Иван Истомин
УТРО ЯМАЛА

ТЮМЕНСКОЕ
КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
1955 г.

ПОСЛЕДНЯЯ КОЧЕВКА

1
Ледоход был в полном разгаре. Грязноватые льдины, словно потревоженное стадо оленей, толкаясь и громоздясь друг на друга, шумно двигались по Оби сплошным торосистым полем. Выше по течению, за изгибом реки, уже виднелась полая вода, широко и вольно разлившаяся меж берегами, отороченными узкой полосой оставшихся льдинок. Вода неудержимо приближалась, вытесняя все дальше и дальше на север хрупкие, потемневшие льдины. Вон одна из них, с грязным следом зимней дороги, зажатая со всех сторон такими же, как она сама, неуклюжими льдинами, с грохотом поднялась на дыбы и тут же погрузилась в бурлящую воду, с треском вышвырнув из-под себя длинную жердь.
Ямай Тэседа, проведя весь век в тундре, впервые наблюдал вскрытие Оби — Сале-Яма и, пораженный могучей силой большой реки, испытывал восхищение и страх. Ямай — низенький, толстый старичок сидел возле своего чума, поставленного под горою на берегу. Старик с потухшей трубкой в зубах неотрывно смотрел на ледоход, чуть щуря узкие глаза. На душе у Ямая было невесело. Исчезновение под водой льдины напомнило старому ненцу о безвозвратном уходе кочевой жизни, такой знакомой с детства, с исхоженными его дедами и прадедами оленьими тропами, а напирающая на лед полая вода с ее бесконечной далью наводила Ямая на мысль о начавшемся в тундре строительстве оседлой жизни, новой, неведомой, а потому немного даже страшной.
Об этом с грустью думал старый Ямай, и таким, напоминающим перемену в людской жизни, и запомнился ему ледоход.

* * *
Уже давно прошло лето. Настала зима. Она, как белоперая полярная куропатка, задолго до Месяца Малой Темноты[1] прилетела на своих метельных крыльях в тундру с Ледяного моря-океана, покрыв все вокруг мягким, будто мех песца, снегом. Как и тогда весной, во время ледохода, Ямай Тэседа стоял сейчас возле своего чума и, приложив руку к густым темным бровям, похожим на кончик хвоста горностая, смотрел на дорогу, пересекающую ровную гладь речки Хале-Яха и поднимающуюся между штабелями досок и бревен в поселок. У висков старика из-под капюшона малицы вылезли длинные пряди седых волос и, свисая, смешались с такими же белыми усами и бородой, мягкой и жиденькой.
Не заметив никого на дороге, Ямай вздохнул и начал набивать табаком костяную трубку с медным ободком Закурив, он еще раз посмотрел на дорогу, на поселок и, захватив с собой приготовленные дрова, вошел в чум.
— Тебя только за смертью посылать, — проворчала старуха. — Вышел за дровами и забыл про печку.
— Мне показалось, кто-то едет в поселок. Смотрел, да ничего не заметил, видно, глаза совсем подводят, так я думаю, — оправдывался старик.
Сгорбленная, костлявая Хадане, с маленьким сморщенным лицом и с пепельными волосами, сплетенными в две тощенькие косички, сидела в левой половине чума на оленьей шкуре, вытянув ноги, и разминала в худых жилистых руках камыс[2].
— А тебе-то что, если кто и приехал? — спросила она.
Старик снял малицу и сел направо от печки, скрестив ноги, обутые в еще добрые, но уже порыжевшие кисы.
— Как — что? Может быть письмо от сына.
— Много бумаг от Алета получаем, да мало в них радости, — возбужденно заговорила старуха.
Ямай теребил бородку, облокотясь на колени и глядя вниз. Старик чувствовал, куда клонит жена, и поэтому думал, продолжать ли ему разговор, или сидеть и молчать, не обращая внимания на ворчание Хадане, как он и поступал частенько в последнее время. Однако недобрые слова старухи о сыне задели его и он сказал:
— Если Алет в письмах обещает скоро вернуться домой, это тебя не радует?
— Давно он к родителям приехать обещает, — бойко затараторила жена, — а мы с тобой все одни, как оставшиеся на зиму старые вороны. Алету, видно, в Салехарде учиться нравится. А председателю — что? Привезли стариков на факторию, чумишко поставили — живите! Вам дом построят, в доме жить будете, по-городскому будете жить! Почему другие в тундре живут, кочуют со стадом? Видно, думают, мы с тобой уже не люди, они, мол, совсем стары, хуже собак, пусть задыхаются в доме, скорее пропадут, как… — и не закончив, Хадане поднесла к глазам уголок платка.
Старик сидел молча, не меняя позы.
Дрова разгорелись. Стоящий на печке большой никелированный чайник вскоре запел комариным голосом, будто прося добавить воды. Подвешенная к шесту десятилинейная лампа заметно коптила, неодинаково освещая половины чума. Хадане сидела в полумраке. Расстроенная, она не замечала этого и вскоре снова заговорила, немного понизив голос:
— Вот сказываешь, дом уже готов, председатель заставляет перейти в него. Теперь покою нам давать не будут. И во всем ты, старый дурак, виноват. Зачем тогда весной согласился остаться здесь, на фактории? Разве мы вдвоем отдельно в чуме жить, отдельно кочевать не могли, если пастухам мешаем? При кочевке колхозных оленей бы не взяли, своих оленей хватило бы. Вон старики Салиндеры на фактории остаться отказались, теперь по-прежнему в тундре кочуют, свежим воздухом дышат. А ты на старости лет береговым человеком захотел быть, в деревянном чуме жить собираешься. Отказался от оленей, забыл, как они тебе достались…
Ямай не выдержал, выпрямился:
— У тебя, видать, в голове трухлое дерево, а не мозги. Ты уже не помнишь, как было дело. Разве я не протестовал, не шумел с Алетом? Разве я с председателем колхоза, с членами правления не ругался? Думаешь, однако, только тебе жалко оленей, жалко тундру. Я тоже оленей и тундру каждую ночь во сне вижу, — и раскуривая трубку добавил: — Если есть еще мозги, общее собрание вспомни. Молодежь с кочевой жизнью расстаться решила, по-новому жить захотела. Мы с тобой что могли сделать? Вот теперь на фактории сидим, наверно, последние дни в чуме живем, потом в доме будем жить. Так получается.
Старуха вспылила:
— Нет уж, ты в доме живи, а я в чуме родилась, в чуме и умру. Мои родители в чуме прожили и мне завещали. Трухлое-то дерево вместо мозгов, однако, у тебя, а не у меня. Почему ты сегодня председателю крепкое слово сказать не мог? Пусть, мол, в доме молодые живут. Старым ненцам, мол, в деревянном чуме жить не положено, потому что они заветы своих отцов и дедов помнят. Легко же ты старые обычаи забываешь! Или ты уже словам Сэрне — будущей снохи — поддался? Она же за нашего Алета замуж собирается. Все люди говорят.
— Знаю. Что ж тут плохого? Сэрне в колхозе заметный человек, — спокойно ответил Ямай.
— Для кого она, может, хороший человек, а мне разговоры её не нравятся, — с прежним возбуждением продолжала Хадане. — По чумам ходит, людей мутит, называется — уму разуму нас учит. Житье в доме расхваливает, чтобы глупые люди вроде тебя скорее с чумами расстались. На днях заходила, о чем говорила? И тепло-то у них в доме, и светло, и чисто, и даже дед Вэрья доволен, который уж, наверно, из ума выжил и ничего не соображает. А чум-то наш как она хулила. И холодно-то тут, и темно, и тесно, нельзя, мол, жить по-человечески, — чисто и опрятно. Тьфу! Что она понимает? Откуда ей знать, почему наши предки дома не строили, а вот в таких же чумах жили?
Старик, чуть склонив белую косматую голову, с невозмутимым выражением лица, слушал знакомое бойкое ворчание жены. На ее последние слова, продолжая спокойно дымить из трубки, он отозвался:
— Разве предки наши могли дома строить? Откуда бы они лес достали? В тундре он не растет. Теперь лес сюда на пароходах возят, государство помогает. Государство колхозникам и деньги для строительства даёт, на совсем дает, только четвертую часть обратно платить велит и то в течение пятнадцати лет. Разве раньше так могло быть? Никак не могло, так я думаю.
— Плохо думаешь, — горячо перебила старуха. — Ничего ты не понимаешь, совсем дураком стал. Посмотри вверх. Видишь мокодан[3]? Небо видишь? Ты небо видишь, тебя добрые духи видят и хорошо слышат, когда, ты к ним за помощью обращаешься. В доме жить будешь, небо над головой видеть не будешь, добрые духи не будут знать, как ты живешь, чем тебе помочь. В доме мокодана нет, в доме потолок, на потолке еще земля. Я сама видела, как туда землю таскали. Как же тебя добрые духи слышать будут? А кругом посмотри. Ты в чуме сидишь, ты улицу не видишь, тебя с улицы не видят. Злые духи, которые всегда по земле ходят, не видят, не знают, как ты в чуме живешь. Сердце у тебя спокойное. А в доме кругом окна, злые духи все время тебя будут видеть, ты их увидеть можешь, даже можешь испугаться, с ума сойти.
— Что ты, что ты, старуха, — зашевелился Ямай в другой половине чума. — Зачем такое говорить?
— Вот видишь? — не переставала Хадане убеждать своего мужа, с привычным проворством разминая в руках олений камыс. — Ты ничего про это не думаешь. Ты вот сейчас ругаешь меня, если я нечаянно коснусь ногой твоей постели, говоришь опоганила. В доме-то заставят на кровати спать, ноги наши будут вместе, на опоганенной постели спать будешь.
Ямаю надоело слушать бесконечные нарекания жены и он, несколько раз звучно пососав трубку, недовольно буркнул:
— Хватит, однако, учить меня. Я сам все хорошо понимаю.
— Нет, не хватит. Я еще не все тебе напомнила, — упорствовала старуха. — По-новому, по-городскому жить будешь — по-новому тебя и похоронят, в землю зароют, как падаль. Устроят тут новый хальмер[4], будешь лежать рядом с русским, рядом с зырянином. На твою-то могилу тогда, однако, нарту не поставят. Интересно, как ты в Царство Неизвестности[5] попадешь? Видно, тень твоя будет по свету блуждать, как бездомная собака, — и Хадане ехидно взглянула на мужа.
— После смерти все равно, где лежать. Так я думаю, — сказал на это Ямай для того, чтобы прекратить перебранку. Он знал — жена в таких случаях лишь плюнет и махнет рукой.
Но Хадане на этот раз так не поступила, а окончательно возмутившись, заворчала еще громче;
— Вот и дурак, совсем дурак стал! С таким дураком как дальше жить? Уеду в тундру, обязательно уеду. А ты оставайся, с сыном да со своей снохой Сэрне в дом поселись. Как жить будете, посмотрим. По-русски, по-зырянски жить вы всё равно не сумеете. Кто вас этому научит?
— Да я в доме жить и не собираюсь. Куда я без тебя. Хватит об этом говорить, — произнес старик и откинулся на постель, а сам подумал; «Старая лайка потому и лает, что зубы тупы, не знает, как жить дальше».
Хадане еще долго ругалась, но муж больше не отзывался, притворившись спящим. Наконец старуха замолчала и стала хлопотать возле печки, изредка бросая сердитый взгляд на Ямая, лежавшего на боку, положив голову на свернутую оленью шкуру.
Закрыв глаза, Ямай размышлял. «Чудачка старуха, — думал он, — говорит, кто вас научит в доме жить? Если бы захотели жить в доме, научили бы…»
И старик вспомнил сегодняшнее свое хождение в правление колхоза. Его вызывал туда председатель Тэтоко Вануйто, чтобы предупредить, что дом готов, и Ямай со старухой, не дожидаясь приезда с звероводческих курсов их сына Алета, могут вселиться в него. Председатель даже назвал людей, которые должны помочь старикам в этом. Сообщение Тэтоко Вануйты сильно встревожило Ямая, хотя они со старухой знали, что этот час настанет. Старик стал горячо объяснять председателю, что, мол, ни он, ни жена поселиться в доме не собираются, что они согласны в крайнем случае жить в поселке, но только в чуме.
Почти два часа убеждал председатель Ямая Тэседу и, не добившись ничего, отпустил его домой, пообещав вечерком зайти к старикам и поговорить с ними обоими вместе. Тэтоко предупредил Ямая, что в случае отказа их он насильно вселит стариков в дом, так как де ему хочется быстрее всех выполнить план по переводу колхозников на оседлость, и ждать, когда Тэседы будут согласны расстаться с чумом, он не собирается.
Ямай шёл от конторы, понурив голову, тяжело переставляя ноги. В правой руке он держал вместо посоха таловый прут, который гнулся каждый раз, когда старик опирался на него. Нехорошо было на душе у Ямая, очень нехорошо.
День стоял ясный и безветренный. Бледноголубое небо казалось огромным колпаком из тоненького-тоненького льда. Над еле видимым горизонтом на высоте в половину хорея[6] висело солнце. Через месяц оно почти совсем не будет показываться над тундрой. И, быть может, поэтому в посёлке чувствовалось особое оживление, словно все спешили до наступления долгих полярных ночей управиться со своими делами. То тут, то там слышался стук топоров, визжание пил. По улице то и дело проезжали упряжки с грузовыми нартами, нагруженными пиломатериалом или уже окантованным лесом. Многолюдно и шумно было около торгово-заготовительного пункта. Здесь стояло больше десятка оленьих упряжек. Одни прибыли из пастушеских бригад за продуктами, другие привезли пушнину — первую добычу в этом сезоне. Задорная детская песня неслась со стороны школы. Торопливой деловой походкой люди поднимались и спускались по ступенькам высокого крыльца новой колхозной конторы.
Но ничего этого старик не замечал. Он шагал, держась левой стороны улицы, и изредка бросал взгляд на прохожих. Казалось, что он не хотел видеть сияющие оконными стёклами новые дома и готов был идти так, глядя вниз, до тех пор, пока не минует постройки. Однако, поровнявшись с одним из домов, он замедлил шаги и, повернув голову, стал внимательно смотреть на него. Из трубы белым столбом вился дым, но по стеклам окон, подёрнутым ледяным налётом, и по валяющимся вокруг дома обрубкам бревен и досок было видно — тут еще не живут. Потоптавшись немного, Ямай нерешительно сделал несколько шагов в сторону дома и вдруг остановился. Возле крыльца были двое. Один из них — бородатый русоволосый мужчина в ватнике, валенках и в шапке-ушанке, надетой набекрень, складывал в высокий узкий ящик столярные инструменты. Другой был молодой ненец, одетый в легкую рабочую малицу, подпоясанную широким ременным поясом с ножнами на боку. Капюшон его малицы был опущен назад, и в остриженных под кружок черных волосах виднелась запутавшаяся стружка. Молодой ненец подметал с крыльца сор. Старик сразу узнал их. Это — русский столяр Федул и его ученик — Матко Ядне.
Матко вскоре заметил Ямая и весело воскликнул:
— Ха, сам хозяин дома пришел! Ань торово, дед!
Федул выпрямился.
— A-а, дед Ямай пожаловал. Здравствуй, хозяин! Подходи, принимай дом.
Старик стоял молча, собираясь закурить.
— Свой дом смотреть не хочет, — сказал Матко, продолжая работать.
— Хочу смотреть, не хочу смотреть — дело мое, — прошамкал старик.
— О-о, дед Ямай, видать на что-то сердит, — улыбнулся Федул, доставая папиросы.
Молодой столяр понимающе подмигнул:
— Наверно, председатель вызывал, в дом перейти агитировал. Ты что же, дед, не хочешь в доме жить?
— Это не твое дело, — сердито ответил Ямай и собрался уходить.
Федул поспешил к старику.
— Постой, постой, дед. Ты только погляди, как Матко утеплил дверь. А чулан-то какой сделал! Да пойдем, дед, посмотрим, — и взял Ямая за рукав.
Старик, попыхивая трубкой, нехотя пошел за столяром.
— Зачем мне дом смотреть, — ворчал он. — Я в нем много раз был. Все равно старуха в доме жить не хочет, я в доме жить не буду.
Федул по-ненецки понимал плохо, поэтому ничего ему не ответил, а, войдя в сени, сразу начал показывать обитую оленьими шкурами и покрытую затем мешковиной дверь.
— Смотри, дед, — начал он. — Видишь, внизу, шкура, оленья шкура, а сверху мешковина. И тепло и прилично. Хорошо? Саво? — чтобы было понятней деду, по-ненецки добавил: — Сачь саво! Очень хорошо!
— А-а… — коротко ответил Ямай.
— Теперь никакой холод не страшен. А вот чулан. Клади сюда мясо, рыбу клади, вещи можешь хранить, места хватит. Во, смотри.
Старик заглянул в открытую дверь чулана и ответил также коротко:
— А-а…
— Видишь, тоже сачь саво, — улыбался Федул потом пояснил: — И это все сделал Матко. Я ему только рассказал, что и как делать, а сам я в другом месте работал, в одном доме перегородки ставил. Сейчас пришел проверить и принять его работу. Молодец Матко, хорошо сделал. Вот он сам стоит.
Ямай оглянулся. Матко стоял на пороге сеней. Скуластое широкое лицо его выражало законную гордость и словно говорило: «А как же иначе?»
Старик окинул взглядом молодого столяра с ног до головы, как будто впервые видел его, но ничего не сказал, только несколько раз звучно пососал трубку.
— Ты, дед, не сердись. На что сердишься — с тем и помиришься. Зайди все-таки в дом, погляди, — посоветовал Матко. — Ох, и хорошо у тебя в доме! Сейчас там женщины полы моют.
— Верно, верно, — подхватил Федул, по кивку головы молодого столяра поняв, о чём тот говорил старику.
Федул отворил дверь, сказав: «Добро пожаловать», и дед неловко переступил через порог, словно никогда не бывал в доме.
Зашли все трое. Ямай сразу же неприязненно сказал:
— Тут, однако, шибко жарко, — и опустив капюшон малицы, с явным безразличием стал разглядывать хотя и не оштукатуренные, но ровно обтесанные чистые стены и гладкий потолок.
В доме было две маленьких комнатки и кухня с прихожей. От раскалившейся плиты действительно было тепло.
— Ну, как? Саво? Хорошо? — поинтересовался Федул.
— Ехэрам (не знаю), — уклончиво ответил старик, хотя в серых глазах его засветились искорки удовлетворения.
— А вот загляни-ка сюда, — предложил Федул, слегка подталкивая старика.
Ямай, держась за косяк, заглянул в правую от входа комнату и увидел там двух женщин, занятых мытьем пола. Одна из них выпрямилась и, увидев старика, радостно улыбнулась:
— Здравствуй, дед Ямай. Зашел посмотреть свой дом?
Это была белокурая, молодая русская женщина с румяными круглыми щеками и со светлыми голубыми глазами.
Старик поздоровался, но не узнал ее, хотя она и показалась ему знакомой.
— Это кто такая? — спросил он Матко.
Тот засмеялся:
— Ха, разве не узнал? Это же Галина Павловна, фельдшерица наша.
Дед удивленно посмотрел на босую, с засученными выше локтя рукавами и с синей косынкой на голове фельдшерицу.
— И верно ведь Калина Палона, — сказал он, оживившись. — Она и есть. Она часто в мой чум приходит, старуху мою лечит, меня лечит.
— А ты не узнал меня, дед? — засмеялась фельдшерица и объяснила: — Я вот учу Нензу полы мыть да протирать рамы в окнах, столы и стулья.
— A-а… — кивнул старик белой головой. — Так, так.
Пенза — высокая женщина средних лет, босая и тоже
в косынке, хотя на спине висели длинные тяжелые косы, похожие на круглые палки, стояла с мокрой тряпкой в руке, стыдливо повернув лицо к окну.
— Ну, вы идите туда, на кухню, а то Ненза стесняется вас, — сказала Галина Павловна.
Когда старик через открытую дверь оглядел и другую комнату, Федул опять спросил его:
— Теперь, что скажешь? Хорошо?
— Саво, — чуть слышно ответил Ямай.
— То-то же. Еще бы! Не дом, а одно удовольствие, со всей обстановкой, со столами и стульями.
Потом все трое вышли во двор. Угощая ненцев папиросами, столяр спросил Ямая через Матко:
— Ну, как, дед? В дом-то перейдешь?
— Зачем нам в дом переходить? — с обидой ответил Ямай. — Зайдешь в воду — умей плавать. Мы в чуме жить привыкли, в доме жить совсем не умеем.
— Это не беда, — сказал Федул. — Вот Матко с женой столярное дело не знали, а теперь они и мебель смастерят, и раму оконную сделают. Я их обучил, потому что я это дело знаю хорошо. А Галина Павловна вон Нензу полы мыть учит. Она и стирать, и стряпать, и чистоту соблюдать любую ненку научит. А дома строить, печи ставить ваших колхозников разве не учат? Тоже учат. Вон Сидор Николаевич уже сколько плотников подготовил. Коми Гришка Рочев печному делу Яптика и Пиналея обучает. Э-э, да только не ленись и будь смелее, научиться можно всему. И мы вам всегда поможем. Я помогу, другой русский или коми поможет вам. Потому что живем мы с вами в одной тундре, одним воздухом дышим, одну воду пьем, одну жизнь строим. Верно?
— Правильно, правильно, — закивал головой Матко, держа в руке ящик с инструментами.
Старик стоял молча. Потом они стали прощаться, и Федул с Матком еще что-то говорили ему, но Ямай уже не слушал их.
…Вспомнив все это, старик мысленно повторил слова русского столяра: «Мы вам всегда поможем…» Верно, русские нам всегда помогут, — подумал Ямай, — но пусть вселяются в дома молодые, а старикам зачем? Старуха моя не хочет в доме жить, а я куда без нее? — и уже засыпая, прошептал: — Председатель так и не пришел… Это хорошо…»

