Ирина Андреева
Клин-баба
Повесть и рассказы



Дорогой читатель!
Во времена засилья модных гламурных романов и детективных бестселлеров взыскательному читателю нечасто удаётся снять с библиотечного стеллажа хорошую книгу о своём современнике, честном труженике, стараниями которого сохраняются и приумножаются традиционные российские ценности: порядочность, добросердечие, трудолюбие, смекалка, упорство. Если вы цените в окружающих именно эти качества, дорожите памятью наших великих предков, заложивших основу величия нашей Родины, храните их в своей душе, то вам понравится новая книга Ирины Андреевой, которую я вам для прочтения рекомендую.
Наблюдательная и внимательная, Ирина Андреева черпала сюжеты и характеры своих книжных героев непосредственно из окружающей жизни, в самой гуще которой смолоду довелось оказаться ей самой.
Ирина Андреева уверенно пришла в тюменскую литературу, как она сама признаёт, из деревянной сельской школы с искусно выложенным солнцем на фронтоне главного фасада. Не из такой ли школы явился миру и замечательный русский поэт Николай Рубцов? Ирина любит цитировать его стихи: «Школа моя деревянная!.. // Время придёт уезжать — // Речка за мною туманная // Будет бежать и бежать».
Именно со школьной скамьи зародились её страсть к литературе и желание доверить свои мысли бумаге. Любовь к книге вынесла она и из семьи. Из этого же источника берёт начало её любовь к создаваемым ею образам литературных героев, в которых нетрудно узнать её вчерашних сотрудников, земляков, соседей.
Одна из первых повестей И. Андреевой «Деревенское солнце» о горе-злосчастии незадачливого деревенского мужичка Кольчи Амосова, волей перемен в стране брошенного на произвол судьбы. Оторванного от своих исконных крестьянских занятий — жить на земле, любить и возделывать её, пустить свои корни, растить детей в тех же традициях.
Не это ли солнце со школьного фронтона легло в название и основу произведения? Так или иначе, на семинаре молодых писателей было принято решение рекомендовать Ирину Андрееву в Союз писателей России.
За плечами у Ирины строительное училище и машиностроительный техникум г. Тюмени, работа на стройке в качестве мастера по строительству. Секретарь в НИИ сельского хозяйства. А потому тема строительства, профессии строитель нашла отражение в творчестве автора. В повести «Клин-баба» интересно описано забытое ныне строительство домов для целинников в годы восстановления народного хозяйства после войны и возведение объектов хозяйственного назначения наёмной бригадой чеченцев в доперестроечный период конца восьмидесятых. Ненавязчиво, как бы даже и мимоходом, Ирина показывает отношение местного населения к наёмным рабочим. Страна развивалась единым союзным государством, и не было им названия «гастарбайтеры», как в настоящее время. Русские и азербайджанцы, чеченцы и украинцы, армяне и белорусы — все были охвачены единым порывом: «Раньше думай о Родине, а потом о себе». Знакомились, дружили, работали бок о бок, шли к единой цели — строительству процветающего коммунизма. И пусть позже потомки скажут, что эта идея была утопическая, но так было.
Бережно и уважительно описан образ чеченца Махмуда — честного, скромного человека, радеющего за честь семьи, своего рода. В противоположность ему младший брат Борибай — циничный парень, охмуривший русскую девушку и пытающийся уйти от ответственности за её судьбу. Автор настаивает: нет плохих национальностей, есть плохие люди.
И. Андреева родилась многим позже после войны и не испытала лишений этих грозных лет, но она знает о чём пишет. В её памяти живут рассказы бабушек-дедушек, родителей о трудном военном тыле, самоотверженном труде женщин, стариков и детей.
С большой любовью описан образ бабушки Дарины, мудрой крестьянки, не смотря на сразившее её горе — гибель единственного сына, нашедшей силы продолжать жить, чтобы помочь поднять невестке осиротевших детей.
Образ женщины-матери, которая прежде думает о своих детях. Это Мария Котова, ради единственного чада пустившаяся в неведомый путь в Сибирь от произвола властей, поставивших ей с дочерью клеймо «семья врага народа». Это бездетная, забитая Ксения, принявшая чужого ребёнка, обучившая осиротевшую Лизу крестьянским работам, что позволило ей в дальнейшем выстоять, пройти достойно свой жизненный путь. Это, наконец, сама Лизавета, ради дочери, дабы защитить её репутацию, отважившаяся на сомнительного характера поступок — окрутить молодых фиктивным браком.
Основательно и серьёзно описан председатель колхоза — фронтовик, которому доверяют сельчане.
Ярок и убедителен отрицательный герой — Евсей Скоробогатов, человек, принёсший много зла окружающим. Но это зло бумерангом возвращается к нему, превращая его в жалкую, безвольную руину.
Повесть «Клин-баба» по своей многоплановости и масштабу охваченных событий тянет на полноценный роман, будь она доработана в деталях, имей большую художественность и описательность, анализ общественных взаимоотношений, характеристики и размышления героев, подвигающих их на те или иные поступки и т. д., но наш современник легче прочтёт стремительную повесть, чем медленный роман, потому автор, возможно, и прав, оставив свою «Клин-бабу» повестью.
Герои произведений Андреевой — люди простого созидательного труда, они живут по законам совести, ищут гармонию с окружающим миром, не лишены тяги к творчеству. Всмотритесь в Прохора Кулёмкина из рассказа «Принципиальный»: «Руки его соскучились по настоящей работе, а грудь распирала радость жизни. Он подхватывал кудрявую стружку, подносил её к лицу, нюхал. За работой Прохор любил рассуждать, философствовать о многом. Вот, например, липа. Ли-па. Само прозвание-то какое ласковое, податливое».
Или Антип Чумашкин из «Звонких планочек». Антип — потомственный кузнец, его руки на селе на вес золота. «Динь-дон, динь-ди-линь-дон», — словно Антип забавлялся, а не был занят тяжким трудом». Но мастеру мало этой музыки труда, он грезит о гармони с малиновыми мехами: «Глубокие вздохи кожаных мехов, ослепительно золотой горн с разлетающимися мелкими угольками-искрами бодрили кузнеца. Чудилась ему яркая ярмарка… С тех вот самых пор и запала мальцу охота выучиться играть на тальянке с малиновыми мехами, со звонким задорным голосом».
Боль за простого человека, желание встать на его защиту, внутреннее сочувствие и сострадание не изобразишь никакими литературными приёмами, если они идут не из души пишущего. Читая рассказы Андреевой, ощущаешь это авторское отношение, заинтересованность в судьбах героев.
Сердцем написаны рассказы «Тельцы», «Материнские руки», «Деревенская», «Заповедь», с юмором и назидательностью — «Военнообязанный кот» и «Телячья радость».
Завершают книгу рассказы о детстве «Гусиная любовь» и «Старый альбом», этюды «Всё возвращается на круги своя» (времена года) и ностальгические зарисовки «На родимой сторонушке», написанные трепетным сердцем автора.
Казалось бы, сложно уложить под одну обложку столь разноплановые вещи, но Ирине это удаётся, поскольку заложена общая идея: в них живут доброта и сострадание, вера и надежда, искренность и неприятие зла, любовь к родине, простому народу.
Остаётся добавить: Ирина является автором иллюстраций своих произведений. Она не профессиональный художник, но в авторском видении есть свой особый и неповторимый шарм, что делает её произведения ещё душевнее.
Прочитав эту книгу, и вы, возможно, по-иному взглянете на окружающую нас действительность, станете добрее, спокойнее. А значит, цель, поставленная автором, достигнута.
Член Союза писателей России А.П. Захаров (Иван Разбойников)


Клин-баба
Повесть




О том, что Гелька — младшая незамужняя дочь — беременна, Лизавета догадалась с первого взгляда. Нет, живот у Гельки ещё не обозначился, но как-то заметно расплылась она вся, раздобрела, губы припухли, взгляд коровий сделался.
Гелька-Ангелина в этом году окончила десятимесячные курсы продавцов и устроилась в отдалённую деревню района, в сельмаг. Комнату молодому специалисту дали в заезжем доме.
Почитай всё лето не бывала Гелька в родительском доме: работа, самостоятельная жизнь закрутили. И Лизавете некогда было дочь навестить — домашние дела, хозяйство, разве их переделаешь?
И вот спустя три месяца мать на пороге у дочери. Встреча, а вернее, новость озадачила Лизавету. Немного обопнувшись с дороги, она без обиняков спросила:
— На котором месяце, доча, в тягости?
Гелька не стала запираться. Покрывшись пунцовой краской, одёрнула подол, скрестила руки на животе, понурив голову, призналась:
— Три месяца, четвёртый уже.
— И кто же счастливый папаша? — в голосе матери не прозвучало упрёка, только лишь тоска, усталость вдруг навалилась на крепкую ещё телом женщину, и вопрос свой она произнесла как-то вяло, обречённо.
— Борька — строитель из наёмных, — подумав, добавила, — Исмаилов — чеченец, бригада у них.
— Исмаилов? — оживилась Лизавета. — Так это не тот, что у нас в Девятово зерносклад строил с весны?
— Он, — подтвердила Гелька.
— Так их же давно след простыл, когда ты с им снюхалась, доча дорогая? Не тогда ли, что на три дня приезжала?
Гелька робко взглянула на мать:
— Ну, тогда познакомились только, а потом, когда я сюда приехала, они уж тут работали, — уточнила, — коровник строят.
— Вот дак тихоня ты у меня! Что же ты дальше думаешь? Понимаешь хоть, с кем связалась?! Борька! Это они себя по-русски так переиначивают, а на самом деле Базарбек какой-нибудь.
Гелькино лицо перекосила гримаса. Закрыв лицо, она вдруг заревела навзрыд, сквозь слёзы приговаривая:
— Он жениться обещал. Сказал, что увезёт с собой в Чечню.
— Эвон как! — так же спокойно произнесла мать. — Коли жениться, а чего тогда ревёшь?! Ты ему в паспорт заглядывала? — краем глаза Лизавета приметила, как Гелька отрицательно покрутила головой. — Вот то-то же! Там, поди, печати о женитьбе ставить некуда. То-то оне и приезжают сюда за русскими невестами — дурочками набитыми — вроде тебя! Сегодня они тут, завтра там. Ищи ветра в поле!
Гелька растёрла по лицу слёзы. Словно в детстве, надула губы, выдавила:
— Чё его искать, он вроде бы не скрывается. Вон и у нас, в Девятово, ещё расчёт не получили, скоро поедет.
Лизавета призадумалась:
— Расчёт, говоришь? А это хорошее дело, девка! Так чего ревёшь-то? Или бросил уже, разлюбил, стало быть?
Гелька всхлипнула, взглянула на мать исподлобья:
— Не бросил, ходит ещё, только я уж ему не верю.
Лизавета подошла к окну, оперлась обеими руками о подоконник, задумчиво глядя вдаль, уточнила:
— Каждый день ходит или так, когда надумает?
— Каждый, — утвердила Гелька.
Она насторожилась: ей почудилось, что мать что-то задумала.
Дочь не ошиблась. Знала она свою отчаянную мамку: горы своротит, а своего добьётся, если задумает. Она бы, Гелька, давно уже обратилась к матери за помощью, будь у неё иная проблема. В любовном же вопросе зашла в тупик, запуталась вконец и уже не верила в счастливый исход. Решила покориться судьбе и ждать: будь что будет!

* * *
Заезжий строитель охаживал Гельку недолго. За две недели сомлела, отдалась кавалеру с головой, забыла про материнские строгие наказы.
Лизавета между тем деловито разглядывала помещение, явно обмозговывая что-то. Вышла в общий коридор, оставив дверь распахнутой. Окликнула дочь:
— С комендантом общаги поладила? Живёт где, знаешь? Мужчина, женщина?
Гелька недоуменно таращила на мать глаза:
— Женщина, а при чём тут она?
— Спрашиваю, стало быть, надо!
Елизавета, вернувшись в комнату, энергично вытаскивала из сумки домашние гостинцы: кульки, банки, пакеты.
— Думала переночевать у тебя ночку, да, видно, не судьба, — выговаривала дочери. — Обернусь на этом же автобусе. Прибирай продукты-то. Да привечай кавалера как следует, не спугни. Через неделю вернусь, свадьбу играть будем!
— Какую свадьбу, мамка? — опять ударилась Гелька в слёзы.
— Самую обыкновенную, дочь! С застольем, песнями и плясками под гармошку. Платьишко с выпускного не подойдёт, раздобрела ты уже, подбери что-нибудь в своём сельмаге, — Лизавета вытащила из кошелька свёрнутые бумажные деньги, прихлопнула на столе ладошкой. — Не обязательно белое — тебе теперь не до жиру. Туфли с выпускного наденешь, поди, ещё не совсем растоптала. Фата теперь и подавно лишняя.
Лизавета направилась было к дверям, но вернулась, будто спохватилась, грубовато притиснула к груди дочь, наказала:
— Не реви да не болтай лишнего, чтобы ни одна душа не знала о нашем с тобой уговоре.
Едва за матерью захлопнулась дверь, Гелька упала ничком на кровать, заревела белугой. Встреча с матерью не утолила её печали, более того, озадачила. Никогда не разговаривала мать со своей ласточкой таким холодным тоном, никогда не смотрела таким суровым взглядом. И эта обещанная ею свадьба: не верилось, что Борис добровольно пойдёт под венец. Что-то теперь будет?!

* * *
Елизавета тряслась в автобусе, деловито рассуждала про себя: «Комнатёнка маленькая, но ничего, стол устроим в коридоре. Баранчика зарежу, петуха зарублю. Приготовлю всё дома. Первым делом сейчас к Кузьмичу, только бы застать! Мужик он покладистый, поможет, не на последнем я счету в хозяйстве! Как чуть: «Лизавета, выручай!». Вот теперь: «Лизавету выручай!».
Рейсовый автобус притормозил в центре села. Тут до конторы рукой подать. Лизавета решительной походкой направилась туда. Молоденькая секретарша едва взглянула:
— Петра Кузьмича нет, уехал с агрономом в поле. На три часа совещание назначено.
«В три, — соображала Лизавета, — побегу, много дел за это время можно обстряпать!». Однако едва она вышла на крыльцо, подкатил директорский уазик. Пётр Кузьмич вышел из машины с увесистой папкой под мышкой, явно озадаченный чем-то, мимоходом кивнул женщине:
— Здравствуй, Елизавета Егоровна!
— Пётр Кузьмич, прими по личному вопросу, вот так надо! — она полоснула себя ребром ладони по горлу. — Вопрос пяти минут!
— Ладно, давай быстренько в кабинет.
Едва вошли, директор распорядился:
— Выкладывай, Елизавета Егоровна, ей-богу, некогда!
Лизавета коротко, но ясно изложила свою заботу. Знала
она, что шеф за своих людей стоит горой. Выслушав женщину, директор озадачился:
— Твою мать! — ругнулся в сердцах. — Ей хоть восемнадцать исполнилось, Егоровна?
— Нет ещё. В августе у неё день рождения.
— Так это же нам на руку, — вдохновился он, — мы же его, голубя, к суду привлечём, если жениться откажется!
— Не-ет, Кузьмич, я уже всё обдумала. Проку-то от того чуть! Был бы он русский, я бы и без тебя управилась, а так в чужой монастырь со своим уставом?! Не потянет моя Гелька. Это я двужильная, а она у меня квёлая девка — поскрёбыш, одним словом.
— А тогда какая от меня помощь, Елизавета Егоровна?
— Хочу я их фиктивным браком окрутить, Кузьмич, чтобы позор с девки смыть. А дальше пускай он катится в свои горы. На что он нам?! Ребятёнка и без его поднимем.
Пётр Кузьмич взглянул в недоумении:
— Что-то я не врубаюсь, Егоровна, что я могу в этой ситуации?
— Гелька говорила, расчёт у их тут по зерноскладу не получен, ты бы попридержал с этим делом, пока я всё как надо не обстряпаю. Он ведь, джигит, может на попятную пойти, а мы его тут и припугнём, мол, делай, как велят!
— Ну, это-то проще пареной репы, Егоровна, сделаем! Ты иди, я тут кой-чего выясню. Подходи завтра, до планёрки.
Лизавета нерешительно мялась у двери.
— Иди, иди, Егоровна, — уверил руководитель, — не сомневайся, сплетнями я не занимаюсь. У меня своих забот полон рот, погоди, дети вырастут, принесут батьке проблемы.
— Спасибо, Кузьмич, век не забуду! — Лизавета скрылась за дверью.
Пётр Кузьмич решительным жестом снял трубку с аппарата.
— Вера, а ну-ка, пригласи ко мне Волкова с документами по наёмной бригаде Исмаиловых.
Утром, ещё не высохла роса, Лизавета уже неслась в контору.
Руководитель встретил её невесело:
— Нечем мне тебя порадовать, Егоровна: женат ваш джигит, двое детей законнорождённых. Не получится фиктивный брак.
— Да и бог с им, Кузьмич, я уже всё за ночь обмозговала. Может, оно и к лучшему, он бы побоялся алиментов. Ты им, главное, расчёт задержи. Свадьбу для видимости я им справлю и без регистрации. Придумаю, какую сплетню пустить по деревне, чтобы поверили. Ну, будто бы в районном загсе их зарегистрировали. А потом, когда уедет, опять же пущу «утку», бросил, мол, паразит бабёнку, обрюхатил и бросил. Она первая, что ль?
— Это сделаем, будь уверена!
— Есть ещё одна просьба, Пётр Кузьмич: дай отгул Валентину Герасимову на воскресенье.
— При чём тут Валентин?
— О, они с Раей мне всё помогут. Я ж свадьбу-то в Колосово организую. Девке ведь там жить, работать, не хочу, чтобы смолоду репутация у ней замарана была. Народ я соберу.
Пётр Кузьмич невольно засмеялся:
— Кто бы сомневался, Елизавета Егоровна! Смотрю я на тебя, и душа радуется: мне бы таких, как ты, в помощники, горы бы свернул! Ей-богу! Была бы ты чуть моложе, я бы из тебя давно главного специалиста совхоза сделал. Выучил бы заочно, и дело в шляпе!
— Специалист из меня — четыре класса образования.
— Вот-вот, а любого грамотея за пояс заткнёшь. Цены тебе нет, Егоровна! Ну, иди с Богом. Всё у тебя будет хорошо!
Всю неделю Лизавета готовилась. Днём ломила на работе — поварила в полевой бригаде. Вечерами крутила мясо, готовила полуфабрикаты, морозила.
Ночью над банькой Егоровны чуть струился голубоватый дымок. А если подойти ближе, можно отчётливо уловить запах сивухи. Лизавета гнала самогон: КВН — коньяк, выгнанный ночью. Капля по капле падала в банку из медного змеевика горячительная жидкость. Егоровна колдовала: набрала её в большую ложку, понюхала, попробовала на язык, чиркнула спичкой, поднесла к жидкости, вспыхнуло синеватое призрачное пламя. Заботливо поправила трубку, подумала с досадой: «Эх, язви тя, ещё бы очистить, облагородить хоть немного. Времени маловато!».
В свою тайну, кроме директора, она посвятила только Раису и Валентина — преданных друзей-соседей.
Намаявшись за день, она не спала ночами. Большой опустевший дом давил её, как никогда, наводил тоску. Переворошила в памяти всю свою горькую бабью долю — судьбу-судьбинушку.

* * *
В 20-х годах тут, в сибирской глубинке, в деревне Петелиха, организовался колхоз имени Девятого съезда РКП(б), попросту — Девятово. После войны колхоз реорганизовался в совхоз, а название осталось прежним.
Котовы приехали в Девятово из-под Вологды в тридцать седьмом в поисках лучшей доли, какого ни на есть угла после ареста главы семейства, объявленного врагом народа.
Когда арестовали первых соратников Егора Котова — кадрового военного, он был уверен в том, что это — нелепое недоразумение, и вскоре всё выяснится. Но когда понял, что запущенная чудовищная машина не пощадит никого, взял слово с жены: когда придут за ним, а делалось это, как правило, ночью, Мария утром без объяснения причин возьмёт расчёт в своей конторе и постарается исчезнуть из города, дабы спасти себя и их единственную дочь.
Мария сдержала данное обещание. Судьба забросила в Сибирь. Урождённая горожанка, Мария работала до семейной трагедии стенографисткой, теперь соглашалась на любую чёрную работу, лишь бы уйти в тень, лишь бы выжить, спасти Лизочку — хрупкую десятилетнюю дочку.
Для жилья им выделили продуваемую всеми ветрами лачугу на краю села. Мать устроилась на ферму телятницей. Лизу, по совету односельчан, отдала в няньки к трёхлетнему ребёнку у состоятельного мужика по фамилии Скоробогатов. Непривыкшая к тяжёлому физическому труду Мария быстро подорвала здоровье, стала чахнуть на глазах, превратившись за два года в старуху.
Лиза хорошо помнила отца — бравого майора в форме советского кадрового военного. Но разговоры о нём мать пресекала на корню. Затравленно оглянувшись, прижимала дочку к груди и горячо шептала в самое ухо: «Ты запомни папку, крепко запомни, доченька, но только никому ничего о нём не рассказывай!».
Сообразительная девочка только один раз задала вопрос: «Почему, мамочка?».
— Это испортит всю твою дальнейшую жизнь, Лизонька! — ответила мать.
На следующий год Лиза поступит в третий класс сельской школы, но после занятий по-прежнему станет водиться с сыном Скоробогатова.
В июле тридцать девятого в телятнике начался падёж. Всё началось с группы Марии Котовой. Как-то всплыла история о том, что она жена врага народа. Телятницу начали таскать по судам. Надорванная здоровьем женщина не выдержала этого испытания, её в одночасье разбил паралич.
Елизавета до конца жизни не сможет разгадать: из жалости и сострадания к ней или из личной выгоды Скоробогатов взял её с матерью в свою семью. По крайней мере, Мария через год ушла в мир иной присмотренная и ухоженная, за что Лиза останется благодарна хозяину, более того, у неё появится перед ним чувство неоплатного долга.
В сорок первом грянет война. Лиза проучится в школе последний год и окончательно осядет на хозяйских работах у Скоробогатова.

* * *
Семья Евсея Скоробогатова в деревню прибыла за два года до Котовых из-за Урала. Сам Евсей, несмотря на хромоту, крепкий коренастый мужик тридцати восьми лет, годовалый сын Аркашка и неопределённого возраста старуха — не то мать, не то жена хозяина, вот и всё семейство. Безликая старая женщина не показывала на деревню носа, единовластным хозяином всему был Евсей.
Год семейство прожило в общем бараке, построенном ещё в двадцатых годах. Сам хозяин трудился в колхозе конюхом, старуха сидела с малолетним ребёнком. Жили скромно, как и все на селе. Но очень уж скоро Евсей пошёл в гору. Во-первых, вошёл в доверие в правлении и был переведён на должность учётчика полевой бригады. Во-вторых, Скоробогатов начал строить собственный добротный дом, обзавёлся скотным двором, развёл живность.
Мужики поговаривали, что Евсей как-то под хмельком проговорился, что немало повидал раскулаченного брата во время коллективизации. Много добра прошло через его руки. Эти слухи обрастали новыми версиями, якобы он сам и был наделённым полномочиями конфисковывать имущество у зажиточных крестьян. «Немало, наверное, припрятал в «кубышку» для себя, — рассуждали односельчане. — Вона какими темпами строится, и фамилия ему подходящая!».
Кроме обязанностей няньки, Лиза выполняла в доме Скоробогатова любую работу, которую ей поручали. Иногда она плакала, приласкавшись к матери:
— Не пойду я к ним больше, мамонька! Этот ихний Аркаша тяжёлый, как кабан, а вредный, мамочка, не люблю я его. Маленький, а дерётся взаправду. Тётку Ксению может по лицу ударить, обзывает, как умеет, плюётся, щипается, а Евсей Карпович только посмеивается.
— Терпи, моя дочушка, — бывало, заплачет мать, — ты там хоть ешь досыта, не выжить нам с тобой на мои заработки.
К безликой, как тень, бессловесной Ксении Лиза сначала была равнодушна. Лишь когда малолетний Аркаша обижал женщину, девочка, воспитанная иначе, откровенно жалела её.
Видела она, как несправедливо и жестоко обращался с женщиной хозяин, называя её не иначе как чучело огородное. «Спишь на ходу, — кричал Евсей Карпович, — велено подать портянки, так неси скорее!». Женщина сломя голову бросалась выполнять приказ хозяина, новая волна гнева накрывала его: «Чучело огородное, когда только ты развяжешь мне руки? Уйди прочь, постылая!».
Лиза спрашивала у матери: «Как это — «руки развязать»? И как это — «постылая»?
Мария не отвечала на эти вопросы, только гладила дочку по голове, приговаривая: «Терпи, дочушка! Нет у нас с тобой прав на иную жизнь».
Когда же после паралича Марии Скоробогатов принял их к себе в семью, а Ксения взяла всю заботу и уход за больной на свои плечи, Лиза прониклась к женщине благодарностью. Ксения в свою очередь привязалась к девочке. Она научила её многим крестьянским работам.
Евсей не обижал Лизу, но и не баловал. Присматривался, примечал, что из неё получится добрая работница.
Осенью сорокового Мария умерла. Ксения сама обмыла и обрядила покойницу, надела яркий платочек, чем и расположила к себе девочку окончательно.
Вскоре в дом приехали из района, хотели забрать Лизу в детский приют, но хозяин уверил, что возьмёт над девочкой опеку, оформит всё официально. Изощрялся, уверял в благих намерениях:
— Мы с супругой не дадим её в обиду. Спросите сиротку, ведь и она к нам привязалась. Скажи, Лизонька, разве тебе у нас плохо?
Перспектива оказаться в детском доме пугала Лизу, она привыкла к дому Скоробогатова. Доброе отношение Ксении и вовсе подкупало, она с готовностью ответила:
— Не хочу в детский дом, останусь у Евсея Карповича.
— Вот, что я говорил?! — ликовал Евсей. — Она у нас сестрицей названной будет нашему сыночку. Скажи, Аркаша, как ты Лизоньку любишь?
Аркаша капризно поджимал губы, молчал, глядел исподлобья.
Евсей деланно смеялся:
— Дитё, что с его взять, мало ещё чего разумеет.
В ответ Аркаша показал язык и, убежав в горницу, выглядывал из-за косяка двери, дразнился:
— Лизка-облизка, Лиза-близа-колбаса съела кошку без хвоста и сказала: «Вкусна жарена капуста»!
Выручила Ксения: увела мальчика, пообещав гостинца.
Так и осталась Лиза в семье Скоробогатова. Своих обещаний насчёт опеки Евсей не сдержал. Началась война, об осиротевшей девочке как-то забыли.

* * *
Евсея Карповича по причине увечья на войну не призвали, а вот в должности повысили — стал он главным управляющим хозяйства. Разъезжал на лёгкой двуколке летом, зимой — в кошеве — плетённом из лозы глубоком коробе с высоким задком, обитым кошмой.
Лишь теперь Ксения стала показываться на глаза людям. Война, каждый работник на счету. И лишь теперь вездесущие бабы выведали, что она действительно законная жена Скоробогатову и моложе мужа на пять лет, а не старше, как всем казалось. Видно, долгим век с мужем-тираном оказался.
Его суровый нрав сполна познали и колхозники. В работе Евсей никому не давал поблажки. Непостижимым образом он выслеживал всякого, кто пытался упрятать, умыкнуть хоть горсть фуража, хоть клок сена для личных целей.
Лизе исполнилось четырнадцать, она вовсю помогала Ксении по хозяйству. Обделённая вниманием и добрым отношением женщина всю свою нерастраченную любовь и ласку отдавала девочке. У них со временем сложились очень доверительные отношения.
Вечерами любили вместе рукодельничать. В такие благодатные минуты они тихонько пели на два голоса. Получалось у них очень красиво.
На полевых работах, куда Евсей, не щадя, гонял и своих семейных, Ксения и Лиза уединялись в паре на дальние делянки и разговаривали, разговаривали. За всю свою мужнюю жизнь Ксения впервые смогла высказать всё наболевшее этой ещё не окрепшей в житейских буднях девочке. Потому как не с кем ей было больше обмолвиться словом, не от кого было получить хоть каплю сострадания. Ксения поведала семейную тайну.

* * *
Женился на ней Евсей когда-то скоропалительно, без любви, без привязанности, скорее всего, покрывал свой грех, уходя от ответственности. Охмурил, обесчестил девку в одном селе и бросил, да чуть было не попал под раздачу на кулаки её братьев. Решил срочно жениться, дабы прикрыться семейным бременем, нечего, мол, рот разевать на женатого человека, куда глядела?
Ксения была из семьи церковного писаря. Отец выучил дочку грамоте, полагал, что когда-то это сгодится ей. Грянувшая революция и погром церквей вконец разорили семью. Епифан с радостью отдал дочь за посватавшегося Евсея. Бывший писарь понадеялся, что зять не даст пропасть его семье в наступившей сумятице. Однако Евсей сделал всё, чтобы жена напрочь позабыла о своих корнях. Когда решено было закрыть приход, где служил писарь, Епифан попытался спасти ночью самое ценное — старинные иконы, распятья и книги. Утаённое нашли на чердаке писаря и привлекли к суду, по решению которого Епифана с оставшимся семейством вскоре сослали на Соловки, обвинив в сопротивлении властям. Всё, что осталось у Ксении от семейного очага, от родителя — это старинная библия в окладе с серебряными застёжками да вера в Бога.

* * *
Евсей Скоробогатов проживал в районном центре со старухой-матерью, женщиной злобной и нелюдимой. Свекровь сразу невзлюбила невестку, а сын во всём потакал матери. Неопытная молодая женщина не умела протестовать и защищаться, напротив, пыталась угодить супругу и свекрови, безропотно исполняя все их прихоти. Усвоенный ею урок: ударили тебя по левой щеке, подставь правую, станет её жизненным правилом. А сын и мать будто соревновались, кто сильнее уколет, унизит. Это вошло в привычку. Евсей стал поднимать на жену руку. Свекровь только радовалась этому обстоятельству. Всегда была готова вовремя подать в руку сына ремень, палку, дабы побольнее ударил беззащитную женщину. Однажды наплела на невестку какую-то нелепость, он, не разобравшись, набросился на жену с кулаками. Ксения уже шестой месяц носила под сердцем ребёнка. Не устояв на ногах, она упала, ударившись животом о деревянный топчан. В тот же день недоношенный ребёнок — мальчик — родился мёртвым. Дальнейшие беременности заканчивались выкидышами.
Свекровь выговаривала ей в сердцах: «Какая же ты баба, если дитя выносить не можешь?! Чучела ты огородная!». Так это «чучело» и приклеилось с тех пор к невестке.
Но однажды судьба смилостивилась, и Ксения родила здоровую девочку — Настеньку. Только год длилось её безграничное счастье. Заразившись скарлатиной, дочка умерла.
Муж с тех пор перестал интересоваться женой как женщиной: Ксения оставалась в доме как работница, как бесправная прислуга, утратив незаметно красоту, молодость и здоровье. Бессловесная, как тень, бродила она по дому, старалась реже попадаться на глаза домашним, дабы не вызвать лишний раз гнев и ненависть.
Евсей действительно был районным уполномоченным представителем законной власти, ездил по окрестным деревням, выполнял директивы: кого раскулачивал, с кого взимал непомерные налоги, кого выселял из родового гнезда за недоимки, за неуплату, а кого откровенно шантажировал.
Немало прилипало к его алчным рукам. Возвращаясь с таких разоров, он выкладывал перед матерью добро. Это были отрезы ткани, цветастые платки и шали, кухонная утварь, конская упряжь и иное имущество. Редко что оставалось в доме. Евсей уносил всё куда-то, что-то менял, что-то продавал, вырученные деньги, копейка к копейке, складывал в укромном уголке, в шкатулку. Ксения видела не раз, как муж прятал свои сокровища.
Как-то раз он рассматривал под керосиновой лампой какую-то бумагу, которую таил даже от матери. Любопытство перебороло страх, и, дождавшись удобного момента, Ксения рискнула отыскать шкатулку. Денег там скопилось уже немало, она не стала к ним притрагиваться. Заветная бумага лежала сверху. Женщина развернула её и прочла. Это были метрики — свидетельство о рождении Скоробогатова Аркадия Евсеевича, матерью значилась некая гражданка Спиридонова Агриппина Степановна, отцом — её законный муж — Евсей Карпович.
Разгадка явилась очень скоро. Из очередной поездки муж привёз шестимесячного мальца. О чём-то пошептавшись с матерью, он позвал Ксению, наказал:
— Это — мой сын Аркадий Евсеевич. Он будет жить у нас, и если хоть один волос упадёт с его головы, убью, не задумаюсь, так и знай!
Ксения провела не одну бессонную ночь. Умом она понимала, что дитя ни в чём не виновато, и она должна принять его, полюбить как родного, сам Бог даёт ей возможность иметь, наконец, ребёнка. Но в ней вдруг проснулась глубинная, затаённая женская обида за утраченное материнство, за свою поруганную долю. Ревность к неведомой женщине, которую когда-то принял и, возможно, полюбил её муж. Чем же она, Ксения, не такая? Отчего её он терзает и тиранит всю их совместную жизнь?
Ах, знала бы она об участи той, от которой отняли этого ребёнка! Не догадывалась Ксения, что мать Аркаши — очередная жертва мужниной тирании и самодурства.
Евсей был по-прежнему охоч до женских юбок. В одной из деревень он давно приглядел в семье зажиточного мужика младшую дочь Агриппину. Долго он добивался от неё взаимности. Гордая, красивая девушка не поддавалась на его уловки. Тогда он принялся угрожать ей расправой над всем семейством — раскулачиванием и ссылкой. Агриппина сдалась, полагаясь на его милость. Вскоре забеременела и объявила об этом Евсею. Он сам оформил документ на сына, признав своё отцовство, чем окончательно успокоил молодую женщину. Но шло время, а Евсей не спешил официально жениться. Более того, затаил злобу на отца Агриппины ещё с тех пор, как тот однажды высказался на сходе нелестно в его адрес. За его косые взгляды, когда он посещал это семейство.
Участь Спиридонова Степана решил очередной Указ «О ликвидации кулачества как класса». Крестьянину был доведён такой неподъёмный план по сдаче хлеба и других сельхозпродуктов, стало ясно, не избежать ему раскулачивания и высылки. Что и последовало незамедлительно.
В тот день по деревне стоял стон: раскулаченные семьи обозом увозили из села. Плакали бабы, метался экспроприированный скот, лаяли собаки, кричала растревоженная птица. В этой суматохе Евсею удалось забрать малыша от матери под предлогом спасения.
Так Аркадий поселился в доме Скоробогатова. Ребёнок был явно привычен к нему: охотно шёл на руки, Ксении же дичился, боялся и бабки.
Мачехе так и не удалось приручить пасынка, она безропотно ухаживала за ребёнком, вовремя кормила, укладывала спать, содержала в чистоте, но всё как-то без любви, без сердца. Малец отвечал ей тем же, а подрастая, перенял пренебрежительное отношение к мачехе от отца.
Вскоре умерла старуха-мать. Евсей решил искать новое место жительства, уж больно много он насолил в здешних местах, да и кубышка уже достаточно полна, надо обзаводиться хорошим хозяйством и жить оседло. Так семья оказалась в далёком сибирском колхозе под названием Девятово.

* * *
Лиза в свою очередь, забыв строгий наказ матери, рассказала Ксении всё, что знала о родителях.
А как-то раз призналась, что боится Евсея Карповича. Потом вдруг спросила:
— Тётя Ксеня, а правда, что есть такая рыба, которая любит человеческое мясо? Забыла, как её, щука, что ли?
— Нет, про щуку я такое не слышала, а вот налим, говорят, питается утопленниками — утягивает мертвечину под корягу, чтобы не всплывала, сосёт, питается и вырастает с полено.
— Вот-вот, налим, точно. Я теперь Евсея Карповича буду про себя называть Налим Карпович.
— Это почто так? — засмеялась Ксения.
— А мало он людей сожрал, вот тебя, например, отца твоего! И ни разу не подавился, его все боятся, кроме Аркашечки-простоквашечки.
— Сообразительная ты, Лиза, учиться тебе надо. И мама у тебя была женщина городская, образованная. Вот кончится война, иди учиться. А пока хоть к Аркашке в учебники заглядывай, пригодится. Арифметику учи. Я и то немного грамоту разумею.
— Вот-вот, грамотная, а толку-то что, как и моя мама, какою жизнью живёшь?
— Это, детка, время такое выпало на нашу долю. Вот закончится война, всё будет хорошо, и твоя жизнь иначе повернётся. Господь — он милостив!
— Ты что, тётя Ксеня, в Бога веруешь?
— А как же! В кого же ещё и веровать, как не в Господа Бога нашего? У меня ведь батюшка верующий был. Я и по-старославянски разумею.
Евсей догадывался о тёплых чувствах опальной жены и приёмной «дочки». Иногда шипел сквозь зубы:
— Ты, чучело огородное, только попробуй сказать девке лишнего, изведу, так и знай! — для пущей убедительности сплёвывал через редкие зубы и добавлял. — А тогда и ей несдобровать, ты меня знаешь!
Вот эта последняя угроза более всего и пугала Ксению. Она не рассказывала об этом девочке, боялась испугать: и без того напуган и обездолен ребёнок. Как могла, оберегала её, жалела. Поделиться ещё с кем-то Ксении и в голову не приходило. Да и то сказать, жили они, в общем-то, несмотря на трудное для всех время, сносно. Кто-то распухал от голода, ел отруби пополам с мякиной, у Скоробогатовых на столе завсегда был хлеб, хоть и не лучшего качества, но был, овощи, молоко, а иногда и мясо. Во всяком случае, за годы войны щёки у Аркаши не опали.
Между тем девушка росла и хорошела, расцветала. Гибкий девичий стан округлялся, щёчки наливались здоровым румянцем, и лукавинкой загорались глаза. Русые косы отросли, каждая в руку толщиной. В сорок третьем году Лизе исполнилось шестнадцать, она попала в списки на лесозаготовки по разнарядке района. Ксения никогда ни о чём не смела просить мужа, но, узнав об этом, упала ему в ноги:
— Смилуйся, батюшка, спаси девку, пропадёт она там, ой, пропадёт, дитё ведь ещё неокрепшее!
Евсей и сам был озадачен: не для того он приютил Лизу, чтобы она надрывалась на лесозаготовках. Рисковал он тогда, но изловчился, правдами-неправдами вымарал её имя из списков. Эту беду на время удалось отвести.
Всё пошло прежним порядком. Если не считать, что девушка начала бегать на вечёрки. Научилась плясать и петь озорные частушки. Завела себе подружек, самой близкой из которых стала соседка Раиска Плотникова. Евсею не очень-то нравились эти вольности, но он молчал до поры.

* * *
Лиза любила бывать в тесном домишке подружки Райки. Всё здесь кричало о нищете, но Лизавета сердцем чувствовала — тут живёт особое тепло, которое согревает не тело, а душу. Обволакивали речи бабки Дарины, её сибирский говорок и святая любовь к ближним и людям в целом, которой так не хватало в доме Скоробогатова.
Бабушка — Дарина Марковна — была сибирской крепкой породы. Невысокая, коренастая, характером покладистая. Её тёмные карие глаза только чуть помутнели от старости, но по-прежнему излучали ум и доброту, житейскую мудрость.
У Плотниковых была добрая коровка-ведёрница по кличке Маруха. Бабушка Дарина как зеницу ока берегла её. И то сказать: кабы не эта корова, вряд ли выжили бы младшие ребятишки в этой семье.
Начиная с весны, старуха, как могла, заготавливала корове корм, выращивала овощи.
Единоличные покосы были запрещены, вся земля принадлежала колхозу. Потому крестьяне выкашивали лесные колки, болотистые низинки, обкашивали кусты и кочки. Круглое лето блуждала по окрестным лесам и бабка Дарина. Где серпом, где косой добывала траву, набивала ею старую тряпку, увязывала и тащила домой, просушивала во дворе и укладывала на сеновале.
А вот заготовить дрова на зиму старухе было уже не под силу. Сноха Варвара, измотанная на колхозной работе, кое-как напиливала несколько кубов, которых хватало при экономном расходовании лишь на ползимы.
Дальше начинались мытарства. Варвара брала в помощники Райку, запрягала Маруху, бросала в сани топор, пилу- ножовку и отправлялась в лес, рубила и пилила сушняк, валежник — всё, что можно было добыть в эту пору. Райкиной обязанностью было помогать матери стаскивать и укладывать всё в сани. Заготовленных таким образом дров хватало недели на две.
Как-то в воскресный день Раиска договорилась с Лизой вдвоём съездить в лес по дрова. Варвара пропадала на ферме. Бабка Дарина сама помогала девчонкам запрягать корову. Кинула в сани клок сена. Причитывала, как по покойнику, вслух:
— Ох, что же за времечко такое выпало на нашу долю? Мало человек мается, ещё и скотину надоть мучить! А штобы тебе, супостату проклятому, пусто было! Сгореть тебе в геенне огненной! Покарай ты его, Господь наш заступник! За дитячьи слёзы, за слёзы матерей, за сынов наших, невинно кровь проливающих, — ругала она войну и Гитлера заодно, между прочим, наказывая девчонкам. — Вы, девки, глыбоко-то в снега не лезьте. Маруха на ногах больно низка, застудит вымечко, на сносях ведь она, родимая, — припав к тёплому коровьему боку бабка пустила слезу. — Прости ты нас, матушка-кормилица! Кабы не война эта треклятая, не дети холодные, голодные, разве стали бы мы измываться над тобою?!
Прихрамывая на обе ноги, вышла проводить подружек за ворота, наказала:
— Долго не задёрживайтесь, пилитя одни сухарины да в сани не садитесь, не барыни, пешком прогуляетесь, ей, матушке, и без того достанется. Пока пилитя, дайте ей сенца, всё ей веселея будет. Идите с Богом!
Перекрестила, долго глядела вслед подводе, утёрла глаза концом платка, зашаркала в дом.

* * *
За деревней девчонки завернули Маруху по санному следу в лес. Не одни Плотниковы нуждались в дровах, почти все были в такой же нужде, потому и дорога наезжена. Корова послушно тащила сани. Но всё, что можно было добыть рядом с деревней, уже давно было спилено, срублено.
Волей-неволей пришлось гнать корову дальше. Всё чаще Маруха проваливалась в снег, приходилось помогать ей выбираться, выталкивать сани. Наконец подружки присмотрели высокие сухие пни, торчащие из-под снега, да зависшую на стволе берёзу — видно, сшибленную минувшим летом грозой. На берёзе ещё сохранилась пожухлая листва. Значит, жаркие будут дровишки — не иструхла ещё.
— Давай Маруху привяжем тут, — предложила Лиза, — бабушка наказала не гонять её по снегу.
Девчонки привязали верёвочные вожжи к ближайшему дереву и, подхватив топоры и ножовку, устремились к поверженной берёзе. Ноги сразу провалились выше колена. Более старшая и сообразительная Лизавета опять распорядилась:
— Раиска, давай за мной след в след. И дрова по этой тропе вытаскивать будем.
Берёза действительно оказалась крепкая, но что могли сделать две пары слабых девчоночьих рук? Подружки поочерёдно шаркали ножовкой, тюкали топорами, распилили-таки дерево поперёк. Освободившись от материнского ствола, вершинка рухнула в снег. Вытащить её целиком, как ни кажилились, девчонки не смогли. Принялись пилить ещё, благо дерево держалось теперь над землёй на толстых сучьях. Уже испаринами покрылись спины. Мороз невелик, да стоять не велит — вмиг проберёт через ветхие одежонки. Кое-как отпилили два хороших полена, отсекли несколько толстых сучьев, сгрузили на сани всё это добро. Зимний день короток, заметно начало смеркаться. Дров в санях — кот наплакал, а девчонкам так хотелось угодить бабушке. Раиска уже отвязала Маруху, рассуждая осевшим голосом:
— Не зря бабушка наказывала пилить сухарины. Может, попробуем ещё эти пни добыть?
Опять начали пробивать тропу в снегу. Маруха по забывчивости Райки так и осталась отвязанной на лесной дороге. Пни оказались податливыми. Девчонки раскачали и прямо-таки вывернули их с «корнями». Довольные подхватили они сухие лёгкие брёвна, волоком потянули по пробитой тропе. И только тут хватились: Марухи-то нет на прежнем месте!
Корова стояла по брюхо в снегу, в самой чаще леса. Гружёные сани застряли между двух деревьев намертво. Пурхаясь в сугробах, и без того промокшие, уставшие девчонки тщетно пытались вытолкнуть воз. Пришлось распрягать Маруху, выводить на торную дорогу, а сани — разгружать, перетаскивая с таким трудом добытое топливо.
Маруха несколько раз зычно протрубила:
— Му-у-у! Му-у-у! Му-у-у!
— Вот тебе и «му», баранки гну! — ругалась Райка. — Что же ты наделала, дурында такая? Попадёт мне теперь от бабушки. Так и знай, всё вымечко застудила!
Райка плакала от досады и злости, Лиза успокаивала подружку:
— Сами виноваты, оставили её отвязкой.
Пока запрягли корову, собрали опять воз, вконец стемнело. Девчонки приуныли не на шутку: кабы на волков не наскочить. Они переговаривались шёпотом, будто это могло спасти от серых хищников.
Шерсть Марухи покрылась куржаком, а на вымени смёрзлась в сосульки.
— Как ты думаешь, Лизка, рассказать бабушке всё как было или не надо?
— Твою бабулю не обманешь, если спросит, расскажем всё как на духу. Может, она чего придумает, чтобы Маруха не простудилась.
— Ох, и попадёт мне от неё! — сокрушалась Райка. — Она Маруху пуще всех нас любит, разве что тятька не в счёт. За его она каждый день на коленях Богу молится. Я в Бога не шибко-то верую, а когда бабушка молится, мы тихо сидим, вдруг и правда поможет — защитит нашего тятьку.

* * *
Бабушка, вопреки Райкиным опасениям, не ругала девчонок. Укутавшись в большой полушалок, она поджидала их за околицей села.
— Бабушка! — вскрикнула Райка, едва признала в тёмной фигуре бабку Дарину. — Как ты добралась сюда, совсем ведь ноги не ходят?
— Слава тебе, Господи! Я уж покоя себе не нахожу! Матеря до сих пор на ферме, а я уже все глаза проглядела. Случилось чего?
— Случилось, — проговорила Райка упавшим голосом.
— Намёрзлись, христовые. Ну, ладно, будя, потомат-ко разговоры разговаривать будем. Бежите-ка, девки, передом, я там печку истопила, полезайте на лежанку, грейтесь. А мы ужо тут с Марухою управимся. Намаялась, кормилица? — обратилась она к корове.
— Ба Даря, она в снег забралась, по самую грудь. Не углядела я, — повинилась Райка.
— Бежите, девки, бежите! Теперь уж чему быть, не миновать.
Минут пять спустя подружки сидели на горячей лежанке русской печи вместе с сестрёнками и братьями Райки.
Старшая сестра давалась диву:
— Где же бабушка дров взяла?
Бабушка долго не входила в дом, распрягла корову, хлопотала в хлеву. Напоила тёплой водой, растёрла вымя скипидарной мазью, накрыла спину пологом.
— Отдыхай, матушка. Помилуй Бог, может, обойдётся всё.
Похвалила девчонок:
— Ох, и девки-маковки — лазоревы цветочки, каких дров-то добрых добыли!
— А ты где дров взяла? — живо отозвалась Раиска.
— И не говори, девонька. Вышла во двор, гляжу, лежит чтой-то у заборки. Пригляделась: куча корья да одёнок сена. То ж нам милость, как от Господа Бога. Чьих это рук дело? Как пить дать Аксинька перекинула. Дай ей Бог здоровья! — и, спохватившись, добавила. — Слышь, Лизавета, видала я Ксению, сказала, что ты у нас на печи сидишь, чтоб не думалось ей.

* * *
Заготовленных дров Плотниковым хватило лишь на несколько дней. Снова Варвара запрягала Маруху и ездила в лес. Только уж теперь свекровь предусмотрительно завязывала вымя коровы старым полушалком.
Бабка ждала приплод от коровы, старательно считала что-то на казанках. Совершенно безграмотная, она знала какую-то свою науку и никогда не ошибалась с этими делами. Вынесла вердикт:
— В середине марта, даст Бог, будем с молочком. Потерпитя, ребятёнки!
Однако в конце февраля бабка Дарина вдруг озаботилась, в недоумении сообщила снохе:
— Чтой-то с Марухою неладно, будто навымнела она, ты бы, девка, сама её поглядела.
Варвара подтвердила, что корова должна скоро отелиться, старуха заохала:
— Надсадили мы яё, матушку! Виданое ли дело: в зиму корову выгуливать да таскать на ей экую тяжесть?
— Может, вы просчитались, мамаша? В самый раз ей пора?
— Гли-ко, девка, просчиталась! Век не ошибалась, а теперя што?
В одну из ночей бабка Дарина не сомкнула глаз, то и дело уходила в хлев. В очередной раз, когда скрипнула обледенелая наружная дверь, Варвара подняла голову с подушки:
— Ну что там, мамаша? Ложились бы вы, соснули хоть вполглаза. Скоро уж заря, я сама теперь присмотрю.
— Поздно. Вставай, оболокайси, помоги телка в дом занести, не под силу мне одной, где-нибудь завалюсь, костей не соберётя. Пойду я, должно быть, обиходила она своё дитя.
К утру, когда на печи проснулись ребятишки, бабка уже испекла в русской печи молозиво — первый, самый полезный для здоровья удой. А за печью взмыкивал телок, неуверенно перебирал копытцами, тыкался мокрым носом в бабкины руки.
Ребятишки с визгом толпились у печного закутка — каждому хотелось поглядеть на новорождённого бычка.
— Ну, будя, будя ужо! — по-доброму ворчала бабка. — Садитесь за стол, пировать будем, — Райке строго наказала, — Лизке пока не говори о приплоде и в дом её не води.
Раиска надула губы:
— То ли она нам чужая, бабонька?
— Не чужая, бог с ей, а так положено. Слухай бабку, пока она живая.
За столом Дарина Марковна старательно большой деревянной ложкой поделила блюдо на порции, каждому из внуков положила на кусочек хлебца.
— С почином, кушайте, внучки. Дождались, стало быть. Теперь ужо не пропадём!
Ребятишки сытые и довольные высыпали на улицу. Не видели они, как бабка Дарина, роняя слёзы в сковородку, подобрала последние крошки, вымакала кусочком жирные капли. Пошвыркала пустого чаю. Перекрестила рот, задумалась надолго.
Ворохнулся за печкой телёнок, подал голос.
— Аюшки, — будто человеку ответила бабка, — што, моё золотко, проголодался? Ну, давай будем проходить науку.
Бабка взяла с лавки котелок, сунула телку в рот два пальца правой руки, левой пригнула его голову к донышку с молозивом. Телёнок запричмокивал, хозяйка ободряла его:
— Хлебанул немного? Давай, давай, старайся, милок! Без труда не вынешь рыбку из пруда. Соси пальцы-те, соси, оно и молочко в роте будет.
Мало-помалу телёнок высосал содержимое котелка, поддал носом в донышко.
— Ого, малый, ишшо?! Хватит, родимой, на первый раз!
Управившись на колхозной ферме, прибежала Варвара.
Старуха положила и снохе кусочек лакомства, прибережённого специально. Варвара занесла было ложку ко рту, но спохватилась:
— Мамаша, а сами-то вы кушали?
— Откушала, повар завсегда сыт бывает, — улыбнулась свекровь.
У молодой женщины затряслись губы:
— Ешьте, мамаша, — отломила половину, знала, не притронется бабка, пока в доме кто-то голодный.

* * *
Бычок был приземистый на ногах, в мать, но крепенький и необычно лохматый. Словно природа в утробе защитила его от холода, который пришлось перенести Марухе.
Рыжая шёрстка потешно топорщилась на спине и животе телка, белым одуванчиком торчала на лбу. Длинные реснички, обрамляющие огромные влажные глаза, трогательно слипались, а розовый язычок иногда выглядывал из-под носа, причмокивал, свернувшись в трубочку. Но самым желанным событием для ребят было, когда он начинал помукивать — звать маму.
Лизе, наконец, позволено было навестить подружку. Сидя на печи, девчонки выдумывали кличку бычку. Тут же возились младшие ребятишки.
— Бабуля, он же в зиму родился, пускай будет Зимородком! — смеялась Раиска.
— Вот ишшо удумала! Зимородок, ровно птица такая есть, которая в зиму птенцов высиживает.
— Родилась бы тёлочка, была бы Зима, а он тогда пусть будет Зимогором, — не унималась Райка.
— Ишшо краше! — возмущалась бабка. — Зимогорами бродяг кличут, бездомных подзаборников! Ужели наш телок шатун из таковских?
— Мурзик, — вставил Петька, старший из братьев.
— Отродясь бычков кошачьими именами не кликали, — вновь возразила бабушка.
— Мишка! — озарила Лизу догадка. — Пускай Мишка будет.
— Дело другое, — согласилась бабушка, — он и лохматый, как мишка-ведмедь.
— Медведь, бабушка, а не ведмедь! — веселилась Раиска.
Взвизгивали, вторили ей ребятишки.
Так с лёгкой руки Лизаветы бычок стал Мишкой.

* * *
Рано осиротевшая Лиза мечтала хотя бы о бабушке — родной душе, как у Райки. Её ещё не покинули детские грёзы, когда кажется, что мечта непременно сбудется как в сказке.
Но минуло детство, пришла пора юности-девичества. Заневестились подружки.
Только краешком коснулось Лизавету девичье счастье. Понравился на вечёрках один паренёк из соседнего села. Шепнула свой секрет Раиске, а та дружку своему — Вальке Герасимову. Тот ей толкует, что симпатия взаимная — дружок признался. Сговорились Раиска с Валькой: ненароком так подстроить, чтобы вдвоём влюблённые остались. И вот уж Валька с гармошкой у скоробогатовского окошка наигрыши выводит.
Лизавета пригладила волосы, брезентовые тапочки натянула, выскочила за калитку, вгляделась в темноту.
— Раиска! — окликнула.
Не отозвалась подружка, Валентин знай наигрывает. Из-за его плеча выступил кто-то высокий, сделал шаг навстречу, а гармонист вдруг беспечно пошёл прочь, продолжая играть.
— Лиза, — тихонько позвал некто.
Её ноги будто пригвоздило к земле — с места не тронуться. А когда тот, кто прятался за спиной друга, подошёл вплотную, узнала, встрепенулась и спугнутой птицей убежала в калитку ограды. Напрасно молодой человек ждал, девушка больше не вышла. Свернувшись калачиком на постели, сладко плакала от счастья.
Увы, милого дружка Лизавете увидеть больше не довелось, призвали на фронт. Лишь одну треугольную весточку получила она от воина. Пуще зеницы ока хранила письмо, заученное наизусть: «Любезная Елизавета Егоровна, пишет известное вам лицо. Очень жалко, что спугнул я вас тогда. А я ведь к вам с самыми искренними намерениями и предложением дружбы приходил. Если вы не против, Лизонька, мы могли бы вести с вами переписку.
Передайте от меня привет всем нашим знакомым. От имени всех гвардейцев заверяю, что громить врага будем без жалости для достижения полной победы.
Гвардии сержант Иван Баженов.
Полевая почта 1476 часть 385».
Лиза старательно ответила на письмо и стала с нетерпением ждать ответа. Вскоре и Валентина призвали на фронт. В отличие от Лизы, Раиса регулярно получала треугольники с фронтовой почты.

* * *
В сорок втором председателя Артамонова призвали на войну. Евсей метил занять его место, но бабы собрали делегацию и упросили вернувшегося недавно с фронта увечным Кузьму Рощина принять правление в свои руки:
— Трофимыч, ты наш, мы тебя ещё беспартошным помним, Христом Богом просим: бери власть в свои руки!
— То и дело, бабоньки, что она у меня теперь одна — не удержать власть-то, — поправлял он правый пустой рукав прожжённой на солнце гимнастёрки.
— Удержишь! Извёл нас Скоробогатов, а не приведи господь, всё в его руках окажется. Уж он-то её и на своей хромой удержит!
— Не человек, а лиходей!
— Пожалей нас, Кузьма, нашему брату и так достаётся!
Рощина люди в селе любили и уважали.
Кузьма уступил односельчанам с оговоркой:
— Ну, соглашусь я, вы разве меня своей волей поставите?
— Завтра из района сам Доронин приезжает, будет собрание. Мы все как один за тебя проголосуем.
— А вы думаете, я вас по головке оглаживать стану? Война ведь, бабоньки, — всем тягостно!
— Уже не ровняй себя с ним. От тебя и нагоняй принять слаще, потому как справедливый ты человек, Кузьма Трофимович. Мы всю твою родову помним! Ведь правда, бабоньки?!
На том и порешили. Разошлись по домам.

