Юрий Зимин
Фамильный подарочек

Северные были


Аврорина зорька



Сердечко детское открытое, словом недобрым, делом злым легко занозить можно. Оно, как цветок на утренней зорьке, всем лепестки свои раскрывает, доверчиво к слову-солнцу тянется. Один пройдет — красотой его полюбуется, стебелек подправит, чтобы лучше к солнцу тянуться, а другой, наоборот, — пальцами грубыми росинку доверия стряхнет, лепестки нежные перемнет. Это те, у кого в сердце зоревой рассветинки нет, ночь беспросветная. У Василисы-то, о которой сказ будет, хозяин из таких и был. Она, вишь, рано по богатеям батрачить пошла. Не завел за всю жизнь свою отец стад оленьих, не оставил богатств дочери, кроме своей батрацкой доли.
Бывало, сядут хозяин с хозяйкой за столиком, мясо жирное едят, чаем густым запивают, рыбку свежую с тарелочек берут. Чавкают, по губам сало течет, о шкуры пальцы вытирают.
Посмотрит хозяин на Василису, что у нюка смирнехонько приткнулась, жирным ртом усмехнется, в узких глазах злость вспыхнет.
— Ля, — кричит. — Возьми!
И рыбий хвостик, как собаке, бросает. Это он, когда свою собаку подзывал, кричал «ля».
Скорчится Василиса от жгучей обиды, слезы брызнут,
— Ишь, не берет еще, звереныш, — шипит хозяйка. — Поблагодарила бы, что кусок дают, голь перекатная. — С лица потемнеют оба, желчью злобной обольются. Аврорина-то зорька уже в тундру свои лучики закинула. Тем, что победнее, светлой надежды дала. А богатеи в темной злобе захлебывались. Почувствовали, что уходит тундра из-под их нарт, и напоследок злость на ком попало срывали. Вот и Василисе от своего хозяина доставалось. Не смотрел, что девчонка еще и в разум не вошла, старался побольнее ударить. В такой жизни и случайная конфетка куском соли оборачивалась.
Только-только тундровый мох от снега приоткроется, говорит хозяйка:
— Снимай-ка кисы, не заработала еще на них, а за лето истаскаешь. Чужу-то копейку не жаль.
Так и бегала по тундре Василиса босиком до поздней осени, пока ледяной корочкой озерки не прихватит. До того скупой хозяин был, пастухов не держал. В ночь пошлет Василису стадо охранять. Не дай бог, уснешь, отобьется олень — шкуру спустит. Придет утром Василиса, от усталости пошатывается.
— Эй, ты, лентяйка, — хозяйка кричит. — Живей пошевеливайся. Не у бабушки в гостях.
Да так целый день работать заставляет.
А бабушка у Василисы была. Только сама с хлеба на чай перебивалась. Да братьев Василисиных кормила- растила. Мать-то рано из жизни ушла.
— Пустите к бабушке погостить, — просится Василиса у хозяина.
— Ишь, устала, — шипит хозяйка и от злости раздувается. — Пустим, как на новое место чум поставим.
— На оленях отправим, с песней, — издевается хозяин. — Сейчас ваша власть подходит, на оленях разъезжать будете.
Три дня аргиш по тундре кочевал. Выбрали место, чум поставили. Смотрит Василиса на хозяина, ждет.
— Отправил бы я тебя, — усмехается хозяин, — да олени притомились. А тебе, вижу, ничего не сделалось. Дойдешь пешком — твоя удача. А не дойдешь — вашего брата, голи перекатной, в тундре много, подберут.
И пошла девочка, куда сердце подсказало.
Солнце летом в тундре совсем спать не ложится. Бегает по небу, словно рыжий щенок вокруг чума. Идет Василиса час, идет десятый. Кисы разорвались, с ног спали. Подкидывает тундра под босые ноги прутики острые. Идет Василиса, а позади то ли клюква-ягода, то ли кровинки-росинки остаются. Чум вдалеке показался. Немного не дошла, упала, уснула. Подобрал ее брат Осип. Не вернулась больше Василиса к хозяину. Да и тому недолго после пришлось своим богатством услаждаться. Во все небо располыхалась в тундре Аврорина заря. Увидали бедняки, кто всю жизнь их к земле пригибал, распрямили плечи, отобрали у богатеев стада оленьи, шкурки песцовые.
Правда, крепко держались за свои стада богатеи. Угоняли их в тундру, поближе к шайкам беляков. Сердцем своим детским поняла Василиса, с кем ей по дороге, кто за ее жизнь кровь проливает. С аргишем ходила, на котором раненых красноармейцев в Салехард отправляли, ухаживала за бойцами, нежными пальчиками перевязку делала, водой холодной, хрустальной, поила.
От Аврориной зорьки лучик в каждый чум заглянул. Хорошо ненцы жить стали. Сами хозяева стадам. Пушнину не богатеям, государству своему, а значит, себе добывают. Василиса уже в годы вошла, семьей обзавелась, с мужем в Панаевск приехала. Правда, тогда домиков там было раз, два и обчелся. В колхозе работали. Муж оленей пас, Василиса в чуме управлялась. Две дочери появились.
Счастливые-то годы днями кажутся, а горькие дни — годами тянутся. В сорок первом недобром году пронеслась над страной туча темная, налетели на Родину стаи фашистские. Кто в силе да крепости был — винтовку в руки взял, на фронт ушел. Другие в тылу на победу работали. И, пожалуй, не легче им было.
Василиса с мужем рыбу тогда промышляли. Не до отдыха было. Лишний килограмм рыбы добудешь, — поест боец поплотнее, драться будет крепче, больше врагов уничтожит. Так тогда труд понимали: больше рыбы добыл, — больше фашистов убил. Руками бойца того.
А промысел какой был? С лодки на салму-мель сходили, по грудь в воде стояли, невод тянули. Да так чуть не сутки. И не жаловались. Не было человека тогда, которому легко было бы.
Маленький ручеек и ребенок-несмышленыш перегородит, а большая река, что из тех ручейков образуется, тяжелые корабли, как щепки, бросает. И нет ей на пути преграды. Так и река гнева народного смела на своем пути фашистскую нечисть. Снова зарозовело Аврориной зорькой подкрашенное небо над страной.
В сорок пятом Василиса в доярки ушла. Здесь ее труд потребовался. Шутила над собой:
— Мать бы корову увидела — в кусты от страха кинулась. А мне работать с буренками пришлось.
Работая на ферме, Василиса ближе к дому была. Это удобно. Дочери, Прасковья с Матреной, подрастают, в школу ходят. Младшенькая, Антонина, по полу ползает.
Свое старание перенесла Василиса на новое дело. Учить-то мастерству доярки некому было, до всего своим умом доходила. Ну, и овладела профессией. Да вот с тех пор два десятка лет бессменно на ферме работает, по одной тропке утром и вечером ходит. Всякое бывало: и ночи бессонные, когда корова теленка ждет, и дни беспокойные, когда по случаю корма не окажется или приболеет какая из коров. Мудрость народную, что у коров молочко на языке, сразу усвоила. Сено в котле запаривала, солила, своих буренушек кормила. Летом веники из тальника изготавливала, чтобы зимой подкормить. Соломорезкой траву измельчали, картофель запаривали — тоже в корм.
За такую ласку коровы молоком щедро одаривали. Есть у Василисы в группе одна корова, со светлой кличкой Июнька. Три тысячи литров молока в год давала. Сейчас, правда, сбавила. Годы, видать. Есть еще любимица — Субботка. Тоже не меньше молока дает. В летние дни удой до пуда доходит.
— Раньше ненцы молока в глаза не видели, а сейчас пей — не хочу, — шутят в Панаевске. Снабжает Василиса весь поселок молоком. По округу у нее лучший результат. Пусть пьют, щеки наливают малыши-здоровячки в интернате.
За работой да заботой не заметила Василиса, как годочки пролетели, лебединой стаей в синем небе отшумели. Дочки подросли. Старшая-то, Прасковья, Ленинградский институт имени Герцена окончила. Детей в тундре сейчас учит. Вторая, Матрена, тоже в Ленинграде живет, знаний набирается, на берега Невы любуется, откуда по стране зорька Аврорина растекалась, где корабль тот бессмертный стоит. Третья, Антонина, из Омска письма шлет, в техникуме сельскохозяйственном учится. Читает Василиса дочерние послания, детство свое горючее вспоминает, как хозяин толстопузый рыбий хвост ей к нюку кидал, а свою любимую собаку у стола кормил. И слезы на глаза набегают. Радостные слезы, что не похожа жизнь детей на ее детство. Новым светом ярко освещена.
Да и самой Василисе Ивановне Янгасовой Аврорина зорька ярко жизнь осветила. За труд да за умение, за совет-слово ласковое почет ей от людей. Депутатом окружного Совета бывшую батрачку выбрали. Наверно, не гадал, не думал кулак толстопузый, когда девчонке кость кидал, что с годами она в аппарате государственного управления состоять будет, вместе со всем народом страной управлять. Да и то правда, откуда ему было об этом знать. Только в нашей стране такое случиться может, в стране, солнцем Советской власти согретой, освещенной.