2
Сэрне оформляла очередной номер стенной газеты. Склонившись над большим листом бумаги, девушка старательно выводила кисточкой заголовки. На широком столе стояли две десятилинейных лампы на высоких стеклянных ножках. Было светло и тихо, спокойно. Сэрне могла бы оформить газету и в красном уголке, которым она сама заведывала, но там вечерами всегда шумно — молодежь, да и пожилые колхозники любят поиграть в шашки, шахматы, почитать газеты и журналы. А дома сегодня как раз никого нет. Брат с охоты вернется только завтра, сноха с ребятишками пошла в гости — у нее сестра с мужем из стада приехали. Один дед дома, спит, не помешает.
Комната с оштукатуренными и побеленными стенами и потолком занимала почти половину дома. На трех окнах — белые, как снег, занавески и шторы. Стол, покрытый клеенкой, за которым сидела Сэрне, стоял между окнами в простенке, а над ним на стене в темнокоричневой рамочке под стеклом висел портрет Ленина. Направо от входа находилась двуспальная деревянная кровать, покрашенная охрой и застеленная новым серым суконным одеялом. Две пухлых подушки в цветастых наволочках были положены конусовидно. Налево недалеко от печки стояла вторая кровать, односпальная, тоже деревянная и покрашенная охрой, на которой лицом к стене лежал седоволосый старик, укрывшись легким меховым гусем. В одном из передних углов комнаты был сундук, а на нем — швейная машина в футляре. На чистом, добела выскобленном полу у кроватей лежали оленьи шкуры. Кровати самой Сэрни и ее племянников находились в другой, меньшей комнате, но там стол маленький, и Сэрне расположилась работать в комнате снохи.
Сэрне была девятнадцатилетней девушкой, среднего роста, стройной и очень подвижной, с овальным лицом и пухленькими губами, кареглазой и немного курносой. Густые и жесткие на вид темнорусые волосы ее подстрижены чуть пониже ушей и зачесаны назад. Одетая в черную шерстяную юбку и клетчатый джемпер, с розовой шелковой косынкой, накинутой вокруг шеи, Сэрне совсем не была похожа на жителя тундры, только узкие глаза выдавали ненку. В прошлом году она окончила в Салехарде культурно-просветительную школу и, вернувшись в родной колхоз, стала заведывать красным уголкам. Недавно на комсомольском собрании слушали ее отчет о работе красного уголка. Молодежь отметила, что стенная газета мало помогает правлению, партийной и комсомольской организациям колхоза в переводе колхозников на оседлость, не помещает рассказы новоселов о своем новом быте, не высмеивает тех, кто держится за старые обычаи. Первый же очередной номер стенной газеты, над которым она сейчас трудилась, Сэрне посвятила теме «Что нам мешает переходить на оседлость». Спланировать материал на эту тему помог Максим Иванович — заведующий школой-интернатом, секретарь колхозной парторганизации. В сборе заметок во многом помогла и фельдшерица Галина Павловна. Весь материал уже был обсужден редколлегией, обработан и теперь оставалось нарисовать заголовки и рисунки. Потому у Сэрне на душе было легко и весело. Она потихоньку напевала песню, не боясь, что разбудит деда. Старик Вэрья уже давно был туговат на слух. Сэрне напевала песню, а сама думала о предстоящей завтра утром поездке в райцентр для обмена передвижной библиотечки. Молодежь просит свежих книг, и откладывать поездку больше нельзя. Стенгазету она сегодня закончит, а назначаемое председателем заседание правления состоится через два дня, и она успеет вернуться во-время. «Съезжу, обменяю библиотеку и буду спокойнее. Может, Алет скоро вернется. И чего он не едет? Может, верно люди говорят, что продлили им практику? Надо сегодня же написать ему письмо, пусть после практики сразу же приезжает, не задерживается зря. Ведь и дом-то уже готов, пустует. И что за старики у него! Ни за что не хотят в дом переходить. Сколько ни говорим — бесполезно. Хоть бы эта стенгазета убедила их. Правда, они неграмотные, но прочитать может любой, написана газета по-ненецки, послушают, поймут. Только надо как-то приманить стариков в красный уголок», — размышляла Сэрне, позванивая кисточкой о край стакана с водой и ловко выводя буквы акварелью.
Девушка не заметила, как Вэрья заворочался в кровати, затем повернулся на другой бок и, моргая глазами, несколько минут смотрел на внучку, по-детски держа ладонь под щекой. Потом, опираясь на локоть, приподнялся и тяжело сел, спустив с кровати ноги, обутые в меховые чулки — чижы. Коричневая фланелевая толстовка и черные хлопчатобумажные брюки казались слишком просторными. Белые, как оленья шерсть, волосы были острижены под польку и никак не шли к изборожденному мелкими и крупными морщинами, безбородому его лицу со впалыми губами и еле заметными редкими бровями.
Посидев немного молча, старик хрипло кашлянул и подал голос:
— Что, Сэрне, — остальные в гости ушли?
Срэне оглянулась.
— Ушли в гости, дедушка. А ты не спишь? Может, я помешала?
Вэрья, недослышав, махнул рукой:
— Пускай, пускай. Я не обижаюсь, где уж мне теперь по гостям ходить.
Сэрне заулыбалась.
— Я говорю, может я помешала спать тебе? — сказала она погромче, указывая на себя.
Но старик, видать, и на этот раз недослышал. С трудом поднявшись на ноги и приложив одну руку к пояснице, Вэрья, чуть слышно шаркая чижами, направился к столу, говоря:
— Посмотрю, посмотрю, что ты там такое делаешь.
Сэрне рассмеялась и помогла старику присесть к
столу.
— Ты, дедушка, совсем плохо слышишь, — произнесла она над самым ухом Вэрьи.
— Верно, верно. Все еще беда как худо слышу, — признался старик, облокачиваясь на стол и прикладывая ладонь к уху так, чтобы лучше слышать и заслонять глаза от яркого света двух ламп.
Внучка, снова принимаясь за работу, поинтересовалась:
— Галина Павловна же пускает капли в уши, разве они не помогают?
— Наш лекарь Калина Палона хорошо лечит, немного лучше слышать стал, но совсем, однако, меня не вылечит. У ней машины нет, — сокрушенно ответил дед.
— Что это за машина?
— Я не знаю, — прошамкал старик. — Сегодня ребятишки из школы прибежали, говорят, учитель им сказывал: в Салехарде, в доме лекарей, есть машина, в ту машину человека поставят, потом посмотрят. У кого какая где болезнь сидит, все видно. Я хотел спросить тебя, это правда, нет?
Сэрне, повернувшись к деду, удивленно подняла темные брови, но, подумав, догадалась.
— Наверно, про рентген говоришь, дедуся?
— Во-во-во, ренгент, ренгент называется. Пошто такую ренгент-машину Калине Палоне не дают?
Девушка, продолжая работать, объяснила, что через несколько месяцев такая чудесная машина будет и в их райцентре. Только это мало утешило старика, и Сэрне постаралась успокоить его:
— Хорошо, дедушка, я поговорю с Галиной Павловной. Если тебя обязательно нужно посмотреть в машину, обратимся за помощью в правление, чтобы помогли свозить тебя в Салехард.
Вэрья немного повеселел и, нежно, по-родительски коснувшись корявыми пальцами плеча внучки, произнес:
— Ой, хорошая ты у меня деточка! Понятливая, чуткая, деда своего никогда не огорчишь, не обидишь, — потом, жмуря от света глаза, внимательно обвел взглядом расстеленный на столе большой лист бумаги и полюбопытствовал: — Что же это ты такое тут разукрашиваешь?
— Стенную газету оформляю, дедуся.
— А-а, — закивал белой головой Вэрья. — Почему так часто эту газету делаешь?
Сэрне, не отрываясь от работы, пожала плечами:
— А как же иначе? Такая моя работа: людей в красный уголок собирать, беседовать с ними о работе, о жизни, книги и газеты им читать, вот через эту стенную газету разговор с ними вести о хороших наших колхозниках и о тех, кто плохо работает, кто мешает остальным поднимать колхозное хозяйство, — Сэрне посмотрела на деда, подавшегося всем телом вперед, чтоб лучше слышать, и показала взглядом на поблескивающий кое-где влажной краской большой лист бумаги: — Вот здесь как раз и пишется, что нам мешает в переходе на оседлость. Понял, дедуся?
Старик понимающе качнул головой и издал неопределенный звук. Жмуря близорукие глаза и следя за остроконечной кисточкой в проворных руках внучки, он стал думать, что же может мешать колхозникам переходить на оседлость. Думал он довольно долго, и, ничего не найдя такого, что как-то могло бы мешать людям жить оседло, Вэрья, кашлянув, промолвил:
— Не знаю, что же нам может мешать, чтобы в дома переходить, чтобы в одном месте жить, не кочевать?
— О-о, много таких помех, — Сэрне отложила кисточку в сторону и, устало выпрямляясь, шумно шевельнула табуретку. — Вот послушай, дедуся, что тут мы пишем.
Она стала громко читать небольшую передовую статью из стенгазеты.
— Ну да. Такое дело, конечно, в нашем колхозе есть, — согласился Вэрья, настороженно держа ладонь возле уха. — Мастеров дома строить в нашем колхозе, конечно, не хватает. Многие кочевники не верят, могут ли они плотничному, столярному, печному делу научиться. Что некоторые наши люди в кочевой колхоз перейти стремятся, что такие люди в оседлом хозяйстве работать не совсем желают — это тоже правильно. Иные ведь для себя даже дома строить не хотят помочь. Это ты, детка, верно пишешь.
— Это, дедуся, Максим Иванович написал для нашей газеты, — пояснила Сэрне. — Вообще всю эту газету мы делаем по его совету.
— Максим Иванович всегда правильно посоветует, — отозвался старик и, поглаживая ладонью безбородую щеку, легонечко вздохнул: — Эхх-ха-ха, про поверья, конечно, тоже верно. Про это много писать можно, много людей еще разным сказкам верит, сами себе худо делают.
— А ты, дедуся, не веришь никаким суеверьям, сказкам?
Старик почесал в затылке и, потирая ладонью меховые чулки-чижи на колене, привычно медлительно ответил:
— Не знаю, иногда, может, верю, иногда — нет. Раньше шаманы нам говорили: «Ненцам мыться нельзя, кожа будет тонкой. Зима придет — сразу замерзнешь». Мы, дураки, верили им, в век свой в баню не ходили, даже не умывались. Теперь в колхозе баня есть, кто хочет — в баню ходит. Я тоже в баню часто ходить стал. В бане мыться шибко хорошо. Особенно старым людям в баню ходить надо, чтобы кости погреть, чтобы кости мягче стали, чтобы дышать легче было. Я когда в баню схожу, он как хорошо становится! Кости болеть перестают, уши лучше слышат. Наверно, чуть-чуть моложе становлюсь.
Оба засмеялись. Сэрне, заинтересованная нехитрым рассказом старика, снова принялась рисовать заголовки.
— Или вот другой случай взять, — продолжал Вэрья. — Когда сюда, в дом, вселялись, я так думал: «Теперь, наверно, скоро умру. Чем я буду дышать? В доме-то, говорят, воздуху мало. Мокодана нет, над головой потолок, землей засыпанный, будет. Кругом окна, недобрые духи беспокоить будут». А напрасно так думал. В доме воздуху, наоборот, больше, тепло есть, свету много, поэтому злые духи, всякие болезни сюда в дом не придут. Я теперь реже болею, ушами лучше слышать стал, а машиной лечить будут, скоро совсем вылечусь. Может, сколько-нибудь еще поживу. От внука у меня уже правнуки есть. Ты, внученька, выйдешь замуж, и когда у тебя будет ребенок, вот тогда мне можно умирать.
Сэрне бросила быстрый взгляд на деда и, чуть зардевшись, ниже склонилась над листом бумаги, а Вэрья шутливо и ласково прошамкал:
— Пошто краснеешь? Думаю, тебе уже замуж пора. Маленькие правнуки мне тоже ой как нужны! Дома одному сидеть скучно бывает.
Чтобы переменить разговор, Сэрне сказала:
— Дедуся, ты ведь в колхозе у нас всех старше, верно?
— Так должно быть. А что?
— Да так просто. Многое, думаю, за твою жизнь изменилось на свете.
— Ой, много изменилось, много ведь уж я на свете прожил, а сколько лет мне точно — я и сам не знаю, — охотно заговорил Вэрья. — Помню, однажды, когда я был еще мальчишкой и вместо оленей в нарточку запрягал своих младших братишек, родители втихомолку между собой так рассуждали: «С тех пор, как арестовали Ваули[7], прошло уже столько лет, сколько пальцев на двух руках». Это я хорошо помню. Сколько годов после этого прожил я на свете — не знаю.
— Выходит, больше ста лет уж тебе, дедушка, — сообщила Сэрне. — Мы так и считаем.
— Наверно больше ста, — согласился Вэрья, напрягая память и морща лоб. — Всех своих братьев и сестер я пережил, сына и сноху — отца твоего и мать — я пережил, теперь вот с внуком Хэмо да с тобой живу, даже в доме живу. Вот до чего дожил, — и, задумавшись, закрыл глаза, подперев голову ладонью. Стал вслух рассуждать: — Иногда подумаю, вот день настанет, и я в Царство Неизвестности попаду. Родные, знакомые будут меня спрашивать там, как в этом мире люди живут. Я про колхозы, про пароходы, самолеты рассказывать им буду, про лекаря, про машину, которая все болезни в человеке видит, рассказывать буду, как ненцы в домах жить начинают, буду рассказывать. Однако не поверят, ни за что не поверят. Скажут: «Ты, Вэрья Лаптандер, без меры много жил, Совсем ум потерял». Эх, что они знают! Вот теперь бы надо жить-то!..
Сэрне быстро отложила кисточку в сторону и радостно повернулась к старику:
— А знаешь что, дедуся? Давай напишем в стенгазету заметку от твоего имени? Расскажем, почему ты раньше никогда не мылся и не умывался, а теперь часто ходишь в баню. Напишем, отчего тебе не хотелось жить в доме и как ты рад теперь, что поборол эту боязнь. От твоего имени мы напишем, чтоб люди приходили к нам и смотрели, как живут в доме бывшие кочевники. Хорошо? Согласен? Тебе все поверят, потому что ты всех старше.
Вэрья поморгал глазами и ухмыльнулся:
— Вон что ты придумала. Я же писать не умею, мне не поверят.
Внучка объяснила, что писать будет она с его слов, а Вэрья поставит в конце статьи свою тамгу — родовой знак.
— А-а… так-то можно, тамгу поставить долго ли, — с готовностью заговорил старик, и хотя Сэрне еще совсем не успела подготовиться к записи, подался к девушке и, махая кривым указательным пальцем в такт словам, стал привычно медлительно, но громче обычного говорить, словно диктуя: — И пусть мой сват Ямай и сватья Хадане тоже обязательно заходят к нам. Им ведь тоже дом строят, вот я и расскажу старикам, как надо в доме жить. Так и пиши, внученька.
Сэрне торопливо приготовила листок бумаги и карандаш, ласково посмотрела на престарелого деда.
— Сейчас, дедуся, все по порядку запишем, — сказала она, проворно усаживаясь на место. — А потом я перепишу на этот большой лист, да разрисую. Вот интересно будет! «То ли дело!» — скажет Максим Иванович.

3
В конторе колхоза, освещенной висящей на потолке лампой-молнией, находились двое: председатель Тэтоко Вануйто и Волжанинов Максим Иванович. Тэтоко Вануйто сидел за своим рабочим столом. Это был еще молодой, лет тридцати пяти, ненец, с широким смуглым, вдоволь опаленным ветром лицом. Волосы, густые и черные, остриженные под ершик, торчали короткой щетинкой над крутым выпуклым лбом. В темносинем с полосками костюме, плотно облегающем его крепкую коренастую фигуру, в шелковой голубой рубашке и в тонких кисах-белобоках, подвязанных ниже колен яркокрасными тесемками, председатель выглядел молодцевато. Положив на стол руки, крупные и почти до черна смуглые, он держал в одной из них карандаш, бесшумно постукивая то одним, то другим концом его об стол.
Максиму Ивановичу было уже лет под пятьдесят. Высокий и немного ссутулившийся, в расстегнутой тужурке из тюленьей шкуры, заложив руки за спину, он неторопливо прохаживался по комнате между столами, словно между партами в классе. Шапка-треух из мягкого пыжика, откинутая назад, держалась своими длинными ушами на нешироких плечах учителя. Очки в светлой металлической оправе подпирали нависшие небольшими пучками седеющие брови. Безбородое лицо с прямым носом было в немногих, но глубоких морщинах.
— Сегодня, после уроков, я заглянул в дом, что построили для старика Тэседы, — негромким спокойным голосом на чистом ненецком языке сообщал Максим Иванович, продолжая разговор. — Хороший дом, очень даже хороший. Если бы все дома мы строили вот также хорошо, чтобы они были светлыми, теплыми, уютными, колхозники бы наши охотнее расставались с чумами. Сколько пришлось возиться с семьей братьев Аногуричи! Кое-как убедили поселиться в дом, хотя сами они первыми в колхозе давали заявку на строительство. Да это и понятно. В холодные, неблагоустроенные дома мы никого не заманим, тем более, что кочевнику жить в доме — значит перестроить весь свой быт. Он предпочтет остаться в чуме.
— Да не только в плохой, в хороший-то дом иные не хотят перейти, — отвечал председатель. — Вот сегодня целых два часа убеждал старика Ямая, чтоб перешел в дом. Помещение-то уже полностью готово, вы сами видели, а он не хочет.
— Почему?
— Не будем, говорит, мы со старухой в доме жить. Мы, мол, в чуме родились, в чуме весь свой век провели, в чуме и умрем. Пусть, мол, в доме молодые живут, если им нравится.
— Ну, а что же можно было от стариков ожидать. Заявление-то на строительство дома их сын Алет подавал, не они сами, — говорил Волжанинов, шагая по комнате. — Если старики Тэседы выставляют только эту причину — еще полбеды. Мне кажется, у них найдется и много других «поводов», устранить которые нам будет не так легко.
— Что вы имеете в виду?
— Предрассудки и суеверия. Ты сам знаешь, их в головах наших кочевников еще много держится. Кое с чем мы нет-нет да встречаемся. А Тэседы же — старики. Уж если им настала пора распрощаться с привычным с детства кочевым бытом, они будут хвататься за любую, как утопающий, соломинку, за любое, подходящее к случаю, поверье, если даже они и не соблюдали уже его.
— Это верно, — согласился председатель, закуривая папиросу.
Максим Иванович остановился, постоял и опустился на стул по другую сторону стола Вануйты.
— Мне кажется, что у братьев Аногуричи в доме нет порядка тоже из-за суеверий, хотя они и выставляют другую причину — дом, дескать, нехороший, — произнес учитель, облокачиваясь на колени.
Собеседник, дымя папиросой, улыбнулся.
— Ну, едва ли. Аногуричи — не старики. Просто женам ихним лень лишний раз пол вымыть, к постели, к посуде прикоснуться. Да и мужики сами не настойчивы.
— И это может быть, но надо признаться — мы часто выпускаем из виду, что недавний кочевник, возможно, находится еще во власти каких-нибудь суеверий. Сколько времени уже бьется фельдшерица, чтобы в доме Аногуричей соблюдалась элементарная чистота. И ты бываешь у них, убеждаешь, я много раз заходил, разговаривал со всей семьей — ничего не помогает. Остается подойти к ним с другой стороны — не суеверие ли какое причиной этому.
Тэтоко Вануйто пожал широкими плечами:
— Кто их знает. Народ, конечно, еще во многом отсталый.
— Я сегодня же думаю зайти к ним, к Аногуричам, — твердо сказал Волжанинов. — Еще раз по Душам поговорю с ними.
— Зайдемте, я тоже собирался.
Волжанинов некоторое время шагал между столами, о чем-то размышляя. Затем ненадолго остановился и, посмотрев на собеседника, заговорил:
— В последнее время я часто задаю себе вопрос: все ли возможности мы используем в преодолении трудностей по переводу кочевников на оседлость? Нет, не все.
— А что именно? — перебил Вануйто.
— Что? Наглядности нет в нашей разъяснительной работе. Возьмем такое дело — агитируем мы, ну, хотя бы стариков Тэседа, перейти в дом, или семью Аногуричей, чтобы в жилище было чисто, опрятно. Говорим и рассказываем им о преимуществах жизни в доме много, а вот нет, чтобы пригласить их, скажем, к Лаптандерам. Показать, как бывшие кочевники живут в доме. Разве плохо живется им сейчас? Светло, чисто, уютно. Разве это не убедительно? Или будем говорить о борьбе с предрассудками. Как мог бы помочь в этом рассказ какого-нибудь колхозника о себе, о случаях, когда он потерял веру в то или иное поверье.
— Сэрне, кажется, по-вашему совету как раз из подобных рассказов собирается новый номер стенной газеты составить, — заметил председатель.
Волжанинов опять опустился на стул, но только в другом месте, за соседним столом. Гладя рукой посеребренные волосы, он продолжал:
Посоветовал я ей, даже передовую написал, но одной стенной газетой многое не сделаешь. Надо, пожалуй, проводить специальные беседы с колхозниками.
А вначале бы каждый раз читать лекцию на естественно-научную тему, — подсказал Тэтоко Вануйто, просматривая какую-то тоненькую брошюру.
— Это обязательно. Разве не можем привлечь учителей, фельдшерицу? Тут большое упущение с моей стороны, как секретаря партийной организации. Мы когда-то начинали было проводить такие беседы, лекции. Помнишь, я сам читал: отчего бывает смена дня и ночи? О появлении и сущности шаманства проводили беседу.
— О-о! Это когда было! Несколько лет тому назад
— Вот в том-то и беда, — признался учитель. — Я вчера набросал целый список необходимой литературы для таких бесед. Может Сэрне сумеет достать их в районном центре. Она не говорила тебе, что собирается обменять передвижную библиотечку?
— Мы договорились с ней, к утру заказали упряжку, пусть съездит.
Они разговаривали еще долго, и когда речь снова зашла о стариках Тэседа, Волжанинов спросил:
— Значит, ты обещался сходить к старикам в чум, поговорить с обоими?
— Надо сходить. Не дожидаться же приезда Алета? У нас есть план, есть сроки по переводу кочевников на оседлость, — ответил Вануйто. — Строили, старались быстрее закончить дом, а хозяева будут медлить.
— Так-то оно так, но нельзя заставлять людей насильно переходить в дома. Это будет грубой ошибкой с нашей стороны. Убеждать надо людей, чтоб в дома вселялись они добровольно. Я поговорю с Ямаем и Хадане, постараюсь, чтобы они непременно побывали у Лаптандеров, поговорили со стариком Вэрья. Я вчера заходил к Сэрне, но ее не застал, а зато побеседовал с ее дедушкой. Вот кого тоже надо использовать в агитационной работе.
Через полчаса они шли по улице, продолжая разговаривать. Председатель колхоза, шагая рядом с высоким учителем, в мохнатой длиннополой малице казался значительно ниже своего роста. Вечер был звездный, заметно похолодало. Над верхушками чумов и над домами резкий ветерок трепал короткие столбы дыма, похожие на рыжие лисьи хвосты.