* * *
Доронин Илья Константинович — первый секретарь райкома — был суров нравом. Не только попасть под его горячую руку, неловкого слова боялись высказать.
На собрание Доронин прибыл, когда в правлении уже негде яблоку упасть, чадила керосиновая лампа, а дым от выкуренного самосада стоял коромыслом — в военное время курить пристрастились не только оставшиеся за мужиков подростки мужского пола, но и многие женщины баловались табачком, дабы утолить голод и свалившееся тяжкое бремя непосильного труда и горя.
Первый секретарь, по-военному подтянутый и аккуратный, носил китель, пошитый на манер военного, подпоясывался широким солдатским ремнём. Добротная кожаная куртка и фетровые военные сапоги с загнутыми голенищами. Из кадровых военных Доронин комиссован по причине жесточайшей бронхиальной астмы.
Военную выправку выдавал и командный чёткий голос. Жёсткие усы и широкие сросшиеся брови придавали облику ещё большую солидность и строгость.
Доронин шумно и по-хозяйски проследовал к столу.
— Здравствуйте, товарищи колхозники! — громко приветствовал собравшихся.
Быстро окинул воспалённым, усталым взглядом обстановку. За накрытым выцветшим красным ситцем столом никого. Три табуретки, поставленные около. Гранёный зеленоватого стекла графин сиротливо стоял в самом центре стола, накрытый стаканом. Рядом большая конторская книга.
Собравшиеся ответили вразнобой, Евсей подобострастно встал с места, чуть поклонился.
— Приступим к делу, товарищи, — продолжал районный руководитель. — Сегодня мы должны утвердить нового председателя вашего колхоза. — Товарищи, кто может грамотно вести протокол?
— Лизу Котову возьмите, она завсегда у нас пишет, — выкрикнул кто-то.
— Елизавета, — глядя поверх голов, обратился секретарь, — выходи, только живо.
Доронин недоверчиво взглянул на поднявшуюся хрупкую девушку, хмыкнул в усы, но возражать не стал, знал, что на селе мало кто владеет грамотой.
— Итак, товарищи колхозники, на пост председателя вашего колхоза предлагаю рассмотреть кандидатуру Скоробогатова Евсея Карповича. Он сейчас зачитает свою биографию, расскажет о себе. Пожалуйста, Евсей Карпович, Вам слово.
Евсей, предусмотрительно усевшийся в первых рядах, живо подошёл к столу. Вытащил из нагрудного кармана сложенную в несколько раз пожелтевшую бумагу, развернул и начал читать с расстановкой: «Я, Скоробогатов Евсей Карпович, одна тыщща восемьсот девяносто седьмого года рождения, уроженец села…».
В помещении стало очень тихо. Многие сидели, опустив головы. Кто-то переглядывался, двусмысленно кивая друг другу головами, кто-то напряженно ждал развязки. Доронин безошибочно определил: «Люди чем-то встревожены».
— На што нам его отчёт? Мы и так знаем, что он приезжий. И не доверяем мы ему наш колхоз, у нас свой надёжный и проверенный человек имеется — Кузьма Трофимыч Рощин, фронтовик, наш, деревенский, доморощенный. Его хотим, его утверждайте! — выкрикнула с места бойкая бабёнка.
Со всех сторон поднялся гул одобрения, женские выкрики:
— Правильно Савельевна говорит! Рощина хотим!
— Кузьму Трофимовича!
Доронин хотел было возразить, постучав карандашом по графину, призывал к тишине, но бабы как-то враз подскочили с места и начали требовать: «Не хотим Скоробогатова, довольно с нас! Ставьте Рощина!».
Первый секретарь встал, перекрывая шум, крикнул:
— Тихо!
Бабы мало-помалу успокоились, уселись на места, но Доронин видел их недоверчивые, злобные взгляды, выдержав короткую паузу, махнул рукой:
— Расскажите Вы о себе, Кузьма Трофимович.
Фронтовик встал, поправил пустой рукав, направился к столу.
— А чего говорить-то? Тутошний я, вся моя жизнь у односельчан на виду. До войны плотничал, значит, теперь вот обкорнал фашист, но сдаваться я не собираюсь, — голос его как-то вмиг покрепчал, сделался уверенней. — Буду честно трудиться на благо Родины, куцы бы она меня не направила. И проклятому фашисту мы непременно дадим отпор — победа будет за нами, товарищи!
Кузьма Трофимович замолчал, уткнулся взглядом куда-то под ноги. Колхозники, почувствовав перемену в настроении первого секретаря, загалдели увереннее:
— Бабоньки, кто не знает Кузьму Трофимовича? Надёжный он человек, честный, наш, трудяга! — опять поднялась та же женщина. — Илья Константинович, ставьте Рощина на голосование!
Доронин опять поднялся. Он не собирался идти на поводу у кого бы то ни было, но отдавал себе отчёт в том, что бабы и ребятишки сейчас — самая главная «тягловая сила» тыла, и не прислушаться к ним — труженикам — не имеет права. Жизнь и военная служба научили его разбираться в людях. Гнилое нутро Скоробогатова он чувствовал за версту, только вот поставить на место выбывшего председателя было некого. О том, что на селе появился фронтовик, ещё не знал. Девятово на карте района было самым отдалённым населённым пунктом, но попуститься богатыми пахотными угодьями нельзя было, нужен был крепкий руководитель. Ещё вчера, на планёрке, решено было отправить в колхоз зама, но Доронин в последний момент передумал и поехал сам, чему сейчас откровенно радовался в душе. Фронтовик ему определённо поглянулся скромностью и немногословностью. Для большей уверенности Илья Константинович обратился к нескольким присутствующим старикам:
— А вы что скажете, уважаемые старейшины?
Поднялся сухой дедок в облезлом треухе с козьей ножкой в углу рта, стянул шапку, обнажил свалявшуюся кудель на голове и уродливое ухо:
— У нас теперь, мил человек, ресурсы не лошадиной, а бабьей силой измеряются. Им, стало быть, виднее. И мы за Кузьму, как бабам лутше.
Закивали и дружки. Доронин помедлил секунду и выдохнул:
— Рощин так Рощин, кто «за», прошу голосовать.
Лес рук вытянулся ему навстречу. По залу пробежала волна ликования, лишь Евсей сидел, насупившись, прятал злобный взгляд, разжигал чувство отмщения землякам.
Доронин вдруг побагровел лицом, налил стакан воды, выпил залпом, справился с подступившим удушьем:
— Единогласно, товарищи. Прошу всех расходиться по домам, а Вы, Кузьма Трофимович, останьтесь, поговорим-ка по душам. Да проветрите вы помещение, черти, накурили так, что хоть святых выноси.
Кто-то из баб распахнул дверь и демонстративно поклонился Доронину в пояс. Вторя ей, люди, уходя, благодарили высокого районного гостя.
Окна правления ещё долго освещала керосиновая лампа, иногда чуть трепетал язычок пламени, повинуясь энергичным жестам сидящих за столом мужчин. Не ведали они, что эта их встреча станет началом крепкой продолжительной дружбы и взаимовыручки.

* * *
Беды и теперь не обходили семью Плотниковых стороной.
В закутке за печью в зимнее время не только отогревались новорождённые телята, как большое сокровище берегла бабка двух курочек-несушек в небольшой клетке. На головы несушкам бабка Дарина сшила из лоскутков шапочки-колпачки на завязках. Несушки были покорны в её руках, когда она тискала под куриными гузками своими чуткими пальцами. Иногда после таких немудрёных обследований тихо шелестела одними губами: «Хосподи, богослови!» и надевала несушкам на головы колпачки. Непременно в этот же день одна из курочек одаривала семью беленьким яичком. Лишь после того бабушка снимала с куриц шапочки. Секрет сей был прост как ясный день: делалось это для того, чтобы полуголодные курицы не склёвали свой «приплод».
Однажды с большим трудом бабушке удалось скопить маленькую корзинку яиц на продажу. Дарина Марковна уговорилась с бабами взять Раиску на станционный базар.
Была уже ранняя весна с робкой капелью к полудню, чуть прибавился день. Веселее зачулюкали воробьи, собирались большими стаями, гомонили в соломенных и без того выдерганных, выпотрошенных крышах. Но к вечеру мороз крепчал, не давая наклюнуться первым проталинам, намертво замерзали сосульки, ледяными наплывами горбилась под желобами застывшая вода.
В одно морозное воскресное утро бабушка Дарина рано подняла Раиску, снарядила в дорогу. Наздевала на внучку всё, что нашлось из тёплого. Дотошно растолковала Раиске, какую цену просить за яички оптом, какую в розницу и сколь скинуть в случае неудачи.
Едва под окном заскрипели сани, Раиска подхватила корзинку, укутанную в холщовую дерюжку, выскочила в сени, крикнула на ходу:
— Не ходи, бабушка, я сама.
— Ну, с Богом, внучушка! — припала женщина к низкому окошку, перекрестила девочку в темноту.
Возницей на санях сам Рощин. Три женщины напросились «прицепом». Раиску усадили в середину, накрылись все четверо овчинным тулупом, тёплым, духовитым — незаменимым крестьянским пологом в пути.
Раиска угрелась в дороге и ещё сладко вздремнула под мерный скрип саней и тихий разговор женщин.
На станцию прибыли уже засветло. Председатель высадил попутчиков, наказал, во сколько станет ждать их в обратный путь, и тотчас отправился по своим делам.
Девчонку знобило после тепла, но пока добрались до рынка, согрелась, перестала трястись и отбивать дробь зубами.
Несмотря на раннее утро, рынок уже кишел народом. Женщины определили Раиске место возле дощатого киоска, нашли пустой ящик, бросили около, наказали:
— Тут и сиди, приметное место и за ветерком. Райка, может, какая шпана привяжется или ещё чего, так ты не трусь, кричи что есть мочи, мир не без добрых людей, выручит кто-нибудь.
Эта реплика отнюдь не взбодрила Раю, а только испугала. Она опасливо посмотрела по сторонам, корзинку взяла на колени.
Вскоре открылся ларёк: висячий замок отомкнула дородная женщина с тремя «шарами» — из подбородка, груди и живота. На толстую верхнюю одежду у неё надет был просторный клеёнчатый фартук с объёмными карманами. От торговки за версту веяло сытными пирогами. У Раиски невольно засосало под ложечкой. Хозяйка ларька по-хозяйски взглянула на приютившуюся у киоска девчонку:
— А ты чего тут?
— Яйцами торгую.
— Нездешняя, что ль? Чего-то я тебя ране не видала.
— Из Девятова я, приехала с председателем.
— A-а, ну, сиди, — снисходительно кинула продавщица.
К Раиске почти никто не подходил. А те редкие зеваки, что обращали внимание на её товар, скривив губы, спрашивали:
— Яички-то свежие?
— Свежие, — робко отвечала девочка.
— Ну-ну, знаем мы, поди, тухлые да перемороженные!
Какая-то женщина брала яйца в руки, нюхала, взбалтывала возле уха, но так и не взяла ни одного.
Между тем из киоска торговля шла бойко. Чуть убывал покупатель, торговка сиплым голосом принималась кричать:
— Пирожки горячие с ливером, подходи, не зевай, немного осталось!
Прошло, наверное, часа два, но из корзинки не убыло ни одного яйца. Раиска начала опять замерзать, к тому же голод, усиленный запахом пирогов, разыгрался не на шутку. Подумала, не отколупнуть ли ей верхушечку яичка, не выпить ли сырым? Хотя бы одно? Это надолго утолило бы голод.
Вдруг среди рыночных рядов вынырнула ватага грязных, оборванных мальчишек разных возрастов. Было их человек пять-шесть. Они развязно толкали друг друга, громко переговаривались. Торговки в рядах прикрывали товар руками, отмахивались, прогоняли их прочь. Шпана нацелилась прямо на Раиску. У девочки оборвалось сердце. Она прикрыла яички рогожей. Вмиг оказались они рядом и начали скулить:
— Эй, ты, синявка, покажь, что за товар у тебя?
Рая вдруг насмелилась и выпалила:
— Нет у меня ничего, так сижу, председателя дожидаюсь!
— Председателя?! Ого-го-го!
Кто-то продолжал ёрничать над девочкой, кто-то пристал к торговке из киоска:
— Тётенька, дай пирожка. Ну, хоть какого ломаного.
— Идите, идите, куда шли! — угрожающе подала голос тётка.
Мальчишки окружили окошко, подстрекаемые друг дружкой, наседали на женщину, канючили: «Дай пирожка! Сама-то вон какую ряху наела! Дай пирожка!».
Тётка ворохнулась всем телом, вытащила из глубин кармана свисток и пронзительно свистнула в него. Ватага стремглав бросилась врассыпную.
Самый отчаянный кинул на прощание:
— У-у, жмотяра, небось, пирожки из котят настряпала, а дерёшь в три шкуры!
Почти тотчас откуда-то из-за противоположного угла киоска прибежал старик с метлой, угрожающе замахнулся вслед убегающим ребятишкам. Видать, у тётки всё тут было схвачено.
У Раиски отлегло от сердца. Тётка высунула из окошка голову:
— Ну что, птаха, испужалась, небось? Не боись, со мной не пропадёшь!
— Спасибо вам, — чуть вымолвила Райка посиневшими от холода губами.
Небольшое время спустя в рядах торговок опять зашевелились, пошёл ропот и беспокойство. Тётка из киоска внимательно вгляделась в толпу и чуть присвистнула уже губами:
— Э, девонька, проверка идёт — комиссия. Есть ли у тебя справка из Совета?
— Какая ещё справка? — удивилась Раиска. — Бабушка ничего такого не говорила.
— Ну, значит, конфискуют у тебя товар в пользу фронта. Хошь, спасу?
Рая невольно подскочила на ноги, глаза её выражали крайнюю обеспокоенность.
— Давай сюда корзинку-то. Спрячу, уж так и быть, выручу тебя.
Рая беспрекословно протянула корзинку в окошко киоска. Торговка сунула её куда-то под ноги, громыхнула там чем-то, закрыла окно дощатой створкой, вышла, замкнула замок на двери и, несмотря на свои габариты, довольно быстро ретировалась куда-то, затерялась в толпе. В руках Раисы осталась только дерюжка. Какое-то тревожное чувство охватило всё её существо. Она уговаривала себя: «Ничего, ничего, тётенька сейчас вернётся, вот пройдёт эта комиссия, и я заберу у неё яички». Комиссия — хромой мужчина в какой-то форменной одежде и две женщины давно ушли, но торговка не возвращалась. Тщетно Райка высматривала её в рыночных рядах. Скоро вернутся её попутчицы, и надо будет бежать в условленное место, чтобы не отстать от подводы.
Прибежали бабы. Раиска, размазывая слёзы по щекам, рассказала свою невесёлую историю. Женщины поспрашивали в рядах о торговке, но так ничего и не добились.
— Обокрали тебя, стало быть, девонька, привычное это теперь дело, не ночевать же здесь. Пошли, ехать пора.
Райка забилась под тулупом, молчала, глотая горькие слёзы. Теперь ей не спалось, и тулуп не грел. Рощин спросил невесело:
— Ну, а вы, бабоньки, нашли, чего хотели?
— Нашли, Трофимыч, горькие слёзы нашли! Гли-ко, полны сани везём, кобыла еле тащит! Я за валенки кусок хозяйственного мыла вырядила.
— Я за лук — четверть керосина, — отозвалась другая.
— А я полушалок за соль отдала. До сих пор жалко — не лишний он у меня был! — сокрушалась третья.
Райку мучило свалившееся на неё горе: «Двадцать яичек, — мысленно терзала она себя, — двадцать дней бабушка приправляла бы похлёбку. Что же я наделала?!».
Смеркалось, когда вернулись в деревню. Лишь ступила Раиска на порог, голодная и промёрзшая, бабка сразу поняла, что с внучкой случилось что-то неладное.
— Что ты, родимая?
На рассказ Райки Дарина Марковна тяжко вздохнула:
— Креста на ней нет! Ну да все под Богом ходим, отольются ей сиротские слёзы. Садись, ешь да марш на печку, лица на тебе нет, вон всю перекосило, намёрзлась, синичка?! Я печку-то загодя истопила, истомновалась вся, ожидаючи. Ничего, детонька, это горе не беда, ладно жива осталась. В теперешно-то время и зашибить могут.
Пригревшись на печи среди малышни, только теперь Раиска успокоилась и сладко задремала. Не слыхала она, как забегала подружка Лиза, справлялась о ней.
Бабушка приложила палец к губам:
— Тс-с, умаялась подружка твоя, спит на печи. Обокрали, вишь, на базаре её. Лихие, видать, люди попались на пути. Ох-хо, мудрено ли дитя облапошить? Супостаты, носит их земля-матушка! Царица Небесная, покарай их! — перекрестилась в угол на образа. — И прости меня грешную.
Лиза после этого случая ещё больше прониклась уважением к бабушке подружки.

* * *
Бабушка теперь как малое дитя пестовала телёнка. Радовалась, что растёт он крепкий, хорошо ест. Заваривала для Мишки чай из сенной трухи, подкармливала лесными «митаминами».
В конце марта, по тёплому дню, Мишку перевели в хлев, в высокую загородку, чтобы не добрался до вымени матери.
Летом бычок пасся под присмотром бабушки за картофельным полем. К осени из Мишки образовался упитанный подросток-молодняк. Но пришла в дом беда. Плотниковы кое-как сводили концы с концами. Выходило так, что бычка у семьи заберут за недоимки по сельхозналогу.
Бабушка плакала ночи напролёт, надеясь на что-то, подолгу стояла перед иконами, молилась святому Власию — покровителю скотоводов. Но в народе говорят: «Пришла беда — отворяй ворота». Чёрную весть — похоронку на единственного сына — принёс в дом почтальон.
Дарина Марковна слегла. Часами безучастно смотрела старая женщина в потолок. Отказывалась есть и пить.
На уговоры родных твердила:
— Убили Василька, стало быть, и мне пришел черёд. И то сказать, вам лишний рот в семье убавится.
Варвара, сама убитая горем, стенала у кровати свекрови на коленях:
— Ах, мамаша, что же это вы такое говорите? Кабы не вы, детей у Васи не осталось бы в живых. Вставайте! Мне-то теперь в мот впору? Как же я их одна поднимать стану?
Дарина Марковна заплакала, погладила сноху по голове:
— Ладно, девка, изладь какую похлёбку, попробую я встать завтра.
Однако без того подорванное здоровье бабки теперь сдало окончательно. Она всё больше отлёживалась. Совсем утишилась, никто больше не слышал её грудного смеха, весёлых побасёнок. Песенки, которые пела она самым маленьким внучатам, приобрели такой жалобный, протяжный напев, от которого у Раи заходилось сердце, а Варвара несколько раз прерывала свекровь: «Ладно вам, мамаша, тошно мне, мочи нет терпеть!».
Как-то в дом поздним вечером заглянул председатель:
— Ставьте самовар, с хорошей вестью я к вам.
Женщины онемело смотрели на Кузьму Трофимовича,
у обеих в голове пронеслось — «жив Василий?». Рощин понял без слов их вопрос, уселся на скамью у печи, бросил на колено единственную руку, смиренно сказал:
— Я это, того, бабоньки, сказать вам, что сельхозналог с вас снимается навсегда, потому как Василий…
Эта новость необычайно взбодрила Марковну, тайком утирая набежавшую слезу, она часто приговаривала: «Ах, Васенька, коли ты с того света помогаешь робятам, должна и я помогать, не время ещё. Вот закончится война эта треклятая, встанут малость на ноги внучки, тогда ужо и я к тебе, жди меня, моя кровинушка».
Старуха опять принялась ходить за бычком и коровой. Осенью следующего года труд её был вознаграждён: правление колхоза в обмен на бычка-производителя выделило семье Плотниковых пшеницу и рожь, которых хватило до следующего урожая.

* * *
Летом, в разгар сенокоса, Доронин наведался в Девятово на райкомовском рысаке в ходке. В правлении ни души. Из-под крыльца выбралась шавка, старательно облаяла чужого человека. Илья Константинович подъехал к ближайшему дому, стукнул в подслеповатое оконце кнутовищем. Створка раскрылась, выглянула бабка Дарина:
— Ково тебе, мил человек?
— Бабушка, где народ, никого найти не могу?
— А ты чьих будешь, сокол?
— Из района я, бабушка.
— A-а, высокое начальство, знать. В поле все, милок, сенокос ноне — горячая пора. Все убрались, даже мальцов собрали. Который ворошить сено, а который рыбалить. Одне негодные старухи-старики вроде меня на деревне остались. Да сосед вон Аркашка. Большой вымахал, да, видно, отец из одного двух планирует поднять. А только волтруп из его получится, не боле. А ты, милок, ехай от так, всё прямо, — указала она рукой, — за поскотину и напрямки на Малышкин луг угодишь.
Доронин не удержался, спросил:
— Что это за слово такое, бабушка, — «волтруп»?
— Лентяй, лежень, дармоед — понимай, как знаешь.
Первый секретарь отправился в направлении, указанному бабкой. Дорогой он размышлял над народной мудростью: «Вол, воловый, стало быть, неповоротливый, лежит трупом, вот тебе и «волтруп»! А может, иначе».
«Малышкин луг» — это название закрепилось за заливным лугом в честь речки, столь ласково прозванной в народе — Малышкой. Речка и впрямь была невеличкой, кои не значатся на географических картах. Лишь местная ребятня, изучая на уроках географии топографические карты, старательно вырисовывала её русло. Исток Малышка брала из студёных ключей лесного озерка, а исчезала в болотистых непроходимых урёмах, уходящих на Север. Весной речка, питаемая талыми водами, разливалась, затопляя пологие луговины. В засушливые годы пересыхала чуть не в ручей. Однако водилась в ней рыбёшка — на радость старикам и ребятам. На чистой её стремнине всё лето слышался визг и плескание ребятни. В военные годы Малышка немало выручала крестьян, любой гольян ли, карасишка шёл в дело.
Скотина пила речную воду, переходила её вброд, паслась на противоположном берегу. Со стороны деревни заливные луга принадлежали колхозу. Тут в основном и разворачивалась главная сенокосная страда, тут больше всего заготавливалось сена в любой год.
Миновав деревенскую околицу, дорога вырвалась на полевой простор. Тут она была травянистая, мягкая, не так пылила. Солнце осталось где-то за спиной, и Доронин ехал, любуясь просторами. Лазурного цвета небо, белые кучевые облака предвещали хорошую погоду. Маристо дышали дальние отроги, тёмной стеной выступал по горизонту сосняк. По обе стороны дороги колосились хлеба. Даже не верилось, что люди практически вручную смогли засеять, обработать такое множество. Доронин натянул поводья, нагнулся, сорвал ржаной колос, растёр в ладонях, закинул зёрна в рот, пожевал, что-то раздумывая. Двинулся снова. Впереди обозначился небольшой берёзовый лесок, за ним, на большой луговине, копошился народ, пара волов стаскивала копны к стогам. Ещё не доехав до покоса, Доронин узнал Кузьму Рощина, невольно подивился: никак стога метать помогает? И как он единственной рукой управляется?! Направился к покосникам через стерню. С луга тянуло сладким настоем высушенных трав.
Доронин всё приглядывался к работе председателя, пытаясь угадать, как тот не роняет вилы. Кузьма прямо на волокушу, запряжённую волом, нагружал пахучее сено. Выходило у него это довольно ловко. Бабы, ребятишки вокруг крутились, как волчки, работали споро, с энтузиазмом.
— А ну, поднажми, Трофимыч! — кричала со стога Варвара Плотникова.
Варвара не увяла ещё в своей женской красоте и стати. Её упругое тело и крепкие руки излучали здоровье и физическую силу. Большие карие глаза, тронутые налётом грусти, глядели на мир мудро и спокойно.
Навильники наверх подавали ей два жилистых паренька лет двенадцати. Варвара смахнула с потного лица, забронзовевшего на ветру и солнце, сенную труху, убрала выбившуюся тёмно-русую прядь под платок, приложила ладонь ко лбу козырьком:
— Это из каковских нам помощника Бог послал? — узнав первого секретаря, прикусила губу. — Ой, бабоньки, сам Доронин к нам пожаловал!
Кузьма тоже заметил высокого гостя, распорядился:
— Шабаш, работнички, передохнём малость! — воткнул вилы у кочки, шагнул навстречу Доронину.
Илья Константинович спешился, соскочил с ходка, подлаживаясь к инвалиду, подал тоже левую руку, жамкнул сухую ладонь Кузьмы.
— С погожей погодой, товарищи! Кузьма Трофимович, моё почтение! Хорош ли урожай?
— Травы ноне неплохие. Рвём, собрали все трудовые ресурсы, почитай, всё село тут. До последней былки будем упираться, намаялись, наголодовались в прошлую зимовку, чуть ни на руках выносили коров на новину.
— М-да, ну ты и хват, председатель! Гадаю, как ты с вилами управляешься? Да тебе патент на изобретение нужно оформлять!
Загадка разрешилась просто: на черенок вил Кузьма пристроил косовище, наподобие того, что на литовке, в неё и упирался культей ампутированной по локоть руки.
И только когда уселись на обед, Илья Константинович видел, как супруга Рощина — Авдотья, миловидная, невысокая, под стать мужу, женщина, смазывала чем-то Рощину кровавые мозоли, образовавшиеся на нежной коже культи, перематывала поношенной льняной тряпкой.
К начальству со всех сторон стекались люди: могутные ещё старухи, женщины и девочки в повязанных глубоко на глаза белых платочках, мальчишки с выбеленными солнцем головами. Среди этого «букета» только три старика шкондыбали в опорках от пимов.
Доронин знал: не только простое любопытство движет людьми, вести с фронта — основная забота. Он не обманул их ожидания, вытащил из гимнастёрки свежий номер газеты, зачитал последнюю сводку.
И без перехода вдруг заявил:
— Ну что ж, найдутся лишние вилы? Пара часов у меня есть.
Народ одобряюще загалдел, из тесного кольца выступил ледащий старик с уродливым ухом, которое он пытался прикрыть старым валяным колпаком, подал вилы с отшлифованным до блеска черенком:
— Вот, сынок, сами мечут! — из-под косматых бровей на Доронина брызнуло синь-голубое небо, а во взгляде — мальчишечий задор и лукавинка, невольно подумалось, — да старик ли это?
Работа закипела теперь с удвоенными-утроенными силами. Мётчики, а метали сразу два стога, едва успевали принимать навильники.
В этой горячей работе время пролетело незаметно. От реки потянуло дымком костра.
Председатель крикнул:
— Ещё поднажмём, бабоньки, затягивайте, вершите стога, к обеду нужно управиться.
Народ ещё наддал, веселее заходили грабли и вилы, замелькали белые платки.
Время спустя дребезжащие удары о металл огласили округу. Рощин вытер обрубком правой пот со лба, зычно крикнул:
— На обед, бригада, готовьсь к бою!
Доронин подошёл к председателю, признался:
— Тяжко, отвык от физухи, — тоже отёр обильный пот с лица, могучей шеи, — но на душе отрада: как народ слаженно работает, любо поглядеть!
Бабы спешно соскребали остатки, прихорашивали стога, причёсывали бока, подбивали черенками подошву. Мальчишки, обуздав хворостины, будто и не был тяжек труд, подстёгивая себя под зад ладонями, носились друг за дружкой.
— Давай верёвку, — первой управилась Варвара.
Ей закинули витую льняную скрутку, удерживая второй конец. Варвара размотала клубок, сбросила свой конец по другую сторону стога и, встав на колени, улеглась на живот, пропустив верёвку между ног, согнула их в коленях, стала, медленно, перебирая руками, спускаться вниз. Два подростка прочно удерживали канат по ту сторону стога. Наконец, её ноги коснулись стерни. Канат закинули другой мётчице, а ею была Акулина, ловкая девчонка лет пятнадцати. Варвара внимательно следила за девушкой, давала советы:
— Акулька, руки не расслабляй, держись крепко, перебирай поочерёдно. Вот так! Опирайся коленями. Пошла, пошла, аккуратнее, не спеши, руки обожжёшь, девонька!
Акулина страдальчески морщилась, ей не хватило сил до конца удержаться на руках, она расслабила пальцы и съехала к подножию стога на коленки.
— Обожгла? — строго взглянула Варвара.
— Нет, ничего, — спрятала девушка ладони за спину.
— Приноровишься, это дело нехитрое. И стог ладный получился, стало быть, с почином тебя!
Руки Акулина всё же обожгла, и ей понадобилась помощь Авдотьи Рощиной.
Дружно потянулись к реке, откуда уже явственно наносило ароматом ухи и смородинного взвара. Почти одновременно из-за небольшого взгорка поднялись ещё человек десять-двенадцать. Доронин вопросительно взглянул на Рощина.
— Это у нас вторая бригада, Скоробогатов там управляется, все ноне в поле.
Доронин наладился к рысаку.
— Обижаешь, Илья Константинович! Давай к нашему столу.
— Я сейчас, — вернулся с небольшим тряпичным свёртком и пачкой папирос «Ворошиловский стрелок».
— Ты что же, закурил никак? — встревожился Рощин.
Илья белозубо улыбнулся:
— Где уж мне, я только нюхаю, когда другие курят, гостинец вам привёз.
Дедок с рваным ухом оживился:
— Энтого добра у нас, милок, своего достаточно, но на дармовщинку, как говорится, и уксус сладок, — он потянулся к папироске, натруженные руки ходили ходуном.
— А тебе бы тольки смолить, — возмутилась рядом идущая старуха.
— Цыть! — ругнулся старик. — Ваш брат — бабы — живучи, яко кошки, а нас, стариков, раз-два и обчёлси, стало быть, ублажать нас должны.
Доронин засмеялся, спросил деда, наклонившись к здоровому уху:
— А тебя, дедушка, где так укоротило?
— Ухо-то? Где ещё, как не на германской, будь он неладен! Он, германец, во все времена на особицу себя середь народа мнит. Сколько он нашего брата-Ивана газами потравил, бонами уничтожил! Он и теперь не уймется, надо его в самой логове давить, яко гниду.
На пологом берегу речушки покосный стан устроен основательно. В тени лозняков шалаши. Кроме доярок, вынужденных бежать в деревню на вечернюю дойку и оставаться на ночь для утренней, остальные тут и ночевали. Большой общий казан вкопан прямо в берег. Обед немудреный, у кого что нашлось: холодный картофель в мундире, черные лепешки неизвестно из чего, зеленый лук. Уселись табором. Дорожниц протянул сверток стряпухе — старой женщине со сморщенным землистого цвета лицом. Та улыбнулась заискивающе, понюхала тряпку и, бережно развернув, ахнула:
— Хлебушек, настоящий, аржаной, родимой ты наш, кормилец! — и непонятно было, к хлебу ли, к Доронину она обращалась теперь. Словно одумавшись, растерянно захлопотала. — А нам и отдарить нечем, юшку вот похлебайте, спасибо робятам, пескаришек надёргали, карасиков, всё не пустая болтушка.
Забрякали мисками, деревянными ложками, усаживались в тени лозняков, отхлёбывали курящееся паром варево.
— Я как все, не стоит хлопот, чай у вас знатный будет!
— Ах, чай, — смущенно улыбнулась женщина, — вода мельницу ломает, да Вы присаживайтесь.
Илья Константинович между делом расспрашивал Кузьму о людях:
— Рядом со Скоробогатовым чья женщина и девушка, вроде знакомая?
— Жена это его, а рядом — Лизавета Котова — толковая девушка. На молоканке теперь трудится. Глафира — заведующая — не нарадуется, двужильная, мол, девка до работы. Жаль, учиться ей не пришлось, всего четыре класса окончила. А то — Раиска, Варвары Плотниковой дочь, дружат с Лизаветой-то. А то — Акулина, что на зароде стояла. Ребята: два Петра, один мой, другой Варварин, старший из сынов. Поварит Матрёна, на трёх сыновей похоронки получила, а муж без вести пропавшим числится.
Небольшую буханку делили по крохам. Ребятишки, затаив дыхание ждали своей очереди, а заполучив, долго держали за щекой, смаковали забытый вкус.
Не только этим гостинцем порадовал первый секретарь. После обеда, когда уморившиеся взрослые в самый зной укрылись в тенёчке на отдых, а ребятня плескалась в мутной речушке, секретарь вновь достал газетку «Сталинское знамя».
— С хорошей я к вам новостью, вот послушайте статью под заголовком «Соберём на танк»: «В ответ на героические успехи нашей доблестной Красной армии в борьбе с немецко-фашистскими ордами 68-летний старик из совхоза «Красный пахарь», тов. Мухин Михаил Илларионович — отец четверых сыновей, находящихся на фронте, внёс на постройку танка 2210 рублей, сказал: «Пусть эта боевая машина пойдёт взамен разбитого проклятыми иродами советского танка, который вёл мой сын Тимофей. Пусть несёт она смерть поганым захватчикам!».
— Стой-ка, Михаил Мухин — это ж мой годок, вместе германца воевали! — обрадовался дедок. — Всё сходится, в «Пахаре» он проживает.
— Разумеется, это он, дедушка, газета-то наша — районная.
— Дай-ка, мил человек, — дед вытягивал шею, заглядывая Доронину через плечо, будто мог прочитать. — Ай да Михаил! Вот молодец! А скажи ты мне, сынок, к примеру, сколько энтот танк стоит?
— А тебе, старый, это к чему? — подпрыгнула сухощавая супруга.
— А может, я тоже внесу.
— Блоху на аркане? — не унималась бабка.
— Хорошая, между протчим, идея: вспомни, как русский мужик блоху подковал. Взять бы и подцепить имя на передние лапки бонбы или мины, собрать их в гурт и направить прямо в логово, к энтому главному, с усиками, где он шнапс пьёт, шпиком закусывает. Вот, значится, вам подарочек! Дай, я тебя обойму да расцелую, старушка древняя моя, за такую твою смётку.
— Поцелуй поцелушку — кобылью подхвостушку, — парировала старуха.
Зная нрав деда Ермолая и неуступчивый, вздорный гонор бабки, люди подсаживались ближе, смеялись, ждали развязки.
Старик только крякнул в ответ, ободряемый вниманием, и рассуждал дальше:
— А ежели я заместо денег (мы, колхозники, их отродясь не видали) отдам коровёшку?
— Чевой-то удумал, старый?! — напряглась старуха.
— Цыть ты, опять встреваешь, не бабье энто дело! — осерчал дед.
Бабка отступилась, но не спускала с супруга глаз, с опаской ждала, чем дело окончится, кому как не ей было знать: втемяшится чего благоверному, так тому и быть.
Доронин не успел ответить на вопрос деда, откуда-то из-за спины услышал злобное:
— И ничего он, поди-кась, и не вносил, так, пропаганда, замануха — кто клюнет! — брюзжал Скоробогатов.
На Доронина будто холодом из сырого погреба потянуло, так неприятен был этот человек.
— Что значит замануха? У товарища Мухина сын Тимофей погиб. Старухи Богу молятся, а я вот, партийный человек, готов хоть дьяволу поклониться, чтобы остальные их сыновья вернулись живыми. Тут дело добровольное, никто никого не неволит. Суть в том, что только сообща мы сможем одолеть эту фашистскую гидру, и Родина у нас одна на всех!
Вот послушайте далее, это уже вашего Девятова касается: пишет письмо старший сержант Говорухин Никита Ермолаевич. Есть такой в вашей деревне?
Старуха чуть не лишилась чувств, старик подскочил на ноги, заплакала молодая солдатка. С реки, услыхав переполох, прибежали мальчишки, все пришли в движение, тесным кольцом окружили секретаря:
— Наш это человек! Наш! — радовались. — Ермолая ж Лукича сынок.
Дед, потеряв дар речи, бил себя в грудь, мутные слёзы застилали глаза:
— Не томи, мил человек, чего там дале?
«Здравствуйте, дорогие земляки! — читал Доронин. -
Пришёл наш черёд, бьём мы фрицев крепко, по-гвардейски, довольно нашей крови пролито на русских полях, теперь они покрываются трупами фашистов. Много их, солдат и офицеров, брошенная разгромленная техника, но их ждёт ещё худшее! Мы будем громить их до последнего! Пусть запомнят, чем в России встречают, когда с мечом приходят!
Дорогие земляки, но и вы на трудовом фронте не отставайте от нас. Работайте честно и упорно, как мы на фронте! Гвардии ст. сержант Н. Говорухин (полевая почта 48676-в)».
— Вот так вот-вот! — гордо задрал палец вверх старик. — Сынок наш, Никита Ермолаич пишет! Понимать надоть!
— Отдадим коровку-то, дедушка, — проговорила бабка скороговоркой, — отдадим! Много ли нам того молока нужно? Похлёбку закрасить. Нас и сноха выручит, не обидит.
— И я отдам, — вдруг вымолвила Матрёна.
Все замолчали, почтительно глядя на женщину.
Смущенная общим вниманием, повариха добавила:
— Сирота я теперь круглая, чего мне.
Отдать корову-кормилицу за так, все понимали, — не просто.
Кузьма ободрил земляков:
— Ничего, милые мои, потерпите, вот кончится война, заживём по-иному. А тебе, Матрёна Зотовна, низкий поклон. Разбогатеет колхоз, выделим тебе добрую тёлочку на корову. Нет у нас сирот, все мы теперь сёстры и братья!
Доронин собрался уезжать. Кузьма шепнул на прощание: «Спасибо за помощь! Ох, и взбодрил ты мне сегодня народ! Думаю, надолго хватит, в аккурат и с сеном покончим!».
После такой новости отпала охота отдыхать, люди, не сговариваясь, взялись за вилы и грабли и высыпали на луг, продолжая возбуждённо обсуждать новости.
— Проводи, — моргнул Доронин и по дороге сообщил: — Не только хорошие вести я вам привез, Кузьма, вышел очередной приказ о мобилизации самоходной техники. Из вашего колхоза по разнарядке уйдёт последний трактор.
— Хлеба подходят. Эх-ма, «Фордзон-Путиловец» — последний! Значит, туго там ещё приходится, — только и вымолвил председатель.
Доронин уезжал в приподнятом настроении: «Выстоит народ! Последнее отдаст, но выстоит!».

* * *
Зимой сорок четвёртого Лизу вновь включили в бригаду лесозаготовителей. Одно утешение: Рая-подружка, моложе на год, но тоже в списки угодила, хоть родная душа будет рядом. По дворам ходил уполномоченный из райкома партии, строго под роспись собирал рабочих. На этот раз Евсею не удалось отстоять Лизавету. Собрали немудрёный скарб в мешок с. лямками. Обрядили во всё тёплое, Евсей самолично отвёз подружек на станцию, где собирался состав для отправки на лесозаготовки.
…Три месяца от Лизаветы не было весточки. В канун нового 1945 года Скоробогатов похоронил жену. В зимнее время женщина работала скотницей на ферме. От бескормицы скот падал. Однажды в её группе бык завалился прямо в кормушку. Ксения решила в одиночку вытащить его и попытаться привязать к балке либо позвать Евсея, чтобы составили акт и прикололи. Такое бывало уже не раз. Мясо павшего животного делили и раздавали населению. Немолодая и ослабленная женщина не рассчитала сил, как потом говорили люди — «сорвала лён», надорвалась, одним словом.
Приходила местная фельдшерица, но только развела руками: «В районную больницу нужно везти, Евсей Карпович, похоже на кровоизлияние в мозг, либо позвоночник повреждён».
Ксения лежала без движения, лишь редкий стон и глаза выражали страдания.
Перед смертью вдруг заговорила:
— Евсей, не обижай Лизоньку, пожалей сиротинку! — это была её вторая и последняя просьба к мужу.
Январь сорок пятого ярился морозами. Лопалась накатанная санная дорога поперёк глубокими трещинами. По ночам утробно кричал на ферме скот от бескормицы и холода. Опять не хватило до весны заготовленных кормов.
На смену явился вьюжный февраль. В одну из субботних ночей кто-то постучался в окошко Скоробогатова.
Евсей выпростался из-под тулупа на топчане, привстал:
— Кого там нелёгкая принесла? — он был уверен, что его разыскивают по работе.
Стук повторился, но какой-то слабый, царапающий.
Он засветил керосиновую лампу, набросил на плечи овчинный полушубок и вышел, ворча:
— Кого, спрашиваю, нелёгкая принесла?
В ответ услышал слабый женский голос. Лишь когда поднял лампу над головой путницы, едва признал в ней Лизу.
— Боже мой, откуда ты, Лизавета? — невольно вскрикнул Евсей.
— Оттуда, — едва выдохнула девушка.
Дома он усадил её на лавку, попытался разуть. Укутанная в какие-то лохмотья по самые глаза, она была в морозном куржаке, от неё веяло стылой прелью.
— Евсей Карпович, в баньку бы мне.
— В баньку, — словно эхо повторил он. — Пойдём, там ещё, должно быть, вода не выстыла. Пойдём, милая.
— А где тётя Ксеня? — как-то отрешённо спросила она.
— Потом, потом, всё потом. Пойдём, милая, я тебе помогу.
В бане действительно ещё сохранилось тепло, и вода в котле была горячая. Евсей усадил девушку на лавку, лампу подвесил под потолком:
— Ты пока разболакайся, — он черпал большим ковшом, наполнил до краёв банную шайку, — водички тебе вот. Мочалку.
Лиза сидела на скамье в той же позе — навалившись на стену, таза её были закрыты.
— Э, девка, совсем тебя разморило. Умаялась, знать.
Вернулся в дом, вытащил из сундука холщёвую сорочку бывшей жены, прихватил утирку, кусочек хозяйственного мыла и поспешил обратно. Сам раздел девушку, уложил на полок и сам обмыл, как умел.
Лиза вяло приоткрывала веки, невнятно лепетала:
— Что вы делаете, Налим Карпович? Н-не надо этого. Я сама. Где тётя Ксеня? — речь её была какая-то бессвязная, словно у пьяного человека.
А Евсей поражался переменам, произошедшим с девушкой. Она заметно исхудала, на бледном лице синие круги под глазами, заострившийся нос. Ладони сбиты до кровавых мозолей, пальцы ног и рук немного прихватило на морозе. Он щедро поливал её горячей водой. Промокнул полотенцем, одел, завернул в свой полушубок и на руках унёс в дом. Уложил в горнице на кровать, укрыл двумя одеялами. Сам улёгся опять на топчан, накрылся с головой полушубком. Не спалось. Всё бластилась ему Лиза там, на банном полке.
Женской лаской Евсей обделён не был и тут, в Девятово. Знал, в какие двери ночью постучаться, были вдовушки, что не брезговали, да и иные солдатки принимали. Хотелось же ему домашнего, семейного тепла. Сколько раз он представлял себе, что повзрослевшая Лиза станет ему женой. Досадовал: тридцать лет разницы, хоть бы на пяток меньше. В отцы ведь годится! Аркашке одиннадцать, на семь лет моложе её. Но разумные доводы гасила разыгравшаяся плоть. Он вспоминал, как обмывал её безвольное, податливое тело. «Как выросла она, похорошела! — думал Евсей. — Аркашка угрелся на печи, ничего не слышит, была не была!» — решил окончательно. Не в силах больше сдерживать похоть, Евсей забрался под одеяло к девушке. Тело Лизы горело огнём, её лихорадило. Это распалило его ещё больше. Он прижимал её к себе, тискал, обезумев от страсти.
Шептал в ухо какие-то нелепые слова:
— Сейчас согреешься! Я для тебя всё! Горы золотые, подарки. Всё, что хошь, для тебя! Лизонька моя…
Она так же, как в бане, бессвязно повторяла:
— Что вы это, Налим Карпович? Что же вы делаете? Не надо этого! Тётечка Ксеня, ах-х! Тётечка Ксеня! А-а-а! Мамочка, родненькая, помоги!
Он, наконец, насытился. Лежал рядом, держал её в объятиях, пытался унять лихорадку.
— Пить, — простонала девушка. — Ах, мамочка, зачем ты там? Там холодно! Холодно! Пить.
Только теперь до него дошло: жар, бред, должно быть, простудилась. Он нехотя вылез из-под одеяла, достал из печи и вздул угли, раскочегарил самовар. Порылся в сундуке, достал какие-то травы, заготовленные ещё Ксенией, сушеную кору осины, заварил всё это в чугунке. Отцедил в кружку, принялся поить больную. Она не сопротивлялась, несмотря на горечь, жадно выпила содержимое до дна, откинулась на подушки. Он опять пристроился рядом.
Она действительно оттаяла, согрелась, успокоилась и заснула. Однако дыхание её было прерывистым, сухие, потрескавшиеся губы, а на лице то и дело выступала испарина, начался сухой кашель. Евсей не спал. Вставал несколько раз. Протирал лицо девушки тряпкой, губы смазал гусиным жиром. Во второй половине ночи ей стало как будто лучше.
Она очнулась, вполне осознанно произнесла:
— Где же всё-таки тётя Ксеня?
— Спи, спи, Лизонька, умерла Ксения, царствие ей небесное!
Лиза беззвучно заплакала. Он осушил её слёзы своими губами.
— Спи, Лизонька, и ничего не бойся.
— А вы, стало быть, добились своего, Евсей Карпович?
Он помолчал, потом сел, свесил ноги с кровати:
— Ничего не бойся, мы теперь с тобой муж и жена. Завтра зарегистрируемся в правлении.
Он всё же ушёл на топчан. Девушка лежала теперь безучастная ко всему.
Болезнь терзала её тело, иногда она сумеречно взбрасывала ресницы, у неё опять начинался бред:
— Ах, тётечка Ксеня, Налим сожрал моё тело! Добрался проклятый! Вон он, вон под корягой! Налим. Хищный Налим! Мамочка! Мне страшно, мамочка!
Евсей уже не слышал, беззаботно всхрапывал. Наутро не пришлось идти регистрироваться. Чуть свет в окно опять постучали. Евсей вышел в сени, приоткрыл двери:
— Кто там?
Женщина явилась из полумрака:
— Ой, Евсей Карпович, беда ведь у нас общая, что делать-то будем? Спит Лизка-то?
Евсей узнал соседку Варвару, но не вступал в диалог, выжидал.
Женщина настаивала:
— Убёгли ведь они втроём — Раиска наша, ваша Лизка да Анфискина Лукерья. У колунов топорища сбили, выбросили, до станции добрались, а там уж пешком да на перекладных. А вчера в правлении болтали аккурат, что ищут сбежавших с лесозаготовки девок. Куцы их девать теперь? Ведь арестуют, осудят как врагов народа.
Евсей молча потянул дверь на себя:
— Не ведаю я ничего. Не бывала Лизка дома, — и с силой захлопнул.
Варвара ещё что-то ворчала, наконец, под ногами заскрипел снег, хлопнула калитка. Евсей выждал какое-то время, потом припустил в баню, сгрёб Лизаветины пожитки. Из тряпья упал к ногам белый треугольник. Он сунул его, не глядя, под козырек шапки: «Потом погляжу». Что-то больно увесистое оттягивало карман телогрейки. «Ну, так и есть — колун без топорища, вот ещё дурёха-то», — подивился, забросил его под скамью в предбаннике. Некогда было возиться с вещами, он наскоро увернул всё в дерюжку, подоткнул в поленницу за банькой. Побежал в избу. Наклонился над больной. Дыхание её было тяжёлым, жар не спал.

* * *
Скоробогатов раньше всех прибежал на конюшню. Старый конюх, он же ночной сторож и возница, уже хлопотал в сторожке. Управляющий сам запряг мерина в сани, повёл в поводу.
Конюх окликнул:
— Куды такую рань, Карпович?
Евсей не ответил, он уже направил мерина к своему дому. Не пожалел сена, бросил в кошеву охапку для коня. Кое-как одел полубессознательную девушку. Забрался на остывающую печь, нашёл валенки. Чуть заворочался Аркашка, отец не стал будить сына. Одиннадцать лет уже отроку, как-нибудь позаботится о себе сам.
Лизу обернул в ватное одеяло, на руках вынес и уложил в сани, накрыл сверху тулупом и на рысях погнал в районный центр.
За деревней по санному следу весело крутила позёмка. Багровое солнце вовсю окрасило горизонт. «Только бы буря-метель не разыгралась всерьёз», — загадывал про себя Евсей и гнал, понукал мерина что есть мочи.
Погода смилостивилась, и Евсей благополучно добрался до районной больницы ещё засветло. «Видно, твоя удача, девка!» — сделал вывод возница.
В приёмном отделении девушку наскоро осмотрели, направили на санобработку. Вышла санитарка в синем долгополом халате, завязанном тесёмками на спине, покатила больную куда-то по коридору на низкой каталке. Евсей было возразил:
— Какая обработка? Я её вчерась только в бане намыл.
Строгая немолодая врач-фельдшер грубым голосом
оборвала посетителя:
— Тифняка нам тут только не хватало. Помыл он. А видел, что у неё в косах делается?
— А што там делается? — недоумевал Евсей.
— Вши табунами ходят, вот что там делается! А вы ей кто будете, гражданин?
Евсей струхнул:
— Дочка она мне приёмная. Слышь, помоги, я в долгу не останусь!
— Вы, гражданин, идите. Мы тут всем помогаем, на то и медицина, не на конюшню ведь ты её привез! — перешла она вдруг на «ты». — Приходи завтра, пока ничего конкретно сказать не могу, надо сделать рентген.
Евсей пошёл к коновязи, мерин тяжело переводил дыхание. Белые хлопья пены стлались по впалым бокам. «Не иначе загнал?» — досадовал Евсей. Он тщательно обтёр коня соломенным жгутом, затем взял узду и отправился медленно выгуливать по больничной ограде — лошадь должна остыть постепенно. В одном из подвальных помещений углового корпуса больницы открылась фрамуга, оттуда повалил густой белый пар.
Его окликнул женский голос:
— Эй, мужик, ты чего тут слоняешься попусту? Привёз бы мне узел грязного белья.
— Айда, привезу.
Женщина вышла вскоре в таком же длиннополом халате, уселась в сани, махнула рукой: «Правь вон туда». Евсей не сел, шёл рядом, вёл мерина в поводу.
— Може, ещё что привезти требуется? — та отмахнулась, тогда он попросил. — А ты мне, дочь, вынеси ведро воды да не забудь туда ковшик кипяточку плеснуть, коня мне напоить надо, загнал ишь малёхо.
— Сделаем, батя, — в тон ему ответила женщина.
Совсем стемнело, когда Евсей выехал, наконец, с больничной ограды. Опять наладилась позёмка, ветер усиливался. Возвращаться в ночь домой на измотанном коне в непогодь было полным безумием. Евсей решил заночевать тут. Был у него на окраине посёлка один надёжный дружок. По пути купил бутылку водки — не с пустыми же руками заявляться на ночлег. Когда вышел из магазина, коня била мелкая дрожь, он горбился спиной, гнул голову вниз, сводил уши к макушке. «Мать честная, — ругнулся в душе Евсей, — загнал мерина, запалил!». У друга распряг животину и попросил опять тёплой воды, влил в неё со стакан водки: он слышал, что так поступают иногда с конями. Водка согревает изнутри и восстанавливает силы. Конь жадно выпил. Дрожь его почти тотчас унялась. «Господь милостив,
— Евсей вдруг повторил слова покойной жены, — авось, и наша Лизонька пойдёт на поправку».
Утром он опять торчал в приёмном отделении.
Та же строгая фельдшерица вела приём, мельком взглянула на Евсея, потом всё же подошла:
— Это ведь вы больную из Девятово привезли? — Евсей утвердительно кивнул. — Плохие дела у вашей падчерицы — крупозное воспаление лёгких. Будем надеяться, если организм крепкий, выкарабкается, а так…
— Милая, помоги! — взмолился Евсей. — Я тебе деньгами, продуктами, чем пожелаешь!
— Вы опять за своё, гражданин? Деньгами, продуктами… Вам тут не частная лавочка! Вот если бы вы антибиотики достали…
— Достану, из-под земли достану, запиши, как там — биотики? — запальчиво обещал он.
«Чудной какой-то, — подивилась фельдшер, что-то не верится, что так за падчерицу заботится». Но на всякий случай выписала химическим карандашом рецепт.
— Всё одно его нет в районе, — произнесла вслух. — Быть может, в областном центре, в госпитале.
— А сколько надо?
— Сколько получится, — скептически улыбнулась врач. — Это — новый препарат, дефицит, вряд ли добудете.
Евсей пустился в обратный путь. План его был таким: он возьмёт из «кубышки» деньги, прихватит Аркашку и доедет до станции, оттуда на поезде в область. Из районного центра до областного — двести вёрст пути, а вот до станции, той самой, с которой увозил Лизу на лесозаготовки, тридцать. Аркадий вернётся в деревню, не заблудится, мерин сам дорогу знает.
По дороге Евсей вдруг вспомнил о письме, достал и прочитал его внимательно. Жестокая ревность шевельнулась в душе: «Воюй, гвардии сержант, а мы тут сами с усами!». Безжалостно порвал треугольник на мелкие кусочки и бросил по ветру. Невесомые лоскутки вмиг разнесло по полю.

* * *
Евсей всё устроил так, как и рассчитывал. Уже садясь в проходящий поезд, наказывал сыну:
— Смотри, Буяна не гони, тут недалече, доберёшься. Если ослушаешься, так и знай, не избежать мне тюрьмы, один останешься, мы теперь с тобой в доме хозяева.
— А где же Лизка? — спохватился сын.
— Болеет Лизка, шибко болеет. Езжай, однако. Коня сразу на конюшню отведи, а уж там разберутся.
Избалованный Аркашка был трусоват, потому всё исполнил, как велел отец. К нему сунулись с вопросами, где отец и что случилось, но ничего вразумительного не услышали от подростка. Евсей же, как и обещал, правдами-неправдами добыл несколько ампул пенициллина — драгоценного лекарства. Но пока нашёл его, пока обернулся обратно, прошло ещё трое суток, состояние девушки усугубилось. После она пошла на поправку, но лечение очень затянулось.
До середины апреля Лиза пролежала в больнице. За это время Евсей успел отбыть пятнадцать суток ареста в районном отделении милиции. Шутка ли в деле: на двое суток без решения правления колхоза увёл лошадь, на пять суток исчез сам. Председатель рвал и метал, грозился сдать Скоробогатова под суд как вредителя, как врага советской власти. Срочно созвал сход. В правлении собралось почти всё население деревни.
Председатель Рощин начал:
— Граждане колхозники, на повестке дня два вопроса: номер один — об обязательных поставках яиц в счёт выполнения обязательств по яйцепоставкам. Номер два — о вредительском поступке управляющего Скоробогатого Евсея Карповича, выразившемся в прогуле и употреблении в личных целях коллективной собственности — коня по кличке Буян. Кого изберём в секретари?
— А кого, акромя Лизаветы? Командуй сам и пиши сам.
Рощин поправил пустой рукав:
— Я и правой-то рукой не горазд был до писанины, чего же я вам левой накалякаю. Давайте поактивнее, садись хоть ты, Акулина.
Девушка выбралась из рядов, примостилась сбоку стола:
— Чего писать-то, Кузьма Трофимович?
— Так и пиши: вопрос номер один — яйцепоставки.
Ропот прокатился в рядах колхозников. Оба вопроса для
селян были болезненными. Поставки сельхозпродуктов окончательно вымотали крестьян. Своих детей прокормить нечем, а государству сдай. И ненавистный Скоробогатов давно костью в горле стоит.
Рощин зачитал объявление: «В соответствии с постановлением Совнаркома и ЦК ВКП(б) заготпункт главяйцептицепрома производит приёмку яиц: от колхозов — непосредственно на заготпункте, от колхозных и единоличных хозяйств — по населённым пунктам через корзинщиц и заготовительный аппарат». Какие будут предложения, товарищи?
— А какие у нас предложения?! Какие яйца, когда на всю деревню один петух остался и полторы курицы, и те у Скоробогатовых на хозяйстве. Бабоньки, записывайтесь в очередь к петуху Евсея, оттопчет, может, сами яиц накладём, — выкрикнула с места бойкая женщина.
— Евсей сам, как петух, гляди, оттопчет! — подхватила другая.
Взрыв смеха перекрыл стук карандаша председателя о графин.
— Товарищи женщины, давайте серьёзней будем. Само собой, курицы пока не несутся. Но месяц-два — и начнут. Нужно решить, с кого сколько причитается. Когда с руганью и спором составили план поставок, Рощин объявил второй вопрос.
Собравшиеся притихли. Редкий человек отчаялся бы пойти против управляющего, но сегодня он сам попал впросак.
После обвинительной речи председателя раздалась первая бабья реплика:
— Коня самого наилучшего захватил, а бабы, ребятишки дрова, сено на себе волокушами из лесу тягают.
— Без году неделя как в колхозе числится, а в начальство выбился! Свою бабу извёл, а по нашим солдаткам как кот мартовский шастает. Ишь, харю-то отъел. Кому война, а кому матка родна! — поддержала другая.
И пошёл трамтарарам.
— Нам продыху не даёт, так и выслеживает, до ветру без его пригляду сходить стало не можно — доклады, доносы строчит, кто украл, кто проспал, а сам делов наделал — и с гуся вода?! Судить его, паразита!
Припомнили Ксению:
— Сгубил бабу, она у его в рабах числилась, теперь к Лизке подбирается!
Всплыли и другие грешки.
— Скоробогатов — самый богатый на селе, а продукты и на заём деньгами записывается последним и не вот-то рассчитывается. За что ему такие поблажки?
— Енвалид. Жеребец ты стоялый, а не енвалид, поди, самострелом ногу-то покалечил, а наши мужики четвёртый год кровь проливают, а иных уж нет, под суд его, аспида!
— Самострелом?! — глаза Евсея вылезли из орбит. — Да я гражданскую войну прошёл, такую же кровь проливал! Да вы! Да я вас!
Эта его реплика чуть не решила исход дела, вмешался председатель:
— Ты, Евсей Карпович, пыл-то свой уйми. О твоих бывших геройствах мы не сведущи, а теперь твоя жизнь у нас на виду. Насолил бабам, так лучше отмолчись.
Послышался одобряющий гул, люди смотрели на Евсея с чувством превосходства: «Накось, выкуси, и председатель за нас!».
Но тот продолжал наставления:
— И вы, бабоньки, угомонитесь, Евсей Карпович работает исправно. Ну, грешен в чём-то, все ведь мы люди. Отдадим мы его под суд, а где мужиков лишних брать? Нас и так-то: хром да калека — два человека. Опять же вникнуть надо: нашу же колхозницу он спасал. Елизавета — сирота, на ваших глазах выросла. И то нужно учесть: отдадим мы его под суд, ещё одна сирота прибавится — Аркашка его.
— Ты, Кузьма Трофимович, нас разжалобить хочешь, — выкрикнула доярка Анфиса Бажина, — наши пацанва в одиннадцать лет пашут за мужиков, девки на лесозаготовках надрываются, а его Аркашка на печи штаны протирает, это как?
Евсей впервые в жизни выглядел потерянным, заискивающе просил у односельчан прощения и снисхождения:
— Люди добрые, пощадите, обещаю: больше всех яиц внесу в счёт плана.
Односельчане прятали глаза, молчали.
Вновь заговорил председатель:
— Предлагаю ходатайствовать перед районным руководством об ограничении меры пресечения колхознику Скоробогатову без привлечения к уголовной ответственности. Кто «за», прошу поднять руки.
— Сымай его с управляющих, тогда проголосуем, — голос из зала.
— Правильно! Ставь Окупинку, она — девка грамотная, а мы ей подмогнём, — загудели бабы.
Акулина уронила ручку, синяя клякса расползлась по бумаге.
— Согласен, — сурово поглядел председатель на Скоробогатова. — Голосуем. Кто «за»? — сам поднял руку и какое- то время не глядел на людей.
В зале шушукались, оглядывались друг на друга. Когда, наконец, Рощин поднял голову, увидел хмурые лица и поднятые руки, велел Акулине: «Пиши: «Принято единогласно».

* * *
После отсидки Скоробогатов ходил ниже травы. В должности его понизили до плотника. Ко всему в районной газете появилась статья, обличающая бывшего управляющего, под названием «Беспощадно карать нарушителей советских законов». Больше всего его поразили строки: «Скоробогатов Е.К. грубо нарушает сроки поставки сельскохозяйственной продукции государству. Имея у себя приличное подсобное хозяйство, он до настоящего времени не выполнил доведённый до него план поставки».
Евсей шкурой теперь ощущал: не простил ему народ многого, не простит, надо искать другое место жительства.
В середине апреля, в распутицу, он пустился в путь, в районную больницу. Лизу, наконец, выписывали. Кое-как добился, чтобы ему выделили лошадь. Мерина не дали, ехал теперь на ледащей лошадёнке, запряжённой в телегу.
Лиза, похудевшая, ещё слабая и бледная, постриженная ёжиком, сидела в вестибюле больницы, дожидалась. Увидев Евсея, не улыбнулась, не ответила на приветствие, поднялась и пошла вглубь коридора, заглянула в одну из дверей. Вышел врач — пожилой высокий мужчина в круглых очках, подал ей какую-то бумагу, направился следом.
Сухо поздоровался с Евсеем:
— Вы за Котовой?
Тот кивнул поспешно.
Врач указал Лизе на стул:
— Подожди тут. А вы пройдите со мной.
Евсей покорно потопал в кабинет, приткнулся на указанную кушетку.
— Ну-тес. Учтите, девушка ещё слаба. А вы в курсе, что она в положении? Девять недель, — он перехватил недоумевающий взгляд посетителя, не дав опомниться, спросил, — вы отец будущего ребёнка?
— Стало быть, я, — Евсея прошиб пот.
— Учтите, никаких нагрузок. Ей нужно усиленное питание, покой и тепло. Н-да, понимаю, что голодно, время такое. Но что-то надо придумать. Вы ведь в деревне живёте, может, молочка там, хоть изредка яйца.
— Я для неё, — суетился Евсей, — доктор, я для неё всё что хошь!
Дорогой Лиза по-прежнему молчала. Евсей не выдержал:
— Скажи хоть словечко. Ловко тебе, не дует ли?
Лиза молчала. Дома Евсей не досаждал ей. Спать ложился на топчане, ждал.
На второй день, улучив отсутствие хозяина, забежала Раиска. Сокрушалась, увидев, как исхудала подружка. Поговорили о том о сём. Рая напомнила подружке про уговор: пойти учиться на курсы. Лиза мечтала — на повара, Раиска переняла от бабушки любовь к животным, метила на ветврача. Но разговор как-то не клеился. Рая собралась уходить.
Лизавета почувствовала, что подруга чего-то не договаривает, сама допыталась:
— Скажи прямо, весть для меня нехорошая?
Раиса прижалась к подружке:
— Мамка говорила, что Ванина мать похоронку на него получила.
Белый свет померк в глазах Лизаветы, обморочно закружилась голова, кабы не Раиска, упала бы, где стояла.
А потом вдруг оттолкнула её с силой:
— Иди, к одному концу теперь всё у меня! И учиться никуда не пойду!
В этот день Лизавета не притронулась к еде. Молча пролежала в горнице с открытыми глазами и день, и ночь, и весь следующий день не подавала признаков присутствия.
Евсей суетился:
— Может, фельдшерицу привести?
Лиза не удостоила его ответом, но понемногу начала есть, ходить по дому и даже кой-чего делать.
Несмотря на слабость, на четвёртые сутки молодая женщина отправилась на кладбище. Посетила могилу матери, рядом обнаружила свежее, но провалившееся захоронение. Догадалась: тётя Ксеня, зимой ведь хоронили, оттаяла земля, осела. Слёз не было, её душа будто вымерзла, лишилась той юной беспечности, с которой девушка пребывает до замужества.
За обедом впервые подала голос:
— Могила у тёти Ксени провалилась, поправить бы надо.
Евсей обрадовался:
— Поправим, Лизок, завтра же, а хоть сегодня.
Он суетился, угождал каждому шагу Елизаветы. Ночью робко вошёл в горницу, приблизился к кровати:
— Я это, Лизок, надо бы в правление пойти, заявление подадим на регистрацию брака.
Она отвернулась к стене, вяло ответила:
— Надо так надо.
Евсей насмелился, примостился рядом.
Утром они зарегистрировали брак. Так Лиза из падчерицы превратилась в законную жену, а её ненавистный воспитанник стал ей пасынком.
По деревне поползли всяческие слухи, суды-пересуды. Но любая новость на селе живёт до следующей. Постепенно все успокоились. Смирилась и Лиза. Здоровье её поправилось. Она привычно суетилась по хозяйству, благо теперь всё было подвластно её крестьянским рукам. Евсея больше не боялась. Памятуя рассказы покойной Ксении, она подспудно понимала, что должна вести себя иначе: не поддаваться, уметь постоять за себя. Поднимет руку, отпор дам, огрею тем, что под руку подвернётся. В правление самому Рощину пожалуюсь. Мало покажется, до милиции дойду! В душе её родилась женская солидарность со всеми униженными и обиженными жёнами. В руках у неё был козырь: пусть только посмеет обидеть, на весь мир разнесу все его тайны, все злодеяния.
В мае явилась такая новость, от которой взорвались все репродукторы страны. Люди бежали с поля, с фермы, отовсюду, где застала их эта весть. Из домов выползали столетние старики и старухи. С насестов блажили несъеденные за войну петухи, даже собаки пришли в возбуждение, то тут, то там устраивая переполох громким лаем.
Плакали, ликовали все — Победа!
Постепенно в деревню потянулись фронтовики. Немного их было, больных, израненных, но прибывали мужья, сыновья, братья.
Раиска поступила-таки на курсы ветеринаров. Вернулся Герасимов Валентин, дождался невесту. Всем селом играли небогатую свадьбу их с Раисой.