Михайлово наследие



Наследство-то разное бывает. Одному от родителей кубышка с деньгами переходит да наказ: жить, как предки жили — за ограду не ходи, свою выгоду блюди. Своя-то рубашка, мол, хоть и худенькая, а все ближе к телу. Ну, и живет такой со своим наследством, только свет оградой заслоняет. А другому, наоборот, от отца в подарение — только знание да умение, да золотой совет впридачу: людей не сторонись, в работе не ленись, сердце всегда нараспашку держи. В одиночестве-то и богатство не в радость, а на миру и нищета не в горе. Увидят люди, что ты от щедрого сердца все раздарил, каждый по доброму совету подаст, а остальное руки твои сделают. И вновь казна твоя полна. Вот о втором-то наследии и сказ.
Михаилу Куйбину, что сейчас на просторах Оби-матушки «живое серебро» промышляет и на Пуйковском рыбозаводе рыбаком числится, не сумел отец припасти стад оленьих, пешек шелковистых, не поставил чумов богатых, мягкими шкурами устланных. Метался всю жизнь, как пес на привязи, вокруг стад чужих, а своих оленей, кроме тех, что в упряжке шерсть протирали, так и не заимел. Малицу, пока не вылезет последний волосок на капюшоне, не менял. Только бедность ему шею не гнула, хмурость в глаза не попадала, не резала лоб морщинка горевая. И сыну своему так говорил: богатство свое ты не на рубли-копейки считай, а переласкай каждую травинку в тундре. Приглядись, как по весне она цветет, прислушайся, что Обь мягкой губой о доле твоей шепчет — враз поймешь, в чем золотая казна твоя. Как выше нарты головкой поднимешься, руки крепкие тебе подарю, чтобы богатство наследное не выпустил. А пока присядь рядышком да приподыми ушко, чтобы каждое словечко, как оленя в стаде, поймать. Расскажу тебе присказье, что от дедов слыхал.
Давно это было. Может, семь тысяч лун назад, а может, и того больше. Жило на побережье Обской губы ненецкое племя. Плохо жило, потому что сердцем каждый скупой был. Чум от чума на много попрысков ставили. Без доверия жили, без костровой искринки в сердце. Один-то ремешок и несмышленыш, вроде тебя, порвет, а переплети-ка их в тынзян! Ого-го! Любой хор-олень рога обломает. Вот так и те люди, каждый в одиночку жил, каждый жидким, как тундровая травинка, ремешком был. И не было в их чумах айбата — мяса свежего, нерхула — рыбки сладкой, потому как владел всем рыбий царь-осетр. Ненцев к воде он не допускал — все, что под губы жаднющие попадется, глотал. От оленей, что траву зеленую холодной водой запить соберутся, одни рога ветвистые оставлял.
И совсем бы ненцам в тундре не жить, да родился в одном чуме богатырь славный — Юнарта. Не по месяцам в росте прибавлял Юнарта, как трава после дождя, к солнцу тянулся. А когда головой Нгэрм Нумгы — Полярной звезды — коснулся, увидел, что не будет его племени счастья, пока царь-осетр тундрой владеет, пока живут ненцы всяк по себе.
Крикнул Юнарта на всю тундру, людей созывая.
Пошевелил сонным хвостом осетр. Боятся люди.
Крикнул второй раз Юнарта. Плеснул плавником осетр. Однако люди стали съезжаться.
В третий раз крикнул Юнарта. Встрепенулся осетр, хвостом взмахнул, да не мог головы поднять. Прижал ее Юнарта к земле. А люди крепкими тынзянами привязали. Как ни бился осетр, тут ему и конец пришел.
— Голова-то во-он лежит, — показал отец хореем на Заполярный Урал. — А хвост за семь по семь тысяч попрысков растянулся. Впадины среди хребтов — следы от тынзянов. Этакое чудище одолели, потому что каждый свой ремешок в общий тынзян вплел. Смекнул теперь, в чем твоя сила, где твоя доля богатая?
Не нами сказано: под волчихой и человечий детеныш волком вырастет, а волчонок в чуме — собакой, другом станет. Какое зернышко в детскую душу уронено, то с годами и ростками куститься начнет. Смекнул Михаил, что одному и комар в беспокойство, а вместе тучу гнуса разогнать не усилие. С тем и рос. С годами-то, как умишком повзрослел, отцовский сказ еще и другими красками заиграл. Понял, что ненецкий ремешок в тот большой тынзян вплетен, которым русский народ царя с шаманами да богатеями одной петлей оплел. Оттого-то и улыбки по лицам сполохами переливаются.
Как набралось у парнишки силенки весло удержать, посадил отец его на бударку, с собой на плав взял, чтоб знания-богатства передать, не с пустыми руками в жизнь пустить. Выгребают потихоньку, а отец сетку выкидывает да приговаривает:
— Ты к воде-то, как к своему любимому олененку приглядись, чем живет, прикинь. Вон видишь, волна прилегла-приласкалась — мель здесь, нет волне разгона. А ты по кустику береговому и приметь это место. А там вон волны, как олени от волка бегут. Приглядись, в какую сторону. Течение тут, глубина. — Поучит так, а потом пытает:
— На второй плав что с сеткой делать надо?
— Грузы убавить, — отвечает Михаил. — Сетка намокла, тяжелее стала.
— Правильно, — одобряет отец. — А как вода прибудет, куда лодку править станешь?
— На мель, — мальчонка свои познания выказывает. — С большой водой рыба на мель идет. А как вода на убыль — рыбу на глубине ищи.
— Верно, — радуется отец. — С такой головой сильным, как Юнарта, будешь. А еще в какую пору на мель ехать надо?
— А еще тогда, — по-взрослому растолковывает малец, — когда зверь-белуха с океана идет. Тут вся рыба на мель стремится, как олень от гнуса на холм высокий.
Так и приобретал знания. А когда отец отдыхал, Михаил ребятам из других чумов все втолковывал, новым в своей головенке поделиться спешил. Про общий-то тынзян крепко помнил.
Только не долго Михаилу отцовской лаской лакомиться пришлось. Хоть говорят, по веселому-то характеру и сто лет не век, а все ж, на шамана да на богатея работая, надорвал отец свое здоровье. И оставил в наследство Михаилу только руки крепкие, до работы охочие, знание-смекалку, без которых в тундре не проживешь, да ширь-душу, на доброе дело щедрую.
Без отца-то Михаил за старшего в семье стал. И хоть лодку парусную ему не доверяли — тогда на месте Пуйковского завода еще колхоз был — на веслах с дружком-одногодком ходил. Все, что в детстве головка впитала, сейчас отдачу дало. Замеряет Михаил веслом уровень, на котором вода стоит, глазом по серебряной водяной глади прикинет — и пошли, там рыба должна быть. Помнит, мель там. Щекур должен быть. Не пошел щекур — ниже спустись, здесь муксун пасется. Не попало муксуна в сетки, еще ниже веслами подгреби, здесь, на глубине, нельма жирует.
Так ступеньками и ходит рыба. Знай только, где какая ступенька стоит.
И, бывало, у других старых рыбаков после плава в лодке пара рыбешек серебряными боками трепещет, а у Михаила грудами «серебро» переливается. Другие еще так делали. Подсмотрят, на каком месте Михаил свои сетки «живым серебром» наполнил, и туда свою лодку гонят. Раз, другой сети опустят — хоть бы недомерок какой попал.
— Зря плаваете, — говорит Михаил. — Рыба не песец, который у капкана с приманкой кружит. Солнце, видишь, поднялось — рыба на глубину опустилась. Рыбу искать надо, сама в сети не пойдет. Да и ловить ее надо ночью, по прохладе. Тогда у рыбы самый жор.
Одни прислушивались к его советам, другие — нет, а на поверку всегда выходило, что прав Михаил.
Сейчас уже и в возраст вошел Михаил, семьей обзавелся, к отцовскому подарению много своих наметок прибавил.
А что сам с годами приобрел, другим на ладони дарит. На добрый совет не скупится.
— Без умной приглядки плавать, — разъясняет Михаил, — только мозоли по рукам, как кочки по тундре, рассаживать. Толку мало. Вот я тебе говорил, Езынги, — к соседу по чуму обращается, — грузы каждый день по глубине подгоняй, а ты мне одно в ответ: нету, мол, рыбы. А чья правда вышла? Я за тобой ходил и полные сети набрал.
— Было такое, — соглашается Езынги Еноко.
— Вот и сейчас говорю: пошли в губу — полные бударки рыбы привезем.
— Штормить, однако, будет, — пугается Еноко.
— Э-э-э, у воды сидеть да погоды ждать — совсем плавать не надо. Лучше сети не мочить. Может, ты пойдешь, Пайдона?
— Ты рыбу за десять попрысков видишь, — щурится Пайдона. — С тобой пойду.
Нырнули бударки в туман. Верст за тридцать в губу подались,
Опустили сетки, а муксуны вокруг, как на большой свадьбе, пляшут. Двенадцать сетевых провязов было на две бударки. За плав в них с полтонны муксуна нагребли. Только сказано: губа иной раз матушкой приласкает, другой — два раза мачехой наподдает. Загулял ветерок по волнам, заизгибала ребристую спину губа.
— Однако, домой пора, — волнуется Пайдона. — На большой кусок мяса рот разинешь, кость в горле застрянуть может.
— В буран в чуме проспишь, оленей в стаде не досчитаешься, — Михаил отвечает. — Пока рыба идет — брать надо.
На второй заход пошли. А губа совсем взъярилась. Темно стало, хоть глаз выколи. Сетки валом выкидывает, лодки волной захлестывает. Рыба серебряными слитками поблескивает, словно искры от большого костра разлетаются. Рядом старший сын сидит. И жутковато парнишке, а виду не кажет: про славу отцову рыбацкую знает, замарать боится. Держит Михаил руль по волне, а сам оглядывается: где Пайдона? Только ветер свищет, да волны псами бросаются на бударку. Обернул кормовое весло мережей, бензином ее пропитал, вспыхнул огонек в ночи. Сияет и светом своим вроде говорит: «Здесь я, здесь, не укрылся на берегу, не бросил товарища». Немного погодя невдалеке другой огонек засиял. Пошли туда, волнам наперекор. Смотрят, паренек- весельщик у Пайдоны банкой играет, не успевает вычерпывать, а старик сдавать начал — нервы не выдержали.
— По ветру, — машет рукой Михаил. — По ветру пошли.
Подхватили волны лодки на свои крутые спины, понесли. К поселку Худоби доставили. Шестьсот килограммов рыбы сдал Михаил.
Когда лодка носом в берег, как олененок в ладони, мягко ткнулась, из чума младший сынишка Ильюшка выбежал. К отцу ластится. Тоже, видать, переболело ребячье сердчишко, пока отец с волнами в единоборстве был. Суетится рядом, сети помогает нести, с бочка примостился, в рот отцу глядит: рассказа ждет. А Михаил рукой, о сети порезанной, потрепал ребячью голову и только перед тем, как чай пить, сказал:
— Без труда, сынок, только сны смотреть можно. А как вода поспокойнее будет, возьму я тебя с собой. Пора мозоли на руках наращивать. Мозоли-то, как медали боевые. Чем больше их на твоих руках, тем больший подвиг ты совершаешь. С новой мозолью почет от людей удваивается. Если, конечно, с толком работаешь,
не вхолостую.
Мальчонка ладошки свои рассматривать принялся. А старшой, Андрюшка, что с отцом в переплет попал, помалкивает, солидность хранит. Ему-то мозолей уже не занимать.
Жена у столика суетится, Михаил на блюдце дует, сахар прикусывает, обдумывает, где завтра рыбу брать будет. О том, как хорошо он по весне с налимом управился, вспоминает.
Как-то запретил рыбнадзор сети ставить: молоди много попадалось. А Михаил по старой памяти знал, что ерш здесь стаями ходит. Пошел к заведующему складом.
Не попробовать ли нам на ерша рюжи сделать, — предлагает. — Потом его на уды посадить да налиму, как лакомый кусочек, ко рту поднести. Не выдержит, попадется, пузатый.
— Дело, — завскладом головой кивает. — Попробуем.
С этим-то и поставил Михаил около двух тысяч уд на налима. А свою бударку в Пуйко направил. Чайку там попить, подождать, попадется ли налим прожорливый. Тем временем проходил мимо катер «Салемал». Кто-то из матросов из любопытства поднял перемет, а там на каждом крючке по налимьему хвосту трепещет. За десятидневку Михаил с месячным планом управился, двадцать пять центнеров налима взял.
Таких удач в жизни Михаила Куйбина много. Для него уж вторая семилетка на исходе. Десяток Почетных грамот да значок «Отличник соревнования» тому свидетели.
Каждый год Михаила на различные совещания в Салехард вызывают, опытом поделиться. А Михаил и рад свои ремешки в общий тынзян вплести. Не жалко ему отцовского наследия, своего богатства. Берите, люди, от щедрой души. Словом и делом помочь рад.
Как урвется в полдень свободная минутка, когда рыба сонная на дно идет, Михаил младшенького Ильюшку рядышком посадит, про то, кем он вырастет, заговорят.
— Я с тобой буду, — говорит Ильюшка. — Рыбачить.
— Это ты верно придумал, — ерошит мальчонке волосы отец. — Рыбы нам много надо, а из тебя рыбак толковый будет. По всем городам твоя рыба пойдет. А пока приподыми ушко, чтобы каждое словечко, как оленя в стаде поймать. Расскажу тебе присказье, что в детстве слыхал…
И рассказывает о наследстве, которое от отца получил.