4
Братья Аногуричи — Вадана и Тамбуру — были с молодости рыбаками, то есть береговыми людьми, полу-оседлыми. Поэтому, когда в их укрупненном колхозе начались проводиться мероприятия по переходу на оседлость, они первыми подали совместное заявление на выдачу им ссуды для строительства дома. Старший брат Вадана имел большую семью — десять человек, но сейчас при нем находилось только трое детей — учеников начальных классов, остальные пятеро учились в Салехарде, в Тюмени, а самый старший сын — в Ленинграде. Тамбуру женился недавно и имел одного маленького ребенка. Обе семьи жили дружно и решили построить для себя один общий дом, который на фактории был первым.
Войдя в сени, Вануйто с Максимом Ивановичем стали стучаться. Долго никто не отзывался, потом в избе послышался разноголосый лай собак. Председатель открыл дверь и, входя, цыкнул на них. В прихожей и на кухне было темно. Собаки, урча, повернули назад и смело потрусили в открытую дверь освещенной комнаты. Волжанинов и Вануйто направились туда же.
Посредине комнаты на полу, вокруг разостланной мездрой кверху оленьей шкуры, сидели взрослые и дети, кроме Тамбуры, который, вероятно, еще не вернулся с рыбалки — и ели строганину из мерзлой рыбы. Недалеко от них расположились собаки, не спуская глаз с еды.
— Ань торово! — поздоровались вошедшие.
Сидящие на полу повернули головы. Взрослые, здороваясь, обеспокоенно зашевелились.
— Ха, опять Максим Иванович и Тэтоко пришли! — произнес Вадана, улыбаясь и показывая белые зубы.
— А что? Не хотите, чтоб мы к вам ходили? — в ответ сказал учитель, протирая вспотевшие с мороза очки.
— Почему не хотим? — еще более веселым тоном продолжал пожилой ненец, оторвавшись от еды и держа в руке нож, которым до этого пользовался вместо вилки. — Приходите, приходите. Ругайте наших женщин. Они все еще грязно живут, чистоту, порядок в доме навести не хотят.
Небольшого роста чернобородый Вадана слыл в колхозе веселым и словоохотливым человеком. Одетый в синий жилет поверх длинной сатиновой рубахи бордового цвета, он и по виду был немного смешон.
Председатель колхоза, опустив капюшон малицы и садясь на обрубок бревна, заменявший стул, строго, даже сердито проговорил:
— Ругать-то первым долгом надо тебя и брата твоего да не только ругать, а и стегать, как непослушных ребятишек. Вы хозяева дома, а не можете добиться, чтобы в доме был порядок.
Вадана подал знак ребятишкам потесниться и повернулся к гостям, улыбаясь:
— Ну, меня, пожалуй, стегать трудно. Я вертлявый и кусачий, как горностай, — и стал приглашать пришедших, говоря немного глухим простуженным голосом: — Подходите, садитесь, рыбу свежевать будем. Хорошая рыба, вчера брат привез.
Одна из женщин — молодая, полная, в помятом цветастом платье — поспешила на улицу, видно, за рыбой, а другая — жена Ваданы Марья — подошла к железной печке, поставленной тут же в комнате рядом с большой печью, и стала хлопотать возле чайников и кастрюль.
В ответ на приглашение хозяина Максим Иванович, сев на некрашеный табурет возле широкого стола, пододвинутого вплотную к окну, сказал:
— Если бы вы в чуме жили, можно было приглашать гостей кушать на полу. В чуме иначе нельзя. А вы же в доме живете. Какой культурный человек сядет на грязный пол и будет есть под развешанной одеждой. Жилище-то у вас до сих нор на что похоже!
В помещении действительно царил полный беспорядок. Две больших деревянных кровати были как попало завалены чуть ли не до потолка одеждой и прочей меховой рухлядью. На полу то тут, то там лежали чем-то набитые мешки и узлы. По всей комнате из угла в угол была протянута веревка и на ней сушились вывернутые наизнанку меховая обувь и мохнатый гусь. Не на месте стояла железная печка, накалившаяся сейчас до красна. От висящих на веревке вещей падали большие тени, и почти вся комната была в полумраке.
Выслушав осуждающие слова учителя, Вадана взглянул на висящие над головой обувь и одежду.
— Вот беда, верно ведь нехорошо, — согласился он.
Председатель колхоза возмутился:
— Сам сознаешь, что нехорошо, а миришься с этим. Вы даже за табуретками-то не хотите сходить в столярку. Сидеть не на чем.
— Мы же с братом мужчины, — спокойно пояснил хозяин дома, набивая табаком самодельную из оленьего рога трубку. — Он все на рыбалке находится, а я целыми днями плотничаю. В доме чистоту, порядок соблюдать — дело женское. Они колхозную работу не делают. Савоне из-за маленького ребенка, а старуха моя немного ногой маялась, завтра только наверно на работу пойдет. Вот это их дело. Пусть прибирают, чистоту наводят.
Савоне, кладя на шкуру принесенную мерзлую рыбу, отозвалась:
— В таком доме кто чисто жить будет?
— Табуретки принесем, куда поставим? И так тесно, — добавила пожилая женщина, возясь у железной печки и стараясь закрыться краем накинутого на голову большого цветастого платка, чтобы Тэтоко Вануйто, который приходился дальним родственником мужа, как-нибудь не увидел ее лица. Марья была хантыйкой и, видно, придерживалась предрассудка, бытовавшего среди ханты.
Руководителям колхоза такие оправдания Марьи и Савоне приходилось слышать не раз, поэтому Максим Иванович промолчал, оглядывая комнату и раздумывая, как лучше вызвать хозяев дома на откровенный разговор. Вануйто же ответил женщинам:
— Пустые разговоры ведете. Дом у вас — как дом, а тесно от того, что нет в нем порядка.
— Ну, конечно, наш дом хуже всех в поселке, — продолжала ворчать молодая ненка, нарезая ломтями замороженный хлеб, успевший немного отойти возле печки. — Вон старику Ямаю какой хороший дом построили — окон много, кругом все видно, в середине дома перегородка. Каждая семья может отдельно спать. А у нас что?
— Тут два окна да на кухне одно, — в тон ей вторила Марья. — И окна-то вот эти на северной стороне. Солнца не видим…
Вадана, ловко разделывая мерзлую нельму, с присущей ему живостью вероятно, уже не первый раз, возразил:
Но кто же виноват, что такой дом нам достался? Мы самые первые бумагу подали, нам первый жилой дом построили. Тогда наши плотники хорошо строить еще не умели, я тоже только учился этому делу. Вот и получился дом: окон мало, перегородки нет, потолок низковат, из-под пола немного дует. Что же делать? У Ямая Тэседы, конечно, дом хороший! Очень даже хороший! Это мы построили, мы теперь уже настоящие мастера-плотники. Вот погодите, мы с братом соберемся, и я себе такой дом построю, из других колхозов приезжать будут, чтобы любоваться…
Он хотел было еще что-то сказать, но женщины недовольно и громко заворчали, а Волжанинов, укоризненно качая головой, проговорил;
— Беда с вами. Мудрите вы, я вижу, да не мудро получается. Ну вот стол-то для чего тут поставлен? Чтобы кушать на нем, а вы что делаете? Вы навалили на него и одежду, и обувь, и грязную посуду. Даже детям негде уроки готовить. Да и сидеть-то не на чем. Прихожая и кухня у вас завалены дровами, как будто им в ограде места нет. Плитой не пользуетесь, зачем-то поставили железную печку. От этого в помещении сырости больше. Не вас ли, женщины, учит фельдшерица кровати прибирать, пол мыть? А на что у вас пол похож? Разве это оттого, что в доме окон мало или потолок низковат? И собаки почему-то тут же, у самой еды.
Вадана, словно только сейчас заметив псов, закричал на жену:
— Марья, гони отсюда собак, не видишь что ли?
И взрослые, и дети вдруг с такой яростью набросились на безмятежно дремавших псов, что те долго не могли понять, в чем дело, и уже потом с визгом кинулись вон из комнаты, едва не сбив с ног Марью. Шум разбудил ребенка, спавшего в люльке, похожей на стул со спинкой, но без ножек, положенной на узлы недалеко от железной печки, и Саванэ поспешила туда.
Гости невесело переглянулись. В комнате некоторое время стояла неловкая тишина. Нарушил ее председатель колхоза:
— Однако вы, Аногуричи, по другой причине живете так неряшливо.
— Конечно, причин уйму найти можно, — не поняв председателя, охотно отозвался Вадана, доканчивая разделку рыбы. — Женщины говорят, детей много, они мешают…
— Да пет, не то имеет в виду Вануйто, — перебил Максим Иванович. — Может быть вы, дорогие хозяева, боитесь смыть и убрать грязь, чтобы вместе с ней не выбросить и свое счастье? Раньше, сказывают, такое поверье было. А?
Аногуричи сначала ничего не ответили. Дети по сигналу отца ушли вглубь комнаты и занялись своими делами. Наконец, Вадана, переглянувшись с женой и не поднимая черноволосую голову с небольшой лысиной, негромко промолвил:
— Такая причина тоже есть, — затем бросил беглый взгляд на сноху, развязывавшую замшевые тесемки, которыми поверх мехового одеяльца крест накрест был привязан ребенок, и добавил. — Еще другая причина есть, — и вдруг, переменив голос, приветливо обратился к гостям. — Вы чего же кушать не садитесь? Рыба-то ведь совсем растает.
Тэтоко вздохнул:
— Верно, оказывается, вы говорили, Максим Иванович.
Хозяин дома продолжал приглашать гостей свежевать строганину, добавляя при этом:
— Коли дело на то пошло, за едой и обсудим.
Учитель напомнил, что в доме кушать на полу под
развешанной одеждой и обувью совсем не дело. Вадана покраснел и, крепко стукнув черенком ножа об пол, проговорил:
— И сколько раз я твердил женщинам: «Ставьте еду на стол, а не на пол. Вы же не собак кормите». Нет, не понимают! — и строго взглянул на изменившуюся в лице жену: — Тут тоже своя причина есть. Убери сейчас же все ненужное со стола и помоги подать рыбу.
Вскоре они ужинали за столом, усевшись на доске, положенной концами на обрубок бревна и на фанерный ящик. На табуретке по настоянию учителя сидел сам хозяин дома, хотя ему было очень неудобно, что гости сидят на жиденькой гнущейся доске.
Из рассказа Ваданы выяснилось, что в доме Аногуричей упорно не соблюдается чистота и порядок по двум причинам. Одной из них было суеверие, что нельзя из жилища удалять грязь, если не хочешь лишить свой очаг счастья. Этого суеверия придерживалась пожилая хозяйка — Марья. Молодая ненка хотела жить также опрятно, как Сэрне Лаптандер и ее сноха. Уж очень Савоне понравились светлые, чистые, уютные комнаты их дома. Но желание Савоне не совпадало с волей Марьи. И вот встал вопрос — как быть? Ни та, ни другая не хотела уступать. Тогда молодая ненка начала говорить мужу, чтобы тот добился строительства второго дома, отдельно для их семьи. Тамбуру — муж Савоне — и сам был за опрятный, чистый дом, но сразу же затевать новое строительство не решался, да и не было времени заняться этим, так как он постоянно находился на рыбном промысле. Тогда Савоне принялась искать другой выход. Она решила выпросить дом, который строился для семьи старика Ямая Тэседы и вскоре должен был быть окончен. В том, что старикам он не нужен, Савоне не сомневалась, а чтобы получить от правления разрешение на него, она забросила соблюдать порядок в своем доме.
Вадана рассказал также, что за столом не позволяет есть Марья, придерживаясь предрассудка, будто до стола нельзя касаться локтем, нельзя давить на предмет, на котором стоит еда, добытая трудом. А ведь за высоким столом это неизбежно. Даже и сейчас Марья, насилу уговоренная сесть за стол вместе со всеми, вела себя странно: она примостилась на доске боком, протягивала руку к строганине, боясь ненароком коснуться стола, и все время старательно закрывала лицо краешком платка.
Откровенное признание хозяина дома возмутило женщин. Марья с руганью выскочила из-за стола и с ворчаньем начала укладывать ребятишек спать, которые, увлекшись игрой, даже забыли, что в доме у них находится заведующий школы. Савоне тоже была недовольна разглашением Ваданы ее замыслов и стала отрицать, что грязь в избе она допускает с целью.
— Зачем я буду зря грязь разводить, беспорядок в жилище делать? — горячо спрашивала она мужчин. — Вы же сами видите — наш дом хуже всех в поселке. В таком доме как можно чисто жить? Дайте нам дом старика Ямая и у нас совсем по-другому будет. Может, у нас будет тогда чище, чем у Лаптандеров.
— Совсем напрасно ты, Савоне, стараешься попасть в дом Тэседы, — в ответ заговорил Максим Иванович. — Каждому хочется иметь добротное жилище и Тэседы вам его не отдадут. Ваш дом, верно, с недостатками. Первый блин, говорят, всегда комом бывает, но эти недоделки в какой-то мере можно устранить, — учитель повернулся к Тэтоко Вануйто: — Товарищ председатель, если хозяева дома хотят иметь перегородку, надо помочь им сделать это. Можно и пару окон прорубить. Ведь это же гораздо легче, чем уговоры и канитель с наведением чистоты.
Вануйто охотно согласился:
— Это мы сделаем, не будем же дом Тэседы отдавать им. У нас план: больше семей скорей поселить в дома, но Марья-то все равно чисто не будет жить, чтобы не потерять счастья. Надо с ней договориться. Слышали, какой ерунде она верит?
Все замолчали, ожидая, что на это скажет Марья. Она уже успела уложить детей и теперь, пригорюнившись, сидела на корточках возле печки.
— Вы слишком грамотные, вам так рассуждать хорошо, — пробурчала она. — Я старая женщина, мне от прежних привычек нелегко отвыкать.
— М-да, — отозвался Волжанинов и стал приглашать Марью к столу: — Ты почему же, хозяйка, от гостей ушла? Без тебя нам неудобно свежевать рыбу.
После некоторого колебания она подошла к столу, захватив с собой хлеба.
— Вот ты, Марья, боишься лишить счастья свой очаг, — начал Максим Иванович, аппетитно кушая тонкие стружки мерзлой рыбы. — Но, мне кажется, ты не совсем хорошо знаешь, в чем заключается счастье твоей семьи.
— Я совсем ничего не знаю, я темная, неграмотная, — проворчала Марья, стараясь ни на кого не глядеть.
Муж одернул ее:
— Ну, что ты все ворчишь? Не хочешь даже Максима Ивановича послушать. О счастье разве поговорить неинтересно? Счастье семьи — это знаешь что?..
Вадана готов был сам объяснить жене, в чем оно, это счастье, заключается, но, видя, что окружающие не слушают его, осекся.
Из дальнейших слов учителя выходило, что счастье родного очага, счастье семьи заключается во многом: это — и любовь, и взаимопонимание, и уважение друг друга в семье, общие интересы и трудолюбие членов семьи, правильное воспитание детей, материальная обеспеченность, здоровье и, наконец, авторитет семьи в народе, в колхозе…
Учитель говорил немного, часто приводил примеры.
— Ну, вот теперь посмотрим, в чем ваша семья счастлива и в чем ее несчастье. Как вы думаете? — спрашивал он хозяев дома.
Первым отвечал, конечно, Вадана. Он свою семью считал вполне счастливой.
— Друг друга мы любим, уважаем. Драк и скандалов у нас не бывает, — перечислял он не без гордости в голосе. — Трудиться у нас тоже все любят, если есть возможность. Вот Савоне только пока дома сидит, ребенка не с кем оставлять. У колхоза детских яслей нет, да старуха немного ногами помаялась, пришлось дома посидеть. Детей у нас много, все учатся, кроме вот этого карапузика. — Вадана щекотнул пальцем ребенка, уткнувшегося в грудь Савоне. — Достаток в семье тоже есть, все сыты, одеты. Шибко больных в доме не имеется, кто если и захворает, лекарь Калина Палона быстро вылечит. Авторитетом в колхозе пользуемся. Так ведь?
— Ну-ну, — председатель многозначительно переглянулся с Волжаниновым и обратился к женщинам: — А вы как считаете?
Те не сразу ответили. Марья, по-прежнему заслоняя лицо платком, сидела в горестном раздумье. Савоне же пересадила ребенка с колена на колено и, повозившись с ним, сказала:
— Какое у нас счастье? Если бы мы счастливыми были, нам бы не достался такой дом. Счастливым людям хорошие дома строят.
Волжанинов усмехнулся:
— Только и всего?
— А что же еще?
— Этого мало, — сказал учитель и начал спрашивать пожилую женщину, почему та молчит, почему пригорюнилась, не участвует в беседе.
— Что я сказать могу? — ответила Марья. — Я и сама не знаю, в чем наше счастье может быть.
— Это, пожалуй, ты верно говоришь, — согласился учитель, — потому у вас в доме и не все благополучно.
И когда Максим Иванович начал разбирать жизнь Аногуричей, выходило, что семья не совсем еще счастлива. И не из-за дома, как это думает Савоне, а по другим причинам. Оказывается, семья Аногуричей вопреки мнению Ваданы не является авторитетной, примерной в колхозе. На собраниях и заседаниях только и разговору, что о грязи и беспорядке в их доме. А все это потому, что в семье нет взаимопонимания, согласия, нет общего стремления жить по-новому, культурно…
Марья вдруг заплакала.
— Значит, наша семья несчастна из-за меня, — говорила она, уткнув лицо в платок. — Я одна боюсь грязь убрать, за столом кушать… Если я плохо делаю, остальные почему по-моему живут? Почему по-своему не могут делать? Разве я одна во всем доме могу управиться? Пусть в жилище чистоту, порядок наводят, коли они греха не боятся. Если от этого семья будет счастливой, я тоже чисто жить буду, за высоким столом буду кушать, про грех забуду. Я счастья для семьи не хочу что ли?
— Верно, хозяюшка, — одобрил учитель. — И другие члены вашей семьи виновны. Мужья совсем не уважают вас. Всю домашнюю работу они на своих жен свалили, а еще говорят — семья у них авторитетная, — закончил Волжанинов.
Вадана широко раскрыл рот, чтобы сказать что-нибудь в свое оправдание, но не мог сразу найти подходящего слова, а председатель колхоза, обращаясь к нему, сурово сказал:
— И не думай, Вадана, оправдываться. Неужели вы с братом не можете помочь убрать дрова из кухни и прихожей, принести табуретки? Женщинам и возле печки хлопот хватит по горло, да и Марья завтра-послезавтра должна выйти на работу.
Женщины в один голос заявили:
— Наши мужья с работы придут, наедятся и лежат, как моржи. Воды не поднесут, дров не расколят, печку не растопят. Суп варить надо — мясо разрубить не хотят. Так только раньше было. Разве теперь так к нам относиться можно? Такого закона нет!
Вадане ничего не оставалось делать, как признать свою вину. Закуривая трубку, он решительно сказал:
— С завтрашнего же дня возьмемся за наведение порядка в доме. Будем уважать, любить друг друга. Верно, жена? — и неуклюже обнял немного успокоившуюся Марью.
Та заерзала на месте, а остальные негромко засмеялись. Потом пили чай, разговаривая больше о плотничной работе Ваданы и о промысле Тамбуры. Максим Иванович весь вечер незаметно следил, как пожилая женщина старательно закрывала лицо от Тэтоко Вануйты. И, наконец, выждав момент, когда успокоившаяся Марья, подавая чай, взглянула на него, он заметил:
— Ты, Марья, что же, и лицо все еще закрываешь, чтоб Тэтоко не видел? Ай-яй-яй!
Женщина стыдливо опустила голову. Муж незаметно протянул руку и дернул платок назад. Марья шевельнула плечом, обеими руками на минуту закрыла лицо, потом опустила их и, стараясь не глядеть на мужчин, отошла от стола. На бледных щеках выступил румянец. Чернобровая, с красивым тонким носом и с ямочками на щеках она, видно, в молодости была недурна собой. Направляясь к печке за чаем, Марья безо всякой обиды сказала:
— Смеются над старухой. От прежних привычек никак не могу отвыкнуть.
Тэтоко Вануйто посмотрел ей в след:
— Она думает, я лица ее не знаю. Давно знаю, сколько раз платком не с той стороны закрывалась. Бывало, я переменю место, она и не заметит.
И вокруг опять засмеялись. Остаток вечера прошел в шутках и прибаутках. Но когда Волжанинов и Вануйто выходили из дому, Савоне вслед им бросила:
— А я все-таки поговорю с Ямаем и Хадане. Может, они и отдадут нам свой дом. Тогда вам не придется беспокоиться приходить уговаривать нас.
Учитель, спускаясь с крыльца, сказал председателю:
— Вот тоже придумала. Надо обязательно побывать нам у Тэседы.
— Но сегодня уже поздно, не стоит беспокоить стариков.