* * *
Вернулся бывший председатель Артамонов. Приходил в правление, мирно побеседовал с Рощиным. У Кузьмы Трофимовича как-то неспокойно стало на душе. Вроде как чужое место занимает. Гадал: отчего районное руководство молчит?
Посевную в этом году отвели быстро, на подъёме. Не сказать, чтобы много рабочих рук прибавилось — настроение у людей изменилось — Победа!
Рощин наладился ехать в район к самому Доронину. Долго карябал единственной левой какую-то бумагу, свернул вчетверо, вложил во внутренний карман гимнастёрки.
Из кабинета первого секретаря один за другим выходили люди — только что закончилось совещание. Илья Константинович, по-прежнему крепкий, могучий, поднялся из-за стола, когда в кабинет вошёл Рощин.
— О, лёгок на помине, Кузьма Трофимович! Только что тебя добрым словом поминали. Ты по делу?
— По личному, Илья Константиныч.
— Коли по личному, давай-ка прогуляемся до чайной, там и доложишь своё дело.
Выбрали отдалённый столик, не спеша потягивали горячий чай. Выслушав сомнения Рощина насчёт председательства, Илья Константинович великодушно рассмеялся:
— А говоришь, по личному! Нет, Кузьма Трофимович, никуда я тебя не отпущу! Фундамент этой весной ты заложил, ты и правь дальше.
— Какой фундамент? — не понял Рощин.
— Здорово живёшь, посевную отвёл успешно и решил лапки свесить? А кто урожай собирать будет? Нет, Кузьма, такие дела в стране намечаются, слыхал: курс на подъём народного хозяйства. Сегодня важное совещание было. Скажу тебе по секрету: ваш колхоз будем реорганизовывать в совхоз. Есть у меня на тебя конкретные планы — будешь у руля. Присоединим к тебе соседнее захиревшее хозяйство, угодья там неплохие. На ваш колхоз по разнарядке идёт гусеничный трактор «Сталинец-65» — почти новенький, после капремонта. И колёсный с завода.
Теперь не до жиру. Реорганизуем в совхоз, я ещё один гусеничный по программе укрупнения вам выбью. Поставим дизельную электростанцию. Понимать надо масштаб и перспективу.
Кузьма мялся:
— Я вроде как и не против, опять же, втянулся, да и посевная, как ты говоришь, мною проведена. А как же Артамонов? Пришёл, понимаешь, человек с фронта.
Доронин не дал договорить, горячо возразил:
— А что Артомонов? Был он у меня. Против тебя ничего не имеет. У нас на него другие планы: селу нужны специалисты. Артамонов — коммунист, партия направляет его обучаться на агронома. И тебя подучим, Кузьма Трофимович. Ты вот что, — первый секретарь хлопнул председателя по колену, — подавай заявление в партию. Я тебе первый рекомендацию дам. Примут, я считаю, единогласно, вот потом и поговорим. А пока думай, Кузьма, подбирай подходящие кадры. Есть у тебя кто на примете из деревенских? На кого опереться можно, кто в передовиках ходит? Кто толковый, направим на обучение.
Кузьма Трофимович вынул из кармана листок.
— Завалил вопросами, сразу и не найдёшься. В передовиках, говоришь? Хоть каждой бабе медаль на грудь вешай, без мужиков хозяйство тянули. Ну, на особом счету лично у меня доярка — Варвара Плотникова. По надоям она как бы и не выделяется, а вот трудолюбия хоть отбавляй, ей бы хорошие условия. А так, понимаешь, кормов не хватает, на чём их удои повышать? Да и поощрять рабочих нечем.
Я тут набросал кое-какие идеи и проблемы за одним.
— А ну-ка? — протянул руку Доронин. — Что тут у тебя? Плотникова Варвара — ветхое жильё, вдова, четверо несовершеннолетних детей. Она самая? Муж на фронте погиб?
— Она, — подтвердил Рощин. — Старшая дочка у неё недавно курсы ветеринаров закончила, молодая, но толковая, уже трудится. Не только колхозный скот врачует, частники потянулись: «Помоги». Была Райкой для всех, теперь Раиса Васильевна. Муж — фронтовик. На военном аэродроме служил, подвозил боеприпасы к самолётам, профессию шофёра, стало быть, освоил — вот ещё один стоящий кадр. А жить им негде. Старуха-свекровь у Варвары недавно умерла, так зять не побрезговал в примаки пошёл, потому как Раиса заявила: «Мать не брошу!». Теснятся все в одном домишке, а он уж в землю наполовину врос.
— А что, на селе забыли, как помочи собирали? Нужно возрождать забытое старое. Заготавливайте лес, ставьте большой крестовый дом на две семьи. До сенокоса управитесь. Так, что тут у тебя дальше: ясли-сад, школа, новый коровник, столярный цех. А что, школа в плохом состоянии?
— Школу — это я в перспективе. Здание хорошее, но детей много, в две смены учатся, и пятилетка всего лишь. Сейчас, после войны, начнётся прирост населения. А вот детский сад уже теперь нужен.
Доронин допил чай, поднялся:
— Пойдем, по дороге договорим, мне через пару часов ехать надо в отдалённые совхозы, а пока подсобраться.
Пока шли обратно, Илья Константинович одобрил планы Рощина.
— Насчёт школы, ты это верно подметил: нужно строить. Школа должна растить кадры. Меня, знаешь, какая мысль посетила: заготавливайте лес на строительство, много лесу. На школу красный, на жилые дома пока берёзой, осиной обойдёмся. Уже в этом году заложим фундамент под новую школу-восьмилетку. Здание старой пустим под детский сад-ясли. Подыскивай людей. На молодых опирайся, Кузьма. Что там у вас эта девчушка, что протокол тогда писала? С виду хрупкая, а толково всё изложила.
— Лиза Котова? Не девчушка уж, женщина самостоятельная. Замуж она вышла, бабы шепчутся — в положении вроде.
— Ну, беременность — не болезнь, родит, вот и планируй её в заведующие. Одну-две шустрые старухи — в помощницы, пока и достаточно. Люди теперь на вес золота. А что там ваш опальный — Скоробогатов, присмирел?
Рощин как-то сразу посуровел, потемнел лицом:
— Чего ему сделается? Женился. Как раз Лизу Котову в жёны взял.
— Как в жёны? Она ему в дочери годится!
— Тёмная история. На квартире она у него стояла, осиротела ещё до войны. Ну, Евсей вроде как опеку над ней взял. Потом эта история с мерином, это ведь ради неё он колхозного мерина угнал.
— Так-так, припоминаю. О, чёрт колченогий! На заготовку леса его отправь.
Расстались тепло, Доронин наказал:
— О нашем разговоре насчет совхоза пока молчок, в остальном действуй, — он быстро подписал какие-то бумаги, сунул Рощину. — Теперь садись, пиши заявление в партию. Или ты против, по принуждению первого?
— Что ты, Илья Трофимыч, достоин ли? Сомнения берут.
— Достоин. Ты фронт прошёл, на трудовом тоже себя проявил. А как люди тебя уважают, доверяют! Это, я тебе скажу, дорогого стоит! Вспомни, как народ не побоялся, против Скоробогатова выступил, а тебя выдвинул — вот тебе и тёмные крестьяне! И ведь в точку угодили: ты, Кузьма, за народ, за общее дело радеешь, а Скоробогатов всё под себя гребёт, гляди, и девку обломал. Ты там присмотрись, коли он её обижает, мы на него опять управу найдём.

* * *
Рощин возвращался с лёгким сердцем. Жизнь постепенно входила в привычную колею. Нужно поднимать захиревшее за годы войны хозяйство. Начали заготовку леса для строительства. Скоробогатова председатель назначил бригадиром. Евсей Карпович расстался с мечтой об отъезде.
До сенокоса всем колхозом поставили дом для семьи Плотниковых-Герасимовых. На старом месте обосновались так, что подружки навеки остались неразлучными и в соседстве. Вместе росли, дружили их дети.
Приняли в партию Кузьму Трофимовича. В сентябре было объявлено о реорганизации колхоза. В образовавшийся совхоз потянулись новые жители — кабальная система колхозов изживала себя, люди старались любыми путями вырваться, начать лучшую жизнь.
В октябре у Скоробогатовых родилась дочь Мария. Тремя годами позже — Ольга. Подрастал Аркадий, год от году доставляя всё больше проблем отцу. Только теперь Евсей осознал, какого дьяволёнка вскормил. Дети от Лизы росли совершенно иными. Мать с детства приучала их к труду, уважению к старшим. Аркадий не хотел учиться, не любил и работать.
Елизавету Рощин, теперь уже директор совхоза, назначил заведующей и поваром в одном лице в ясли-сад. Кашеварила, мыла, скребла, обихаживала детишек. В свободную минутку занималась с ними, как бог на душу положит. Вспомнила все причётки, потешки, считалки, колыбельные Дарины Марковны, не только Раисе досталось в наследство народное богатство бабушки. Любила она ребят. Свои и чужие льнули к ней, отвечали взаимностью.

* * *
Девятово медленно пошло в гору. Ранней весной, вернувшись как-то с районного совещания, Кузьма Трофимович пригласил своих специалистов, в их числе двух передовых доярок — Варвару Плотникову и Анфису Бажину.
— Собрал я вас, товарищи, чтобы вместе решить: как и что усовершенствовать в нашем хозяйстве, чтобы при имеющихся ресурсах получить лучшие результаты. Подумайте, каждый по своей отрасли.
— А чего, и скажем, — заявила Анфиса. — Удои без хороших кормов не повысить. У коровы молоко на языке. Постараться в этом году, кроме сена, силос и сенаж заготовить. А после отёлу раздаивать коров как следует, не два раза в день, а три-четыре. Летом в поле стан собрать для дойки, для отдыха коровам в тенёчке. Уж жердями-то разжиться можно.
— Верно, Анфиса, — подхватила Варвара. — И организовать прямо туда подвоз воды.
Кузьма Трофимович удивился:
— Воду-то зачем, пастух гоняет коров к реке на водопой.
— Гоняет к одиннадцати часам. Потом опять в поле в самый зной коровушки идут. И ложатся, а была бы водичка, скотина ведь как: напьётся и снова травку щипать. А без воды ложатся. Летом-то самый срок жирок нагуливать, неково на боку лежать. У нас, пока свекровь была живая, корова-то, Маруха, из ведёрниц не выходила. Всё за ей с ведёрочком таскалась, то водички, то болтушки какой подсунет. Бабка прибралась, и корова нарушилась. Оставила я тёлку её завода, да мне ею когда заниматься, мы, доярки, ребятишек толком обиходить не можем, когда уж тут за коровой ходить.
Рощин постучал карандашом по столу:
— Подумаем над этим предложением. Это ведь лишний человек опять нужен — водовоз. Разве старика какого подрядить, сезонная работа получается.
— А ребятишки на что? В каждом дворе двенадцати-тринадцатилетний пострел найдётся. Хоть и мои вон подрастают, — уточнила Варвара.
Рощин что-то записывал, помечал на листке.
— А ты кого там пишешь? — поинтересовалась Анфиса.
— Давно я, женщины, думаю: надо бы хоть один выходной вам в неделю сделать, а как? Ума не приложу. Кабы вы только дойкой занимались. На вас и кормёжка, и навоз — скотников не хватает.
— А вот перейдём на трёхразовое доение, можно сменами меняться, — предложила Варвара.
— Это как? — не понял Рощин.
— Объединить две группы. К примеру, на утреннюю дойку выходить обеим дояркам, в обед одна, вечером другая, а завтра наоборот. Вон сколько часов для домашних дел высвободится!
Кузьма Трофимович усомнился:
— А нагрузка какая — две группы на одну!
— Сдюжим, в войну и не такое бывало!
— Что у тебя есть добавить, Раиса Васильевна?
Раиса переняла от бабушки Дарины не только любовь к животным. С годами её внешность и стать, говор, мудрый взгляд и деловитая сметка проглядывались во внучке.
Рая не громко, но уверено ответила:
— Отёл нынче будет трудный, Кузьма Трофимович. Коровы от бескормицы обессилили. Что-то надо делать. Хотя бы для глубокостельных коров перед отёлом выделить дополнительный паёк.
Кузьма вздохнул тяжело:
— Знаю, проходили уже. Попытаюсь поискать в соседних хозяйствах в долг до будущего урожая. Выделю от коней фуражный овёс хоть по горсточке.
— Это бы очень помогло, только овёс нужно запаривать, не усваивается он у крупнорогатого скота, так пищеварение у них устроено. И солому лучше рубить и запаривать.
— Молодец, Раиса, не зря учили тебя, я вот и не знал. Значит, будем рубить и запаривать. На кормозапарник поставим старика.
— Будет кормозапарник, — обрадовалась Раиса, — будет и тёплая вода для отелившихся коров.
Следующим выступил бригадир строительной бригады:
— Вы бы, Кузьма Трофимович, навестили Климова Макара, потолковали с ним. Плохой он совсем, лёгкими прострелянными мается, но всё ползает по бабьим копанцам на глинах. Толковал мне намедни, что глина у нас подходящая, можно кирпич свой производить.
Акулина, занявшая после Скоробогатова должность управляющего, тихо отмачивалась в уголке.
Рощин нашёл её взглядом:
— Акулина Степановна, ты чего молчишь?
Девушка взмолилась:
— Кузьма Трофимович, ставьте на моё место кого-нибудь другого, не могу я больше!
Кузьма знал, как трудно девушке, спокойной по характеру, управлять рабочими. Он всячески поддерживал её, но часто видел слёзы неокрепшей землячки.
— Тебя, Акулина, направим на курсы экономистов, освоишь специальность, будешь вести всю нашу казну как следует, с экономией.
После совещания, не откладывая дела в долгий ящик, Рощин направился к дому Климовых.
Макар сидел на припёке завалинки, грелся на солнышке, подняв воротник шубейки. Худой, жёлтый с лица. Острые колени выступали даже сквозь овчинный полушубок.
— Здравствуй, Макар Игнатыч, — первым поприветствовал земляка Рощин.
— Бывай здоров! — Макар дышал трудно, со свистом.
— Не буду ходить вокруг да около, по делу я к тебе, Макар Игнатыч.
Время спустя мужчины сидели за кухонным столом. Макар разложил перед гостем какие-то немудрёные чертежи, сделанные от руки. Горячо рассуждал, излагал, как и что нужно сделать. Объяснил, что видел в двух местах такие заводики, заинтересовался, расспросил работников о составе, просушке и обжиге кирпича. Записал, зарисовал всё. Костистые мосластые руки его тряслись от волнения, на щеках выступил нездоровый румянец.
— Вот, Кузьма Трофимыч, дюже мне интересно стало это дело. А на ловца, как известно, и зверь бежит, — фронтовик закашлялся натужно и тяжко, до слёз, до багровых пятен на щеках и синюшных губ, отдышавшись, добавил: — Вот, а в самой Германии видел такое же производство, только черепицы — вот это размах! Там и пресс-то немудрёный, вот глянь, — он достал ещё одну бумагу. — Вот в этот бункер засыпается песок, глина, заливается вода, перемешивается всё с помощью шнека.
Рощин уходил от ветерана с хорошим чувством: вот пришёл человек весь израненный, не протянет долго, по всему судя, а об общем деле радеет. На таких вот опора!
Дополнительных кормов Рощин не нашёл, как ни метался по району. Пришлось созывать людей на субботник, заготавливать ветки ивняка, рубить болотные кочки, добывать из-под снега одёнки соломы, собрать по крохам излишки картофеля и брюквы из личных запасов рабочих. К отёлу оборудовали на ферме кормозапарник.
Летом предложения доярок воплотили в жизнь. Варвара настояла — в пару к передовой доярке ставить отстающую, тогда и сама доярка, и группа её подтянется. Водовозом пристроили Анфисиного Митьку. Результат получился ошеломляющий — прибавка в удое и в весе. Кузьма Трофимович выписал Анфисе и Варваре благодарственные письма, вручил торжественно на совхозном собрании.
Весной, впервые после войны, возобновили правильный севооборот, оставили поле под чистым паром. И земля отозвалась! В первый же год урожай зерновых возрос до довоенного уровня.
Заложили кирпичный заводик. В летнее время работать на нём стали школьники. Ребята сами разбили и построили возле завода летний трудовой лагерь. Под руководством Евсея Карповича собрали тесовые дачки, кухонный блок. На две смены назначили двух бригадиров, два Петра — Рощин и Плотников.
За лето выпустили две тысячи штук кирпича-сырца. Это было начало. Обязались на следующее лето изготовить три. Всё это время заводик курировал Макар Игнатьевич. Он будто помолодел, взбодрился духом. Строго следил за соотношением материалов. Брал образцы кирпича, изучал, испытывал, вёл записи. Ребятишки заглядывали мастеру в рот, ходили по пятам.
В следующий сезон выдали пять тысяч. А в канун октябрьских праздников Макар Игнатьевич Климов умер от старых ран.
Старшеклассники с обнажёнными головами несли гроб до самого погоста.
Кузьма Трофимович произнёс искреннюю горячую речь:
— Дорогие мои земляки, односельчане, сегодня мы провожаем в последний путь человека с большой буквы.
Только скрип снега под ногами да писк одинокой синицы нарушали звенящую тишину. Рощин стоял с непокрытой головой на пронизывающем ветру, завершил свою речь словами:
— Спи спокойно, дорогой товарищ, грядущие поколения не забудут твой ратный и трудовой подвиг! И сегодня я торжественно объявляю: отныне кирпичный завод будет носить имя Климова Макара Игнатьевича.
Впервые залпы салюта прозвучали на кладбище.

* * *
Лизавета в детском саду трудилась пять лет. Как-то пришла на приём к директору совхоза:
— Кузьма Трофимович, отпустите меня на полевой стан поварить. Не справляюсь я с ролью заведующей. Не моё это, и грамотёшки не хватает.
— Так учись, Лиза, — обрадовался Кузьма Трофимович.
Елизавета наотрез оказалась:
— Без меня учёные есть. Вон у тёти Анфисы Томка вернулась после педучилища. Воспитателем взяли. А ей бы самое место в заведующих — образованная, толковая.
Просьбу Лизы удовлетворили.
Аркадию Скоробогатову исполнилось четырнадцать лет. Евсей отправил его в район в профтехучилище учиться на тракториста. Вскоре сын заявил, что ему не нравится такая специальность. Год болтался дома на иждивении. Вынудил отца купить ему мотоцикл. Рассекал по селу без дела.
На следующий год Евсей устроил его в областной центр в строительное училище на специальность столяра-краснодеревщика.
То и дело Евсею поступали сигналы о плохом поведении Аркадия, пропусках занятий и слабой успеваемости. Не раз мотался отец в город, улаживал дела сына. Кое-как Аркадий получил диплом, был принят на работу на фанерный комбинат. С комбината призвался в ряды Красной армии в Приморский край. Служба в стройбате не прибавила серьёзности, он обзавёлся сомнительными дружками. После демобилизации сообщил о своём решении — остаться по месту службы. И пропал на несколько лет. Крепко подорвал здоровье Евсею непутёвый сын.

* * *
Ранней весной 1954 года совхоз Девятово укрупнили за счёт присоединения сельхозугодий и притока населения — началось освоение целинных и залежных земель. Округу огласил лязг гусениц и грохот моторов, смех молодёжи.
Кузьма Трофимович лично встретил на станции сотню целинников. Директива предписывала расселение прибывающих добровольцев в палатки, но Рощин предусмотрительно разместил всех по домам на временный постой. Ждали обещанных материалов для щитовых домов, но установившаяся тёплая погода, видимо, расхолаживала поставщиков. Кузьма Трофимович между тем распорядился приостановить одну линию из двух на кирпичном заводе и начать выпуск саманных блоков.
Наконец, пришли материалы на сборные щитовые домики. Рощин, работавший до войны плотником, прекрасно разбирался в деле. Оглядев материалы, крепко задумался, долго сидел над какими-то личными чертежами, вызвал десятника и пару строителей, посовещались о чём-то в кабинете. И закипела работа. Для целинников разбили новую улицу с аналогичным названием. Но вместо запланированных двух десятков двухквартирных домов, собрали общежитие на двадцать комнат, облицевали здание в полкирпича своим материалом, заложили восемь саманных домов на две квартиры. Из оставшихся щитов соорудили две новые летние дачки в школьном лагере при кирпичном заводе.
К осени строительство общежития успешно завершилось, и в него заселились новосёлы, по два-три в комнату. Вопрос с холостыми и незамужними работниками был решён. Вот-вот планировали новоселье для семейных в саманных домах, но в разгар уборочной страды Рощина вызвали в обком партии.
— Строгий выговор с занесением в личное дело! — гремел зам Доронина, отчитывая Кузьму Трофимовича. — За разбазаривание государственных средств и использование материалов не по назначению! За самовольное отступление от принятого проекта! Ты что, возомнил себя царьком в личном государстве? Над этим проектом работали образованные люди, он принят на государственном уровне, только тебя с четырьмя классами образования, пятым коридором, не спросили.
— Царьком не мнил, но я хозяин на своей земле, а образование моё — жизнь! — пытался оправдываться Кузьма Трофимович. — Вы хоть сами видели этот проект? Небось, проектировщик, пороха не нюхавший, в каком-нибудь Краснодаре сидит, чертит, не изучив природных, климатических особенностей Сибири. В этих щитах только волков морозить! До первых ветров и морозов эти сооружения. В самый раз для летних построек — дачек для пионеров и доярок на отгоне.
— Ты свои выводы оставь при себе, Кузьма, твои землянухи лучше? Позор! Ты же коммунист, двадцатый век на дворе, а ты людей в землянки жить загоняешь!
— Какие землянки, Гаврила Иванович? Саман — прекрасный строительный материал с самой низкой теплопроводностью. По нашим сибирским меркам — это дёшево, но сердито. Он же по себестоимости нам в копейки обошёлся.
— Не дома, а скотные дворы! Ты прокатись в соседний район, посмотри, как люди устроились.
Рощин стоял на своём:
— Цыплят по осени считают, поживём — увидим. Впереди суровые сибирские зимы.
— Строгий выговор! — вынес вердикт зам.
Заочное заступничество Доронина, уехавшего в область на обучение в высшую партийную школу, не возымело действий.
Рощин возвращался в совхоз в подавленных чувствах. Не выговор тяготил его, а сознание несправедливости, недальнозоркости руководства. Он размышлял о том, что строит свои отношения с народом на доверии, но ведь накапал же кто-то районному начальству. Люди открыто показывали пальцем на Скоробогатова — его, мол, рук дело, всю жизнь ему Рощин свет застит. Но не пойман, как говорится, не вор.
Дома всё-таки достроили, но вновь незадача: целинники отказались входить в эти жилища.
Чернее тучи сидел Кузьма за обеденным столом. Жена Авдотья осторожно завела разговор:
— Кузьма, помнишь, ты мне не раз говорил: «Негоже жене директора отлынивать от общего дела». Я за тобой и в пир, и в мир, и в сев, и в страду, лицом в грязь не ударила и тебя не опозорила. Так послушай моего совета: мы должны показать личный пример: давай переедем в новый дом, люди поверят нам и заселят остальные квартиры.
Кузьма удивлённо взглянул на супругу: а ведь она дело говорит!
В этот же день по селу разнеслась новость: сам директор в новый дом вселяется — всё семейство узлы да чугунки таскает.
Через три дня все оставшиеся квартиры были заняты новосёлами. Самовольно принятое Рощиным решение оправдалось: наступившая зима расставила всё по своим сибирским законам. В хозяйствах, где были установлены щитовые дома, покорители целины уезжали без оглядки на новые места. Особенно трудно досталось вновь образованным совхозам, их руководителям. Часть работников до весны приютил Рощин с уплотнением в общежитии.
Строгий выговор с директора не сняли. Не хотелось вышестоящему начальству признавать свою неправоту. Но Рощин не горевал.
В задушевном разговоре с Дорониным Кузьма искренне радовался:
— Меня в этой истории больше всего поразила супруга. Виданное ли дело бабу из обжитого угла в два счёта сорвать? Нашу сибирскую бабу с её вредным, упорным характером?! Ведь она же сама эти углы прихорашивала да обихаживала, и на тебе!
Илья Константинович по-доброму улыбался:
— Потому не просто жёны они нам, Кузьма, — верные соратницы, понимать надо и ценить!
Улыбался Кузьма, кивал головой.
— Но скажу тебе: более тёплого жилья у меня ещё не было. А воздух! Материал ведь природный — дышит. Неказистые с виду, так подумаем насчёт облицовки. Будущей весной на улице Целинников заложу ещё десять двухквартирных домов. Попробуем саманный монолит со щитовой опалубкой.
— Вот таким и должен быть руководитель — сам и швец, и жнец — всё собственными руками потрогать! И жена у тебя замечательная, Кузьма, — мудрая женщина!

* * *
Евсея на селе, как и прежде, недолюбливали. Иной репутацией пользовалась Лиза — женщина лёгкая, открытая и сметливая. Любое дело спорилось в её руках, на любой гулянке она слыла душой компании. Петь и плясать мастерица, затейница и выдумщица на забавы.
В зимнее время Елизавета работала в пекарне, во время весенней и осенней страды — поварила на полевом стане.
Когда на селе случался праздник: свадьба, проводы в армию, юбилей, женщины знали, что лучшей помощницы, чем Лизавета, не сыскать. Устроив все дела на кухне, она выходила к гостям румяная, улыбчивая. Люди кричали: «К нам, Лизавета, к нам иди, выпей с нами чарочку! Запевай, Лизавета, свою любимую!». Вытерев руки о передник, Лиза пристраивалась где-нибудь с края стола, выпивала с гостями и заводила высоким звонким голосом:
— Ты ждёшь, Лизавета, от друга привета
И не спишь до рассвета, всё грустишь у окна…
В такие минуты Евсей ревновал жену. Елизавета хранила супругу верность, но как же ему было не ревновать её, молодую, красивую, полную жизненных сил? Воображение рисовало её грусть по погибшему дружку. В глазах стояли белые обрывки весточки с адресом полевой почты. Упрекнуть жену не смел, слишком обожал. Воскресни сейчас покойница мать, он бы и против неё пошёл ради этой женщины.
Смолоду взяв бразды правления в свои руки, Лизавета не выпускала их. Она отлично изучила характер супруга и чувствовала перемену его настроения, когда он, снедаемый ревностью, до головёшки, дотла сжигал свою душу. Умела Лизавета разрядить запал его ревности, позволяла себе подтрунивать над мужем: «Налимушко мой, что невесел, чего головушку повесил?».
Это, данное ею прозвище — Налим, не давало ему покоя. Каким-то седьмым чувством он догадывался, что ещё с покойной Ксенией они его так окрестили. Но какой смысл вкладывался в него, так и не постиг.
С годами Евсей и впрямь стал походить на упитанного налима — сплющенная лягушачья голова, большой рот с обвисшими углами, мелкие редкие зубы, жёлтые, сытые поросячьи глазки с тёмными, как бездна, зрачками. Облик дополняла блестящая лысина в обрамлении безжизненных седых волосков. Покрасить бы их в зеленоватый цвет — истый налим налицо.
Елизавета теперь цвела в полную силу. Её крепкое, упругое тело излучало здоровье, неукротимый темперамент. Богатые русые волосы она искусно собирала на макушке в «корзинку». Яркие голубые таза искрились лёгкой иронией, выдавая непокорный нрав.
Ядрёная в своей женской силе Елизавета могла бы родить ещё дюжину крепких ребятишек — сынов и дочерей, но глава семейства стал хиреть, вконец обрюзг, одряхлел телом.
Лизавета выхлопотала для мужа через профком путёвку в санаторий.
В отсутствие Евсея решила подремонтировать погреб: нижний венец обшивки из досок подгнил, обсыпался сопревший накат из жердей.
Комки глины, гнилые доски летели наружу, в ход пошли топор и пила, молоток и гвозди. Лизавета не корила мужа за нерадивость, в крови это у русской бабы — чем просить да ждать, лучше самой сделать и так, как надо.
Вернулся Евсей неожиданно бодрым, посвежевшим. Елизавета встретила супруга настороженно. Пошутила:
— Никак молодильными яблоками вас там потчевали?
— Ой, не говори, Лизок, славное заведение, хорошо отдохнул, поправил здоровье.
Евсей вдруг воспылал страстью. Ластился к супруге как мартовский кот.
Лизавета недоумевала:
— В парном молоке тебя там искупали?
Вскоре выяснилась причина любвеобилия. Перестирывая вещи мужа, Лизавета обнаружила носовой платок, тот, который сама положила в нагрудный карман его рубашки. Тот, да не тот. По кромке платка вышит незатейливый узор красной нитью, а в углу одно лишь слово — «Зоя».
Как ледяной водой из ушата окатило Лизавету. Ах, ты ж старый пёс! Я за его сама хлопотала, путёвку выбила, а он! Ревновала ли она? Не могла осмыслить: её променяли на какую-то Зою?! Жизнь под одной крышей казалась устоявшейся. Что же теперь с этим делать? Стерпеть? За что и зачем?
Лизавета, от природы мудрая, не заводила скандалов при детях. За обедом, когда остались один на один, сдерживая гнев, высказала:
— Собрал бы посылочку зазнобушке, курочку зарубил, вон огурчики первые пошли, лучок, укропчик, отощала, небось, на городских харчах, а тут всё своё.
Евсей опешил. Ухмылка перекосила лицо, выдала с потрохами:
— Ты об чём, Лизок?
— Об чём я? Ах, ты, упырь старый, сгубил мою юность, от молодости отвёл, а к старости не привёл, завёл шашни с какою-то Зоей, думал, я погонюсь за тобой?!
— Это какая сволочь тебе донесла? — блуждающий взгляд Евсея решил исход дела.
Елизавета бросила ему в лицо скомканный расшитый платок. Евсей не успел отмахнуться, комично сморщился.
— Бес попутал, Лизок! Да я же так, из спортивного интереса, думал, и не «выстрелит» больше.
— Я тебе устрою спортивный интерес! Снайпер недобитый! Налим протухший! — подхватив, что в руках оказалось, Лизавета охаживала его по хребту, крыла последними словами, заодно кляла и себя. — Дура я, вот дура набитая, верность ему хранила, во мне, хочешь знать, ещё кровь с молоком бродит, только глазом поведу, за мной мужики табуном побегут!
Теперь не грех было помянуть и отремонтированный погреб:
— Хозяин хренов, иструхло всё, чуть не накрыло меня там пластом. А лучше бы накрыло! — хлынули, наконец, слёзы обиды.
Евсей рухнул на колени:
— Прости, Лизок! Прости дурака старого! Милее тебя во всём свете нет! Я за тебя землю буду грызть, прости!
Рухнул в семье мир. Елизавета ходила сама не своя — злая, раздражительная. За всю совместную жизнь Евсей не видел её такой. Подспудно она знала свою вину, не вину — причину: ведь сама никогда не любила Евсея, не бывала с ним ласковой. Та смертная обида молодости смягчилась как-то, стерпелась, общие заботы, дети сблизили. Но не ведала она такого удара, не готова была, полагала, что её власть над Евсеем прочная, нерушимая.
Единый раз попытался Евсей покуражиться, показать, кто хозяин в доме. Не дождавшись как-то вовремя поданного обеда, демонстрируя нерасторопность хозяйки, выставил на стол квас с хлебом и солью вприкуску и начал есть. Лизавета не растерялась, спокойно пообедала одна, а к ужину преподнесла мужу «любимое блюдо». Не раз и в людях поминала, какую еду Евсей Карпович предпочитает. Что же ей было делать теперь? Задетое самолюбие не давало покоя, зло, рождённое обидой, не находило выхода.
Совсем некстати явился Аркадий. Не один, с подругой сомнительного образа жизни. Оба в синих наколках. Выяснилась причина его долгого отсутствия: отбывал срок за разбой с грабежом. Аркадий очень изменился.
На первый взгляд, наружность его была даже приятна: мягкий контур губ, большие карие глаза, брови вразлёт. Внешность, видимо, от матери, но характер, поступки уродовали лик, отталкивали. Печать цинизма и гордыни читалась в перекошенной улыбке, в презрительном прищуре глаз. В народе ведь как говорят: «Поглядишь — картина, а разглядишь — скотина».
Елизавета встретила гостей, как положено, по законам гостеприимства. Опьянев, Аркадий стал куражиться, кидался блатными словечками, усвоенными на зоне. Подружка подначивала, хихикала, вела себя нагло и вызывающе. Кое-как угомонились, улеглись спать. Но покоя не было и ночью. Елизавета не сомкнула глаз от шума и возни в смежной комнате. Аркадий бушевал, то требовал ещё выпить, то срывался и выбегал на улицу. Товарка тянулась следом. Не спал и Евсей Карпович, терпел, едва сдерживался. Елизавета перебралась в большую комнату, легла с дочерьми, перепуганные девчонки прижались благодарно: «Чего это они такие синие, мамонька? Мы их боимся!».
На другой день гости спали до полудня. За столом Аркадий опять вёл себя непристойно. Требовал свой мотоцикл, отдельную комнату для проживания в отчем доме, деньги и выпивку. Евсей в какой-то момент не выдержал, выскочил из дома.
Елизавете теперь особенно неприятен был Аркадий, она вспомнила, как в детстве он изощрялся в дразнилках в её адрес, как издевался над Ксенией.
Попыталась сделать пасынку замечание, благо дочки ушли в школу:
— Ты, Аркаша, ровно бы в детстве задержался, всё считаешь, что тебе должны, а как самому пойти работать, семьёй обзавестись, домом, хозяйством, невдомёк?
— Ты меня учить станешь, указывать, как мне жить?
— Учить — не учу, советую. Встретили мы тебя как человека, но дальше терпеть твои выходки я не стану! Всю ноченьку от тебя покоя не было. Если тебе на отца наплевать, не забывай, что сёстры у тебя ещё имеются. Перепугал девок насмерть.
— Не страшнее тебя, чучело огородное, — Аркадий вспомнил вдруг прозвище Ксении, лицо его кривилось в гримасе.
— А я тебе не тётя Ксеня, меня этим не проймёшь, сама кого хочешь укорочу! Ты на зоне-то небось в шестёрках ходил, а тут ерахоришься, пытаешься порядки свои установить? Кичился мухомор перед белым грибом, красотою бахвалился, да первый по мусалу сапогом от грибника и получил. Надумал тут оставаться, иди в контору, устраивайся на работу. Отделяйся и живи, как знаешь!
— А ты-то тут кто? Дочь врага народа, подстилка дешёвая, если бы отец тебя не подобрал тогда…
В дверях стоял Евсей Карпович, страшный в гневе, в руках его блеснул топор:
— Во-о-он! Пшёл вон, гадёныш, выродок кулацкий! Вон! Чтобы духу твоего тут больше не было!
Когда за гостями хлопнула дверь, а затем и калитка, Евсей тоже вышел. Долго не возвращался в дом. Елизавета вся в растрёпанных чувствах металась по дому.
Муж всё не заходил, её взяла забота, смутная тревога заставила выбежать во двор:
— Евсей! — окликнула.
Муж не отозвался. Она сорвалась с крыльца, метнулась к сараю, на дверях амбарный замок, заскочила под навес, там в полумраке у верстака увидела согбенную спину, Евсей сидел, навалившись грудью на колени. Этот жестокий, беспощадный человек, сгубивший не одну жизнь, выглядел теперь жалким, потерянным.
— Ты чего тут, Евсей Карпович? Иди в дом.
Евсей всхлипнул. Елизавета приблизилась и только теперь увидела в руках мужа грубую пеньковую верёвку. В смятении чувств положила руку ему на спину, он вдруг уткнулся ей в живот, горько заплакал:
— Сын, единственный! Упустил я его, Лизонька! Вырастил ублюдка!
Сердце Елизаветы истаяло жалью, сродни материнской, сочувствием и заботой…
Через девять месяцев она родила Гельку-поскрёбыша, ставшую любимицей родителей и старших сестёр. Евсей вышел на пенсию.
Об Аркадии дошли слухи, что устроился он в строительную бригаду в районном центре. Но и оттуда до села добирались недобрые вести о Скоробогатове-младшем.
Однажды в жаркую летнюю пору Аркадия в пьяной драке пырнули ножом дружки. Рана в брюшную полость была незначительная, но тот, кто наносил удар, сделал это грамотно — провернул нож, что и решило исход дела — перитонит и последовавшая мучительная смерть.
Елизавета сама обряжала пасынка в последний путь, впервые искренне плакала по нему, всё же под одной крышей выросли, и видано ли дело — зарезать человека, ровно поросёнка!

* * *
Прошли годы. Совхоз под руководством Рощина давно числился в передовых по району. Близился юбилей Кузьмы Трофимовича. Он твёрдо решил выйти на пенсию, уступить дорогу молодым. Совесть его чиста — хозяйство он оставляет в достатке и даже изобилии.
Никакие уговоры и аргументы Доронина, друга и соратника, не сдвинули его со своего решения.
Последнее, что сказал Доронин:
— И всё-таки, Кузьма, недовыполнил ты, не завершил одно дело.
— Какое? — в волнении пригладил ёршик седых волос Кузьма Трофимович.
— Преемника себе не взрастил, а уходишь.
— Разве есть теперь недостача в кадрах, Илья Константинович?
— Имею в виду твоих сыновей. Где у тебя Пётр трудится?
— Разве ты не знаешь: в соседней области — главным агрономом.
— А почему к себе в совхоз не переманил? По статистике, самые стоящие директора вырастают именно из агрономов.
— Это уж его решение. Оно, кстати, обоюдное. Не хотел я его под свою опеку брать, пускай свои шишки набивает. А он так сказал: «Не хочу в лучах твоей славы греться, сам дорогу пробью». Средний, ты знаешь, институт механизации в Челябинске окончил, тоже в сельском хозяйстве трудится, дочь экономический заканчивает, стипендиат нашего совхоза, стало быть, вернётся, а младший тоже на агронома после десятилетки метит. Так что я свою «программу» с лихвой выполнил.

* * *
Настал день чествования юбиляра. В зрительном зале Дома культуры негде яблоку упасть, но в клуб шли и шли люди, они прослышали, что Кузьма Трофимович оставляет свой пост добровольно, и решили проводить руководителя достойно, приоделись по-праздничному. У многих на груди знаки почёта: боевые ордена и медали, правительственные награды за доблестный труд.
Заняты места в президиуме. Виновник торжества в центре, на груди Золотая Звезда Героя Социалистического Труда и орден Ленина. Боевых наград Кузьма Трофимович не надел — не любил выделяться, и теперь сидел, чуть опустив поседевшую голову. Рядом Доронин — почётный гость из Совета народных депутатов СССР, при орденах и медалях.
Начал торжественное собрание Доронин. Передал слово секретарю совхозной парторганизации. Оратор, как принято, рассказал о трудовой биографии юбиляра. Кузьма Трофимович посматривал в зал, будто прощаясь с теми, с кем пережил военное лихолетье, с кем ликвидировал разруху, делил радости побед. Сотни людей в зале выросли на его глазах, под его руководством. Пришла пора расстаться. По лицу Рощина пробежала лёгкая тень печали. Вот в первом ряду — две передовые доярки — Анфиса Дмитриевна Бажина и Варвара Петровна Плотникова. На груди у Анфисы — два ордена Трудового Красного Знамени, у Варвары — три. Их знают уже далеко за пределами области, а ведь они с ним от самого начала!
Ораторы сменяли друг друга в искренних поздравлениях и рассказах о руководителе, а Кузьма Трофимович будто отрешился, вроде как не о нём тут речь.
И вдруг на трибуну поднялась Варвара Плотникова, заговорила громким решительным голосом:
— Вспомни-ка, Кузьма Трофимович, как ты начинал? Избушки деревянные, скотные дворы из жердей, глиной обмазанные, на месте правления и клуба в одном лице — изба деревянная. А как теперь? Рай земной! — она переждала незлобивый смешок в зале. — Меньше не скажешь. Это, кто не знает, смеяться может! Новые коровники, элеватор, комбинат для подработки зерна, пятьсот домов, клуб, магазины, дом быта и школа, и всё из нашего кирпича! Электричество, водопровод! Всё не перечислишь. Вспомните улицу Целинников, людей. Много от нас тогда убежало? Немного, и те — люди случайные, за романтикой да лёгким рублём ехали! Путёвые остались все! А чья это заслуга?
Люди бурно захлопали, но Варвара сделала жест рукой:
— Тихо, не всё сказала! Мне вот на будущий год пятьдесят пять исполнится, а по выслуге лет, по стажу, я бы могла да-а-вно в домохозяйках сидеть, с Раискиными, Петькиными детишками нянькаться, но неужели, Кузьма, мы с тобой пенсионеры?! — она вышла из-за трибуны и, обращаясь уже непосредственно к Рощину, продолжала горячо и убедительно. — Кто тебя, Кузьма Трофимович, сейчас заменит? Кто? Молчишь! Как нам-то быть? Чужого звать? Нет! Своими кадрами мы разбрасываться не собираемся, и чужих нам не надо! Наше это всё, родное! Нет, Кузьма, не дело это ты задумал! Давай-ка ещё поработаем! Оба!
Зал зааплодировал, Варвара приблизилась, протянула руки:
— Договорились?!
Кузьма Трофимович не ожидал такого оборота, он быстро поднялся навстречу, смахнул набежавшую слезу, обнял вдову, расцеловал в губы.
— Договорились, — тихо ответил, но зал ловил каждое слово и теперь ликовал, люди подскакивали с мест, аплодировали, кричали:
— Молодец, Варвара Петровна! Ура Кузьме Трофимовичу!
Кузьма в смущении вернулся на место, Доронин тряхнул могучей головой, наклонился к Рощину:
— Ну и люди у тебя, Кузьма, ни в райкоме, ни в обкоме не смогли уговорить тебя, и я не авторитет оказался.
— Прости, друже, видно, с ними я больше соли съел, как мне их подвести, разве им легче, чем мне?! Поработаю ещё год-другой, а там видно будет…
Поздравления пошли бойчее и веселее. Люди откровенно радовались. Подошла очередь юбиляра выступить с ответным словом, он достал подготовленную загодя речь, какое-то время пытался расправить единственной рукой бумаги, но вдруг поднял её вверх, рубанул воздух и вымолвил:
— Спасибо за поздравления и доверие! Получается: вперёд, товарищи, к новым рубежам!
Люди не спешили расходиться, рукоплескали стоя, от улыбок зал расцвёл, тогда Рощин сам стремительно удалился в гримёрную.

* * *
Старшие дочери Скоробогатовых вышли замуж, упорхнули из родительского дома. Живут в разных городах. Одно утешение теперь родителям — Гелька, младшенькая. От Марии и Ольги по внучку растёт, опять же отрада сердцу.
Но вновь пришла беда: в Гелькино пятнадцатилетие на семьдесят втором году умер Евсей. Елизавета осталась вдовой в сорок пять. Замуж больше не вышла. Сватались, как не свататься? Вдовцы и неудачники, разведённые и бобыли — кому такая хозяйка в доме не нужна?! Но не случилось для неё мужчины самостоятельного, всё больше немогутные, которые без бабы соплей от собственного носа не отбросят. «А к чему мне такое счастье, — думала она долгими вдовьими ночами, — старый бирюк сгубил всю молодость, так неужели я теперь сама для себя не поживу?! Гельку подниму, замуж выдам, а там уж и от неё внуки пойдут».
И вот через три года такая незадача: Гелька беременна. Терзали Елизавету думки: «Сама виновата, разнежила девку, растила, как в парнике. Старшие дочери в меня — крепкие, не робкого десятка. Мария замуж за офицера выскочила, уже весь мир объездила. Ольга хоть не больно образованная, хваткая, как я, за любую работу берётся, и семья у неё крепкая. А Гелька — квёлое растение, сама ещё на ногах твёрдо не стоит, на-ко, дитя под сердцем носит. Ох-хо-хо, задала ты мне, девка, задачу, сразу и не решишь!».
Материнская любовь пересиливала, и немного спустя Лизавета думала уже иначе: «Как человек разве моя Ангелинка плохая? Не на помойке найдённая! Спокойная, вдумчивая и рассудительная. Не больно шустрая, но по хозяйству старается. Мать и жена из неё будет путняя, кабы её в хорошие руки определить. Старшие за длинным рублём в город подались, а она осталась, глядишь, в старости мне опорой будет. В школе неплохо училась. Бывало, нам с отцом целую лекцию прочитает», — Елизавета засмеялась вдруг чему-то всплывшему из лабиринтов памяти. Смех душил её, накатывался новыми волнами, колыхалась большая грудь. Увидев её со стороны, кто-то покрутил бы у виска: «Из ума баба выжила!».
Вспомнила, как Гельке дали задание — подготовить доклад о рыбах Сибири семейства тресковых. Услышав вполуха слово «налим», Елизавета заинтересовалась:
— А ну, почитай-ка мне, дочь, что за рыба этот налим? Говорят, она мертвяков-утопленников сосёт.
— Фу, гадость какая! Полная чушь! Вот послушай: «Налим — хищник из семейства тресковых. Тело его длинное, веретенообразное, сужающееся к хвосту. Добывают налима в северных реках Сибири. Окрас серовато- или оливково-зелёный с тёмно-бурыми пятнами и полосами».
— Хм, хищник, веретенообразный — увёртливый значит? Из любой ситуации выкрутится? Это нам подходит! — вставила вдруг непонятную реплику мать. — И хищник подходит, стало быть, и утопленниками не брезгует.
Дочка посмотрела удивлённо, ухмыльнулась:
— Ага, так бы сидели эти налимы и ждали: «Когда же утопленник появится?». И передохли бы с голоду. Можно подумать, все реки у нас в утопленниках.
— Сказка ложь, да в ней намёк, — не уступала Лизавета.

* * *
В субботний день Елизавета встала в четыре утра и пошла хлопотать, варить да жарить, печь да запекать. Прибегала подружка Рая, справлялась, как дела, доложила, что сама уже много сделала по просьбе Елизаветы, и у Валентина-мужа всё готово.
На совхозную машину ГАЗ-53 загрузили столы и скамьи, посуду и продукты, ящики и банки со спиртным, скатерти и домотканые дорожки — всё, что понадобится для устройства свадебного обряда. Снарядились празднично и двинулись в путь.
Прибыли в Колосово. Гелька вся на нервах ждала, выглядывала в окно.
— Ну что, невеста, не нарядная? — бодро встретила её Елизавета. — Давай шевелись. Будем стол накрывать, у мамки всё готово. Там Валентин с тётей Раей, пойди, встреть людей, они всё знают и помогут мне. Ты растолкуй: где найти этих чеченцев? Сама пойду к ним на разговор.
Гелька обеспокоилась, было:
— А если он не пойдёт, мамка?
— Это уж моя забота, дочь! Зря мы с Раисой готовили, что ль? Помогай нам Бог, пошла я.
К указанному дому Елизавета шла уверенной походкой. Ни тени сомнения не было у матери, как поступать и какие слова говорить чеченцам. Встретила её молодая женщина в пёстром платке, тёмном длинном платье с рукавами, в широких сатиновых шароварах, несмотря на жару. В опрятном скромном жилище кроме женщины никого не оказалось. Она объяснила, что мужчины на стройке, вызвалась проводить русскую женщину, не задав ни одного лишнего вопроса.
Подошли к строящемуся зданию, чеченка окликнула на своём языке работников, коротко объяснила что-то и пошла обратно.
Строители выжидающе смотрели на Елизавету, она спросила:
— Кто из вас старший? Разговор есть.
Со строительных лесов спрыгнул высокий сухощавый мужчина, подошёл, смотрел на моложавую женщину с интересом:
— Что жэлаишь, красавица?
— Ты и есть старший в бригаде? — усомнилась Елизавета.
— Я самий старший из братьэв. Бил отэц, уэхал на родину, я за нэго, — щурил лукавые глаза чеченец. — Што, нэ подходяшший?
— Ты, так ты, — согласилась Елизавета, — отойдем, что ль, в сторонку, разговор серьёзный будет.
Мужчина по-прежнему смотрел на гостью с любопытством и интересом, но по мере того, как Елизавета излагала суть дела и свои требования, чеченец менялся в лице, а под конец схватился за голову.
Тискал грязными руками густую шевелюру, с досадой произносил:
— Вах, вах, ти — мат Ангэлины! Выжу, лицо знакомый. Вах, вах, жэншина, плохой новост ти минэ прынес! Мой вина, просты, мат! Просты! — чеченец говорил с сильным акцентом.
Елизавета растерялась, а когда увидела на глазах мужчины слёзы, пришла в полное недоумение. Она ожидала чего угодно: жёсткого отпора, к чему и готовилась заранее, угроз и усмешек, на которые тоже приготовила свой «козырь» — неполученный в Девятово расчёт. Но дело пошло по другому сценарию. Парень оказался честным человеком и объяснил, что теперь и ему попадёт от отца, оставившего его за старшего над братьями:
— Нэ положэно у нас, мат, по свэту дэтми разбрасыватса. Нэ знал я, Аллах свидэтэл — не знал, что всё так получилос. Ну, дружил брат, ходыл вэчерам к Ангэлине, но я не знал.
— Тебя-то как звать, парень? — озабоченно спросила Елизавета.
— Мища я.
— Михаил, значит? А я — Елизавета Егоровна.
— Ох, Егоровна, какой позор на мой голова!
Уяснив, наконец, чего от него хотят, чеченец уверил:
— Придём, мат, оба придём. Во сколко надо?
— Хватит вам часа собраться?
— Придём.
Елизавета в смятении пошла обратно: правду ли сказал чеченец, не обманет ли? Впервые за всё это время она усомнилась в своём плане. «Господи, позору на деревне не оберёшься!» — сокрушалась женщина, как вдруг услышала за спиной шум. Невольно обернулась. Строители стояли тесным кругом и гортанными голосами отчитывали того, кто стоял в центре. Михаил (как потом оказалось — Махмут) энергично размахивал руками, тот, в окружении, должно быть, «зять», прикрывал лицо руками, что-то грубо объяснял остальным.
Вернувшись, Елизавета прикрикнула на Гельку:
— А ты чего до сих пор не одета? Наряжайся и жди жениха, обещали быть! Господь милостив.
Чеченец не обманул, спустя час он явился при полном параде с братом — тем самым, что стоял в центре круга — молодым красавцем-брюнетом с горячим взглядом смоляных глаз. Молодой вёл себя независимо, не громко, но строптиво огрызался на замечания старшего, произнесённые на чеченском языке.
Елизавета сама подошла к ним, обратилась к молодому:
— Будем знакомы, я — Елизавета Егоровна, стало быть, тёща твоя!
Молодой молчал, пристально исподлобья глядя в глаза. Старший сунул его легонько кулаком между лопаток.
— Борис, — нехотя раскланялся новоявленной «родне».
Елизавета вздохнула облегчённо:
— Усаживайтесь за стол, а я мигом за гостями. Ангелина, — крикнула, обернувшись вполоборота, — выходи, встречай жениха!
Гелька выплыла из комнаты, румяная от волнения, в светлом красивом платье из шёлка, белых туфлях-лодочках. Светлые густые волосы распустила по плечам. Елизавета невольно залюбовалась дочерью. «Ах, варвар, губа не дура, вон какую девку обработал!» — кольнула запоздалая досада. Без слов скрылась за дверями.
До деревенского Дома культуры было рукой подать. Вот туда и направила Елизавета свой энергичный шаг. Теперь к ней вернулась прежняя уверенность.
В вестибюле клуба звучала музыка, три пары танцевали медленный танец, несколько человек сидело вдоль стен. Ещё несколько лениво гоняли бильярдные шары в углу помещения. Елизавета вошла в центр танцевального пятачка, громко изрекла:
— Здравствуйте, молодёжь, меня зовут Елизавета Егоровна Скоробогатова, я — мать Ангелины — продавщицы из сельмага. Кто её знает?
Танцующие остановились, кто-то выключил музыку, с женщиной поздоровались, но на вопрос никто не ответил, выжидали.
Тогда Елизавета радушно улыбнулась и сообщила:
— Ангелина выходит замуж, приглашаю на свадьбу. Милости прошу, приходите, стол накрыт.
Произошло некоторое оживление, те, кто танцевал на кругу, заулыбались.
— Смелее, молодёжь, подходите и друзей своих зовите, — Елизавета направилась к выходу.
Уже на площадке у клуба её нагнал парень, окликнул:
— Тётечка, а музыка там у вас есть?
— Я гармониста с собой привезла, — с готовностью ответила Лизавета.
— А магнитофона нет?
— Чего нет, того нет.
— О, мы это дело быстренько «нарисуем»! А жених-то кто?
Елизавета не ответила, лишь на ходу махнула рукой:
— Приходите!
Из клуба высыпали все присутствующие, столпившись, загалдели, обсуждая новость.
Наконец, один из парней сделал вывод:
— Короче, девчонки, мухой по домам, Веруня, зови Надюху, а ты, Татьяна, — Наталью. Встречаемся на свадьбе.
— Вы Ивана Баландина тащите, Витьку Дёмина, Лёху Преснякова.
Загудели мотоциклы, припаркованные тут же, клуб опустел.
Между тем на свадебный стол выставлялись закуски, спиртное.
Взбодрившаяся Лизавета предложила:
— Валентин, опрокинь рюмашку за молодых для настроения да заводи свою музыку!
Заиграла гармошка. Недолго пришлось ждать и гостей. Задвигались стулья и скамьи, молодёжь парами и группами входила и рассаживалась за столы. Запахло георгинами и бархатцами с огородов — молодой натащили букетов. Прибежал парень, тот, что спрашивал о музыке, принёс портативный магнитофон.
Зашумел с порога:
— О, братишки, Махмут, Борибай, а я гадаю, кто жених! — лез обниматься с чеченцами парень.
За столом становилось шумно. После второго и третьего тоста закричали «горько», застолье принимало всё более непринуждённый характер, гости ведь не догадывались, что это всего лишь спектакль.
На расспросы, где остальные чеченцы-строители, Махмут отрезал:
— Нэлза, завтра работа. У нас сроки поджимаут!
Никто не стал с ним спорить.
Час спустя ворвалась комендант, оповещённая кем-то, что в заезжем доме творится невесть что. Елизавета приняла «огонь» на себя: войдите, мол, в положение, дочь на селе без году неделя, где же ещё им справить свадьбу? Комендант — женщина средних лет — быстро сменила гнев на милость, отомкнула соседние комнаты, вынесла недостающие стулья. Валентин свозил коменданта за супругом. Ещё час спустя приезжие общались с местными доверительно и любезно, как если бы век знали друг друга.
Гуляли весело. Тамадой и распорядителем была сама Елизавета. Закуски сменило горячее, затем пошли пироги и сладкая сдоба. Пора было подавать блины и собирать подарки. Эту роль, как и положено, выполняли молодые. Борис быстро усваивал урок, как и что делать на русской свадьбе.
Елизавета первая выкупила блин, выложив довольно крупную сумму:
— Это вам, молодёжь, на распашонки-пелёнки, — строго взглянула в глаза «зятю», — будьте счастливы!
Она чётко следила за ритуалом: складывала в укромное место на груди смятые рубли, трёшки и даже десятки в обмен на горячий блин. Дошла очередь до Махмута. Заметно смущаясь, Махмут выдавил какие-то слова-пожелания, махнув рукой, пояснил, что плохо говорит по-русски и отвалил на поднос сумму, вдвое большую той, что положила Елизавета. Застолье ахнуло восторженно, лишь жених сверкнул недобрым взглядом на брата.

