Сергей Шумский
НА УТРЕННЕЙ ЗАРЕ


ДРУЖОК
Приехал поздним поездом. На перроне никто никого не встречал, не провожал. Возле диспетчерской будки сидел в одиночестве лохматый пес. Я сказал ему, проходя мимо:
— Ну пойдем, угощу чем-нибудь, замерз, поди.
И пес пошел. Пристроился рядом и зашагал. Мне кажется, он старался даже идти в ногу. Я положил ему руку на голову — он с неохотой подчинился моей ласке, слегка оттолкнув лбом руку, отстранился. Собаки любят, когда их гладят голой рукой, а я перчатку снять поленился.
Мороз стоял за сорок. Деревья белопенно закуржавели и даже сейчас, глухой ночью, видно было, как отсверкивал на них иней — матово, перламутрово. Наверно, до кристалликов доходил все-таки блеск серпика луны на исходе и мерцание звезд. Звезды рассыпаны глубоко, словно там натянут небесный полог. Посредине он перепоясан туманной полосой Млечного Пути. Казалось, что это вовсе и не звезды, а трепетные, жаркие лепестки, но их таинственный жгучий шелест так далек от нашей стылой, заснеженной земли, так далек…
В избу забрался студеный дух. Печь больше суток не топилась. Утром после смены я поспал часа два у друга, потом пошел к другому в гости и засиделся, еле успел на последний поезд.
Я затопил плиту и от нее вскоре пошло легкое, ласковое тепло.
Пес лежал на полу и только глазами следил за моими движениями. Куржак с него слетел, он обсох и пышная шерсть на нем улеглась, залоснилась.
Себе я приготовил чай, а ему сварил манной каши. Унес на веранду, сунул алюминиевую кастрюльку в твердый намет — каша остудилась за несколько минут. Добавил туда сгущенки и вылил в пластмассовую миску.
Съел он кашу без жадности, но с удовольствием, облизал миску и, снова растянувшись на полу, уложил на лапы свою огромную морду, шумно вздохнул. В глубоко запрятанных глазах отсверкивали огоньки от печи…
Так мы долго просидели в отстраненном глубоком молчании перед топкой — каждый со своими мыслями и ничем не обязанные друг другу. Даже если бы он умел говорить, мы бы все равно, наверно, молчали, потому что говорить было просто не о чем.
Потом он потянулся, перевалившись на бок, тронул мое колено лапой. Я подержал ее в ладони — тяжелую, с холодными, твердыми подушечками и не острыми когтями. Он понежился еще немного, попереваливался с боку на бок, чихнул и решительно встал. Приблизившись к двери, толкнул ее лапой, вышел.
Позже я познакомился с его хозяйкой. В феврале, после долгих, лютых морозов, днем стало отпускать. Снег на ярком солнце заискрился, затвердел. Хотя далеко еще было до весны, но все-таки чувствовалось ее приближение. В один из таких солнечных дней я впервые за зиму выбрался на лыжах.
Перешел пути, чтобы направиться в сосновый бор, смотрю: возле крайнего большого дома стоит до безобразия тощий, горбатый пес. Кривые лапы, как в сапоги обуты, лохматые, толстые, а весь — страшно глядеть. Скелет и скелет. Стоит, голову опустил, заметно, как дрожит всем существом.
Но я его все-таки узнал.
Из калитки вышла бабка. Не вышла, а словно выплыла из русской сказки: длинная темно-зеленая юбка в оборку, фартук в розовых цветах, коса туго скручена на затылке — высокая, статная, на строгом, но мягком лице следы былой красоты. Подошел, поздоровался, рассказал, как угощал однажды пса.
— Ой, вы знаете! — заговорила бабка с неподдельной озабоченностью. — Как он любит ходить по гостям — прямо страсть! Вот повадится к кому… Кои-он-феты лю-бит!..
— А вдруг кто-нибудь уведет?
— И было, уводили. Уводили. Лет пять назад уводили. Явился дня через три, на шее ремень болтается — отгрыз. А теперя старый стал, но в гости любит, ой, любит… Дружок, иди домой, замерз весь, утром обстригла. Я с него столько носков, рукавичек, шалей навязала — м-мы-ы!.. Да шерсть такая тонкая, пушистая да вязкая, как с доброй овцы…
Дружок изредка приходил в гости. За дверью грубо шабаркнет один раз лапой и сидит, ждет, пока открою.
К весне на нем шерсть снова отросла, и он снова стал походить на самого себя.