5
Сэрне со стенной газетой провозилась до глубокой ночи. Уже давно спали и сноха со своими ребятишками, и старый дед Вэрья, а она все еще шелестела бумагой. Кончив работу, Сэрне принялась писать письмо Алету, с которым ее связывала дружба еще со школьной скамьи.
Сэрне очень часто переписывалась с женихом, но в последние две — три недели не писала Алету, ожидая приезда его самого. Сегодня Сэрне слышала в конторе, будто практику звероводам продлили еще на месяц. Услышав это, девушка очень огорчилась, и решила сегодня же написать ему письмо.
Склонившись над тетрадным листом, она торопливо сообщала жениху о своей работе, о делах колхоза, о здоровье родителей Алета. Затем, минуту подумав, добавляла. «И еще раз напоминаю тебе, дорогой мой, что дом ваш готов и пустует, а старики почему-то не вселяются в него, наверное, тебя ожидают. А дом очень хорош. Я каждый день хожу и любуюсь на него. Мне кажется, он лучше всех домов в нашем поселке. Правда, пока не оштукатурен. Но ты не беспокойся, мы свой дом тоже можем оштукатурить и побелить. Ты, Алетушка, пожалуйста, не задерживайся в Салехарде, как закончишь практику, сразу же приезжай. Ты бы знал, как я тоскую но тебе!..»
Сэрне прочитала написанное. Ей не понравилась фраза: «мы свой дом тоже можем оштукатурить и побелить». Она зачеркнула «мы» и написала сверху «вы», потом в слове «можем» также торопливо зачеркнула «м» и над ним написала «те».
«Вы тоже свой дом можете оштукатурить и побелить» прочитала Сэрне и недовольно поморщилась, думая: «А где же буду я? Еще, чего доброго, Алет подумает, что я и не собираюсь жить в этом доме».
Сэрне небрежно зачеркнула всю фразу, порвав в одном месте бумагу и поставив кляксу, потом сверху мелкими буквами кое-как написала: «дом можно в любое время оштукатурить и побелить».
Сэрне еще долго писала жениху в этом духе и, наконец, запечатав письмо в голубой конверт, стала укладываться спать. Утром ей предстояла поездка в район.

6
Ночью мороз усилился, и снег под полозьями нарт скрипел так звонко, будто кто-то острым гвоздем проводил по полотну стальной пилы. Этот звонкий скрип и разбудил старика Ямая. Еще не совсем проснувшись, он пошарил рукой около себя, ища край нарты, чтобы не свалиться с нее. Но никакой нарты не было, и вскоре он понял, что скрип слышен рядом с чумом, на улице, а не под ним.
Старик сбросил с себя меховое одеяло и сел, прислушиваясь к щелканью оленьих копыт и невнятному разговору за полстью чума. «Видать, кто-то из стада приехал», — подумал Ямай, надевая кисы, затем впотьмах нащупал малицу и, быстро напялив ее на себя, вышел из чума в морозную темень, думая: «Председатель так и не был».
Две оленьих упряжки, чем-то нагруженных, стояли рядом с чумом. Возле одной из них копошился человек. Тут же недалеко второй приезжий, хлопотливо махая рукавами, снимал с себя дорожный гусь. Фигуры людей показались старику незнакомыми, и он решил спросить:
— Кого добрый ветер занес?
Тот, который копошился у нарты, выпрямился, говоря:
Что, не узнал, отец? Здравствуй, папа!
— Алет! — радостно воскликнул Ямай.
Они крепко обнялись. Сын поинтересовался:
Наверное, не ожидали?
Да ведь ты и не сообщал, когда точно приедешь.
— Я и сам не знал, когда удастся выехать. Случайно нарта попала. А мама спит? Не болеет?
— Здорова, сейчас разбужу, обрадую, — ответил отец и направился в чум.
Вскоре Алет и хозяин упряжек сидели за столиком вместе со стариками и ели строганину из мерзлой оленины, о которой так часто вспоминал молодой зверовод, живя много месяцев в Салехарде. Старая Хадане, в накинутой на плечи новой клетчатой шали — подарок Алета, — любовалась своим красивым сыном, то и дело повторяя:
— Ну, вот, наконец, приехал. Теперь материнскому сердцу будет легче.
Двадцатипятилетний Алет, стройный и гибкий, со светлым лицом, серыми глазами, чуть вздернутым носом был очень похож на мать. Черные, курчавые, подстриженные сзади волосы казались шапкой. Тонкие темные брови и темный пушок над верхней губой отчетливо выделялись на чуть обветренном лице. Он был в кисах и в белой рубахе, заправленной в брюки.
Алет отвечал на бесконечные расспросы своих родителей. А их интересовало все: и как там жил Алет, и из каких колхозов люди учились с ним вместе, и кто лучше всех учился, большой ли стал Салехард, и что это за машины, которые быстрее оленьих упряжек бегают по городу, и почему Алет не привез с собой для строящейся зверофермы чернобурых лисиц…
Ответив, наконец, на все вопросы родителей, сын сам стал расспрашивать про дела родного колхоза. Старики очень охотно и, казалось, даже слишком подробно рассказывали сыну про колхозные дела, про успехи колхозников, как бы стараясь подальше отодвинуть ответ о доме. Однако радость по случаю приезда сына была так велика, что старики под конец сообщили и о готовности дома.
— Ох, и хороший дом! Так я думаю, — похвалил отец, собираясь закурить новую красивую трубку, привезенную ему в подарок.
Алета это сообщение очень обрадовало, но он решил не касаться пока вопроса о переселении в дом, чтобы не омрачить встречу, так как знал отношение стариков к этому.
Утром после завтрака возница стал собираться ехать дальше: он вез в свой колхоз сети. Алет рассчитался с ним за нарту и стал выгружать с нее двухспальную никелированную кровать, которую привез из самого Салехарда. Но, подумав, он обратился к хозяину упряжки:
— А, может, попутно подвезешь кровать к нашему дому, чтобы потом мне на себе не тащить?
Тот согласился. Алет начал складывать обратно в нарту части кровати. Тут же стоял отец попыхивая новой трубкой. Было еще темно, и старик плохо различал, что за странные вещи у сына.
Подойдя к нарте, Ямай пощупал головку кровати и удивился:
— Это что такое?
— Это, папа, кровать железную я купил. Хорошая, большая.
Если бы какая-нибудь другая вещь была, а не кровать, старик не раз бы еще пощупал ее, может, похвалил бы, или спросил, сколько стоит, но Ямай знал — это покупка Алета годится тем, кто собирается жить в доме, Поэтому старик промолчал и потихоньку отошел в сторону. «Совсем по-городскому. жить хочет, — подумал он и, глядя на сына, одетого в стеганое пальто, в шапку-ушанку с кожаным верхом, да в валенки, мысленно добавил. — И сам на городского похож».
Кончив складывать, Алет обратился к отцу, показывая на нарту:
— Садись, папа, доедем до дому.
— Ты сам дорогу знаешь, зачем мне туда ехать, — сухо ответил Ямай.
«Эхе, видать, все еще не хотят в доме жить», — с горечью подумал сын, берясь за вожжи и хорей.
Алету нестерпимо хотелось скорее увидеть свой дом. Летом он приезжал сюда на несколько дней и знал, где его строили. В домах светились огни, деловито проходили люди. На фоне бледнеющего утреннего неба дом Алету показался намного большим, чем он предполагал. Остановив нарту перед темными окнами, Алет негромко сказал подъехавшему товарищу:
— Вот и наш дом.
— Хороший, — похвалил тот.
Встав с нарты, Алет подвел упряжку к крыльцу и быстро выгрузил кровать, чтобы не задерживать человека. Потом они на прощание закурили, и когда упряжка тронулась в путь, Алет вернулся к кровати. Поднявшись на невысокое крыльцо, он увидел, что дверь на замке. Но когда прикоснулся к нему, замок открылся: он не был закрыт на ключ.
С зажженной спичкой в руке Алет вошел в сени, затем и комнату. Ему показалось, что он попал в обжитое помещение. Он даже не представлял, что дом уже обставлен мебелью, печь побелена, что в нем тепло и чисто. Зажигая спичку за спичкой, он пошел по комнатам. Трогал рукой еще непокрашенные столы, табуретки, подоконники, приложил ладонь к печке, и довольный всем, долго стоял посредине комнаты в раздумьи. Потом вспомнил про кровать и хотел было уже выйти из дому, но сначала посмотрел, которая из комнат меньше.
«Вот эта меньше, — произнес он мысленно, заглядывая в правую от печки комнату. — Как раз нам с Сэрне. А в той комнате пусть старики живут».
Затащив в выбранную комнату кровать, Алет подумал: «А не лучше ли нам с Сэрне жить в той комнате, в большей. К старикам кто придет? А к нам могут заходить». И стал перетаскивать части кровати в другую комнату, натыкаясь в темноте на предметы и смеясь над собой.
Прямоугольники окон стали заметно светлее. Алет подошел к одному из них и, прислонившись плечом к косяку, стал размышлять: «Значит, дом готов и пустует. Чего доброго еще председатель возьмет да вселит кого-нибудь сюда, дескать, на время. Надо сходить в чум, взять документы и скорее явиться в контору, оформить на себя дом, а потом во что бы то ни стало уговорить стариков и сегодня же переехать сюда».
Приход сына старики встретили молчанием. По всему было видно, что родители не одобряли поспешность Алета скорее навестить дом да еще увезти туда кровать.
Сын не стал затевать с родителями разговор о переходе в новое помещение, решив посоветоваться с председателем колхоза или с Максимом Ивановичем, чтобы дело вышло наверняка. Захватив нужные бумаги, Алет предупредил стариков, что спешит в контору, и вышел на улицу.
Уже почти совсем рассвело. Алет минуту постоял возле чума, глядя на неузнаваемо изменившуюся факторию и, одернув пальто, торопливыми шагами направился в контору колхоза. Поднявшись на горку, он замедлил шаги и стал смотреть вдоль берега вверх по речке Хале-Яха, где в метрах в четыреста от поселка должны были строить звероферму. Действительно, там сейчас виднелись наблюдательная вышка и строящийся дом — без крыши, с одними стропилами. Возле дома копошились люди, вероятно, плотники. «Почему они так долго строят?» — подумал юноша и зашагал быстрее. Он то и дело оглядывался вокруг, стараясь увидеть среди прохожих Сэрне.
Алет несколько раз останавливался, чтобы поздороваться со знакомым человеком и переброситься несколькими словами. Однако Сэрне все не встречалась.
В конторе было людно, кроме председателя находилось несколько колхозников, мужчин и женщин. Алет неторопливо сиял с головы шапку и, выждав паузу в разговоре Тэтоко Вануйты с колхозниками, подал голос:
— Ань торово!
Все оглянулись.
— Ага, молодой зверовод приехал, — приветливо улыбнулся председатель колхоза.
— Да он совсем городским человеком стал, наверное, малицу носить разучился, — шутливо сказал один из колхозников.
Алет прошел вперед и, сев недалеко от стола председателя, начал разглядывать комнату, в которой он был впервые (правление помещалось в только что отстроенном здании). Вануйто объяснял колхозникам, куда ехать за кирпичом. Наконец он отпустил их и начал расспрашивать молодого зверовода, когда он приехал и на чем, почему не сообщил, чтоб выслали за ним подводу, как окончил учебу, как прошла практика. Посмотрел документы Алета об окончании курсов.
— Молодец, только на четверки и пятерки учился, — похвалил он.
— Хотел лучше, да не смог, — полушутя сказал Алет.
Вошел Максим Иванович. Подмышкой он держал желтый кожаный портфель, пухлый, вероятно, от тетрадей и учебников. Не снимая перчатки, учитель протер большим пальцем правой руки вспотевшие очки и, увидев молодого Тэседу, удивленно-радостно произнес:
— О, Алет приехал! Ну, как здоровье? Как закончил учебу?
Тот коротко рассказал о своей учебе, практике.
— Вот у него документы. Неплохо закончил, — сказал председатель.
Волжанинов довольно улыбнулся:
— Что ж, похвально. Не подвел свой колхоз, оправдал надежду своего старого учителя.
— А как же иначе? — В ответ улыбался юноша.
Тэтоко Вануйто сразу начал говорить о работе.
— Сейчас мы тебя, Алет, заведующим зверофермой назначим, дадим тебе помощников, ты съездишь за лисицами и будешь тут у нас «мягкое золото» выращивать.
— О, еще долго ждать, — сказал молодой зверовод. — Я уже с горки смотрел, ферма все еще строится.
— Скоро закончим. Тебя на первое время тоже включим в бригаду строителей: людей маловато.
— Пожалуйста.
Максим Иванович возразил:
— Но надо дать ему отдохнуть после учебы, сколько положено.
— Это обязательно. Пусть отдыхает да в новом доме устраивается, — Вануйто повернулся к Алету: — Дом-то ведь ваш готов. Видел, нет?
— Уже заходил, видел. Очень хороший дом, — с радостью ответил молодой Тэседа. — Спасибо вам большое.
Председатель добавил:
— Оформим дом на вас и вселяйтесь в него. Ты говорил об этом со своими стариками?
Алет вздохнул:
— После приезда нет. Да и нелегко мне будет уговорить их.
— Но ты же теперь, можно сказать, глава семьи Будут старики упираться — действуй самостоятельней. Перетащи вещи, разбери чум — и дело с концом. Ты сын и можешь заставить их жить в доме. Не будет же помещение пустовать.
— Что вы, что вы! — запротестовал Максим Иванович. — Ни в коем случае нельзя так поступать Со стариками, я уже не раз говорил. Надо убедить их. Я сегодня же вечером, Алет, сам зайду к вам, побеседую с отцом, с матерью. И ты обязательно поговори с ними по душам. И имей в виду, что Савоне Аногуричи зарится на ваш дом. Как бы она не смутила стариков. Я ее тоже постараюсь унять.
— Чего она выдумала, эта Савоне! Они и так в доме живут, — недовольно произнес молодой ненец. — Вы уж помогите, Максим Иванович, уговорить моих родителей, а то мне одному в доме жить придется.
— Для одного слишком много места будет, — заметил Тэтоко Вануйто, просматривая какие-то бумаги.
Волжанинов посмотрел на Алета:
— Женить надо молодого человека, может, тогда и старики быстрее привыкнут к жизни в доме.
Алет, краснея опустил глаза.
— Можно и поженить. Невеста хорошая. Сэрне толковая, трудолюбивая девушка, — проговорил Вануйто.
— Сегодня она ранешенько прибежала ко мне, — сообщил учитель. — Принесла показать стенную газету, перед тем, как вывесить. А то, говорит, собираюсь сейчас выехать в район за библиотечкой и не буду знать ваше мнение, хорошо ли у нас получилось. Похвалил я ее, полезную газету выпустили. Особенно понравилась мне заметка от имени старика Вэрьи. — Максим Иванович повернулся к Алету: — Ты обязательно постарайся привести родителей в красный уголок и прочитай им стенгазету. Пусть они послушают, что говорит в заметке старик Вэрья, да еще и навестят этого старика.
Председатель тоже похвалил:
— Стенгазета хорошая и как раз кстати перед заседанием правления. Она уже висит и успела наделать немало шуму.
Оказывается, идя на работу, Вадана Аногуричи услышал от кого-то, что про их семью написано в стенгазете. Он явился в красный уголок и, убедившись в этом, вначале привычно отшучивался, но когда узнал в карикатуре самого себя, затерявшегося в хаотической обстановке своего жилища, страшно возмутился и чуть не порвал стенгазету. Его пристыдили. Потом он исчез и вернулся уже с Марьей и Савоне. Тыча пальцем в карикатуру, он кричал женщинам: «Смотрите хорошенько да смейтесь! Над собой смейтесь! Вон все люди над Аногуричами смеются…» Женщины заплакали.
— Значит, газета действует, начало хорошее, — сказал Волжанинов. — Молодец все-таки Сэрне. Никогда не подведет, любое поручение выполнит, — и вежливо потрогал по плечу Алета: — Выбирай, говорят, невесту на работе, а не на гулянке. И ты очень правильно поступил, хорошую девушку выбрал. Теперь смотри, будь на своей работе, как и Сэрне, настойчивым, старательным. Помни, что по труду и честь.
Алет сидел, улыбаясь и глядя вниз, безмерно довольный тем, что люди самого хорошего мнения о Сэрне.
Учитель посмотрел на свои ручные часы.
— Надо на уроки спешить, — сказал он и, обращаясь к председателю, добавил: — Я зашел, чтобы напомнить тебе сходить на строительство зверофермы и посмотреть своими глазами, действительно ли пиломатериал негодный. Я на днях там был, и мне кажется, не весь материал плохой, большую часть можно использовать.
— Я как раз собираюсь сейчас побывать на всех объектах, — ответил Вануйто.
— Вот и хорошо, — Максим Иванович взял подмышку портфель и повернулся к Алету: — А ты отдыхай, устраивайся в доме. Я зайду сегодня к вам, поговорю со стариками. Да не забудь встать на партийный учет у меня…
Тэтоко Вануйто предложил юноше:
— Пойдем со мной вместе, посмотришь, как звероферма строится, с людьми поговоришь.
Алет согласился, но вспомнив, что Сэрне, возможно, еще не выехала, сказал:
— Я только ненадолго схожу в одно место.

