Виталий Огородников
СЧАСТЛИВЫЙ БИЛЕТ


НАША ЭРА

У всех имена, как имена: Эдик, Рашид, Димка, Андрей Сергеевич — и только у меня…
— Хитрый глаз, подай термос, — обратился ко мне Дима и, улыбнувшись, добавил: — Пожалуйста.
Я в который раз задумался: «Неужели так удобно выговаривать этот их «Хитрый глаз», ведь имя моё гораздо короче и в произношении легче. Зачем усложнять? Мы даже Андрея Сергеевича зовём просто Сергеич, а тут…».
— Хитрый глаз, ну, пожалуйста.
Рука моя привычно потянулась в тёмный угол, откуда с китайского термоса на неё дохнул огнедышащий дракон, обрамлённый изрядно зачитанными иероглифами.
Я подал Диме термос:
— Остыл, наверно?
— Спасибо, — ответил Дима и хотел добавить «Хитрый глаз», а сказал: — Нет, тёпленький ещё!
Так начинался этот обычный рабочий день — день, похожий на все остальные. На Севере у вахтовика всё сплошные будни, праздников нет. Работа, работа и… работа. Геологи и геодезисты попадают частенько в уголки, Богом забытые, а там надейся только на себя. Стояли мы тогда между Салехардом и Надымом. Места необжитые — тундра голимая на многие десятки и сотни вёрст. Пустыня, снежней не бывает, из растительности — берёза карликовая, и та в основном в поймах рек, речушек да ручейков. Доводилось нам встречаться с чудо-ручейками. Представьте себе: мороз под сорок, а ручеёк течёт и замерзать не думает, словно побоку ему зима лютая. Ручейки такие здесь «живунами» зовут.
Геодезисты и геологи всегда вместе — от одного корня пошли. «Гео» — «земля» по-гречески.
Земля, наша матушка, и кормит, и поит. Мы же, детушки её, с ней не всегда ласковы бываем, в недра заглядываем, где-то и кольнём — всё бурим, всё ищем что-то. Не церемонимся с нею, жалеем потом. Себе говорим, мол, изучаем мы её так, на этом и успокаиваемся. В этот раз мы песок искали. Разведка нерудных полезных ископаемых — вот наша задача. Вроде бы всего-то песок, а ведь без него ни нефти, ни газа не добыть. Промысла без него и быть не может. На Севере всё на песке держится. За нами придёт сюда техника и гидронамывом начнёт качать песок под буровые вышки, кусты… Вот тут-то и пойдёт добыча. Тундра сильно страдает от этих искусственных пустынь, но что поделаешь — стране нужны и нефть, и газ. В них сила и мощь, которую скопили они за многие тысячелетия, под землёй отдыхая.
Живём мы на колёсах, в кунге. Это уютная будка на трёхосном КамАЗе. Она похожа на кусочек плацкартного вагона, где каждый сам себе проводник. Проводников здесь пятеро. Пятый, правда, на раскладушке спит, эта кровать похожа на гоночный велосипед, с собой постоянно её возим. «Велосипедист» укладывается последним, когда четверо уже начинают всматриваться в цветные, как северное сияние, сны. У нас всё отработано — не первый зимник так мотаемся.
«Зимник» — это даже не слово, а целое понятие, причём понятие универсальное и в зависимости от интонации, с которой его произносит вахтовик, может значить многое. Зимник — это и дорога зимняя из уплотнённого снега и льда, и календарь от октября до марта, это и командировка наша, и собака у егеря под Надымом — огромная чёрная лайка.
— Назовут же, — сказал про неё Дима, когда мы гостили у её гостеприимного хозяина Никанорыча.
В общем, зимник — это всё!
А день-то этот давно уж начался.
— Так, мужики, сегодня разделимся, — командовал у нас Эдик.
— Всю ночь думал, — хихикнул Коля.
Эдик спокойно продолжал:
— Вчера всей кучей ездили, и что? Мы с Хитрым глазом двинем вверх на «Бронто», — Рашид понимающе кивнул. Он и был водителем этого колёсного вездехода.