* * *
Потом веселье в разгаре вылилось на улицу. Уже заметно стемнело, но тут, в центре села, было довольно светло от фонарей на столбах. Пели и плясали под гармонь Валентина. Танцевали под магнитофон парня. И вдруг зазвучала лезгинка. Русские парни и девчата организовали круг и начали скандировать и хлопать в ладоши: «Танцуй, Махмут! Махмут, танцуй!».
Чеченец в нерешительности потоптался на месте, потом резким движением сорвал с клумбы цветок календулы и, зажав его зубами, энергично пошёл по кругу, выписывая ногами ритмичные темпераментные движения. Руки его в такт музыке поочерёдно то сгибались, то разгибались в локтях, он напряжённо и с силой выбрасывал их то в одну, то в другую сторону. Танец-огонь, танец-вызов набирал темп и страсть. Вдруг танцор остановился напротив Елизаветы. Он делал ей вызов — приглашал на круг. Лизавета не раз видела по телевизору, как танцуют горянки, мелко-мелко перебирая ногами на носочках, будто плывут по воздуху, «танцуют» их руки, выписывая пластичные движения. Какая стать, какая грация заключена в осанке, в гордой посадке головы! «Эх, была не была!» — ахнула про себя Елизавета, сняла с плеч подшалок с кистями — и как в омут с головой выскочила в круг. Её красивое тело неспешно пошло по кругу, она, как умела, плавно работала руками и ногами, а поравнявшись с Махмутом, прикрывала растянутым платком лицо до глаз, в смущении и целомудрии опускала веки, не смея взглянуть в лицо мужчины. Махмут не выдержал смелости и находчивости русской женщины, упал перед ней на одно колено, бросил к ногам цветок, а затем, резко подскочив, натянул пиджак на голову, сгорбился в три погибели и, стремительно выскочив из круга, убежал прочь. У Елизаветы как гора упала с плеч. «Получилось!» — ликовала она в душе.
Махнула платком вниз, выкрикнула:
— Довольно! Валентин, давай теперь нашу! «Цыганочка» с выходом!
Плясать одной ей было не привыкать. Евсей с увечной ногой никогда не выходил на круг, а она отводила душу до самозабвения, до лёгких колик в правом боку. Вот и теперь пришел её час. Подшалок в руках теперь «ходил» иначе. Пляска-выход была тоже довольно плавная и медленная, но постепенно, с каждым коленом, набирала темп и размах. «Эх, жаль, «свояк» убежал, теперь бы я ему сделала вызов! — досадовала Елизавета. — Кто же её поддержит? Молодёжь ныне не очень способна к пляске, им бы буги-вуги гнуть. Остается Раиса да комендант Валентина». Ища подругу глазами, Елизавета пошла по второму кругу, и вдруг на пятачок выскочил голубоглазый парень — косая сажень в плечах. Лизавета приметила его ещё за столом, говорил он низким голосом, улыбался от уха до уха, смеялся так задорно и раскатисто, что невольно смеялись и остальные. Вот такого бы хлопчика в мужья Гельке, этот горы свернёт! Позарилась на горца, тетёха! Мысленно она нарекла парня Иваном, хотя друзья называли его Лёхой.
— Давай, Лёха! — весело ударяли в ладоши ребята. — Давай жги!
Парень тоже вначале делал разгон, словно разминал суставы, широкие плечи, пробовал на прочность башмаки. Пляска набирала обороты, Алексей-Лёха разухабистым басом ухал и охал:
— Ох, ах, охо, без Алёхи плохо,
Плохо и досадно, да что поделашь, ладно!
Он рьяно впечатывал в накатанный грунт подошвы тяжёлых ботинок, будто маршировал на плацу. Несмотря на габариты, легко пускался вприсядку, то выбрасывал ноги вбок, то, встав во весь рост, так подбрасывал их вперёд и вверх, словно пытался дотянуться до светящегося на столбе фонаря, при этом успевал хлопнуть под коленом в ладони.
— По деревне мы пройдём, много бед наделаем:
Кому руки оборвём, кому ребёнка сделаем,
— басил Лёха.
Рубаха его взмокла между лопаток и подмышками, хоть выжимай. Трещали по швам штаны. Елизавета выдохлась, чуть замедлила пляску. Ей на помощь вышли Раиса и Валентина, некоторые девчата пробовали силы, но смущённо уходили с круга, не получалось поддержать заданный земляком темп.
А он, разогретый теперь как следует, упорно шёл, как в атаке — напролом, осознавая свою заглавную роль в этой схватке.
Наконец, парень остался один и, хотя уже изрядно выбился из сил, не ушёл, пока подмётки на башмаках не провисли, оторвавшись до самых каблуков.
Валентин в бисеринах пота по вискам с шумом свернул мехи гармошки:
— Вот это по-русски, ай да молодец, парень!
Лёха сбросил с ног отслужившую своё обувь, потешно, как медведь в цирке, заплетая ноги, прошёлся в носках по выбитой до мучнистой пыли тропинке, ведущей к дому. Навстречу ему Валентина, смеясь, протягивала комнатные тапочки без запятников:
— Ha-ко, Алёшка, примерь.
— Это откуда, тёть Валь?
— Один уполномоченный из района в номере оставил.
— Ну, давай, глядишь, поумнею, большой начальник-то был?
— Большой-большой, как ты! — не то пошутила, не то не поняла женщина.
Вернулись за стол, ещё выпивали, танцевали. Алексей теперь не отходил от Елизаветы Егоровны, приглашал на вальс и на танго. У неё неприятно шевельнулась мысль: «Ухаживать, что ли, пытается молокосос? В сыны ведь годится! Голова только не по возрасту седая».
Но парень был вежлив и предупредителен, а в очередной раз признался:
— Эх, мать, Елизавета Егоровна, нравится мне твоя дочь, кабы мы породнились, я бы тебя за родную мамку почитал! И откуда, с каких гор, этот малый спустился?
— Эвон, а ты-то где был, мил человек?
— Да я, тётка Лиза, ушами прохлопал, думаю, не спугнуть бы девку, как-то аккуратней нужно, я ведь вон какой бугай, меня девчата некоторые боятся, — парень шумно выдохнул. — А этот черно… Откуда он только взялся? Я бы, тёть Лиза, — уже совсем по-свойски изъяснялся он, — наших русских девок поперёк лавки клал и драл ремнём по мягкому месту для того, чтобы с этими чёрными не водились! К чему это, ну? У них свои законы, обычаи, у нас — свои. Все люди — братья, это понятно, но смешивать браки не надо! — многозначительно подняв вверх указательный палец, рассуждал Лёха. — Ты уж прости, тёть Лиза, только обидно мне: чё ли, им русских мало?
Елизавета откровенно обрадовалась:
— Ох, Лёха, ты, Лёха, дай я тебя поцелую, всё правильно ты говоришь, проглядела я девку, да теперь уж чего? — она похлопала парня по широкой спине, ободряюще успокоила. — На твой век девчат хватит.
Её беспокоило, что до сих пор не вернулся Махмут. Лизавета почувствовала в нём порядочного человека, ей как- то спокойнее было в его присутствии. Она боялась, как бы «зять» не выпрягся и не выкинул какой-нибудь фортель. В отличие от брата в нём чувствовались неприятие и злоба. Он не глядел, а сёк глазами хлёстко, будто бичом. У Махмута были такие же чёрно-смоляные глаза, но взгляд был тёплый, добрый.
Позже, когда затеяли «воровать» невесту и умыкнули её-таки в другую комнату, Борис, не поняв шутки-обычая русских, откровенно взбеленился. Лизавета опасливо осмотрела гостей. Русского Алёшки тут не было, видимо, он был в числе «похитителей». Не дай бог, вспыхнет ссора, парень не останется в стороне. Елизавета попыталась остудить пыл «зятя», объяснила, в чём дело и как нужно поступать. Она отвернулась и вытащила из лифчика несколько купюр:
— На вот, выкупи её, и дело с концом.
— Жэншина, убэри сваи ванучие дэньги, ты бы их эшшо в трусы засунула!
— Вонючие? Ах, голубь, как ты заговорил! Когда ты к Гельке за пазуху лез, не вонючая она была?
— Мнэ надоэл этот ваш сирк! Возму и уйду совсэм! Ти сама так дощэр воспитала.
Елизавета что есть силы сдавила руку джигита под столом:
— Вот это ты брось! Сиди и не вякай! Ты в курсе, что ей восемнадцати ещё нет?
Он поморщился от досады:
— Ти угрожаэшь мне, жэншина? Я тэбэ нэ боус!
— Сиди, сука, и помалкивай! Я тебя тоже не боюсь! Вот сдадите объект, и мотай на все четыре стороны, глаза бы мои твою харю не видели! Как воспитала, не твоё…, - на языке крутилось слово «собачье», но она сдержалась, вымолвила, — дело. Герой нашёлся, Гельку мою обработал. Она — девка смирённая да покорная. Не на меня ты в моей молодости напоролся! Я бы тебя в бараний рог скрутила! Когда тебя ещё в зародыше не было, я в снегах по пояс ползала, лес для фронта, для победы заготавливала.
Чеченец посмотрел на этот раз заинтересованно, но гордо ответил:
— А мой отэц кров на фронтэ проливал!
— Вот с ним бы я поговорила, не тебе, сопляку, меня корить!
Борис с силой выдернул руку из крепкой ладони Лизаветы и вскочил на ноги. Не известно, чем бы всё это закончилось, в этот миг распахнулись двери, на пороге стоял Махмут. Он вмиг оценил обстановку, что-то грубо спросил у брата. Также грубо Борис ответил ему, но покорно сел. Пробурчал что-то ещё. Махмут вытащил из внутреннего кармана пиджака червонец, подал Борису, тот отвёл руку.
Елизавета вовремя догадалась:
— Махмут, ты это за невесту выкуп? Лучше, если ты сам её «выкупишь», так положено, ты за жениха поручаешься, как его сторона.
И с этим было покончено, невесту вернули на место. Но гулянка пошла несколько на убыль, был уже четвёртый час, за окном почти рассвело новое утро. Парами расходилась молодёжь, женщины начали прибирать со столов.
Елизавета незаметно вызвала Махмута на улицу, отвела от посторонних ушей:
— Хороший ты человек, Махмут, поговори с братом, чтобы остался с невестой на ночь, а потом уже будь что будет.
— Мат, я обэшшал тэбэ, что он до конца будэт с нэй, не пэрэживай.
— Спасибо тебе, Махмут, век не забуду твоей доброты и честности! Да, и ещё, на-ка деньги твои — вот все в сохранности. Те, что надарили гости, уж не обессудь, я ведь тоже потратилась…
Чеченец, когда понял в чём дело, переменился в лице:
— Нэ надо так, мат! Мы, чэчэнцы, народ гордый, это оскорбыт мэнэ! Я от всэго сэрдца дарил. Нэ смэй, убэри нэмэдлэнно!
Елизавета устыдилась, зажала купюры в кулаке:
— Прости, Махмут! Дай Бог здоровья тебе и детям твоим, семье, родителям, хорошего человека они воспитали!
— Прости, мат! Идти мнэ надо. Борису завра в восэм, нэ позднэя нужно бытт на стройка. Буды эго! Эшшо! — он мялся. — Хотэл проситт тэбе: эсли родытся сын, в нашу кров, назови эго Русланом. Это эго прадэд — хороший был чэловэк! Если бэлий, в вашу, то как знаиш. Прошшай!
Он, не оборачиваясь, как-то весь скукожившись, быстро пошёл прочь. Лизавету морозило, то ли от утренней свежести, то ли от волнения. Расходились последние гости. Молодым Валентина позволила ночевать в свободной комнате, позвала на ночлег приезжих. Елизавета Егоровна наотрез отказалась, вызвалась заночевать в комнате дочери.
— Что ты, Лизонька, — как к родной обращалась Валентина, — тут сегодня чёрт ногу сломит, у нас дом большой, всем места хватит!
— Спасибо, Валентина, приютите Раю с Валентином, а я уж как-нибудь тут перекантуюсь.
В заезжем доме, наконец, стало так тихо, будто он вымер. Елизавета устроилась на Гелькиной кровати, прикрылась покрывалом — её всё ещё знобило. Молодые спали в смежной комнате. Какое-то время оттуда слышалась непонятная возня и сдержанные смешки дочери, но вскоре всё затихло, изредка раздавался смачный храп — «зять» спал. Пригрелась, задремала и Лизавета.
Спала она не более часа, будильник на столе мерно отсчитывал минуты, она поднялась, было ровно шесть тридцать: «Мать честная, проспала! Там, поди, уж все на ногах!». Под окнами прогудела машина, остановилась, хлопнула дверца. Елизавета пригладила волосы, вышла в коридор и настойчиво постучала в соседнюю комнату:
— Ангелина, вставайте. Махмут наказал быть Борису на работе.
По коридору шёл Валентин:
— О, поднялась, соседушка? Как ночевала?
— Проспала, паразитка! — засмеялась Елизавета.
— Собирайся, там бабы скотину на пастбище проводили, рыбу чистят. Валентина наказала самогон захватить, сказала, у них посидим, мол, газ под руками и всё, что потребуется.
— Неудобно как-то.
— Поехали, там решишь.
Елизавета ещё постучала в двери:
— Эй, молодожёнцы, вставайте, говорю! Я ушла.
Гелька вяло откликнулась, забубнил что-то и «зять».
Когда за Елизаветой захлопнулась входная дверь, Борис сел на кровати, свесив ноги, обхватил голову:
— Твоя мат — не жэншина, а клин-баба!
— Много ты понимаешь! — задетая за живое возразила Ангелина. — Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт — вот это — моя мамка! Ты Некрасова читал когда-нибудь?
Невдомёк ей, что Борис, упомянув клин-бабу, имел в виду рабочее оборудование, предназначенное для разрушения конструкций, для пробивания бреши в монолите.
— Сама читай, читатэлница! — ответил насмешливо.
Ночью Ангелине вдруг показалось, что вся эта свадьба
взаправду, особенно, когда Борис запсиховал, что её «украли». И потом, в постели, обнимал крепко. Теперь она видела его реального — непокорного, дерзкого, злого. И куда только раньше смотрела?
— Прошшай, жёнушка, — с издёвкой кинул он от двери.
— Погоди, я покушать разогрею.
Он не ответил, вышел, громко хлопнув дверью. Гелька не выдержала, выскочила следом:
— Боря, ты вечером придёшь?
— Прыдёш, прыдёш, — пообещал обнадёживающе.

* * *
Валентин по дороге убеждал Елизавету:
— Люди замечательные, сговоритесь.
Раиса под навесом чистила живых карасей, Валентина в просторной летней кухне пекла блины, хозяин поливал огурцы. Елизавета принялась помогать соседке.
Час спустя компания из пяти человек усаживалась за стол тут же, в летней кухне. Валентина наказала мужу:
— Иди, зови Алексеича, — гостям пояснила, — сосед наш — рыбак. Молодёжь нагулялась, будут спать до обеда, не переживай, Егоровна! Ну а кто надумает, сюда придут. Ты Ангелине-то наказала?
Вскоре в ограде послышался раскатистый смех.
Лизавета возразила:
— А ты говоришь, будут спать до обеда, вон Алёшка уже на ногах.
— Не угадала, — смеялась Валентина, — это — Георгий, отец Лёшки.
Пригнувшись, в двери вошёл богатырь — копия вчерашнего плясуна, будто печать при изготовлении поставил, та же улыбка до ушей, та же ширь в плечах.
— Здравствуйте, земляки, будем знакомы, я — Георгий, — голубые глаза светились радушием, как у сына. Мужчина поочередно протянул руку каждому из приезжих.
— Это вам я должна за рыбу? — осведомилась Елизавета.
— Ничего вы мне не должны, кушайте на здоровье. Поздравляю вас с важным событием, стало быть, дочь замуж отдали?
— Отдала, — как-то уж очень печально ответила Елизавета, тут же спохватилась, — вот за это давайте и выпьем, Георгий, откушайте, моё изделие — КВН, — указала на гранёный стакан с самогоном.
Мужики выпили, крякнули:
— Хороша, зараза! — смачно хлебали уху.
Женщины пригубили. Разговор пошёл свободный, свойский. Елизавета невольно приглядывалась к соседу-рыбаку. Ладный мужик, но будто какой-то неухоженный, бесприютный. Вон петля на тёмной рубашке обмётана светлыми нитками, и рукав как-то неловко пришит — стянут в кучку. «Оторвать бы тебе руки, такого мужика не можешь обиходить!» — про себя обругала жену Георгия, а вслух спросила:
— Что же супруга не пришла?
— Вдовствую я, скоро год, как прибралась моя Катерина, — опечалился рыбак.
— Ой, простите, ради бога! Кабы я знала.
— Ладно, бывает. За что прощать? К чему это, ну? — даже речь его была схожей с сыном.
Женщины переглянулись сочувствующе, Раиса спросила:
— А что случилось, должно быть, молодая ещё была?
— Молодая, пятидесяти не исполнилось, — выручила соседа Валентина. — Ох, горе-то какое, такая бабёнка была, таких-то поискать! Царствия ей небесного!
Георгий с тоской во взгляде уставился в столешницу:
— Сердечко остановилось. Уж больно она заботная была. Олёша у нас младшой, как проводили его в армию, она утром встанет «Олёшка» и к ночи «Олёшка». Я уж, бывало, ругался: «К чему это, ну? Все служат, мол». Вещало сердце её, вещало, — Георгий замолчал надолго.
Историю Алексея вполголоса рассказал Николай — муж Валентины:
— Привалило его в армии, в шахте. Четверо их было. Наш Алексей, вишь, один выжил, потому как здоровьем могучий. Троих ребят в цинковых гробах доставили, вот такое дело.
Георгий вскинул голову:
— Наш потом рассказывал: «Лежим, как мумии, на груди глыба, ногой рукой не шевельнуть». Ну, как-то немного отплевались, стали переговариваться, ещё все живы были. Наш-то парень, сибиряк бывалый, говорит сослуживцам: «Не тратьте силы на разговоры, нельзя их терять, только отзывайтесь мне». Ну и спрашивал по очереди, жив ли Кирюха, Антон, Петруха? День с ночью смешались, не знамо, сколько уж времени прошло. Сначала слева затих, потомо-ка справа. Остались наш да Антон — из-под Орла парень. Потом уж слышат, копают, ищут их. Вытащили, как оказалось, на третьи сутки. В госпиталь. Наш-то ничего, оклемался, а Антон этот от почечной недостаточности… Такое дело, оказывается: при сдавливании почки страдают. Нас-то с Катериной в госпиталь и вызывают телеграммой (в Казахстане он служил, на Байконуре). Поехали. Ну, он уж ничего, на поправку пошёл. Тут и срок службы вышел. Вернулся жив-здоров, но Катя, вишь, сердце надорвала. Олёшку вымолила у беззубой, а сама прибралась!
Опять повисла пауза. Георгий встрепенулся первый:
— Что сталось, то сталось, стало быть, судьба, чего теперь?! Давайте-ка помянем Катю мою и ребят Олёшкиных.
Выпили, не чокаясь, закусили блинами. Разговор вновь оживился.
Георгий подтрунивал над собой:
— Холостякуем с Олёшкой вдвоём, как два медведя в берлоге. Говорю: «Женись хоть ты!». А он толкует: «Пока таку, как мамка, не встречу, не бывать тому», — он повернулся к Елизавете и будто одной ей пояснил. — Супруга у меня смирённая была, душевная женщина.
Пели, пили. Явился Алёшка. Елизавета сама хлопотала вокруг парня: накормила ухой, по-матерински ласково потрепала безвременно поседевшую шевелюру.
Раиса следила за Валентином:
— Не пей больше, нам ещё в дорогу. Пойди, проспись хоть немного.
Елизавета после обеда выдраила в заезжем доме все закутки, прибрала, как тут ничего и не было в прошедшую ночь, чем ещё больше расположила к себе коменданта. Сообща, всей компанией загрузили машину пустыми кастрюлями, банками-склянками, сбросали лавки, столы. Елизавета попрощалась с дочерью, прослезилась, шепнула на ухо:
— Не кисни, всё образуется. Носи дитя в покое. Приеду, как только смогу. Оставайся с Богом.
Тепло распрощались с остальными. Обещались бывать в гостях.

* * *
Елизавета ни за что не захотела сесть в кабину, тряслась в кузове среди скарба. Вечерело, свежело. Волны лёгкой сырости окутывали землю, касались лица. «Должно быть, туман ляжет, вот и июль на исходе, — рассуждала Елизавета. — Вот так-то, девка-маковка, выручила я тебя. Надо теперь о настоящем замужестве подумать, обмозговать. Присмотреться, вызнать всё хорошенько об этом Алёшке, хороший-то хороший, мало ли, может, к выпивке пристрастен? Опять же, где работает? Сделаем, доча! Такой шанс упустить нельзя! Кабы знать о нём заранее, может, и не надо было этот спектакль устраивать. Хотя, как знать».
Любовалась родными просторами. Несмотря на хлопоты, на душе у неё было отрадно. Простоял бы август тёплый да ведренный, а там и бабье лето не за горами. Эх-ма, бабье лето, у неё на веку и девичье не случилось!
Из полей наносило тёплым настоявшимся ароматом донника. К ногам сорвался ржавый берёзовый листок, она подобрала его, поднесла к носу: «И впрямь уже осенью пахнет!».
Машина вдруг затормозила на развилке дорог. Хлопнула дверца кабины, с правого борта показалась голова Раиски, улыбка во всё лицо. Лизавета приветно улыбнулась в ответ:
— Никак душно в кабине, подружка?
— Ага, с ветерком прокатимся, — смеялась Раиса, — вставай на ноги, погляди, какая красота вокруг! Не горюй, Лизка, где наша не пропадала! Помнишь, как меня с тёткой Ксеней от Карповича своего в снопах укрыли?
— Как не помню! Кажись, с тех пор и дружба наша завязалась?
— С тех самых, — вздохнула Раиса.
Подружки мысленно перенеслись в военное лихолетье.
…Ксения с Лизой дожинали тогда последнюю рожь у кромки леса. Этот участок расположен под угором таким образом, что с нижней его части не просматривается. Лизавета сжала увесистый сноп, прижав к груди, скрепляла соломенной скруткой, невольно взглянула вверх по полю и увидела, как прямо на неё кубарем скатывается соседская девчонка-подросток — Райка. Лицо девочки было искажено гримасой страдания и страха.
Лиза окликнула Ксению:
— Тёть Ксеня, гляди, что это с ней? Никак, весть нам какую недобрую несёт?
Девчонка тем временем почти достигла жниц, удушливо вымолвила лишь два слова:
— Помогите! Управляющий!
— Сюда! — сообразила Ксения.
Девчонку спрятали в середину суслона — расставленных на просушку снопов. Не сговариваясь, снова принялись за работу, предусмотрительно подальше от укрытия. Домашние знали, что Евсей преследует и нещадно сечёт кнутом уличённых в краже колосков, оброненных от жатвы. Теперь они с тревогой ожидали, что он скоро объявится на колхозном мерине.
Ксения начала читать молитву: «О, Пресвятая Владычице Богородице, помоги мне во всех делах и избави меня от всяких нужд и печали». Перекрестилась истово.
Евсей не заставил себя долго ждать, подкатил в объезд поля, напересёк. Расчёт его был точен, ещё бы миг-другой, и он перехватил бы девчонку. Блуждающий взгляд преследователя был яростен.
— Где девка? — без обиняков приступил он с вопросом.
Ксения и Лиза не стали отрицать, что видели беглянку, не сговариваясь, махнули рукой в сторону леса. Евсей спрыгнул с брички, кинул вожжи на облучок:
— Держи коня! — обратился к жене.
В сердцах перевернул ногой три самых крупных суслона. У Лизы зашлось сердце. Она сама боялась Евсея Карповича, но за соседскую девчонку решила стоять насмерть. Эта многодетная семья кое-как пережила прошедшую зиму. Хозяйка-солдатка, пятеро детей мал мала и старуха-мать пухли с голоду. Ксения помогала соседям тайком от мужа — отдавала картофельные очистки, когда горбушку хлеба сунет, когда кружку молока. Раиска, старшая из детей, ещё не работала в колхозе по малолетству и немощи, мать тянула всю эту ораву одна. Лиза знала, что бабушка и Райка ходят тайком по полям, подбирают колосья.
Евсей между тем свернул в лес, рыскал там, припадая на увечную ногу, чертыхался, щёлкал кнутом — нагонял страх.
Вышел ни с чем, пригрозил:
— Если укрыли, я с вами дома посчитаюсь! Узнали, чья девка?
Но, видя упрямое молчание, перехватил вожжи, оттолкнул Ксению, влез в бричку и укатил в обратном направлении.
Раиска долго не выходила из суслона, тряслась от страха, размазывала грязные слёзы по щекам. В худеньком кулачишке зажаты пять колосков, видно, от страха не бросила.
Ксения спросила:
— А бабушка где?
— Она дома осталась, совсем обезножила, — как взрослая, рассуждала девчонка.
— Слава Богу! — невольно вымолвила Ксения. — Не пощадил бы и старуху.
Соседки накормили Раиску оставшимся скудным обедом. С тех пор и завязалась у девчонок дружба. Позже Ксения и Лиза взяли девочку под свою опеку, выучили жать хлеба. Раиска стала выходить в поле, зарабатывать трудодни. Евсей не раз попенял домашним, что это именно они укрыли её тогда.
Евсей попытался помешать дружбе девчонок, прознать, чем они занимаются, когда бывают вместе. Как-то зимним вечером выследил, что Лиза убежала к соседям, мало погодя постучал в двери Плотниковых, вошёл, не дожидаясь ответа.
Рая и Лиза, укутавши лица платками, рубили в оцинкованном корытце табак. Зеленоватая дымка стояла над их головами. Девчата то и дело чихали, тёрли глаза и нос, прыскали смехом. Под пристальным взглядом Евсея притихли, только плотнее придвинулись плечо к плечу.
Эту культуру выращивали на селе все — фронт требовал. От каждого двора собиралось по плану заготовки. Табак Дарины Марковны славился ядрёностью.
Дарина Марковна усадила нежданного гостя на табурет.
— Что, Марковна, табачок рубишь? А ну, угости свежаком.
Марковна засуетилась, выбирая помол помельче. Скоробогатов сделал самокрутку, затянулся, прикурив. Пожилая женщина не находилась, о чём говорить с соседом, терялась в догадках, зачем пришёл?
Выпуская клубы терпкого дыма, Евсей похвалил:
— Хорош, язви тя, эк забирает! Секрет, однако, знаешь.
— Какие секреты, Евсей Карпович? Раиска всё лето пасынковала, она ж и рубила, вялила, сушила. Я только командую, сама-то едва полозию.
— С планом управитесь? — спросил для заделья.
— С табаком-то? — уточнила Марковна. — С им задачи нет, только и рощу, чтобы сдать, никто ведь у нас не курит, а вот с молочком-то… Ох, четыреста литров с коровы! Чем апосля дитёнков кормить? — сказала, но тут же прикусила язык, опасаясь, как бы сосед потом не накапал где.
Говорить больше было не о чём. Девчонки, пошептавшись о чём-то, убежали из дома. Евсей, крякнув, поднялся и, распрощавшись, ушёл.
Как-то, к исходу лета, подруги условились, что Лиза научит Раиску обмолачивать лён. Выбрав время, Лиза прихватила цеп, забежала к подружке под вечер.
— Привет, Раиска, тащи лён, раскладывай, будем молотить.
Расстелили полог, разложили лён. Лизавета показала,
как надо наносить удары, потом вместе молотили цепами — Раиска неумело, но уже приноравливалась под удары подруги.
Вышла бабушка Дарина, уселась в тени навеса на чурку, бодрила внучку словом, давала советы, нахваливала Лизаветку.
Вечер давил духотой, сказывалась дневная жара. Девчата высоко подобрали подолы, скинули блузки, оставшись в майках. В самый разгар, когда у Раи уже стало получаться ударять цепом вовремя, как раз после Лизы, работа пошла споро, даже весело, распахнулась калитка — явился Евсей Карпович. Поздоровался, прошёл под навес, присел на старый ларь, в упор смотрел на подружек оценивающе.
— Вот гляжу я на нынешнюю молодёжь, Марковна, совсем она стыд потеряла — новой раз и не поймёшь — девка ли парень, — кивнул на девчонок. — Вишь, юбки-то задрали, в майках, ровно в бане.
— Дак ведь жарко, Евсей Карпович, одни они тут робили, не у людей на виду, не чаяли, что зайдёте.
Лизавета выпрямилась, опустила цеп, утёрла пот со лба и, глядя прямо в глаза Скоробагатову, с вызовом возразила:
— Как нас, баб, в поле в ярмо запрягать, вы не глядите, девка ли парень!
— А ты не дерзи, рано хвост задираешь, вспомни, кем ты была, пока Евсей Карпович не приютил, — взбеленился Евсей.
Лизавета в сердцах закусила нижнюю губу и со всей силы врезала цепом через плечо, крикнула оторопевшей Райке:
— Бей, не стой!
Уходя, Евсей хмыкнул:
— Насыпала бы ты мне, Марковна, что-то кисет у меня пустой.
Дарина Марковна услужливо схватила кисет, зашаркала к дому. Лизавета и тут не стерпела, сквозь зубы выдавила:
— В нынешнем году лакеи не в ходу.
Евсей не ответил, лишь презрительно сплюнул, в сердцах хлопнул воротцами, захромал прочь.
— Ой, Лизка, и смелая же ты, я так насмерть его боюсь, — подала голос сомлевшая от страха Рая.
— И я боюсь, аж лёд в груди, Налим косоротый! Но припомню ему когда-нибудь всё! Тётя Ксеня кальсоны стирает, и я вместе с ней, казанки в кровь сдираем, ему ли корить меня?!
— Что они у него такие грязные, редко меняет?
— Он, как тот хитрый Митрий, — навалит в штаны и говорит: «Заржавели». Никак не пойму: нарочно он это делает или специально издевается над нами. И сюда припёрся не зря — всё вынюхивает, выслеживает. Голос мой, видать, услышал.
— Страсть какая! И чего теперь: ругать дома будет?
— Будет, не будет, знает наверняка: в семье на нас с тётей Ксеней всё держится, на Аркашку своего надеется? Накось выкуси, на того где сядешь, там и слезешь, покажет он ему кузькину мать, дай только подрастёт. И поделом ему, хищнику проклятому!

* * *
Подруги стояли у кабины плечом к плечу, раскинув руки, держались за борт. Тёплый летний ветерок освежал лица, трепал косынки и подолы платьев.
Раиса нарушила молчание:
— Я ведь тогда боялась за тебя, когда ты за него замуж пошла. Ну, думаю, ухайдакает, порешит девку. А вы вроде как ничего промеж собой прожили.
— Ничего, слава богу. У меня в ту треклятую ночь ровно выгорело всё в нутре, зато я бояться его перестала. Сама знаешь, я и верховодила во всём.
Раиса никогда и ничего не слышала о «треклятой ночи», не открылась Лизавета подружке, потому как считала это самым позорным фактом в своей судьбе и нередко винила себя. Но, раздумывая, понимала, что тогда у неё не было иного выхода.
Раиса без лишних слов поняла Елизавету, обняла за талию:
— Не тужи, дорогая, всё мы сделали ладно, будет ещё у твоей Ангелины счастье.
Елизавета окончательно успокоилась, верила: правду говорит подруга, всю жизнь выручали они друг друга. Будто лошадки, запряжённые парой в дышло, тянули поровну, честно делили нелёгкий воз.
— А помнишь, Раиска, как я впросак попала на молочном отделении?
— Подумаешь, преступление — прикорнула на соломке.
— Э-э, не скажи, тогда это не шутки были: время военное, кабы ты не покрыла да не подсобила, неизвестно, как бы меня по головке погладили.
Вспомнилось. Уже после того, как подружились они не разлей вода, Лизу определили подсобницей на молоканку. В обязанности девушки входило помогать работающей там Глафире — женщине строгой, требовательной.
В отделении блюли чистоту и порядок. Кривым увесистым тесаком Лизавета скоблила в помещении полы добела. Приносила воду и лёд, мыла фляги и вёдра, оборудование, выносила помои. Заливала в ёмкость механического сепаратора молоко, вращала его ручку — сепарировала.
Ещё с зимы вместе с доярками заготавливала лёд. Под сенью деревьев разгребали ровную площадку, наращивали снежные бровки, получалась огромная ёмкость в форме корыта. Заливали её водой до краёв. Намороженный лёд укрывали соломой, сохраняли его до осенних заморозков. При надобности кололи пешнями, обкладывали им молочные продукты в чанах, доставляли в свежем виде на маслозавод. Ледник располагался на некотором отдалении от молоканки, поэтому лёд переносили на коромыслах, накладывая в широкие бадьи.
Работа на молоканке начиналась с самого раннего утра. В один из жарких дней Лизавета быстро управилась в помещении и отправилась на ледник. Заведующей в это время в отделении не оказалось, она пришла ближе к дойке. Кликнула помощницу, но девчонка не отозвалась. На счастье забежала Райка, по указанию заведующей пустилась искать подружку. Нашла Ксению, та не сказала ничего внятного: по заре, мол, ушла на работу.
Раиса побежала обратно. Доярки заканчивали дойку, процеживали молоко. Спросила у них, не видели ли Лизку, те предупредили:
— Нету. Старшая ругается: «Докладную напишу, куда делась в рабочее время?!».
И тут Раиска сообразила: бадеек и коромысла нет, знать на ледник убежала? Может, ногу там подвернула или ещё чего?
Подружка, свернувшись калачиком, спала на соломе, бадьи стояли порожними.
— Лизка, вставай! — тормошила она подружку. — Будет спать-то!
Лизавета очнулась. Испуганно осмотрелась по сторонам:
— Ох, паразитка я! Да как же это со мной приключилось, Райка, ума не приложу?!
— Давай быстрее, там дойка заканчивается, тебя спохватились.
Подружки быстро орудовали вдвоём: Лиза колола лёд, Раиса собирала в бадьи. Сообразили перевернуть коромысло дугой вниз, надели на него бадейки и, подхватив с двух сторон, пустились бегом.
— Не боись, Лизка, успеем.
— Жарынь-то сегодня! — оправдывалась Лизавета. — Я пришла, дай, думаю, малость на соломке передохну, так от неё холодком тянет, а больше и не помню ничего. Ой, что будет!
— Чего будет? Ничего и не будет. Лёд свежий надо? Надо! Вот ты и пошла. До леса добежим, ты потом одна пойдёшь, как положено, а я притаюсь, отстану, никто ничего и не поймёт.
— Рожу-то мою заспанную увидят, — Лизавета подхватила из бадейки осколок льдинки, освежила лицо, пригладила волосы.
— С кем не бывает, встаём-то вон в какую рань, — приободрила её подружка.
На молоканку Лизавета успела в самый раз. Завидев её со льдом, заведующая смягчилась:
— Льду-то сколько наворотила! Как донесла только? А я думаю, куда девка подевалась?!
Так ни одна живая душа и не узнала о Лизаветиной оплошке.
Подруги посмеялись нахлынувшему былому.
Елизавета Егоровна вздохнула, покачала головой:
— Ох, Раиска, как время-то бежит, кажись, вчера только молоденькими бегали, а ноне в бабках числимся. Как-то не верится, всё бластится, что моё бабье счастье ещё впереди, — в глазах её промелькнула озорная искорка.
Раиса внимательно взглянула на Лизавету, но с прямым ответом воздержалась, сказала уклончиво:
— Не горюй, Егоровна, есть у нас с тобой ещё порох в пороховницах. Запустим-ка песняка, душу отведём? — и первая затянула песню.

* * *
В тихие сентябрьские денёчки судьба уготовила Елизавете ещё два важных события.
Почтальонка принесла повестку, которая извещала Елизавету Егоровну явиться в районный военкомат. На вопрос почтальона отшутилась: «В армию, наверное, призовут». Однако взволновалась — догадывалась, зачем вызывают. Года два назад она решилась сделать запрос на отца. Куда обратиться? Ноги привели в райвоенкомат. Записалась на приём по личному вопросу, изложила свою просьбу седовласому подполковнику. Тот помог грамотно написать заявление на военкомат города Вологды. И вот весть. «Плохая или хорошая?» — с волнением думала всю дорогу.
Подполковник запомнил интересную женщину, пригласил присесть:
— Ну что, Елизавета Егоровна, будем считать, что вам повезло, ответ пришёл исчерпывающий, — он вручил ей казённый бланк.
В короткой справке говорилось о том, что «Котов Егор Гаврилович, 1907 года рождения, уроженец Вологодской области, арестован по обвинению по ст. 58–10 УК РСФСР (контрреволюционная пропаганда и агитация) 29 февраля 1937 г. По постановлению Особого Совещания при коллегии ОГПУ приговорён к расстрелу 22 марта 1937 г. Приговор приведён к исполнению 25 марта 1937 г. «На основании п. «в» ст. 3 Закона РСФСР от 18 октября 1955 г. «О реабилитации жертв политических репрессий» гр. Котов Е.Г. реабилитирован. Начальник УВД АКО Савельев В.И.», — лихорадочно читала третий раз к ряду Елизавета.
Наконец, до неё дошёл смысл написанного, она строго взглянула на подполковника:
— И в чём же мне повезло? Что невиновный отец расстрелян почти сразу, как арестовали?
— Я не это имел в виду. После присвоения Сталину культа личности лишь маленькая толика дел была пересмотрена. Где-то до середины шестидесятых велась эта работа, и на этом пока всё. Ваш отец реабилитирован за отсутствием состава преступления, а кто-то ждёт и не дождётся и такой весточки. Архивы КГБ засекречены. Лично я ничего не могу пока узнать об участи своего отца. Берегите эту справку, она вам пригодится.
Вернувшись рейсовым автобусом в село, Елизавета Егоровна попросила водителя тормознуть у погоста.
Сидя у могилы матери, всплакнула, разговаривала с родителями вслух, ровно с живыми:
— Вот так-то, мои дорогие! Так и так, не суждено было вам встретиться на этом свете. А я вот живу. Трое внуков у вас, двое правнуков. Скоро ещё одного ждите.
Ночью дала волю слезам. Это были не вдовьи, а сиротские слёзы. Мысленно разговаривала с отцом: «Ах, папка, папка, кабы тебя не арестовали, всё-всё сложилось бы по-другому. Мама была бы жива, а я не осиротела, не попала бы в лапы Налиму. Не уберегла честь свою девичью — сожрал Налим. Может, и сама виновата, надо было пойти властям пожаловаться. Горькая я, бесталанная! Милый мой папка, помню тебя, как живой ты стоишь в глазах! Мать наказывала: «Помни!» Я и помню!».
В конце месяца в дом Скоробогатовых постучались двое незнакомых людей — молодой мужчина и согбенная пожилая женщина. Мужчина был удивительно схож с покойным Аркадием. У Лизаветы ёкнуло в груди.
— Мы разыскиваем Скоробогатова Евсея Карповича.
— Милости прошу, люди добрые, его это дом, только вот опоздали вы, три года, как схоронила я мужа. А вы ему кто будете? — насторожилась Елизавета Егоровна.
После коротких объяснений мужчины поняла, что за гости ступили на порог — мать Аркадия разыскивала сына.
Елизавета, как положено, приняла людей — накормила с дороги. Беседовали за чаем. Елизавета Егоровна была сдержанна. Словом плохим не упомянула о проделках Аркадия, о жизни его беспутной и смерти нелепой. И о муже не сказала плохо. Так ведётся в православии: не поминать лихом покойных. Агриппина — мать Аркадия — поведала, что имеет троих сыновей, Вадим, сопровождающий её, — средний. Елизавета Егоровна сказала о его сходстве с братом.
Напоследок пожилая женщина всё же поинтересовалась:
— А ты, милая, ровно моему Аркаше ровесница, как в жёны к Евсею угодила?
Елизавета грустно покачала головой:
— Всё война проклятая — холод да голод. Сиротой я осталась одиннадцати лет, вот Евсей Карпович и приютил меня. Жена у него была — Ксения Епифановна, женщина редчайшей породы — добрая, работящая, умная, терпеливая. Ей я многим обязана и Аркадий ваш. На её плечах вся домашняя работа держалась. Евсей Карпович больше руководил, на работе пропадал, а дома-то всё в её руках. Надсадилась она, умерла, не дожив до Победы.
Сходили на погост, посидели у могилы Аркадия. Мать тоненько, как ребёнок, плакала, причитывала, обняв могильный камень.
— Всю-ю жизнь я тебя искала, родимой ты мой сыночек! Разлучила нас година страшная. Ох ты, горькая моя головушка — доля злая.
Будто вторя материнскому плачу, с неба упал журавлиный прощальный клик. Елизавета и Вадим подняли головы, провожая глазами нестройный клин.
— Первые в этом году, — покачала головой Елизавета Егоровна.
Агриппина Семёновна подходила к могилам Евсея и Ксении, набожно перекрестилась, поклонилась до земли:
— Спасибо, Евсей Карпович, спас ты нашего сыночка, не уберегла бы я его в те-то годы лихие! И тебе, спасибо, добрая женщина, за то, что поила, растила его. Ох, полгодочка всего-то и было ягодке моей сладкой, как от груди оторвали, — и, обращаясь уже к сыну и Елизавете, добавила. — И то сказать, натерпелись мы ужаса, мать прибралась, потом отец Богу душу отдал, не поднять бы мне его. Сама правдами-неправдами перебивалась. Бесправная — дочь врага народа, нигде мне места не было.
Острой душевной болью отозвался этот незатейливый рассказ у Елизаветы. Слова не сказала, только вспомнила слова матери: «Терпи, дочь, нет у нас с тобой права на иную жизнь!».

* * *
Год спустя Елизавета Егоровна сидела на скамье возле своего дома, тетёшкала на руках чернявого, черноглазого внука. Пыля шинами, проехал уазик директора, притормозил.
Вышел Пётр Кузьмич, направился к женщине:
— Здорово, Егоровна! Зарываемся без тебя, когда твои отгулы закончатся?
— Здравствуй, Пётр Кузьмич. Выйду. Вот Ангелина своё потомство заберёт не сегодня-завтра.
— Скорей бы уже — пора больно горячая! Как кличут- то? — кивнул на ребёнка.
— Рустик.
— Это что за имя такое?
— Руслан — так Махмут просил назвать, в прадеда. Хорошим оказался человеком: пару раз Гельке деньги высылал. Потом уж, как она замуж вышла, я сама ему отписала, не надо, так и так, мол.
Елизавета Егоровна рассказала по секрету, что три дня тому назад, ночью, у её дома остановилась машина. Она спала с внуком, но услышала шум двигателя и, прильнув к окну, разглядела тёмную легковушку. Во дворе залаяла собачонка. Некто худой и высокий перемахнул через забор палисада и стукнул в окошко. Елизавета приоткрыла форточку:
— Кто тут?
Послышался шорох, человек приблизился к самому окну:
— Открой, мат, это Махмут. Открой, нэ бойся, я с добром к тэбэ.
Елизавета Егоровна перевела дух, рассказала, что произошло далее:
— Ох, и перепугалась я, думаю: не впустить, станет стучать, парнишку перепугает. Опять же добро его, порядочность помню. Открыла. Зашёл он. Ну, за стол усадила, чай предложила, не отказался. Поговорили, то да сё. Признался, что болит душа за дитя. Тут, как назло, парнишка проснулся. Ну, кого делать, вынесла его. Поманил он руками, не поверишь: Рустик сначала меня за шею обхватил, прятался, а потом сам руки к ему потянул. Вот что значит кровь!
— Зов крови! — уточнил директор. — Это — не шутка!
— Ей же богу, чуть я в обморок не хлопнулась. А малец-то усы ему крутит да по щекам дядю лупит что есть мочи. И у того рот до ушей. Признался, что у его одни девки, о сыне мечтал. Спросил, не отдам ли? Я, батюшка, чуть не в ноги ему, взмолилась, а сама тумкаю: сейчас по башке огреет чем и был таков, с дитём на руках, ищи потом ветра в поле. Но отступился, сказал только: «Эсли бы нэ в твоих руках, нэ за что бы не отдал. Вэрю, что хорошэго чэловэка воспитаэшь. Спасыбо, што Русланом назвала, уважила моу просбу! Бывай здорова, мат!» — сказал и был таков.
Слышу, а машина-то всё стоит у ворот — мотор работает. Мне бы пойти закрыть двери на засов, мало ли, вдруг передумает, а руки-ноги окаменели, шагу ступить не могу. Парнишка в чувства привёл, зауросил. Схватилась я, в сени выскочила, заперла двери, к окну сунулась. Вижу, уехал. Утром глядь — на крылечке какой-то свёрток лежит, а под им — сабля не сабля, кинжал ли, нож ли, в общем, кривая какая-то штуковина. В ножнах. А изукрашена! Чую, дорогая вещица будет. Хошь покажу?
— В другой раз, Егоровна! М-да, вот так история!
Елизавета доверительно продолжила:
— В свёртке высокая папаха из руна доброго. Подарок, значит, оставил. Уж я прятала да перепрятывала, кабы Гелька не обнаружила! Сохраню. Вот вырастет малый, вручу на восемнадцатилетие.
— Да, история так история! А любишь его, Егоровна? — кивнул на внука.
— Этого черномазика? О, Кузьмич, чьи бы бычки ни прыгали, телятки-то наши. Уж так люблю! — бабушка задрала на внуке распашонку, оголила попку, целовала истово, смеялась счастливым смехом. — Полгодика нам уже, а шустрый малый — джигит, одним словом. Ох, не одна девка пострадает!
Смеялся и Пётр Кузьмич:
— Ну, а Ангелина как? Хороший, слышал, у тебя зять?
— И не говори, Кузьмич, не нарадуюсь. Хочет парнишку-то усыновить, да я пока не велю Гельке.
— А почто ты так, Егоровна?
Елизавета взглянула заговорщически:
— Одному тебе, Пётр Кузьмич, скажу. Я ведь почто тебе доверяю-то? Свой ты человек. Я ещё при твоём папке в колхозе работала. Всё хочу перед тобой покаяться, Кузьмич. Болтали люди про моего Евсея разное, мол, кляузы на Кузьму Трофимовича писал, анонимки. Не могу на сто процентов уверить, что не грешен, чужая душа — потёмки. Но разговор у нас с ним был, у меня на него своя «узда» была. Велела ему: «Только попробуй, разнесу всю твою подноготную!». А вот за пасынка не поручусь, гнилой он был человек, сам Карпович потом каялся: «Взрастил неправильно».
— Что теперь вспоминать, всё быльём поросло, Егоровна.
— Добро добром и прорастает, и память в людях живёт. Уж какой справедливый был человек Кузьма Трофимович! На таких земля наша держится!
— Спасибо, Егоровна, на добром слове! Помню, отец всё рассказывал, как ты уполномоченного одного «отбрила». Немало тогда они нашему брату — главным специалистам — крови попортили. Были, конечно, стоящие, толковые, но в основном чинуши, дела не ведающие. Приезжали, требовали выполнения предписаний, отпущенных свыше, и нипочём им погодные условия, какие-то особые местные обстоятельства: земля не отошла — засевай, хлеб не вызрел — коси! Гони план, давай проценты — и баста!
— Ой, не говори, Кузьмич! Мало в ваши дела лез, и мне досталось: нюхал да вынюхивал, из чего готовлю да как? Соблюдаю ли предписания санитарных норм? Прохожу ли медкомиссию? Канючит да канючит, указывает, требует, а сам жрёт в три горла раскритикованное-то. Это бы ещё стерпела, понимаю, что мелкая сошка я. А уж когда начал намекать… Смотрит маслеными глазёнками, шуточки скользкие отпускает. Тут не стерпела — я смолоду баба гордая! Как прицепился он в очередной раз: «Из чего готовила?». Взяла да ляпнула, из лягух, мол, ихней же икрой сдобрила — соус такой. Как взялось его полоскать, всё нутро однако вывернуло, позеленел, бедолага! Чёрт меня дёрнул! Накануне посмотрела «Поднятую целину», дед Щукарь на ум пал, ну и ляпнула, а оно вон как обернулось. Зато больше ко мне на стан не заглядывал, санитарных норм не требовал. Мне после и неловко было, да сам виноват — ну, дюже занудный мужичок попался.
— Отец говорил, механизаторы давились со смеху, да и теперь нет-нет шутку отпускают: поехали к Лизавете на чёрную икру.
Елизавета смеялась беззвучно, лишь колыхалась высокая грудь. И словно спохватилась:
— Ну дак, я об чём: мечтаю ведь сама внучка усыновить, пускай живут молодые, совместных ребят родят, ростят, а я этого подниму, в горшок пока не кашляю, — вдруг залилась румянцем. — Меня ещё сват замуж зовёт.
— Он что, холостой?
— Вдовец. А я что? Старшие девки носа домой не кажут, а я всё одна да одна в этакой хязине, — указала на дом.
— Ну, это дело хорошее. Ладно, Елизавета Егоровна, дела ждут. На кирпичном заводе третью линию пустили, слышала: черепицу теперь ещё выпускать будем?
— Как не слышать! Живёт село родное! А по мне, знаешь, Кузьмич, как в той песне поётся: «Не нужен мне берег турецкий и Африка мне нужна!» Прикипела я к нему душой, проросла корнями. Чего гадать, как бы иначе жизнь могла сложиться? Думаю, человеку важно, как на самом деле. А моя совесть чиста перед Богом и людьми.
Пётр Кузьмич пошёл было к машине, но будто споткнулся, вернулся обратно:
— Слушай, Егоровна? А сколько тебе годов? Говорят, не принято у женщин спрашивать, но мы ведь люди свои.
— Сорок восьмой, — с вызовом ответила, — что, устарела, хошь сказать?
Пётр Кузьмич ухмыльнулся:
— Это ты-то устарела?! Самый твой бабий век! Выходи, Егоровна, если человек хороший, и не задумывайся, под старость лет будет кому стакан воды подать. Ты как сказала, меня было «жаба задавила», думаю, умыкнут у меня такого доброго работника из хозяйства, самому нужна, но передумал. Хороший человек достоин счастья.
— Тю, с чего это меня умыкнут? Я со своего угла вовек никуда не пойду. В своём дому я кум королю! Зря, что ли, Евсей Карпович его всю жизнь строил да улучшал? Не-е-т, коли сговоримся, пускай сваток ко мне в примаки идёт. А так — нет!

* * *
Пётр Кузьмич уехал. Елизавета ждала вечерний рейсовый автобус, дочь с зятем обещались. Вскоре он припарковался на остановке. Вечернее закатное солнце слепило глаза. Елизавета Егоровна приложила ладонь ко лбу козырьком. Из автобуса вышло человек восемь. Затем трое отделились, дружно пошли в её сторону. Два здоровяка- мужчины и женщина. «Вроде как Гелька, а это…», — густая жаркая волна обдала её тело, сладко-сладко ворохнулось под ложечкой — Елизавета узнала свата Георгия Алексеевича.
Давно прошло по деревне стадо с выпасов. Улеглась пыль. Селяне управились во дворах с хлопотным крестьянским хозяйством. На деревню тихо опустились сумерки. Расцвеченные закатным пожаром окошки Скоробогатовых ало посверкивали. Совсем стемнело. В большой комнате окна долго светились электрическим светом. Приглушённо и красиво из открытой створки лилась песня про русского Алёшу, что стоит над горами Болгарии, охраняя мир.