7
Из красного уголка Вадана не сразу пошел на работу, а вместе с женщинами забежал домой, поругался с ними, и стал требовать, чтобы Марья и Савоне сейчас же взялись наводить в доме чистоту.
— А я в обед помогу убрать дрова из кухни, — пообещал Вадана, уходя, наконец, на работу.
Оставшись одни, женщины долго не могли успокоиться. Они вслух всячески ругали и фельдшерицу, написавшую про них, и Сэрне — за карикатуру, так как знали, что в поселке рисовать умеет только она. Марья, спровадив ребятишек в школу, сердито ходила по комнате, шаркая меховыми кисами. Убрав со стола остатки еды, она принялась кормить в прихожей ораву собак. Савоне, сидя недалеко от железной печки на полу, и протянув ноги точь в точь, как в чуме, начала кормить грудью ребенка. Занявшись делом, женщины мало-помалу предались своим размышлениям и вскоре совсем умолкли. Наконец Марья, видимо, чувствуя свою вину, нерешительно призналась:
— Пускай я думала — грязь убирать грешно, за высоким столом есть грешно. Пусть из-за этого у нас в доме плохо, грязно было. Что ж тут такого? Человек ошибаться не может? Учитель вчера хорошенько с нами поговорил, о счастье рассказал, я мало-мало поняла. Зачем же из-за этого перед народом нас позорить, в газету писать?
— В газете ведь не написано, что мы грех делать боимся, потому грязно живем, — поправила ее Савоне. — Они пишут, мы грязно живем, говорим, мол, у нас дом плохой. Я ведь так всем говорила, — и оглядев комнату, добавила: — И сейчас уборку делать у меня желания нет. Ну, как в таком доме чистоту, порядок наводить? Перегородку ставить, окна прорубать — еще сколько времени пройдет.
Марья, остановившись посреди дома, тоже оглядела комнату и тяжело вздохнула:
— И я боюсь такую грязь убрать. Лучше бы кто-нибудь другой это сделал, а я бы больше грязь допускать не стала.
Молодая ненка поняла ее.
— Был бы новый дом, не надо было убирать, сразу можно было чисто начинать жить.
— Ты же хотела со стариками поговорить. Давай сходи, — обрадованно посмотрела на нее Марья.
— Я вот и думаю, может верно с ними повидаться надо. Если старики ни за что в доме не захотят жить, кому-нибудь все равно придется его отдавать. Мы будем сильно просить, председатель никуда не денется, нам отдадут.
— Тогда здесь и уборку делать не надо будет, — повеселев, сказала Марья. — Коли греха не бояться, так уж лучше в новом доме не жить.
— Конечно, — поддакивала Савоне. — Если уж старики дом уступить не согласятся, тогда придется здесь порядок наводить. Не жить же с позором.
— Сходи, согласятся, — уверенно продолжала Марья.
— Я тоже думаю, Ямай и Хадане должны согласиться уступить дом. Только с чего разговор с ними начну? Не скажу же: уступите нам ваш дом, нам в своем доме порядок наводить не хочется.
— Нет, разговор так начать нельзя, — серьезно ответила Марья. — Нужно так сделать, будто ты к старикам по другому делу зашла. Сперва хорошенько узнать надо, собираются они или нет в доме жить. Они ведь, Ямай и Хадане, тоже хитрые. Узнают, что нам ихний дом нравится, сами скорее туда поселиться могут.
И женщины стали рассуждать, как лучше подойти к старикам. Получалось, что у Савоне никакого повода не было к посещению чума Ямая. Марья же могла сходить туда узнать, не пишет ли Алет в своих письмах что-нибудь про ее детей, находящихся на учебе в Салехарде, так как от них уже давно нет весточек.
— Давай лучше я схожу, — предложила Марья и добавила: — Я старикам такое наговорю, они в доме жить ни за что не захотят. Тогда председатель сам предложит нам тот дом.
И она тут же стала собираться к старикам.
— Только будь посмелее. И пообещай им что-нибудь. Лыжи не помажешь — далеко не покатишься, — советовала молодая ненка. — Ох, как мне хочется в тот дом поселиться! Тогда бы у нас не так было в комнате…
Когда Марья в новой ягушке вышла на улицу, было довольно светло, и она заметила, как человек в городской одежде поднимался на крыльцо колхозной конторы. Ей и в голову не пришло, что это был Алет. Марья лишь подумала, что ей сегодня тоже надо побывать в конторе относительно работы.
Стариков она застала в момент, когда они, вероятно, вели между собой какой-то очень серьезный разговор. Оба были заметно взволнованы, и Хадане к приходу Марьи отнеслась холодно. Разговаривая с гостьей, она долго отвечала ей неохотно и сухо.
Марья, услышав, что приехал Алет, растерялась и не знала, о чем спрашивать дальше. Выручил старик Ямай. Демонстративно дымя из своей новой трубки, он обратился к гостье, опустившейся на корточки перед железной печкой:
— Зачем там сидишь? Садись сюда, на шкуру. Расскажи, как в доме живете?
— Да что рассказывать? Живем, мучаемся, — сразу нашлась ответить Марья, продолжая сидеть перед печкой и грея вытянутые руки.
— Пошто так? — поинтересовался Ямай.
Марья чувствовала — разговор клонится в нужную ей сторону, и горячо, нарочито жалобным тоном ответила:
— Кто в чуме жить привык, тому разве в доме жить понравится? В доме жить — один грех делать себе.
Слова гостьи пришлись по душе старой Хадане, и она охотно вступила в разговор. Бросив взгляд на Ямая, старуха сказала:
— Вот видишь, про житье в доме что говорят добрые люди, — и вежливо обратилась к Марье: — Почему там сидишь? Проходи, Марья, сюда, садись на шкуру.
Гостья прошла в ту половину чума, где сидела хозяйка. Опускаясь рядом с ней на шкуру, Марья со вздохом произнесла:
— Посижу хоть по-чумовски. Нам теперь приходится на стульях сидеть, ноги устают, спина устает, — и для пущей убедительности коснулась рукой поясницы.
— Зачем на стульях сидите? В доме на полу тоже можно сидеть. Так я думаю, — отозвался Ямай с другой половины чума.
— На полу сидеть нам совсем не разрешают, — замахала рукой Марья. — Каждый день лекарь Калина Палона приходит, председатель и учитель Максим Иванович часто заходят к нам, все ругают нас. Па полу кушать не велят, за высоким столом на стульях сидеть нас заставляют, на кровати заставляют спать. Велят все время мыть жилище. На грех наводят. Им что, если наш очаг лишится счастья? В чуме жили — над нами никто не смеялся. Сейчас все над нами смеются, говорят, вы грязнули, неряхи. Про это даже в газету написали, нас на позор разрисовали и в красном уголке на стену повесили.
— Вот беда, — молвил старик, выбивая из трубки пепел.
А Хадане обеспокоенно добавила:
— Вы еще молодые и то в доме жить научиться не можете, грех на себя наводить боитесь. А мы, старые люди, зачем перед смертью будем грешить? И как мы в доме жить будем? Нас и вовсе ругать будут, что грязно живем. Нас совсем засмеют, каждый день в газету писать, на стене показывать будут.
Марья, теребя в руке кончик платка, удивленными глазами посмотрела на стариков:
— А вы разве тоже в дом перейти хотите?
— Не хотим, Марья, совсем не хотим, — удрученно ответила Хадане. — Но нам велят в доме жить. Вчера председатель вызвал старика к себе, сильно ругал, скорее в дом перейти велит.
— А разве дом ваш уже готов? — интересовалась гостья, как будто она вовсе и не знала об этом.
Старик Ямай пояснил:
— Готов, но нам он на что?
— Верно, верно. Чум в дорогу возить можно, а дом не повезешь. Да и старым людям в доме жить ой как трудно будет! — охотно соглашалась Марья. — Мы намного моложе вас и то не знаем, куда теперь деваться. Обратно в чум поселиться правление не разрешает. Говорят, дом на вас оформили, на вас бумагу сделали, в доме и живите. Теперь весь век придется грешить, маяться, — и гостья даже вытерла уголком платка скупые слезинки.
Старики опустили головы. А Марья стала всячески хулить свой дом. Потом вздохнув, поинтересовалась, кто у стариков на дом бумагу подавал, хотя сама хорошо знала об этом. Когда же сказали, что это сделал Алет, гостья спросила, не поставил ли он уже и свое имя на получение дома. Старики, вероятно, об этом еще не знали и вдруг встревожились. Ямай с явным беспокойством произнес:
— Кто его знает, может, и поставил уже. Он сейчас в конторе должен быть, так я думаю.
А Хадане сердито заворчала, что дети нынче совсем не почитают родителей, ни во что их ставят, что хотят, то и делают. Гостья начала поддакивать ей и тоже жаловалась на своих детей. Отца и мать, мол, не послушались поехали учиться в Салехард, и еще куда-то на юг, и теперь даже письма редко шлют. И Алет, мол, видать тоже очень нехорошо делает, собирается потревожить своих старых родителей.
Слушая ее, у Хадане глаза подернулись влагой, Марья же подалась телом в сторону старухи и, вкрадчиво продолжала:
— А вы ему не поддавайтесь. Вы куда больше его на свете пожили, лучше его знаете, как жить надо. Дом завести он еще успеет, а пока вы живы, пусть вас уважит, в чуме поживет.
— Ой, как ты верно говоришь, дорогая гостья, — обрадовалась Хадане и, тяжело поднявшись на ноги, направилась к железной печке, чтоб подогреть чай для гостьи. — Я тоже так думала и так скажу сыну. Пусть он уважит старых родителей. Я не хочу, чтобы нас потом все время ругали, неряхами называли, да еще в газету писали, позорили.
— Вот, вот, — кивнула головой Марья.
Ямай с другой половины чума неуверенно подал голос:
— А с домом как быть? На дом-то бумагу подавал Алет. Он уже туда железную кровать увез. Если Алет в дом не поселится, кто в этом доме жить будет? Дом же пустым стоять не должен.
Хадане, возясь у печки, сердито взглянула на старика:
— Ты хочешь, чтобы Алет в дом поселился? Думаешь ли, что ты говоришь, голова седая? Пустовать будет дом или кто там жить будет — не наше дело. Если никто из нашей семьи там жить не будет, значит, дом будет не нашим. Когда его строили, мы своих денег ведь не давали. На колхозные деньги ведь построили его.
— Не на колхозные, а на государственные деньги, — осведомленно поправила Марья. — Если Алет в дом поселится, государству за дом платить будет. Ой, долго платить придется. Если другие там будут жить, другие и платить будут, вам будет легче.
— Так и надо сделать. Пусть кто-нибудь возьмет этот дом, — сказала Хадане, глядя на старика.
Тот ответил:
— Я председателю вчера говорил, много раз говорил: пусть этот дом другие берут, нам он совсем не нужен. Тэтоко Вануйто и слушать не хочет.
— Не так надо делать, — старалась объяснить гостья. — Беспокойного оленя всегда на привязи держат. Вам со своим сыном покрепче поговорить надо, убедить его надо, пусть он вас уважит, от дома откажется. Тогда председатель этот дом другому отдаст. Ему все равно, кто там жить будет. Ему лишь бы Алет от дома отказался, Алет ведь бумажку-то писал.
— Мы так и сделаем, с Алетом по-настоящему поговорим, — решительно произнесла старуха, звеня чайными чашками в углу за железной печкой.
Ямай задумчиво сказал:
— Если бы кто-нибудь из колхозников в этот дом просился, нам бы отказаться легче было. Так я думаю
— Конечно, — отозвалась Хадане.
Марья с горечью усмехнулась:
— Дураков-то ведь на свете много. Найдутся охотники жить в доме. Мы вот тоже в доме живем. Теперь уж никуда не денемся, скоро за дом платить будем. Что поделаешь, глупыми оказались мы. Хоть бы дом наш получше был, не обидно бы было. Такой бы был, как у вас, и ладно. Чум теперь обратно не поставить: нюки[8] то мужики наши продали, а шесты на дрова изрубили.
— Напрасно так поступили ваши мужики, — качнул головой старик. — Хлеб в дороге никогда не помеха, чум — тоже.
Хадане, вдруг с просиявшим лицом, повернулась к гостье:
— Марья, в наш дом поселитесь, если вам свой не нравится.
— Верно, верно. Тогда нас не будут беспокоить, — воскликнул Ямай и стал помогать старухе, чтобы угостить дорогую гостью, продолжая весело говорить: — Сейчас будем чаевать. Мы с тобой, дорогая гостюшка Марья, общий язык найдем. Так я думаю.

8
Алет еще издали заметил оленью упряжку возле дома, где жила его невеста. А вон и сама Сэрне, одетая в малицу с белым капюшоном. Она спустилась с крыльца с двумя тяжелыми узлами, подошла к нарте и стала торопливо укладывать их. Алет прибавил шагу, зорко следя за девушкой. Вон Сэрне уже уложила узлы в нарту и начала ловко привязывать их крест накрест веревкой. По всему было видно, что Сэрне спешила. Алету захотелось крикнуть ей, но вокруг были прохожие. До Сэрне оставалось пройти немного, а она все еще не замечала Алета. Отвязав вожжу от копыльев, она взяла в руки хорей и повернула упряжку в противоположную от Алета сторону, готовая сесть в нарту и гикнуть на оленей.
— Сэрне! — невольно окликнул ее юноша, да так громко, словно та была за километр от него.
Девушка оглянулась. Увидев в нескольких шагах от себя Алета, она широко раскрыла глаза:
— Ты?
Сэрне еще что-то хотела было сказать, но заметив как ее сноха выглянула в дверь, только кивнула Толовой Алету, прося его поехать вместе. Тот, не задумываясь, сходу бросился в нарту. Сэрне гикнула на оленей. Упряжка с места взяла галопом и, вихря снег, помчалась сперва по улице, потом по дороге, уходящей по тундре вдоль Оби в сторону районного центра.
Багровое солнце, повиснув над горизонтом, еле заметным в густом морозном мареве, окрасило снежную равнину в розовый цвет. Резкий ветерок, поднимая с земли мельчайшие ледяные пылинки, поблескивающие на солнце, обжигал лица. Глаза слепили снежные брызги из-под оленьих копыт. Сердце нестерпимо стучало в груди, и Алет крепко прижался к сидящей впереди него девушке, словно пряча лицо за ее спиной. Сэрне чуть-чуть повернулась к нему и взглянула на юношу глазами, полными любви.
— Погоди немного, — сказала она.
Потом она посмотрела на оставленный позади поселок и взмахнула хореем так, что олени вдвое ускорили бег. Алет тоже оглянулся. Они отъехали уже с километр, но дома и чумы виднелись, как на ладони. И потому девушка, оглядываясь на поселок, продолжала гнать оленей по безлесной ровной тундре, в которой, как на зло, не было даже ни одной ложбины. Было похоже, что Сэрне и Алет удирают от погони, как это бывало в старину, когда бедный жених, не имея возможности уплатить калым за невесту, тайком увозил ее к себе. Но на Алета и Сэрне едва ли кто даже и смотрел сейчас из поселка.
— Ну, хватит ехать, — сказал, наконец, Алет, продолжая прижиматься к девушке.
Сэрне еще раза два оглянулась на поселок, который по прежнему был весь на виду, но только стал подернутым голубоватой студеной дымкой. Дальше можно было не ехать. Девушка умело сбавила бег упряжки, на ходу бойко спрыгнула с нарты, затем остановила оленей и, бросив в снег хорей, повернулась к Алету с сияющим лицом.
— Здравствуй! С приездом!
Алет стал целовать ее в губы, в щеки, в глаза, в лоб.
— Ну, хватит, задушишь! — с трудом выговорила девушка, не в силах высвободиться из крепких объятий Алета.
Алет перестал целовать девушку и, не выпуская ее руки из своей, смотрел взглядом, полным счастья и радости, в сияющие карие глаза Сэрне.
— Едва застал тебя. Это ты куда же хотела удрать от меня? — начал шутливо Алет.
— Удрать?.. Я… за тобой поехала, — в тон ему улыбалась девушка.
Алет поднял тонкие прямые брови:
— За мной? Хорошо бы так-то.
— А то нет?
— Ну, конечно, — улыбался парень. — Я уже был в правлении, слышал, ты в район поехать собралась. Поэтому так и спешил к тебе.
Сэрне сделала серьезную мину, но глаза ее по прежнему смеялись.
— А то бы и не торопился встретиться со мной?
— Да, ну тебя, — беззлобно произнес тот. — Давай лучше сядем, поговорим.
Все еще не выпуская ее руки, он другой рукой обнял девушка за талию.
— Когда ты приехал? — спросила Сэрне.
— Сегодня ночью. А ты не ожидала меня?
— Я уже ждала-ждала и ждать устала, — вздохнула Сэрне. — Почему так долго о себе не сообщал?
Алет объяснил причину, рассказал про практику и в свою очередь поинтересовался:
— Ну, а как ты живешь? Как твое здоровье? Как дела?
— Хорошо живу, — коротко ответила Сэрне и вдруг, о чем-то вспомнив, спешно стала шарить рукой на груди под малицей:
— Да, тебе есть письмо от одной девушки
Алет изумленно поднял брови:
— Письмо от девушки? От кого это?
— А вот почитай, узнаешь, — серьезно сказала Сэрне, вручая Алету голубой конверт, сложенный вдвое.
Тот неохотно взял письмо, развернул его и через минуту просветлел.
— Так это же ты писала!
Сэрне засмеялась:
— А ты уже смутился? Эге!
— Что мне смущаться? У меня одна девушка — ты.
Алет схватил Сэрне и потянул к себе. Та спокойно сказала:
— Это я сегодня ночью написала тебе. Взяла с собой, чтоб в райцентре сдать на почту. Распечатай, прочитай. Будешь знать, как я живу, чем занимаюсь.
— А что же ты кляксу тут поставила? — кончив чтение письма, обратился Алет к девушке. — Что-то написала, потом зачеркала, даже порвала.
— Да так случилось, — улыбнулась Сэрне и протянула руку, чтобы взять письмо обратно.
Но Алет спрятал его в боковой карман.
— Это написано мне, пусть будет у меня.
Сэрне не стала возражать.
— Значит, приехал?
— Как видишь. А ты уезжаешь.
— Что же делать? Я ведь специально заказывала упряжку.
— Ну, конечно, надо съездить. Ты же не долго пробудешь в райцентре.
— Да я завтра к вечеру, к заседанию правления, вернусь обратно, — ответила девушка.
Некоторое время они сидели молча, любуясь друг другом и не зная, с чего начать разговор. Наконец, Сэрне снова сказала:
— Приехал, значит. И чем сейчас займешься?
— Несколько дней дают мне отдохнуть. За это время в дом переберусь. А потом примусь за работу, надо пoмочь быстрее звероферму закончить.
— Зверовод! А как хоть закончил учебу?
Тот сказал отметки и почему-то зарделся, хотя у него не было даже ни одной тройки.
— Ну, что ж, хорошо, молодец, — похвалила его невеста. — А дом свой видел?
— Видел.
— Ну и как?
— Хороший дом. Очень даже хороший. Я уже туда… — Алет хотел было сообщить про кровать, но осекся.
— Конечно, хороший дом, — согласилась Сэрне.
— А ты хочешь в таком доме жить? — Алет зачем-то сунул руку в карман, где лежало письмо.
Девушка потупила взор.
— Я и так не в плохом доме живу, но мечтаю в твоём доме жить, — последнее сорвалось у Сэрне с языка совсем неожиданно, и она смущенно взглянула на Алета.
Он притянул ее к себе:
— Ах, ты, хорошая моя, — затем поднялся с нарты и добавил: — Вот поселюсь со своими стариками в дом и пошлю к тебе сватов. Хорошо?
Сэрне подняла голову, серьезно сказала:
— Давай пока не будем говорить об этом. Ты сперва своими стариками займись, согласятся ли они в доме жить. Ты разговаривал об этом с ними?
— Пока нет, но я сегодня же это сделаю, — твердо ответил Алет.
— Вот видишь? Надо обязательно заняться тебе с родителями. Они ведь, старики, знаешь, какие? Не сразу-то убедишь их.
— Это точно.
— Я думаю, тебе даже лучше будет без меня, пока я езжу.
— Это почему же?
— А потому, — с улыбкой сказала Сэрне. — Если я буду здесь, в поселке, ты и начнешь ходить за мной по пятам. И про стариков своих забудешь. Знаю я тебя, знаю.
Алет усмехнулся:
— Как за тобой не ходить? Я же соскучился о тебе, — потом показал на узел, спрашивая: — А что это ты везешь?
— Угадай.
— Не знаю, провизию, наверное, в Дорогу взяла.
Сэрне звонко засмеялась:
— Ну, и сказал! Что я, по тундре кочевать что ли собралась? Тут книги, передвижная библиотечка. Везу на обмен, читатели новинок литературы требуют. Вот что.
— А я и забыл, что Сэрне Лаптандер у нас культпросветработник, — пошутил Алет.
Девушка взглянула на жениха:
— Давай не смейся. Ты вот тоже зверовод-работник
И оба засмеялись.
Алет вспомнил, что председатель пригласил его пройтись вместе по строящимся объектам, и с беспокойством посмотрел в сторону поселка.
Сэрне заметила это.
— Беспокоишься, что обратно топать придется пешком?
— Не то. Председатель просил меня пойти вместе с ним посмотреть, как строители работают. Наверно, думает, куда я девался.
Сэрне улыбнулась:
— Ну, вот видишь? Я говорила — ты забудешь со мной про все на свете… Что так глядишь на меня? Глаза-то как горят?
— От горящих глаз пожара не бывает, не бойся, — в ответ произнес Алет, не спуская взгляд с девушки.
— А я и не боюсь, может, наоборот, хочу загореться от них, — засмеялась та и махнула рукой: — Вон смотри, кто-то едет.
С той стороны, куда ехала Сэрне, двигалась упряжка.
Алет предложил:
— Попрощаемся что ли?
Сэрне встала с нарты:
— Можно. Ну, до свидания! — и протянула Алету руку.
Тот тихо проговорил:
— Давай я тебя поцелую.
— Ишь ты какой любитель целоваться, — с напускной строгостью промолвила девушка и скороговоркой добавила: — Давай-ка лучше я тебя поцелую.
Алет хотел было произнести: «Пожалуйста, мне все равно», но Сэрне уже успела чмокнуть его в губы и, слегка оттолкнув от себя, взяла в руки хорей, вожжу и села в нарту.
— Обратно пешком пойдешь? — спросила она.
— Вон с той нартой доеду.
— А может, немного еще прокатишься со мной? — предложила девушка, хитро глядя на Алета.
— Можно, до встречи с той упряжкой, — весело произнес молодой ненец и хотел ловко, броском, сесть позади Сэрне, но та раньше, чем сообразил Алет, взмахнула хореем, олени дернули нарту, и Алет кубарем покатился в снег.
— До свидания! До скорой встречи! — заливаясь звонким смехом, крикнула девушка, глядя через плечо на парня, барахтавшегося в снегу.
Алет поднялся, нашел отлетевшую далеко шапку и помахал ею вслед помчавшейся упряжке, слушая постепенно утихающий смех Сэрне. Потом стал стряхивать с себя снег, мысленно говоря: «Вот обманщица. Ловко она меня».
Идущая в поселок упряжка оказалась тоже легковой. Возница, низенький ненец в мохнатом гусе, увидев на дороге Алета, остановил оленей и удивленно спросил:
— Упал? Отстал от нарты?
— Нет, я провожал ее, — ответил Алет, показав взглядом в сторону Сэрне.
— О-о! Далеко же ты провожаешь, — покачал головой возница и предложил Алету сесть к нему в нарту.
Тот охотно согласился и потом долго следил за упряжкой Сэрне.