— Забуримся, пробы возьмём, вчерашние скважины подснимем, а вы, — продолжил он, обращаясь к Сергеичу, — езжайте вниз по течению, далёко от поймы не лезьте, у берегов осторожнее, не мне вам объяснять. Сколько успеете, пробурите — темнеет рано. По пути можете… а хотя ладно, это и не по пути вам. Погодка сегодня как по заказу, — показал он на подёрнутое инеем окно нашего плацкарта, — на нас работает.
— Эдик, минус сорок три — это погодка по заказу?
— Где я тебе плюс тут возьму? — он встал со своего места и уже решительнее добавил:
— Планёрка закончена. Расселись! Вперёд!
Эдик у нас эрудит во всех вопросах. А что касается геологии, так насквозь землю видит. Похоже, родился уже геологом. Он по одной травинке, сиротливо торчащей из снега, может вам сказать, стоит здесь искать песок или «дальше поехали». Работа наша начинается сразу за дверью кунга. Вышел — и ты уже на работе. А за дверью тундра во всей её красе. По-моему, ненцы первые додумались, что Земля круглая, ведь только здесь это очевидно без всяких приборов. Надо просто встать спокойно и не спеша поворачиваться на все триста шестьдесят градусов, и тогда видишь только горизонт — ни деревца, ни построек. И горизонт-то — дуга: он выше в центре и ниже по краям.
Я Диму пробовал в этом убеждать:
— Нет, правда, Дим, смотри, — говорил я ему.
А что в ответ?
— Хитрый глаз — он и в тундре хитрый глаз.
Хотя сам он часто это проверял. Иной раз встанет на месте и крутится, крутится…
Мы двинулись в тот день на «Бронто». Это вездеход на огромных колёсах. Они где-то по грудь человеку среднего роста — «по фанере», как Коля однажды сказанул. Дима пренебрежительно относился к «Бронто», как к чему-то среднего рода. Когда впервые знакомился с вездеходом, он попинал его колёса как-то недоверчиво, дескать, выдержат ли?
— Назовут же! «Бронто» — для понта, — и улыбнулся, открыв в себе поэта. Не любит он всякой иностранщины.
— То ли дело КамАЗ! «Нива»! «Жигуль»! «Москвич»! Всё понимаю, а тут «Бронто» какое-то. «Бронто» — для понта, как понять.
На газушку у него было больше надежды, тем более, там и автономка стояла — печка такая. Это означает, что не всегда надо к кунгу подтягиваться, в газушке спится не хуже. Хотя тесновато, конечно. Все движения там отработаны — ничего лишнего. Руками не размахивайте, головой ни обо что не стукайтесь. А самое главное, если вам придётся ночевать в газушке, смотрите, чтоб на вас не свалилась банка сгущёнки, которую Эдик, большой любитель сладостей, уже успел открыть. Только тогда и понимаешь, как вездесущ вышеупомянутый деликатес, а ведь до ближайшей бани километров двести.
Обожает сгущёнку наш Эдик. С «Бронто» ситуация иная — там не поспишь, всегда надо к КамАЗу успевать, а поломки частенько случаются. За давлением в шинах надо следить — вовремя стравить, где надо, вовремя накачать. Полуоси слабоваты для такого диаметра колёс. Металл диаметром тридцать пять миллиметров рвёт, как нитку, если водитель не рассчитал нагрузку. Благо, Рашид у нас — водитель-ас. Свой человек на Севере.
Отработали мы в тот день ударно, всё, что Эдик планировал, сделали. Только на обратном пути провалились в небольшой речушке: льдины встали на дыбы и ни туда ни сюда. Здесь-то и испытываются сила, выносливость и всё остальное и техники, и водителя. Рашид спокоен — это уже отлично, машину не рвёт, на малых оборотах раскачать пытается. Колёса крутятся, льдины, как стёклышки в калейдоскопе, перекатываются, а выбраться не можем. Берег-то не такой уж крутой. Дело к вечеру, холодает, от минус сорока вниз поползло. Не порвать бы резину или полуоси.
— Рашид, погоди газовать.
В лыжи Эдик буквально запрыгнул и к берегу направился. У нас лыжи охотничьи, само собой — широкие. Обернувшись, мне крикнул:
— Если махну, хватай трос и ко мне двигай.