Солнышко в росинке



У сильного народа сынов да дочерей добрых, как у земли-матушки хрусталь-родничков. Бежит такой хрусталик, серебринками-струйками перезванивает, и по пути его все большой радостью одевается. Никого не обделит родничок струей живительной — и травинку малую напоит, и дереву засыхающему корни омоет. И ничего за щедрость свою не требует, потому что ему по чистоте родниковой таким быть положено.
Вот и люди такие бывают, с душами чистыми, с сердцами щедрыми. Об одном из них я и расскажу сейчас.
Живет на Севере в таежном поселке Тарко-Сале Софья Морозова. На первый взгляд, вроде ничем примечательным от других женщин не отличается, а приглядишься повнимательнее — большую отметинку найдешь. Лицо открытое, ласковое, глаза с улыбинкой, добрые. Такие глаза у людей бывают, которым таить нечего, у которых вся душа на виду. Это ведь безделье да злая мысль ресницы книзу клонят, лицо паутинят, желтизной щеки покрывают. А моя героиня не из таких. Ты на руки ее посмотри. Эх, моя бы воля, скульптора в этот таежный край вызвал! Чтобы руки он ее слепил. И ничего-то о ней больше рассказывать бы тогда не надо. Немало, видать, потрудились они на своем веку. И то сказать, недолго пришлось ей вместе с дружками, подружками по траве-мураве бегать, в пятнашки играть. Отец-то в тридцать седьмом сиротой семью оставил, ушел в ночь да так и не вернулся. Замела вьюга-метель его стежку-дорожку. Ну, да не о том речь. Небо-то над страной давно синее. Хотя, к слову сказать, и прошлое забывать не след. Да сказ-то о девчонке сибирской идет, к ней и возвращусь.
Матери в одни руки невмоготу было семью поднимать. Но и дочурку жаль. Под сердцем носила-лелеяла, не в поле обсевок ее Софьюшка. Да только как ни плакала материнская душа, а пришлось сказать-напутствовать:
— Иди, Софьюшка, к людям. От людского тепла каждому кроха уделяется, если добром просишь. Главное — сердце всегда настежь держи. В открытое-то сердце, как в дом хлебосольный, с плохими задумками не войдут. А уж если возьмут что, так после стократно одарят.
Так-то и напутствовала до отцовского порога, с этими словами и на пыль-дорожку упала.
И ушла Софьюшка. Мир не без добрых людей. Да вот поди разгляди его, доброго-то. Я по своему опыту знаю, что хороших людей куда больше, чем злых, но на жизненном перепутье всякие попадаются. Иной, как овсюг в поле. С виду вроде и культурное растение, а головка черная. И не сыть-зерно дает, а посевы людские
обкрадывает. Поначалу Софья в няньки нанялась. Сама еще ребенок, а тут успевай вертись. Считай, что в прислуги пошла. Хозяйка только покрикивает:
— Эй, замарашка, постирай пеленки!
— Раззява, пол еще не вымыла!
— Чего ждешь, неумытая, чисти картошку!
— Ты все еще посуду не вымыла, безлапотная?
Но попадались и другие. Головку детскую погладят, коль кусочка нет, так словом добрым наделят. И таких- то людей больше Софьюшке встречалось.
Так по чужим людям детство и прошло. Лет-то уже за полтора десятка перекинулось. Парнишки нет-нет да из-под чуба глазом сверкнут, на гармонь-мехах песню про любовь с надрывом выведут. Ну да таких кавалеров матери хоть и до поздней ночи гулять отпускают, а из-за занавески оконной поглядывают-гадают, кого ремнем стеганный в подруги выберет, в дом сношкой приведет. О Софье полуношнику так говорили:
— Ты на нее буркалы не разевай — бесприютная она: ни платья на теле, ни гроша в кошельке. Приданое-то у ворона в лесу просить придется, сухими веточками на гнездо.
Другой еще пофыркивать начнет, самостоятельность показывать.
— Предрассудки все это, — заявляет. — По нашим временам приданого не полагается.
— А если ты еще будешь мне зубы уставлять, не успевши материнское молоко с губ вытереть, — отвечает мать, — то мне и ухват о тебя сломать не жалко.
На том и поладят. Если тебе в сибирской деревне жить приходилось, сам знаешь, какой пост родитель в делах сыновних сердечных занимает.
Тебе про Золушку, наверно, на сон рассказывали, как замарашка за доброту свою счастьем награждена была. Вот и с Софьюшкой нашей так же получилось. Пролетели годы. Нашла она по сердцу мил-дружка. Мир да совет в семье, любовь да радость. Дети появились. Как-то в один день припозднились супруги за разговором.
— А что, Софьюшка, — муж говорит. — Мы с тобой еще не стары, руки крепки, не повидать ли нам других людей, да себя не показать ли? О Севере много говорят, может, поедем?
— Хоть, говорят, и камень на месте мхом обрастает, да ведь плесень может появиться. Куда ты, туда и я.
Порешили так и поехали. Муж-то по рыбному делу мастер. Ему в совхозе сразу должность определили — инженером по добыче муксуна да нельмы, сырка да щекура, словом, всякой живности, которая в воде ходит, на стол жареной просится.
А Софья на звероферму пошла. Это дело — за зверюшками ухаживать, ей совсем в новинку. И хоть не думала, что воротники пушистые на деревьях растут, да песцов этих только на картинках и видела. Поначалу к клеткам подходить опасалась: а вдруг укусят. А зверьки по клеткам бегают, серебристой шерстью поблескивают, глазками-бусинками сверкают. Ах, хороши воротники!
Край-то наш суровый от всех веков пушниной славился. Еще Ермак привез царю в подарок первостатейные меха: соболя золотистого, песца серебристого, горностая на мантию царскую. Этот хитрый зверек не к одному трону царскому-королевскому из сибирских лесов уехал.
В пору революции великой нашей буржуи заграничные за оружие взялись, в кровушке народной свободу хотели утопить, а пуще того на богатства наши зарились. И пушнина-то, «мягкое золото», не на последнем месте тут была. Когда Антанта от Красной Армии по зубам схлопотала, в море искупалась, буржуи жилеточки почистили, ручки вытерли и вежливо с нами стали обращаться: «Мерси, мол, пардон за беспокойство. Что было, то сплыло, мимо шло да в наши руки не попало. Давайте полюбовно: мы — вашим, вы — нашим. Мы — машины вашим фабрикам-заводам, вы — пушнину нашим дамам-полюбовницам». Ну, на таких тонах мы завсегда говорить готовы. Пушнину надо? Берите, не жалко. А нам давайте то, в чем нужда у нас есть.
«Мягкое золото» на первых порах дороже настоящего было. Потому как в цене оно завсегда и спросом пользуется. Сначала больше на диких зверей нажимали. Охотники по тайге дремучей неделями ходили, белку в глаз били, да и песцу с соболем шкурку не портили. А потом в клетках стали песцов, лисиц да норок разводить. Прибыльное это дело государству. Вот и взялась Софья государственную казну «мягким золотом» пополнять. А начала с вопросов: как, что да почему? Подруги-звероводки Лидия Канева да Анна Леонтьева первыми советчицами Софье были.
— Ты, — говорят, — перво-наперво страх перебори. Считай, песец — это собака. Потом, значит, корми вовремя, пои, в клетках чисти, шкурку вычесывай, чтобы волос лучше был.
Словом, азбуку преподали, а читать сама учись. Ну и началась работа. Муж-то Софьин, считай, свою хозяйку дома и не видел. Детишки тоже отвыкать стали. Все на ферме да на ферме. Щениться самки начали, так Софья дома и не ночевала. Бывало, бросит самка своих щенят, носится по клетке, как будто на ежа наступила. Тут уж без вмешательства человеческого дело не обойдется. Софья щенят слепых, как детишек, на груди согреет, пипеточку с молоком в пасть сует: соси, соси, неразумный, набирайся сил. Пригреется щенок, посасывает пипеточку. А Софья на его место уже другого берет.
А то еще кошке дома задачу задала. Пришла хвостатая с охоты, облизывается, нос в пуху, мурлычет довольно, да вдруг спину дугой, шерсть иголками, в угол — скок! А там в ее гнезде чужим духом пахнет. Подложили ей слепого звереныша. И на котенка не похож, и на собаку не смахивает. Походила, походила вокруг Мурка, осторожно в гнездо улеглась. А там и песенку колыбельную запела. Приняла подкидыша. И так приходилось Софье с помощью Мурки щенят спасать.
Сколько этих бессонных часов на звероферме Софья провела, не на каждой елочке столько иголок есть. И чем не труднее работа, тем ей интереснее, тем в большую радость. С детства, видать, привычка.
Говорят, кто комаров своей кровушкой не поил, тот и Севера по-настоящему не видел. Гнуса этого здесь летом, как дождевых капель в грозу. В ту далекую пору, когда дрались отцы в этих местах за власть Советов, беляки пойманным в плен бойцам страшную казнь придумали. Снимали одежду с бойца и привязывали голого к дереву. Человек через полчаса, как клюквой, осыпан был. И умирал. Всю кровушку выпивал комар.
Над зверофермой комариное войско день и ночь кружилось. Хотя какая там, на Севере, летом ночь. Только по часам и следишь за временем. Двенадцать ночи — солнце светит, в два часа уже высоко над тайгою, раскидывает лучи по вершинам кедрачей.
Софья-то в эту пору дымокуры разные придумывала, чтобы комара отгонять. А то приходилось и веничек березовый делать, да так с ним несколько часов у клеток и ходить.
Любопытством да упорством Софья свое взяла. Сначала она у других училась, а потом и к ней стали за советом-помощью обращаться. Она, вишь, на второй год всех по работе обогнала. Каждая самочка у нее принесла по восемь щенят. Это потомство большое. И старому звероводу тут не грех похвалиться. Только Софья не из бахвальных. И успех себе не приписывает. Все, говорит, мне добрым словом-советом помогали, значит, и заслуга тут не моя.
Ее чистота да прямота не всем по нраву. Иной в глаза глядит — мед с губ каплет, а в спину взглядом упрется — яд-слюна бежит. Да только к Софье худое не прилипает, как ржавчина к самородку.
Слава-то не любит тех, кто за ней гоняется. Завистливых да злобных она стороной обходит. А вот к тем, кто, не думая о ней, трудится, у людей помощи не стесняется попросить и сам последнее отдать готов, к таким она звездочкой с неба опускается, почетом народным оборачивается.
Вот такая слава-звездочка и к Софье пришла. Знать, не за пустые слова да невидные дела ее депутатом областного Совета выбрали, большой властью одарили.
По осени в Лондоне, столице английской, пушные аукционы проходят. Со всех сторон, почитай, собираются здесь купчишки-буржуи. Первым делом на русскую пушнину нос поворачивают, принюхиваются, приглядываются, прицениваются. А что тут прицениваться, когда они заранее знают, что лучше нашей пушнины нет. На миллионы берут. Своим дамам на пальто-манто.
Берите, берите. А подведи-ка к одной из них нашу Софью. Дама, наверно, щипаную бровишку вздернет на лоб, ресницы из мочала метнет под потолок. Я, мол, труд таких, как эта, могу купить на миллион. А скажи ей, что Софья ее богаче, не поймет пустой головой. А ведь так оно и есть. Богаче она всех франтих, которые в мехах ее работы красуются. Богата счастьем трудовым, верой людской, словом добрым богата. В ней, Софье-то, как солнышко в росинке, отражен весь наш народ. Простой и великий, сердечный, на душу щедрый, на ратные и на трудовые подвиги готовый.
Придет Софья вечерком домой, перекусит и садится с сыном… за учебники. Науку-премудрость познает. Кто в гости зайдет — так говорит:
— По нынешнему времени и пастуху академиком быть полагается. Раньше не пришлось учиться, сейчас наверстываю.
А ведь ее правда. Академиками надо быть, чтобы дело свое до тонкостей знать. Софья-то к этому и стремится. А опыт свой под спудом, как камень ключ горячий, она не держит. Кто придет к ней за советом-поддержкой, всегда помощь находит. Потому-то и в партию ее единогласно принимали, без всяких оговорок. С этого времени Софья еще большую ответственность за дело почувствовала.
— Отдохнула бы, заболталась, как часовой маятник, — скажет, бывало, муж.
— Останови маятник — часы встанут. — Часы встанут — люди время дорогое потеряют, — отшучивается Софья.
А время ей дорого. И учиться в пору жизненной осени, и работать, да и семье большую часть сердца отдать надо. А большое оно, видно, у Софьи, если на все хватает.
Вот какой родничок-хрусталик есть далеко на Севере, в таежном поселке Тарко-Сале. Из миллионов таких родничков река великая сливается, течет, гордая, и не страшны ей любые плотины-заграждения. Имя у этой реки на весь мир звонкое — партия Коммунистическая.