9
К обеду Алет вернулся в свой чум, довольный тем, что успел встретиться с Сэрне, побывать на строительстве зверофермы, поговорить с колхозниками, рабочими, с Максимом Ивановичем и председателем.
Мать с ложкой в руке стояла возле железной печки, а отец сидел на постели и обильно дымил из новой трубки.
Когда сын, приподняв входную полость, юркнул в чум, Хадане, взволнованная, со злобой говорила мужу: — Ты совсем дурак, Марья обидится… — и, увидев сына осеклась.
Алет удивленно посмотрел на родителей.
— Что случилось? Из-за чего так ругаетесь?
— Из-за тебя, хорошего нашего сына, — еще не успев успокоиться, с дрожью в голосе ответила мать, торопливо помешивая ложкой в кастрюльке.
Сын, остановившись у входа, развел руками:
— Из-за меня? Что плохого я сделал?
Мать помолчала, затем сказала:
— Ты нашу старческую жизнь, наш покой нарушить хочешь.
Алет, пройдя дальше и снимая пальто, с удивлением ответил, хотя догадывался, что имела в виду мать:
— Чем же? Что ты, мама?
Старик Ямай, опустив голову, сидел и внимательно вслушивался в разговор старухи с сыном.
— Будто не знаешь? — спрашивала мать. — Зачем кровать привез? Видно, в дом перейти собираешься? С родителями жить тебе неинтересно? Пусть, мол, опять одни живут, как бездетные кукушки.
Алет, опускаясь рядом с отцом на оленью шкуру и стараясь казаться спокойным, улыбнулся:
— Разве стоит из-за этого ругаться? Дом-то какой хороший! Вы видели?
Хадане с отвращением буркнула:
— Зачем он нам нужен?
— А ты, папа, смотрел?
— Был, видел, — чуть слышно мямлил старик, не поднимая головы.
— Верно ведь хороший дом?
Отец шевельнул головой:
— Не знаю, нам там не жить.
Алет, закуривая папиросу, удивился:
— А кому же в нем жить? Дом-то наш.
Мать, продолжая стоять у жаркой печки, нерешительно сказала:
— Вон люди ходят, сами в этот дом просятся. Им надо отдать.
Сын вспомнил предупреждение Максима Ивановича и с беспокойством спросил:
— Кто же на чужой дом зарится?
Хадане, стараясь не смотреть на Алета, стала рассказывать о приходе к ним Марьи.
— А не Савоне? — пытался уточнить Алет.
Но мать и отец повторили, мол, приходила Марья и поведали все, что наговорила им эта женщина. Алет возмутился, вскочил на ноги.
— Они с ума сошли! Да я сейчас же побегу к ним, покажу им, как народ мутить!
— Ну, что ты рассердился? Садись да послушай наш совет, — сказала Хадане. — Ты вот сам, милый сын, не то делаешь.
— Вы, наверно, уже договорились с ними? — с испугом спросил разгоряченный Алет.
Отец, попыхивая трубкой, невозмутимо-спокойно отозвался:
— Зачем ты так кричишь? Они неплохо заплатить нам обещают, если их выручим.
— Тьфу! Вот дураки-то! — не успокаивался Алет. — Понимаете, нет, что вы делаете?
Хадане сердито ответила:
— Ты, вижу, я сам не знаешь, что делаешь. Ты родителей своих дураками считаешь, даже выслушать не хочешь.
Алет, чувствуя себя неудобно за чрезмерную резкость тона, немного замялся.
— Не я вас дураками считаю. Это они, Аногуричи, считают, вас старых людей, дураками. Они решили вас обмануть, а вы и поверили им, слезам Марьи поверили, уже и сговорились, даже со мной не посоветовались. Видно, вы все еще меня маленьким ребенком считаете? — закончил он обидчиво.
Старик Ямай успокаивающе сказал, не поднимая головы с седыми космами:
— Мы еще окончательно не договорились. Мы решили с тобой посоветоваться.
— Не договорились, — повторил Алет. — Они же пас обмануть хотят.
Мать, видя, что сын успокоился и как будто готов даже итти на совет с родителями, тоже более спокойно сказала:
— Ну, зачем, сын мой милый, они нас обманывать будут? Они нас не обманывают. Марья со слезами рассказывала, как им плохо в доме.
— Хм, со слезами! — усмехнувшись, проворчал Алет. — Я покажу этой Марье, как ходить по чумам да людей мутить. Она заплачет не такими слезами.
Старики обеспокоенно посмотрели на Алета.
— Что ты, что ты, сын мой! — замахала руками Хадане. — Ее ругать совсем не надо, она нам лучше хочет сделать.
— Аногуричи наш дом возьмут, председатель нас в дом перейти заставлять не будет, ругать не будет. Так я думаю, — добавил отец.
Алет снова вспыхнул:
— Вот, вот, вы сами не хотите в дом переходить, — начал он. — Стараетесь от своего дома избавиться, а Аногуричи и рады, хотят этим воспользоваться, скорее Марью послали, иди, мол, к старикам, плачь перед ними; пообещай им подарок, и мы, мол, раньше Алета в этот дом перейдем. Думают, это им удастся. Конечно, наш дом лучше ихнего, может, самый лучший в поселке. Захотелось им в хорошем доме жить. А я что? Должен в ихний никудышный дом поселиться? Я ведь тоже в доме жить хочу. Правление играть не будет, скажет, свой дом отдал, бери этот дом. Я не маленький, я все понимаю, — закончил Алет, отходя от печки и садясь на шкуру недалеко от отца.
Мать тяжело вздохнула и сказала уже умоляющим голосом:
— Ну, зачем нам дом нужен? Нам никакого дома не надо.
— Почему не надо? Разве в доме хуже жить, чем в чуме? — спрашивал сын. — Если бы в доме плохо было жить, Марья бы не старалась получше дом завести. Почему Аногуричи не идут в правление и не просят помочь им завести обратно чум, если в доме жить не нравится? Почему? Они хитрее вас, стариков, и хотят воспользоваться вашей темнотой. Я еще поговорю с братьями Аногуричи, — и не сказал вслух, а только подумал: «Я не знаю, как своих стариков уговорить в дом поселиться, а они еще и мешать мне вздумали».
Ямай, разглядывая сбоку своего возбужденного сына, сказал:
— Скандалить с ними не надо, сынок. Мы с Марьей ни о чем еще не договорились. Если ты свой дом уступать им не хочешь, дело твое. Ты бумагу подавал — ты хозяин. Я сейчас об этом матери говорил. Она заворчала — «Марья обидится».
— Гм, Марья обидится! Я на нее обижаться должен, — горячился Алет. — Этот дом построен для нас и мы туда перейдем. Завтра же перейдем.
Отец удивленно поднял густые черные брови:
— Завтра же перейдем? И мы со старухой? Это кто же так решил? Ты с нами не советовался, так я думаю.
— Что ты выдумал! — испуганно заговорила мать. — Необдуманным поступком мать — отца погубить можно. Ты уже нас за людей не считаешь. Мы в доме жить не хотим. Мы, старики, по-иному, по-городскому жить не умеем. Мы в чуме жить привыкли, нам в чуме очень хорошо. Я отсюда никуда не уйду, и ты, сын мой дорогой, никогда больше об этом не говори, я слышать не хочу, — категорическим тоном закончила Хадане и, подперев голову ладонью, расстроенно отвернулась.
Алету показалось, что у матери затряслись узкие угловатые плечи.
— Вот беда, — сокрушенно произнес он и тоже понурил голову, запустив пальцы в густые волосы.
И все замолчали.
«Как плохо получилось, — стал размышлять Алет. — Хотел по-хорошему, спокойно поговорить со стариками, убедить их перейти в дом, а вышел скандал. И во всем виновата Марья. Неужели ее послали к старикам братья Аногуричи? В уме ли они? Максим Иванович сказывал, Савоне зарится на наш дом. Может это дело одних женщин? Ох, уж и дам я им взбучку! Из-за них, глупых, все мои надежды рухнули. Попробуй теперь поговорить со стариками о вселении в дом — один скандал. Однако, не убедить мне их. Но не одному же поселиться в дом? Сэрне будет недовольна. Ей очень хочется, чтоб старики мои жили со мной в доме. Эх, не так я начал с ними разговор. Но Марья, Марья виновата! И шайтан ее принес не во-время со своей дурацкой затеей. Что же теперь делать? Одна надежда на Максима Ивановича!»
Решив так, Алет вздохнул и, подняв голову, негромко сказал:
— Обедать-то будем, нет сегодня?
Отец встрепенулся:
— Верно, почему же мы до сих пор не обедаем? Ведь и вода иногда заволнуется, да опять спокойной становится.
Хадане, уловив в вопросе сына нотку, похожую на то, что тот не намерен больше перечить родителям, с радостью отозвалась:
— Вспыльчивый человек вспыхивает быстро, как сухая хвоя. Что же это я делаю? Давно пора обедать, — и принялась старательно хлопотать возле низенького чумового столика.
Мать любовно ухаживала за Алетом, и он аппетитно ел жирное вареное мясо, потом хлебал суп, как это принято у ненцев, хотя, живя в интернатах, привык кушать наоборот. Занятые едой, вначале все трое молчали, вероятно, каждый раздумывая, как возобновить разговор, чтобы избежать возникновения нового спора.
Зная, что Максим Иванович обязательно поможет ему уговорить стариков перейти в дом, Алету не хотелось затевать сейчас с родителями разговор на эту тему, чтобы окончательно не испортить дело. Но и молчать было тягостно. Ведь он столько времени не виделся с отцом и матерью! И Алет осторожно стал делиться со стариками своим мнением относительно виденного и слышанного в поселке сегодня. Чтобы подготовить стариков к встрече с Волжаниновым, он, как бы между прочим, сообщил, что учитель собирается сегодня зайти к ним
— Посмотрю, говорит, как старики Тэседы живут, каково у них здоровье.
Ямай довольно усмехнулся:
— Максим Иванович обо всех беспокоится. Ты, сынок, скажи ему, пусть обязательно зайдет, сегодня вечерком пусть зайдет. Когда-то ведь он часто у нас бывал, когда ты учился у него. Теперь у нас школьников нет, он реже бывает. Занят, должно быть, сильно, — и повернулся к Хадане: — А ты, старуха, кушать что-нибудь приготовь.
Хадане, зябко кутая плечи в полосатую шаль и ласково взглянув на сына, сидящего, как и отец, за низеньким столом на оленьей шкуре, поджав ноги, с легким вздохом сказала:
— Да, поговорить бы с ним. Он один может понять нас.
И пока Алет не ушел, они все рассуждали об учителе. Старики вспомнили, как Максим Иванович ездил по чумам, собирая детей в школу, и помогал создавать первые колхозы. Ямай рассказал, хотя свои и так знали, случай, когда он вез в райцентр в больницу Максимку, как по-простому звали ненцы тогда еще молодого учителя. Наймит кулаков и шаманов ударил его ножом в спину. Максимка не знал ненецкого языка, а Ямай не понимал по-русски и в дороге возчик причинил страшную боль раненому, не правильно исполнив его просьбу: нужно было помочь повернуться на живот, а старик посадил больного. Алет тоже вспомнил, как Максим Иванович с великим трудом взял его от родителей и сам доставил мальчика в школу-интернат.
— Глупые и забитые еще мы тогда были, — вздохнув, произнесла старая Хадане.
Уходя в контору, сын в душе был доволен тем, что родители в более или менее хорошем настроении и Волжанинову легче будет уговорить их. После только что случившегося скандала со стариками Алет твердо решил не затевать самому никакого разговора с родителями о переходе в дом, тем более, что сын тяжело переносил слезы старой матери.
Ямай и Хадане тоже остались довольными, что Алет больше ни словом не заикнулся о доме. Они надеялись на Максима Ивановича, который один, как думали старики, мог пожалеть их и убедить сына не обижать родителей, а пожить с ними в чуме.

10
Вадана торопливой походкой шел по поселку, держа подмышкой ватерпас, за которым он сходил во второе звено плотников, тоже занятое строительством жилого дома. Хотя заметка и карикатура в стенной газете для Ваданы были большой неприятностью и он дома и утром, и в обед порядочно поскандалил с женщинами, на работе он вел себя так, как будто никаких неприятностей у него совсем не было. Кое-кто из товарищей-плотников нет-нет да напоминал ему о стенгазете, но Вадана весело отшучивался и принимался напевать под нос. Он и сейчас на ходу довольно громко пел:
Когда я, Вадана Аногуричи,
работал на богатых Тэтта,
я от Тэтта не получал ничего,
я у Тэтта жил, как собака.
Когда к нам в снежную тундру
пришли посланники Ленина,
пришли к нам русские братья,
я сам стал хозяином,
я человеком стал.
Теперь я в колхозе нашем
самый лучший строитель,
самый хороший плотник.
Если в день большого праздника
я надену костюм премиальный,
надену свое пальто суконное,
вон как тот идущий навстречу человек,
я хожу средь городских, как городской,
я хожу, как большой начальник.
Потому я работаю честно,
потому я тружусь упорно.
И для меня — для лучшего плотника
сделают в Москве награду
из золота и серебра…

В встречном человеке Вадана узнал Алета Тэседу и, прервав песню, которую он мог петь сколько угодно, импровизируя ее тут же на ходу, еще издали протянул тому руку, радостно говоря:
— Ха, зверовод наш приехал, оказывается! Здравствуй, здравствуй, Алет!
Тот, здороваясь, пожал плотнику руку и в ответ на восторженные слова Ваданы с обидой сказал:
— На деле-то ты, наверно, не желал, чтобы я приехал.
— Как так? Почему такое говоришь? Я очень желал, чтобы ты скорее из Салехарда вернулся, скорее чернобурых лисиц разводить стал, колхозу помогал. Учиться-то хватит уж, думаю, — удивившись, серьезно пояснил плотник, разводя руками и не без интереса разглядывая молодого зверовода, одетого по городскому.
Алет с той же обидой и даже со злобой проговорил:
— На тропе людей петли не ставь — сам попадешь. На мой дом заришься, хочешь обманным путем вселиться в него.
— Ты что? Ум свой что ли в Салехарде оставил? — Начал горячиться Вадана. — На какой шайтан мне твой дом нужен, у меня свой дом есть, вперед твоего построенный.
— А зачем же жену свою к моим старикам посылал, уговорить их уступить вам наш дом? Зачем обещал выкуп, стариков смущаешь?
Вадана совсем растерялся и, забыв, что его ждут товарищи-плотники, вступил в спор:
— Вот лешак! И верно, однако, в Салехарде ум свой потерял. Марью ни к кому я не посылал, никакой выкуп старикам твоим не обещал. Что ты выдумываешь?
Алет тоже горячился, но старался говорить как можно тише, иногда бросая по сторонам взгляд загоревшихся огоньком серых глаз, чтобы избежать особого внимания прохожих.
— Ничего я не выдумываю, — отчеканивая слова, отвечал он. — Жена твоя сегодня утром приходила к моим старикам, они только что рассказывали мне об этом.
И Алет рассказал о своем недавнем скандале с родителями.
— Тьфу! Вот дура-то, — сердито затряс черной бородкой Аногуричи и, видно, только что догадавшись, спросил: — Может, не Марья приходила, а Савоне? Она, верно, собиралась с твоими стариками о доме поговорить. Я думал, она просто так говорит, болтает.
— Максим Иванович мне тоже сказывал, что Савоне зарится на наш дом, но приходила к нам Марья, — несколько спокойнее пояснил Алет. — Старики не должны спутать.
Вадана, по-настоящему возмущаясь, качал головой.
— Вот дура баба! Ну, зачем нам чужой дом нужен? Свой дом в чистоту, порядок привести надо, а они не хотят. Про то уж даже в стенгазете написали и разрисовали, — и оглянулся назад, в сторону своего дома, затем добавил: — Теперь я догадываюсь, Савоне да и Марья, видно, в самом деле в твой дом поселиться надеются. Вот дуры. Ай-яй-яй!
Алет Тэседа обидчиво сказал:
— Я не знаю, как своих стариков уговорить расстаться с чумом, а жены ваши еще и мешают мне в этом. Куда это годно?
— Ой, ругать надо Марью, сильно-сильно поругать. И Савоне тоже.
Юноша заявил, что он сейчас же пойдет к ним и будет скандалить.
Вадана одобрительно закивал:
— Иди, иди, крепко поругай их. Я уже поругался с ними. Здорово поругался, — и, сказав в адрес женщин нелестное слово, зашагал к месту работы.
В доме Аногуричей тоже ссорились. Фельдшерица Галина Павловна, зайдя после обеда в подшефный дом и видя в нем прежний беспорядок, стала (уже в который раз) стыдить хозяек. Марья собиралась идти на работу. Она стояла в дверях комнаты и, раньше остальных увидев вошедшего Алета, сразу испуганно отскочила за печку. Савоне неохотно прибирала постель, скидав рядом на пол целый ворох меховой рухляди. Галина Павловна, заметно раскрасневшаяся от волнения, сидела на все еще единственном в доме табурете. Она была в пальто с черным лоснящимся воротником и в пыжиковой дамской шапке, из-под которой у висков выбились мягкие пряди светлых золотистых волос.
— А вот и Алет, — сказала фельдшерица, когда тот осторожно заглянул в комнату. — Проходи, проходи, сейчас мы выясним, действительно ли ты свой дом братьям Аногуричи уступаешь.
— Я? — громко и не без злобы спросил Тэседа, входя в комнату и, ища глазами, добавил: — А где Марья?
Галина Павловна кивком показала в угол за печкой, где, прислонясь к стене и опустив голову, стояла пожилая женщина, старательно прикрывая лицо платком, то ли по суеверью, то ли стыдясь встретиться с взглядом Алета.
— Вон она, видать, спряталась от тебя, а сама убеждает меня, что вы согласны уступить им свой дом, поэтому, мол, чистоту здесь можно не наводить, — объяснила фельдшерица и показала вокруг, обращаясь к молодому ненцу: — Видишь, какой у них беспорядок?
Алет остановился посередине комнаты и, комкая в руке шапку, строго спросил хозяек дома:
— Вы что же, на самом деле решили обманывать людей?
— Мы никого не обманываем, — сердито и громко ответила Марья, резким движением руки откидывая с лица платок. — Я не говорила — Алет нам свой дом уступает. Зачем так, Калина Палона, зря говоришь? — набросилась она на фельдшерицу. — Ты все стараешься нас опозорить, даже в стенгазету написала.
Савоне, оставив неприбранной кровать, поспешно добавила, глядя на Алета, что, мол, Марья договорилась со стариками, а с ним, мол, зачем договариваться. Он их сын и должен слушаться родителей.
— Ишь вы какие умницы! — осуждающе покачал головой Алет. — Понимаете, что вы делаете?
— Мы плохое не делаем, — уверенно сказала Марья и отошла из-за печки в другое место, к окну. — Нас заставляют чисто жить, порядок соблюдать. В газете позорят. Что же мы делать должны? Ты молодой, этого не понимаешь. Волосы густые, да под волосами, видно, пусто.
Алет возбужденно заходил по комнате:
— У кого пусто под волосами, это видно из вашей пустой затеи. И правильно сделали, что в стенгазете вас продернули. А в чужом стаде нечего оленей считать, нечего на чужой дом зариться. Кто же его отдаст вам?
— Дом не чужой, а колхозный, — не менее убежденно заговорила Савоне, опускаясь на край кровати — Почему колхоз не все дома одинаково строит? Для нас rot какой темный дом построили, а другие дома почему светлые и хорошие? Мы что — хуже других?
Галина Павловна внимательно следила за спорщиками и ей стало казаться, что женщины все-таки в чем-то правы. Это же чувство испытывал уже и Алет. Он внимательно оглядел внутренность дома и ответил молодой ненке:
— Дом ваш, верно, не совсем хороший, окон мало и грубовато сделан. Но свой дом я вам все равно не уступлю, он построен по моей заявке и я уже оформил его на себя, — последнее Алет сказал, вспомнив, что ему действительно пора спешить в контору и заняться этим делом, если он не хочет делать кому-то уступок.
Слова молодого Тэседы оказались самыми страшными для Савоне и Марьи. Они обе тяжело вздохнули, а Марья даже опустилась на пол, словно не в силах была держаться больше на ногах.
— Ну, зачем тебе, Алет, дом? — чуть не плача, спросила Савоне. — Ты еще молодой, успеешь дом завести. Ты пожалей Марью, она ведь уже пожилая, а здесь ей совсем не нравится.
Последнее, конечно, относилось к ней самой. Марье-то не хотелось уборку делать, а насчет дома она особенно не жаловалась. Но Савоне сама была молода, и поэтому указывала на Марью.
Галина Павловна засмеялась, говоря, что в доме жить всем охота — и Алету, и Марье, и даже старикам — Ямаю и Хадане.
— Нет, Ямай и Хадане в доме жить совсем не хотят, — скороговоркой, не глядя ни на кого, сообщила Марья.
— Почему не хотят? Я думаю, старики не прочь жить и в доме, но они боятся, а вдруг да жизнь окажется хуже. Они привыкли кочевать и иной жизни не представляют, — произнесла Галина Павловна.
Алет подтвердил:
— Правильно, Галина Павловна. И пришел я сюда, чтобы крепко поругать вот этих женщин.
Алет подробно рассказал фельдшерице о посещении Марьей их чума, о том, как та всячески ругала жизнь в доме и убеждала стариков, чтобы те не послушались сына и отказались поселиться в дом.
— Вот это уж совсем нехорошо. Что же вы делаете, женщины? — осуждающе сказала Галина Павловна. — Вы уже в доме живете, а почему же другим не даете возможности в дом перейти? Да еще Алета же и ругаете, что он горячится. За такое дело вас надо крепко поругать.
— И еще раз в стенгазету продернуть, — для пущей важности добавил Тэседа.
— Вот я в прошлый раз сама помогла привести комнаты в порядок, — говорила Галина Павловна молодому ненцу, — а сегодня пришла — опять беспорядок. Ну кто же виноват, как не они сами.
— Они, видно, грязнить — грязнят, а как убирать, так снова в новый дом перейти стараются, — угадал Алет. — Но в мой дом вы не поселитесь и забудьте об этом думать. Вы далеко метились, да близко попали. Марья должна сходить к моим старикам и помочь мне уговорить их перейти в дом.
Пожилая женщина, поднимаясь на ноги, категорическим тоном ответила:
— К старикам я не пойду, хоть на аркане тащи, и помогать тебе не буду. Мне в контору итти надо, председатель вызывал. Вы тут со своей руганью меня задержали.
— Ну что ж, пойдем вместе, я тоже в контору собрался.
Женщина почему-то испугалась:
— Я с тобой в контору не пойду, иди сам.
— Но председатель, наверно, ждет тебя.
— Я с председателем на улице встретиться могу, — и Марья стала развязывать кушак.
Алет поговорил еще немного с хозяйками и, решив, что у тех отпадет теперь желание сговариваться со стариками о доме, попрощался.
Прибежали ребятишки из школы. Марья строго сказала им:
— Поешьте и гулять идите, в доме уборку делать придется.
Савоне снова принялась складывать постель. Взглянув на стоящую рядом фельдшерицу, она молвила:
— Одни-то без тебя хорошенько в комнатах убрать, однако, не сможем мы.
Галина Павловна улыбнулась, и сняв пальто и шапку, стала засучивать рукава.