РАССКАЗЫ


Деревенская
Сестре Людмиле

Из деревни Люська уезжала в кузове колёсного трактора по бездорожью. В город мать и бабушка собрали её основательно: закрутили в матрас тонкое одеяльце, тощую подушку и валенки упаковали в холщовый мешок. В чемодан Люська собрала книги и учебники, кеды, трусишки да майку. Бабка сунула ливерных пирожков, увёрнутых в газетку, — вот и весь скарб. Всё «богатство», которое у Люськи имелось, — хлопчатые чулки «в дорожку», серая юбчонка, тонкий чёрный свитерок, болоньевая курточка на ватине, платочек и резиновые сапоги — она надела на себя. Мать пообещала к зиме справить тёплое пальто.
Бабушка мелко крестила внучку вслед, мать утирала слёзы, младшие сестрёнки плакали в голос. Женатые уже старшие братья глядели сурово, наказывали: «Ты это, сеструха, в обиду там себя не давай! Вспомни, как в деревне с пацанами дралась, никого не боялась! Чуть не так, лепи «леща» по-русски, неповадно будет!». Люська не боялась, но расставаться с родными было тяжко. Вцепившись в борт тракторной тележки, она изо всех сил сдерживала подступающие слёзы.
Поступила в сельскохозяйственный институт на факультет агрономии, как и мечтала. Мест в общежитии не хватало. Люська сама нашла приютившую её бабку с окраины города, из частного домишки-развалюшки с печным отоплением.
Старуха-хозяйка оказалась ворчливая и забывчивая по-стариковски. К квартирантке она вначале относилась с недоверием, приглядывалась, принюхивалась. Люська не за- морачивалась. Со свойственной крестьянской жилкой принялась наводить у бабки порядки. Мыла, выскребала углы, побелила давно не белёные стены. Даже во дворе порядок навела. Горевала: «Как же мы, бабушка, зимовать будем? Дров-то у вас кот наплакал!?». Этот главный вопрос для бабки окончательно расположил жиличку к себе.
Она обрадовалась:
— Тут, девка, недалече фанерный комбинат стоит, вон, видишь, за рекой, через мост трубы дымят? Срезки там видимо-невидимо. Которая похуже, туё даром отдают. У меня и тележка есть, приспособленная для энтих дел. Бывало, пойду, наберу раз-два — вот тебе и на день истопка. А теперя силов не осталось, нагресть ещё нагребу, а тащить как? Там алкачи денно и нощно крутятся: «Ставь, бабка, бутылку, мигом прикатим!». А иде я энтих бутылок на их наберусь? Ладно бы много привезли, а то за кажную тележку просют.
Люська тоже обрадовалась:
— Вы мне только покажите, бабушка, где брать, уж я натаскаю.
До морозов Люська обеспечила бабку топливом. Та, пошептавшись о чём-то с соседкой-товаркой, объявила квартирантке:
— От квартплаты освобождаю тебя до весны.
Поздней осенью, по морозцу, приехала мать, привезла
продуктов, сколько смогла дотащить, обещанные зимние вещи. Сокрушалась в отсутствие хозяйки убожеством жилища: «Хосподи мои, у нас в деревне жильё вольготнее! И куда только лепится люд? Лишь бы жить в городе! Тьфу, прозвание одно — городские!».
Люська смеялась и радовалась приезду матери. На скопленные от стипендии копейки и сбережения бабушки они с матерью приглядели и купили Люське синее шерстяное платье, чёрные туфли-лодочки и капроновые чулки, теперь она сможет ходить в институт со сменной обувью. Студентка была на седьмом небе от счастья! Вечером устроили настоящий пир с домашними пирогами, соленьями, угощали хозяйку, чем расположили её к себе окончательно.
Бабка пустила слезу:
— Ты, девка, Христа ради, не уходи от меня, такую-то жиличку мне вовек не найтить! Живи даром.
Люська и мать были рады, им каждая копейка была на вес золота. Мать наказывала дочери:
— Далековато тебе, конечно, но тут, как в деревне, тихо, спокойно. Хозяйку мы не обидим: где мяско, где овощи, где шёрстки подкинем. Ты готовь на двоих, чего уж скопидомничать. Мы богаты-то никогда не были, не стоит и начинать.
— Я и сама об этом думала. Побывала у девчат в общежитии, там тоже несладко. Тут по вечерам печи топятся, я по воду на колонку пойду, постою, полюбуюсь, будто дома побываю.
Ночью в постели наскучавшаяся по родным Люська жалась к материнскому боку, млела от счастья. «Ох, как намёрзлась я, мамонька!» — врала откровенно, не умеют деревенские люди открыто выражать свои чувства. На следующий день мать уехала.
К Новому году Люська старательно копила деньги. Ущемляла себя в еде и, часто игнорируя автобусы, шла квартал-два пешком.
Скопила-таки. Накупила всем родным мелких подарочков — одарила, обрадовала всех. У младших сестёр глаза сияли неподдельной радостью, бабушка пустила слезу, мать вздыхала и не могла наглядеться на дочь, братья сдерживались, но радовались тоже, снохи и племянники ласкались и старались угодить. Ах, как Люська была счастлива — её ждали и любили! Отчий дом — это единственное место на земле, где тебе всегда рады. И ты рад этим тёпленьким домашним местам — лежанке русской печи, знакомой до кирпичика, тесным полатям, где гамузом-вповалку спали и росли сестрёнки и братья. Бабкина лежанка в углу, напротив печи, светлая горница с кроватью матери с кружевными белыми подзорами и белыми подушками горкой. Всё здесь было уютное и нетленно-родное. Чисто, обихожено материнскими руками.
Училась она старательно и успешно, подолгу засиживалась в читальном зале института. На последнем курсе слыла одной из лучших студенток, подающих большие надежды на будущее. Держалась скромно, одевалась простенько, ни на что не жаловалась. Терпеливая и выносливая была Люська.
Привезённое матерью пальто было бесформенное, грязно-болотного цвета, с большим цигейковым воротником, тёмный полушалок, валенки, варежки из грубой овечьей шерсти, но для Люськи главное было то, что вещи тёплые, чего ещё желать? «И на семи ветрах выстою», — смеялась она.
В институт нужно было добираться через весь город на двух, а то и на трёх автобусах. По-деревенски сбитая и крепкая, кровь с молоком, Люська не билась в транспорте локтями за «тёплое место под солнцем», скромно стояла в основном на задней площадке. В толпе её принимали за старуху и обращались: «Бабушка, передайте на билетик». Люська оборачивалась, пассажиры в недоумении видели молодое лицо, глаза с искоркой, белозубую улыбку и румяные щёки, смущенно улыбались. Несколько раз она слышала сдержанное: «Деревенская, видать». У Люськи это вызывало лишь лёгкую усмешку: «Ну и деревенская, так что я, не человек, что ли?!».
Выбравшись из тесноты автобуса, она беспечно бежала дальше. Её нисколько не огорчали эти реплики. Вот выучится она, пойдёт работать, и всё-всё у неё будет, что только пожелает, ещё и бабушку с матерью пододенет.
Эти мысли ещё более веселили её. Она фантазировала, как вырядила бы бабушку в модную фетровую шляпку, короткое красное пальто, длинную юбку-годе, а на руке чёрный лаковый ридикюль — так выглядела в их институте преподаватель по философии. Мать щеголяла бы в брючном костюме и блузке с воротником жабо из-под жакета — так одевалась биолог. Внутренне она покатывалась от смеха, представляя, как оценили бы эти наряды её родные. Бабушка бы призвала в помощь всех святых, а мать… Тут Люська прыскала, не в силах сдерживать смех: «Ну к лешему, мамкины телята со смеху надсядутся, а Розка со сливочного отделения как откроет рот, так больше и не закроет, придётся бабоньку по врачам возить».
Однажды она поздно возвращалась на последнем автобусе. Стояли крещенские морозы. Транспорт ходил из рук вон плохо. Пассажиры набивались, как сельди в бочку. Люську людским потоком занесло в этот раз на переднюю площадку. Голодная и уставшая, держалась она за поручень, мечтая о горячем чае и тёплой постели. Рядом стоящий парень обратил внимание на большую кисть её руки, ухмыльнувшись, спросил: «Кем вы работаете, девушка?». Люська и тут не растерялась: «Молотобойцем», — парировала.
Наплыв людей по мере продвижения стал убывать. На одной из остановок в салон вошли двое — мужчина и женщина средних лет. Встали рядом с Люськой. Её поразил блеск и шик женщины в дорогом пальто с богатым воротником-чернобуркой, в высокой меховой шапке из этого же зверя. Изящные кожаные сапожки на высоком каблуке-шпильке, яркий мохеровый шарфик к цвету глаз, унизанные золотыми перстнями пальцы, когда она сняла длинные замшевые перчатки. В мочках ушей массивные золотые серьги с изумрудами. Пара невольно обращала на себя внимание. Судя по респектабельности, такие люди должны были ездить на такси, но, видимо, что-то «не срослось», не получилось у них сегодня. Ещё утром Люська слышала разговоры, что водители в автопарке бастуют, кроме того, многие маршруты сняты с линии по причине актированных дней.
Эти двое чувствовали себя явно не в своей тарелке среди простого народа. Женщину смущала такая обстановка, она доверительно прижималась к партнёру. По взглядам и обращению было понятно, что они — не муж и жена.
Люська без тени зависти устало подумала: «Это сколько же нужно «огребать», чтобы так одеваться?!». Ей почему-то неприятно стало смотреть на эту пару, и она отвернулась было, но в это время автобус так тряхнуло на выбоине, что женщину резко мотануло на Люську, тогда как её спутник полетел в другом направлении. Если бы не выброшенная в помощь крепкая рука студентки, модница едва устояла бы на своих шпильках.
Пассажирка оценивающе взглянула на Люську, явно только теперь заметив:
— Спасибо, женщина, — выдавила снисходительно-небрежно.
Если раньше обращение «бабушка» только смешило Люську, то теперь это — «женщина», кинутое так убийственно-небрежно, возбудило в ней злое презрение. «Попрыгунья Стрекоза, — мысленно окрестила для себя её Люська, — да ты меня в два раза старше, только что расфуфырилась! Если бы не я, ты бы расквасила себе нос!».
Мужчина взял женщину под руку, они отвернулись к окну, и, наверное, занятые собой, тотчас забыли о попутчице, серенькой мышке.
Студентку же раздирали противоречия: «Интересно, кого ты во мне видишь: болотную жабу или гадкого паука?» — раздражалась Люська всё более. Ещё никогда в жизни она не испытывала в душе такого унижения из-за свой нищенской одежды, затрапезного вида, когда её, молодую девушку, называют женщиной, а то и бабушкой, смотрят на неё, как на ничтожество с самого дна. Неужели ей, как бабушке и матери, выпало на долю всю жизнь считать каждую копейку, прозябать в полунищем состоянии?
Люську теснили, толкали, наступали на ноги, но всё это было ей сейчас нипочём, все мысли занимала эта досада.
Взгляд её привлекла массивная серёжка, которая выскочила из мочки дамочки, видимо, во время тряски и держалась теперь за мех воротника.
Люська тоже небрежно сказала:
— У вас серьга отцепилась, того гляди потеряете.
— Ах, — встрепенулась дамочка, — Игорь, посмотри!
Мужчина подхватил украшение, и теперь они вдвоём в недоумении смотрели на Люську.
У женщины уголки губ опустились книзу:
— Спасибо, девушка! Надо же, какая! — плечики её вздёрнулись, взгляд блуждал.
— Чего там, деревенская, наверное, — шепнул кавалер.
Люська невольно услышала эту реплику, щёки её налились пунцовой краской стыда и досады. У неё больше не было охоты отворачиваться. Она смотрела на парочку почти в упор, ей хотелось понять: чем руководствуются такие в суждении о людях?
Эти двое истолковали её взгляд по-своему. Женщина приблизилась к уху партнёра, шепнула что-то:
Тот засуетился, зашарил по карманам, вынул три рубля, протянул девушке:
— Вот, возьмите хотя бы на дорогу.
Терпение Люськи лопнуло, она зло выпалила:
— За чужой счёт не живу! — как-то старательно выговорила слово «счёт» и отвернулась к окну.
За стёклами уже опустились плотные сумерки, город расцветился ночными фонарями. Вскоре парочка вышла. Первым выскочил мужчина, дамочка почти упала в его объятья, и они сразу слились в страстном поцелуе.
Люське будто дышать стало легче, она пробурчала: «Уж замуж невтерпёж, и, ухмыльнувшись, добавила, — вот потеряла бы свою бирюльку, горя бы не обобралась!». Вроде бы себе под нос сказала, но пассажиры напротив невольно слышали и заулыбались.
Степенный благообразный старичок приподнялся с места:
— Присаживайтесь, девушка.
Люськино зло и досада улетучилось вмиг, улыбнулась радушно и белозубо:
— Спасибо, я скоро выхожу.
Она стала наблюдать за стариком. Рядом сидела интересная старушка, к которой он нет-нет да и обращался. Люська поняла, что это — спутница старика. Одеты они были просто, но аккуратно и со вкусом.
Люськино «скоро» затянулось до конечной остановки. Места освободились, и она села напротив стариков через проход.
Когда салон опустел, и остались только эти трое, старик заговорил:
— Славная вы девушка! Вы, вероятно, из деревни, только там остались ещё чистые люди с непорочной нравственностью, такие, как вы.
Люська улыбалась смущённая:
— Из деревни, конечно.
— Учитесь здесь?
— Учусь в сельхозинституте.
Старик оживился, обратился к старушке:
— Ты слышишь, Далия Брониславовна, — в сельхозинституте! А позвольте узнать: на каком факультете?
— Агрономия, — ответила Люська.
— Что же, как ваши успехи? — живо интересовался нечаянный собеседник.
— Стараюсь, — уклончиво ответила Люська.
— А трудно учёба даётся?
— Трудно, но интересно.
Старик подпрыгнул на месте:
— Вот ты слышала, Далия Брониславовна, это — хороший ответ — «трудно, но интересно»! Стало быть, хлеб будете растить?
— Буду! — коротко, но уверенно заявила Люська.
— И знаете вы цену этому хлебу?
— Знаю, пятеро нас в семье, мать и бабушка нас одни поднимали, отец израненный с фронта пришёл, недолго пожил. В такой семье каждая крошка дорога.
Старик вдруг прослезился, высморкался в клетчатый платочек:
— М-да! Кха-кха, — откашлялся. — Ты понимаешь, Далия Брониславовна, она ведь могла приватно понять мой вопрос и сказать цену буханки или сайки, а она… Позвольте узнать ваше имя? Хочется запомнить, как зовут такую славную девушку.
— Люся я. В деревне все называют просто Люська.
— Люся — Людмила, стало быть? Имя у вас хорошее. Людмила — милая людям, значит. А что, Людмила, петь вы умеете?
Люська глядела во все глаза, её разбирало любопытство, и какая-то непонятная радость теснила грудь:
— Ну, не то что бы страсть как хорошо пою, но умею, как все, наверное.
— Давайте попробуем, как все, вы знаете такую песню: «Ты запомни, сынок, золотые слова»?
Люську будто подбросило на волне, не отдавая себе отчёта, она вдруг запела:
— На весенней заре воздух свежий и синий.
Постаревший отец, седину шевеля,
Говорил у крыльца тихим голосом сыну…
Старики внимательно слушали, а когда Люська допела до припева, дружно подхватили: «Ты запомни, сынок, золотые слова: хлеб — всему голова». Старушка пела высоким первым голосом, старик — вторым. Песня получилась на славу.
Водитель автобуса выключил едва бурчащий радиоприёмник и с удивлением и любопытством разглядывал припозднившихся пассажиров в зеркальце над панелью. Выждав, объявил: «Конечная остановка».
Трое вышли из салона и тепло расстались. На прощание старик сказал:
— Славная вы девушка, Люся! Вы себе пока истинной цены не знаете. Всё у вас будет хорошо, Людочка-Людмила!
Люська бежала на квартиру счастливая! Забылась неприятная история с влюблённой парочкой.
Защитилась она на «отлично», получила красный диплом, который давал ей «свободное распределение» — на выбор. Но на собеседование в деканат всё же пошла.
Последняя её студенческая весна выдалась тёплая. Всюду ключом била новая жизнь. Зелёной дымкой покрылись деревья и кусты. В приствольных кругах деревьев наклёвывалась трава. Даже закатанные в асфальт тротуары вспучивались от пробивающихся побегов тополей.
За время учёбы гардероб Люськи мало пополнился. Как-то хозяйка достала из глубин сундука узелок, бросила квартирантке на кровать:
— Возьми, может, что-нибудь сообразишь.
В узелке были разные яркие лоскуты — «богатство». Люська скумекала: настрочила на бабкиной машинке воротничков, разной формы — с круглыми и острыми углами, ими и украшала любимое платье.
Её вызвали в аудиторию. Она зашла лёгкой походкой, взглядом охватила комиссию по распределению и вдруг увидела старичка из автобуса. Лицо её само собой расплылось в радушной улыбке.
Старичок не сразу узнал в ладной девушке в синем платье с белоснежным воротничком и косой цвета колоса Люську, но эта улыбка живо воскресила в памяти деревенскую девчонку.
Декан торжественно объявил:
— А это — гордость нашего выпуска — Людмила Матвеевна Сапожникова, дипломированный специалист, факультет агрономия. Красный диплом. Зиновий Владимирович, рекомендую её в аспирантуру, в ваш НИИ.
— Хорошая идея, — степенно ответил старичок, — но хотелось бы услышать мнение самой Людмилы Матвеевны.
— Я еду в родную деревню, буду растить хлеб, — уверенно, как тогда, отчеканила Люська.
Никакие доводы декана и преподавателей не сдвинули её с этого решения. Зиновий Владимирович молчал, задумчиво наблюдал за выпускницей.
После Люська дожидалась подружек в гулком коридоре, а когда дружной компанией они пошли из института, в вестибюле её окликнули. У гардеробной стойки её дожидался Зиновий Владимирович.
Люська вспыхнула вся и робко подошла.
— Я так рада была увидеть вас! Не ожидала, конечно…
— Мир тесен, Людмила Матвеевна, наша встреча, видимо, была предрешена свыше! — он значительно поднял указательный палец вверх. — Ну, так ближе к делу, вижу, вас дожидаются.
— Нет-нет, это не так важно, — она махнула рукой девчатам, и те шумно высыпали из здания.
Старичок значительно приободрился:
— Людмила Матвеевна, уважаю ваше решение и принципиальность, но выслушайте моё предложение: поезжайте, присмотритесь, растите хлеб, как мечтаете, но не забывайте, что сельхознаука, как, впрочем, и всякая наука, не стоит на месте. Выхлопочите себе у руководителя опытные делянки, проводите опыты, ведите наблюдения и чёткие записи. Через год жду вас в НИИ, поступайте в аспирантуру на заочное отделение, я сам буду вашим научным руководителем. Соберёте материал для монографии, защитите кандидатскую. Хорошенько подумайте, Людмила Матвеевна.
Он написал адрес и другие координаты: «Захаров Зиновий Владимирович — доктор сельскохозяйственных наук, профессор кафедры «Защита растений», НИИ СХ».
Люська и не думала игнорировать предложение, её била мелкая внутренняя дрожь: «Разве можно назвать эту встречу случайностью, это — сама Судьба, провидение!». С профессором они ещё обсудили тему её дипломного проекта, расстались так же тепло, как тогда на остановке.
Люська летела, как на крыльях! Её старенькие туфли-лодочки раздались по ноге, она не чувствовала их и решила идти пешком, пока не устанет. Перед ней расстилалась долгая дорога в большую жизнь! Она представляла, как заколосятся под тёплым солнцем её хлеба, как скажет она подрастающему сыну-первенцу: «Ты запомни, сынок, золотые слова». Она знала запах вызревающих хлебов, помнила, как девчонкой бегала с подружками за колосками, как зажаривала их потом на костре и вкусно хрумкала этими душистыми зёрнами. Никто и ничто не свернёт её с выбранного пути. Сознание этого придавало ей уверенность и рождало восторг.
Лёгкий майский ветерок нежно касался щёк, шевелил пряди на висках. Яркий весенний луч золотил косу. Счастливая улыбка не сходила с лица, глаза светились радостью. Люська представить себе не могла, как она теперь хороша.
Несколько раз её окликали молодые люди, предлагали познакомиться, либо просили телефончик, но она не обращала на них внимания. И лишь один парень заставил её остановиться:
— Девушка, поделитесь солнышком! — он улыбался открыто и добродушно.
Люська невольно сделала широкий жест двумя руками, словно сняла солнце с небосвода и протянула ладони парню:
— Вот, возьмите!
Познакомились. Оказалось, пять лет учились под одной крышей, но ни разу не пересекались по той простой причине, что парень учился на факультете зоотехнии. Василий был тоже деревенским, из соседнего с Люськой района, с разницей в возрасте в два года, тех, что отдал армии. Услышав это, она обрадовалась:
— И как жилось тебе, бедолага?
— Почему бедолага? — недоумевал парень.
— Да уж всякого сама за пять лет натерпелась, — и вдруг пресеклась. — Если, конечно, ты не сын какого-нибудь богатенького папашки из районной администрации.
Василий откровенно захохотал, потом с грустью пояснил:
— Безотцовщина я, батя пришёл с войны с осколком у сердца. Долго носил, ну а когда сдвинулся он, врачи не смогли помочь… Мне двенадцать лет было, за мной «семеро по лавкам», мать замуж больше не вышла, так что я всю жизнь для неё — главная опора.
Люська в эту ночь впервые не ночевала на квартире, зашла лишь предупредить бабушку. До зори просидела с Василием у реки. Слушали завораживающие трели соловья, говорили о многом, многое совпадало и необычно тревожило. Оказалось, что у Василия тоже красный диплом, и завтра решается его судьба в деканате: его приглашали остаться преподавать в родных пенатах.
Ночь между тем медленно отступала, сменяясь предрассветными сумерками. Из сереющей темноты противоположного берега всё яснее стали проступать очертания прибрежных кустов, за ними обозначились трубы фанерного комбината. На востоке заметно посветлело, но вдруг установилась такая мёртвая тишина, словно вся природа замерла в предчувствии чуда. Небо нависло тёмным одеялом, укрывающим землю. Но вот потянул лёгкий ветерок, утренняя прохлада укрыла стальную, как ртуть, гладь реки. Закурился пластами туман. Один край «одеяла» стал плавно приподниматься, открылась призрачно-прозрачная полоса, ниже во весь горизонт алая заря набирала краску, будто невидимый художник добавлял в неё киновари. Наконец, у самого горизонта вспыхнула ослепительная каёмка солнечного диска. Где-то пискнула разбуженная птаха, хрустнул сучок. Светлая полоса горизонта всё ширилась, круг становился всё больше и больше, поднимался всё выше. Появился полный огненный круг, на который невозможно стало смотреть, потом он будто оторвался от земли и свободно поплыл в голубом, прояснившемся небе. Одновременно с этим что-то всхлипнуло, словно лопнул мыльный пузырь. В прибрежных тальниках щёлкнул последний, припозднившийся соловей. Вывел несколько коленцев и умолк. Ветерок сделался мягче, туман над водой рассеивался. Наступил новый день.
Расставаясь у калитки бабкиного домишки, Василий заявил:
— Значит, едем вместе?
Люська неуверенно пожала плечами:
— Ты хорошо подумал?
— Я это там, у реки, решил. Выходи за меня.
Люська вспыхнула:
— Не пожалеешь?
— Нет! — его глаза сияли. — Давай зарегистрируем брак в городе и явимся супружеской парой, молодыми специалистами.
— Я согласна. Приходи после собеседования, дома буду. А если не придёшь, пойму.
Хозяйка встретила Люську ворчанием:
— Гли-ко, девка, не ошибись, ты мне родная за это время стала, я ить ночку из-за тебя не спала, думаю, где-ка, где моя жиличка? А тут вижу в окошко, стоят… Не лихой ли человек?
— Бабушка, вы мне тоже как родная! Всё хорошо, судьбу я, кажется, свою повстречала. Замуж зовёт, — мотнула головой на улицу. — Я прилягу, если придёт он, разбудите меня. Ну а не придёт, значит, так надо.
— Так надоть! — передразнила старуха. — Эк вы какие ноне грамотные!
Люська в какой-то сладкой истоме ещё ловила слухом бабкино незлобивое ворчание. Ей чудилась песня соловья и горячее плечо Василия. Она любила. Безоглядно и отчаянно. Последнее, что подумала, перед тем как провалиться в сон: «Какой хороший был сегодня день, наверное, самый счастливый в моей жизни! А утро!..».
— Люська, слышь ли чё ли? — будил её бабкин голос. — Пришёл ить твой кавалер — «так надоть»!
Люська хрустнула суставами рук, потянувшись всем телом. Ей показалось, что проспала она целую вечность. Окончательно сообразив, о чём толкует бабка, подскочила, оправила домашний халатик:
— Где он?
— Вона под окошком извёстку колупает.
Люська брызнула в лицо под рукомойником холодной водой — освежилась, выбежала на шаткое крылечко. Под навесом из кленовых веток с нежной наклюнувшейся зеленью стоял Василий с охапкой лиловых медуниц.

* * *
В родное село Люська вернулась с супругом. Отдыхать долго не пришлось, уже на третий день после бурной встречи и скромной свадьбы молодые специалисты явились на приём к руководителю хозяйства. Встретили их с радостью, Люську приняли на должность агронома-семеновода, Василия — рядовым зоотехником. Как молодым специалистам выделили отдельное скромное жильё.
Людмила с рвением принялась за работу. Сев в хозяйстве был успешно и в сроки завершён, но молодой агроном взялась изучать поля, состав почв, беседовала, выспрашивала агрономов, бригадиров и механизаторов. Засела за изучение севооборотов.
Не всё гладко пошло у молодого специалиста. С большим недоверием и скептицизмом отнёсся к ней главный агроном — Дмитрий Иванович. То ли не считался с Людмилой, потому как женщина, то ли почувствовал в ней непримиримого соперника, метящего на его место.
Не сложились отношения и с некоторыми нерадивыми подчинёнными. Одобряемые главным агрономом, откровенно посмеивались они за её спиной: «Без году неделя, туда же — наверх лезет, командует. Молчала бы, давно ли в навозе копошилась — дочь телятницы».
Однажды, застав Людмилу Матвеевну на солончаковых участках с блокнотом в руках, Дмитрий Иванович откровенно рассмеялся про себя: «И чему только тебя учили, агрономша?».
Но Людмила была упорна и терпелива. Она поклялась себе, что никогда не предаст любимого дела и будет упорно идти вперёд, несмотря на препоны и обстоятельства. До глубокой ночи сидела над какими-то ей одной понятными расчётами и схемами.
Василий пробовал урезонить супругу:
— Тебе что, больше всех надо? По мне, так тут давно установилась одна система хозяйствования: оглядка на указание свыше и круговая порука.
Вскоре на совещании по производственным вопросам Людмила выступила с предложением засеять солончаки.
Главный агроном усмехнулся:
— Детский лепет вчерашней выпускницы! Вы плохо изучили вопрос: они же выбракованы из пашни.
— Вопрос я изучила отлично, даже замеры делала. Стопроцентного солончака, на котором отсутствует какая бы то ни была растительность, лишь отдельные плешины. На остальном пространстве сорняки себя чувствуют отлично, почему бы не посеять овёс — самую неприхотливую культуру? Никто с нас не спросит за урожай и прочее, и семена я прошу не элитные, хотя бы третьей кондиции. Не успеет вызреть, скосим на сенаж — дополнительная прибавка к кормам получится. А на будущий год засеем его люцерной, двухпольный севооборот получится.
Агроном продолжал игнорировать идею, Людмила упорствовала:
— А ещё вы, Дмитрий Иванович, оставили без ответа мой вопрос: почему хозяйство не закладывает опыты? У нас есть для этого все условия.
И, обращаясь уже к директору, вызвалась провести первый опыт на поле с солончаками.
— Так-так, Людмила Григорьевна, — заинтересовался руководитель, — в чём же будет заключаться ваш опыт?
— Проверим лучший срок сева, Степан Данилович, — воодушевилась молодая агрономша, — это во-первых. Во- вторых, я уже упомянула, что вышли сорняки, это нам на руку. С помощью культиваторов мы уничтожаем их и засеваем поле. Тогда как на других пашнях рост сорняков начнётся примерно со всходами основной культуры и придётся ещё бороться с ними.
Директор подался вперёд всем корпусом:
— На будущий год какие ваши предложения?
— На будущий я предлагаю отправить к Терентию Семёновичу Мальцеву делегатов в качестве учеников для изучения его опыта на месте. Более того, изучив, внедрить мальцевскую агротехнику не в качестве опыта, а в полном объёме.
Совещание получилось интересным. Директор — немолодой уже руководитель с опытом, горячился, высказывал после главному агроному:
— Мало одного образования, Дмитрий Иванович, надо любить своё дело — душу в него вкладывать. Нравится мне эта девчонка! Не потерял я «чуйку» на людей. Вот посмотришь, будет из неё толк! Не зря мы её обучали, на повышенной стипендии все пять лет содержали.
Осенью результат вышел неожиданный: в среднем собрали больше тонны овса с гектара солончаков, невызревший пустили на сенаж.
Степан Данилович радовался:
— Согласен, мало, кабы на добрых пашнях, но это же выбракованное поле! К этой тонне прибавьте ещё солому. Нам же эта неучтённая тонна как находка для кормов. Вот так должен распоряжаться ресурсами добрый хозяин! Молодец, Людмила Матвеевна! И по срокам сева она нас убедила. Отсеялись-то мы вовремя согласно спущенных с района указаний. А вот овёс на солончаках сеяли не по указке в более поздний срок, но он успел — догнал и перегнал некоторые культуры. Стало быть, надо не по севу определять отстающих, а по урожаю! Недаром в дореволюционной России водился такой обычай: чтобы определить срок сева, выводили самого немощного старика под белы рученьки и усаживали без порток на пашню, и сев тогда начинали, когда старик говорил «добро».
Ты как-то насчёт командировки к Мальцеву заикалась, Людмила Матвеевна, так карты тебе в руки, голубушка, поезжай, перенимай передовой опыт агротехники. А мы тут на тебя будем ориентироваться.
Вернувшись из командировки, Людмила поступила в аспирантуру на заочное отделение.
В марте 1965 года Степан Данилович в составе делегации области побывал на Пленуме ЦК КПСС, вернулся бодрый, довольный. Пленум потребовал самостоятельных действий, ответственных решений и инициативы от руководящих кадров. Перемен в сельском хозяйстве ждали: назрел вопрос. И вот оно — сбылись самые смелые мечтания!
Перемены коснулись и совхоза «Верный путь»: главного агронома Дмитрия Ивановича назначили директором соседнего совхоза. Степан Данилович срочно собрал совещание и первым вопросом осветил приказ: «Агронома-семеновода Хорошавину Людмилу Матвеевну перевести на должность главного агронома хозяйства согласно штатному расписанию».
Сбывались мечты влюблённого в своё дело молодого агронома: в новом сезоне общий сев провели ударными темпами по мальцевской технологии, оставили пашню под чистыми парами, заложили опыты.
Весенне-летний сезон Людмила пропадала в полях. Тело её стало бронзовое от загара. Отдельные пряди в косе солнце выбелило добела. Она подшучивала над собой: «Вася, фамилия Сапожникова мне больше подходит, я как кирзовый сапог задубела». «Вот и не угадала, Хорошавина от слова «хороша». Ай, хороша ты, Людочка, хороша!» — сиял муж.
Сентябрь выдался удивительно солнечный и тёплый. Ждали небывало большой урожай. Людмила волновалась. Завтра начнётся жатва. Первая её жатва! Выйдут в поле комбайны, ровными рядами оставляя за собой мощные валки хлебов. Днями позже подборщик жадно врежется в эти валки, обмолотит колосья, и из рукава бункера тёплой струей хлынет хлеб. Большой хлеб. Горячая будет страда! Накануне вечером она уговорила Василия съездить в поле, туда, где начнётся косьба.
Закатное солнце уже клонилось за лес на горизонте. Пшеничное поле, словно бескрайнее море, волновало вызревшие беловатые колосья прибоем лёгкого тёплого ветерка. Оглушительно звонко пели свою песню кузнечики, сонно томились, перекликались перепёлки: «Пора, пора», «Уже пора», — словно давали последние наставления молодому агроному.
Людмила женственно округлилась за последнее время, свою пшеничную косу стала убирать высоко на макушку, выглядела теперь солидной дамой.
— Центнеров по двадцать с гектара обещает быть, — взял супругу в кольцо рук со спины Василий.
— Бери выше, Степан Данилович на двадцать два замахнулся. Говорит, не бывало такого урожая на его памяти.
— Только ты не задавайся, Людмила Матвеевна.
— Какой там, Васенька! Я же деревенская, почитай с этими перепёлками в поле выросла. Бывало, набегаешься до вечерней зари, тело синими пупырышками возьмётся, заберёшься в хлеба, а там, как в печке, хранит тепло нива. Потому как живая. А перепёлочки тебе: «Пить пилить — спать пора».
В жизни не бывает, как в сказке: приехала молодая агрономша, внедрила передовой метод, и хозяйство взлетело в передовики по району, а то и по области! Всё ещё будет. Не нами придумано — битва за урожай. Тем более в Сибири. Битва! Повоюем на своём веку. В этом году просто повезло: условия благоприятные, технология мальцевская сработала, безусловно. И хвала руководителю, кабы был он закостенелым чинушей, ждал распоряжений свыше, ничего бы не получилось. А он поверил в меня и доверился моим расчётам. Как я ему благодарна! Но для меня главное: начало есть. Хорошее начало! И будет кому сказать заветные слова «Ты запомни, сынок…», сегодня Матюша зашевелился.
— Как, и ты молчала? Перепёлка ты моя дорогая! — Василий бережно обхватил живот супруги.
— Молчала, хотелось мне вот этого вольного простора для души, чтоб высказать самое сокровенное.
Василий сиял от счастья:
— Знаешь, Людмила, у меня для тебя тоже есть новость: решил и я поступать в аспирантуру, не гоже отставать от такой передовой жены.
— Вот это дело! Получится у тебя, Вася, непременно получится! Не зря Степан Данилович на нас рассчитывает.

* * *
«Ты запомни, сынок, золотые слова — хлеб всему голова, хлеб всему голова», — не одному Матвею, старшему, скажет как наказ Людмила Матвеевна. Троих сыновей и дочь воспитают они с Василием, и все пойдут по стопам родителей.
Защитить кандидатскую у Людмилы и Василия не получилось. Слишком много времени отнимала семья, дети, работа. На семейном совете супруги решили, что все свои знания, опыт, любовь к земле они будут вкладывать в своих детей. Им, подрастающему поколению, дорога в жизнь! В большую, интересную жизнь, сколько теперь у молодых возможностей!
На династию Хорошавиных обратит внимание районное руководство, областное начальство тоже возьмёт на заметку, зазвучит их фамилия и выше: Людмилу Матвеевну направят делегатом в Москву на XXVII съезд КПСС в феврале 1986 года.
Из Москвы Людмила возвратилась воодушевлённая, полная надежд и планов. Её часто приглашали выступить в рабочих коллективах, в школе и в райцентре на партконференциях и семинарах.
Но прошло каких-то шесть лет, и всё изменилось в стране. К руководству пришло недальновидное, незрелое руководство. Последовали не просчитанные решения и реформы. Курс на перестройку, приватизация, метко переименованная народом в прихватизацию, сделали своё дело: отлаженное народное хозяйство затрещало по швам.
Перемены пришли и в село наших героев. В одночасье ушёл в мир иной Степан Данилович — старый бессменный директор. Сердце его не выдержало скоропалительных решений, неразумных предписаний.
На пост руководителя хозяйства был рекомендован пришлый человек — безынициативный, инертный, старающийся угодить начальству. Началось истребление дойного поголовья, немало попортил своей крови на посту Хорошавин-старший.
— Всё налаженное с таким трудом сломать? Куда это вырулит, чем обернётся? — доказывал он на планёрках и совещаниях. — На примере нашего хозяйства, сами посудите: все отрасли взаимосвязаны. Сократи мы дойное поголовье, придётся и ветеринарную службу сокращать. Это в свою очередь повлечёт сокращение скота в частном секторе. Прикрой мы строительство жилых объектов, молодёжь перестанет создавать новые семьи — где жить, где строить своё гнездо? Мало того, люди потеряют работу, начнётся отток населения. Я категорически против всех этих новшеств! Дорого нам подобные эксперименты обойдутся!
Под стать супругу боролась с незрелой политикой и Людмила Матвеевна, пока не увидела масштабов запущенного механизма. Сокращение пахотных земель и сенокосных угодий, разбазаривание техники и семенного фонда выбили её из колеи. Всё чаще стала жаловаться она на нездоровье — сдавали нервы, изнуряла гипертония.
Просидев не раз и не два до полуночи над старыми записями с севооборотами, она мучительно что-то обсчитывала, ломала голову.
И однажды за завтраком сказала супругу:
— Ты прав, Василий, все отрасли зависимы друг от друга. Я вот тут подсчитала: с тем, что и сколько мы в этом году посеем, хозяйство не доберёт по кормам даже для оставшегося поголовья. Придётся закупать, а где? В соседнем хозяйстве такая же картина, и дальше, за пределами района! Это какое-то умышленное оскопление сельского хозяйства, крестьянства. И дело не только в новой политике государства, бери выше — кому Россия как кость в горле?! Я поняла одну вещь: процесс уже необратим, не хочу принимать участие в этом, уйду, пока не попросили.
До пенсии ей оставалось доработать восемь лет, решение пришло неожиданное: агроном устроилась в родную школу преподавать биологию.
Приходу талантливого человека были рады. Людмила Матвеевна и тут развернула небывалую деятельность. Возделывала с ребятами огород, выращивала овощи, полностью обеспечивая школьную столовую на весь учебный год. Пришкольная территория благоухала цветами. Был разбит сквер у памятника воинам Великой Отечественной войны.
Биолог занималась с ребятами в кружке «Растениевод», стараясь привить подопечным любовь к агрономии в надежде, что для кого-то из них она станет любимой профессией, а в стране к тому времени как-то всё образуется, вернётся на круги своя.
С ней по-прежнему считались, её уважали. Школьный коллектив рекомендовал педагога в депутаты сельской думы, где Людмила Матвеевна всегда отстаивала решения, в которых видела здравый смысл и справедливость. Она продолжала болеть душой за родное хозяйство, но к школьной работе, детям и коллективу учителей прикипела душой и сердцем.
Прошло восемь лет. Перемены в стране стали всё больше касаться и школы, школьной программы, чему поначалу принципиальная Людмила Матвеевна противилась всей своей страстной натурой. Она вышла на пенсию, но продолжала трудиться, решила, что будет работать, пока дочь Инна не получит школьный аттестат. Следующий учебный год был последний — выпускной.
Обрушилось всё в одночасье: в августе полностью сменилось школьное руководство. Сразу с началом учебного года «полетели головы» — коллектив лихорадило, увольнялись старые учителя.
По дальновидным прогнозам Василия новшества коснулись всех сфер жизнеобеспечения села: закрылись пекарня и государственные магазины, больничный стационар переформировали в амбулаторию, сократили медперсонал. Люди из деревни семьями бежали на новые места жительства.
Весной на одном из заседаний думы Людмила Матвеевна проголосовала против очередного нелепого предложения, получив в ответ жёсткий и безосновательный отпор. После она видела откровенно косые взгляды в свой адрес членов правления нового призыва и смущённые взоры тайно сочувствующих ей старых коллег.
На другой день в полном недоумении она пришла в школу с головной болью от бессонной ночи. Преданная и, как казалось, верная подруга Валентина, преподаватель химии, тоже член сельской думы шепнула на переменке:
— Людка, неужели ты не поняла, откуда ветер дует?
— Нет, не поняла, — удивилась Людмила.
— Наша шахиня — ставленница главы администрации, у него в свою очередь связи в районо. Против тебя целый заговор организовали. Берегись!
— Какой заговор? Кому я перешла дорогу?
— Вам, Хорошавиным, как всегда больше всех надо, вот и достукались, — снисходительно завила Валентина.
Весь оставшийся рабочий день Людмила мучительно думала. Ей хотелось скорее поделиться с Василием, выплакать обиду. Но дома её ожидала новость, потрясшая ещё больше. Василий показал директиву райцентра, предписывающую закуп крупнорогатого скота на мясо от населения в цифрах, превышающих всякие разумные рамки. По подсчётам Василия выходило, что селяне в большинстве своём должны лишиться последней коровы, нетели.
— Сегодня был крупный разговор по телефону с районным руководством. Завтра вызывают туда, должно прибыть высокое начальство из области, будут «промывать мозги» таким, как я, — жаловался он супруге.
Людмила забыла о своей неприятности. Василий весь вечер был мрачный как туча, бесперечь курил в кочегарке.
Она заглянула в тревоге:
— Василий, ложись спать, утро вечера мудренее, может быть, всё обойдётся. Ведь не станут они насильно забирать у людей скот, это же немыслимо. Прошли те времена.
— Обойдётся, Людочка? Дело, которому мы служили, и всё, во что верили, летит прахом. Времена, говоришь? Времена настали смутные. Предчувствие у меня дрянное: придумают эдакое, что всё выйдет по их задумке.
На следующий день Людмила с нетерпением ждала мужа. Он вернулся к вечеру мрачнее, чем вчера.
Заявил с порога:
— Сбылось самое худшее.
— Что? — с тревогой спросила.
— Только тебе я могу довериться: швах моё дело!
— Что это значит, не тяни, Василий!
— Привёз предписание, которое решит всё в их пользу, как я и полагал. Завтра объявлен забор крови на бруцеллёз на совхозной ферме в элитной группе нетелей. Послезавтра — от частного скота.
— И что? — опять не поняла Людмила.
— А то, Людочка, голову даю на отсечение: будет выявлен большой процент заболевания, — и, отвечая на недоумённый взгляд супруги, добавил, — подложный результат. Нам очень прозрачно об этом намекнули.
В доме установилась гнетущая тишина. Не порадовало и принесённое Инной письмо от Матвея. Старший сын защитил докторскую и утверждён на кафедре «Защита растений» в НИИСХ на место покойного Зиновия Владимировича.
В эту ночь супруги не спали. Василий изрядно выпил, потом курил прямо на кухне. Людмила не находила слов утешения, она сама была в полном шоке и непонимании: что же делать?
Утром Василий позвонил из конторы во время перемены, коротко сообщил:
— Люда, я принял решение: подал заявление на увольнение по собственному желанию. Шеф подмахнул без отработки, боится, что палки в колёса буду вставлять.
— Всё будет хорошо, я одобряю твой выбор, Василий.
— Не теряй меня и не беспокойся, поеду в районное управление, попробую по старой памяти обратиться к друзьям. Если не вернусь вечером, позвоню. Целую, Людочка!
Опять состоялся семейный совет: Василия обещали устроить в районную инспекцию по животноводству, выделить небольшую жилплощадь. Людмила оставалась до конца учебного года в школе, после должна была перебраться к супругу.
Уже после отъезда Василия пришёл ошеломляющий результат: всё поголовье элитных тёлок в пятьдесят голов было признано больным, шестьдесят процентов скота от частного населения тоже. План сдачи мяса государству хозяйство выполнило на сто процентов с запасом.
Людмила Матвеевна кое-как дотянула этот учебный год.
От неё отвернулись теперь все, даже подруга Валентина объяснилась однажды:
— Тебе всё равно уезжать, Людмила, а мне оставаться, не могу я ставить под вопрос свою карьеру. Так что извини, не могу я тебя поддерживать.
Людмила Матвеевна приняла экзамены, а после выпускного бала дочери уволилась и уехала к мужу.
Василий Николаевич, в общем-то, был доволен новой должностью, но предшествующие события изрядно выбили его из колеи. Людмила в райцентре не искала работу, теперь ей хотелось больше внимания и времени уделять мужу.
Нередко видя его унылый вид, она уговаривала:
— Вася, теперь ничего не исправить. Плетью обуха не перешибёшь. Худо-бедно мы прожили свою жизнь, как мечтали, меня больше всего сейчас волнует судьба наших детей.
— Так-то оно так, Людочка, но гнетёт меня не обида даже, а досада, будто я предал тех, с кем трудился рядом столько лет. Поступил принципиально — уволился, но ведь не сказал никому истинную причину — правду не сказал. Кроме самой верхушки никто не знает до сих пор о том предписании. Люди скотины лишились, многие — кормилицы-коровы, тёлки от её завода. Каждая хозяйка дорожит племенем от своей коровы, если она добрая. А хозяйство? Это же вредительство чистой воды, Людочка! На область отпущена большая партия заграничных коров и нетелей, скоро будем получать. Зачем? Не понимаю! Загубить свою селекцию, чтобы разжиться иностранцами? Как-то они себя ещё покажут? Одна адаптация чего стоит! Выходит, я оказался малодушным, никчёмным человечишкой?
— Не думаю, что сказанная тобою правда что-то изменила бы. Только тебе дороже бы обошлась. Ради этого ты трудился не покладая рук?
Василий грустно кивал головой:
— Доработаю как-нибудь до пенсии и ни дня не останусь. Не по нутру мне весь этот эксперимент над страной и народом!
Василий как в воду глядел, работать ему больше не пришлось, через два дня после выхода на пенсию он скончался от обширного инфаркта.
Людмила, чтобы выйти из депрессии, устроилась в районную среднюю школу завхозом. На людях стало легче переносить свалившееся горе. Теперь она ждала, когда Инна окончит агрофак и поступит в аспирантуру на кафедру старшего брата. Помогла дочери приобрести в городе квартиру.
Прошло ещё пять лет. Дочь окончательно встала на ноги, открыла цветочный бизнес, купила машину. Семейная жизнь Инны как-то не задалась, она родила сына, помощь матери теперь была ей необходима, и дочь забрала её к себе.
В июле к 65-летнему юбилею Людмилы Матвеевны съехались сыновья с жёнами, детьми, решили устроить матери банкет в ресторане.
Но юбилярша, представив блеск ресторанной роскоши, оглушающую современную музыку, правила этикета, взмолилась:
— Не о том я мечтала, дети. Посидеть бы тихо в семейном кругу, большего мне не надо. И букетов мне дорогих не дарите. Люблю я цветы полевые, скромные, не броские, но дорогие сердцу. Рядом с ними прошли мои детство и юность, зрелые годы. Как бы мне хотелось, дети, передать вам хоть частичку своего восприятия, любви ко всему простому, но настоящему, ненапыщенному.
Матвей Васильевич предложил всем поехать в свой загородный дачный дом и провести торжество там.
Людмила любила бывать на даче у сына, этот уютный уголок напоминал ей деревню — отчий дом. Растрогавшись за столом, она рассказала детям тот давний случай из студенчества, когда она ездила в своём непродуваемом пальто и валенках на занятия, как познакомилась в автобусе с Зиновием Владимировичем. Не преминула упомянуть о сладкой парочке и своей досаде.
На ночь Инну с сыном и мать определили ночевать в спаленке, устроенной в мансарде дома. Вставала Людмила Матвеевна по старой привычке очень рано — в пять тридцать. В маленькое мансардное оконце, зашторенное плотным тюлем, смотрелась белоствольная берёзка, чуть задевая ветвями стёкла. Лишь одна веточка желтела неопавшим скрюченным безжизненным листом. Видимо, надломленная ветром, она перестала получать живительные материнские соки да так и засохла. Людмила внутренне содрогнулась: «Вот так и моя жизнь среди молодой поросли — завянет, сойдёт на нет».
Заслышав движение, Инна зевнула, едва разлепив глаза, взглянула на часы, затем на мать, хотела было сказать:
— Чего ты так рано, ма? Поспи ещё хоть с часок.
Но, словно споткнувшись, замерла. Мать сидела, свесив с кровати ноги, простоволосая. Так и не обрезала свою богатую косу, изрядно поседевшую теперь. С утра она плотно укладывала её на макушке, иногда по-старушечьи подвязывалась платочком и начинала хлопотать по хозяйству, не было покоя её рукам.
Рассеянный утренний свет вырисовывал ладную фигуру в лёгкой ночной сорочке, стройные, словно точёные ноги. Мать привычным движением расчёсывала волосы. Дочь невольно залюбовалась ею: «Русская мадонна! Мамочка, какая ты ещё молодая и красивая. Как ты нужна нам!». Инна сглотнула слезу умиления. Как часто она, измотанная на работе, — бизнес пожирал всю её энергию и время без остатка, находила силы именно у матери. В редкие часы отдыха она думала о её жизни: «Разве маме было легче тащить на себе такую тяжесть — семью, хозяйство, работу? Одной только стирки, починки, готовки, мытья посуды при той-то жизни (это ведь теперь стиральные машины-автоматы, посудомойки, пылесосы). А сколько у неё было общественной нагрузки! Нам, современному поколению, и не снилась такая жизнь! Так что закуси удила, милочка, вперёд и с песней!» — приказывала она себе.
У неё невольно родился план. Сладко потянувшись, Инна обняла Ваську и опять заснула крепким сном.
Людмила Матвеевна, убрав волосы, оделась и бесшумно спустилась вниз. Весь дом ещё спал. Она накинула на плечи ажурную шаль и, ступив на тропинку, усеянную утренней росой, направилась к озеру.
Озерко находилось за колком берёз. Приезжая на дачу, она обязательно бывала тут. На крутом бережке у неё было облюбованное местечко — старая кряжистая ива, поникшая стволом и ветвями к воде. Пристроившись на комле дерева, она подолгу глядела на противоположный берег, слушала птиц, стрёкот кузнечиков, вспоминала юность, ту волшебную ночь и рассвет на реке. Из таких прогулок возвращалась тихая, умиротворённая.
Сегодня она думала о своих детях. Матвей и Инна пошли по её стопам, оба успешны, состоялись в профессии. Николай и Сергей продолжили отцовский путь — выучились на зоотехников. Коля работает по специальности на престижном конезаводе, Серёжа занимает должность главного специалиста-зоотехника в Департаменте сельского хозяйства.
— Разве добились бы они таких успехов, кабы не наша с Васей твёрдая рука, поддержка, наставничество? Семьи у ребят хорошие — жёны, дети. Шесть внуков от сыновей и один от дочки, у нас с тобой, Василий. Вот Инночке бы ещё устроить свою судьбу. Негоже человеку быть одному. Достойных детей мы с тобой подняли, Василий. Не часто собираются они все вместе, только Матвей и Инна живут в одном городе, но это тоже закономерность жизни — птенцы улетают из родного гнезда, создают свои семьи. Внуки? Прелестные! Они, конечно, теперь другие, не как мы и наши дети, но что же поделаешь, иные времена, иной век — их прогрессивный век, новые технологии. Невозможно и не должно этому препятствовать, — обращалась она в мыслях к Василию.
Свежий ветерок ласкал листву дерева, озеро трогало лёгкой рябью, иногда по воде расходились небольшие круги — всплёскивала рыба. Солнце взошло уже довольно высоко, день зарождался солнечный. Пора возвращаться к детям, готовить завтрак. Как давно у неё не было таких приятных хлопот — накормить большую семью.
На ограждённой усадьбе домика — многоголосье, весёлый смех, чуть горьковатый, но приятный запах дыма. Людмила Матвеевна невольно прибавила шаг, неужели опоздала?
Действительно опоздала: взрослые сыновья уже колдовали у костра, на треноге закипал казан с ухой, женщины возились с посудой, спешно накрывали большой стол на открытой веранде.
За завтраком Инна, заговорщически подмигнув братьям и снохам, объявила:
— Мама, ты вот вчера нам рассказала эту историю с твоим ватным пальто. Мы тут посоветовались и решили: после завтрака едем в город покупать тебе норковую шубку — это будет наш тебе подарок к юбилею, ты ведь у нас ещё такая молодая, мамочка! Потом опять закатим пир горой.
Людмила Матвеевна грустно улыбнулась:
— Ох, дети, это в молодости мне так хотелось приодеться и маму с бабушкой снарядить, а теперь… Теперь моё главное богатство — это все вы, мои дорогие, наша семья. И нет у человека ничего ценнее этого богатства, я им наделена сполна. Был бы ещё жив папа…
Людмилу Матвеевну вы и теперь встретите, заглянув в цветочный магазин «Эдельвейс». Нужно спросить агронома-консультанта, и пожилая женщина интеллигентного вида с красиво уложенной косой выйдет из подсобного складского помещения, любезно расскажет вам правила ухода за какой-либо цветочной культурой. Грустно улыбнётся в ответ на ваше «спасибо» и тихо удалится по своим делам.