Фамильный подарочек



Матвею-то Окотэтто фамилия как в насмешку была. Вроде мышонку лисий хвост. Да, надо сказать, не выбирал он свою фамилию, от отца досталась. Окотэтто — по-ненецки многооленный значит. А о том, как фамилии произошли, старики так рассказывают.
Давным-давно, может, тысячу лун назад, а может, и того больше, жили в тундре четыре брата. Оленей у них было, как грибов осенней порой. В чумах — шкуры мягкие, в котле — уха жирная. Крепкие руки у братьев были, зоркий глаз, уши чуткие. Каждый на бегу оленя мог догнать, медведя тынзяном связать. Дружно жили братья, пока злой Нгэрм Хоро — холодный северный ветер не обронил, пролетая над стойбищем, зависть. Поселилась зависть в чуме старшего брата.
«Зачем оленей делить на четверых? — подумал он. — Из одной шкуры только заплату можно сделать, а из четырех — малицу сшить. Поделим оленей со вторым братом». Подумал так и выгнал из стада всех белых оленей. А когда вернулся с охоты второй брат, сказал ему старший:
— Видишь, как много в тундре серых оленей? Я их себе беру. И будете меня от этого дня называть Окотэтто — многооленный. Видишь, сколько в тундре белых оленей? Их я дарю тебе. И будут тебя от этого дня называть Сэротэтто — белооленный.
— А что мне? — спросил, придя с охоты, третий брат.
— А тебе, — говорит старший, — мы отдаем все наши рыболовные снасти с лодкой. Будешь ты рыбачить и называться от этого дня Анагуричи — имеющий лодку, значит.
Ничего не осталось последнему, четвертому брату. Взял он тугой лук да острые стрелы и ушел из стойбища, в котором поселилась зависть. И называется с того дня последний брат Ядне — пешком ходящий. Вот как было тысячу лун назад, а может быть, и того больше. Только с тех пор многое переменилось в жизни. Матвей Окотэтто по фамилии хоть и многооленным считался, да оленей у него было не больше, чем на рыбе шерсти. А хозяин у Матвея, хоть и Ядне прозывался, да в стадах у него олешек — как на паршивой собаке блох. Выйдет, бывало, из чума, толстый живот поглаживает, с губ сало капает, глазки от жира совсем маленькие сделались.
— Эй ты, многооленный, — кричит, — подай нарту, пешком ходящий ехать хочет.
Насмехается, значит. Идет Матвей в стадо, тынзяном над головой крутит, в самого жирного оленя петлей метит. Запряжет нарту, подает хозяину. Развалится тот на мягких шкурах. Хэй, Хэй! — на оленей прикрикнет. Хореем ткнет коренника. И понесется упряжка, только снег из-под копыт летит. Едет хозяин к русскому купцу огненную воду пить — веселиться, шкурами торговать, оленей продавать. А Матвей за стадом пешком ходит. Нет у него своей упряжки. Жена в тундру за хворостом собирается, сама в нарты, как ездовая важенка, впрягается. Детишки бегают в дырявых малицах, есть просят. Только мало у Матвея еды в чуме. У хозяина на столе объедков и то больше.
День гуляет хозяин у купца, два гуляет. Жены хозяина на Матвея прикрикивают — то сделай, это исполни. Младшая по молодости не так мытарит, а старшая совсем злая.
— Матвей, собирай чум, каслать будем.
На новое место, значит, переезжать.
— Матвей, разбирай чум, остановку делать будем.
Устали, значит, жирные на нартах сидеть.
На третий день едет хозяин обратно. Песню поет, как голодный волк на луну воет. Русский купец ему медведем подрыкивает.
В чум заползли, на шкурах развалились. Жены еду гостю готовят. Одна чай разливает, другая мороженую рыбу строгает, русский купец бороду поглаживает, на молодую хозяйскую жену котом поглядывает. Огненную воду — водку — по стаканчикам разливают. Купец жен бусами да платками одаривает.
— Друг ты мне закадычный, — хозяину говорит, — как лапоть сапогу пара. Ничего для тебя не жаль. Чаю дам — проси, сколько хочешь. Песцовыми шкурами рассчитаемся. Табаку дам — проси, сколько хочешь. Олешками расквитаемся. Капканов дам — проси, сколько хочешь. Осетринкой должок вернешь.
— Тарем, тарем, — бормочет хозяин, — саво.
Соглашается, значит, хорошо, говорит. Купцу щеки
слюнявить лезет. «Все здесь твое, — говорит, все отдам. Хочешь жену молодую?» — спрашивает.
Купец только покрякивает да бороду поглаживает. Младшая жена молчит, не ее воля в чуме. Батраки за чумом оленя тынзяном придушили, шкуру сняли. Будет хозяину с гостем хорошая закуска — печенка свежая, теплая, кровь горячая, соленая.
Пирует хозяин с купцом. Тот его безделушками разными одаривает, этот на корню улов рыбий продает, шкурки песцов, которые еще по тундре бегают, мышей ловят. Смотрит купец на Матвея, глазки хитро щурит.
— Продай батрака, — хозяину говорит. — Много он тебе должен? — спрашивает.
— Шибко много, — хозяин отвечает. — Его дед еще моему деду долг имел, внук никак рассчитаться не может. Хоть последнюю малицу забирай, да только дыр на ней больше, чем звезд на небе. Эй, жены, покормите собак! — кричит. Жены кости обглоданные в таз свалили, батракам вынесли.
А у купца мыслишка в голове, как мышь в норе, бегает.
— Не хочешь продавать, на месяц батрака дай со всей семьей. Как три раза по десять луна с неба скатится — верну обратно, — втолковывает хозяину. Из широкой штанины горсть медяков вытащил, в ладонь хозяину сыплет.
— Саво, — говорит хозяин, — бери батрака, огненной воды давай. — И опять щеку слюнявить купцу лезет.
День гуляют, два гуляют. Собирается купец домой.
— Однако, шибко долго гостил, в Обдорск пора, — говорит. Обдорском тогда Салехард нынешний прозывали. Матвея подзывает, нарты запрягать велит.
— Хорошо работать будешь, много денег получишь, — говорит, — сам хозяином станешь. Оленей будешь иметь, на столе — мясо свежее, рыбу вкусную. Будут сети и олени. А работать тяжело не придется. Только рыбу сырую есть да в чуме жить.
Смеется купец. Матвея по худой малице похлопывает.
«За еду да сон купец платить будет? — раздумывает Матвей. — Никогда такого не было. Однако шибко худой, наверно, этот русский гость. Смеется над бедным ненцем». Да делать нечего. Заплатил купец хозяину выкуп за Матвея. Со всей семьей его себе в услужение на месяц взял. Сложил Матвей на нарты свой дырявый чум, жену с ребятишками посадил. Младшего, Николку, прямо в люльке повезли. Совсем еще несмышленыш был.
Купец недолго в Обдорске задержался. Пока с женой миловался, Матвеев чум во дворе стоял. Кормил семью справно, не обижал. А зачем Матвея у хозяина взял — не говорит. Только в последний день выпил купец рюмку, второй закусил, третьей занюхал и к Матвею подошел.
— Вот ты, грязная харя, — говорит, — что ты, кроме вонючих болот, в жизни видел? Ничего! А я тебе большой город Москву покажу. Там одних каменных чумов больше, чем комара в тундре. Понял, неумытое рыло? Благодарить по гроб будешь и детям закажешь. А работать я тебя не заставлю. Даром деньги получать будешь.
Молчит Матвей, купленный он.
Собрал купец караван из нарт, жену-толстуху на прощание в щеку чмокнул — и тронулись.
Долго ехали. Сначала на оленях, потом на лошадях, а потом на такую машину пересели, что, пока ехали, Матвей с семьей всю дорогу от страха тряслись. Деревянный чум на колесах по длинным железным аргишницам большой железный олень вез, огнем, как злой дух Нга, дышал и ревел громче ста медведей, которые враз в капкан попались.
Наконец доехали до большого стойбища. Никогда еще Матвею таких огромных каменных чумов видеть не приходилось. Люди все нарядные, в одеждах невиданных. Лошади нарты на колесах быстро таскают. Бородатые каюры громко кричат: «Поберегись!» Пугается Матвей, пугается его жена.
На большую площадь купец Матвея привел. Стоит там высокая деревянная ограда. Завел туда купец Матвея. «Вот здесь ставь свой чум, — говорит. — И больше ничего от тебя не требуется. Живи, да сырую рыбу ешь».
Удивляется Матвей. Зачем тогда его купец у хозяина на месяц выкупил, если работать не заставляет.
Поставил Матвей чум, ждет, что дальше будет. Как рассвело, появился народ на площади. Кавалеры да дамы ходят, смеются, на непонятном для Матвея языке разговаривают. У ворот около ограды какой-то усатик бегает, мелким бесом рассыпается, публику зазывает:
— А вот кто хочет увидеть, как дикари-самоеды живут, как сырую рыбу и мясо жуют. Друг друга бы ели, да самих мало осталось. Заходи-навались, посмотри-полюбуйся. По гривеннику вход, пятак с маленьких.
Заходят люди в ограду, за вход гривенники да пятаки платят. Как на диковинных зверей на Матвееву семью смотрят — удивляются. Купец приказал сырой рыбы кучу навалить.
— Ешь, — заставляет Матвея, — не зря я за тебя деньги хозяину платил, дорогой вез-мытарился. Надо свое вернуть.
От рыбы дух — стороной обходи.
— Не можем такую есть, — Матвей объясняет. — Рыба порченая.
— Ешь, неумытая харя, — купец сердится. — А то брошу в Москве, век своей тундры не увидишь, понял, шкура нечесаная?
Не идет порченая рыба в горло, да есть приходится. Шибко злой купец стал, хуже пса голодного, кричит, палкой побить грозится. Ест Матвей сырую рыбу, ест тухлое мясо. И старшие детишки едят. Только Николай-несмышленыш в люльке берестяной лежит, хлебный катышек сосет.
— Вот так самоеды и живут, — купец публике объясняет, — в банях не моются, воды боятся, всю жизнь в шкурах ходят. Когда подерутся, друг друга убивают и съедают. Самого меня чуть дорогой не съели. С ружьем спал. Эй, ты, мышиный огузок, жри рыбу! — на Матвея кричит.
Ест Матвей тухлую рыбу. На добрую-то купец денег пожалел. Ест жена тухлое мясо. Слезами запивает.
— Чисто звери какие, львы али самые что ни на есть крокодилы, — крестится толстая купчиха. — Сотворит же господь такую страсть. Они хоть крещеные? — к купцу обращается.
— Крещеные, сударыня, — щерится в улыбке купец. — Крещеные, в прорубь маканые. Оттого и такие смирные. Господень дух на них сошел. Хоть и звери, да в человечьем обличье.
А народ уходит и приходит. Интереснее всякого цирка барынькам да купчихам на то посмотреть, как в снежной тундре люди живут, сырое мясо жуют. После такого-то зрелища свои хоромы вдвойне краше кажутся. Бросают ребятишки ненцам, как обезьянкам в клетки, орехи да конфеты, огрызки пряничные. А один парнишка зонтик у мамаши взял и, как собаку, Матвея дразнит: «Р-р-р, кусь, кусь!» «Ах, перестань, сынок, — мамаша упрашивает озорника. — А вдруг и в самом деле укусит. Может, они бешеные». «Не извольте беспокоиться, мадам, — купец кланяется, — сейчас они ручные».
Так вот дни и шли. Целый день толпа у чума толкается. Целый день купец заставляет Матвея на глазах у всех сырую рыбу да мясо есть. А по вечерам закрывает ограду, деньги считает.
— Еще месяц поживем, и можно рыбную торговлишку расширить, — похваляется. — Сетей да лодок прикупить, коптильню построить. — Матвея уговаривает: — Ты уж меня не подведи. Ешь дохлятину исправно. За это люди деньги платят. Приедем домой — одарю. Новую малицу себе купишь, бабе — ягушку с песцовым воротником.
— Совсем моя не терпит рыбу, — жалуется Матвей. — Живот шибко болит, шибко худо.
— Жри, жри, — купец говорит, — в тундре свежатинкой побалуешься.
Что ни день, то толще кошель у купца. Звякают в нем медяки да серебряники, шелестят рублевки. Из цирка один приходил, в котелке да жилеточке. Купцу предложение делал:
— Не одолжите ли, ваше степенство, своих зверюшек на вечер, народу приманить. Может, договорчик составим?
— Самому предприятие не в убыток, — купец отвечает, — как-нибудь управимся, господин хороший. Кланяйтесь своей бабушке.
А Матвею худо стало. Да и жена занемогла. С наступлением теплых дней совсем тухлой рыбой купец обеспечивать начал. Детишки заболели. Отказывается Матвей сырую рыбу есть. А ни к какой другой пище не привычный. Ночью костер разведут, тухлятину переварят — тем и живы.
Видит купец, занемогла семья, сворачивать свое предприятие стал.
— Знал бы, не связывался с тобой, немытая харя, — Матвею говорит. — Разорил ты меня. Бросить бы тебя здесь, да сердце у меня доброе. До Обдорска довезу, а там как знаешь. Хоть пешим при до своего хозяина. О новой малице, конечно, забудь. И так я прогорел с тобой.
Как до Обдорска добрались, Матвей плохо помнил, как до стойбища знакомые пастухи доставили, совсем не увидел. Скрутила его болезнь с тухлой рыбы да мяса. С той поры на хальмере-кладбище еще четыре нарты прибавилось. Матвеева нарта да три маленьких с сыновьями.
Остался с матерью только Николка-несмышленыш. Что за жизнь была у них — сами догадываетесь. Питались объедками с хозяйского стола. Да и теми хозяин попрекал. «Собакам, — говорит, — скормить, так они хоть стадо охраняют. А от вас проку, что от дырявого невода. Все, что едите, считаю. Подрастет твой щенок, отработает». Это он о Николке матери говорил. Часто рассказывала мать Николке, как хозяин их всей семьей купцу толстопузому запродал, а тот на всеобщее обозрение их в большое стойбище с каменными чумами возил, как зверей каких. Рос Николай злым на хозяина. А русских того больше не любил.
Когда гром от Аврориной пушки богатеев да шаманов в тундре пугнул, Николка еще возрастом невелик был. А вот на гражданскую уже кое-что соображал. Сначала, когда видел, что ненцы победнее вокруг русских теснятся, спрашивал:
— Зачем с русскими дружбу водите? Они для ненца хуже, чем росомаха для оленя. В большой город увезут, на тухлой рыбе держать будут.
— У самого у тебя ум, как у тухлой нельмы, — ему отвечают. — Всех русских в одну упряжку не ставь. Одни из них добра ненцам хотят, у твоего хозяина оленей отобрать думают, да таким, как ты, у которых малицы из одних дыр сшиты, отдать. А другие, наоборот, за купцов да шаманов дерутся. Вот против тех свой лук и натягивай, стрелу острую припасай.
А уж как оленей у хозяина отбирали, совсем Николка помнит. Сам принимал участие. Хитрый хозяин однажды Николку в чум позвал. На шкуры рядом с собой посадил, чаем угостил.
— Много ты мне за отца должен, — говорит хозяин, — да я добрый, все прощаю. Ненец ненцу помогать обязан. Вот и решил я тебя богатым сделать. Приедут завтра в стойбище русские с ненцами оленей моих считать, а ты им скажи: два по сто, мол, олени мои, да два по сто — матери. От отца, мол, достались. А еще два по сто — хозяин мне подарил. Скажешь так, и не отберут оленей. Ты ведь бедняк. А я за это тебе трех сытых оленей на упряжку дам. Саво?
Никогда не имел Николка своих оленей. Заманчиво ему такой подарок получить.
— Саво, — говорит, — подумаю.
На другой день две упряжки у чума остановились. Русские приехали из Совета и ненцы, которые в комитете бедноты состояли.
— Вот этот, — говорят, — Ядне, шибко богатый, шибко плохой. Оленей десять раз по сто имеет, а батраков объедками со стола кормит.
— Да что вы, люди добрые, — хозяин кланяется. — Были у меня олени, да все беднякам раздарил. Из всего-то стада тут у меня оленей меньше, чем на выдре перьев. Четыре по сто — Николая Окотэтто, да два по сто я им еще давно подарил.
— Правда это? — у Николая спрашивают.
Видит Николай, как его собственные три оленя в упряжке копытами перебирают, и отвечает:
— Правда.
— Однако стал ты Николай, как верхушка у жидкой лиственницы, — говорит Николаю старый батрак Сэроко. — Куда ветер дунет, туда и клонится. Только сейчас не от доброго теплого ветра твоя голова шатается, а от злого Нгэрм Хоро. Забыл, видно, как Ядне тебя вместе с отцом купцу запродал, как тот его тухлой рыбой кормил, на хальмер отправил.
Нет, не забыл того Николай. Кровь к щекам прилила.
— Обманул я вас, — говорит. — Нет у меня оленей. Все хозяина.
— Жалко, что тогда вместе с отцом не подох, помет олений, — шипит хозяин, от злости слюна по жиденькой бороденке бежит.
Отобрали у богача оленей. Погрузил он на аргиш чум да жен своих жирных и уехал в тундру. И след его болотом затянуло. Всем им туда и дорога. А Николаю личных оленей дали. Стал он пасти оленьи стада в колхозе. Не пешком пасет, как отец, — на оленях. Запряжет в упряжку самых сильных оленей, свистнет, гикнет: «Хой, Хой! Быстрей, круторогие!» Как стрелы, несутся олени. Флагами переплескивает над головой Харп — северное сияние. Песня сама с губ срывается.
Широка моя дорога!
Хой, хой!
У меня оленей много!
Хой, хой!
Ручеек к реке бежит!
Хой, хой!
Хорошо мне в тундре жить!
Хой, хой!