11
Поздно вечером вместе с Волжаниновым молодой зверовод вернулся в свой чум. Ямай и Хадане встретили учителя радушно. Они пригласили его сесть на белую оленью шкуру, специально постеленную в переднем углу к его приходу.
— Зашел понаведать вас, — сказал, поздоровавшись, Максим Иванович. — Давненько у вас не был, все не мог выбрать время, а ведь мы друзья с вами.
— Как же, как же! — отвечал старик.
Алет заметил, что в чуме старательно прибрано. У старушки-матери, как слышалось по запаху, уже готово было жаркое. Она успела испечь даже лепешек.
Максим Иванович, оглядев чум и похвалив хозяев за опрятность, начал расспрашивать стариков, каково их здоровье, как поживают.
— Нам лекарь Калина Палона болеть не разрешает, — шутливо ответил Ямай, сидя рядом с гостем. — Наши старческие кости, верно, иногда ноют, да нам уж так положено.
— Болеть не надо, — сказал учитель.
Старики засмеялись:
— Вот и ты не велишь. Как тут будешь болеть?
Максим Иванович тоже засмеялся.
— Красивая у тебя трубка, — заметил Волжанинов.
— Сын Алет в подарок привез, а старухе — шаль вон какую, — как бы между прочим сообщил Ямай.
— Молодец. Значит, помнил о своих стариках. — Теперь с сыном еще лучше будете жить. Без него, наверное, скучновато было.
— Скучали о нем, — отозвалась Хадане, собираясь подавать на стол. — О тундре, об оленях тоже очень скучаем.
— Это с непривычки, — кивнул гость, сидя на шкуре, скрестив ноги совсем, как ненец.
— Я каждую ночь тундру, оленей во сне вижу. Как их забудешь? Их нам никогда не забыть. Всю жизнь в тундре с оленями кочевали. Правда, раньше у меня своих оленей не было. Фамилия-то наша даже Тэседа[9]. Раньше мы со старухой у богача-оленщика Хороли батрачили, его оленей пасли. Ты, Максим Иванович, сам помогал нам уйти от него в колхоз. Помнишь? Теперь у меня оленей не меньше, чем у богача Хороли было: десять тысяч голов в колхозе нашем. И нас от них оторвали, сюда привезли. Разве это хорошо? Это шибко плохо, так я думаю.
Алет стал помогать матери: нарезал хлеба, принес дров и подложил их в печь, поправил огонь в лампе.
— Да, конечно, все это верно, — в ответ старику сказал учитель. — Но привезли сюда в поселок вас и всех остальных колхозников, мне кажется, не зря. Настало время, отец, чтобы колхозы сделать еще богаче, чтоб колхозники еще лучше жили. А для этого, говорит нам партия, надо всячески развивать оленеводство, чтобы в колхозах и совхозах оленей много было, потому что олень человеку и мясо дает, и шкуру дает, и возит по тундре…
— Так, так, так, — обрадованно отозвались Ямай и Хадане. — Вот мы и говорим…
— Нет, постоите, — вежливо перебил Максим Иванович, — но партия говорит, что одного оленеводства мало. Почему мало? А вот почему, отец Ямай: пастухи трудодни зарабатывают, хорошо живут. Охотники зимой тоже зарабатывают. А остальные как живут? У остальных трудодней-то нет?
Старик, жадно слушая учителя, негромко промолвил:
— Это верно, так я думаю.
— Вот и надо, чтоб все, кроме пастухов, жили на одном месте, оседло, — объяснял Волжанинов, — чтобы они разными полезными делами занимались: рыбу ловили, пушнину добывали, чернобурых лисиц разводили, картошку выращивали, вели строительство, коров и лошадей имели.
— Это, Максим Иванович, тоже правильно, — соглашался Ямай и поспешно спрашивал: — Но от нас со старухой какой толк? Мы уже к колхозной работе не годны.
— Упряжка из старых оленей далеко не повезет. Столько же и от нас толку, — добавила Хадане и с жалобным тоном обратилась к учителю: — Ты бы хоть, Максим Иванович, пожалел нас, старых людей. Председателю что? Когда все около конторы живут, ему хорошо: колхозники под руками, сразу видно, кто как живет, что делает. Ему по чумам ездить не надо. Хорошо старым людям в поселке жить, или плохо — не думает, о народе мало беспокоится. Он только о планах думает. Вот ты бы и велел, чтобы Тэтоко нас, стариков, обратно в тундру отпустил. Он тебя послушает. Ты — партийный руководитель.
Максим Иванович и Алет улыбнулись. Учитель стал говорить, что, по его мнению, председатель, хотя он на первое место и ставит обычно план, о своих колхозниках все же заботится, что под его руководством колхозники строят дома, чтоб люди жили в тепле и уюте, жили спокойно. Разве, мол, хорошо старым людям да маленьким детям кочевать по тундре в мороз и пургу, в дождь и гнус?
Старики промолчали. Хадане, чувствуя, что разговор принял нежелательный ей оборот, стала приглашать всех к столу. Ямай тоже решил переменить разговор:
— Подвинься к столу, Максим Иванович. Старуха хорошее жаркое приготовила.
А жаркое и верно оказалось на славу. Учитель, попробовав, сразу же похвалил хозяйку. Та, легонько вздохнув, призналась:
— Когда-то умела готовить пищу. Теперь уже силы у меня нет. Скоро, наверно, от кухарничанья совсем откажусь.
Волжанинов, посмотрев на стариков, серьезно произнес:
— А вам надо молодую хозяйку взять. Ведь Алета-то, пожалуй, и женить уже пора. Как вы думаете, родители? Невеста у него, кажись, неплохая — Сэрне Лаптандер.
Хадане опять вздохнула:
— Женить-то пора да и невеста как будто хорошая, но она в чуме жить не хочет.
— А кто же теперь из молодежи, из молодых ненцев, будет жить в чуме? Теперь же в доме можно жить, — сказал гость, беря ложкой из глубокой сковороды жирную оленину. — Вот перейдете в свой дом, пожените Алета и вы, старики, тоже будете помогать колхозу.
— Чем? — Ямай уставился на гостя, держа на ломтике хлеба кусок жаркого.
— А вот чем. У молодых появятся дети. Когда молодые будут на работе, вы будете нянчить внучат. Значит, колхозу помогаете? И скучать вам будет некогда.
— Верно, верно. Правдивое слово дороже денег, — согласился старик.
И на минуту все замолчали. Хадане, чуть опустив голову и по-старчески медленно пережевывая пищу, призадумалась, затем вздохнула:
— Страшно в дом переходить, вся жизнь по-другому пойдет.
— Эх, Максим Иванович! Жизнь наша на ледоход похожа, — в тон ей начал Ямай. — Я прошлой весной первый раз ледоход наблюдал. Тундровому человеку это шибко интересно и немного жутко смотреть. Сверху идет вода, чистая вода. Широко идет, вольно, и старый лед к морю несет. Лед ломается, шум стоит. Льдины друг на дружку лезут, за берег цепляются, будто уходить не хотят, будто знают, если в море уйдут, никогда больше не вернутся. Так и в жизни у нас. Новая оседлая жизнь приходит, старую кочевую жизнь гонит, кочевая жизнь если уйдет, совсем уйдет, никогда больше не вернется. А ведь в новой-то жизни, в домах, мы жить не умеем. Разве нам со старухой легко на это решиться? Нелегко, так я думаю.
— Правильно, отец, очень даже правильно. Трудно исконному кочевнику перейти на оседлость, — отвечал учитель. — Но в колхоз вступать вы тоже ой как боялись! Я помню. А вступили в колхоз — счастье нашли. Верно ведь?
Ямай, не поднимая головы, негромко сказал:
— Дорогу в колхоз партия и советская власть указали.
— А чтобы жить оседло, кто. по-вашему такую дорогу указывает? — спокойным голосом спросил Волжанинов.
Хадане, мельком взглянув на сына, глухо проговорила:
— Наверное, ученые ненцы такую дорогу выдумали.
Гость подтвердил, сказав, что действительно грамотные ненцы хотят итти по этой дороге, а партия и правительство поддерживают их, государство дает таким людям на строительство домов долгосрочные ссуды. Притом колхозник возмещает государству только четвертую часть и то через пять лет да еще в течение пятнадцати годов.
— Да вы об этом и сами знаете, — продолжал учитель. — Ведь ваш сын тоже ссуду взял. Теперь в какой колхоз ни придешь, везде идет строительство, всюду переходят на оседлость. Значит, весь народ тундры направился по этой дороге, и отставать от массы не следует. Вот скажи, отец Ямай, если во время кочевки из стада отстанет олень, что с ним бывает?
Старик, не задумываясь, ответил:
— Может в чужое стадо попасть, потеряться может, а потом одичает и в свое стадо не пустят.
— Так и с людьми бывает, — убеждал стариков Волжанинов. — Вы, наверное, не забыли о судьбе Тяпки Яунгада. Он ведь тоже, как и вы, батрачил у Хороли. Когда все бедняки да середняки объединились в колхозы, Тяпка один остался служить своему хозяину, как верный пес. Потом, когда богача-оленщика Хоролю раскулачили, отобрали у него оленей, Тяпка все равно не захотел в колхоз вступить, решил один с женой кочевать по тундре со своими двадцатью оленями, получить которых от кулака помогла советская власть. И чем все это кончилось?
Ямай поднял седую голову, говоря:
— Тяжело пришлось Тяпке, ой как тяжело. В колхозе мы хорошо жить стали, тогда Тяпка в колхоз вступить стал проситься. Наверное думал, он умнее нас. А мы его в колхоз принимать не стали.
— Почему? — не замедлил поинтересоваться Максим Иванович.
Старик Ямай пожал покатыми плечами:
— А как же иначе? Он колхоз создавать, колхоз поднимать нам не помогал. Зачем на готовое идет? Пусть помучается, так я Думаю, — и уже помягче закончил: — Потом, верно, приняли его, жалко стало — бедняк все-таки, да и темный был, совсем темный. Слепей незрячего, глупей животного, как говорят иногда.
Учитель, положив ложку на столик и вытирая носовым платком жирные губы, спокойно добавил:
— Через несколько лет в нашей тундре люди будут жить совсем по-иному. Коли народ тундры решил жить оседло, он это сделает, так же, как колхозную жизнь построил. Тогда зайдешь в дом колхозника-ненца — удивишься: яркий свет[10] горит, радио играет, и молодые и старики — все веселые, жизнерадостные, одеты богато. Одни сидят, книги, газеты читают. Другие спорят. Не по плохому, а по хорошему спорят: не знают, что купить на трудодни. Один говорит: «Надо всей семье по новому костюму купить, еще по новой красивой малице сшить». Другой говорит: «Надо на эти деньги со всей семьей в Москву съездить, Москву посмотреть». Откуда у них столько денег? А вот откуда: колхоз-то теперь оседлый, все колхозники заняты работой, у всех заработанных трудодней много, даже у стариков и ребятишек трудодни есть: они осенью помогли копать картофель. Зайдешь тогда к вашему сыну Алету в дом, а у него еще лучше, всего вдоволь — он же заведующий зверофермой, одних чернобурых лисиц полтысячи. Доход-то какой колхозу! «Ну, как живешь, Алет?» — спросишь его. «Очень хорошо живу, — скажет Алет, — детишки растут, все здоровы. Плохо только — стариков нет». «А где они?» «Да они же в чуме живут, — скажет Алет, — не захотели со мной в дом поселиться, в тундру уехали, одни со своими оленями кочевать стали. Теперь просятся в дом, а народ не велит, ругаются колхозники, говорят: «Они нам оседлую жизнь строить не помогали, словом своим даже не помогали, все ругали нас, себя умнее нас считали. Теперь на готовое итти хотят. Пусть помучаются, как Тяпка…»
Старики сидели безмолвно, опустив головы и не глядя ни на кого.
Кончив жаркое, Ямай уже давно дымил из трубки. Наконец, он широко раскрытыми глазами взглянул на жену, затем посмотрел на пустую сковородку на столе и удивленно спросил старуху:
— А чай почему не подаешь?
Хадане с накинутой на узкие плечи клетчатой шалью сидела, как ошеломленная, опустив глаза куда-то вниз, и, казалось, совсем не слышала слов старика. А Алет, вертя в руке уже ненужную ложку, с сияющим лицом глядел на учителя, наблюдающего за Хадане, и восхищался его умением так просто и непринужденно убеждать людей. Когда Ямай упомянул о чае, Алет посмотрел на стол и стал убирать с него все ненужное. Старуха словно очнулась и с какой-то особой расторопностью начала подавать на стол следующее кушанье, продолжая молчать.
Горячий крепкий чай пили со сгущенным молоком, лепешками и с полумерзлой морошкой. Алету страшно хотелось узнать, согласны ли теперь, наконец, родители поселиться в дом, и уже едва не задал им этот вопрос, но встретив строгий взгляд и предупреждающее движение руки Максима Ивановича, понял, что этого делать нельзя, не время.
— Отсталые еще мы со старухой, — как бы про себя сказал Ямай, вероятно, для того, чтоб прервать неловкое молчание. Потом не без опаски взглянул на старуху: уместны ли эти слова?
Хадане, раскрасневшаяся, обжигаясь чаем, смотрела вниз и никак не реагировала на это. Старик осмелел и повернулся к гостю:
— Мы, Максим Иванович, много кое-чего боимся… — и не досказал, заметив, что жена подняла голову и неодобрительно уставилась на него.
— Боитесь? Чего же? — спросил Волжанинов.
Ямай замялся и был уже не рад, что заикнулся об этом, но гость выжидающе глядел на него, держа блюдце с чаем на растопыренных пальцах, и старик, помедлив, решил ответить.
— Моя старуха, Максим Иванович, боится, что после смерти ее по-русски похоронят, — сказал он, считая это наиболее основательной, как само собой понятной причиной.
— А ты что? Не боишься? — с заметным недовольством поспешно спросила Хадане.
Ямай легонько махнул рукой:
— После смерти куда денут, не мое дело. Мне все равно. Так я думаю.
— То есть, как это все равно? — произнес учитель. — Человек — не животное, о нем должна быть оставлена память, он должен быть похоронен с нужной почестью, если, конечно, это не враг или не злодей какой-нибудь, — и улыбаясь, спросил: — А вы что, уже помирать собрались?
— Но ведь когда-нибудь все равно умрем, да и старики мы, — ответила Хадане.
Максим Иванович согласился:
— Это верно, каждый человек смертный. А умершего должны хоронить так, как завещал он. Если старый человек завещал похоронить его по старым обычаям, нужно так и сделать, а то будет неуважение к его памяти.
У хороших людей так принято с испокон веков.
— А, может, теперь так делать не будут? В домах будут жить, все будут делать по-другому, — беспокоилась старуха.
Волжанинов, кончив чаевать и отодвигаясь от столика, весело заговорил:
— Зря беспокоишься, мамаша. Вон Алет слышит, пусть мотает себе на ус.
Ямай, тоже отодвигаясь от столика к постели и вынимая из кармана трубку, вздохнул:
— Эх, старуха, старуха, зачем об этом говорить? Поживем, увидим, как нужно хоронить нас после смерти. Так я думаю.
— Верно, отец, жизнь сама подскажет, какое надо дать завещание перед смертью, — подхватил гость. — Да и зачем умирать? Жить да жить еще надо. Такая жизнь строится и вдруг — умирать.
— Умирать-то кому же охота, — отозвалась старуха, принимаясь за уборку со стола.
Ямай, закурив, аппетитно затягивался дымом и в душе был доволен благополучным исходом затеянного им по неосторожности разговора о боязни. Но гость знал, что стариков пугает при переходе в дом не только то, как похоронят после смерти, но наверняка и другое. Однако спрашивать об этом хозяев чума Волжанинов не стал, а поговорив с ним о том, о сем и выждав удобный момент, сообщил:
— Я на днях был у Лаптандеров и беседовал со стариком Вэрья. Интересный дед, толковый. Знаете, что он мне сказал? Я, говорит, когда вселялся в дом, что только не думал, чего только не страшился. И окон-то, говорит, я боялся, как бы нечистые духи, бродящие по земле, не стали беспокоить и пугать меня, старого. Из-за потолка, заваленного землей, говорит, тоже тревожился. Мокодана-то, мол, в доме нет, добрые духи обращенные к ним мои слова не будут слышать. Думал, говорит задохнусь в доме от недостатка воздуха, все время буду болеть, а получилось, мол, совсем не так. Никто, говорит старик Вэрья, меня не беспокоит, в окна никто не заглядывает, воздуху в доме много, воздух хороший, чистый. Стал чувствовать себя лучше, даже слышать лучше стал, словно мало-мало помолодел.
Ямай и Хадане переглянулись. Алет не выдержал и вступил в разговор:
— Вэрья даже в стенгазету написал обо всем об этом.
— Да-да, — подтвердил учитель, — про это и через стенгазету рассказывает Вэрья.
Ямай удивленно посмотрел на гостя:
— Разве старик Вэрья научился понимать бумагу?
— Он попросил кого-то написать, а внизу поставил свою тамгу[11], — разъяснял Алет, и хотя знал, что написала Сэрне, имя невесты не назвал. — Я только что был в красном уголке, видел стенгазету.
— А разве вы не слыхали об этом? — с удивлением обратился Максим Иванович к старикам.
— Что мы знаем, — коротко отозвалась Хадане.
А Ямай, удивляясь, покачал косматой головой:
— Ну, и сват! Вон что делает, оказывается. Это интересно, так я думаю.
Максим Иванович, словно только сейчас вспомнив, серьезно произнес:
— Да, чуть не забыл. Ведь ваш сват Вэрья просил меня поругать вас.
— Поругать? За что? — изумились старики.
Он на вас очень обижается. — Волжанинов старался говорить укоризненно. — Когда, мол, в чуме жил, иногда заходили ко мне. Теперь, говорит, сват Ямай и сватья Хадане совсем ко мне не заходят. Наверно, сердятся, что в доме живу, гость поднял голову. — Нехорошо. Он ведь всех старше в колхозе, надо бывать у него. Вот говорите, вам вдвоем скучно, а он весь день один сидит. Нехорошо так делать, очень нехорошо.
Старики молча переглянулись.
— Что верно — то верно, нехорошо получается. — Ямай вздохнул, выбил из трубки пепел и снова начал набивать ее табаком.
— Надо обязательно сходить к нему, — заговорила старуха, — а то умрет старый человек, так и не попрощаемся.
— Конечно, — поддержал сын. — И в красный уголок обязательно зайдите. Я вам прочитаю стенгазету, там много интересного.
Максим Иванович стал советовать старикам больше бывать среди народа, иногда пройтись по поселку, посмотреть, как работают колхозники на строительстве, поговорить с ними, заходить в контору, где часто собирается народ, беседовать с молодыми охотниками, оленеводами, помогать им своим советом.
Алет с нетерпением ждал, когда, наконец, учитель спросит его родителей, согласны ли они вселяться в дом.
Но Максим Иванович, казалось, даже и забыл об этом. Поговорив еще немного с Ямаем и Хадане, он стал собираться уходить, говоря:
— Теперь буду знать, что старики Тэседы здоровы, живут хорошо.
Хозяева уговаривали его посидеть еще немного, но учитель сказал, что ему предстоит к утру проверить целую стопку ученических тетрадей и успеть подготовиться к урокам. Алет, сидя на шкуре, тревожно и неотступно смотрел на Волжанинова и не знал, как быть. «Вот беда, неужели забыл?» — подумал молодой ненец.
Максим Иванович, пожимая руки старикам, опять, как будто только что вспомнив, молвил:
— Да, а дом свой видели, нет?
— Я бывал, видел, — ответил Ямай.
Ну и как?
— Ничего, хороший дом, красивый, так я думаю.
— А хозяйка видела дом? — продолжал спрашивать учитель, посмотрев на Хадане, складывающую посуду в передней половине чума.
Старики промолчали. Сын негромко молвил:
— Не видела еще.
— Вот это нехорошо, — осудил гость, держа в руке пыжиковую шапку-треух. — Надо посмотреть, все ли добротно сделано, может, недоделки есть. А вообще-то дом, конечно, хороший, очень хороший. Всем он нравится, а иные даже зарятся на него, — Максим Иванович от Алета знал о посещении Марьей стариков. — Я вчера слышал, как Савоне Аногуричи хвалила ваш дом. Говорит, надо попытаться уговорить стариков, вас, значит, уступить им ваш дом. Мне показалось, что жены Аногуричей собираются вас обмануть, наговорить вам, мол, в доме жить плохо, хуже, чем в чуме, может быть даже и пообещают вам какой-нибудь выкуп, вернее, взятку. Только, думаю я, ничего, мол, женщины у вас не выйдет. Старики Тэседы не из глупых людей, как бы они вас самих вперед не обманули.
Ямай и Хадане уставились на Волжанинова.
— Верно? — произнес старик. — А ведь к нам сегодня Марья приходила, плакала перед нами, на свой дом жаловалась, на жизнь в доме жаловалась шибко, некуда, мол, теперь им деваться. Просила уступить им наш дом.
— И выкуп обещала, новую ягушку мне и кисы старику, — поспешно добавила старуха.
— Ну вот видите? Я же говорил вам, — улыбнулся учитель. — А что вы сказали ей?
Старики снова переглянулись. Ямай, пожимая плечами, сказал:
— Мы поверили Марье, пожалели их. Обещали сына уговорить, отдать им наш дом.
Максим Иванович сделал удивленный вид:
— Что вы? Что вы? Зачем же это? Они же вас обманывают.
— Нет, я не согласен, — твердо ответил молодой ненец и ничего больше не стал говорить, чтобы не сказать что-нибудь лишнее.
Хадане, повернувшись спиной к гостю и склонясь над посудой, стала шумно брякать ею. Вздохнув, она произнесла:
— Вот ведь какая она, Марья-то. Языком-то про одно говорила, а в уме — другое держала.
— Лиса, лиса она, — с горечью добавил Ямай. — Об манула она нас с тобой, старуха. Хоть бы грамотный культурный человек был, а то Марья. Ай-яй-яй!
Сын засмеялся, говоря, что культурный человек не стал бы обманывать.
Волжанинов, одетый в тюленевую тужурку, стал недалеко от старика, чуть не доставая головой чумового шеста. Чтобы переменить разговор, он легонечко потрогал рукой длинные, свисающие почти до плеч, белые волосы Ямая и, встретив его взгляд, промолвил:
— В косы надо сплести. Почему так распустил их?
— Зачем в косы? Стричь надо, — засмеялся старик и пояснил: — Некому было, теперь Алет приехал, пострижет.
Учитель еще раз пожелал старикам доброго здоровья и стал прощаться с Алетом. Тот, крепко пожимая руку Максиму Ивановичу, вопросительно взглянул ему в глаза.
Гость понимающе подмигнул:
— Может, проводишь, молодой зверовод?
Выйдя на улицу, Волжанинов предупредил Алета:
— Не спрашивай об этом их. Делай вид, что помаленьку собираешься переходить в дом. Они сами выскажут свое согласие.