Ходил он, ходил, остановился, снял одну лыжину и, как снеговой лопатой, давай ею окапываться, стоя на другой лыжине, снег в разные стороны летит, самого Эдика и не видно. Закончил и мне лыжиной, где «Волжск» написано, машет:
— Сюда!
Не впервой мне себя репинским бурлаком представлять. Знаю я эту картину. В Русском музее подолгу стою у неё. Но вот и сам, подпоясавшись тросом лебёдки, тащусь к Эдику, а представляю себя с кистью за мольбертом. Изыскатель и в тундре найдёт точку опоры! Без лыж даже по Эдикову следу идти тяжеловато. Пока преодолел какие-то двадцать метров, употел слегка. Смотрю: ну, точно — кочка.
— Да, кочка, — сказал Эдик, — тут болотина.
Руками, ногами, лыжами мы докопались до основания этой кочки — спасения нашего. Обернули вокруг неё трос.
Рашид ещё и заскучать не успел, Эдик крикнул ему:
— Давай потихоньку!
Над «Бронто» пыхнуло тёмное облачко, и трос начал натягиваться. Все суставы и сцепки «Бронто» заскрипели, трос запищал жалобно, а кочка начала сдаваться и скручиваться. Когда трос сменил тональность и начал подвывать в фа-диез третьей октавы, я затаил дыхание, будто это могло чем-то помочь. Хоть бы не выскочила эта чёрненькая клавиша из клавиатуры белой, как тундра.
— Выдержит, — спокойно сказал Эдик.
Кочка изо всех сил вцепилась в мёрзлый грунт, вся уже выдохлась почти, но на том конце троса машина качнулась, подбрасывая в небо облачка дыма. Трос ослаб и утонул в снегу.
«А славно пел», — подумал я.
В «Бронто» все болты, гайки, трубки, кнопки, резинки, шестерёнки работали дружно. Круглолицый Рашид улыбался, как пряник, дескать, каков я! Вот таких людей делает Север!
— Подгазовал, где надо. Сложный ручеёк попался, — заключил он.
Чем-то он напомнил мне Челубея, а чем, не могу понять, я ведь
никогда не видел Челубея.
— Ты что, Хитрый глаз? — спросил Рашид, видимо, услышав мой немой вопрос.
— Отличная работа, Рашид, — сказал я, усаживаясь. — Поехали чай пить.
В «Бронто» вовсе нешумно, и мы болтали обо всём подряд.
— Рашид, а где этот Волжск, по-твоему, находится?
— Волжск не иначе, как на Волге должен быть, Хитрый глаз.
— Я так же думаю. Просто на наших лыжах «Волжск» написано.
— Я лыжи не читаю.
— Он только термоса читает, — включился в разговор Эдик.
И точно, частенько мы заставали его за изучением иероглифов на нашем термосе.
Всякий раз хохочем над ним:
— Рашид, вслух читай,
— Тсс! Человек китайский изучает — не мешай.
— Опять иероглифов начитался?
— Какой ты сегодня начитанный!
И всё в таком духе. А он не обижается, читает себе, может, и впрямь понимает. В газушке так не поговоришь — лязг гусениц только и слышно.
Я продолжаю:
— Волжск на Волге, и бурлаки там же, а мы вот здесь.
Ох уж этот Север! Набегаешься за день на лыжах, а где-то и без них по морозу. Борода колом, не борода — айсберг. Но зато есть вечера в кунге, где тепло, светло и мухи не кусают. Мухи-то здесь только белые, не кусачие.
Мы все знаем, что наступит день, когда этот кунг, наш дом родной, понесёт нас к родному дому. Всех нас, всю нашу утварь: пробы, изношенные шнеки, ключи, запчасти, железяки и масла. И всё это будет подпрыгивать на каждой кочке, но тут же снова находить своё место. Я уж, кажется, вижу, как обшивка в заклёпках пробивает буран и выскальзывает из объятий тундры, оставляя на зимнике за собой снежный вихрь.