Много лет пролетело, а Николай Окотэтто все еще крепкий, как лиственница. Вот уже больше трех десятков лет оленей пасет. Сначала колхозных пас, а сейчас в совхозе работает. Из тех, кто с ним раньше по тундре кочевал, многие сами бригадирами стали.
Четыре пастуха в бригаде Николая. Иван Сэротэтто, Андрей Анагуричи, Николай Айваседо да сын бригадирский — Алексей Окотэтто. Иван Сэротэтто да Андрей Анагуричи с пастушьим делом до тонкости знакомы. Николай Айваседо тоже свое дело знает. И хоть по-ненецки Айваседо означает «безголовый», — ума Николаю не занимать. А сын Алексей около отца сызмалетства тайности оленеводства постиг. Сейчас в Салехард учиться собирается. В зооветтехникум. Оленьим доктором хочет стать.
«Пусть едет, — размышляет Николай. — Это раньше думали, что не может олененок умнее важенки — оленихи быть. Сейчас дети много учатся, умнее отцов стали. Может, и в Москву Алексей, попадет. Посмотрит город, где каменных чумов сто раз по сто будет».
Да и самому Николаю пришлось побывать в городе, куда его еще в люльке возили. И вот как это получилось.
Как-то собрали в контору всех оленеводов-бригадиров. Главный зоотехник доклад делал. Что хорошо, что плохо — обо всем говорили. Под конец встает секретарь партийной организации.
— Сейчас все люди в стране стараются так работать, — говорит, — как будто уже при коммунизме. За коммунистические бригады соревнуются. И хоть далеко от тундры до Большой земли, а отставать нам не следует. Будем и мы так работать, как будто в коммунизме живем.
— А ты расскажи, как тогда в тундре будет, при коммунизме, — говорит Николай.
— А вот как будет, — секретарь отвечает. — Надо тебе, Николай, стадо проверить, говоришь: заводите вертолет, к оленям слетать хочу. Летишь на воздушной нарте, своих оленей считаешь. Сын твой вместе летит. Будет оленям прививки делать. Прилетел, одних пастухов взял, других на смену оставил. Завтра и они сменятся. Стадо за тысячу километров ходит, а ты слетал и домой вернулся. С женой чай пьешь, телевизор смотришь. Нажал кнопку — в Москве оказался. Нажал другую — в Тюмени. В каменном чуме живешь. Тепло в чум по трубам бежит. Дров не надо. На кухню жена пришла, краник повернула — голубой огонь загорелся. Его русские нашли и в твой каменный чум пригнали. Вот как будет при коммунизме.
— Однако на сказку похоже, — смеются оленеводы. — Во сне такое не увидишь.
— Во сне не увидишь, а наяву будет, — убеждает секретарь. — Только для этого работать надо. Если сети на берегу, рыбу в них не загонишь. Много работать надо, чтобы коммунизм скорее пришел. — Николаю руку протянул: — Вот ты, Окотэтто, старый пастух. Тебе первое слово. Говори.
— Однако много говорить не буду, — встал Николай. — За меня дела говорить будут. Хорошо ты сказал, секретарь, про новую жизнь. Отец мой с тухлой рыбы на хальмер попал, а у меня в чуме для гостя всегда стол полный. Однако, сын еще лучше жить будет. Значит, работать надо шибко работать. Говорю: моя упряжка перегонит оленей Худи Някочи.
На соревнование, значит, своего дружка вызывает.
— Песец еще в капкан не попал, а ты уже шкурой хвалишься, — смеется Някочи. — Олени в моей упряжке не слабее твоих.
— Гнался олененок за важенкой, да в лужу оступился, — смеется кто-то сзади.
— Оленя познаешь в упряжке, а человека — в работе, — отшучивается Николай.
Пошутить-то пошутили, а за дело решили крепко взяться. Собрал Николай в своем стойбище пастухов, о собрании рассказал. О том, что Худи Някочи на соревнование вызвал. Под конец добавил:
— Один олень в упряжке хромает — нарты в сторону ползут. Всем работать крепко надо.
Слушают пастухи. Вот уже много лет бригада Николая Окотэтто на хорошем счету в совхозе. А сейчас недоволен бригадир, лучше работать надо, говорит.
В апреле там, где поюжнее, сады белой пеной покрываются, а на Ямале в это время вьюги свадьбы справляют. Да так пляшут, как и в январе не плясали. А в апреле у важенок малыши-оленята рождаются. Разроет олениха копытами снег до седого ягеля-мха, приляжет. И вот уже встает на тоненькие ножки олененок, покачивается, мокрой мордашкой в соски тычется. Живи, малыш! Расти, набирайся сил. Бегай по тундре, закинув легкую головку. Радуйся солнцу и жизни.
Только много в тундре врагов у оленя. Остановил Николай на холме упряжку, с прищуром тундру оглядывает. Вот пошевелилась белая кочка. Песец к олененку подбирается, хочет в горло вцепиться, теплой крови напиться. Вскидывает Николай винтовку. Щелк!
— Однако хороший воротник будет, — говорит он, отряхивая шкурку.
Белой тенью летают над тундрой полярные совы. Тоже за оленятами охотятся. Проглядит пастух, зазевается важенка, а сова уже тут как тут, кружит, олененку глаза норовит выклевать. Натягивает Николай на шест старую малицу, ставит в тундре. От ветерка малица рукавами машет: ни дать, ни взять — человек. Боится пучеглазая сова, не подлетает.
Зорко смотрел Николай за оленями, зорко следили пастухи. Да не уберегли одну важенку. Хитрый волк повадился в стадо. Как прикрыл вечер тундру, подкрался серый к важенке, прыгнул на горло. За много километров оттащил от стойбища. След его, как клюквой, кровяной росой усеян. Есть такая заметка у оленеводов. Волчица, которая неподалеку от стада нору вырыла, сюда уже за добычей не ходит. Хитрый зверь, живет по пословице: в своем доме вор не ворует. Значит, этот был из пришлых. Едет Николай по следу. Долго едет. А вот и место, где серый разбойник пировал. Косточки обглоданные, шерсть оленья на снегу. Не мог все съесть, в снег зарыл остатки. Придет ужинать.
— Ты хитрый, а я, однако, хитрее, — ворчит Николай, устанавливая капкан. Срезал тоненький пластик снега, поставил ловушку. Прикрыл снежком. След свой аккурат но замел. Попадется, прожорливый ворюга. И впрямь попался! На следующий день бежали олени в упряжке, пугливо прижимали уши. Не давал покоя волчий дух.
Зорко охраняют пастухи оленей. Да на этот раз не из тундры пришла беда — с неба упала. Словно злой дух Нга ее послал. Тундра еще белую снежную малицу не скинула, а с неба мелкой пылью дождь посыпался. Назавтра схватит мороз мокрый снег ледяной коркой. Плохо будет оленям. Не пробить корку, не достать вкусного мха-ягеля. Ослабеют олени, прилягут на лед, помирать будут.
— Э-эх-хэй, беда, беда, — качают головами пастухи.
— Когда порох сырой, что толку в метком глазе, — говорит Николай. — Думать надо, как оленей спасти. Собирайте стадо, кружите тропу. Я поеду пастбище искать.
Хой, хой! Летят олени. Торопится Николай. Как свою ладонь, знает он тундру. Вот и сейчас спешит к далеким холмам. Если там снег на вершинах успел стаять, можно будет пасти на них оленей. Хотя не тот корм, да уж лучше лисе хвоста лишиться, чем шкуру на воротник отдать. Появились на холмах проталинки. Можно будет здесь переждать непогодь.
Хой, хой! Летит обратно упряжка. А пастухи уже стадо собрали. Гонит его Николай на новое пастбище. Бегут впереди сильные хоры-самцы. Поспевают за ними важенки-самки. На тоненьких ножках семенят маленькие оленята. Скорей, скорей! Вот и холмы. Пасутся олени…
Сидят в чуме пастухи, пьют коричневый чай. Ушли от беды.
Не нами сказано: одна собака залаяла, жди — другая откликнется. Не успели стада от гололеда-голода уберечь, как подул холодный Нгэрм Хоро — северный ветер. Распустил по тундре свою белую бороду.
Хой, хой! Снова собирают оленеводы стадо, гонят его на южные склоны холмов. Дует злой Нгэрм Хоро, холодным снегом метет, а достать важенок с маленькими оленятами не может. Спрятались они за холмами. И тут помогла бригадирская смекалка.
Махнула голубым платочком над тундрой Нара — весна. Запели ручейки, побежали к речкам. Заторопились речки в море, понесли ему в подарок сырые льдины. Ходят по зеленой тундре олени, щиплют свежую траву, пьют хрустальную родниковую воду, нагуливают жирок. Но вот уже подходит ненянгиры — комариный месяц. Заслонило комариное воинство солнышко. Гудит комар над стадом, грозит: съем, всю кровь высосу.
— А вот и не съешь, а вот и не высосешь, — говорят пастухи. Приносят они из тундры сырые ветки, разжигают дымокуры. Раскладывают дымовые шашки. От врага-гнуса оленей спасают.
— Съем, всю кровь высосу, — гудит комар, а к дыму подлететь боится. Стоят спокойно олени. Не страшен им гнус.
Осенью, когда август рыжей лисицей пробежит по тундре, тоже нет покоя оленеводам. Грибов в ту пору появляется! В какую сторону ни ступи — гриб раздавишь. Оленю гриб, что малышу конфетка. Далеко идет за грибом олень. И если потеряется — росомахе в когти попадет. Совсем не спят в ту пору пастухи, следят за оленями. Вот какая работа.
Отзвенел август. Стали оленеводы результаты подсчитывать. В котором стаде каждая сотня важенок больше телят принесла, где волки да росомахи не поживились, где олени в тундре не потерялись, там пастухам и почет, там и победа. У Николая Окотэтто в бригаде, считай, самый лучший результат. И хищники только облизнулись, и оленят больше, чем у других, бегает. Словом, в споре с Худи Някочи он выиграл.
Вот тут-то к рассказу о том, как Окотэтто еще раз в Москве побывал, мы вплотную и приблизились.
Пришла из далекого стольного города в тундру на имя Николая Окотэтто серебряная медаль с дипломом. И письмо. Так, мол, и так, является Николай Окотэтто участником Всесоюзной выставки достижений народного хозяйства. А раз является, то и в Москву съездить надо. Так решили в дирекции совхоза и дали Николаю отпуск. Забот-то было, хлопот. Как ехать, в малице или в пальто? Есть в Москве чумы или нет? Кто что заказывает. Жена — платье яркое, сын — ружье двуствольное. Старики из стойбища просят трубки привезти да табачку подушистее.
В первый раз сел Николай на самолет — летающие нарты. Все в окно смотрел да за ручку держался. А вдруг нарты упадут? Не упали. За день в Москву доставили. А мать рассказывала, что с купцом они когда-то чуть не три десятка дней в дороге провели.
Ох, какие чумы в Москве! Смотришь и шапка с головы валится. На башнях кремлевских звезды горят, ярче, чем Нгэрм Нумгы — Полярная звезда.
Идет по выставке Николай, глаза разбегаются. В одном павильоне фрукты выставлены. Ах, какие! Таких в тундре нет. В другом — ковры яркие. Ах, какие! Таких в тундре нет. В третьем — снопы золотятся. Ах, какие! Таких в тундре нет. Велика ты, страна наша, много в твоих краях чудес. Посмотрел Николай и на корабли-спутники, какие в космос летали, героев-жосмонавтов к звездам возносили.
Ходил Николай по Москве, дивился. А сам все тайком приглядывался: не набредет ли на площадь с забором, за которым они с семьей жили, на потеху толстопузым тухлятину ели. Да не нашел. Давно уж на том месте, наверно, большой светлый дом стоит.
Хорошо в Москве, а в тундре — лучше. В тундре Николаю вольготнее, душе просторнее. Полюбовался пастух на все достижения народа советского, да и домой отправился с подарками.
Вот она, тундра-матушка, которая его била и ласкала, учила и нежила. Вот он, родной простор с лебединым курлыканьем, в зеленой летней ягушке, с синью поднебесной. Ходят по тундре олени. Много оленей. Сто раз по сто. Это народные стада. И он, Николай, вместе с народом ими владеет. Не зря же у него фамилия Окотэтто, что по-ненецки значит — многооленный. И ему, и сыну эта фамилия в самый раз подходит. В самую точку. Один подарок от отца достался, и тот к месту.