Принципиальный

С тех пор, как от Прохора Кулёмкина ушла жена Нина, он стал вести скромный образ жизни. Прохор философски рассуждал: «К чему излишки? Человеку необходима крыша над головой, еда и одежда по минимуму». Следуя этой установке, он пропил всё, что можно было: ненужную на его взгляд мебель растащил по посёлку, сбыл за пузырь. Одежду, посуду и книги свёз на городской рынок-барахолку, продал за бесценок. Обстановка получилась весьма скромная — кровать, два стула и стол, шкаф, холодильник, телевизор и диван, как неотъемлемая принадлежность к оному.
Хотел было продать подушку жены, но передумал, скрутил и спрятал в шкаф. Где-то в глубине души Прохор надеялся, что Нина вернётся. Но вот уже три года жена не возвращалась, хотя на официальный развод не подавала. Навещать навещала, стирала и чинила вещи, иногда заносила домашнюю стряпню, увещевала мужа за пьянку, жалела: «Хороший ведь мужик, руки золотые, сам себя губишь». Прохор не спорил, не оправдывался, только вздыхал иногда тяжко: «Просил я тебя сына родить, не захотела. А Светка — отрезанный ломоть! Не сотвори себе кумира, Ниночка! — Прохор многозначительно поднимал указательный палец. — Ты ради неё от меня отшатнулась, а вот посмотришь, вытурит она тебя. Как пить дать вытурит!». Нина не возражала, уходила, тихо затворив за собой дверь. Так тихо умела ходить только она.
Хорошая женщина, спокойная, добрая, хозяйственная. Прохор, когда женился, на это и уповал, разговоров про любовь не разводил, считал, что в семье главное — уважение и взаимопонимание.
Он и уважал жену и жалел, называл только ласковыми именами — Нинок, Кулёмка — по фамилии.
В пригородном посёлке многие ещё держали скотину: коров, свиней, птицу. Прохор двор не заводил.
Жене на робкие намёки заявлял:
— Нинок, нас огородик и моё ремесло прокормит. Не желаю, чтобы ты спину на хозяйстве гнула.
Ремесло у Прохора было надёжное — был он хорошим столяром, работал в совхозном цехе строй группы. Дело своё любил, к материалу и инструментам относился рачительно. Вместо стаек для скота поставил домашнюю мастерскую и после работы отводил душу там — мастерил на заказ всякую мелочь, необходимую в хозяйстве.
Заказывали в основном женщины. Забегали и мужики, кому топорище изладить, кому табурет починить. Денег за работу Прохор принципиально не брал, рассчитывались с мастером натуральными продуктами, кто яичек принесёт, кто крынку молока, кто банку сметаны. Никакой таксы у него не было, каждый давал то, что счёл нужным.
Вот и дом полная чаша при доброй хозяйке. Живи и радуйся.
Но была у жены одна слабина — стержня в характере не было. Родившуюся дочку Нина опекала излишне, шла на поводу Светкиных желаний и капризов. Прохор не раз наставлял жену: «Не балуй её, Нинок, не балуй. Твоя слабость делает её сильной и уверенной — так надо, она пуп вселенной! На шею она нам сядет. Ты лучше сына роди, Кулёмка!».
Дочку Прохор любил и по-своему тоже баловал. Не одна девчонка в посёлке завидовала игрушкам, сделанным руками Светочкиного папки: кукольной колыбельке с резным изголовьем, колясочке на деревянных колёсиках, ку- кляшной мебели.
А Прохор мечтал, как станет мастерить сыну машинки, наганы и автоматы, как будет гонять с ним футбол и смотреть матчи по телевизору, как постепенно выучит своему ремеслу. Как внушит ему сызмальства, что любить дело, которым занимаешься — это половина успеха, тогда и физический труд не в тягость, с радостью будешь ждать результатов: «Что получится? А как лучше?». «Не было бы скрипки Страдивари, не будь мастер её Мастером с большой буквы», — скажет он Федяшке или Пашке-сыну.
Научит премудростям в обработке древесины, какая на что годится, чем славится. Невдомёк, например, многим, что вяз и ясень в столярном деле нисколько не хуже уважаемого дуба. Отчего названия такие?
И это он объяснит сынишке:
— В старину из лыка вяза гнули сани, ободья, потому как податливое, гибкое оно. Сооружали мосты и плотины — прочное и устойчивое к гниению дерево. Иные имена вяза — ильм, берест и карагач. Всякое красиво, любовно даденое.
Прохор как наяву видит горящие глазёнки сына, внимание, с которым внимает он отцу. Продолжает свои рассуждения:
— Ясень потому так зовётся, что ясное, светлое это дерево. Листьев на нём много, да так устроены они, что пропускают много солнца.
Ясень, как и вяз, гибкий. Идёт на колёса, лыжи, коромысла. Запомни, сынку, деревья эти — мечта столяра-крас- нодеревщика.
Всему, что сам знает, научит сына, а главное — передаст в надёжные руки инструмент.
Нина так и не осчастливила супруга вторым ребёнком, побоялась, что Светочка окажется чем-то обделённой.
Дочь же, подрастая из ласковой, весёлой лепетушки Светика-семицветика, превращалась в домашнего диктатора. Мать, незаметно для себя, стала во всём подчиняться ей. Мало того, что чадо указывало, какую одежду, обувь ей справить, она командовала, во что той самой нарядиться, с кем водить дружбу, а с кем и общаться не надо.
Прохор был очень опрятен во всём. Столярку содержал в идеальном порядке. Его начищенным сапогам и отутюженным брюкам иной начальник мог позавидовать. Переняв эту черту от отца, Света, однако, была заносчива, если ей приходилось общаться с неприятным для неё человеком, она демонстративно снимала потом с себя пылинки, строила гримасы брезгливости.
На школьный выпускной дочь разодели, как королеву. И будучи студенткой вуза, Светлана не испытывала нужды. По её запросам мать добывала любыми путями требуемое. Радовало то, что училась она успешно. Это обстоятельство в глазах матери оправдывало все дочкины недостатки.
Тянулся из последних сил и отец, домашняя мастерская иногда до зари светилась окнами — Прохор работал на заказы.
Разлад в семью подкрадывался исподволь и всё с дочкиной «лёгкой руки». Полностью подчинив мать своей воле и желаниям, Светка начала понукать отцом, указывать на ненужных, на её взгляд, гостей, на пристрастие Прохора к пиву, на его привычку пропустить иногда пару рюмок «Перцовки» после баньки в субботу. Прохор не подчинялся дочкиным указам, но молчал. Молчала и Нина, но чувствовала: разразится когда-то всё бурным скандалом.
На втором курсе Света познакомилась с сыном влиятельных родителей, завязался бурный роман. Дочка вошла в свою девичью пору цветения, а чувство, пришедшее к ней, даже чуть смягчило характер, но надолго её не хватило.
Однажды она нервно высказывала отцу:
— Мне даже молодого человека в наш дом привести стыдно.
— А что не так? — сдержанно спросил Прохор.
— Слишком уж наша семья какая-то упрощённая. И ещё пиво-водочка по субботам, нет чтобы в кино, в театр мать сводить. О чём с вами можно поговорить вообще? Узкие у вас с матерью интересы!
— Ах, вот в чём дело! Запомни мои слова, доча, тот, кто тебя полюбит по-настоящему, примет любую и на родителей твоих оглядываться не станет. Что же касается интересов, ты права: нам с матерью одна забота — кабы дочь жила лучше нас и имела больше, чем мы. Наши университеты — военное-послевоенное детство и труд на благо страны и семьи.
Светка скривила губы:
— Ну, началась демагогия! Ещё и меня приплёл.
— А кого мне ещё иметь в виду, Гришку-соседа? Речь ведь о нашей семье!
— Никогда мы с тобой не поймём друг друга, — махнула Светка подолом и выбежала из дома.
Прохор впервые напился допьяна и даже заночевал в домашней столярке.
Вскоре Нина заметила, что всякий разлад в семье приводил супруга к уединению и пьянке. Прохор всё чаще стал просить у клиентов в качестве оплаты пол-литру. Незаметно это вошло в норму.
Кавалера в дом Светлана всё же привела.
— Эдуард Полонский, — с апломбом представился гость.
На людей он не глядел, скользил взглядом поверх голов, брезгливо оглядывал обстановку, лениво двигал челюстями, жевал жвачку. Весь его холёный вид не вписывался в кулёмкинский быт.
Прохор пытался завести хоть какой-то разговор:
— И какие планы у вас, молодой человек, на будущее?
Эдуард забросил ногу на ногу, в упор поглядел на хозяина холодным взглядом бутылочно-зелёных глаз:
— Планы пишут Министерства, а мы уж как-нибудь приспособимся в этой жизни. Родаки мои не из последних! Батя — ювелир, работает только по драгметаллу и камням аналогичным, за мишуру даже не берётся. Маман — директор городского центрального рынка.
— Ого! Не наш брат — голяшка! — присвистнул Прохор. — Приспособимся — исчерпывающий ответ.
— Человек должен получать от жизни максимум удовольствия. Героика гражданской войны, время тимуровцев кануло в лету. Со временем и Великая Отечественная перестанет волновать грядущие поколения. Нужно думать о себе, а не о родине, как в отстойной песне поётся.
— О, как! — воскликнул Прохор. — Далеко вы пойдёте, молодой человек! — желание говорить о чём-либо ещё с этим циничным недорослем отпало, подумалось: «Ишь, «родоками» кичится, а сам-то на что годен? Настрой на удовольствия!». — Вы уж извините, молодёжь, у меня дела, — поднялся и вышел. Где-то в коридоре весело пропел: «Мама, я лётчика люблю, маманя, я за лётчика пойду», чем в очередной раз насолил дочери.
На третьем курсе Светка заявила, что желает жить отдельно и потребовала купить ей квартиру в посёлке.
Нина вступила в жилищный кооператив, влезла в долги, взяла большой кредит и подработку. Прохор в глубине души даже хотел, чтобы дочь отделилась: «Пусть помотает соплей на кулак! Отдельно!». Все заработанные деньги он по-прежнему отдавал в распоряжение жены, лишь на халтуру позволял себе выпить.
Двухкомнатную, удобную по планировке квартиру в новом благоустроенном доме Светке купили. Ремонт сделали своими силами. Прохор до ночи пропадал там, установил сантехнику и проводку, изготовил и вставил оконные рамы, настелил полы, наклеил обои. Нина хлопотала об обстановке.
Заработанные Прохором деньги теперь текли в Светкин карман через руки матери не ручейком, а потоком.
Прохор пытался вразумить супругу, но тщетно. Нина стала какая-то нервная, не такая покладистая, как раньше. От неприятного разговора уходила, а Прохор всё больше погружался в хмельную зависимость. Заказы в его столярке сами-собой как-то пошли на убыль. То ли клиент перестал доверять мастеру, то ли наставшие времена трудные, безденежные — страну лихорадила перестройка, вносили свои коррективы.
Прохор решил проявить предприимчивость: изготовил ходовой товар для хозяек и в воскресный день пошёл продавать сам.
Местные старухи облюбовали для торговли площадь перед сельмагом. Разложив товар на тарные деревянные ящики, торговали в основном овощами, соленьями-вареньями, вязаными вещичками.
Прохор пристроил самодельную тележку с добром у торца магазина в тенёчке — в самом хвосте стихийного рынка.
Желающих приобрести его изделия было негусто, подходили больше из любопытства. Получилось продать пару скалок. Прохор среди этой публики чувствовал себя не совсем комфортно. В поселении его каждая шавка в лицо знала, стоять тут в компании бабок ему показалось унизительным. Он твёрдо решил уйти и начал собирать свои изделия.
Одна из товарок, которую Прохор никогда не встречал в посёлке, а ею оказалась завсегдатай городского рынка, она специально приезжала в пригород и скупала у таких, как Прохор, горе-продавцов товар за бесценок, подошла к нему с заискивающим, льстивым видом:
— Сынок, продай мне свою поклажу оптом, рублей пятьдесят дам за всё.
Прохор мигом прикинул: тут у него, если перевести на деньги, изделий было рублей на полтораста, не меньше. Пиломатериал ему приходилось закупать, одними обрезками из совхозной столярки не разживёшься. Ценные сорта древесины он добывал по плашке, по брусочку, где мог.
— Кабы ты для себя купила, бабка, я бы глазом не сморгнул, отдал, а ты на моём труде хочешь себе навар сделать? Не выйдет! Дурно это попахивает, спекуляцией называется, не слыхала?!
Бабка шарахнулась в сторону:
— Ну и иди, алкач несчастный! — лицо её искривила злая гримаса.
Прохор шёл домой, как побитая собака. Алкаш? Так его ещё никто не называл, с ним считались, уважали. Ему прощали подковырки, насмешки, а актёрские пародии на манеры и говор односельчан даже поощряли.
Бабка крепко цапанула его самолюбие. Вернувшись, он внимательно, будто сторонним взглядом рассмотрел себя в зеркале, но никакого изъяна не нашёл, мысленно оправдал себя: «Пришлая старуха, что ты понимаешь в людях!», он скорчил рожу, передразнивая торговку и уединился в столярке. Однако работа на ум не шла, а выпить хотелось до одури, но в кармане два гроша. И вдруг спохватился, поход на рынок не прошёл даром — он выудил нужную информацию. Старухи сетовали, что трудно теперь достать поросёнка, редко кто держать стал. Что стоит месячный поросёнок десять рублей. «Не сделать ли «ход конём»?» — соображал Прохор.
Полчаса спустя столяр заходил в частном секторе в дома, бойко осведомлялся:
— Бабка Лукерья, тётка Марья, поросёнка приобрести не желаете? Матрёна, слыхала: поросят продаю!
На согласие он сразу предупреждал:
— Деньги вперёд!
Довольно скоро бежал в сторону сельмага, в нагрудном кармане десятка к десятке лежало пять штук. «Мать честная, это же тринадцать с половиной поллитровок получится! — соображал на ходу. — И ловко же у меня получилось! А что? Чичиков мёртвые души скупал, а тут живые поросята!».
Домой возвращался уже под хмельком в самом благодушном расположении. Брючный карман оттопыривала нерасчатая бутылка.
Он спрятал её в ящик опилок и, довольный собой, развалился на диване перед телевизором. Нина ушла к Светке и ещё не вернулась.
Кто-то стукнул в дверь, ступил на порог:
— Можно?
Прохор поднялся:
— А, тётка Марья, проходи, садись. Сейчас Нина корову подоит, пойдём выбирать. Ты же за двоих заплатила?
— Ну да, — подтвердила Марья, усаживаясь на стул.
Подошли ещё двое — Лукерья и Дарья. И этих Прохор любезно усадил на стулья.
— Так где ж твоя Нина? — не вытерпела Дарья.
— Я же говорю, корову доит, — Прохор специально тянул время, создавал «настроение» покупателям.
— Какую корову? — спохватилась Лукерья. — Вы же отродясь скотину не держивали, а тут тебе и корова, и поросята! Не темнишь ли ты, Прохор?
Загадку разрешила вернувшаяся Нина.
Покупательницы втроём накинулись на столяра:
— Верни деньги! Это надо же было сообразить?
— Совсем ты, Прохор, стыд потерял! Залил зенки-то!
— Тихо, тихо, землячки! Денежки ваши того, — он сделал многозначительный жест по горлу, — но Прохор никогда не бывает должным. Принципиально! Считайте, что вы у меня в заказчиках, пошли в столярку инвентарь выбирать.
С ворчанием и нареканиями бабки вынуждены были отовариться изготовленной утварью.
Возвращаясь домой, судачили уже незлобиво:
— Вот ведь паразит какой, додумался! А скамеечка-то право, как игрушка! — смеялась Лукерья, — и весёлко пригодится.
— И не говори, — вторила ей Марья, — что умеет, то умеет, я своего уж сколь прошу ящики под рассаду смастерить, дак разве ж у его руки из того места растут? А уж Проша сделает — так сделает, не налюбуешься!
— Век вспоминать его будем, — радовалась Дарья.
На вопрос встречных, где такие хорошие изделия прикупили, бабки дружно рассмеялись:
— Разве же это корытца? Ха-ха-ха! Поросят несём, пять штук, однако!
Прохор убрался в столярку, заночевал там. Утром, вернувшись в дом, он не застал Нину, открытые дверцы платяного шкафа и пустые полки красноречиво говорили о том, что жена ушла.
Машинально включил телевизор, уставился пустым взглядом мимо экрана, думал: «Ушла! Перетянула-таки Светка окончательно на свою сторону! Вернётся, голубушка, только дайте срок». Вдруг его слух уловил важную информацию: Генеральный секретарь ЦК КПСС зачитывал Указ о «сухом законе». Прохор напрягся, уразумев суть дела, хлопнул себя по коленям: «Бо-о-льшую ты ошибку совершаешь, Миша! — по-свойски обратился к главе государства. — Большой ущерб экономике страны нанесёшь, опасные игры ведёшь!».
Потянулись безрадостные дни. Прохор ждал. Плохо ему было без Нины, но вернуться не уговаривал. Принципиально. Сама ушла, сама и вернётся. Но время шло, ничего не менялось.
«Сухой закон» наделал много шуму, но пьющих людей в стране не убавилось. Такса — пол-литра за работу — в качестве оплаты теперь укоренилась, как закон.
Пил и Прохор, но в минуты просветления много думал. Поразмыслив на трезвую голову, открыл счёт в сберкассе и семьдесят процентов зарплаты стал переводить по заявлению на книжку. Жил на оставшиеся тридцать и на халтуру.
Как-то Нина заглянула к нему с утра, чтобы застать трезвым:
— Светочка замуж выходит. Пойдём на свадьбу, как люди, вдвоём!
— Кто меня приглашал?
Приглашение от Светки поступило, но Прохор понял, что только через уговоры матери дочь соизволила прийти к нему. Брезгливо присела у кухонного стола, глядя куда-то поверх головы отца, давала наказ:
— Смотри, оденься прилично и на свадьбе себя веди, как человек, не ляпни что-нибудь идиотское. Не позорь меня! Один раз в жизни ради меня ты можешь держать себя в руках, культурные ведь люди соберутся! И не называй родителей Эдика сватами — пережиток какой-то! Мама — Эвелина Марковна, папа — Владислав Лукич.
— М-м-м! Твои небожители и в туалет, наверное, не ходят, как мы, простые смертные? Не мотала ты ещё на кулак соплей! Какие они тебе «мама» и «папа» — мелкое обстоятельство, частность это, а как обидно! Эх, доча, совсем ты ещё жизни не знаешь!
— Зато ты знаешь! С тобой как с человеком, а ты! — дочь капризно надула губы.
— Не беспокойся, Светик, всё будет как в лучших домах Лондона!
На свадьбу он не пошёл. Принципиально! Зачем со свиным рылом в калашный ряд соваться? Условно, для себя, сватов окрестил «культурными».
Общительный по натуре, Прохор страдал от одиночества. Книги и раньше были у него в чести, теперь он читал так же, как и пил — запоями. Привязался к дворовому псу Сигналу.
Чёрного кобелька с белой манишкой, с белыми полукружьями вокруг глаз и в белых же носочками на передних лапах, Прохор принёс в дом щенком в пору, когда дочь училась уже в старших классах.
Светка собаку невзлюбила. Пёс понимал это своим животным инстинктом, но злобы и агрессии к ней не проявлял, снисходительно признавал членом семьи, вяло вилял хвостом.
Однажды Сигнал спас хозяина от лютой неминуемой смерти. Это была третья весна без Нины.
Март едва зародился, забарабанила с крыш капель, веселее затенькали синички и зачулюкали воробьи, но утренники стояли морозные и ясные. Вечером Прохор явился домой в крепком подпитии. Бесцельно шарахался по двору, отвязал Сигнала, велел идти рядом.
Собака на дух не переносила пьющих людей, но от хозяина готова была терпеть лобзанья и долгие разговоры по душам.
— Ну что, друг, пойдём потолкуем? — обратился Прохор к собаке, будто вспоминая что-то, остановился, пьяно шатаясь, помедлил, затем крепче утвердился на ногах. — Во! — осенила его мысль. — Пойдём в теплицу!
Сигнал покорно поплёлся рядом.
Прохор одним из первых в посёлке соорудил из старых оконных рам, демонтированных со снесённой школы, небольшую тепличку. Новшество понравилось, прижилось.
Ещё с осени, после уборки овощей, столяр уложил там сосновый пиломатериал на просушку.
Из раскрытой двери пахнуло летним ласковым теплом, Прохор пьяно кивнул:
— О, Сигнал, тут, оказывается, Ташкент! Заходи, погреемся, ага? — он задвинул шпингалет на двери, чтобы не вышло тепло, — плюхнулся на штабель. — Ну и Ташкент, Сигнал! Так об чём это мы? Посмотри, как доска просохла — в самый раз будет, завтра стаскаем в столярку.
Пёс молотил хвостом, поднимал пыль с вымерзшей земли, с готовностью глядел в глаза хозяину.
Прохор пьяно моргал:
— Удивляюсь я: почему Господь не наделил самых разумных существ — собак, лошадей, дельфинов, речью? Молчишь?! А я тебе отвечу, друг: потому как вы разумней людей и при случае указали бы нам, человекам, какие мы есть дурни на Земле. Да! Видел я сегодня Кулёмку. Вот тут она у меня сидит! — хлопнул себя кулаком в грудь. — Можешь ты это понять, псина? А ведь можешь! Хорошая она, понимаешь? Хорошая, и не спорь со мной! — поднял вверх указательный палец. — Но дура! — громко икнул. — И я дурак, только принципиальный! Вот в чём суть: разные мы! Но в жизни, как в физике — разные полюса притягиваются, одноимённые отталкиваются. Ты в физике разумеешь? Или в химии? Нет, химия — это «аш два о», а физика — это «крутящий момент», «раз» — и ты в дамках! Почему люди несовершенны, всяк по-своему? Вот закавыка! — Прохор, рассуждая, размахивал руками. — А я, брат ты мой, разгадал!
Сигнал внимал хозяину старательно, напряжённо сглотнул слюну. Прохор пошарил в кармане телогрейки, вытащил спёкшуюся конфету-карамель, попытка развернуть её ни к чему не привела, он так и бросил её собаке. Пёс старательно пожевал конфетку и выронил пустую бумажку к ногам хозяина, чем привёл Прохора в очередной восторг.
— Вот, что я говорил? Умный! Ты только сказать не умеешь! Так я тебе о разгадке, понимаешь. Говорят, Бог всё за неделю сотворил: и Землю, и всё её население, и флору, и фауну, всякую тварь потому и называют божьей. А с человеком поспешил. На человека времени у него не осталось. Только нельзя такое дело в спешке делать! Вот и получилось, что получилось. Хомо сапиенс — человек разумный! Тьфу на этого человека!
Долго ещё Прохор внушал собаке свои измышления, а потом, сморённый солнышком, прикорнул на штабеле. Смеркалось. Накопленное за день тепло быстро улетучивалось. Сигнал терпеливо охранял хозяина, но когда тьма стала кромешной и холод заставил Прохора съёжиться в клубок, пёс начал беспокоиться — скулить и звонко взлаивать. Убедившись, что это не действует, кобель принялся прыгать человеку на грудь, толкать передними лапами, но всё тщетно. Тогда он улёгся ему на ноги, укрыл лёгкие войлочные боты — прощай молодость, руки Прохор просунул подмышки.
Ближе к полуночи из теплицы раздался протяжный вой — Сигнал снова пытался разбудить хозяина, отвести от беды.
Прохор, наконец, очнулся. Его трясло мелкой дрожью. Ещё не вставая, он ощутил щекой необструганную твердь доски, смолистый запах. Гроб? Хмель разом выветрился из головы, он подскочил на ноги.
Зуб на зуб не сходился от холода и страха:
— Сигнал? Где это мы с тобой? — тыкался в замкнутом пространстве. — В преисподней?
Пёс радостно поскуливал, вился у ног. Прохор в панике выдавил плечом два стекла, выбрался наружу, следом вынырнула собака.
— Ух, парень, какая сволочь нас там с тобой замуровала?!
Лишь утром Прохор осознал, что сам заперся в теплице с собакой изнутри и лишь бдительность друга спасла его. Может быть, впервые за это время он всерьёз задумался над своей жизнью, но пагубная страсть оказалась сильнее разума.
Два месяца спустя после очередного загула Прохор жестоко страдал с похмелья. На работу в этот день он не ходил, валялся на диване, ждал как манны небесной, вдруг кто-то из собутыльников зайдёт, опохмелит. Встать и пойти самому сил не было. Все внутренние органы трясло, как в сортировочной машине-грохот, сердце то набатом ухало в рёбра, то останавливалось, казалось, совсем. Голову разламывало, глаза не помещались в глазницах. Он пытался вскипятить чай, но руки ходили ходуном, как в лихорадке. День прошёл в страшных муках.
А на дворе бушевала весна. Белым кипенем отцвела черёмуха, уронила снежные лепестки, укрыв землю в округе. Набирала бутоны сирень, предвещала скорое лето. Вечерами мальчишки бузовали на мопедах, выжимая из них последние силёнки. Ребята постарше носились на мотоциклах, катали заневестившихся девчонок с ветерком.
Уже перевалило за полночь, но Прохор не спал, с тоской смотрел в потолок. Вдруг яркий луч мотоциклетных фар высветил люстру. Бедолагу словно волной подбросило: «Мать честная, люстра! Как же я её раньше не замечал?! Зачем она мне? Ах ты, матушка, вот ты-то мне и сослужишь завтра службу! Хватило бы сил дожить до утра!».
Все его мысли теперь крутились вокруг этой люстры, как встанет он с рассветом и аккуратно открутит её, уложит в рюкзак и первым автобусом двинет в город на барахолку. «Или попытаться тут сбыть?» — явилась спасительная мысль.
Тихонько скрипнула дверь, лёгкие шаги по прихожей. У Прохора даже волосы на голове зашевелились: «Допился ты, брат, до ручки, уже и «белочка» на пороге!».
— Прохор, — тихо окликнула «белочка» голосом жены, — ты дома, Прохор?
Щелчок, вспыхнула лампочка. Нина, сощурившись от яркого света, стояла у дверей.
У Прохора невольно вырвался стон не стон, вздох облегчения:
— Нинок, ангел мой, помираю я!
— Что с тобой? — встревожилась она.
— Опохмелиться мне надо, ей-богу, до утра не дотяну.
Нина внимательно посмотрела на мужа, наказала уже в
дверях:
— Не уходи, сейчас вернусь.
Ах, как долго длились минуты. Время будто остановило свой бег. К физическим мукам теперь прибавились муки ожидания.
Нина вернулась с бутербродом и пузырьком аптечного спирта, сама развела его водой, помогла Прохору подняться, поднесла кружку к губам:
— Пей и закуси, сгоришь ведь.
Спустя пять минут Прохор вновь почувствовал себя человеком, слеза благодарности скатилась по щеке:
— Спасибо, Нинок! Ты мой ангел-спаситель! У-ух, мать честная, прижало меня, однако! — и только теперь спохватился: — Нинок, случилось чего? Ты ночью?
Нина сидела рядом, опустив голову, сложила руки на коленях, с трудом выговорила:
— Вернулась я. Не выгонишь?
— Кулёмка моя! — Прохор бросился к её ногам. — Да я для тебя! Нинок! Ты не думай, у меня тут ни одна баба ногой не ступала. Да я и того… Бичей- собутыльников только в столярке принимал. Принципиально! Ты же меня знаешь. У меня там в спальне постель чистая, я больше тут валяюсь. А ты ложись, Нинок! Я сейчас! — Прохор пришёл в какой-то неудержимый восторг. — Я вот тут твою подушку сохранил. На всякий случай, Нинок! Ты не думай, у меня и деньги есть! Мы теперь с тобой, знаешь, Кулёмка моя дорогая… — глаза его горели нездоровым блеском, — Нинок, там ещё осталось малость? — он кивнул на кухню.
— Нет, я всё вылила, — Нинины глаза выражали боль и жалость одновременно.
— Ну и ладно, Нинок, я это так. Давай, ложись, не сомневайся, пока я в таком виде, пальцем к тебе не притронусь. Я тут на диванчике.
Нина затихла в спальне, Прохор ещё долго возился на кухне. Обмыл пузырёк из-под спирта и выпил, ощущая послевкусие драгоценного лекарства. Есть ему не хотелось, но чаю он теперь напился вволю.
Вернулся в зал и включил было телевизор, но побоялся потревожить сон жены, решил лежать просто так. Не спалось. Ему всегда не спалось после запоев.
Теперь, после «реабилитации» спиртом, когда прошёл хмель, но восстановился баланс в организме, Прохор размышлял очень трезво.
Бичи — слово, брошенное им. Самое трудное убедить зависимого от алкоголя человека, что он алкоголик. И Прохор не считал себя таковым. Дружков-собутыльни- ков он держал ниже себя по статусу. Если иногда финансы его были на мели, а выпить требовалось ещё вчера, он нанимался с дружками на подённые работы, убрать, например, территорию от снега, развести и раскидать торф или навоз в огороде. Прохор держался тогда на особицу. Подходил к хозяину и деликатно спрашивал:
— Там это… бичи опохмелиться и перекусить просят — «трубы горят»!
С его лёгкой руки бригаду эту в посёлке прозвали «снеговиками». И поделом. Выглядели они забавно, когда строем проходили под окнами домов с лопатами и мётлами на плечах.
Сегодня он уже во второй раз признался сам себе, что заигрался с зелёным змием, вопрос ребром: кто кого?
Нина тоже не спала. Заснёшь, когда жизнь поставила перед выбором: остаться с мужем-алкоголиком или уйти в никуда? Жить с молодыми она больше не станет, однозначно. Слоняться по общежитиям? Ведь не юная уже. Она старалась вспомнить, когда её некогда благополучная семейная жизнь дала трещину?
В детстве ей не хватило любви и заботы родителей. Отец сгинул без вести на фронтах отечественной. Мать билась на двух работах, чтобы прокормить троих детей, Нина была старшей. Жили они в глухом провинциальном городишке, столь захолустном, что на редкой карте, разве что местного значения, можно было обнаружить его.
После войны к матери прибился псевдогерой, коих много породило военное и послевоенное время. Ухарь, прикрывающийся чужими наградами и документами, ищущий лёгкой жизни за чужой счёт.
Сначала он втянул мать в пьянку, потом она умерла от криминального аборта.
Когда Нина пыталась вспомнить мать, первое, что приходило ей на ум — неотёсанный гроб с бумажными цветами по бортику, белое, как коленкор, отчуждённое лицо матери и дети-старички — Маша и Ванечка, сутуло сидящие около. Нине на тот момент исполнилось двенадцать лет, Маше восемь, а Ванечке шесть.
Опеку над ними троими взяли крёстный Фёдор и жена его Прасковья. Благо пара была бездетной, иначе разбросало бы детей по детдомам. Нина помогала хозяйке, не покладая рук, и младших учила прилежанию и трудолюбию.
В душе она теперь ненавидела пьющих людей и дала себе зарок, что своим детям отдаст всю себя, лишь бы они не испытывали лишений.
Замуж вышла поздно, пока не определились к самостоятельной жизни сестра и брат. Сама Нина по хлопотам крёстного окончила курсы кройки и шитья, устроилась в швейный цех по пошиву мужской спецовки.
При цехе был небольшой магазинчик, реализующий продукцию.
Эта самая спецовка и свела её с Прохором. Встретились они в пригородной электричке. Нина, признав на нём изделие своего цеха, невольно улыбнулась, подумала: принято считать, что спецовку шьют на зоне. Вполне возможно, что эта вот прошла через её руки.
Молодому человеку приглянулась девушка с кроткими глазами лани, недолго думая, он выскочил на её остановке. Познакомились. Нину расположила его улыбка от уха до уха, лёгкий нрав и то, что человек владеет ремеслом, не болтается. Он проводил её до дому. Пару раз приезжал к ней в городок, а на третий сделал предложение и увёз в свой пригородный посёлок. Молодая жена устроилась швеёй в Дом бытовых услуг.
Жить стали в родительском доме Прохора. Сравнительно недавно он похоронил мать, которая растила его одна. Отец сложил голову на фронте, равно как у Нины, с той лишь разницей, что на него пришла официальная бумага, в которой было указано место боя и его последнего пристанища.
Прохор всю жизнь ремонтировал, улучшал своё жилище. Благодаря Нине их семейное гнёздышко стало ещё уютнее.
Жили душа в душу. Нина чувствовала себя за мужем, как за стеной. Всё изменилось с рождением дочери. Она как-то отдалилась, охладела к супругу, всю любовь и ласку отдавала Светочке. Потом отмахивалась от просьб Прохора родить второго ребёнка.
Протест мужа, вылившийся в пьянку, не приняла. Она даже не попыталась за него бороться. На ум ей приходил пример матери, ради мужика забросившей детей. Масло в огонь добавляла дочь, внушая матери, как устарели её взгляды на жизнь. Именно она уговорила Нину перейти к ней жить, оставив Прохора на произвол судьбы.
Подспудно она понимала свою вину, потому и не бросала его совсем, присматривала, так сказать, беспокоилась. Деньги, которые отдавал Прохор, тратила на Светлану, полагая этот факт как сам собой разумеющийся — это ведь его дочь, он обязан её содержать!
Нина слышала, что Прохор не спал, тихо вышла, присела в ногах.
Спросила участливо:
— Тебе всё ещё плохо?
— Душа болит, Нина Ивановна, — он впервые в жизни так официально назвал жену.
Нину в душе передёрнуло: значит, отдалился, перестал уважать.
Прохор сел:
— Не спится? Тебе указали на дверь или как?
— Я сама ушла. Конфликт у меня вышел с зятем. А Света, ты представляешь, она за него горой!
— А вот это правильно, Нина Ивановна! Я хоть человек неверующий, но в Евангелие заглядывал для общего кругозору, а гласит одна из заповедей так: «И оставит человек отца и мать своих, и прилепится к жене своей, и будут двое едина плоть». Это ты решила идти поперёк. Вот и результат!
Ты мне скажи, Нина, пришла ты ко мне по велению сердца или потому, как жить более негде? Ты в этом доме была хозяйкой и женой, матерью моего ребёнка, значит, имеешь право на жилплощадь. Но ежели сам я тебе противен, под одной крышей нам не ужиться. Я ведь тоже человек, Нина, и ничто человеческое мне не чуждо!
— Прости меня, Прохор, за всё прости! Во многом я перед тобой виновата. Что касается до того, противен ли ты мне… Кабы так было, ноги бы моей в этом доме не бывало. А сегодня, увидев тебя в таком состоянии, я бы могла просто уйти, и жилищный вопрос для меня разрешился бы более чем просто. Мы ведь с тобой не в разводе. Ты и правда не дожил бы до утра…
— М-м-м, и то верно, Нинок! И ты осталась бы полноправной хозяйкой как первая после мужа наследница по закону. Так значит, будем жить как прежде?
— А ты пить бросишь, Прохор?
— Брошу! И обстановку всю восстановим. Деньги у меня есть, не такой я простак, как думают некоторые. Хым, — усмехнулся он вдруг, — я ведь завтра планировал пропить люстру, вовремя ты, однако! Кстати, где ты спирт добыла?
— Ты знаешь Татьяну, в аптеке работает?
— Кто же её не знает.
— Когда шла сюда, свет у них горел, мне не до раздумий было, прямиком туда. Она всё правильно поняла, дай ей Бог здоровья!
— Утро вечера мудренее, Нинок, завтра поговорим. Нам обоим нужно отдохнуть хоть немного, я уже три дня работу прогулял. Больше этого не повторится! За Светку ты не переживай, не смогут они без тебя, трёх дней не пройдёт, как нарисуются. В жизни и не такие страсти кипят, во мраке молнии сверкают.
Нина поднялась было, но Прохор удержал её, поймав за руку:
— Останься рядом, просто останься. Плохо мне было без тебя, ох, как плохо, Кулёмка! Я к стенке отвернусь чтоб перегаром не разило.
Она кивнула в знак согласия, будто он мог видеть в темноте, потом сказала надтреснутым голосом:
— Разложи диван, я подушку с одеялом принесу.
Нина, окончательно успокоившись, уснула, уткнувшись носом в мужнины лопатки. Прохор долго лежал, не смея шевельнуться и потревожить сон супруги, потом осторожно высвободился из-под её руки, тихо сполз с дивана и ушёл в столярку.
Он принялся строгать давным-давно привезённую и просохшую липовую доску. Эту липу, целых три куба, славящуюся настоящим, хорошим качеством, выслал ему дружок по железной дороге из Республики Марий Эл.
Руки его соскучились по настоящей работе, а грудь распирала радость жизни. Он подхватывал кудрявую стружку, подносил её к лицу, нюхал.
За работой Прохор любил рассуждать, философствовать о многом. Вот, например, липа. Ли-па. Само прозвание-то какое ласковое, податливое. Не зря на Руси именно из липы резали ложки, плели лапти из её лыка. А фактура-то какая красивая — жёлтая, как яичко!
Иное — дуб! Короткое, но ёмкое и прочное, как кованый гвоздь, вбитый намертво по шляпку, — дуб. И изделиям из него сносу нет. А взять яблоньку. Древесина у неё тяжёлая, слово всего из трёх слогов — яб-ло-ня, но какое полновесное…
Над посёлком поднимался рассвет. Прохор вышел во двор, запрокинул руки за голову, хрустнув суставами, потянулся:
— Эх-ма! Денёк сегодня будет хороший! Дождался я своего часу, — лицо его расплылось в широкой улыбке от уха до уха.
По прогнозу Прохора на следующий день явился зять, просил у тёщи прощения. Светка торчала под окном, в дом не зашла, избегала встречаться с отцом. Возвращаться Нина отказалась, но мир был восстановлен, и она частенько навещала детей.
Новость о том, что Светлана ждёт ребёнка, Прохор встретил как-то равнодушно, он почему-то уверен был, что родится капризная, в мать девчонка, и колесо семейной жизни закрутится по тому же сценарию.
Бороться с пагубной страстью Прохору давалось не так- то просто. Легче переступить черту, чем вернуться обратно. В дни, когда тяга к спиртному перевешивала, он становился смурной, работа не ладилась. Иногда, напротив, был возбуждён, юлил, просил у Нины денег, уверял, что в последний раз. Медвежью услугу оказывали дружки: находили средства и время угостить.
Наступили трудные девяностые, пропала уверенность в завтрашнем дне. Дом бытовых услуг закрылся, и Нина оказалась не у дел. Встал вопрос: ехать искать работу по специальности в городе или искать хоть какую-то в посёлке.
Решение пришло неожиданно. Нина заявила, что станет помогать мужу в столярке выполнять посильную работу, потом реализовывать товар. Расчёт её был таков: во- первых, находясь рядом, она отвадит от него дружков, во- вторых, не придётся мотаться в город, оставляя дом и мужа без присмотра. У неё вдруг проявились недюжинные способности, она попросила Прохора изготовить разделочные доски наборами и стала их расписывать в народных традициях незатейливыми мотивами из цветов и птиц, ярких бабочек. Спрос на изделия возрос. Решили разнообразить ассортимент хлебницами и подставками под цветы. Прохор радовался находчивости жены.
Очень взбодрило его известие о том, что у него родился внук. И без того прямая его осанка стала гордой, ходил по селу гоголем, грудь колесом. Он решил во что бы то ни стало сделать к выписке из роддома кроватку-колыбель для малыша.
В дело пошла подготовленная липа. В эти дни он отмахивался от дружков, как от чумы, и после работы сломя голову спешил в домашнюю мастерскую. Любовно шкурил заготовки до шёлкового лоска, чтобы было без сучка без задоринки. Успел. В день, когда Светлану с ребёнком привезли, колыбель стояла на площадке квартиры перед дверью.
Молодые родители не пригласили его на смотрины, сам Прохор не пошёл, как ни уговаривала его Нина.
Ему не суждено было узнать, что подарок его не приняли, потому как сваты привезли из города дорогую импортную кроватку из искусственного материала. Что Нина, боясь огорчить его, сама пристроила его изделие в многодетную семью с маленьким достатком.
Ребёнка назвали Лукой в честь прадеда — отца свата. Нина бегала водиться и каждый день приносила домой новости, как растёт Лукаша. Прохор до отчаяния хотел видеть внука. Нина пообещала, что когда будет возможность, завезёт его домой, и муж наконец встретится с наследником.
Когда эта задумка осуществилась, Прохор был на седьмом небе от счастья. Удивительно умело он водился с внуком, катал на «самолёте» и на «коняшке», играл «в ладушки».
Нину уверял:
— Кулёмка, а глаза у него твои!
При всякой возможности Нина устраивала им свидания, и очень скоро ребёнок привязался к деду и к году произнёс своё первое слово — «дида».
Потом она, смеясь, рассказывала, что «культурные» сваты приняли это на свой счёт:
— У них всё так, на них похож, они главные! Мы со Светой между собой поговорили, ровно и правда глаза у него мои, но уж молчим, пусть будет, как они говорят.
Приближался день рождения Лукаши, Нина уверила Прохора пойти вдвоём, у Светы дрогнет сердце, и они на конец воссоединятся семьёй, а он познакомится со сватами.
Прохор с большим волнением ждал этого дня. Готовился. Даже согласился купить себе новый костюм взамен пропитому когда-то. Пообещал супруге, что на торжестве не притронется к спиртному и не вызовет огорчения дочери.
Вдвоём съездили в город, купили в подарок огромный игрушечный самосвал, в кузове которого свободно поместится внук.
Наконец этот день настал. Прохор очень волновался, выбритый и отутюженный, он даже помолодел. Радовалась Нина. Торжественно прошли они по улице под руку.
На площадке перед квартирой Прохор перевёл дух и сам нажал кнопку звонка. Открыл зять. Нина, стоящая впереди, первая вошла в квартиру.
— Кто там? — окликнула мужа из кухни Светлана.
— Иди встречай, родители.
Света выскочила румяная, возбуждённая, и вдруг лицо её превратилось в гримасу. Глаза вмиг стали колючими.
Презрительно прищурив ресницы, она совершенно отчётливо выговорила:
— Ты проходи, мамочка, а такому отребью, как ты, — обратилась к отцу, — в нашей семье нет места!
— Светочка! — выдохнула Нина. — Ты говоришь это родному отцу?! Ты…
— Дида! — звонко вскрикнул малыш, он уже ходил на своих ногах, но для надёжности опустился на колени и отчаянно молотил руками и ногами, продвигаясь вперёд.
На Прохора было страшно смотреть, лицо его повело, губы дрогнули, глаза заволокло слезами.
Лукашка тем временем уже дополз и протягивал деду ручки.
Прохор подхватил внука, сдавленно выговорил:
— Внучек мой дорогой!
Светка накинулась тигрицей, выхватила сына, Прохор не пытался его удержать, отступил к двери:
— Ты, Нинок, оставайся, я пойду.
— И моей ноги тут больше не будет! — кроткие глаза лани смотрели с ненавистью. — Ты вспомни, отец из-за тебя ночами не спал, деньги заколачивал на эту самую квартиру. Да и по сей день откуда они тебе капают? Как у тебя язык повернулся!
— А ты, выходит, за моей спиной устраивала им встречи? — взвизгнула Светка.
В дверь снова позвонили, Нина взглянула мужу в глаза:
— Пошли, Прохор!
На площадке они лоб в лоб столкнулись со сватами, но не удостоили их вниманием.
За спиной заливался малыш:
— Дида! — кричал в истерике.
Прохор первый выскочил из подъезда.
На него вдруг напало безудержное веселье:
— От дак мы с тобой погуляли, Кулёмка! От дак отметили внучкову годовщину!
Он хлопнул о бёдра ладонями, вывернул несколько коленцев, прошёлся вокруг растерявшейся жены козырем. Прохожие улыбались, глядя на них.
Знакомый мужик спросил:
— Чего празднуешь, Прохор?
Он расплылся в улыбке:
— Лукашику-внучку годик отметили, — и, не оборачиваясь, скорым шагом припустил домой.
Нина едва поспевала за мужем, она боялась, как бы с ним не сделался удар. Едва нагнав, подхватила под локоть, заглянула в лицо.
Прохор сиял, как глазированный пряник:
— А я рад, Кулёмка, наконец-то ты всё поняла, и наконец- то у тебя прорезался собственный голос! От теперь-ка пускай поживут они без папкиных вкладов! Больше гроша ломаного не дам! И ты, слышишь, не смей меня обманывать!
Дома, переодевшись, наказал жене:
— Накрывай ужин, отпразднуем сами, пойду кой-какой материал подготовлю, насмотрел я в городе корзины из шпона под овощи, попробую сделать — ушёл в столярку.
Нина была уверена, что Прохор сейчас достанет заначку и домой явится уже «под мухой». Но вопреки её ожиданиям пришёл он совершенно трезвый.
За столом она осторожно спросила:
— Быть может, налить тебе, перенервничал ты сегодня?
— Выпей сама, если желаешь, а я, Нинок, всё, с этого дня завязываю!
Как ни странно, Прохор больше не притронулся к спиртному, хотел ли он доказать дочери либо самому себе свою волю или руководствовался чем-то иным, для Нины останется загадкой, да и нужно ли её разгадывать? Казалось бы, чего ещё желать?
Вскоре прошёл слух, что у сватьи крупные неприятности по работе: городской центральный рынок с потрохами скупил южанин. И в ювелирной мастерской объявился новый хозяин. Полонские-старшие продали квартиру и укатили строить гостиничный бизнес на юга.
О том, что семья дочери продала свою квартиру в посёлке и намерена податься вслед за старшими, Кулёмкины узнали окольными путями. Нина не находила себе места, похудела, скрываясь от мужа, плакала в подушку.
Однажды ночью он четко произнёс:
— Не плачь, Нина, всё пройдёт, перемелется. Думаешь, мне легко без вас было? Иной раз волком выть хотелось, но человек ко всему привыкает. После плохого всегда приходит хорошее, жизнь полосатая, язви её.
Проститься Светлана не пришла, уехала и пропала: ни письма, ни весточки не получили родители за два с лишним года.
Пришла новая беда: в марте Прохор был госпитализирован с сердечным приступом. Диагноз неутешителен — ишемическая болезнь, требовалась операция. Нина обивала пороги, добиваясь направления в кардиоцентр Новосибирска. Добилась. Мужа поставили в очередь на операцию по квоте в следующем году, присвоили вторую группу инвалидности. Прохор уволился из поселковой столярки, но дома трудился по мере сил.
Минули жаркое лето и затяжная осень, зима наступила холодная. Был канун Нового года. Посёлок жил свой жизнью, готовился к празднику.
Прохор принёс домой небольшую сосёнку, соорудил крестовину, установил в комнате, сказал с лёгкой грустинкой:
— Ну что, Нинок, поужинаем и будем наряжать?
Он очень изменился за последнее время. Похудел, осунулся, виски крепко посеребрила седина. Нина сама не находила покоя за дочь, чувствовала, он тоже переживает, хотя вопрос о Светлане не поднимался, дабы не резать по живому.
После ужина Нина убирала посуду, Прохор включил телевизор, зазвучала заставка вечерних новостей. Постучали в окно. Взвился и залаял на цепи Сигнал, но тотчас перешёл на дружелюбный тон.
Прохор, сложив ладони лодочкой, припал к окну. Из полумрака выступила женщина с ребёнком на руках. Сметая всё на своём пути, он в чём был кинулся в холодный коридор, его грудь теснило предчувствие: «Сигнал не пропустит во двор чужого. Неужели?!».
В сенях загремели вёдра, скрипнула дверь.
Нина выглянула из кухни, в руках полотенце и чайная чашка:
— Кто там, Прохор?
На пороге, укутанная в шарф, покрытый инеем, в лёгком демисезонном пальто явно с чужого плеча, стояла их дочь. За её спиной Прохор с Лукашей на руках. Из ветхой старушечьей шали, тоже белой от дыхания, глядели на мир глаза кроткой лани.
— Встречай гостей, Нина Ивановна!
Из рук Нины выпала и покатилась чашка, подпрыгнула, покрутилась и рассыпалась вдребезги.
У Светланы перекосило рот:
— Пустите? — спросила со слезами.
Спустя час Лукаша мирно посапывал, сытый и согревшийся, на кровати в спальне. Прохор сидел у ног внука, боясь потревожить его сон. Мать и дочь теперь, когда улеглись первые страсти, мирно беседовали на кухне. Светлана рассказала, как её предал муж и практически выставил за дверь без средств к существованию.
Семейство Полонских удачно развернуло бизнес. На деньги, вырученные от продажи двух квартир, они приобрели гостиницу, где временно поселились и сами. В мутной воде неразберихи нового времени они сняли первые густые сливки. Успех вскружил голову, разыгрались аппетиты: купили огромный коттедж. Всю недвижимость оформили на себя Полонские-старшие.
Эдуард стал ещё более заносчив, оброс сомнительным связями, в их доме бесконечно устраивались непонятные сборища, заканчивающиеся попойками и циничными сценами. У Эдика появилась любовница — наглая развязная девица. На протест жены он без зазрения совести указывал на дверь: «Если что-то не устраивает, убирайся туда, откуда приехала — к своим столярам-портняжкам».
Она пробовала пожаловаться родителям, но они и слушать не хотели её «вздор». Пойти за помощью больше было некуда.
На новом месте Лукаше не пошёл климат — всё вело к одному нескладному концу.
Светлана вынуждена была оставить мужа и перебиваться скудными заработками и жильём у одной торговки овощами и фруктами, снимала угол в летнем флигеле для отдыхающих. Мечта у неё теперь была самая земная: накопить денег и уехать домой. Туда, где родители ждут и любят, не могут не ждать!
Нина гладила дочь по руке:
— Всё образуется, Светочка. Вы дома, а дома, как известно, и стены помогают. За папку ты больше не переживай, он ведь совсем не пьёт, но нам с тобой нужно поберечь его. Сердце у него больное, столько боли накопилось в нём, только любовь и забота может ему помочь. Мы с тобой очень виноваты перед отцом, Светлана! Ждём очереди в кардиоцентр Новосибирска. Говорят, там чудеса делают, устанавливают стент, который не даёт закрываться коронарному сосуду.
Эти последние слова Прохор невольно подслушал, выходя к женщинам.
Горький комок подступил к горлу, он на подвздохе погасил слезу и вошёл:
— Во всех ошибках человек должен винить только себя! Значит, у меня не хватило сил достойно выйти из сложившихся обстоятельств.
— А у меня мудрости, — повинилась Нина.
— А я, как я виновата перед вами, простите меня, родненькие! Самые любимые! — Светлана захлебнулась рыданиями.
Прохор только сейчас отчётливо понял, как изменилась, повзрослела их дочь. И внешностью стала особенно походить на него: тот же волевой, упрямый подбородок, глаза со смешинкой, крупные чувственные губы, а улыбнётся — и рот от уха до уха.
Характер? Не может человек измениться совсем, сейчас она надломлена, но когда-то он опять проявится мощно и ярко, главное, направить все свои плюсы в нужное русло.
Нина было поднялась с места, захлопотала вокруг дочери:
— Водички, Светочка?
Прохор сделал знак рукой, упредив супругу. Дал дочери выплакаться, потом провёл рукой по спине:
— Ну, будет, будет, Светлана! Давайте-ка так, Кулёмки мои: кто старое помянет, тому глаз вон! Мы эту кашу заварили, мы её и расхлебаем сообща! Я только одно не могу уразуметь, Света, коль ты попала в беду, почему нам не сообщила?
— Стыдно мне было. Боялась, не примите, — она достала из кармашка сигарету и нервно закурила.
— Вижу, попала ты, доча, в переплёт, это не плохо, то, что нас не убивает, делает нас сильнее! Но неужели ты до сих пор не усвоила: иной человек в парче и золоте, а чужой, и душа к нему не поворачивается, а свой, как говаривала моя матушка, а твоя бабка: «Хоть в говне, да иди ко мне!».
— Это про меня, в каком я дерьме оказалась! — всхлипнула Светка.
— Ты бы только весточку — адрес, папка бы полетел, поехал, пополз по-пластунски, но выручил из любой заварухи!
— Спасибо вам! — только и могла вымолвить дочь.
Прохор, чтобы как-то скрасить тяжёлую тему, взбодрился:
— А не завести ли нам весной поросёночка на откорм, дойную козочку взять?! Наш внук должен есть натуральную котлету, а не «ножки Буша», будь он неладен! Точно, я это дело «нарисую», — он изящным жестом забрал у дочери сигарету, — а вот это, дочь, ты брось! У тебя сын, зачем ему дурные примеры?! Давно пристрастилась?
— Пристрастилась? Курю в основном, чтобы не плакать.
— Надеюсь, теперь у тебя не будет поводов для слёз, ты в родном доме. А дурное это дело — курение, бросать надо! По себе знаю, трудно будет, я вот пить бросал, черти ломали!
— Ой, папка, ты ещё не видел, как «культурные» пьют!
Прохор засмеялся:
— Говорил я тебе, Светик-семицветик! И про Эдика твоего сразу всё понял, когда он сказал «приспособимся как-нибудь». Вот он и приспособился! Поглядел на нас, простаков, понял, что легко обведёт вокруг пальца. Подумал, наверное: дочь молодая, красивая, образованная и квартирка отдельная имеется.
Прохор сдержал слово и в апреле хлопотал о поросёнке. Заглянул в дома старых знакомых.
Дарья смеялась:
— Ты, Проша, то продаёшь поросят, то покупаешь! Опять чего-то удумал, оглашенный?
— Хорошее дело я надумал, старушечки-хохотушечки! Жизнь моя только начинается! Принципиально!
В мае ему сделали операцию.
Прошло три месяца. Хозяин семейства Кулёмкиных чувствовал себя хорошо. Как-то сидел на скамье у ворот. На широкой затравеневшей поляне Лукашка гонял мяч.
— Ну что, Прохор, как здоровьишко? Работает «движок»? — подошёл мужик с соседней улицы, поздоровался по ручке, присел рядом.
— Ничего, слава Богу, как починили, «не чихает».
— Дай-то Бог! До чего медицина дошла! Ну, а с этим делом как? — сделал он многозначительный жест по горлу.
— А, с этим-то? Всегда пожалуйста! Заходи, гостем будешь, угощу от души! Но сам я ни-ни! Эксперименты на себе ставить поздновато. Пожить охота ради вот них, — он кивнул на внука.
— М-да, охота. Да ещё ведь как охота! Ну, бывай здоров, дело у меня одно срочное, — распрощался мужик.
— И тебе не хворать.
— Го-ол! — завопил внук, загнав мяч меж ножек скамейки.
— И правда гол! Плохой из деда вратарь. Вот погоди, дай оклематься, сыграем мы с тобой, Лукаша! А ещё съездим на могилу твоего прадеда в Польшу, говорят, теперь за границу махнуть запросто. А пока пойдём к барабану твоему кленовые палочки выстругаем. Ох и звонкие будут палочки!
За ограду вышла Нина:
— Вот вы где, а я потеряла.
— Мамку с работы ждём, — улыбнулся Прохор, — а вон и она. Лукаша, встречай Светика-семицветика!
Внук припустил по дороге навстречу матери:
— Мама, мамуля, я деду гол забил!
Нина присела рядом, наклонила голову на мужнее плечо.
— Вот оно счастье, Прохор, дождались мы с тобой! Только бы здоровья тебе Бог послал.
— Дождались, Нинок. Бог-то Бог, да сам не будь плох. Сердце его выдавало ровный размеренный ритм, и на душе было покойно.


Материнские руки

Пассажирский поезд, прозванный в народе «барыгой», медленно раскачивался после частых остановок, набирал скорость, чтобы через полчаса-час опять сделать «привал» на каком-нибудь полузаброшенном полустанке.
Народ в общем вагоне поезда ехал какой-то угрюмый, неразговорчивый. Может, не «разгулялся» ещё после душной ночи, неловких сидячих поз в полудрёме. Спешно пробежала по вагону проводница, тоже угрюмая, невыспавшаяся женщина неопределённого возраста, громко объявила: «Готовимся к выходу — разъезд «Введенское». Зашевелились некоторые пассажиры, засобирали дорожный скарб, задвигались к выходу.
В вагоне стало чуть просторнее, но ненадолго. На смену вышедшим на разъезде пассажирам потянулись вновь вошедшие, принесли с собой запах раннего холодного утра, разномастных дорожных котомок.
Из вошедших пассажиров последнею была женщина лет шестидесяти пяти, скромно одетая в серое пальто, повязанная пуховым полушалком. Прямо перед собой она несла небольшую, но вместительную плетёную корзину. Держала она её двумя руками. Рукава пальто, там, где должны быть кисти рук, были пустыми. Женщина присела на освободившееся с краю сидение, корзину опустила в ноги. Ногами поправила её. Руки сложила на колени, одна на другую.
Поезд отстоял положенное время, тронулся. В вагоне было довольно жарко, но женщина не меняла положения, не снимала пальто, не вынимала рук из рукавов. Какое-то время она внимательно глядела на пассажирку напротив, будто пыталась спросить что-то.
Сидящий рядом старик поинтересовался:
— Никак студёно на улице, остыла, молодайка? Ровно руки ознобила?
— Немного ветрено, а так ничего, — ответила женщина.
— Вы не могли бы мне помочь, — наконец, обратилась она к женщине напротив. — Расстегните мне пуговицы, пожалуйста, а дальше я сама, — она встала, приблизилась к соседке по вагону.
Та вопросительно вскинула глаза, но просьбу исполнила.
— Спасибо, дай вам Бог здоровья!
Когда женщина скинула пальто и полушалок, стала поправлять рассыпавшиеся волосы, соседи увидели, что кистей рук у неё нет, только зарубцевавшиеся культи: на правой — выше запястья, на левой — чуть ниже. Это обстоятельство невольно привлекло к ней всеобщее внимание.
Любопытный старик даже присвистнул легонько:
— Это где же тебя так угораздило? Обморозилась, что ль?
— Нет, — горько вздохнула женщина.
По виду она не походила на опустившуюся особу, ведущую сомнительный образ жизни. Чистое, открытое русское лицо. Умный взгляд ясных карих глаз, скорбные складки в уголках губ. Одежда и обувь опрятная.
Старик участливо подвинулся:
— Как же ты одна в дорогу?
— Находятся люди добрые, иначе как жить?! — она взглянула на женщину, помогшую ей, будто подтверждая свои слова.
— Далёко едешь? — не отступался дед.
— В областной центр, к сыну, гостинцев вот настряпала, — кивнула она на корзинку.
— Нешто он не заработает себе на хлеб, мать гонять?
— В заключении он, шестой год, свидание выхлопотала, а как без гостинца?
Старик поджал губы:
— Эвон! Чего натворил-то?
Женщина жестом головы указала на культи:
— За руки материнские и сидит.
— Это как так? — вскинулся старик, все остальные тоже пристально глядели на неё.
Женщина помолчала, опустив глаза, словно вспоминала или решалась — рассказать ли. Затем обвела всех усталым взглядом, слёз в её глазах не было. Собравшись с мыслями, рассказала жуткую историю про сына-алкоголика.
Как растила его одна. Ночи недосыпала, куска недоедала — всё сыночку берегла. Жалела, баловала. Вырастила.
Максим не хотел учиться, с горем пополам окончил девять классов. Не захотел поступать даже в профтехучилище. Бегал от армии, когда подошёл срок службы. Во всех своих неудачах обвинял мать, которая со временем стала «девочкой для битья». Втянулся в пьянку, обзавёлся дружками-собутыльниками.
Мать боролась с пагубным пристрастием сына всеми силами и средствами, не брезговала бабкиными заговорами. Убедила встать на учёт у нарколога и закодироваться.
Иссякли все способы, но она не сдавалась. Подкарауливала, выискивала заначки сына, безжалостно выливала «пойло». Но однажды он застал её за этим занятием. Взбунтовавшийся, обозлённый налетел он на неё, хрупкую, беспомощную. В порыве буйства в руках оказался топор. Мать слабо сопротивлялась, не верила до конца, что сын способен поднять на неё руку. Лишь когда он, перехватив её левую руку, приложил к большому чурбаку для разделки мяса и замахнулся, она попыталась правой перехватить топорище. Лезвие топора скользнуло в сторону, наискось разрубив руку. Она не чувствовала острой боли. Ужас и страх сковали её члены, застыли в глазах. Сыну не стоило труда уложить на чурку и вторую руку…
Мать лишилась чувств. Что было дальше, не знает. Очнулась уже в скорой с перевязанными и перетянутыми жгутом руками. Боль теперь пластала огненными всполохами, пульсировала, застилала сознание.
Спасти кисти рук не удалось. Заживали культи медленно. Тамара лишилась желания жить: что теперь будет с её чадом, как ей, беспомощной, влачить существование? Пока лежала в больнице, сын находился в СИЗО.
Выписалась, училась обходиться в быту без помощи посторонних, использовала не только культи, пальцами ног пыталась делать элементарные дела.
Близился суд над сыном-изувером, так его окрестила людская молва.
На суде Макс выглядел, как сам не свой, подавленный и даже жалкий. Таким он и остался в её памяти. Срок ему дали — восемь лет строгого режима.
Женщина замолчала. Гробовая тишина стояла в вагоне. Старик шевельнулся:
— Гостинцев ему, говоришь, настряпала. Да как же ты, милая, управляешься?
— Обвыклась уже, — улыбнулась соседка, — где ремни к рукам прилаживаю, где зубами, а где и ногами. Пальто вот надеваю застёгнутым, как платье, через голову. А когда люди рядом, прошу помочь.
Старик покачал головой, добавил как-то отрешённо:
— И не подавится он твоим куском?!
— Я его таким воспитала, я и в ответе, — покорно и спокойно ответила мать.
Установилась гнетущая, напряжённая тишина. Даже молодые люди с верхних полок затихли и внимательно смотрели на безрукую пассажирку. В этой тишине витал запах протеста.
Особенно отчётливо на этом фоне всхлипнула женщина, расстегнувшая пальто по просьбе несчастной. Подбородок её дрогнул, когда она спросила:
— Как же это? Он хоть раскаивается в том, что натворил?
— Должно быть, раскаивается. В глаза мне не глядит, плачет да зубами скрежещет. А я свои слёзы уже выплакала, видно, с кровью все вышли.
— Я, знаешь, тоже по молодости рюмку мимо рта не проносил, но чтобы вытворить такое… — опять не сдержался старик.
— А мне бы ещё тяжелее было, кабы он кого другого изувечил. Мой это крест, мне его и нести до конца.
Женщина будто впала в забытьё, ни с кем больше не заговаривала. Откинувшись на спинку сиденья, закрыла глаза. Интерес к ней вскоре потух. Пассажиры мало-помалу переключились на свои заботы.
Мать между тем не спала. Она думала о сыне. Всё это время, пока он находился в заключении, она часто видела его во сне. Но приходил он к ней не взрослым, опустившимся, озлобленным человеком, а маленьким — милым, беспомощным, тем, который ждал и любил свою маму.
Утром она вытаскивала его тёплого, сонного из кроватки, целовала в розовые щёчки. Ей казалось, что от малыша всё ещё пахнет грудным молоком, так пахнут только дети. Он обхватывал её шею двумя руками и долго нежился на плече, досыпал последние минутки, пока она не начинала собирать его в садик.
Однажды, возвращаясь вечером из сада, они спрямили путь к дому за огородами.
Там, на куче мусора, обнаружили копошащееся и отчаянно кричащее существо. Им оказался слепой новорождённый котёнок. Максимка бросился, подхватил его, прижал к груди.
Будь Тамара одна, возможно, не стала бы подбирать совсем слабое животное, но не могла отказать сыну, котёнка принесли домой. Ни о каком блюдце речи не шло, котёнок был совсем крошечный, с не отсохшей ещё пуповиной. Розовые лапки его разъезжались, вытянутая не- сформировавшаяся голова тыкалась, искала материнский бок.
Тамара, в глубине души надеясь, что надолго его не хватит и к утру он околеет, завернула в тряпочку, уложила в коробку. Но котёнок продолжал надсадно пищать. Тогда Тамара придумала накормить его молоком из пипетки. Сын возился около, пытался помогать.
Издыхать найдёныш не собирался и время спустя открыл глазки, хорошел с каждым днём. Максим придумал сажать котёнка к себе в большой карман на кофточке, который располагался по центру, наподобие сумки у кенгуру. Котёнок не сопротивлялся, пригревшись, так и спал в кармане.
Подросший, любил выглядывать оттуда, играл, высовывал лапки, цеплялся коготками за кофточку. Максимка был в восторге. Тамара радовалась: сын будет добрым. Перефразировала детский стишок: «Носит папа-кенгуру в тёплой сумке детвору, а котёнок-кенгурёнок так и вырос без пелёнок».
Снова пробежала по вагону проводница, объявила станцию прибытия, выхватила Тамару из воспоминаний. Мать открыла глаза. Жаль было прерывать эти милые, отрадные сердцу мгновения материнского счастья, которые для неё не повторятся уже никогда.
Поезд прибыл ровно в восемь. Над городом висел не то густой смог, не то туман. Тускло мигал вдали семафор. Пассажиры высыпали на перрон. Мелькали сумки, чемоданы, кто-то кого-то встречал — обычная вокзальная суета. Толпа быстро рассосалась. Протяжно и тоскливо в воздухе прогудел сигнал локомотива. Растаяла в тумане одинокая согбенная фигура матери, несущей свой крест, свою беду.


Заповедь

Начинается посадка на пассажирский поезд «Барнаул — Омск», — неслось из динамиков.
Народ зашевелился. Мелькали баулы, лязгали колесиками чемоданы. Марусю, сидевшую с краю сиденья, чуть задели за плечо. Она обернулась. Тот, кто коснулся плеча, рухнул вдруг в проход, лицом вниз. Начавшиеся конвульсии его тела заставили её вскочить. Ей удалось перевернуть пострадавшего на спину и подладить под голову мужчины свои коленки, не дать биться о бетонный пол. Из носа бедняги ручьём лилась кровь.
А люди текли и текли мимо. Их обходили, кто-то глядел из праздного любопытства, кто-то отворачивался.
Марии удалось расстегнуть молнию на груди больного, нашарить шприц и ампулу с приклеенной памяткой. Она беспомощно огляделась: «Не справиться, однако, одной».
И с досадой крикнула:
— Да помогите же, чёрт возьми! Есть ведь тут какой-то медпункт, скорая помощь?
Пока набирала лекарство в шприц, прибежала молоденькая девушка в белом халатике и уточнила:
— Он с вами?
— Я с ним! На, коли, мне не справиться!
— Что это за препарат? Где вы его взяли?
— Ноотроп. Не видишь будто, эпилептик он.
Девушка медлила, парня продолжало трепать. Мария
освободила от куртки руку больного, и снова крикнула, удерживая руку парня:
— Коли уже!
Девушка невольно повиновалась, игла вошла в напряжённую вену удачно. Поршень шприца медленно пополз вниз. Мужчина на глазах стал обмякать, тело его расслабилось.
— Ну вот, роднуля, прямо «на игле» успокоился, — облегчённо выдохнула Мария и, взглянув на медсестру, скептически ухмыльнулась, — ну что, птаха, приняла боевое крещение? Видно, впервой с таким сталкиваешься? Запоминай: не дать разбиться! После покой нужен.
Девушка поднялась на ноги, в нерешительности встала рядом.
— Ты иди, милая, я теперь с ним побуду.
Медсестра ушла. Маруся вытащила из своей сумки
влажную салфетку и стала вытирать с лица мужчины подсыхающую кровь. Парень пошевелился.
— Ну, ты как? Соображаешь уже маленько? Подняться можешь?
Народ давно утратил интерес к этим двоим. Вокзальная жизнь шла своим чередом.
Когда пострадавший поднялся, Мария усадила его на скамью:
— Как звать-то тебя, милый? Не забыл, куда едешь?
— Ко-ля, — выговорил парень по слогам, он был ещё явно не в себе. — На вахту, до Ом-ска, а от-туда с ребятами на Се-вер.
— А-а-а. Значит, на Омск у тебя билет был? — она налила из своего термоса чаю в крышку-колпачок. — На-ка, попей чайку. Отстал ты, ушёл твой поезд, парень.
— Как ушел? Я же… Ох, чёрт, ничего не помню. Опять у меня это было? Башка трещит, — он пытался взять крышку, но руки не слушались.
Мария заботливо помогла:
— Было. Мы тут тебе укол поставили, я из твоего кармана вытащила. Пей, давай пей.
Парень выпил, взглянул уже более осмысленно:
— Спасибо, мать!
— Мать, говоришь? — засмеялась Мария. — Ну, по возрасту, пожалуй, и мать, а вообще я тебе — сестра по несчастью. Сама всю жизнь маюсь этой болячкой.
Он смущённо посмотрел на неё и вполголоса выговорил:
— Я это, мать, раз уж вы эту проблему знаете… Кажется, обмочился, как быть, не знаю. Сил у меня нет.
— У тебя в сумке перемена есть? — тихо спросила она и с готовностью поднялась.
Он кивнул.
— Пойдём-ка, Коля, — она взяла парня под руку, подхватила его баул и повела в туалетную комнату.
Вполне миловидная на лицо, с тёмно-карими глазами, внешне Мария выглядела мужиковато: шапка-ушанка, тёмная куртка-пуховик, толстые брюки на синтепоне. А развалистая походка и грубоватая манера в общении только дополняли этот неженский облик. Выдавал грудной женский голос и красивые кисти рук.
У мужского туалета она не смутилась, зашла вместе с пострадавшим:
— Ничего, парень, прорвёмся, не стесняйся, пользуйся моей добротой, — она усмехнулась, помогла найти в сумке спортивные брюки и трусы, — давай-ка, Коля, скидывай портки.
Мужчины покосились на странную парочку, Мария огрызнулась:
— Ну, чего рты раскрыли? Не видите, человеку плохо? Нет бы помочь!
Один остановился, Мария пояснила:
— Приступ эпилепсии у него был. Переодеться ему надо, а с меня помощник ещё тот, помогли бы вы ему, а, мужчина?
— Я сам, — засуетился Николай, пытаясь справиться с непослушными членами. — Вы бы вышли, э-э-э, не знаю, как вас зовут.
Заручившись согласием мужчины, она вышла. Дождалась парня в коридоре. Вместе уселись на скамью.
— А теперь расскажи, Коля, кто ты, откуда, семья у тебя есть? — спросила она ободряюще.
Он рассказал: живёт в селе, дети дошкольного возраста, работы нет. Жена — медицинский работник. Очень хорошая, хозяйственная женщина. Болезнь началась после аварии и черепно-мозговой травмы в возрасте тридцати трёх лет, теперь ему тридцать пять. Сокрушался: все деньги издержал на билет, ума не приложит, что дальше делать.
— Значит, приобретённая форма, уже хорошо.
— Чего уж хорошего? — насупился Николай.
— Хорошее дело «падучей» не назвали бы, а приобретённая тем и хороша, что на детей-внуков не перейдёт по наследству. Или тебе этого мало?
Николай согласно закивал:
— Я об этом как-то и не думал.
— Я с этой болячкой живу уже сорок восемь лет. С подросткового возраста всё началось. Медицина тогда не на таком уровне была. Ты примечал, есть ли у тебя закономерность, зависимость от лунного цикла?
— Оля, жена, первая «вычислила» — в полнолуние меня ломает.
— И у меня эта же песня! Подглядывает она за нами! — рассмеялась.
— Вам смешно? — удивился Николай.
— Надо научиться жить с этим, Коля! А как ты думал? Ты разве ещё не понял: никому мы в этой жизни не нужны! Каждый сам за себя. Я вот раньше огонь была, всё успевала. Семьи вот у меня не случилось. Принимала одного альфонса, — она опять хохотнула, — пожил за мой счёт, пару раз поглядел на меня «оскаленную» да и был таков. Теперь вот «тормоз» я, доконало! А вот тебе совет дельный дам! Хочешь?
— Хочу, конечно, — воспрянул парень.
— Так вот слушай внимательно, Коля. Возвращайся-ка ты домой и научись как следует варить щи да каши. Ничем не брезгуй, освободи хозяйку. Одёжки ребятишкам чини-стирай. С такой болячкой ты должен жить дома. Ну, какой из тебя вахтовик? До места не доехал, расписался. Обчистят тебя, как липку оберут. И документов лишишься, не только «бабок». Правильно я говорю?
— Правильно.
— Во-о-т! Кроме того, научись распознавать, когда у тебя приступ приближается. В фазу полной луны закрывай ночью шторы, — она вдруг посерьёзнела, — Олю свою любишь, жалеешь?
Парень даже побагровел, закивал головой.
— Мы, русские бабы, двужильные, парень! Ты её береги, она для тебя горы свернёт. Медик, говоришь? Вот ты её и отпусти на вахту. Ты — дома, а она деньгу заколотит. И ты не сиди, сложа руки. Летом огородничай, банные веники вяжи, зимой мётлы, лопаты деревянные мастери.
Николай вдруг скрипнул зубами:
— А ведь я так и сделаю, мать!
Объявили посадку на поезд «Барнаул — Москва».
Мария поднялась:
— Вот и мой, до Тюмени мне.
Николай проводил Марию.
Уже на перроне она достала портмоне, тщательно отсчитала сотки, подала:
— Держи на обратную дорогу. Вспоминай Марусю.
— Вы тогда мне свой номер телефонный оставьте, я верну, на баланс сброшу. Я вам обязательно…
— Будет тебе, парень! Ты запомни Божью заповедь: относись к людям так, как бы ты хотел, чтобы к тебе относились.
Она грубовато и крепко притиснула собрата по несчастью к груди:
— Прощай, Коля, — дружески оттолкнула его и, предъявив билет, скрылась в чреве вагона.
Николай всё стоял на перроне, слёзы застили глаза, а губы шептали: «Спасибо! Клянусь, Маруся, это я тебя никогда не забуду, как заповедь Божью! И всё равно найду! Отдам я долг».