А вот и вечер того дня. Мы все в сборе на зимнике, попиваем цейлонский чаёк, печка, как всегда, рокочет о своём, а мы обмениваемся новостями. У газушки тоже не обошлось без приключений. Дима всего-то на секундочку выскочил из газушки чайник снегом набить. С водой здесь сущая беда. Снег надёжнее всего, когда живунов нет.
Стоит Дима в трико да шапке набекрень, трамбует снег в потрескавшемся эмалированном чайнике своей могучей пятернёй. И тут каким-то особым чутьём улавливает — что-то не то в поведении газушки. Дымок из выхлопной трубы напружинился струйкой и стоит на месте, а газушка, качнувшись, оторвалась от него, оставляя за собой два зубастых следа.
Дима благим матом орёт:
— Стой! Сто-о-о-й!
Когда он третий раз крикнул, Коля в газушке только наушники поправил и снова опустил свои огромные руки на рычаги.
— Стой! — фальцетом вопит Дима, но газушка взревела, и он не услышал своего голоса.
Вперёд двинулся и в снег тут же провалился. Что делать? Вопрос вопросов. Что?! И тут Дима, собрав все силы, размахивается и швыряет чайник вслед рокочущему набору железяк, которым управляет человек в кожаной куртке, лоснящейся на могучих плечах. Летит чайник, летят снежинки в нём, тесно прижавшись друг к дружке, а Дима падает в снег, но всё же успевает увидеть — попал!
Тут Коля продолжает свой рассказ:
— Еду, еду, движок как часики работает, и вдруг в этих часиках — бабах! Что за дела, думаю. Остановился, выглядываю, а Димыч в снегу барахтается, шапку ищет. Нашёл, нахлобучил, бежать пытается. Какое там бежать — снегу по пояс. Я ему: «Дима, Дима». А он с кулаками — голос-то сорвал. Я ведь и не видел, что он выпрыгнул, — оправдывается Коля.
Да, водичка тут дорогая. А бразильский кофе на сосульках разве забудешь!
— Ты что замолк, Колюня?
— Я-то не видел, что он выпрыгнул. А кулачища-то! Кулачища! Ты бы только видел эти кулачища, — продолжал Коля взволнованно.
Дима подмигнул мне. У Димы руки, ну и кулачища, наверно, были золотые и железные одновременно. Бывают же такие сплавы. Технику он знает от и до, ремонтирует всегда сам. Ласково с ней обращается. А техника ему, да и нам, — дом родной. Эти руки золотые всё исправят, всё починят. Словом, такими руками гайки без ключей затягивать можно. Дима — трудяга, тоже свой на Севере, хотя и приезжий. Издалека он, Север со всего света людей согнал.
Пока я размышлял о руках человеческих, Коля, у которого руки столь же мощные, продолжал, сбиваясь и начиная всё заново:
— У него удар знаешь какой?
Я не знал, честно говоря, и благо, а Коля, похоже, имел это «удовольствие».
— Если вдарит по фанере — мало не покажется.
— По фанере?
— Да, ты правильно понял, Хитрый глаз, по фанере, — он легонько постукал себя кулаком по груди, и кунг наполнился звуком отнюдь не наковальным.
Дима улыбнулся, а сам носок о носок потирает. Носки-то на нём из собачьей шерсти.
— Это он так электричество вырабатывает, аккумуляторы в КамАЗе заряжать надо. Видишь, лампочки едва светят, — шутит Рашид.
А в кунге действительно темновато.
— Мне носки Никанорыч подарил, — с гордостью говорит Дима, глядя на меня. — Помнишь, заезжали?
— Ещё бы!
Гостили мы тогда у знакомого егеря под Надымом. Особенностью всех речей немногословного Никанорыча было то, что он первую часть фразы всегда говорил языком, а вторую — глазами.
Например, скажет:
— Доброго вам здоровьица, — а глазами добавит: «Ну и какого хрена вы сюда припёрлись? Дичь пугать, дороги месить».
А может глазами и другое что-нибудь брякнуть: «Рад вас видеть». Это уж у него какой настрой будет. На пару дней у него остановились, пока комплектовались. Угощал он всегда щедро.