Зеленая памятка


Жадность-то двояко понимать надо. Один, к примеру, всю жизнь норовит урвать больше, а отдать — с кошачьи слезы. Другая вещь и нужна-то ему, как, допустим, собаке зубная щетка, а он ее тащит в нору и нафталинит. На работу наниматься придет — сначала приценится, пальцами, как спрут щупальцами, пошевелит, пожалуй, откажется, если цены не набавишь. С таким и разговаривать тошно, не то что, скажем, жить рядом. А есть и другая жадность — на слово доброе, на дела хорошие. Сколько бы в жизни такой людям пользы ни принес, а все ему мало, все больше надо. Встретишься с таким человеком и как-то по-весеннему почувствуешь, до чего же красивые сердца у людей есть.
Вот с таким человеком меня судьба в Горках свела.
Горки эти с теми, знаменитыми, ленинскими, только по названию родня. Село с таким звонким названием раскинулось по берегу Оби-красавицы далеко в Сибири. При нынешней-то технике из этого села до Полярного круга рукой подать. Самолеты-стрекозки из Салехарда, единственного города в мире, что Полярным кругом как богатырь ремнем перепоясался, каждый день порхают. Так вот, в этих Горках по прошлым годам картошки в глаза не видали, а о разных там ягодах, яблоках и слыхом не слыхали. Да ведь сказывал уже, что от Горок до Полярного круга ближе, чем до Тюмени. Землице-то здесь вечная мерзлота подстилкой. Вот и не особенно она на подарки щедрая.
Да появился однажды в конторе Горковского совхоза человек по имени Максим Лазаревич, по фамилии — Сажин. В преклонных годах уже, восьмой десяток распочал. Однако на ногах крепко держится, как тот старый кедр за землю корнями. И то сказать, в земле вся его радость жизненная. Прикипел он к ней душой с малых лет, и она его за ласку-заботу одаривает, о щедрой душе людям устами садов нашептывает.
Зашел он в контору, к директорскому столу присел.
— Слово, — говорит, — имею до вас.
— Слушаю, — отвечает директор.
— Задумку, — говорит Максим Лазаревич, — давно в сердце ношу — заложить на Севере плодово-ягодный сад, чтобы цвел он да северян яблочками одаривал, чтобы не говорили люди — пуста та земля, как плешивый камень на горе.
— А она такая и есть, — кто-то из присутствующих в разговор встрял. — Помидорчики да огурцы под парниковыми рамами круглое лето держим, как за принцессами-царевнами ухаживаем. А тут яблочек захотел. Да в нашей местности испокон, кроме ельника да березняка, ничего не родилось. (По бережку вон еще ивняк щетинится — этого добра вволю.
— А будут тут яблоки, коль с душой отнестись, — говорит Сажин. Тут еще кое-кто в конторку набился. В пересмех задумку старика подняли.
— Будут яблочки, коль сначала их в землю захоронить, а потом вырыть. Ха-ха!
— Только уж не красные, а с землистой отсветочкой. Хе-хе!
— Не с хрустинкой, а с червоточинкой. Хи-хи!
— Да и убирать-то те яблочки не руками с веточек, а картофелекопалкой. Гы-ы!
— А вот будут яблоньки, — Максим Лазаревич аж ладонью по столу приударил. — Будут. Сильна северная природа, да человек сильнее.
— А что, мужики, было ведь время, когда мы здесь и картошки не знали, а вот смотри — растут в нашем крае земляные яблочки, да еще как растут. Где и на юге такого урожая землица не дарит. С иного гектара по двести центнеров, — внес кто-то сомнение.
— А и то правда, — поддержал другой. — Как ни верти, а помидоры-то с огурчиками, елки соленые, свои едим, другим не кланяемся.
— Опять же в чугун загляни — щи свежей капусткой пахнут. Тоже своя, не привозная, — добавил третий.
— Вот я и говорю, — потянул за ниточку разговор Сажин, — капустка да картошечка, помидорчики да огурчики, лучок свежий зеленый — скажи-ка об этом раньше, что расти на северной земле будут, так животы понадорвали бы. А вот растут же.
Директор щетину на подбородке потер.
— Задумка-то хорошая, да бюджет — дело строгое. А без копеечки и ямку не выкопаешь, росточка не посадишь.
— А люди-то на что, — удивился Сажин. — Неужто каждому жалко часок-другой урвать, в саду поработать. Большой ведь радостью это потом обернется. Стократом землица одарит. Первый плодовый сад в Приполярье!
— У меня люди, как волоски на лысой голове, каждый на учете, — толмит директор. — А вот тех, кто не работает по старости там или по малолетству — тех бери. Только я этому войску не командир.
На том и порешили. Уломал все-таки садовник директора. Уломал да и исчез. Долгонько еще бабы да мужики головами кивали, предложение его обсуждали. Иных это чуть до ссоры не довело. Сойдутся, бывало, кучкой махру пожечь, и тут разговор.
— Слыхал, как тут яблоньки один грозился вырастить. Не иначе, как на восьмом десятке умом тронулся. Видано ли, чуть ли не на вечной мерзлоте — яблоньки.
— А что, всяко бывает. Человек — он… у-у-у… сила, — ему в ответ другой.
— Да ты посуди, — втолковывает первый. — Ведь тут картошку сколько примеряли, пока садить начали, а ты — яблоньки…
— А что, — другой упорствует. — Человек — он… у-у-у… Человек — он все может. И яблоньки на мерзлоте. Мичурин вот, возьми к примеру, тот на такие дела мастак был…
— Сравнил тоже, елова голова. Мичурин — он где жил? То-то… А тут считай, что на голимом льде… яблоньки.
— А что, — не унимается супротивник, — человек — он, если надо, и на голимом льде сад вырастит, да на Луну отросточки-саженцы увезет. Человек — он на все способен…
— Тю, долдонит свое — человек, человек… — совсем уж взъерепенится другой. — С ним про пироги, а он про шанежки…
Такие разговоры некоторых на книги натолкнули, читать стали, что где растет, да что где привыкло корни пускать, чтобы в споре не опростоволоситься. От сажинской-то задумки совсем на другое перескакивали, до поту спорили, есть ли растительность на Марсе. С космическим масштабом разговор вели.
— Привьется наша яблонька на Марсе, — упорствует один. — Корешки пустит.
— Не та планета, — дымит самокруткой другой. — Слыхивал я, там у всех деревьев листочки синие. А что это за яблонька с синим одеянием? Совсем вкус не тот. Яблонька — она, как невеста. Зеленое платье, белая фата.
— Да и нет там никакой растительности, — режет разговор под корень третий. — Пусто, как у бабы на бороде. Одна наша земля-кормилица всякий злак рожает…
— Поди-ка ты, нашел злак в яблоньке. Злак — это овес да пшеничка. А яблонька — дерево. Вырезать дубинку да дать тебе промеж ушей, чтобы поумней был.
— А и злак — он, к примеру, пшеничка, не на каждой земле произрастает. У нас, к примеру, не растет. Климат не тот… — тянется к разговору из подошедших кто.
— А человек — он до всего горазд, — четвертый встревает, — человек — он, ежели… То и злак на Северном полюсе вырастит.
— Да пошел ты, мозга конопляная…
— Конопель, вот он опять же у нас не прививается…
Да таким вот макаром вечера и просаживали. Одни говорят — будет яблонька расти, другие — нет. А о старичке-садовнике ни слуху, ни духу. Как в воду канул. Решили под конец в Горках, что сад садить предложил, да потом сам испугался, как бы со своей задумкой в луже не оказаться. И разговоры мало-помалу затихли.
Только однажды на имя дирекции посылка пришла из Тобольска. Посмотрели, а там саженцы, вишенка да смородинка. Из Тюмени — яблоньки подослали. Плодово-ягодные питомники подарочки свои первому приполярному саду сделали. Не обманул садовник, не бросил задумку. По другим местам ездил, людям радость в сердце зеленую ронял. Сады, говорит, после себя оставлять надо. Пусть людям памятка останется.
Светлая эта родниковая капелька-стремлинка в сердце человеческом есть — памятку о себе добрую оставлять. У Максима Лазаревича она, может, с той далекой поры засветилась, когда в Тюменской губернской чека работал, контру, как сорняк-осот с поля, с корнями выдирал. Тебя, может, в ту пору и на свете еще не было, только немало кровушки за твои светлые дни уже тогда пролито было. Помнит Максим Лазаревич, как умирал у него на руках товарищ по борьбе, умирал с вражеской пулей в груди. Умирал с улыбкой на губах. Не страшно, говорит, умирать. Один я, да пусть детям вашим памяткой будет Советская власть, за которую голову сложил.
Вот, может, и носит с той лоры Сажин в сердце мечту-задумку — памятки людям оставлять в виде садов шумящих, белопенных, цветов ярких, ароматных. Может, потому и выбрал занятие садовода, потому обряжает землю в зеленый наряд, что вволю повидал ее, кормилицу, пустовавшей в распре всенародной.
В феврале восемнадцатого на первом уездном съезде Советов избрали его комиссаром Туринского совдепа. Тут редкий часок для сна урвешь, когда из-за каждого угла в спину бандитский обрез свинцом плюнуть норовит.
По душе крестьянину, у которого раньше на груди, кроме креста, а в огороде, кроме хрена, ничего не было, Советская власть, да тем, у кого сусеки, батрацким потом пропитанные, она, как заноза в глазу была.
С того-то мутный колчаковский вал по Сибири покатился, и Туринск захлестнул. Пришлось Максиму с другими товарищами в подполье уйти. Бывало, рассветом застигнутый, сидит где-нибудь в овине, сквозь стрехи смотрит, как хозяйничает на улицах банда колчаковская.
— А где тут начальство голоштанное, комиссар Сажин, — рыкает какой-нибудь есаул казачий, — что бросил свое войско беспортошное? Пусть придет, полюбуется на веревку, которая для его грязной шеи приготовлена. Мы из этого Сажина пепел сделаем да по ветру развеем.
А мужики, из тех, кто побогаче, тут же подхихикивают, зовут казаков самогону отведать, дочки их грудями вздергивают, на удалое воинство глазки щурят. Ну, да недолго пир тот продолжался. Летом девятнадцатого года вышибли колчаковцев из Туринска, да и дальше так погнала их Красная Армия, что только успевали пятки салом краденым смазывать. А там и сам адмирал, как кур во щи, попал. И осталась от него только песенка:
Табак австрийский,
мундир английский,
погон японский,
правитель омский.
Табак скурился,
мундир сносился,
погон свалился,
правитель смылся.

Вот и все. Только правителя не стало, а отребье его еще долго настроение людям портило. И приходилось Максиму Сажину, работая в чека, выковыривать из лесов да погребов всякую дрянь разбойную, как клопов из щели. Трудно было, да надо. Молодую Советскую власть со всех сторон пытались кусать. Здесь-то, провожая в последний путь друзей, погибших за красивую новую жизнь, положил Максим в сердце мечту — делать все, чтобы была новая жизнь, как сад цветущий, чтобы досталась кровью завоеванная земля внукам в кипени белоснежной, в шуме зеленом садов, парков, выросших на пепле революционных пожарищ.
Жизнь-то нашу иногда с речкой быстрой сравнить можно. В середине кипит, а в берега легким плеском отдает. Так в тридцатые годы с Крайним Севером было. Если сейчас из Салехарда до Тюмени за три часа долететь можно, то по тому времени все три десятка дней положить требовалось, а то и больше. И Салехард был не тот, что сейчас. Вот уж название оправдывал — «Город на мысу».
Максим Лазаревич здесь директорствовать в лесхозе стал. Тот, кто сейчас в Салехард приедет, обязательно в городской парк зайдет. Летом, когда солнце женихом разгуливает круглые сутки по небу, поют деревья в парке на Полярном круге зеленые песни. Хороводятся в танце елочки, березки, кусты тальниковые. Шумит зеленая куща на бывшем пустыре. А зачинатель этой зеленой радости — Максим Лазаревич Сажин. И стар, и мал помогали ему создавать цветущий островок. От этого сада отросточки пошли, и сейчас на улицах полярного города кивают прохожим, приветствуют их зелеными ветвями деревья.
Максим Лазаревич уехал из Салехарда в Туринск, где у него много связано с прошлыми годами. А в память о нем остался в Салехарде парк, его стараниями взращенный. Шумит-поет зеленая памятка людям.
По своей задумке Максим Лазаревич в Туринске садоводством занялся. По его предложению было здесь общество садоводов-любителей организовано. Всех призвал он, кому любо, дорого землю-матушку садами украшать, старания свои людям отдать. Стали в колхозах сады закладывать.
Как большой жук, расхаживал в своем дождевике Максим Лазаревич, ямки под посадку отмерял, колышки забивал, советы давал. А порою приглашал:
— Приходи ко мне, друг любезный, я тебя саженцами одарю. С первого урожая яблочком угостишь, а больше никакой платы не надо.
И если предлагали Сажину деньги за беспокойство, за саженцы из личного сада и прочее, Максим Лазаревич только руками махал: «Что ты, да мне этот труд в радость, а за радость разве деньги берут?»
И шумит-поет зеленая памятка людям.
Сказывал уже, что жадному до хороших дел, сколько бы он добра ни делал, все мало. У самого Максима Лазаревича приусадебный сад был — редко где такой найдешь. Здесь тебе и яблоньки, здесь тебе и вышенки, здесь тебе и смородина и другая ягода есть. Слива невестой красуется, малина румянится, земляничка красным глазком с земли смотрит. Эта ягода тут всех видов: и «ада», и «сахалинская», и «факел мира», и «фестивальная». Есть еще сорт — «ремонтантный» прозывается. Того же сорта в саду малина есть. Тоже два урожая в год дает. Летом — на прошлогодних отросточках, осенью — на свежих. А еще есть рябинушка, посватанная к ирге. Крыжовник. Немало разных сортов его садовод переженил.
Много времени на селекцию тратит Максим Лазаревич. Выращивает деревца, скрещивает. Письма ему от садоводов-любителей, почитай, со всего Союза идут. Да и семена получает со всех питомников. Так вот, об этом саде продолжу. Я сказал, был у Сажина сад. Сказал, не оговорился.
Есть в районе школа имени Юрия Гагарина. Сюда, в школу, отправил Максим Лазаревич письмо с такими словами: «Программа нашей партии, как луч, освещает дорогу к коммунизму. Для построения его каждый должен вложить свою долю труда. Мне уже восьмой десяток, я пенсионер. Но дорога моя — вместе с молодыми. Я вижу коммунизм цветущим садом. Но учиться выращивать сады и ухаживать за ними надо сегодня. Пусть мой сад будет школьным садом, пусть ученики здесь учатся любить природу, беречь деревья».
Вот какой подарок преподнес старый солдат потомкам. Подарок с далеко идущей задумкой. Ведь тот, кто любит ухаживать за деревом, кто бережет каждую веточку, кто на всю жизнь проникнется красотой цветущего сада, будет чистым, бережливым, честным человеком. Пусть шумит-поет зеленая памятка людям.
А сад в Горках? В мае, когда откатывается долгая зима за Полярный круг, робко распускаются первые листочки яблонь, малины, ирги, черной смородины. Тянут ручонки-ветви к солнцу молодые деревца. Оберегают люди этот зеленый уголок. Не могут загубить теплолюбивые южные деревья морозы трескучие, сломать вьюги- метели колючие, занести снега сыпучие. Потому что выросли эти деревца на старании людском, по зову сердца горячего. А что от сердца делается, злому никогда не поддается.
Проходят мимо сельчане, беседуют:
— Привился ведь на вечной мерзлоте…
— А я что говорил? Человек — он все может… Человек — он, ежели захочет, льды растопит, горы сдвинет.
Шумит-поет зеленая памятка людям.
Вот я и говорю: жадность-то, ее двояко понимать надо.


