей, неужели я тебя больше никогда не увижу?
А бывалый мореплаватель сосредоточил свой подслеповатый взгляд на треснутом стекле и воочию увидел, как гребной винт, которого давно не было на снаряде, начал медленно набирать обороты.