Тельцы

Раннее зимнее утро. Клавдия как никогда спешила на работу. Она любила утречком пробежаться до поликлиники пешком, но сегодня ей было как-то неуютно и тревожно. Ещё не совсем рассвело. Причудливые тени мелькали по дороге от проезжающих авто. Морозно. Может, к полудню погода смягчится. От этой стыни зябко было и на душе. Как там её подопечный?
Новенький в детское отделение районной больницы поступил в её дежурство. Обычно их привозят органы опеки. Ребёнок из неблагополучной семьи. Условно их называют Маугли. Раньше такие дети жили тут, бывало, полгода-год. Теперь — до месяца.
На вид малышу года три-четыре. Грязный — это не новость. Как по сердцу резануло: тонкие кривые ножки, большой живот, бледное измождённое личико, спутанные отросшие волосы неопределённого цвета, затравленный взгляд. «И зачем только рожают? На изгольство, на голодную смерть! Будь моя воля, я бы этим мамашам колючей проволокой перевязала нужное место, чтоб даже речи о зачатии не велось!» — в сердцах рассуждала Клавдия.
После окончания медучилища Клавдия, медицинская сестра, лишь год проработала в инфекционном отделении стационара. Какая-то просто фанатическая любовь к детям привела её в детское отделение, уже без малого двадцать пять лет трудится она тут. Из Клавдии давно переросла в Клавдию Сергеевну. В коллективе уважение и почёт, да и квалификацию повысили: присвоили высшую категорию.
В её обязанности не входит санобработка поступивших в отделение пациентов. Но медсестра не брезгует этой работой, особенно когда речь идёт об обездоленных детях.
Вот и тогда, увидев несчастного, поспешила она в ванную комнату вместе с санитаркой. Открыв кран, напустила тёплую воду. Санитарка Людмила Петровна, пожилая женщина, быстро сняла с малыша грязную одежду, бросила в мусорный бак:
— Пойдём-ка, родимый! — подхватила ребёнка на руки.
У мальчишки большие влажные глаза-смородины.
Клавдия мысленно определила: «Телец! Ресницы по самые брови и глаза телячьи».
Вслух произнесла:
— Петровна, я там в лист назначения успела заглянуть: истощение организма. Кормить осторожно. Может заворот кишок случиться. Сейчас, после купания, прямо в палату принесёшь ему морковный сок, спроси там у девчонок на кухне сухое печенье. Пока и достаточно.
Она окатывает тело и голову ребёнка водой из смесителя и вдруг отчётливо видит, как в волосах копошатся, расползаются вши:
— Ой, Петровна, посмотри, он с «квартирантами»! Ты станок, ножницы захватила?
Женщины быстро управляются вдвоём, бреют мальчонку под ноль. Состригают отросшие грязные ногти. Голова в кровавых коростах, тельце в синяках, ссадинах и расчёсах. Петровна щедро намыливает мочалку, трёт ею хлипкое тельце. Мальчишка молчит, только судорожно цепляется за края ванны ручонками, несоразмерно с силами напрягает ноги. С обритой головой глаза его будто становятся ещё больше и выразительней. Дикий, затравленный взгляд. Недетское выражение страдания.
— Дитятко, в чём же твоя вина перед Богом? Носит же этих кукушек земля! — приговаривает Петровна. — Ох, горюшко ты моё!
Клавдия кидает в сердцах:
— Бедолага. Поди, отродясь воды с мылом не видел. Не бойся, малыш, сейчас будет хорошо. Как тебя зовут?
Мальчишка, готовый разреветься под лаской чужих тётенек, кривит губы:
— Бойка.
— Бориска, значит? Ну, точно Телец! Ты у нас скоро поправишься, будешь, как бычок, справный, лобастенький! Принимай, Петровна! — Клавдия подхватывает ребёнка. — Неси прямо в простыне в палату. Я сейчас подойду.
Пока медсестра прижигала, смазывала ранки и ссадины на теле ребёнка, мальчишка совсем сомлел, глазки подернулись пеленой, влажные реснички трогательно слиплись лучиками.
— Петровна, неси скорее сок, не до печенья! Заснёт голодный. Сколько уж у него голодных ночей и дней было?!
С горем пополам напоили мальчишку, обрядили обмякшее тельце в больничную пижаму. Клавдия ещё несколько раз заглядывала в палату. Телец спал безмятежным сном.
Сон младенца. Сколько раз ей приходилось вот так стоять у изголовья кровати, любоваться чужими спящими детьми. Своих Бог не дал. А как ждала она, как надеялась, как вымаливала для себя счастье материнства!
Десять лет назад после неудачного ЭКО, потраченных впустую денег, их с Андреем брак начал трещать по швам. Клавдия уже не пыталась удерживать мужа, в конце концов, он имеет право на счастье. Это ведь её врождённая патология, из-за которой она не может забеременеть. Взять приёмного ребёнка муж категорически не захотел. Это — тоже его право. Уговорить его погодить с разводом, чтобы успеть усыновить ребёнка в браке, а потом отпустить на все четыре стороны? Но юридическое усыновление наложит на него обязанности второго родителя, разве это будет честно с её стороны?! Достаточно его благородства: Андрей уходил, не претендуя на квартиру и раздел совместно нажитого имущества. И расстались они не врагами.
После развода Клавдия восемь лет прожила в одиночестве. Усыновить ребёнка не удалось. Зарплата медсестры низкая, да и здоровье уже пошатнулось. А ведь нужно доказать возможность возложить на себя такую ответственность, свою состоятельность.
Всю нерастраченную материнскую любовь дарила чужим детям. Нет, Клавдия не привязывала их к себе, не внушала бесплодной надежды. Такое у неё было в начале трудовой деятельности, когда ещё понятия не имела, что не сможет родить сама, когда замужем ещё не была.
В детское отделение тогда привезли трёхгодовалую малышку, такую же, как Борька, покалеченную, обиженную судьбой с самого рождения. Клавдия зацеловывала ребёнка, кормила с ложечки, баюкала на руках. Мало погодя девчушка бегала за ней по отделению, как собачонка, называла мамой. Двадцатилетней Клавдии льстило это и тешило — она мама!
Как-то её пригласила в ординаторскую заведующая отделением. Не подозревая за собой промахов в работе, Клава живо поспешила к кабинету.
— Можно? — спросила приветливо.
— Садись, Клавдия, — предложила строгая врач- педиатр. — Не догадываешься, зачем вызвала?
Повисла короткая пауза.
— Работой твоей, Клавдия, я вполне довольна: старательная, аккуратная, справляешься со своими обязанностями. Только вот отношение к детям…
У Клавы от удивления глаза непроизвольно полезли на лоб.
Елена Григорьевна спокойно продолжала:
— Не делай страшные глаза! Ты думаешь, одна так любишь детей, остальные все чёрствые, бездушные сухари? Нет, девочка, наша профессия требует беспристрастного отношения. Если убиваться так за каждого больного, как это делаешь ты, не хватит никакого сердца.
— Как же можно смотреть на несчастных детей без пристрастия, без сострадания?
— Сострадание, да! Но должна быть мера во всем. Если бы хирург руководствовался одной жалостью и состраданием к пациенту, он бы не посмел взять в руки скальпель, дабы не причинить ему лишнюю боль. А помнишь ли ты заповедь Гиппократа: не навреди?
— Помню, Елена Григорьевна! — искренне выпалила Клавдия.
— Тогда почему за тобой Сонька из третьей палаты сломя голову носится? Приласкала, приручила, а дальше что? Слышала ли ты такое изречение: «Мы в ответе за тех, кого приручили»?
— Это — «Маленький принц» Экзюпери, — отчеканила медсестра.
— Молодец, сведущая, а задумывалась ли ты над её смыслом?
Клавдия потрясённо молчала.
— Вот то-то! — заключила Елена Григорьевна. — Они нас тут готовы всех мамами называть, только ведь придёт время расставаться. Каково это ребёнку? Его один раз предали, бросили. Потом приласкали и снова оставили? Я имею в виду отказников из роддома и детей из асоциальных семей. Не навреди! Мы ведь призваны не только тело лечить, но и не забывать, что имеем дело с живым человеком, тем более маленьким. Ведь у него тоже душа есть.
Священник в церкви за день принимает и исповедует десятки страждущих: грешников и мучеников, но не впадает в меланхолию, а терпеливо наставляет прихожан и искренне молится за них, просит прощения и помощи у Бога. Наш Бог — медицина! Наша миссия — лечить!
Иди, Клавдия, и подумай хорошенько над моими словами. Кстати, завтра Соньку от нас забирают, нашлись опекуны, постарайся не показываться ей на глаза.
Клавдия ушла потрясённая и ошеломлённая. Она навсегда запомнила тот урок. Как ей самой не пришло это в голову?! Она видела на следующий день, как семейная пара уносила из отделения Сонечку. Её душили слёзы, но она дала себе слово — больше не привязываться так к детям, не выделять кого-то отдельно, не окружать излишней опекой и заботой. Чтобы потом не отрывать с «кровью».
После развода с мужем не чаяла вновь выйти замуж. Но, видно, судьба вела именно к нему — единственному, к настоящей её половинке. Как понимают они друг друга с полуслова! Всего полгода, но каких! Чисто по-женски Клавдия никогда не была так счастлива, как теперь с Во- лодькой. «Вовка, родной мой человек! — в порыве благодарности шепчет она мужу. — Как долго я тебя ждала!».
Встретились банально и буднично. Раз в пять лет медик обязан повышать свою квалификацию. Целый месяц Клавдия ездила на курсы в областной центр на автобусе. Водитель будто нарочно попадался один и тот же. Карие проницательные глаза, окаймлённые длинными тёмными ресницами, смотрели на мир умудрённо-задумчиво. Клавдия мысленно улыбалась: «Зачем мужчине такие ресницы? Бедные женщины наращивают, приклеивают их в салонах красоты, а тут за просто так!».
Со временем она стала приветливо кивать водителю, как старому знакомому, про себя окрестив его Тельцом. Однажды, не доезжая до посёлка, вышли все пассажиры, она осталась в салоне одна. Познакомились. Обменялись телефонами, договорились встретиться.
Владимир оказался простым душевным человеком, сразу покорившим её сердце. После нескольких встреч решили пожениться. Как это ни странно, в свои сорок пять Владимир ещё ни разу не был женат официально. Сам он объяснил это тем, что служил в Афганистане, наверное, что- то перевернулось в сознании, в отношении к жизни. Было два, как теперь называют, гражданских, пробных брака, в которых Владимир разочаровался. Детьми ни одна женщина не привязала, и он решил жить сам по себе — один. Пока не встретил Клавдию. Скромная, улыбчивая женщина с умными грустными глазами сразу привлекла его внимание. Только вот гадал: замужем, не замужем?
Объединили свои судьбы в одну, обменяли однокомнатные хрущёвки с доплатой на двухкомнатную современной планировки квартиру, зажили душа в душу.
Разговоров о детях супруги ещё не заводили. Вернее, Клавдия боялась нового краха и предупреждала их, уводила в другую тему.
После того давнего случая с Сонечкой больше никто не поражал так её воображения. А тут этот Борька, новенький. Её будто электрическим током поразило: «Мой! Родная душонка!». Клавдия потеряла покой. Придя на смену, искала повод лишний раз осведомиться о мальчонке. За неделю мальчишка значительно оправился, порозовели щёчки, охотно общался. Ел ребёнок с жадностью, стремглав бросался под стол за оброненной крошкой хлеба. Это обстоятельство вызывало в душе содрогание не только у Клавдии, работники кухни прятали слёзы: это в наше-то время?!
Владимир заметил необычную задумчивость и тревожность в поведении жены, несколько раз допытывался:
— У тебя неприятности на работе?
Клавдия отмахивалась:
— Всё хорошо.
Две недели спустя решилась подойти к новой заведующей отделением:
— Галина Захаровна, покажите мне историю болезни Бори Туканова.
— Зачем это вам?
— Вы же знаете мою проблему: хочу усыновить ребёнка.
— Хорошо, подходите в сон-час, побеседуем.
В Борькином «досье» значилась только мать — ограниченная в родительских правах особа тридцати пяти лет. Клавдию поразила дата рождения мальчика: 08.05.2010 года. Точно Телец! Восьмого мая — это был день рождения Владимира. Она увидела в этом знак Судьбы.
Заведующая сообщила, что матери ребёнка грозит лишение родительских прав, а ребёнку — дорога в детский дом.
— Подумайте, Клавдия Сергеевна, у него «букет» в наличии. Как минимум нужно глубокое обследование: психиатра, кардиолога, логопеда, гастроэнтеролога. Физическое развитие отстаёт: ему пять лет, а выглядит на три. Нужна социальная адаптация, психолог. В обычный детский сад такого ребёнка не примут. Нужно специализированное учреждение. Вы же это понимаете?
Клавдия не отступалась:
— Мы с мужем сделаем всё возможное, а главное, растопим льдинку в его сердечке.
— Ну хорошо, собирайте документы. Я со своей стороны сделаю всё, что требуется.
Клавдия, наконец, решилась и всё как на духу выдала мужу. Владимир непомерно обрадовался, настаивал немедленно встретиться с малышом. Глаза Клавдии наполнились слезами благодарности и счастья.
— Володька, понимаешь, он наш! Знаешь, когда у него день рождения?! В твой день! Он, как и ты, Телец, я это с одного взгляда поняла. У него ресницы, как у бычка из мультика. Помнишь: «Ну вот, а то всё «мама, мама». И у тебя такие же! — смеялась, радовалась.
Радовался и Владимир:
— Будет папкин сынок!
С этого дня Клавдия начала обивать всевозможные пороги в хлопотах по опеке над ребёнком.
Борька между тем поправлялся. Рацион ему добавили. Особенно полюбил он расстегаи — большие пироги с мясом и рисом.
Как-то в один из обедов в столовую заглянула санитарка:
— Боренька, кушай скорее, к тебе мамка пришла, ждёт внизу. Я провожу тебя.
Клавдия случайно узнала об этом, когда Петровна уже увела малыша. Сломя голову она бросилась вслед им по коридору. На полпути одумалась: «Я ведь пока не имею на него никаких прав!». Решила ненавязчиво подсмотреть, будто проходит мимо.
В коридоре у окна увидела неопрятную, мужеподобную женщину. Грязная тёмная одежда, видавшая виды обувь. Нос и губы расквашены, щёки в мелких красных капиллярах — на лицо образ жизни, деградация личности. На вид ей было лет шестьдесят. «Может, не мать, а бабушка?» — невольно подумала. Но сомнения её разрешились тотчас же.
— Мамка! — вскрикнул малыш.
Он начал доставать то, что старательно прятал за пазухой пижамы. Этим «что-то» оказался смятый расстегай. Малыш протянул его матери на двух ладонях:
— На, поес, мамка, знаес, какой он кусный!
Мужланка не обняла ребёнка, не усадила к себе на колени, но с жадностью вцепилась в пирог, будто только за этим явилась сюда.
Клавдия не могла отвести глаз от этого зрелища. Она остановилась в оцепенении и смотрела, как это подобие женщины с вожделением поедает прибережённый сыном расстегай. Борька смотрел на мать глазами-смородинами, не моргая. Невозможно было прочесть в этом взгляде, что думал он теперь: радовался ли, что его мамка поест вкусного пирога, или надеялся, что она оставит и ему хоть кусочек, хоть крошечку выпавшей начинки.
Клавдии хотелось бросать в лицо этой опустившейся особе оскорбления: «Как ты не подавишься этим куском?! Ребёнок ради тебя остался полуголодный, спрятал любимый пирожок! Он тебя любит, а ты бросила его на произвол судьбы! Сволочь, ползучая гадина!». В груди Клавдии поднялась горячая волна удушья, она невольно привалилась к стене. Петровна, тоже видевшая всю эту гадкую сцену, подошла к Борьке:
— Боренька, нам пора. Пойдём-ка, голубок, в отделение, скоро сон-час.
Мамка тупо смотрела вслед сыну, спохватившись, окликнула:
— Борька, на-ка, — она протянула малышу конфету «чупа-чупс», без обёртки, с налипшими грязными крошками (не иначе как сама лизала).
Мальчишка с силой вырвал руку из ладони санитарки, схватил ледяшку, зажал в кулачке.
— Ты иссё плыдёс ко мне, мамка?
— Приду-приду, ты тут не скучай, — заверила сына с беспечным видом.
«Кинуться следом, высказать ей то, что накипело?» — терзали сомнения Клавдию.
Петровна опередила её порыв, плавно взяла под руку:
— Пойдём, Клавочка, в отделение! Бери-ка Борьку за другую руку. Ну, вот и ладно! — сочувственно взглянула на медсестру, когда та подхватила ребёнка на руки. — Пронесло тучу мороком. Всё перемелется — мука будет!
Уже всё детское отделение было в курсе того, что Клавдия хлопочет за Борьку. Закрывшись в столовой, её отпаивали горячим чаем медсёстры и санитарки, работники кухни. Клавдия, наконец, дала волю слезам.
— Нет, ты всё видела, Петровна! Как она этот пирог уплетала! Мразь мерзопакостная! Ты вспомни, каким он, Борька, поступил! Замызганный, во вшах и коростах. Отощавший, затравленный, в синяках и ссадинах. Она же издевалась над ребёнком, а он её кормит. Ты расскажи, расскажи им!
— Видела! Носит таких земля! Кукушка позорная! — вторила ей санитарка. — А вонища от неё за версту! Не иначе опять с перепоя.
В подробностях рассказывала встречу Борьки с матерью. Клавдия несколько успокоилась, воспрянула от слов поддержки.
— Не-ет, не кукушка! Эта птица долго высматривает, куца определить своих отпрысков. Оценивает, как надежно построено и укрыто гнездышко. Трудолюбивая ли птаха в нём живёт? Прокормит ли её детёныша? Она заботится о продолжении своего рода. А эти называются падалью. Это — добыча грифов-стервятников, шакалов, питающихся падалью. И детей своих они обрекают на такое же существование! Можно понять особые обстоятельства, когда женщина оставляет ребёнка в детском доме по состоянию здоровья, по молодости и неопытности, но не бросает его на произвол судьбы, как эти преступницы. Уголовные преступницы! Я бы для таких ввела смертную казнь!
— И сама бы их убивала? — пытается смягчить страсти работница кухни.
— Это палка о двух концах, Клавушка! — внушает Людмила Петровна. — Как бы по этой статье не пострадали потом невинные. Посмотри, что теперь в России делается: олигархи лишают родительских прав нормальных матерей, упекают в психушку здоровых женщин. Где гарантия, что они и этим не воспользовались бы? Сжил со свету за деньги: нет человека — и проблем нет!
Назавтра у Клавдии был выходной. А когда вышла в свою смену, её внимание привлекла новая девчушка. Медсестра увидела её, проходя по коридору. Что-то смутно шевельнулось у неё в мозгу, как-то тревожно заныло под ложечкой. Она вернулась, окликнула девочку. У малышки стриженная налысо голова, точно такие же глаза и ресницы, как у Борьки, только тельцем ещё хилее.
— Тебя как звать, малышка?
— Вика, — ответила девочка.
— Из какой ты палаты?
Девчушка неопределённо махнула рукой в сторону. Клавдия, справляясь с обычными обязанностями, не выпускала из ума новенькую: тут крылась какая-то тайна. Несколько времени спустя её вызвали в ординаторскую.
— Тут такое дело, Клавдия Сергеевна, — протянула Галина Захаровна медицинскую карту, — прочтите.
Клавдия быстро пробежала глазами первые строчки: «Туканова Виктория. 08.05.2010 г. р.». Ей сразу всё стало ясно. Лицо её стало каменным.
— Вы понимаете, Клавдия Сергеевна, сегодня я узнавала: таких детей нельзя разлучать. Была бы у них разница в возрасте в десять лет, а таких нельзя. И потом: проще брать опеку над сиротами, у этих малышей есть мать. Она, хоть и ограниченная в правах, но не лишённая материнских прав, а тем более обязанностей. Закон у нас такой, что все ваши хлопоты могут оказаться напрасными, задумай она встать на путь истинный.
— Где же она была всё это время? — будто не слыша обращённых к ней слов, спросила Клавдия.
— В инфекционном отделении. Сальмонеллёз. Срок госпитализации тот же, что и у нашего Борьки.
— Понятно. Какими же помоями она их кормила? Видно, Борька по своей сердобольности всё отдал сестрёнке. Они — близнецы, Галина Захаровна?
— Нет, просто двойняшки. Близнецы, как правило, одного пола.
Клавдия больше ничего не спросила, тихо вышла из кабинета. Работа не шла на ум. Встреч с детьми она старалась избегать. Сердце её и без того рвалось на части. Еле отработала смену. Дома упала без сил на диван. Как сказать Владимиру? Что сказать? Как теперь быть? Что будет с несчастными детьми?
Весь вечер Клавдия мучилась, но не призналась мужу. Что он ей ответит? Она ведь и сама не знает ответа на многие вопросы.
Владимир отметил:
— Клав, что-то опять случилось, на тебе лица нет?!
— Голова разболелась, — опять уклонилась она от прямого разговора.
Нужно прежде самой с собой решить этот вопрос.
Ночью Владимира разбудили судорожные рыдания супруги, он принёс воды:
— Клавдия, я ведь тебя уже успел узнать за это время достаточно. Что случилось? Нам не разрешают взять Борьку?
— Их двое, понимаешь, Володька, двое — Борька и Вика. Девочка-сестрёнка вчера в наше отделение поступила. Они в один день родились. Их нельзя разлучать! Понимаешь, нельзя!
— Вот и делов-то! Возьмём обоих! — засмеялся Владимир.
— Они очень похожи, — рыдала Клавдия. — Я её только увидела, сразу по глазам признала.
Уже успокоившись, она нашёптывала мужу в самое ухо:
— Знаешь, какая девчонка красивая! Она ещё маленькая, ангелочек. Но лет через десять, как не раньше, превратится в падшего ангела, если её сейчас не воспитать правильно! Ты не думай, я не умничаю. Это нам на курсах объясняли: в подобной среде у таких детей, ну и у которых немного не хватает, очень развиты низменные сексуальные инстинкты. Несдерживаемые основами нравственности и морали они идут по рукам. Это ведь так страшно!
— Страшно! — подтвердил Владимир. — Нам с тобой хватит ума и сердца воспитать их достойными людьми. Я в последнее время очень много думал и понял, почему не женился до сих пор.
— Почему?
— Ждал тебя и наших с тобой детей — Борьку и Вику. Знаешь, Клавдия, там, в Афгане, я видел столько трупов и ужасных смертей, терял друзей. И враги, они ведь тоже люди, и у них дети. Я видел и их кровь. Они будто и теперь на моих руках.
Теперь я должен жить за всех! Жить, растить детей, сделать жену счастливой!
Клавдия рассказала о том, как к мальчишке приходила мать.
Владимир оживился:
— А отец у них есть?
— Нет, прочерк в графе.
— Послушай, а можно достать её адрес? Ну, там в карточках детей есть ведь какие-то данные.
— Есть. Что ты задумал? Володька, ты собираешься пойти в этот притон? Я боюсь за тебя! Неизвестно, какой сброд там живёт.
— Не бери в голову, идти я туда не собираюсь. У меня есть друг-афганец, он работает в органах. Мы всё пробьем по компьютеру, у них ведь там полная база данных.
Клавдия ещё что-то бормотала полусонным голосом, уснула успокоенная.
Утром Владимир встал раньше обычного, тщательно собрался. Долго разговаривал с кем-то по телефону. Чмокнул Клавдию на прощание, обещал позвонить. Убежал.
Клавдия позвонила ему сама, продиктовала данные матери детей.
Владимир примчался к ней в обеденный перерыв необычно возбуждённый, с букетом роз для неё, с пакетом гостинцев и игрушек для детей.
Клавдия с надеждой спросила:
— Есть хорошие новости?
— Всё оказалось проще, чем мы думали. По базе данных прошло, что их мать скончалась при невыясненных пока обстоятельствах. Теперь дело упростится.
— Будем усыновлять? — боясь спугнуть надежду, тихо произнесла Клавдия.
— Будем, Клавочка, будем! Веди детей, папка пришёл!


Звонкие планочки

Совхозный кузнец Антип Чумашкин слыл мужиком немногословным, вдумчивым. Было у него в жизни две страсти — кузня и гармошка. Сложно сказать, которая из них больше владела им. Кузнецами были его дед и отец. Ребёнком он уже крутился в кузне и глазами изучил все премудрости кузнечного ремесла.
Грянула война, и Антипка уже не в шутку помогал деду на производстве, заменял ушедшего на войну отца. Забросил школу и из подручных выучился в кузнеца.
Весёлый звон ручника (ручного молотка) о наковальню между тяжёлыми ударами молота напоминал переливчатый звон малых колоколов в престольный праздник — «динь-дон, динь-ди-линь-дон», словно Антип забавлялся, а не был занят тяжким трудом. Глубокие вздохи кожаных мехов, ослепительно золотой горн с разлетающимися мелкими угольками-искрами бодрили кузнеца. Чудилась ему яркая ярмарка: бабий гомон возле цветистых, упругих ситцев, степенный разговор мужиков возле скобяных изделий, бойкий торг в лошадиных рядах, сладкий дух маковых кренделей и сахарных петушков из обжорных рядов и непременно перебор тальянки, задорный наигрыш балалайки — инструментов русской души. Было так в раннем детстве, ещё до войны, когда отец впервой взял Антипку на этот большой торг. С тех вот самых пор и запала мальцу охота выучиться играть на тальянке с малиновыми мехами, со звонким задорным голосом.
Но учиться играть пришлось на худенькой хромке с западающими басами. Хромка была у крёстного Лукича из соседней деревни.
Немного позанимавшись с крестником, Лукич заявил куму Куприяну:
— Слух у его исключительный, — хромку свою великодушно отдал Антипке, наказал: — Учись! Буду копить деньги, подарю добрую гармошку.
Прохудившиеся мехи гармошки задышливо посвистывали, как лёгкие у больного чахоткой.
Подрастающий Антип всё свободное время пилил и пилил, мучил хромку. Мелодии подбирал на слух. Многое получалось уже вполне ладно.
Поредело в селе мужицкое население, остались старики да подростки. Всё чаще девки да бабы просили Антипа сыграть, поддержать веселье или утолить грусть-тоску.
Играл Антип, а ночами виделась ему гармошка со звонкими планочками и сочными басами, на добротных кожаных ремнях, поскрипывающих на плечах, с лайковыми угловыми ромбиками, а мехи при развороте переливались бы малиновым цветом. Подарка от крёстного он так и не дождался, похоронка на него пришла по первому году войны.
Долго не суждено было мечте Антипа сбыться, шла война, народ вытягивал последние жилы.
В сорок четвёртом пришла бумага на отца: «без вести пропал». Скосила эта новость деда — прибрался в одночасье. В сорок пятом, не дотянув до Победы, погибли старшие братья. Антип остался в отчем доме один мужеского полу, вольно-невольно продолжил кузнечную династию.
Была у Антипа какая-то особина: в спокойном и покладистом характере вдруг просыпался необузданный норов, то ли злоба, то ли псих. Бывало, и не уследишь, с чего у него «вступило».
На одной из гулянок эдак кузнец порвал свою первую хромку пополам. Началось всё невинно: Антип играл как обычно в низкой избушке, которую бабы приспособили для своих посиделок. Пели, плясали, вдруг одна из девок- перестарок — Дунька — склонилась к гармонисту и прошептала что-то на ухо. Антип улыбнулся натянуто, перестроил было наигрыш раз-другой, но побагровел вдруг, стиснул мехи гармони, оборвалась песня, все невольно замерли. Он какое-то время тупо смотрел исподлобья, потом встал, медленно стянул ремни с плеч, рванул хромку через колено, оставшиеся половинки хрястнул о пол, разлетелись клавиши и планки. Гармонист, не оборачиваясь, вышел, так припечатав дверь, что избёнка затряслась всеми углами, а с потолка посыпалась соломенная труха. Девки и бабы приступили к Дуньке: «Чего ты ему сказала, бесстыжая?». Девка упиралась, мол, только-то и спросила, умеет ли новую песню. Не верили, допытывались снова и снова, восстанавливали до минутки всё, как было. Одни лишь вездесущие ребятишки не унывали, бойко расхватав выбитые голосовые планки, раздували щёки до пунцовой краски на лицах и ушах, силясь, выдували различные звуки через металлические язычки.
Позже загадку эту разрешил угрюмый хроменький молотобоец Яшка, комиссованный с фронта по увечью ноги: «Эдак он и в кузне. Ему ж надо, чтобы комар носа не подточил. Новой раз не получается, чего, так он из кузни долой — с норовом своим не пособится никак! Видно, и гармоника не угодила».
Долго деревня оставалась без музыки. Сами же бабы пришли с поклоном к кузнецу: вдовая соседка вручила мужнину гармонь: «Играй, Антип, в память о Васе». Антип играл, но гармонь возвращал вдове — негоже последнюю память отнимать.
Было ему о ту пору уже семнадцать годов. Рослый и могучий не по возрасту, тянул он на все двадцать с гаком.
Грянула Победа. Не бравурным маршем ворвалась она в дома селян. Стар и млад собрались на площадке у сельсовета, отвели митинг, накрыли столы и до потёмок всё перемешалось: и радость, и горе. Поздравляли друг друга с Победой, плакали по невернувшимся, сложившим головы на чужбине: «И могилок не навестить». Мечтали: может быть, врёт казённая бумага, произошла ошибка, и кто-то ещё вернётся живым-невредимым.
Антип играл на трофейной трёхрядной гармонике-аккордеоне, привезённой из Германии соседом. Аккордеон звучал по-новому, радовал звучными аккордами. Играл на любом торжестве на чужих инструментах, а мечтал о своём.
Кабы не Победа, следующий черёд по повестке был бы Антипу и годкам его. Но после войны набора в действующую армию не было, все годные к строевой боевую науку постигли на поле брани. Потом все силы были брошены на восстановление народного хозяйства. Ковал Антип, восполнял прорехи, нанесённые ворогом. В армию его призвали лишь в сорок девятом, на двадцать втором году. Срок службы у солдат был определён в три года.
Три года и пустовала кузня, лишь иногда молотобоец Яшка раздувал мехи, ковал самые простые, необходимые вещи: тележный шкворень или костыль на колесо. Угрюмо подшучивал сам над собой: «Увидал бы Антип, руки бы оборвал за такую поделку!».
Вернулся кузнец, и снова за деревней заблаговестил ручник, ожили мехи горна, жарким пламенем озарилась кузня. Вроде и жизнь веселее заиграла. Потянулись к кузне мужики с лошадьми на подковку, зашмыгали бабы с самоварами: кому подлатать, кому накипь убрать. Зачастило начальство: нужно технику к посевной готовить.
Антип всё ходил в холостяках, хотя так повелось — первый парень на деревне — гармонист. На упрёки матери отмалчивался. Знала бы она истинную причину: сын копил деньги, копейка к копейке собирал на добрую тульскую гармонь — свою гармонь.
Купил-таки, радовался, как ребёнок, любовно оглаживал перламутровые бока клавиатур, разворачивал и сворачивал мехи, обнюхивал и осматривал, лишь потом начинал играть, а после бережно, как ребёнка в люльку, укладывал гармонь в футляр.
Надумал жениться. Высватал девушку Клавдию из соседней деревни.
В день регистрации брака Антип сильно волновался. В ту пору взяли моду сочетать молодых в сельсовете, куда сбегался народ со всего села — на молодых поглазеть и себя показать. Яблоку негде упасть. Особенно напирали старухи, этим нужно было по каким-то, только им известным приметам, определить: будет ли семейная жизнь счастливая.
Антип стоял напряжённый, будто кол проглотил. Желваки ходили, как жернова, сердце набирало обороты и уж не в груди, а в горле отбивало гулкие удары. Бешено пульсировала кровь, окрашивала в багровый цвет и без того красное, закалённое от горнила лицо и уши кузнеца. Могучие кулаки сжимались, добела выпячивая сухие казанки.
Секретарь сельского совета Глафира Ивановна произнесла давно заученные слова, полагающиеся при этом ритуале, задала вопрос молодым:
— Согласны ли вы, Антип Куприянович, взять в жёны Клавдию Пахомовну?
Антип едва выдавил из себя натужно и сипло «да», словно горло его было сомкнуто кузнечными щипцами и женится он не по своей охоте, а по принуждению.
— Согласны ли вы, Клавдия Пахомовна, взять в мужья Антипа Куприяновича?
Молодая ответила бойчее:
— Да.
— Брак считается законным. А теперь обменяйтесь кольцами, — улыбнулась Глафира.
Колечки Антип сладил в кузне сам из медных пятаков, отшлифовал, горят на солнышке нешутейно.
Глафира протянула перед молодыми блюдце с кольцами. Опять незадача: Антип еле удержал колечко Клавдии. Едва разжал кулаки, руки ходуном заходили. Как-то неловко сунул его на палец невесты, колечко сорвалось и покатилось по полу колесом. Конфуз этот быстро исправили — подняли, подали. Со второй попытки жениху удалось окольцевать невесту. Клавдия справилась ловко, не оплошала, но в рядах досужих бабок прошелестел шепоток: «Не к добру, девка! Быть тебе рано вдовой, сронил колечко-то суженый!».
Жизнь у молодых задалась ладной, двенадцать лет прожили они, народили четверых девок. Незадача вышла только с гармошкой. Невзлюбила её за что-то Клавдия. То ли ревновала, что муж холит и любит инструмент пуще жены, что на гулянках отбою нет от баб и девок на выданье. Однажды, плюнув в сердцах на женины попрёки, Антип тупо посмотрел исподлобья, медленно стянул ремни с плеч, уложил гармонь в футляр и надолго ушёл из дому. Клавдия не на шутку обеспокоилась. Вернулся суженый в глубоких потёмках, но без гармони, неразговорчивый, злой. Куца дел гармонь, Клавдия спросить не решилась. Только и на гулянках с тех пор супруг перестал играть, как отрезало. Подвыпив, Антип становился угрюмым и нередко среди веселья вдруг сломя голову убегал домой. Клавдия, как никто, видела перемену в муже, втайне по-бабьи кручинилась: уж не завёл ли себе муж зазнобу на стороне?
Было об чём горевать. Иногда он подолгу задерживался вечерами с работы, Клавдии говорил, что играл с мужиками в карты в сторожке Михеича. Так продолжалось уже с год. Эта сторожка многим женщинам на селе колом в горле стояла. Отлынивали мужики от домашней работы, то и дело пропадали за картами. А где азартная игра — там и пол-литра, купленная вскладчину. Пару раз Клавдия ходила в сторожку открыто, тщетно пытаясь обнаружить там супруга. Пару раз подглядывала в окошко, безрезультатно, не бывал там Антип. Не догадалась заглянуть в кузню.
Не ведала Клавдия, что только там теперь отводил душу Антип, припрятав тальянку в надёжное место. Играл он негромко, но самозабвенно доверчиво, приклонив голову к басам. Только редко теперь тешил себя гармонист задорной игрой, всё больше плакала тальянка, словно жаловалась на судьбу.
В феврале на одной из гулянок Антип, крепко подвыпивший, опять сорвался из-за стола и выскочил в разыгравшуюся к ночи метель в одной рубахе.
Клавдия носила под сердцем пятого ребёнка, отяжелевшая, вялая, пока одевалась, муж исчез со двора. Пока добежала до дому, не обнаружив его там, пустилась к куму, живущему на отшибе. Пока вернулась в дом, где гуляли, подняла людей, времени было упущено много. К тому же мороз, выдавшийся с утра, метель не смягчила. Он крепчал, превращая снег в колючие иглы. Кузнеца искали с фонарями, звали, пытались найти след. Ветер забивал дыхание и гасил крики: «А-ип, а-и-и», — слышались обрывочные клики. Жидкие лучи фонарей рассеянно метались по селу. На площади у сельсовета жутко скрежетал атакуемый порывами ветра единственный электрический фонарь на столбе, предвещал беду: то гас совсем, то вспыхивал необычно ярко. Где-то по-волчьи тоскливо взвыла собака.
Клавдию, как в тиски, взяли напророченные когда-то старушечьи наветы: «Не к добру, девка, быть тебе рано вдовой!». Обезумевшая и обессиленная она уже едва волочила ноги.
Кто-то догадался пойти в кузню. В его «альма-матер» и нашли Антипа живёхоньким-здоровёхоньким. В горне колыхнулся призрачным синим пламенем и угас последний уголёк от ворвавшегося в двери ветра. Но вошедший успел узреть: на большой чурке, поставленной на попа, в обнимку с гармонью, сидел Антип, свесив буйную голову на сомкнутые мехи.
Почти без чувств кузнеца привели домой, уложили на кровать. Клавдия тихо причитывала над пьяным мужем: «Ох, бесталанная я, Антипушка, прости ты меня! Христа ради, прости!».
Утром Антип поднялся, когда супруга уже хлопотала в кути, весело потрескивали дрова в русской печи. Первое, что увидел он: на лавке в углу, на почётном месте — под иконами — стояла его гармонь. Перехватив взгляд супруга, Клавдия всхлипнула, повинилась: «Прости, Антип. Думала, с жизнью расстанусь, когда всей деревней вчера искали тебя. Буря-то какая разыгралась — не приведи господь! А ты там со своей зазнобушкой. Играй, сколько душа пожелает, больше слова худого не скажу!».
Вскоре Клавдия родила крепкого мальца. Кум Данила заглядывал через плечо в люльку, радовался: «Крепкий корень — этот, как пить дать, кузнецом будет в батьку-деда- прадеда!».
Радовался сыну Антип, вечерами тихонько наигрывал ему «Во ку… во кузнице». К полугоду малой отчаянно взбрыкивал в люльке ногами, гулил радостно, пускал пузыри. Антип расплывался в счастливой улыбке: «Гармонистом будет: эва кренделя выписывает уже!».


Военнообязанный кот

Как-то по роду деятельности судьба забросила меня в соседний район в командировку. Снять комнатку мне посоветовали у одинокой пожилой женщины на краю посёлка.
Постучался в добротную глухую калитку, ответа не последовало, попробовал открыть её, — легко поддалась. Робко вступил в ограду, опасаясь, как бы не выскочила из-за угла собака. Протянул руку, чтобы стукнуть в окно и невольно вздрогнул от грубого оклика:
— Вам кого?
Из другой калитки, ведущей, видимо, в огород, вышла довольно крепкая костистая старуха. Одета она во всё тёмное. Большие изработанные кисти рук в земле. Я поприветствовал её, спросил о съёме комнаты.
Вместо внятного ответа она буркнула:
— Прибыли гости глодать кости, — видя моё явное замешательство, добавила, — кто такой, откуда?
Я пояснил ей цель приезда, назвал фамилию рекомендовавшего её дом коллеги.
— Ну, иди, гляди, — уже более мягко произнесла хозяйка, приглашая последовать за ней.
Вошли в дом на высоком фундаменте, старуха шагнула к рукомойнику, а мне кивнула головой на левую боковую дверь:
— Проходи, гляди, там кровать. Постель я свежую с вечера обрядила.
Комнатка оказалась маленькая, но светлая. У окна старинный комод, справа у стены кровать, в изголовье на стене простенькая вешалка.
Хозяйка вошла следом:
— Живи, но на мой стол не рассчитывай, дети из гнезда вылетели, хозяин умер, а чужого я потчевать не собираюсь.
Я уверил её, что мне только переночевать, ну разве что вечером кипятку на чай попрошу. На сём и порешили. Но вопреки уговору, немудрёным ужином хозяйка все же накормила.
Звали её Степанида Ивановна. За ужином собеседница поведала, что ей восьмидесятый год отроду, вдовствует восьмой год. Имеет шестерых детей, которые часто навещают мать. Узнал даже о том, сколько у неё осталось зубов: пять бабок (коренных) и три передних.
Во все время разговора на табурете у окна сидел большой полосатый кот и, казалось, тщательно внимал нашей беседе. Затем спрыгнул, широко потянулся на задних лапах, подошёл к столу, зажмурившись, мяукнул, потом взирал на хозяйку так внимательно, будто боялся пропустить её ответ.
Степанида отозвалась:
— Чего тебе? Не видишь, я с человеком разговариваю?!
Кот присел, ещё некоторое время выжидающе смотрел на старуху, потом поднялся и ушёл в комнату, где стояла кровать.
После ужина Степанида пригласила поглядеть телевизор. Я было согласился, но женщина оказалась словоохотливой, причём слушать не умела: задавала вопросы и сама же на них отвечала. Подумал, что утомлюсь, и, сославшись на головную боль, удалился в отведённую комнатку. Слышал через тонкую перегородку, что вскоре угомонилась и хозяйка.
Утром меня разбудил громкий диалог за дверью. Поднялся, стараясь не шуметь, вышел на кухню, где хлопотала Степанида Ивановна, надеясь увидеть её собеседника. Но им оказался кот… Я невольно улыбнулся, поприветствовал хозяйку, выскользнул в коридор к рукомойнику.
На следующее утро история повторилась. В этот раз не спешил вставать, вслушиваясь в разговор за дверью.
Начинал диалог, как это ни странно, именно кот:
— Ма.
— Завтра война! — парировала хозяйка.
— May, — жаловался кот.
Степанида громко стукала кухонной утварью, в сердцах отвечала:
— Меня на войну заберут, а тебя собаки задерут!
Что-то грохнулось об пол, Степанида обругала кота:
— Тебе житьё, как губернаторше: хочешь — смеёшься, хочешь — плачешь!
— Мяу, — ответил кот.
Теперь каждое наступившее утро я с любопытством вслушивался в разговор кота и хозяйки.
— Ма, — как обычно, начинал кот.
— Завтра война! Пойдём, я буду стрэлять, а ты будешь патроны подавать!
Я готов был кататься со смеху, живо представив своих соседей на поле брани: Степаниду, твёрдо шагающую впереди, а позади кота с пулемётными лентами через плечо.
— Жри! Со своего стола кормлю, амонезом подкрасила, ишо тебе неладно, индульгент хренов! Бородка у тебя Минина, а совесть глиняна!
Амонезом Степанида называла общеизвестный соус майонез, а вот что она имела в виду под словом индульгент, я никак не мог взять в толк. Слово индульгенция уж никак не могло быть известно полуграмотной крестьянке.
Здоровое любопытство заставило выглянуть за двери. Кот сидел у миски и брезгливо тыкал лапой в её содержимое, затем слизывал с подушечки то, что удалось подцепить. Вот теперь всё встало на свои места: я понял, что «индульгент» — это интеллигент.
Иногда по вечерам Степанида звала кота посмотреть телевизор:
— Ну что, Вася, загрустовал? Пойдём телик посмотрим, опосля будем спать укладываться.
На современную эстраду Степанида Ивановна чаще плевалась, осуждала манеру, одежду и репертуар артистов.
Один раз задорно смеялась:
— Во, Вася, песня так песня! «Убили негра, ой, убили негра, он поднялси и пошёл!».
Ещё реже хозяйка скупо ласкала своего питомца, при этом журила:
— Вот тебе и мур-мур! Голь гольянский, сын дворянский. Я тебя жалею, а ты мне когти вонзаешь!
По вечерам я как мог помогал старушке: дрова рубил, воду носил, печь топил. Хозяйка была откровенно рада, сетовала, что силы у неё уж не те.
К исходу недели сильно простудился и в один из вечеров свалился с лихорадкой. Всю ночь надсадно кашлял, сквозь жар слабо соображая, где нахожусь. К утру, когда температура спала, заснул крепко и не услышал, как беседовали за перегородкой. В десятом часу проснулся от скрипа двери.
Хозяйка просунула голову, осторожно окликнула:
— Малый, ты никак захворал?
— Есть немного, — отозвался я.
— Ох, и кашлял ты ночью! А жар есть?
Я утвердительно кивнул головой:
— Ломало ночью.
— Вот, а почему не сказался? — Степанида скрылась за дверью.
Четверть часа спустя она вернулась, в руках у неё были большая тёмная кружка. Налила из кружки в мой бокал, подала мне.
— Ha-ко вот взвару испей. Он горький, но надо всё выпить, потом ишшо чаю с малиновым вареньем принесу и от кашля трав заварю. Надо бы сразу начинать лечиться.
Я от души поблагодарил её за заботу. Она засмущалась и впервые широко улыбнулась, обнажив оставшиеся зубы.
К обеду от снадобий заботливой хозяйки мне стало гораздо лучше. Она опять пригласила к столу. Не смея отказаться, немного похлебал куриного бульона.
Степанида Ивановна приговаривала:
— Пей, ешь, пока рот свеж, завянет, ни на кого не взглянет.
Я всё больше проникался к ней благодарностью, думая о том, сколь много народной мудрости заключено в этой женщине и, несмотря на внешнюю суровость, доброты и сострадания, участия к человеку.
После обеда, вновь выпив снадобья, улёгся в постель. Утихла на своей половине и Степанида. Часа два спустя она явилась ко мне с табуретом, усевшись в ногах, с воодушевлением стала рассказывать о своей прошлой жизни, о покойном муже.
Участия ради спросил, хорошую ли жизнь они прожили?
Степанида оживилась, ответила незамедлительно:
— О-о, милый, на веку — как на долгом волоку! Кошка живёт, и собака живёт. В каждой избушке свои погремушки. Так и мы: всякое бывало. Но помилуй Бог, кулака в моей голове не бывало! А вот я его один раз чистила, ой как чистила, как могла, как умела: «Окунь ты красноглазый, стрепетон хищный, Анчутка колченогий!». Хотела за чуб оттаскать (чуб у него чёрный, богатый был), вовремя остановилась, думаю: «Дай-ка, дай-ка, хоть росту невеликого, мужик ведь он, навернёт, костей не соберу!».
Далее Степанида поведала давнюю историю про супостатку-разлучницу, что внесла раздор в их семью.
Вскоре после войны мужа Ермолая и ещё несколько мужиков из их села командировали в соседний район на заготовку строевого леса.
— Мой-то при лошадях был приставлен. Воткнул топорик за пояс, пилу двуручную в сани бросил и был таков. А там, где оне на постое стояли, сказался мой варнак холостым — не женатым. Вот вдовушка его и пригарнула.
Да оно ведь как в жизни: «Сегодня гули, да завтра гули, держись, чтоб в лапти не обули!». Оно бы, можа, и ничего, кабы не открылось это дело.
Ага, значит, отработали мужики, домой возвернулись. Однако уж времени с того немало прошло. Задумала я как-то его фуфайку обиходить: починить, почистить. Дай, думаю, в карманах проверю: денег-то у нас не густо, а мало ли, можа, какой рублишка затерялся. И нашарила на свою беду! Письмо без конверта, треуголкой свёрнутое, можа, с нарочным получено. Развернула я, пишет сударушка, так мол и так, Ермолаюшка, заждалася я тебя, чтой-то долго не едешь.
Веришь, меня будто кипятком обдало! Он изначала упирался, мол, ничего не знаю, не ведаю. Я бы, может, поверила в его россказни, кабы имя не его. Рази ж часто такое имечко встречается?!
Сыр-бор до потолка, видно, сама где-то палку перегнула, взбеленился он и ну меня же попрекать: «У тей-то бабы и квашня пышнея, и пироги румянея!». Эх, взыграло моё ретивое! Кричу ему: «Вот и иди к «тей-то бабе!».
А свекровь (покойница, царствие ей небесное), — мелко-мелко перекрестила Степанида лоб: «Остынь, девка, дерись, дерись, да за скобку держись!».
Я невольно подумал: «Как мудро складывает народ пословицы и поговорки! Скобка — скоба, на которую запирается входная дверь. Значит, дальше скобы хода нет!».
Степанида, словно прочитав мои мысли, продолжила:
— Свекровь толкует: «У вас дети. Ладно, девки — отрезанный ломоть, а малому отец нужон — твёрдая рука!». Одумалась я, беднота ещё долила: хлеб с солью, да водица голью! Кому я с детьми нужна?! Повыла в подушку, на том и успокоилась. А наутро за квашню взялась да стараюсь пуще прежнего: «Как это у супостатки лучше?!».
— А муж? — с улыбкой спросил я.
— А ён чего? Как с гуся вода. Да мы, кажись, ещё дружнее зажили. Опосля ещё девку народили — заскрёбыша.
Степанида засмеялась, потом замолчала на минутку, с грустью добавила:
— А перед смертью покаялся. Да как он, Христос с им, маялся хворью, я уж все простила. И то сказать: «Я-то за мужиком прожила, а тей-то бабе, поди-ка, горше моего жилося! Чужая шуба — не одёжа, чужой мужик — не надёжа!».
Командировке моей скоро вышел срок. Сладко потягиваясь утром в постели, слушал, как мои соседи вновь собираются на войну.
Тщательно прибрав за собой, вышел к хозяйке с намерением поблагодарить за хлеб-соль, рассчитаться за жильё.
От денег Степанида Ивановна наотрез отказалась, проговорив напоследок:
— Иди с Богом, милок, я тебя приветила, может, найдётся добрый человек и моих детей приветит. Я с тобой в разговоре душу отвела, как медку испила. А здоровье, сынок, береги, болесть в нас заходит крохами, а выходит ворохами.
На остановку я шёл с лёгким сердцем и рассуждал о душе русского человека: приди к нему с добром, он тебе ответит тем же. На том стоит земля русская и стоять будет!


Телячья радость

— Я вас, сопляков, от хвашистской Ермании защищал, я восстанавливал хозяйству апосля войны, я вам дома строил! — расходился у сельмага невзрачный мужик Тихон Луконин.
Всякий раз на сельских сборах и собраниях, на митингах и демонстрациях, в сельском клубе и на правлении он садился только в первых рядах, чванливо отквасив нижнюю губу и покачивая закинутой через колено ногой в унавоженном сапоге, драл глотку. Точно также Тихон только что распылялся в помещении сельмага, требуя отпустить ему продукты без очереди.
Мужики и бабы угрюмо молчали, кто отворачивался, стараясь не встречаться взглядом с земляком: слишком уж выпячивал он свою значимость в глазах других людей, будто они, деревенские люди, сплошь лодыри и нахлебники. Будто никто из них не хватил лиха в тылу и на фронте. Были в деревне и другие фронтовики, только возражать Тихону им не приходилось: почти все они в первые послевоенные годы тихо примерли от ран и контузий. А те, кто выжил, вели себя скромно, не кричали о своих воинских доблестях, не корили тех, кому не довелось отведать пороху.
Тихон же молчание земляков воспринимал за то, что им нечего возразить — вот он какой герой, один на всю деревню! А над героем этим иногда подсмеивались исподтишка: мол, наш воин все имеющиеся в доме значки на грудь прицепит, один раз даже бабьей медалью «Мать-героиня» не побрезговал.
Ефим Курганов презрительно сплюнул сквозь стиснутые зубы, запустил недокуренную цигарку в урну, бросил через плечо:
— Один ты — воин! А мы тут, по-твоему, чем занимались? На дуде играли, подмётки от плясок рвали? Так у нас и подмёток тех не было — лаптей на всех не хватало. А хлеб, мясо фронту обеспечь! И пузо мы не едой рвали, а работой непосильной. А всех воинов-то: старики, бабы да ребятишки!
Люди загудели, как в растревоженном улье пчёлы, всяк с Ефимом на свой лад согласился. Тот, кто выходил из сельмага и не слышал разговора, расспросив остальных, тоже не спешили уходить, примкнули в оппозицию к Тихону. Фронтовик, не ожидая такого дружного отпора, невольно растерялся.
Вдруг чей-то парнишка, увязавшийся за материнским подолом воскликнул:
— Мамка, а чего это там телёнок жуёт?
Все взоры обратились на пробравшегося в палисад при сельмаге красного телка. Телёнок, вытянув шею, смачно жевал повешенные Тихоном на забор розовые глазированные пряники в плетёной авоське. Когда Тихон хватился, телёнок зажевал авоську уже наполовину. Тихон лихорадочно стянул с забора авоську и начал тянуть её на себя за ручки, телёнок упирался передними ногами, продолжая жевать сетку, с губ его тянулась розовая слюна.
— Ах ты, нечистая сила, ах ты, хвашист проклятый! — вопил Тихон. — Мало я вас бил?! А тебя я, падла, прирежу!
Визг и хохот стоял на всю деревню.
— Ату его, Гитлер капут! — подначивали мужики.
— Даёшь хлеб фронту! — изгалялись бабы.
Услышав дружный хохот земляков, люди, стоящие в
сельмаге в очереди, тоже повыскакивали на улицу.
Тихон, наконец, справившись с противником, извлеча обмусоленную полупустую авоську, чертыхаясь на чём свет стоит и спотыкаясь на ходу, побежал домой.
— Больше не будет медальками зря брякать! — заключил Ефим.
— А уж если говорить за Победу, мы его, супостата, всем миром одолели! — подвела итог самая бойкая бабка.
Люди мало-помалу расходились по своим делам, радуясь: есть справедливость на белом свете!


Гусиная любовь

В детстве я пасла гусей. В памяти моей осталась одна история. Стадо было невелико: гусак-вожак и четыре гусыни. Гусак, как водится, гордый и важный, а гусихи — три обыкновенные, а четвёртая — ну как у людей бывает, несчастная да неказистая. Правый глаз у неё был совсем незрячий. Чтобы видеть, выворачивала она шею в разные стороны, крутила головой и оттого выглядела неловкой, смешной, иногда оступалась и заваливалась набок.
А весной, когда падала с крыши капель, вся семья потешалась над Косой (так её называли). Вставала она под жёлоб на образовавшийся ледок и начинала плясать, сначала медленно, потом быстрей и быстрей шлёпала своими красными лапками — только брызги по сторонам, потешно запрокидывала одноглазую голову, как будто пыталась рассмотреть: откуда капает? Наверное, это был гимн Весне!
Всё бы ничего, но не признавал её гусак — «муж» законный, да и гусихи пощипывали. Первую весну, закончив кладку, гусыни дружно сели на гнёзда. Помню, мама сказала: «Не будет у Косой цыплят, хоть и яиц нанесла достаточно». Всё хлопотала: погрузит их в тёплую воду, а они то на дно уйдут, то не шелохнутся (с цыплёночком-то яичко «играет» в воде).
Так и вышло, все гусихи с выводком, а Косая одна. Совсем не стали гуси её подпускать, заклёвывали. Ходила она одинокая, неприкаянная. Но не долго — полюбилась гусаку соседскому. Бывало встретятся — «не наговорятся»: «Га-га-га!» да «га-га-га!». Кланяются друг дружке: шеями по земле стелются, клювами соприкасаются, будто целуются. Он крылья до земли распустит, обойдёт её вокруг, потом осядет на хвост, замашет крылами, вскинет голову и протрубит: «Ка-га!» — моя, мол. Гусишка ведёт себя скромно, только головой вертит, стараясь удержать его в поле зрения.
Так до поздней осени и видались, пока хозяева не застали своих питомцев в тёплые стайки на зимовку.
На следующую весну опять встретились. И смех и грех: «любовник» на крыльях через забор от законных «жён» к нашей гусыне летал! И когда пришла пора выпускать выводок на волю, Косая тоже оказалась счастливой мамашей. Да вот незадача, охранять-то приплод некому. «Супруг» не принимает, а «любовник» законных детей стережёт.
Вот и приходилось мне пасти их всё лето, пока не оперятся. Не доглядишь, вороньё растащит, а то и из леса мелкий хищник налетит. «Следи, но гусят к себе не приручай, быстро они к рукам привыкают!» — накажет мама.
Куда там! Любила я их до смертушки, только скроется она из вида, все гусята мои. Сяду на полянку, соберутся цыплятки в кучу возле, накрою их платком, как крылом, попискивают жёлтые комочки, словно колокольчики нежно дребезжат, тише, тише и затихнут, заснут.
Как-то раз легла на спину, забрался ко мне гусёнок на грудь, дальше на лицо, лапки холодные, нежные. Думаю: «Что дальше будет делать?».
И так и этак вертел он головой, с любопытством разглядывал, прицелился да как клюнет мне прямо в глаз. Долго глаз болел, а признаться не смею, сама виновата, не послушалась маму. Как та гусиха, чуть не окосела, но гусиный выводок любить не перестала. Придёт мама сменить меня на обед, а гусята шеи вытянут, крылышками машут и все за мной, как горох, гусыня-мать носится, кричит в панике.
Так продолжалось не один год. Но пришлось Косую извести. Уж больно сосед наш злился, что гусак его нашу гусиху любит. Гонял его палками, да толку-то чуть… Любовь не картошка!


Старый альбом

В моих руках пожелтевшие, изношенные листки из альбома по рисованию. На некоторых указаны даты — 1975–1977 гг. В школьные годы это был мой домашний альбом по рисованию на свободные темы. Рисунки выполнены простым и цветными карандашами, изношенные, блёклые.
В детстве я много болела, часто пропускала занятия в школе, особенно в зимнее время. В такие дни, когда из дома уходили все домочадцы, я оставалась одна. Выбор, чем заняться, был невелик: читать, рисовать, наблюдать птиц за окном, прослушать радиопередачу или постановку по радио (такая роскошь, как телевизор, в нашей семье ещё не появилась).
В основном читала и рисовала. Любимая тема для рисования самая что ни на есть девчоночья — цветочки и бабочки, сказочный ёжик с грибами и яблоками на колючках, срисовывание с иллюстраций к сказкам.
Папа, от природы одарённый человек, иногда занимался со мной и наставлял: «Старайся рисовать с натуры». Эта фраза «с натуры» почему-то пугала меня, я не могла понять, как это? Он объяснил, но мне казалось это невозможным — не смогу, не получится.
Однажды во время очередного «больничного» вновь раскрыла альбом для рисования, но невесёлый пейзаж перед глазами не впечатлил. Была уже глубокая осень, картина за окном стала безрадостной: свинцом налились низкие тучи, почернел осыпавшийся сад, чёрный набухший штакетник забора будто подступил ближе к окнам, голые ветви сирени жалобно скребутся по стеклу в порывах холодного ветра. Чёрные, насытившиеся водой, пустые грядки с редкими капустными кочерыгами; скрючившаяся под ногами опавшая листва; нахохлившиеся воробьи в кроне яблони-дички — всё сулило ненастье и близкую суровую сибирскую зиму.
К вечеру усилился ветер, небо прояснилось, ударил морозец.
На следующее утро проснулась от какого-то необычно мягкого праздничного света, лившегося в окна. Так не бывает от солнечных лучей. Выглянула в окно.
Так вот в чём дело: ночью выпал первый снег! Сад, словно горница, убранная к празднику, принарядился, стал просторнее. Пушистый и невесомый снег будто покрывалом укрыл землю, навесил кружевные накидки на ветви деревьев и кустарников, шапками одарил кочерыги, кустики и кочки, крышку колодца. Даже штакетник преобразился, нарядившись белыми колпачками, перечёркнутый горизонтальными прожилинами, выглядел кружевным подзором, что украшает в горницах крестьянские кровати. Чуть провисли провода линий электропередач, словно гирлянды, унизанные белыми хлопьями.
На ветке сирени весело затинькала первая синичка в лимонно-ярком оперении: «Ци-ви! Ци-ви-ви!». Пришла зима!
Вся в каком-то радостном, безотчётном предчувствии раскрыла я альбом и, взяв простой карандаш, легко изобразила всё, что увидела в окно: яблоню у колодца и сам колодец с островерхим журавлём и прицепленным к нему ведёрком, убранные первым снегом. В завершение добавила падающие с неба снежные хлопья.
Рисунок был завершён, я ещё полюбовалась им, как вдруг на небосводе из-за снеговой завесы выкатилось солнце. Комнату пересёк яркий луч, в нём кружились, как в хороводе, мельчайшие золотые пылинки, а на душе стало радостно, как от подарения.
Этот первый рисунок с натуры показался мне тогда шедевром. Нет-нет, любовалась я им, ярко возбуждая в воображении тот светлый праздничный день.
Рисунки с натуры стали для меня открытием и откровением. Позже появятся запечатлённые собака Пират и чёрный кот в белой манишке и тапочках, мирно лежащие на цветистой деревенской дорожке, стожок сена в поле и различные предметы быта.
Ещё позже пойму, что зарисовки с натуры может делать не только живописец, но и фотограф, поэт, писатель и даже музыкант.
…Спустя годы в моих руках остатки от этого альбома.
Изображения в моих глазах померкли до статуса наивного детского рисунка. Одичал и зарос старый сад на заброшенной усадьбе, затянулся тиной и обрушился колодец, но почему так явно видится запечатлённый памятью тот первый день зимы? Оттого ли, что художник был юным и искренним? А как трогательно-приятно вернуться в беззаботное детство, перебирая эти листы.
Кто же хранил много лет пожелтевший альбомчик для рисования? Мама — берегиня и хранительница семейного очага.


Всё возвращается на круги своя
(времена года)

Зима

Декабрь. Озорные Снеговики
Снега в декабре выпало больше сезонной нормы. Наступили морозы — всё как положено в Сибири в эту пору.
И вот на дворе самый канун Нового года. Наряжены ёлки в доме и на сугробе под окном. Закуплены подарки, бенгальские огни, свечи, мандарины и шампанское к столу. Написано письмо Деду Морозу (от имени внука). И вдруг оттепель! Да столь сильная, что осели, огрузли от влаги снега. Шалишь, природа!
Гуляем с внуком. Дышится легко, воздух пахнет весной. Это настраивает на какой-то весёлый лирический лад. Решаю слепить внуку необычных Снеговиков — задорных, отчаянных. Пусть это будут Снеговики-спортсмены. Снег скатывается легко. Накручиваю заготовки для голов и туловища, поднимаю их на кучу снега, где установлена ёлка. Первый Снеговик свесил с сугроба ноги как с горки. Второй стоит на голове ногами кверху. Нахожу нужные детали: старую кепку, непарные перчатки и носки, сучки для рук и ног. Морковь для носа нашлась одна. Это не беда. Тому Снеговику, что стоит на голове, нос формирую из снега. Обоим вставляю глаза-угли, первому Снеговику надеваю на руки-сучки перчатки, второму носки на ноги-сучья. Последний штрих: раздавливаю ягоды рябины, выступившим соком рисую рты. Ай да Снеговики получились! Весёлые, озорные ребята! Внук теперь любуется ими прямо из окна.

Январь. Гало
Близятся крещенские морозы. Студёно с утра. Солнце на небосвод выкатывается яркое — день будет ясный.
Примета верная, день простоял ослепительно-солнечный. Эта яркость вызывает в природе атмосферное оптическое явление — эффект гало. Это такое свечение, ореол вокруг солнца. За редким исключением сегодня свечение состоит из полного спектра цветов, как при радуге. Значит, в воздухе высокая влажность, — насыщенность ледяными кристаллами, сквозь которые проходят солнечные лучи. Их преломление и вызывает это чудесное явление. Кажется, что на небе сразу два светила. Жди перемены погоды: приближение снежного бурана или ещё более сильных морозов.
На гало невозможно долго смотреть незащищённым глазом, оно буквально слепит. Однако зрелище столь завораживающее, что опять и опять притягивает взгляд. По привычке обхожу свои «владения», разглядываю всё, что встречается на пути. Вот небольшое, приземистое деревце облепихи, оно всё в куржаке — кристаллах измороси. Если смотреть через его крону на гало, над облепихой тоже появляется ореол — красноватая радуга с горбинкой посредине. Может, это снегири уронили своё алое оперение, украсив плодовитое деревце?
Зимний день короток. Солнце идёт на закат, окрашивая небосвод сиреневым, а горизонт — коралловым цветом. Завтра будет новый день. Что принесёт он нам?

Февраль. Вьюга мглою небо кроет
Завьюжило, забуранило с раннего утра. Сосед отворил настежь большие ворота, чтобы двор не забило снегом. Февральский вьюжный снег тяжело убирать, он ложится плотно, будто набивает тугую перину. Иногда подшучиваю над соседом: «Фёдорыч, характер у тебя, как у февраля — вьюжный, метельный». Сосед, кстати, родился в феврале.
В саду жалобно поскрипывает беседка-качели. Как птица, пойманная в силки, беспомощно бьётся, хлопает крыльями полога летняя веранда. В некоторых местах ветер до земли выдирает снег. Хорошо, что ещё с осени я устроила снегозадержание: где бросила пустой ящик, где укрыла многолетники сухой мякиной. На образовавшихся бугорках снег мало-помалу задерживается, образует наносы и надёжный покров.
В такой ненастный день не хочется выходить из дому. Но дела не ждут. Иду встречь ветру боком, стараясь смягчить напор снеговых вихрей. Ветер рвёт полы одеяния, норовит забраться под одёжку, бросается пригоршнями колючего сухого снега. Из глаз самопроизвольно катятся слезинки. Не в такой ли день русский классик написал незабываемые строки: «Вьюга мглою небо кроет, вихри снежные крутя»? Классика на века!
После такой зябкой прогулки особенно ценишь домашнее тепло и уют. Горячий чай с золотистым мёдом, впитавшим лето.