Директорово посланьице



Вот какой случай у нас с одним пареньком приключился. Приехал он на Тазовский комбинат работать. Ну, перво-наперво начальству представиться надо. В контору пошел. Все, как у нынешних полагается, — костюмчик чистенький, брючки узенькие, рубашечка белая, и по ней галстук черной змейкой вьется. Пришел, о директоре справляется. Подвернись ему тут кто-то из шутников.
— Директора? — спрашивает, а у самого улыбка по губам бегает. — Директора можно. Только он сейчас не в кабинете, а в кузне находится. Это во-он под горкой.
«Ну, в кузне, так в кузне, — решил паренек. — Мало ли у директора забот. Иной раз и в кузню заглянуть надо». Раздумывает так и в кузню направляется, под горку. Вид у кузницы, по сравнению с другими цехами, не ахти какой, так себе. Враз и не узришь. Отыскал паренек ее все-таки, дверь открыл. Теплом пахнуло. Попервоначалу-то, со свету, ничего не видно. Только угольки самоцветами переливаются, горн на них дует-попыхивает. А среди угольков железки лежат, от жару разрумянились. И молоточек стучит-перестукивает, такает-перетакивает. Кузнец им, словно на инструменте каком играет. Молоточек по железу бегает, дорожку кувалде указывает, а та и рада: тах-тарарах по железу краснобокому. То только переворачиваться успевает.
Паренек директора этак робко спрашивает. А сам по сторонам смотрит, где, мол, он, с животом да при галстуке, как по крупной должности положено.
Кузнец молоток опустил, руки свои прокопченные вытирает.
— Меня, — говорит, — директором кличут. В чем службу-помощь оказать могу?
Парень глаза вытаращил. Как же так, думает, директор, и в кузне с молотком возится? Для зарядки разве, так мог бы и почище дело сыскать. Видно, с чудинкой мужичок. Решил так и говорит:
— На работу к вам приехал, по вашему вызову.
— Вызова, допустим, я тебе прислать не мог, — усмехнулся кузнец, — а что касаемо работы, то вон бери кувалду и помаши слегка. Посмотрю, на что годен. Костюмчик только не замарай.
— Да нет, — втолковывает парень. — Специалист я по рыбному промыслу.
— Ну, так то тебе не меня надо, — говорит кузнец, а у самого смешинки из глаз искрами сыплются. — То тебе в контору надо. А я только в своей кузне хозяин.
Вы, может, мои слова за шутку принимаете, за выдумку? Так поезжайте в Тазовское, на тундру полюбуйтесь, по комбинату походите. Там вам эту историю со всеми подробностями расскажут, в кузню к «директору» сведут. Настоящая-то его фамилия — Соколов, Василий Алексеевич. А директорову кличку он вот за что получил. Он, почитай, три десятка лет в Тазовском безвыездно проживает. За это время на комбинате двадцать три директора сменилось. Одних за развал да невыполнение плана снимали, а с другими и так бывало: приедет откуда-нибудь, чемодан в кабинетный угол поставит и не распаковывает, с делами знакомится. Вызовет там разных счетчиков да учетчиков, цифирь ему подавай: как да что, как рыбка ловится, как в бочках солится. А потом и скажет: «Ну, я пошел», — шляпу этак вежливо тронет, на крыльцо с важным видом выйдет. На тундру посмотрит, на Тазовскую губу полюбуется, вздохнет тяжеленько, чемоданчик прихватит да так без остановки до пароходного трапа. И поминай, как звали.
Это о директорах. А Соколову-то свое хозяйство не в тягость, работа не в трудность. В кузне угольки попыхивают, молоточек с кувалдой разговор ведут. Из никчемной железки полезную вещь сделать стараются. А Василий у них как бы за консультанта, у молоточка с кувалдой. Подсказывает: вот тут приударь, тут поднажми. Большой мастер своего дела. Профессия-то от дедов пошла. В Ейске это еще было, ныне Ростовской области город. Дед у Василия по жестяному делу промышлял, бачки там разные, кастрюли делал. Паял да лудил, по улице с припевочкой ходил: «А вот кому чугуночки-кастрюлечки лудить-паять, молочко сохранять!»
Починит так бачок или другую какую посудину и присказку бросит: «Ну вот, табак тебе в ноздрю, запаяли, не тужи да хозяину служи». Веселый был старик, с шуткой-улыбинкой жил. Отец в деда пошел. Но уже дальше. В кузне гвозди-подковки, ободья-колесики, в крестьянском деле необходимые, изготавливал. Ну и Василий тут сызмалетства у горячего железа вертелся, поддувало-мех качал, силенки пробовал. А когда мужики приходили коней ковать, отцу гвозди подавал, за что напоследок в награду отец ему разок по гвоздю ударять разрешал, подкову к копыту прикрепить. А дед в подшитых валенках тут же, на завалинке, сидит, косточки старые греет, подначивает: «Так его, каурого-буланого, чтобы не спотыкался, табак ему в ноздрю». — Смеется. Вот так и привык Василий к своему горячему ремеслу.
Подрос парень, и потянуло его из дому, людей посмотреть да себя показать, в дальней стороне счастья попытать. На Север тогда многие ехали. Ну и Василий собрал в узелок немудреные материнские шанежки. Да еще прихватил в дорогу дедов совет: «Ты, голуба-душа, больше на свои руки надежду имей. В работе не ленись, доброго совета не сторонись, с молоточком-говорочком связь постоянно держи, как тому обучен, и будешь завсегда в чести, табак тебе в ноздрю…»
С тем Василий и в путь-дорогу отправился. Скоро ли, долго ли — транспорт-то раньше какой был — доставил их пароход в Пуйко, что, как в сказке, островом-буяном посреди Оби широкой высится. Здесь Василий рыбку стал ловить. Без навыка-то и заплатки не наложишь, а тут совсем дело тонкое. Словом, выловили в первый сезон они только от рыбки хвостик. С тем многие и по домам разъехались. Василий же дальше отправился, в Тазовское. Было тогда здесь около десятка домиков да посольный пункт. Да кузня, в которой рули на рыбницы ковали, пешни разные. Василия, как царевича, встретили. Умелые руки всегда в чести у народа. Оно и немудреное дело — руль отковать, а рыбница без руля, как, допустим, упряжка без вожжей. Понесет куда, не остановишь. Ну и так, где что приклепать, какую деталь сделать, — без кузнеца не обойдешься.
Так и время летело. Постучит-покует Василий в кузне, на воздух выйдет. А кругом простор необозримый, которым земля заполярная славится и без которого русской душе тесно бывает. Тазовская губа серебряными волнами поблескивает, красному солнышку ласково улыбается. А солнышко здесь, на Севере, считай, и не спит. Устанет, по небу-то катясь, в волнах губы лучи-золотинки помочит, а то и с головой в воду окунется, и снова вверх. Чайки в воздухе кружатся. Благодать.
В войну на фронте Василий Алексеевич не сражался. Но медаль «За победу над Германией» у нашего кузнеца хранится. И хоть на фронте не был, за дело награжден. У него наград разных, Почетных грамот — около двух десятков. И часы именные ему давали, и значок «Отличник соревнования». А еще такая награда была. Американцы-то попервоначалу все за дракой следили: кто кого возьмет. Это уж потом видят, что русский солдат в своих кирзовых сапогах по Германии пылит, встряли, чтобы себе клок победы урвать. А в первое время посылочками да обносками разными отделывались. Пожертвования, дескать.
Соколову-то в премию пару ботинок выдали на подошве в ладонь толщиной. Вот уж поскрипел, пощеголял американским вкладом в войну. «Со скрипом второй фронт идет», — шутил. И уж не теми ли ботинками рыбачку Аню приворожил, нынешнюю Анну Кузьмовну, пятерых детей кузнецу подарившую. Ну, это в шутку. Может, и она первая кузнеца в свои сети поймала. Все-таки рыбачка.
Как травинка растет — не видишь, так и время летит — не замечаешь. Было в Тазовском десять домиков, а сейчас считай и со счету собьешься. Столько домов выросло. За все это время никуда не выезжал Соколов, только по кино и помнил, как города большие выглядят. Все-таки однажды рискнул и до Тюмени добрался, так потом мужики побасенки его слушали, животы надрывали. Немало курьезов с ним приключилось, пока до Тюмени добрался. А когда про Тюмень его спрашивают, одно говорит:
— Простору нет.
Тесновато ему после тундры-то показалось.
Вот так и живет-поживает кузнец Соколов Василий Алексеевич. На месте старого посольного пункта уже комбинат большой вырос, с машинами да разными механизмами хитрыми, которые по нашему времени промышленность выпускает, а Василий Алексеевич в кузне все молоточком потюкивает, горячему железу бока обминает, разные пешни да зюзьги — ложки такие большие Лед из проруби вынимать — кует. И все без кузнеца не обойтись. Машины машинами, а молоточек всегда пригодится, особенно, если в руках умелых.
Мужики перекурить в кузню соберутся, дымком попыхивают, над кузнецом уважительно пошучивают:
— А что, Лексеич, в спутниках тоже какая-нибудь кованая деталька есть? Кувалды да молоточка произведение?
— Не без этого, — отвечает. — Без молота никуда не уйдешь.
Тут у них однажды разговор интересный случился.
Слыхали, поди, институт такой есть, по общественному мнению. Опрос граждан производит, как да что ты думаешь о нашей эпохе. Ну и вот, разослал этот институт анкету, в которой спрашивает: «А с чем бы ты отправил ракету на Марс?» Четырнадцать вопросов задали, да еще пятнадцатое место свободным оставили, сами, мол, предлагайте.
Ну, кто что предлагает. По разумению своему и развитию. Не одна тысяча человек за карандаши взялась, чтобы думку свою высказать.
О событии так говорят: надо послать фотографию, которая бы рассказала, как Зимний дворец брали. Нет события величественней. Из лучших людей надо фотографию Юрия Гагарина послать. Знайте, мол, на Марсе, какие соколы у нас есть. Ну, еще там по картинам, по музыке всякое. И был в анкете такой хитрый вопрос: какое современное орудие труда послать, чтобы, значит, марсиане полное представление о нашей технике имели. Кто что предлагает: один трактор советует, другой на бульдозер нажимает, третий аж шагающий экскаватор предложил отправить. А один из Каира за робота горой стоит.
Так вот, слух об этом опрашивании до Тазовска дошел, и в свободную минуту мужики, собравшись на перекур, этот вопрос со всех сторон обсасывали. У каждого тоже свое предложение есть. Те, что позлоязычней, говорили:
— Пешню на Марс отправить надо. Самое современное орудие труда: долбай себе лед помаленьку, не надсадись. Отправить пешню, может, тогда руководители о льдобурах подумают.
— А чего бы ты послал, Лексеич? — у кузнеца спрашивают.
Встал кузнец, руки прокопченные вытер, молот взял, на руке его взвесил да и говорит:
— Вот мое посланьице на Марс. Только один-то молот сиротлив, серп ему еще надо.
Вот какую посылочку надумал отправить. Серп да молот, то, чем страна наша великая сильна.
— Ай да директор, — довольные, смеются мужики. — Вот так подарочек, не поскупился.
— От души послал, — роняет улыбку кузнец.
Вот он каков, тазовский кузнец Василий Соколов, с дополнительным имечком — бессменный директор. А ведь если поразмыслить, то так оно и есть. Бессменный директор всех заводов и фабрик наших — обыкновенный, работящий человек.


ОБЪЯСНЕНИЕ НЕПОНЯТНЫХ СЛОВ, ВСТРЕЧАЮЩИХСЯ В КНИГЕ:
Нюк — полог, прикрывающий вход в чум;
кисы — мягкая меховая обувь, мехом внутрь;
аргиш — обоз;
попрыск — расстояние, равное примерно 10–12 километрам, после которого оленям дают отдых;
тынзян — аркан для ловли оленей; хорей — шест, которым погоняют оленью упряжку;
рюжи — рыболовная снасть;
малица — меховая верхняя одежда;
каюр — погонщик оленей.