Лучше здесь Диме дать выговориться, вот как он сам эту историю рассказывает:
— Собаки у него две. Одну-то Зимником звать, а вторую — не помню имечко, не выговоришь. Тоже, назовут же. Встали мы раз из-за стола, я вышел во двор. Собаки лежат смирно. «Зимник!» — позвал я чёрненькую. Она мне сразу понравилась. Ухом не повёла. «Зимник!» — молчит.
Я кость ему бросил, а Зимник не шелохнулся, лежит, как камень. Тут Никанорыч вылетает, он в доме приборкой занимался и в окно, может, смотрел. С лёту как вдарит этому Зимнику одной ногой, второй ногой…
«Хорошо хоть ноги кончились», — подумал я, но Дима продолжает с возмущением:
— Ну пинать его со всей моченьки ногами, озверел, собака. Прямо валенками изо всех сил пинает. У него валенки-то больше Зимника. Я понять ничего не могу. Его пинает, а на меня смотрит. Ты же знаешь этого Никанорыча — он всякий бывает. Я ему: «Никанорыч!». А он просто: «Цыц!». И ещё глазами что-то добавляет, понять невозможно — шаман он, что ли? Зимник — тот даже не уворачивается и не пикнет. Никанорыч всё едино не уймётся никак. А беленькая-то собачка только нос из конуры высовывает — на нюх обстановку проверяет.
— Никанорыч! Да что с тобой?
Отдышавшись, Никанорыч и говорит спокойно:
— Ну, тебя же я не могу ударить, — а глазами тихо так добавляет: «А надо бы».
Я тогда ещё не понимал этой притчи.
— Ты, брат, не расстраивайся, — говорит он мне. — Собака всё поймёт, что к чему и как. Умная собака.
А глазами договаривает, мол, не то что ты.
— Собака охотничья. На медведя идёт.
Погостили, угостились, прощаться пора. Никанорыч подаёт мне вот эти носки.
— Вот, брат, возьми, из собачьей шерсти, хорошо они греют, — а глазами добавляет: «Всегда рады».
Постояв немного, вслух то же самое говорит:
— Всегда рады, — и машет рукой вслед.
Из-за меня тогда Зимнику попало.
И Дима погладил одной ногой другую, заканчивая свой рассказ.
Пока я про эти носки думал, смотрю, а Коленьки-то уже и след простыл. Он, похоже, сразу после фанерной темы незаметно исчез в свою газушку. Он там и спит. Тоже досталось парню — переживает.
Дима от чая вовсе осоловел, пристаёт со всякой ерундой:
— Эдик, может, по сгущёнке вдарим?
Тот оторвался от полевого журнала, но ничего не сказал, просто улыбнулся.
— Вы там живунов не встретили? — спросил Рашид.
— Да я сам сегодня живун собственной персоной, — смеётся Дима.
— А мы так в одном чуть не искупались.
— Да и мы тоже. Особенно некоторые, — продолжает острить Дима.
Тут и мне от всего этого расхорошего настроения вздумалось пошутить:
— Дима, а Мирону не ты ли позировал?
— Ого! Хитрые глазья и Змановских знают?!
Смотрю, он не прочь повеселиться — какие-то уже глазья, Змановские какие-то.
— Змановских? — спросил я.
— Мирон-то Змановский.
— Нет, другому Мирону, греческому. Скульптору.
Дима заёрзал на месте, устраиваясь полулёжа, и снова носок о носок гладит.
— Скульптор, говоришь? Ещё что придумаешь?
— Да похож ты на его Дискобола.
Дима на всякий случай убрал улыбку блаженства и стал ещё больше походить на упомянутого атлета.
— А дальше что? — и даже прищурился, чтобы ещё более заострить взгляд, которым он прощупывал мои намёки. — Трави, трави дальше, Хитрый глаз.
— А дальше, Дима, то, что ты бы гораздо дальше на его месте этот диск запулил.
Дима продолжал щуриться, как папуас.
— Ахинею городит, — заключил он после короткой паузы, обращаясь уже не ко мне, а ко всем сразу.
Эдик листал полевой журнал, но оторвался, чтобы согласиться кивком головы с карандашом за ухом. Рашид мечтательно смотрел в трещины потолка, чем-то похожие на иероглифы, а печка, монотонно урча, просто обогревала нас.