Весна

Март. Домик для скворцов
Чуть закапала с крыши капель в середине марта, и нас, крестьянских детей, потянуло к земле — к огородничеству. Как-то на досуге в один из последних дней марта заехали с мужем и дочерью в садоводческий магазин на окраине города. Заходим, и уже в «предбаннике» вижу милые вещички: мешки с крупным опилом, сосновые спилы, плетёную мебель для веранд и садовых террас, кормушки для птиц и скворечники разных фасонов — дуплянки и сколоченные из досок домики.
Обращаюсь к мужу:
— Давай выберем скворечник!
Выбрали самый красивый. Он сделан из разных сортов дерева. Мастер изготавливал его явно с творческим подходом. Серёдка передней стенки зеленоватая, уголки набраны из светлого дерева. Крыша обшита зернистым водонепроницаемым материалом. И вот мы уже мчимся домой. Я счастлива — давно мечтала о скворечнике. Раньше ведь на каждом крестьянском подворье было не по одному домику для птиц. А как же мы, дети, ждали прилёта скворцов! Помню весенние школьные каникулы. Первые проталины, весёлые ручейки. Искристые морозные утренники, хрупкий ледок на лужах. Первые скворцы, первое апреля — день розыгрышей и первый день новой четверти.
Скворечник установлен на длинном прочном шесте. К задней его стенке супруг прибил веточку. Остаётся дождаться скворцов.
— Тить-тинь, — с каждым днём все веселее поёт, вызванивает синичка.
— Кап-кап, — всё смелее капель.
Ночные сосульки переливаются радугой, истончаются к исходу дня. Стою у водосточной трубы дома, слушаю весеннюю капель. А она всё бойчее: кап-кап-кап, — барабанят наперебой капельки. И вдруг до моего уха доносится какой-то нежный, едва уловимый серебряный звук — склянь-склянь. Пытаюсь уяснить, откуда он? А это капель пробила себе дорожку в сугробе и где-то там под ним журчит весёлым ручейком, подтачивает снежный покров изнутри. Невидимые ручейки сочатся, множатся, пробивают дорогу, сливаются в один более мощный поток, образуют под снегом лужи. Лy-жа. Слышите, как плещется, журчит в этом слове вода? Этот звук будит в душе светлое чувство возрождения, которое случается весной. Радуют даже первые изумрудно-зелёные мухи на припёке. Едва перекатываются, расправляют слюдянистые крылышки: з-зум-зум. Бабочки-крапивницы раскрывают крылышки на прогретой солнцем стене дома, надолго замирают так, греются, набираются сил.
Март на исходе.

Апрель. А скворец-то не глупец!
— Вы видели, скворцы прилетели? — радуюсь в один из апрельских дней, спрашиваю своих домочадцев утром за завтраком.
День-два спустя слышу скворчиный гомон, а потом и первую трель. Выглядываю в окно. Ну, так и есть: на веточке, прикреплённой к птичьему домику, сидит скворец и выделывает коленца, взмахивая в такт песне крылышками. Клюв полуоткрыт, иссиня-чёрное оперение переливается в лучах восходящего солнца. На пёстрой шейке так и трепещут перышки, а в горлышке будто хрустальные ручейки журчат. Я радуюсь: вот и новосёлы!
Ан нет! Это лишь разведчик — самец. Обследовал жильё, подзывает самочку: можно вить гнездо — домик свободен. В природе ведь всё так мудро устроено. Животные, птицы, рыбы и насекомые всё знают, только не могут сказать. Они живут по непреложным законам матушки-природы. А мы, люди, сказать можем, но знаем далеко не всё, но везде суём нос и лезем со своим уставом.
Под крышей дома засуетились вездесущие воробьи:
— Жив ли, сосед?
— Жив-жив!
— И я жив! Жив!
— Фью-иль, фью, фью, фью. Фью-илль! — это маленькая птичка на кусте ирги с набухающими белёсыми почками. Летом их множество, эти птички поют, чуть только окрасится горизонт перед восходом солнца. И грудки у них алые, как заря. Должно быть, их называют зарянками.
— Так-так-так, фюль-фюль-фюль, — вот ещё какая-то птаха заводит свою партию.
— Трри-три-три-три, — словно ведёт счёт другая.
Наш скворец затихает на мгновение. Прислушивается, нельзя ли мотивчик перенять, запомнить? И вдруг, резко сорвавшись, улетает прочь.
Однако дня через два наблюдаю уже парочку. Один забирается в домик. Полагаю, что самочка.
Другой — самец, спрыгивает с ветки на порожек перед лазом, заглядывает внутрь, протяжно свистит:
— Фью-ю-ю, — в переводе на человеческий язык, должно быть, — ну как тебе?
С этого дня началась работа. Сухая травка, кусочки пакли, клочки бумаги — всё идёт в дело. Гнездо они устраивают сообща. Когда оно готово, самочка занята кладкой: нанесёт яиц, разложит их поудобнее и сядет выпаривать. Он её и вкусным червячком угостит, и песенку споёт, и с готовностью подменит на гнезде, когда ей захочется покормиться, водицы испить, крылышки поразмять. Самцы птиц, имеющие одинаковое оперение с самочками, на равных заботятся о потомстве, в том числе высиживают птенцов. Примеров этому много: лебеди, аисты, журавли, чибисы, страусы, пингвины. Скворец в этих рядах.
Впрочем, весной всякая живность озабочена: успеть вывести за летний сезон новое потомство. Вот незадачливый воробей нашёл где-то кусочек минваты (стекловолокна) вдвое больше себя, старательно тянет его в гнездо. Ох, и почешутся твои воробишата от такого утеплителя, когда вылупятся из яиц!
— Фьюить! — это опять скворец на порожке ранним утром.
Должно быть, спрашивает у подруги: «Сидишь, Феня?». Она ему оттуда: «Фьюю! — Сижу, Веня!».
И защёлкал, и засвистал он в самозабвении на разные голоса с новой силой — это гимн восходящему солнцу и будущему потомству!
Днём его песня будет иная. Скворец — птица-пересмешник. Захочет, по-кошачьи замяучит, изловчится, конём заржёт, уточкой закрякает. А наш, должно быть, ещё немного хвастается: «Вот какой я коттедж нашёл, и супруга довольна!».
Живите, скворушки, птицы моего счастливого беззаботного детства! Живите, зарянки, овсянки, малиновки, зяблики! Каким бы безликим стал наш сад и планета Земля без вас!

Май. Первоцветы. Бронзовые птицы
Май — пора огородничества. По народной пословице — как потопаешь, так и полопаешь. Правда, бывает он в наших сибирских краях капризным. То солнышком припечёт, заветрит, зажарит лица и руки докрасна, то потянет студёным северным ветром. Того и гляди снегу натянет, морозных утренников.
По обочинам дорог подняли головки цветки мать-и- мачехи, в садах вездесущий одуванчик раскинул розетки листьев. Пробились садовые первоцветы — мускари, крокусы, пролески. От земли два вершка, но какая в них сила: в серединке уже завязь цветка. Когда распустятся, лепестки их на ощупь тонкие, как шёлк, но ведь не замерзают! Какая в них заложена воля к жизни! На фоне чёрной, ещё холодной земли выглядят они райскими бабочками. Цветы радости, жизнелюбия и жизнеутверждения. Первоцветы пахнут мёдом. А вот и первые шмели проснулись. Тяжёл их полёт. Кружатся они над цветами, собирают жёлтую пыльцу, опыляют неутомимо. Многие цветы, у которых узкий и закрытый зев, опыляют именно шмели. Нижний лепесток, на который они садятся, опускается под их тяжестью, открывается вход в венчик. Шмель проворно вползает туда, длинным рыльцем собирает нектар и пыльцу, деловито перебирается на следующий цветок.
Первая половина мая. Необычно яркий солнечный день. Спешу по делам и вдруг слышу из поднебесья отчётливые клики. Так кричат дикие гуси. Ищу клин в небе. Вот он! Высоко летят. Много их, ах, как много! Вот клин сломался, прерывистым пунктиром отделилась партия. И снова сомкнулся. Колышется клин на воздушных волнах. Как красиво летят! И клики весной иные, нежели осенью, — «Домой, домой, к родным гнездовьям!». Белый их испод — брюшко и подкрылья — в лучах солнца глядятся золотыми, бронзовыми. Летите, золотые птицы, Россия-матушка ждёт вас!

Лето

Июнь. Птицы сада
У соседа-художника (это не тот «метельный» сосед) в сорочьем гнезде поселились совы. Когда они вывели потомство (двух птенцов), он снимал их вечером и ночью фотоаппаратом и видеокамерой. Они такие пушистые и глазастые, я была в восторге и даже позавидовала (белой завистью) соседу. Зато в нашем саду поёт какая-то чудная пташка столь нежным голоском, будто о хрустальную рюмочку карандашиком постукивают.
Никак не могла выследить её. Лишь один раз мне это удалось. Был хмурый день. Моросящий нудный дождь. Я сидела под укрытием летней веранды, а она прилетела на ветки ирги, что растёт рядом. Запела. Вот тут-то я её рассмотрела. Мелкая, узкая в туловище с тёмно-оранжевой грудкой и длинным, подвижным, как у трясогузки, хвостиком. Решила тихо выйти и сбегать за фотоаппаратом, но осторожная птичка вспорхнула и улетела. Её серебряные трели я слушала ежедневно, но увидеть певунью больше не удавалось.
Однажды утром зашла в теплицу: нужно вовремя открыть форточки, иначе дневная жара опалит растения. И вдруг всё тот же хрустальный голосок. Поднимаю голову — знакомая птичка. Видно, залетела с вечера, а выбраться не смогла.
Часто залетевшие птицы погибают, в панике разбиваясь об остеклённые поверхности. А эта не мечется, не бьётся, не садится на шпалеры. Зависнув на одном месте, часто-часто машет крылышками, а хвостиком рулит. Видела по телевизору, так птичка колибри зависает над цветами, опыляя их.
— Лети в двери, малышка, лети — открыто!
Метнулась к дверям, присела на поливочный шланг над бочкой, отдохнула чуток и выпорхнула на волю. А я за это время рассмотрела её очень отчётливо.
Попыталась вычислить. Похожа на малиновку либо зарянку. Мне больше нравится последнее название.

Июль. Серебряные росы
Придумала себе приятный ритуал: который год летом по утрам умываюсь росой. Нужно выйти в сад, пока она не спала — не высохла. Сначала любуюсь росой: на траве в лучах восходящего солнца она сияет мириадами бриллиантов. Наслаждаюсь красотой цветов, напоенных росами. Самые обильные капли собираются на развёрнутых листьях капусты. Глянцевитый лист её имеет тонкий белёсый налёт, словно тальком присыпано. Чуть тронешь пальцем, открывается зелёная основа. Роса на этом налёте собирается в выпуклые, как ртуть, капли, легко перекатывается на поверхности листа, не оставляя влажных следов. По прожилкам, как по желобу, собираю капли в ладони, умываю лицо. Сушу на воздухе, не хочется касаться полотенцем. Мысленно благодарю Создателя за это благо. Теперь можно заняться делами насущными.
Июль подарил мне дочь. Всякий год собираю ей в день рождения композицию из цветов своего сада. Хожу по участку, выбираю, что пойдёт на букет в этом году. Остановилась у куста многолетников — лиловых колокольчиков. Срезаю их стебли ножом, собираю в пучок. Кажется, достаточно. Добавить сюда жёлтого цвета лилейников, и получится скромный, но красивый букет, напоминающий полевой.
Взгляд привлекает что-то чёрное, едва копошащееся в чашечках колокольчиков. Приглядываюсь и понимаю — это же две малюсенькие дикие пчёлки, тесно обнявшись, ночевали в нише цветка. Только чуть шевелятся усики. Воображение дорисовывает мультяшные глазки с длинными ресницами. Боже, какой восторг, какая гармония природы! Проверяю другие цветки. И тут ночевали, и тут! Так и заношу букет в дом с пчёлками.
Заряд радости на целый день!
После дня рождения новое чудо. Утром застилаю кровать, слышу с улицы через открытую створку окна сорочий гвалт. Вот расшумелись! Сорока — не певчая птица. Звуки, издаваемые ими, неприятны для слуха: то верещат, ровно лягушки квакают, то скрежещут, как по железу гвоздём цепляют, то срываются на ржавый скрипучий писк, тараторят, стрекочут, выражая тревогу. Ну так не всем же разливать трели. Человек почитает сороку первой сплетницей. Эта никого не пропустит, сообщит всему лесу о том, кто идёт или едет! А на заборе заведёт свою песню: «Жди, хозяйка, гостей», — так гласит народная примета, суеверие, если точнее.
Однако уж слишком они там что-то колготятся. Что случилось? Выглядываю в окно. Сорок в саду целое скопище, на газоне и на заборе, на детской качели и на беседке-качели, на кустах вишни. Пытаюсь пересчитать птиц, но тщетно, явно они чем-то возбуждены: перелетают, гоняются друг за дружкой, бранятся на своём языке. Осмысливаю: в чём же дело?
Наконец, понимаю причину ажиотажа: у трёх из них в клювах какие-то ярко-красные лоскутки. Той, которой достался самый малый, повезло больше: уже взобралась на конёк соседской крыши, прижала его лапами, теребит клювом. Та, что ухватила средней величины лоскут, перелетает с забора на газон, за ней носятся товарки, не дают возможности остановиться. Извернувшись, одна выдирает лоскут из клюва — теперь и ей покоя не дают, преследуют.
У третьей самая значительная добыча в виде длинной ленты. Вот ей-то беда: присела она на детские качели, си- душка-перекладина под её весом балансирует, не даёт сосредоточиться. Взобралась на сидение беседки-качели — там надёжнее, но не тут-то было, красная лента виснет до пола, её подхватывает другая сорока и, упираясь лапами, тянет на себя. Лоскут растягивается, но стоит птице отцепиться, пружинно возвращается обратно.
«Да что же это они поделить не могут? — разбирает меня любопытство. — Уже целый спектакль, как на сцене, разыгрался. Мясо? — гадаю. — Нет, слишком яркое по цвету».
Ах, вот оно что! Вчера к дочке приходили подружки, принесли воздушные шарики. Один из них, видимо, лопнул. Но зачем же пернатым резина — материал несъедобный? Сорока — птица любопытная — тянет в гнездо всё, что блестит, ярко выглядит. Вот и присмотрели проказницы лоскутки от шарика.
Взгляд мой привлекает чёрный кот, притаившийся в зарослях малины. Разбойник нервно передёргивает хвостом, прижимается туловищем к земле, подбирает задние лапы, приподнимает зад, готовится к прыжку, но сорок спугивает вошедший в сад человек. Дружно снимаются они с места, добычу уносят с собой, так и развевается по воздуху красная лента. Кот выбирается из засады, лениво трусит прочь. Занавес!

Август. Зажарок
Более тридцати лет живу в пригороде Тюмени, но всё зовёт малая родина, не отпускает. Исход августа. Вот я и на родине — в отдалённом селе за увалом в Абатском районе. К своему стыду, не знала о существовании в окрестностях своего села круглого болота. Это в стороне, где стояла пекарня. Вот туда и поехали с родственниками по грибы. Болотце небольшое и действительно круглое, располагается в берёзовом лесу. Стволы берёз причудливо изогнуты у комля, верхушки тянутся к солнцу. Аномальная зона. Картину скрашивают изумрудные мхи на всех этих вывернутых комлях, пнях и разросшихся кочках. Коровники и грибы-дождевики — видимо-невидимо! В простонародье их называют дедушкин табак, порховка, цыганская пудра. Прихлопнешь его ногой, и коричневый дымок вылетит — порхнёт. В таком количестве я их никогда не видела. Мы грибы-дождевики, конечно, не брали, я только успевала делать снимки. Мой покойный дядя Иван Иванович знал какую-то примету к такому урожаю этих грибов, но никто, к сожалению, не помнит, чем обернётся это изобилие.
По дороге на болото видели на казахском пастбище «зажарок» — это такое устройство для отдыха коням или коровам. Выбирается небольшой колок берёз (осинок), по нижним веткам которых устраивается (провешивается) небольшой навес из веток же — крыша, тень от зноя. Для того чтобы животные сами туда шли, на земле раскладываются для лакомства куски кормовой соли. Лесочек редкий, продувной, животные отдыхают от гнуса и жары. Использовать его можно всякий год, достаточно добавить новых веток на «крышу». Правда, красиво и мудро? Об этом я тоже раньше не знала.
День разыгрался как по заказу солнечный, такой благодатный, что уезжать не хотелось! Нашли сырые грузди. Потом я набрела на осенние опята. У меня разыгрался азарт не столько на добычу, сколько на красоту и желание запечатлеть всё, оставить в памяти. Говорят, всякий человек любит то время года, когда родился. Мой месяц осенний, и я действительно до самозабвения люблю краски и особый свет осени, бабье лето, осеннюю гулкую тишину, прозрачные дали, клики перелётных птиц. Но и зиму обожаю, так как в наших широтах в мой день почти всегда лежит снег и уже прижимают хорошие морозцы.
И всё же самым ярким впечатлением дня остался зажарок. Это сооружение, изобретённое людьми-степняка- ми, кочевниками. Человек, который трудится на земле, не мудрствует лукаво, а поступает рационально и с любовью, как подобает существу разумному. И название придумано логичное. Зажарок — за жарой, значит. А если трактовать его как существительное, то звучит оно, как самый жаркий месяц лета — июль, равно как старославянское — червень (красный, алый). Именно в самый жаркий месяц используется зажарок.

Осень
Сентябрь. За расставанием будет встреча!
Сентябрь — последний месяц перед предзимьем. Тихий он, прозрачный. Птицы собираются в стаи: скоро перелёт на зимовку. Кормятся, набираются сил. Природа одевается в самые яркие наряды. Словно на осенний бал принаряжаются осины багряным резным листом; берёзы — золотым, рябины пригоршнями предлагают бусы — оранжевые, алые.
В сентябре едем с мужем к родственникам в город воинской славы Воронеж. В наших краях сентябрь выдался ясным, погожим. Как-то там, в европейской части страны? Всю дорогу любуюсь пейзажами России. Душу наполняет двоякое чувство, с одной стороны — гордость за ширь и необъятность просторов нашей страны, красоту её полей и лесов, богатство природных ресурсов: тут и карьерные разработки различных строительных природных материалов, часто встречающиеся на пути нефтяные вышки-качалки. Убранные нивы дышат покоем, тюки золотистой соломы напоминают исконную Русь, занимающуюся хлебопашеством. Вдоль дорог ещё много подсолнечника — довольно низкие сорта с мелкими шляпками-сотами. Как узнаю позже, именно этот подсолнечник идёт на переработку для получения растительного масла. Меняются пейзажи за окном и достопримечательности, мы проезжаем Пермский край и Удмуртию, Башкирию и Татарстан, Марийскую Республику и Чувашию — это всё моя Россия! Россия — родина моя!
Отчего же так щемит сердце? Оттого, что наряду с гордостью за её ширь и богатство, я ощущаю боль за порушенные деревни, за брошенные сельскохозяйственные угодья, пустые глазницы окон ферм и комплексов.
Моя грусть усиливается льющейся из динамиков песни группы «Белый день»:
— Как же мне не любить тебя, не жалеть,
Как же песен родных твоих мне не петь?!
А погода, как на заказ — чистое небо, чуть прохладные утренники, но тёплые дни. Прозрачные дали, тихая, особая благодать.
Вот, наконец, Воронеж. Встреча с родными, разговоры на целые сутки. В предстоящие выходные дети моей двоюродной сестры обещают показать город, познакомить нас с его историей, достопримечательностями.
В воскресный выходной молодожёны Максим и Наташа забирают нас и везут в центр Воронежа. Уже через несколько минут я приятно удивлена: молодые люди прекрасно знают историю родного города, любят его и ценят. Но экскурсия на машине прекращается очень быстро. Так совпало: сегодня День города, движение перекрыто, мы выходим из авто и дальше пешком двигаемся по широкому главному проспекту города. Воронеж расположен в пятистах километрах южнее Москвы. Можно много и долго рассказывать о его основании, об истории, которая тесно связана со становлением российского кораблестроения и флота при Петре Великом. Снимаю памятник Петру, идём дальше.
Ребята приводят нас на площадь Победы. Это мемориальный комплекс, который состоит из трёх частей. В южной части площади возвышается 40-метровый обелиск, составленный из двух стел. Почти у самой вершины обелиска между стелами укреплены две модели ордена Отечественной войны I степени — одна с западной стороны, а другая — с восточной. На противоположном конце площади установлена многофигурная композиция, символизирующая единство советского народа в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Перед скульптурной группой — Вечный огонь. Рядом перезахоронили останки неизвестного воина. С западной стороны площадь окаймляет стена с семью выступающими тумбами. На первой из них выбит Указ Президиума ВС СССР от 6 мая 1975 года о награждении города Воронежа орденом Отечественной войны I степени «За мужество и героизм в годы Великой Отечественной войны и успехи в развитии народного хозяйства». На последней тумбе помещена выполненная чеканкой по листовой бронзе часть военной карты. На остальных пяти обозначены наименования или номера воинских частей и соединений, громивших гитлеровцев на воронежской земле.
Сразу за этим комплексом глубокий овраг, вдоль которого растут красивые деревья. Родственники пояснили, что овраг — это русло обмелевшей реки Воронеж, что впадает в Дон. Уже на той, правобережной части города, стояли фашистские пушки, территория была оккупирована. Шесть с лишним месяцев город держал оборону. Во времена сражений в Великой Отечественной войне Воронеж был разрушен на 90 процентов. Можно подробнее рассказать об обороне, но сегодня у меня другая задача.
Наши гиды прекрасно знали, что я пишу, и, возможно, специально водили нас по таким местам, где я, приятно удивляясь, открывала для себя, как много писателей и поэтов связаны с городом: Осип Мандельштам, Александр Пушкин, Иван Никитин, Андрей Платонов, Самуил Маршак. Только успеваю делать снимки. Потом мы выходим на главную площадь города. Названа она в честь В.И. Ленина, которому в центре площади установлен памятник. Площадь представляет собой архитектурный ансамбль, возникший в 50-е годы XX века по замыслу советских архитекторов в ходе восстановления города после войны. Тут расположен Дом Советов (ныне здание Правительства Воронежской области), Кольцовский сквер, в котором установлен монумент А.В. Кольцову. Об этой площади тоже можно рассказать поразительную историю, связанную с Великой Отечественной войной.
В данный момент тут раскинулась осенняя ярмарка саженцев, цветов и кустарников для дачников. Любуясь цветами, минуем площадь, сворачиваем в сквер Кольцова. Обходим его, входим в одну из аллей, ведущих ещё к одной площади. Сентябрь пока мало тронул красками осени природу.
Я любуюсь диковинными деревьями и кустарниками, постоянно спрашиваю сопровождающих:
— А это что? Такие же деревья я видела на площади Победы.
Мне объясняют:
— Это канадский клён.
— Я сразу подумала, что это клён, но иной, чем у нас в Сибири.
— Ваш сибирский на самом деле выходец из Америки. У нас его тоже полно, — объясняет Максим. — Он неприхотливый. Зато канадский очень красивый, и крона у него более аккуратная — круглая.
Я разглядываю огромные пятиконечные листья, восхищаюсь:
— Уж как лист хорош! Не зря канадцы избрали его государственным символом страны. Похож на лист винограда, только более жёсткий.
— Красивый, — соглашается Наташа, — люблю собирать из них осенние букеты. Сейчас он ещё зелёный, позже станет лимонно-жёлтый, красный, оранжевый.
— А это? — опять спрашиваю я.
— Это каштаны, мы очень любим их весной, они цветут розовыми длинными соцветиями. Буквально розовые гирлянды! А сейчас у них уже вызрели плоды. Кстати, молодые каштаны очень вкусные, их жарят, — отвечает Максим.
Я принимаюсь подбирать плоды каштанов. Их так много тут под деревьями. Кожица плода тёмно-коричневая глянцевая, приятная на ощупь.
Муж смеется:
— Зря вы ей это сказали, теперь она наберёт целый чемодан каштанов.
Незаметно по красивой аллее мы выходим к очередному памятнику. И тут я вновь замираю. На этот раз мне не нужно читать надпись на постаменте.
Невольно вырывается возглас восторга:
— Это же Иван Бунин — великий русский писатель! Мой любимый писатель!
— Да, это памятник Бунину, — улыбается Наташа. — Он здесь родился в 1870 году, здесь прошли его первые годы жизни. Решение о сооружении памятника Бунину на его родине Правительство России приняло ещё в 1990 году. И вот в 1995 году памятник великому земляку в Воронеже был открыт. Этот подарок городу к 125-летию со дня рождения писателя преподнёс банк «Воронеж». Так, спустя много лет, Бунин вернулся на родину… Тут в день его рождения проводятся бунинские чтения.
Внимательно разглядываю памятник. Бронзовая фигура сидящего на поваленном дереве «хозяина» сквера с раскрытой книгой и прильнувшей к его ногам собакой как бы предлагает замедлить темп, остановиться, прислушаться к себе. Фигура писателя с правильной осанкой, гордой посадкой головы безошибочно выдаёт в нём дворянские корни, даже порода собаки свидетельствует об этом. Однако лицо Бунина полно грусти и тревоги. Меня это очень взволновало, заставило задуматься: «Тёмные аллеи», они написаны с особой пронзительностью и тоской по Родине в эмиграции. Не связано ли создание памятника с этим?».
На заднем плане за памятником очень красивое здание. Спрашиваю о нём.
— Это главная Воронежская областная универсальная научная библиотека имени Ивана Никитина.
— Ах, ребята, какой вы мне сегодня преподнесли бесценный подарок! — благодарю я родных.
Жареные каштаны с аллеи Бунина мы так и не попробовали, я возьму их домой в качестве сувенира.
На следующий день мы уже в дороге к дому. Я полна до краёв впечатлениями, встречами. Затрудняюсь сказать, что более всего произвело на меня впечатление. Не выходит из памяти восторг «встречи» с Буниным. За трое суток преодолеваем две с половиной тысячи километров. Очень устали. После Урала начинаются густые утренние туманы. Сплошное молоко, особенно в низинах, у воды. Да, в наших краях заметно холоднее, природа уже примеряет осенний наряд.
Ближе к родным местам меня одолевает тревога за мужа: я устала в качестве пассажира, а как же ему за рулём?
Вечер, изрядно стемнело, но вот наконец мы распахиваем ворота в свою ограду. Въезжаем, открываем дверцы авто, и сразу в нос ударяет тёплый аромат яблок. Яблоками усыпан весь двор, всё пространство под яблоней у дома, водоотводные канавы и крыша теплицы. Это уральский медовый ранет опять одарил невиданным урожаем!
О, какое счастье вернуться домой! И этот запах яблок, как что-то неуловимо родное, зовущее. Хорошо в гостях, но дома лучше!
Вернувшись домой, я поискала историю создания памятника Бунину в Воронеже и нашла в Википедии такую запись: «По замыслу скульптора А. Бурганова, писатель изображён в момент расставания с Россией, вся его фигура полна тревоги и надежды, а пёс у его ног должен символизировать одиночество и уходящую эпоху дворянства». И опять я радуюсь: верно угадала!
Сентябрь. Яблочный Спас. Вот уж поистине: «Унылая пора, очей очарование. Приятна мне твоя прощальная краса». Но ведь в этом и заключается смысл нашего бытия — на смену непроглядной ночи приходит рассвет, грусть идёт рука об руку с радостью, а за расставанием будет встреча! Будет встреча с новой весной, как у Бунина с милой родиной, пусть даже после физического ухода. Будет встреча!
В нашем саду теперь тоже растёт канадский клен. Я вырастила его из семечка-крылатки, привезённого из Воронежа. Этот клён напоминает мне аллею Бунина.

Октябрь. Казарки летят
Конец октября. Серое непроглядное утро. На крышке колодца в саду грустит искусственная уточка, с клювика повисла огромная капля: кап! Это не та весёлая весенняя капель. В этой — грусть осени, безвозвратно ушедшего лета. Капли скапливаются на проводах и обнажённых ветках деревьев и кустарников: кап-кап. Серая хмарь осязаемо ощутима. Она давит. На небе ни облачка, и не понять, низкое оно, высокое ли: сплошная серая марь. Грустные, прощальные клики в небе. Это летит казарка — мелкий дикий гусь. Они улетают в числе последних перелётных птиц.
Пытаюсь вглядеться ввысь. Нет, не видно, только лишь клики. Как же они летят при такой видимости? Летят! Целый день летят казарки.

Ноябрь. Нечаянная радость
Теперь зима в наших краях. Сегодня гуляла по уснувшему саду. Выпал снежок, подморозило, пронизывающий ветерок. Зябко! К зиме ещё не адаптировались. Вдруг нежданная радость: никак в лозе декоративного винограда гнёздышко устроено? Я ведь всё лето тут садовничала, лозу обрезала, подвязывала. Осенью листву убирала, но не видела. Подошла, пригляделась. Ну, так и есть: гнёздышко, да столь аккуратное! Устроено оно в образовавшейся от подвязки лозы воронке. Лоза вокруг оплетена травинками, утыкана пёрышками и шерстью животных. Всунула руку. Оно довольно глубокое и даже будто сбоку крыша вымощена. Это не иначе, как моя зарянка тут жила! Возвращайся весной, пташечка! Я буду тебя ждать!


На родимой сторонушке
Край пронзительно любимый,
Ты всегда меня поймёшь.
Гениальная равнина
В белых клавишах берёз…
А. Вознесенский

Зимой

Всякий раз, приезжая на родину, жду какого-нибудь сюрприза, диковинки, которую расскажет, покажет средняя сестра Валентина, человек, глубоко и трогательно знающий и любящий природу.
Зимой мы идём с ней в лес на охотничьих лыжах по проложенной Михаилом — её мужем — лыжне.
Валя останавливается и, указывая рукой на возвышение-эстакаду, оставшееся от совхозной пилорамы, рассказывает:
— Тут по утрам зайчишки встречаются. Видишь, натоптано. Жаль, фотоаппарата нет, какие они забавные: прибежит один, встанет на задние лапки, передние сложит на груди и высматривает: где там дружок затерялся? И другой прибежит, так же столбиком встанет. Сразу друг к дружке не подходят, высматривают, принюхиваются, потом сойдутся и, как ребятишки, кубарем с горки — то ли спугнёт кто, то ли играются.
Я радуюсь и тихо завидую сестре — такие кадры наяву увидеть!
— Часто прибегают. Я вон оттуда, с огорода, за ними наблюдаю.
День выдался солнечный, искристый, снег слепит глаза, мириадами бриллиантов сверкают сугробы, радужный ореол вокруг солнца. Накатанная до стеклянного блеска лыжня ведёт в лес.
Тут Валя разворачивается и оставляет меня, возвращается в деревню, кричит мне вслед:
— Иди по лыжне, не заблудишься!
В кармане у меня фотоаппарат, с затаённым чувством мечтаю: хоть бы одна живая душа встретилась, удачный кадр. Валя рассказывала, что Миша несколько косуль встретил, зверушка-норка резвилась в снегу, а увидев лыжника, сделала стойку на задних лапках, убедилась в опасности и убежала.
Медленно продвигаюсь по лыжне, я ведь не гонки устраиваю, хочу послушать зимний лес, тишину. Зимой она особенная. Спит природа, укрывшись лёгкими, тёплыми перинами, — снегу выпало щедро. Эта тишина завораживает, невольно стараюсь не нарушать её, такую сказочную, хрустальную. И всё же звуки есть. Чуть шелестят на ветру красноватые кроны берёз, потрескивают настывшие стволы, да трепещут тонкие берестинки на них. Изредка упадёт шапка снега с нагруженной ветки, и опять тишина.
Вот и первая живность: птички пуночки, сорвавшись с полынной вылущенной ветки, попискивая, стайкой перелетают в пружинистом, пульсирующем полёте в чащу. А вот дробный перестук дятла — лесного санитара. Ищу его глазами: где-то высоко трудится. Вот и следы его «промысла»: высокий пень весь в дырках и у подножия трухлявая щепа. Останавливаюсь, держу фотоаппарат наготове: «Ну, где же ты?». Ага, снялся с осины, полетел прочь. Большой, пёстрый, красная шапочка на голове. Снять не удалось, но я и встрече рада! Уже повезло!
Тут прогнувшийся до земли разросшийся кустарник, убранный снежными подушками и перинами, образовал шалаш. Ах, какие кадры! Пытаюсь разбудить воображение: вот где Царство Берендея! Пробивающиеся сквозь ветки лучи солнца дробятся, переливаются радугой.
Поворачиваюсь в противоположном направлении, и тут лепота: стройные берёзки особицей выскочили на снежный простор, облитые солнцем, красуются, готовые хоть сейчас в хоровод.
На снежном покрывале тут и там следы. Пытаюсь прочесть эту лесную азбуку.
Сразу за эстакадой, куда прибегают зайчики, всё исхожено лисами: чуют хищницы запах русаков, не смущает их близость деревни, того и гляди за курятинкой наладятся.
В самом лесу глубоко проторённые дорожки — тетеревиный след. Обрываются они под кустами, укрытыми снежными перинами, в непролазном буреломе — птицы прячутся на ночлег в снегу. Если прийти в лес до полного восхода солнца, так и выпархивают они из своих укрытий, порой прямо из-под ног, иной раз от неожиданности душа уходит в пятки.
На чистинке, в стороне, опять лисий след, только не такой, как в охоте за зайцами. Тут рыжая плутовка мышковала: сплошная линия следов прерывается — лисица прыгнула, учуяв мышку, пробила лунку, ухватила добычу — и опять вперёд. Вся полянка истоптана подобным образом.
Эти строчки-стежки мышка оставила. Мелкие трёхпалые следочки — птичьи отметины. А это что? Чётко, будто по циркулю, перьями выложены веера, в середине дуги лунка, и основание-ручка на месте, дальше — дорожки с коготками от лапок. Ни дать ни взять веера разбросаны! Какой тут бал-маскарад разыгрался? Может, те самые берёзки кружились и обронили, кто-то поднял потом, а след на снегу остался? Разглядываю, гадаю. Да это же сороки тут резвились: лапами настрочит в перебежке, упадёт озорница в снег, распластав крылья, клювом и головой лунку пробьёт, хвостом ручку «нарисует» — вот и отпечаток на снегу в виде веера. Да много-то как! Может, сороки так же, как лисы, мышкуют? Нет, сорока может поживиться от другого хищника, украсть или подобрать остатки добычи, а такой след остаётся от купания птиц в снегу. Вот чистюли какие!
Дальше в лес лыжня раздваивается, гадаю: по которой пойти? Выбираю — повернуть назад, а уж там, на выезде, пойти по той, которая идёт, чуть огибая деревню.
Не прогадала: открылся дальний вид на деревню с голубыми дымами из труб, спокойным, умеренным крестьянским бытом — стожками сена, поленницами берёзовых дров, изгородью из жердей — таким знакомым с детства. Ловлю себя на мысли, что в последнее время предпочитаю снимать природу, а не людей. Остановись, мгновение, снимаю!
Пора домой, поворачиваю в ту сторону, куда прибегают Валины зайчики. Придорожные берёзы, шлагбаумом развесив ветви, перекрывают лыжню — и тут красиво, достойно кисти живописца!
Закончилась моя прогулка, щёки румянит лёгкий морозец, лёгкие развернулись в полную мощь, а сердце полнится восторгом и грустью — завтра мне в дорогу домой.
И в пути домой чудо: дорогу перелетает не известная мне птица. По размеру и форме ни дать ни взять — сорока, только голубая. Это что же — сорока-альбинос? Вот и ещё одна. Тут уж перебор: альбинос — редкость, а чтобы сразу две?! Неизвестное не даёт покоя, дома нахожу на сайте «Птицы России» фотографию. Радуюсь, угадала: сорока это, только голубая китайская. Как символично название, ведь Китай называют «Поднебесной». Издревле поклоняясь небу, китайцы свято верили, что только их страна находится под покровительством Неба, а у остальных его просто нет. Оттого и начали они называть свою родину «Поднебесной». Небо ассоциируется с голубым, и сорока голубая.

Весной

Неторопкая нынче весна: снег сошёл, но холодно. Приезжаю в конце апреля. Миша с Валей заготавливают дрова, напрашиваюсь с ними в деляну: им помогу и с природой пообщаюсь. Одеваемся с сестрой тепло и забираемся в тракторную тележку, Миша в кабину. Жмётся к ногам Тузик — дворовый пёс, тот самый, что, будучи молодым, сделал «профилактику» куриному поголовью от гриппа.
Поехали весело. Дорога после весенней распутицы тряская — колея на колее. Чуть завернули за деревню, а вот и чудо: высоко на ветках берёзы будто кто три детские рукавицы развесил, это гнёзда синицы-ремеза. «Рукавицы» в буквальном смысле сотканы из природного войлока, утыканы семенами и пухом растений, шерстью животных, отверстие-лаз в гнездо напоминает прохудившийся палец рукавицы. Устраивает их ремез на гибких поникших веточках, обязательно с развилкой на конце. Эта развилка служит каркасом, который они оплетают, и образуется кокон. Настолько искусно они сделаны — глаз не оторвёшь, а ведь в наличии у хрупкой птички клюв да лапки.
И самого ремеза в природе я видела. Не у гнездовий, не в этот раз, а дома, на ветках яблони. «Циви-циви», — по- синичьи звонко запела птаха над головой. Уверенная, что это — обычная желтогрудая синица, я запрокинула голову в надежде увидеть её. Ею оказалась мелкая пичужка с дымчато-охристой грудкой, клювик тонкий и острый, лапки мизерные, но цепкие, темя белое с чёрной полосой через глаз. «Циви-циви», — повторила птичка и упорхнула прочь. Вновь заглянула на сайт «Птицы России», нашла, обрадовалась — синица-ремез. Так вот ты какая, птичка-невеличка! Зато какое искусство в строительстве домика!
Валя попутно показывает новые чудеса. Никогда ранее так близко не подходили к деревне бобры, а теперь везде следы их пребывания: берёзу свалили, подточив, словно карандаш, домик устроили прямо в бровке глубокого кювета, недалеко от котлована.
Мы с сестрой поём песни. От тряски голоса забавно вибрируют, иногда в телегу залетают комья грязи, смеёмся и уворачиваемся от них. Смеётся Миша: «Этим лишь бы базлать!».
Валя рассказывает, как в одну из поездок потерялся в лесу Тузик. Забегался, заблудился, видимо, отстал от трактора. Немудрено, старый стал, совсем нюх потерял, половины зубов нет. Двое суток не было пса. Плакали внучки. На третьи сутки, вот так же по пути в деляну, недалеко от «рукавиц», увидели на дороге еле бредущего бедолагу. Обрадовался, хватал из рук хозяйки чуть расчищенные варёные яйца, куски хлеба. С тех пор от хозяев не отстаёт: лезет в тележку, как только увидит, что собираются в дорогу, а в лесу от них ни на шаг, лежит рядом, караулит.
В деляне складываем дрова в кучи. Несколько ветрено, но от работы быстро разогреваемся, скидываем куртки.
Работы сегодня немного, управившись, иду на фотоохоту. Деревья ещё не распустились, пожухлая прошлогодняя трава не проросла новиной, потому особенно яркими кажутся куртинки медуниц. Набираю букетик, любуюсь: незатейливые, а какие весёлые — лиловые, розовые, синие, в пушистом обрамлении листочков. Букет гармонично выглядит на колотых, пахнущих берёзовым соком дровах.
Пьём чай и загружаемся в обратную дорогу. Тузик тут как тут.
Удивительное дело: всего несколько часов пробыли мы в лесу, но замечаем, как заметно распустился ивняк вдоль дороги. Зелёная дымка покрыла верхушки веточек на деревьях, вот-вот нарядятся они в сарафаны из нежно-салатовой зелени. Летом эта зелень станет иная — загрубеют листочки, а пока они мягкие, беззащитные, крохотные.
На поле вдоль дороги далеко-далеко ходят серые журавли, кормятся после перелёта перед гнездованием. Много их, издали похожи на стадо овец. Вскидывают головы на длинных шеях, но не улетают, привыкли к людям.

Летом

— Приезжай, погода хорошая и ягод красным-красно, — сообщает сестра по телефону.
Странное, казалось бы, дело: живу в пригороде Тюмени более тридцати лет, а по грибы и ягоды езжу на родину, за четыреста километров. Только нет ничего странного — на родной стороне как-то сподручнее: каждый лесок и кустик знаком, поворот, дорога ли полевая, всё отзывается в душе памятью детства и юности. А малая родина — как мать: нет дружка милее, чем матушка.
И вот я на родине. Старики-родители от радости не могут связать двух слов, как есенинский мельник, не чают, куда посадить, чем приветить, угостить.
Сестра пообещала: «Завтра пойдём по грибы, а послезавтра — по ягоды».
Ясное утро. Высокое голубое небо, белоснежные кучевые облака. Кукушки перекликаются гулко. Эхо разносит их грудное «ку-ку» окрест, множится, навевает покой и ощущение мирного неба над головой. Весело щебечут ласточки. Сколько их много, кажется, вот-вот заденут тебя острым крылом! Перед дождём они летают над водоёмом, ловят собравшуюся мошку — предвестницу ненастья.
Мужчины — зять и брат — уехали на покос, мы с Валей после обеда бросили в корзинку ножички, мазь от комаров и пластиковое ведёрочко, я беру компактный фотоаппарат — постоянный мой спутник, отправляемся в ближайший лесок, тут рукой подать и до покоса.
Лес для меня тот и не тот как будто, хотя местность знакомая. Всё выросло, переменилось. Много валежника, сухостоя — опасно наклонившихся скрипучих деревьев. Те, что были в мою бытность гибкими берёзками, превратились в матёрые деревья — не обхватить. Тот вон колок у дороги, ведущей к заправке, был когда-то зелёным островком из поросли, — семена ветром нанесло. Неистово разросся осинник, по низинам тальник всё заполонил.
За разговорами до леса добежали быстро. На открытом месте нестерпимо жарко, солнце в самом зените. Как там наши косари? Приморились, наверное.
Заходим в лес, тут благодатная тень и прохлада. Но не тут-то было! Полчища рыжих огромных комаров будто только и ждали нас, грибников, в засаде. Терпению нашему быстро приходит конец: достаём мазь — защитить хотя бы открытые участки рук, лица и шеи.
Вот и грибочки пошли — редкие сыроежки. А вот яркие, как апельсины, лисички: хороший гриб, чистый, идёт и на засолку, и на жарёху. Возле них приходится задерживаться подолгу: растут они семьями, в несколько присестов можно набрать корзину. Тихо перешёптываются осинки, эти никогда не молчат, потому как листочки у них на длинных черенках.
Некогда любоваться, не даёт покоя гнус! Забивает глаза и уши, лезет прямо в рот, мазь помогает мало. Откашливаюсь, схлебнув комара, рассказываю сестре, что видела передачу, как на Севере, в сезон весна-лето, от гнуса падают лоси и олени. При вскрытии у них обнаруживаются полные бронхи этой нечисти. Бедные животные спасаются иногда в воде, погружаясь по самые ноздри.
«Ах, аспиды проклятые, — ворчу, — я не поэт, но будь им, ни строчки бы не посвятила вам, хоть вас и называют комариным царством!».
Других грибов, увы, нет, а собирать лисички в этом аду нет уже сил.
Валя предлагает:
— Пойдём до мужиков, может, там на полянке ягоды поберёшь, а я домой побегу, некогда мне.
Выбираемся из леса прямо на покос. Тут сено уже прибрано, а чуть левее наши работяги сгребли кошенину, ставят копны, на днях и стожок смечут. Идём к ним, пьём воду и по стерне переходим на лесную дорогу. За ней сплошная полоса леса, вдоль него некошеные травы — тут уже граница Омской области. Граница условна, но хозяин у этих земель всё же есть. В бытность Советов это были поля близлежащего совхоза, деревни с красивым русским названием Колодцы. Косить на своих полях они разрешали только за натуральную оплату. Так, например, наш отец нарубал по их заявке пилы для пилорамы. С материалами в ту пору было плохо, и полотно пилы использовали до последней возможности: когда приходили в негодность — стачивались или обламывались зубья, мастер нарубал новые. Стальное полотно, трёхмиллиметровку, папа рубил на специальном станке, который изобрели сами мастера — наш дед Иван или даже прадед Яков. На этом же станке они нарубали и циркулярные пилы. Был у них секрет, с какой стороны полотна начать нарубать эти зубья, иначе оно лопнет. После отец разводил зубья, чтобы пила не шаркала впустую, и точил. Вся эта работа очень трудоёмкая и требующая точности. Вот за неё и была оплата — разрешение пользоваться сенокосными угодьями.
Валя забирает корзинку с грибами и убегает домой, а я брожу по поляне и собираю ягоды в пластиковое ведёрочко. Комаров тут нет, да и жара уже на убыль, а какая благодать в поле!
Всё дальше и дальше ухожу от деревни и от косарей. Ягода в траве, хоть и редкая, зато крупная. Ошибочно называют её земляникой. Но нет в наших краях такой ягоды, клубника это лесная, чашелистики у неё крепко сидят, тогда как земляника обрывается без них. Но аромат клубники ничуть не уступает земляничному. То и дело подношу ведёрко к лицу, до боли в груди вдыхаю аромат ягод. Этот аромат самый приятный и сладкий, пропитанный жарким солнышком и убежавшим незаметно детством. Ребятишками мы на целый день, бывало, уходили в леса с вёдрами, бидончиками.
Разнотравье, неброские цветы наших широт, как же они дороги сердцу с самого рождения — с молоком матери впитанное чувство родины и родных просторов. Простая, но мудрая и целебная красота. Чего тут только нет. Распустил головки красный и белый клевер, тимофеевка луговая, и ежа — самый букет для сена. Даже по травам можно угадать ягодную поляну, вот тмин обыкновенный белым кружевом раскинулся. Вот лабазник, он же таволга (какие красивые названия), он тоже идёт на чай. В детстве по сладкому аромату и соцветию в виде флакона одеколона мы так и называли его — деколончики. Именно он растёт вблизи клубники. А вот сено из него никакое — обсыплется лист, одна труха останется.
Любуюсь кровохлёбкой и нюхаю душицу, эту можно набрать на чай, только мало её тут. Вот мятлик луговой — злаковое растение, воспетое Сергеем Залыгиным. Если задумает кто нарвать полевых цветов, не забудьте добавить мятлик, он придаст лёгкость и милую простоту букету. Вызревший мятлик жёсток, в сене он плохой ингредиент.
Подорожник большой. Придорожник, путник, попутник — название говорит само за себя — при дороге он. Семена его разносятся, прилипая к обуви, колёсам, копытам, лапам. Цветок — высокий султанчик. Этими султанчиками мы, ребятишки, играли в солдатиков: кто кому голову срубит?
Герань луговая — скромная красотка, медонос. Мышиный горошек, вязель разноцветный — бобовые растения. Какое ни назови, все лекарственные, полезные человеку, а в названии — народная мудрость, приметливость, ласковость.
Прошло около часа, от покоса я ушла уже прилично, но и сюда доносится опьяняющий запах скошенных, провяленных солнцем трав, сладко ноет под ложечкой, мне ещё мало этой благодати, нужно набраться её до краёв.
Брат машет издалека руками, кричит:
— Ир-а-а, поехали домой!
Машу в ответ:
— Поезжайте-е-е, я останусь.
Косари уезжают, и я остаюсь наедине с природой. Ах, какая благостность, отрада на душе! Тихо, отрешённо от всего белого света. Звуки есть, но это — сама природа: изнывают в траве кузнечики, пёстрые пчёлки и бабочки перелетают с цветка на цветок, лёгкий ветерок перебирает шелковистые травы. Лишь редкий раз нарушит эту гармонию реактивный самолёт — признак цивилизации, но он так высоко, только далёкий гул двигателя и серебристая дорожка в небе напоминают о нём.
Жизнь на селе более размеренная, спокойная, в отличие от города. Тут не светятся рекламные щиты и светофоры, не грохочут машины в непрерывном потоке, не бегут люди сломя голову, поспешая за ритмом жизни.
На селе есть мобильные телефоны, но связь очень плохая. Кто-то уходит за деревню, чтобы связаться с родными, кто-то поднимается на стог сена, а ребятишки умудряются ловить её с крыш домов.
Так долгожданная новость — «Мама сестрёнку родила!» — падает на соседей прямо с крыши дома: Алмас — старший сын из казахской семьи — стоит у трубы печи и разговаривает с матерью.
— Поздравляем! — кричат соседи слева.
— Поздравляем! — вторят им справа.
Город, горожане уже перенасыщены благами цивилизации под названием гаджеты. Старшая сестра Людмила хорошо разложила слово на манер русского: «Ох, и гад же ты!». Как сохранить в этом ритме, в засилье технического прогресса душу, не растерять лучшие человеческие качества?
Потому и ловлю каждое мгновение набраться благодати на родине, вдалеке от цивилизации. Как часто мы просим Создателя о помощи в дни испытаний, но как редко благодарим его! Вот то счастье и тот миг, за который нужно сказать: «Спасибо, Господи, за этот рай земной, за глоток свежего воздуха, за возможность двигаться, созерцать, слышать, обонять и объять необъятное!».
Ведёрко моё полно, но уходить не хочется. Опускаюсь в траву, до звона в ушах слушаю, разглядываю живность. С детства я жадная до познаний: журнал «Юный натуралист» в семье читался от корки до корки. Кое-что ещё помнится.
Обычно мы называем стрекочущую братию кузнечиками, на самом деле среди них есть кобылки — зелёные, серые, голубокрылые и краснокрылые (огнёвка обыкновенная) и сверчки. И стрекочут они по-разному, потому как «механизм» извлечения звука несколько отличается. У кузнечиков звуки звонкие и чистые, у кобылок — глухие и скрипучие, а сверчки мелодично поют на очень высоких тонах. Питаются они тоже по-разному: кобылки поедают травы, при высокой популяции могут наносить большой вред культурным растениям, а кузнечики уничтожают вредных насекомых, стало быть, полезны человеку, сверчки травоядны, но могут поедать и мелких насекомых.
Взгляд мой привлекает один странный экземпляр, похожий больше на богомола, который у нас не водится. Однако, какой ты, парень, медлительный, вот кого нужно рисовать с натуры, ты словно позируешь, так вальяжны твои движения!
Ладно, обойдёмся фотографией. Зависшего на полевой ромашке зелёного кавалера снимаю и так и этак. Не торопится, позирует.
Полно клопов-черепашек, зелёных и бурых. Этих придавишь нечаянно, таким ядрёным запахом обдаст, не рад будешь — защищается всякая тварь божья. Про клопа даже поговорка придумана: «Мал клоп, да вонюч». Впрочем, она и применительно к человеку хороша…
Рядом усердно трудятся маленькие земляные пчёлки — андрены и андрениды. Мелкие такие пчёлки, кажется, они менее агрессивны, по крайней мере, не припомню укусов от них (не путать с дикими пчёлами, за мёдом которых охотятся пчеловоды-бортники). Этих снять не удаётся, уж больно они мелкие, фотоаппарат мой ограничен в возможностях.
Стрёкот кобылок и кузнечиков не напрягает, родные они с детства. Кузнечику даже детскую песенку посвятили. Сверчок наш запечный — добрый сказочный герой и тоже герой песенки. Припоминается песенка о пчеле, а муравей-трудяга — положительный герой басни.
Довелось мне услышать цикад тропических, эти поют, как по мановению невидимого дирижёра, умолкают так же внезапно. Удивительно экзотична природа тропиков близ экватора, только я уже на пятые сутки пресытилась и попросила экскурсовода: «Покажите мне русскую берёзку, я около неё поплачу!».
Солнце уже медленно идёт к закату, золотистая погожая заря разливается по горизонту — завтра опять будет вёдро!
Я ушла далеко, почти до самой Сакко и Ванцетти. Так называлась исчезнувшая в семидесятые годы деревня Омской области. Образована была на базе коммуны во время коллективизации. Затерянная в лесах, неперспективная, просуществовала она недолго. Ребятишки из этой деревни ходили в нашу школу пешком в слякоть и в мороз километров четыре-пять.
А место было красивое — леса, изобилующие зверем и грибами, поляны, красные от ягоды, кусты смородинника в низких, заболоченных местах, хлебные нивы. Возле самого поселения был разбит яблоневый сад.
С грустью вспоминаю о том времени, жителях этой деревни — раскидала их жизнь, а иных уже нет, только погост ещё существует.
Мне, однако, пора в обратный путь. Солнце уже не печёт, неуклонно клонится на запад.
Сторона наша лесная, сплошь лиственная — берёза да осина, кустарники. Хвойники только искусственного насаждения. Давно, ещё до распада Союза, совхоз строился, красный лес на эти нужды заготавливали и везли своими силами за восемьсот километров. Вот тогда и навозили ребята в деревню молоденьких ёлочек и сосен, а наш папа посадил кедр — единственное дерево на всё село. За годы хвойники вошли в силу, вымахали и стоят теперь приметными вехами: тут жильё человеческое — тут моя деревенька! Уже слышны её звуки: с пастбища возвращается немногочисленное стадо, мычат коровы, блеют овцы. Петухи пропели вечернюю зарю.
Иду, напоследок любуясь родными просторами. Какой замечательный был у меня сегодня день!
Мою идиллию прерывает пылящий по лесной дороге деревенский внедорожник «Нива», никак зять за мной едет?
Машина разворачивается, я усаживаюсь на сидение, Миша смеётся:
— Теща из дома выжила: «Поезжай, Ира заблудилась!». С чего это она заблудилась?
Я ещё погощу в родительском доме, заготовлю грибов и ягод, наварю вкуснейшего варенья, наморожу ягод на кисели, насушу на чай. Будут погожие дни и поляны красные от клубники. И на коленках, и боком, и скоком наползаюсь я по ним. Вечером ляжешь в постель, закроешь глаза, а в них ягоды, ягоды, ягоды, да с тем и заснёшь.
Но больше всего в память врежется тот первый день пребывания на родимой сторонушке.

Осенью

На исходе августа едем на родину с супругом (мы из одних с ним мест). Для него поездка деловая — установить памятник на погосте исчезнувшей деревни Тихвинка. Женщина, чьё имя высечено на камне, ему никто: это — первая жена его отца. Ушла она из жизни очень рано, оставив его вдовцом с тремя малыми детьми на руках. Супруг родился от другой матери, но такой уж он человек — решил сделать то, что отец не смог. Опять же он — брат трём сёстрам по отцу.
Места там красивые, желающих поехать оказалось много. Папа уже болен, оставлять его одного нельзя, и мама после инфаркта, но просится в лес. «Может, в последний раз», — уговаривает нас мама, а мы уговариваем папу. Ведь он так любит и знает лес! Уговорили.
В багажник отправляются корзины, вода, еда и посуда, мини-палатка, покрывала.
Пока молодые мужчины трудятся с установкой памятника, остальные находят себе занятие по силам и интересам. Папа с правнучкой занимают палатку. Я беру под опеку маму, веду её по лесу — просилась, пусть отведёт душу.
Август — последний месяц лета, но в наших краях он более тяготеет к осени. Ещё не пожелтел лист на берёзе, и осинка не спешит одеться в пурпурный наряд, но вечера и росные утренники уже не по-летнему холодны. Огрубели, потеряли сочность травы на корню. Добрый хозяин в такую пору сено уже не заготавливает.
В осеннем лесу благодать. Исчезли кровососущие паразиты, можно подолгу любоваться природой. Нет летнего пекла, воздух прозрачен, небо в высоких белоснежных кучевых облаках глубокое, разбавленный белилами ультрамарин нежно-голубой, бескрайний, манящий ввысь. По воздуху свободно летит «пряжа Богородицы» — паутина.
Вам, скорей всего, приходилось видеть небольших паучков, смешно бегающих боком. Их так и называют: бокоходы или пауки-крабы. Составляют они особое семейство пауков и получили своё название из-за редкой способности легко бегать и вперёд, и назад, и боком. Подсмотрела я всё в тех же тропиках: точно эдак бегают крабики (которые носят на спине домики — раковины разных «фасонов») после муссонного дождя по побережью Андаманского моря (разумеется, они и на других морях водятся).
В отличие от других пауков, бокоходы никогда не используют паутину для охоты. Самки плетут из неё мешочки-коконы, в которые откладывают яички, но не в этом главное назначение паутины. Она служит бокоходу своеобразным транспортным средством — ковром-самолётом. Пожалуй, это самая любопытная особенность этих пауков. Благодаря паутине бокоходы могут переноситься по воздуху на большие расстояния.
Но почему летают они именно осенью, не весной-летом? Такие путешествия предпринимаются именно теперь, когда паучки достигают полного расцвета сил и развития. Свои перелёты эти отважные воздухоплаватели совершают только в сухую и ясную погоду. Значит, открыт сезон «бабье лето».
Когда такой паучок-бродяга собирается в воздушное путешествие, он прикрепляет выпущенную нить к любому предмету, достаточно высоко выступающему над землей, и ждёт порывов ветра. Налетевший ветер подхватывает ниточку и уцепившегося за неё паука. И-и-эх, несётся наш пилот по воздуху, аж дух захватывает! Путешествие длится до тех пор, пока не наступит штиль или нитка за что- нибудь не зацепится. Но в случае необходимости, паук может совершить и самостоятельную посадку: немного продвинувшись вперёд по нитке, он комкает её и постепенно плавно приземляется.
Молодые особи бегают пока плохо, а вот полёты на паутинках — это очень удобно.
Пауки могут подниматься токами воздуха на значительные высоты (до двух-трёх километров) и переноситься на большие расстояния. Известны случаи массового залёта мелких пауков на суда, находящиеся в сотнях километров от берега. Это ли не чудо? Только умей увидеть и услышать! Люблю народную мудрость — пословицы и поговорки. Вот китайская: «Сохрани в своём сердце зелёное дерево, и, может, однажды певчая птица совьёт там гнездо».
Стараюсь поддерживать маму, чтобы не оступилась, но она успевает шутить и подтрунивать над собой, а сама зорко присматривается, просит посмотреть под листочком, пройтись по канавке, знает, где искать грибы. В ред- каче набредаем с ней на полянку с сухими груздями. Грузди мясистые, молодые, ещё не тронутые червём. Чумазые от чёрной лесной почвы, на то они и сухие — пробиваются между корней, собирают на себя всё, что встретится на пути. Семена, трава присохнут — не оторвёшь, нужно вымачивать и тщательно промывать, соскабливать ножом и щёткой. Зато отблагодарят они зимой ядрёной, хрусткой вкуснятиной.
Довольные возвращаемся к месту привала. Теперь мама отдыхает в палатке, папа сам решил пойти в лесок с тростью. Трость у него самодельная: любит он, чтобы всё своими руками было сделано. Подобрал подходящую «клюку», оплёл, украсил её изолированной проводкой.
Догоняю его, тоже придерживаю под руку. Меня мало занимают теперь грибы, забочусь, чтобы папа не оступился, а он вдруг подцепляет клюкой большой груздь: «Ну-ка, посмотри, что тут?». Я срезаю ядрёный сухой и удивляюсь: «Он же чистый!». Он вертит его в руках, нюхает: «Ты смотри! Не зря приехал!». Не понять, кто больше рад удаче старого грибника, я или папа. Может быть, в последний раз эта его идиллия с природой.
Потом мы будем обедать на расстеленных по поляне покрывалах. На открытом воздухе и еда вкуснее. А благодать- то какая: тепло и ясно, из насекомых одни только осы — прилетели на сладкий арбуз, падают в стаканы с морсом и красным вином. Слетелись, как на пиршество. Замечая это, оставляю стакан с остатками вина открытым. Барахтаются они там, пьют вволю — пировать так пировать! А мы сегодня празднуем день рождения снохи Галины: поём застольные песни, рассказываем смешные истории, делимся насущными проблемами. Делаю хорошие снимки.
Ещё один замечательный день на родине подарила мне судьба. Жаль расставаться!
Сыновья и дочери — все, кто покинул малую родину, что нас заставило уехать из родных мест? Судьба ли позвала, лучшая доля, любовь или туманы и запах тайги, неизведанные города и страны? У каждого своей путь, свой ответ. Но не отпускает малая родина, плачет душа, возвращается памятью в детство и юность, одолевает ночами ностальгия. Остаётся малое: покаяться перед ней.
Я это сделаю словами авторской песни Ольги Дранцен-Дамбраускене:
— Деревенька моя старая,
Поклонюсь я тебе до земли.
Ты прости, что тебя мы оставили
И корнями в тебя не вросли.