[image]

Сергей Шумский
НА УТРЕННЕЙ ЗАРЕ


РОДИНА
Второй день брожу по родной своей деревне.
Август. Теплынь. Закатное красное солнце над лесом.
Облазил все задворки и заогороды, посидел на берегу Канарайки, на любимом с детства месте. Проверил даже кем-то расставленные крючки-удочки из таловых и черемуховых прутьев. Проверил из любопытства, из каприза самоуспокоения: на двух удочках болтали хвостами налимчики. Полюбовался на них, погладил холодные спинки и снова погрузил снасти в ил. В военные и послевоенные годы половил я этих налимов, спасали они нас от голодной смерти.
Пока обходил деревню и ее окрестности, в возбужденной памяти теснились те, теперь далекие лица, события, факты. Все было, было, было… И приходится с каким-то безнадежным утешением признаваться самому себе, что почти ничего из того, что было, уже нет, ушло, исчезло. Знакомых во всем Струкове осталось только четверо: родная душа племянник Володя, Наташа Калинина и ее старший брат-фронтовик Леонид Сиваков и Вера Нечаева, живущая, как и племянник, в вятском краю. Остальные — приезжие из соседних опустевших деревень — те, кого я не знаю и кто меня не помнит.
Из привычных с детства строений тоже ничего не осталось — амбаров, подтоварника, куда мы, ребятня, прибегали набивать карманы пшеницей или горохом. Давно растасканы или сожжены кузня, пожарка, сушилка остаповская на бугре. От конюшни со стойлами торчат одни развалины, столбы, обрешетка, раскосины, а на конном дворе видны из зарослей крапивы и конопли остатки изгороди, тележного и санного хлама. На задах огородов по другую сторону улицы стояло красивое строение школы, с большими окнами, крытая дранкой — тоже недавно исчезла, перевезли, говорят, куда-то.
У поскотины осталось только кладбище, по-нашему, могилки, где покоится отец с 46 года. Оно расчищено от зарослей и огорожено штакетником. Вот только оградку сварную не могу до сих пор сделать на могиле отца, деревянная вся расшаталась, столбики подгнили.
Пятьдесят с лишним лет, Господи, Господи!.. Полвека промелькнуло в замедленном и сладком миге. Было и не стало. Только память цепко держит, теплится утешение, горечь пережитого и прожитого, мираж надежд и упований.
Что же такое по сути наша жизнь на этой прекрасной и неухоженной земле?
Сажусь на зауголок родной избы. Сруб давно куда-то увезли. Из земли выпирают подгнившие лиственничные окладники, посредине — провал подполья. Пытаюсь залезть в него, но оно почти полностью завалено землей и хламом. Роюсь палкой в надежде что-нибудь отыскать из того, что помнил, держал в руках. И к ожиданию своему нахожу ухват без черенка — совершенно целехонький! В умилении целую его, вспоминаю, сколько горшков и чугунов мать пересадила им в печь. Ухват заворачиваю в газету и кладу в дипломат. Попутно открываю фляжку и делаю глоток водки — она мне кажется просто водой. Это, наверно, от волнения, а может, водка такая.
И в таком отрешенном восторге снова сажусь на окладник. Отец сам с сыновьями рубил избу в 30-ом году.
Сижу, оглушенный тишиной и счастьем и хочется поплакать. Мне кажется, что я один остался на всей земле, хотя рядом возле нового домика сидят на лавочке ребятишки, о чем-то лопочут, но я слов их не различаю, не воспринимаю. Постепенно я начинаю понимать: я же здесь, у разрушенного, полвека назад покинутого родного очага — что же мне еще надо, чего ждать и чего желать еще? Родина со мной и во мне вот здесь, я сижу на ее пороге.
И постепенно в меня стали входить звуки и голоса — те, далекие, родные. Я их всех стал ясно различать. Они звучали сейчас со всех сторон… звучали в пении птиц. Да, да, они, птицы, пели все время, но я их не слышал до этого, я просто глух был к этим дивным голосам. И вот только теперь я проникся этими звуками, потому что речные таежные дебри переполнялись птичьими звуками, какие я знал и слушал тогда, в детстве. Я просто отвык от них, а они были и тогда, и сейчас они те же. Поразительно: неужели можно быть таким глухим к живой и трепетной благодати природы?
"Боже мой, Боже! — взмолился я. — Вот мне чего не хватало на моей родине. Прозрел, проникся, пробудилась душа".
А из ельника, что возвышался острыми пиками прямо за огородами, тихо звенела песня, нет, хор птичьей песни, симфония, оркестр: грустно высвистывала зорянка, трещал коростель-дергач, глухо урчали дикие голуби, крякали утки, заливались свиристели, дрозды, а из березняка напротив подхохатывала кукушка. Как помню себя, слышал, что с наливанием ржи кукушка не поет, а хохочет, потому что колосом подавилась. И все равно это райское пение, которое вот только сейчас я начал воспринимать и понимать за эти два дня.
В таком подавленно-завороженном состоянии я просидел до темноты, а с ней и пение стало угасать и вскоре совсем стихло.
… Но оно звучит теперь во мне всегда, где бы я не находился, особенно в длинные часы одиночества и раздумий. Просто я всегда помню, что на моей Родине пели в далеком детстве и сейчас поют райские птицы. И живительные эти голоса я всегда ношу в своей душе.