— Какая «ахинея»? Я вот что подумал: диск в руках Дискобола весит всего-то пару килограмм, а твой чайник не меньше четырёх с учётом, как ты его набил.
— Дальше трави, — одобрительно кивнул Дима, отхлёбывая чай, и улыбка блаженства вернулась на своё место.
— Дискобол стоит на ровной, прочной земле, а ты по пояс в снегу.
— Ещё что скажешь, Хитрый глаз? — проговаривая первое слово обращения почти по буквам, на каждой из которых зачем-то было ударение, тогда как второе выпалил залпом, отчего оно прозвучало как «глас». Получился какой-то «Хитрый глас!».
— Диск метали только на дальность, а о точности попадания никто и не заикался, — продолжал я, а сам чувствую, ведь ещё что-то спросит, а мне уж и говорить нечего, тем паче, что паузы Дима начал сокращать.
«Надо точку ставить, — думаю, — ведь и спать давно уж пора».
— Представляю, как бы ты базуку заметнул.
— Ба… ба… ба, — почему-то заикался Дима, — Ба… что ты говоришь?
— Базука? Снаряд такой для метания.
— Назовут же.
— Весит-то, тьфу, всего полкило, — брякнул я наобум.
Дима покачал кружкой с чаем, в уме взвешивая её, и повторил своё:
— Назовут же.
— Чайник, конечно, лучше звучит, — и не успел я вымолвить последних слов, Дима прыснул смехом на весь кунг и кружку с чаем цейлонским выронил.
И Эдиков журнал забрызгал, и нас всех освежил. А у Эдика карандаш из-за уха выскочил. Он вроде пытается смахнуть с полевого журнала следы чаепития, а сам хохочет вместе со всеми. Смеёмся, и всем хорошо, потому что все живы-здоровы. Но ведь если бы тогда Димка промахнулся, неизвестно, чем бы всё закончилось. Север многих забрал к себе навечно.
Здесь, на Севере, всё особенное, а тишина — особенно особенная. Для того, кто месяцами живёт этой цыганской жизнью, тишиной уже кажутся все звуки, к которым привыкаешь: урчание печки, выстрелы деревьев в морозном воздухе (там, где эти деревья есть), вой ветра за стенками кунга, храп соседа. Допоздна мы сидели в тот вечер, балагурили. Анекдоты по пять раз слышанные и рассказанные повторяли, а те с каждым разом смешнее становились. Чайник не один осушили. Он и сам-то радёхонек, хоть и полетать пришлось.
И вот заканчивается этот один из дней зимника, похожий на все остальные дни, и в кунге воцаряется та самая тишина, которую можно слышать. Я закрываю глаза, но кроме храпа соседей и стука собственного сердца слышу что-то ещё, ранее не слышанное мною в этом тесном пространстве. А слышал я, как Дима думает и думает. Кажется, что он понимает, что я его слышу.
Когда этот молчаливый диалог затянулся, из темноты донеслось:
— Хитрый глаз, а, Хитрый глаз! А где этот твой Мирон живёт?
— В Греции. Но Мирон давно жил — до нашей эры.
Дима присвистнул, и тут даже храп прекратился.
— Но Дискобол-то жив, — успокоил я его.
— А он где?
Я хотел было ответить, что вот он лежит в собачьих носках, но сказал:
— Где-то в Риме, не помню точно, но в тех краях.
Дима замолк с какой-то надеждой, но слышать я его продолжал. Не спит — что-то в уме считает. Умножает, делит.
«Да спи ты уже», — думал я. Нет, прямо слышу, как рубли шелестят. Вот и монетка звякнула, хотя это, может, печка разговаривает с тундрой. Думаю, надо Диму успокоить, спать пора, завтра на работу.
— Да есть, Дима, есть, и у нас есть. В Москве на Волхонке, — сказал я, храп возобновился.
Дима словно ждал этого и, заворачивая под себя край огромного овчинного тулупа, сквозь сон пробубнил:
— Вот и я говорю. С зимника вернёмся. Обязательно съезжу. Погляжу.