12
Хотя Алет твердо верил, что Максим Иванович в своих предположениях едва ли ошибется, все же в глубине души опасался: а вдруг старики еще что-нибудь выдумают, чтоб только оттянуть подальше переход из чума в дом. Алет долго не мог уснуть и слышал, как в другой половине чума, за железной печкой, то и дело ворочаясь, тяжело вздыхала старая мать и шопотом окликала отца. Но тот как лег, сразу же захрапел, и старуха, так же шопотом обругав его, продолжала вздыхать и ворочаться.
Проснулся Алет рано и, быстро встав с меховой постели, начал торопливо одеваться: в чуме было нестерпимо холодно. «Когда все это кончится? — подумал он и тут же мысленно добавил: — Пусть, как хотят, а я все равно в дом перейду». Засветив лампу и надев малицу, чтоб не продрогнуть окончательно, он затопил железную печку, успевшую остыть настолько, что, казалось, ее вечером и не топили. Родители спали. Наскоро выпив горячего чаю, Алет поспешил в контору, чтобы застать председателя колхоза, который собирался съездить сегодня в стадо, расположенное недалеко от фактории. Алету хотелось при председателе оформить на себя дом. Но Тэтоко Вануйто, оказалось, уже давно выехал в тундру, и Алет, подождав счетовода, подписал документы о получении в собственность их семьи выстроенного колхозом дома и мебели.
Счетовод посоветовал ему сходить к Федулу, который изготовлял кровати, и юноша направился в столярку. Там он встретил Вадану Аногуричи, пришедшего сюда за табуретками. Увидев Алета, Вадана радостно закричал ему:
— Ну, зверовод, теперь можешь не тревожиться. Савоне и Марья больше не будут зариться на твой дом, они в своем доме порядок наводить принялись. Я вот за табуретками уже пришел.
— Уже, — засмеялся Федул. — Сколько месяцев эти табуретки тут в углу, место занимают, а ты все не хотел забрать их.
— Я ждал, думал, вы для меня стулья сделаете вместо табуреток, — привычно отшучивался Вадана.
Жена Матко — Лена, молодая ненка со скуластым лицом, одетая по-русски, но в кисах, отпиливая ножовкой кусок от четырехгранного длинного бруска, весело заметила:
— Вы же все равно мебелью не будете пользоваться, хоть и берете.
— Почему не будем? Я говорю, в доме порядок наводим, — ответил Вадана, собираясь выносить табуретки. — Вот чудачка ты, Лена.
Вынув из кармана квитанцию и беря из-за уха кусок карандаша, Федул попросил плотника расписаться в получении табуреток, сказав при этом в шутку.
— Иди, Вадана, поставь свою тамгу, потом забирай.
Тот подошел к верстаку и, положив на него квитанцию, спросил:
— Где поставить? Внизу?
Столяр показал пальцем, и Вадана, послюнявив химический карандаш, быстро начертил жирный знак, похожий на заглавную букву А, только вниз головой.
Федул огорченно крякнул:
— Зачем тамгу ставишь? Расписаться надо.
— А ты сам велел.
— Я же пошутил.
Вадана с расторопностью, которой он хотел показать свою грамотность, полностью написал фамилию «Аногуричи», но прорвал в конце росписи карандашом квитанцию.
— Тамгу поставил, не порвал. Фамилию писать не надо было, — с сожалением сказал он столяру.
Тот улыбнулся:
— Ничего, зато видно, что ты грамотен.
— Неграмотный человек — что бессловесное животное, такой же беспомощный, — отозвался Вадана и начал торопливо выносить табуретки на улицу.
Шурша стружками, устилавшими пол, Федул направился к плите и стал помешивать палкой в большом котле, из которого поднимался густой пар.
— Это мы варим клей из оленьих рогов, — пояснил он подошедшему к нему Алету.
Юноша рассказал причину своего прихода. Оказалось, что кровати еще не начаты — материал не успел высохнуть. Есть материал только для топчанов, но ведь ставить их неприлично.
— Да ничего, кровать у меня есть, а старики пока и на топчане могут поспать, — сказал Алет.
— Значит, старики все-таки согласились перейти в дом? — спросил Матко, трудясь в глубине столярки над сборкой оконной рамы.
— Пока точно не говорят, но надо, чтоб в доме все было готово, — ответил молодой зверовод. — Иначе их вовсе не заманишь.
— Это верно, но как же быть с топчаном? Мы его скоро смастерить не сможем: получили распоряжение срочно изготовить 14 пар оконных рам.
Алет захотел сам взяться за топчан. Русский столяр окинул взглядом с ног до головы молодого ненца, сомневаясь, сумеет ли тот справиться с этой работой. Но Алет засмеялся, говоря, что он рос в школе-интернате, топор и пилу не раз приходилось держать в руке и топчан-то во всяком случае сделает.
— Если разрешите, я все приготовлю здесь, а соберу там. в доме, — закончил он.
Федул согласился, и Алет, сняв пальто, начал искать место, куда бы повесить его. Ему посоветовали нести в комнату, где жили рабочие-строители, и повесить на вешалку в углу. Чистота и порядок в комнате удивили молодого зверовода, казалось ему, тут живут не одни мужчины, а семья с хорошей хозяйкой. Возвратясь в столярку, Алет сказал:
— Как чисто у вас в комнате.
— Как же иначе? — отвечал Федул. — А то зайдет ненец-колхозник, взглянет в наше общежитие и скажет: «Э-э, да русские вон как грязно живут, а с нас чего спрашивать». Выходит, мы пример должны показывать. Так ведь?
— Правильно, правильно, — соглашался Алет и, получив материал, взялся за работу.
К обеду он изготовил все части двухспального топчана и перетащил их на себе в свой дом, захватив гвозди и нужный инструмент.
Когда Алет пришел обедать, стариков в чуме не оказалось. Обед стоял, старательно укрытый, на железной печке, которая была еще горячей. Значит, ушли они недавно. Куда же они могли уйти? Вспомнив вчерашний разговор учителя со стариками, Алет догадался, что отправились они, пожалуй, к старику Вэрья, а может в красный уголок, стенгазету посмотреть. Эта догадка очень обрадовала юношу.
Кончив обедать, Алет сразу же поспешил в дом. Поднявшись на горку, он, как и вчера, долго смотрел в сторону строящейся зверофермы, стараясь увидеть издали насколько продвинулась работа строителей за прошедшие сутки. Часть крыши зверофермы была уже покрыта. «Ничего, вот недельку отдохну и сам буду помогать, может, дело быстрее пойдет», — подумал Алет и повернувшись, посмотрел на дорогу, уходящую по снежному полю вдаль, в сторону райцентра. «Скоро ли приедет она?» — подумал молодой зверовод.
Красное, как прозрачная чаша с брусничным соком, солнце висело над тундрой совсем низко. Оно казалось оплывшим, разбухшим, предвещало потепление, а может снег и буран.
Дойдя до дому, Алет принялся подбирать у крыльца чурки, обрезки досок, еще не занесенных снегом, и складывал их возле сеней, рядом с поленницей дров. Затем взял их целое беремя и занес в дом, чтобы подтопить печь.
Хотя части топчана были готовы, но со сборкой их Алет провозился гораздо дольше, чем рассчитывал. Он решил отвести родителям меньшую комнату и стал выбирать в ней место, чтобы старикам спать было и не жарко, и не холодно.
В это время в сенях послышались чьи-то шаги и невнятный разговор. Алет уже хотел было заглянуть в Дверь, но вдруг, еще не выходя из комнаты, услышал голоса родителей и, сам не зная зачем, притаился, оставаясь сидеть на месте.
— Ну заходи, заходи, чего боишься? — говорил отец.
— Страшно как! — слышался приглушенный голос старухи, видимо, переступающей порог.
— Ну, быстрее, — торопил ее Ямай, — идет, как будто босиком на лед наступает.
Алет слышал — зашли, закрыли дверь.
— Ну вот, смотри хорошенько, как Максим Иванович велел, — советовал старик жене.
— Ой, как высоко! Все равно, что в красном уголке, — Хадане сказала это, вероятно, глядя на потолок, и, слышно, постукивая палкой, последовала за стариком.
Минуту стояло молчание. Алет сидел, стараясь не дышать, теперь уже сознательно, и напрягал слух, чтобы узнать, о чем они будут говорить.
— Вот видишь, какая большая комната! А свету-то, свету!.. — голос Ямая слышался у входа в комнату, должно быть, они глядели через дверь. Но вскоре голос старика раздался уже дальше, в глубине комнаты.
— Иди, иди сюда, — говорил он. — Вот кровать-то Алета. Да иди смелее, зачем все оглядываешься? Кто тебя поймает? Здесь никого нет, так я думаю. Вот рукой погладь тут. Видишь, какая гладкая? Я тебе говорил. Все равно, что моя новая трубка.
— Опять со своей трубкой, — недовольно пробормотала старуха. — Ты уже вдоволь ею у свата Вэрьи хвастался.
— Ну, ладно, не ворчи. Первый раз вместе в свой дом зашли и сразу ворчать. Здесь жить будем — все время ворчать будешь. Так может получиться, — серьезно предупреждал старик.
Алет сидел за стеной, улыбнулся и еще больше напряг слух.
— Ну, как? Хорошая кровать? — спрашивал отец.
— Красивая, гладкая, блестящая, — слышался ответ матери. — Наверно, во всем колхозе ни у кого нет такой кровати.
— Конечно, я уже говорил сегодня тебе. Вот узнает народ — по всей тундре молва пойдет: сын Тэседы Ямая и Хадане на железной, на блестящей кровати спит. Ай, хорошо, так я думаю, — с гордостью отозвался старик. — А теперь подходи сюда, вот какой стол-то у нас будет. Не такой, как в чуме: высокий, длинный. Да ты не морщись, опять греха боишься. Сват Вэрья что сказал? Оттого, что на стол иногда облокачиваемся, говорит, достаток в еде не убывает, наоборот каждый день все лучше кушаем. Слышала же сама.
— Слышала, конечно, — голос старухи был приглушенным и недоброжелательным.
— Ну и вот. А это табуретки. Это все русский Федул да Матко с женой для нас специально сделали. Ах, как хорошо сделали! — Ямай, слышно, сел. — Ты, старуха, тоже садись на табуретку. Посидим немного, никто ведь не видит. Да не так садись. Зачем на краешек садишься, упасть можешь. Смотри, как я сижу, даже ноги до полу не достают.
— Так-то скорее упадешь, — возражала Хадане.
— Ну, ладно, садись, как умеешь, — согласился Ямай и шутливым тоном продолжал: — Села? Вот теперь будем сидеть, друг на дружку смотреть.
— Зачем нам друг на дружку смотреть? Вон лучше смотри на стены. Почему у свата Вэрьи стены белые, а у нас такие? — недовольным голосом говорила мать.
Старик объяснил:
— У них дом сперва глиной промазали, потом побелили.
— А почему у нас так не сделали? — не переставала интересоваться старуха.
— Наверно, не успели, так я думаю.
Хадане сердито заговорила:
— Коли не успели, зачем торопят скорее в дом переходить? Мы что — хуже Лаптандеров? У них вон как хорошо, везде бело, а у нас что? Пусть также наш дом сделают, тогда можно переходить.
У Алета ёкнуло сердце. «Так и знал, что они к чему-нибудь да придерутся, чтоб только подольше в дом не попасть», — с горечью подумал он и едва не пошел к старикам объяснить, но, подумав, остался сидеть молча.
Старик за стеной поспешно заговорил:
— Ну, опять заворчала. Я же говорю, нельзя ворчать, нельзя ругаться. Первый раз ты сюда зашла. Вон лучше гляди в окно. Ой, как хорошо — все видно! Улицу видно, дома видно, тундру видно — все, все видно.
Слышно, отодвинулись табуретки, со стуком упал на пол посох старухи. Должно быть, старики поднялись на ноги и подошли к окну.
— Вон смотри, — опять доносился голос Ямая. — Это кто тес везет? Однако, Марья, жена Ваданы. Она что — опять работать пошла?
— Коли везет, видно работает, — ответила Хадане и обиженно добавила: — А хитрая она, едва нас не обманула.
— Да, не говори, старуха. Плохое Марья сделать нам хотела. Даже сват Вэрья говорит, поругать ее надо за это. Я сейчас кликну Марью, мы ее хорошенько поругаем, — и послышался робкий стук в окно.
Старуха с испугом закричала на старика:
— Что ты делаешь, окно разбить можешь! Она ведь все равно не услышит, Марья уже вон где.
— Верно, пусть едет, — согласился Ямай. — Поди, у ней и так на душе скверно. Когда нам с тобой счетовод читал стенгазету, посмеялся же я над Аногуричами. Так и надо им, сами виноваты, не хотят по-человечески жить. Небось, про свата Вэрью плохое не написали, картину не нарисовали.
— Зачем про него плохое писать будут. Сват Вэрья сам через эту бумагу про себя, про свое житье в доме другим рассказывает, — заметила Хадана и тут же воскликнула. — Смотри, вон чья-то собака бежит.
— Вот видишь? Кто пройдет, все видно. Ах, как хорошо! У Алета и снохи Сэрне ребенок когда плакать будет, возьмем внучка на руки, к окошку поднесем, скажем: «Во-он, гляди, та-ля-ля-ля!» Он посмотрит, собачку или человека увидит, плакать перестанет.
Алет сидел, прихватив зубами рукав малицы, чтоб не засмеяться вслух, хотя в душу его уже подкралась тревога от слов матери о белых стенах.
— Молчи, не болтай зря, ты все много знаешь. Вон смотри лучше в окно, кто-то на легковой упряжке едет.
— Вот видишь? — не переставал хвалить Ямай. — Тут все видно. Кто из тундры приедет, сразу узнаешь, на улицу выходить не надо. А в чуме что? Только кусок неба в мокодан виден, больше ничего не увидишь, — и вздохнул: — Нет! Сват Вэрья правильно говорит: в доме жить лучше, куда лучше. И бояться нечего. Он же сказывает — никто его не беспокоит, не пугает, и от болезнен их семья не страдает. Он зря не будет говорить, так я думаю.
— У них не такой дом, как у нас, — проворчала Хадане.
Старик одернул:
— Ты опять ворчать. Пойдем, ту комнату посмотрим.
Алет слышал, как они, шурша одеждой и постукивая палкой, вышли из комнаты, задержались у плиты и очень удивились, узнав, что печь топится.
— Кто-то здесь был, однако, — сказала мать.
Отец пояснил, что наверное заходил сюда сын Алет или лекарь Галина Павловна. Потом они любовались обстановкой кухни и, слышно, направились во вторую комнату. Алету вдруг стало неловко, что он тайком подслушивал разговор родителей, и он решил пойти навстречу им. Увидев сына, старики изумились, но Алет объяснил, что сейчас только зашел. Это успокоило родителей и Хадане робко последовала за стариком в комнату, согнувшись и опираясь на палку. На ней была добротная меховая ягушка, такие же хорошие кисы на ногах, а на голове — клетчатая шаль. Ямай на этот раз обходился без трости, словно немного помолодел. Они взглядом окинули комнату, и старик, показывая кивком головы на топчан, спросил сына:
— Зачем такой большой стол?
— Это не стол, отец, — ответил Алет, пододвигая к стене топчан. — это — кровать для вас, спать на ней будете.
Мать, стоя рядом со стариком, опершись на палку, недовольно поморщилась:
— Кровать? И на ней мы вдвоем спать должны?
Сын пояснил, что это временно, пока столяр Федул не сделает настоящую кровать. Но старуху слова Алета мало удовлетворили, она с прежним тоном сказала:
— Нам эту совсем не надо. Не стоит из-за нее постель отца поганить.
Алет не понял:
— Почему поганить? Что ты, мама?
Ямай объяснил сыну, что мать не хочет, чтобы ее ноги были с ногами мужа вместе и посмотрел на старуху, говоря:
— Ну, зачем ты об этом беспокоишься? По мне — так все равно, — потом подобрав полы малицы, молодцевато сел на топчан и, делая движения телом, чтоб раскачать его, похвалил: — Хорошая кровать, крепкая. Для начала и на этой поспать можно. Так я думаю.
Однако Хадане продолжала морщиться:
— Нет, плохая кровать, некрасивая. Вон у свата Вэрьи красивая, покрашенная. У них все хорошее. И дом глиной промазанный, побеленный, а у нас вон какой, — и неприязненно показала взглядом на стены.
«Вот еще загвоздка», — подумал Алет и стал горячо объяснять матери, что и у них со временем будет не хуже, чем у старика Вэрьи, что это уже не от колхоза зависит, а от них самих, от хозяев дома.
— А когда ты хочешь перейти сюда? — спросил, наконец, отец сына.
— Да надо скорее переходить, — ответил тот. — А то председатель сжалится над Марьей и разрешит Аногуричам в этот дом перебираться.
Старуха рассердилась:
— Вот еще! Наш сын бумагу писал, для нас специально построили, а другие в нем жить будут?
— Завтра же перейдем, — твердо сказал старик и встал с топчана.
Хадане как-то по-особенному взглянула на Ямая и, опуская голову, тяжело вздохнула.
Сын подумал: «Ну вот наконец-то и высказались сами», а вслух молвил:
— Конечно, завтра надо переходить.

13
Ямай со старухой весь вечер были одни. После ухода сына на заседание правления они долго молчали. Хадане сидела на корточках перед железной печкой и задумчиво глядела на жаркий огонь через прорези в дверце. Ямай лежал на постели, заложив одну руку за голову, тоже погруженный в думу.
— Да, что прошло — не воротишь, что пролито — не соберешь, — вслух произнес, наконец, он, глядя куда-то вверх. — Жизнь меняется и человек меняется. Раньше работающий человек что знал? Голод знал, нищету знал, дымный чум знал, на богача-оленщика день и ночь работал, шаманам верил. Ой, как крепко верил! Думал, сильней шамана на свете никого нет. Человек тогда темный был, совсем темный, безграмотный. Потом коммунисты, русский народ принесли в тундру советскую власть. Работающие люди в колхозы объединились, на кулаков работать не стали, шаманам верить не стали. В чумах вместо дымных костров железные печки появились, ненцы грамоте учиться начали. Теперь кто помоложе прежнюю жизнь и не знает. Алет кулаков да шаманов, наверно, плохо помнит. В домах будут жить, уже про чумы забывать начнут. Дети Алета — внуки наши, наверно, чум вовсе знать не будут, может, в сказках только про чум прочитают. Так я думаю.
Старуха, не меняя позы, отозвалась:
— Ты вот тоже многое не помнишь, забывать стал. У забывчивого человека память, как хвост олений, коротка.
— А что?
— Когда по тундре кочевали, от злых духов, от болезней остерегались, о сядэях[12] помнили. Теперь в дом перейти собираемся, ты, видно, про них и не думаешь? — проворчала старуха.
Ямай убрал из-под головы руку, повернулся набок и, продолжая сосать трубку, стал молча глядеть на жену, о чем-то задумавшись.
— Ну, что молчишь? — попрежнему ворчала Хадане. — Иди, пока сына нет, отнеси сядэев в дом, спрячь их там куда-нибудь получше.
Ямай, кряхтя, сел и, глядя вниз, стал чесать на затылке.
Старуха сердито посмотрела на него:
— Тебе, видать, не охота итти. Ты совсем разленился.
— Я не могу припомнить, где наши сядэи, — сознался старик.
Он еще что-то хотел сказать, но жена, тяжело поднимаясь на ноги, затараторила:
— Вот еще! Он не знает, где священные сядэи! Ты совсем без ума стал. Ты же их куда-то прятал.
— Ну, зачем ты так раскричалась? — миролюбиво произнес старик. — Сядэи никуда не делись, я их подальше спрятал, чтоб злым людям на глаза не попались. Погоди, я сейчас припомню…
…Когда-то старики крепко верили в деревянных божков, похожих на грубо сделанные куклы без рук и без ног. Как и большинство ненцев, возили их с собой в особой, «священной» нарте, которая на становищах всегда стояла позади чума. Этих божков — сядэев — часто «угощали» — мазали им лица оленьей кровью, чтобы владельцам их сопутствовали счастье в жизни и удача во всем. Но со вступлением в колхоз старики все реже и реже стали прибегать к сядэям за помощью и в последние годы прятали их в своих вещах в чуме, ибо молодежь со «священной нартой» обращалась, как с совершенно ненужной вещью, лишней обузой. Когда стариков весной оставили на фактории, Ямай по настоянию своей жены положил сядэев в старую поломанную нарту, которую колхозные пастухи бросили на берегу речки. Старик подтащил ее к чуму, и она стала «священной нартой».
Как-то летом ребятишки, играя на берегу, забрались в нее и, обнаружив там деревянных кукол со следами высохшей крови, стали мыть их в речке. Ямай во-время заметил пропажу и поспешил с руганью к детям, но озорные ребятишки бросили сядэев в речку и убежали от старика. Ямай на лодке ездить не умел и, орудуя палкой, под смех детей с большим трудом достал из воды двух сядэев: божка своей старухи и божка сына. Третий сядэй — божок самого Ямая — так и уплыл. Старик долго следил за ним, пока быстрые струи Хале-Яха не вынесли сядэя в мутные волны Оби. Ямаю тогда сделалось очень грустно, ему казалось, что добрый дух-хранитель покинул его, и теперь у старика впереди могут быть всякие несчастья. Но сообщить жене о потере сядэя он не решился и рассказал ей только об озорстве детей. Старуха поругала мужа за то, что он не надрал уши ребятишкам, и опасалась, что, мол, от них теперь не будет покою. Так оно и получилось: озорники почти каждый день стали заглядывать в эту нарту. В конце концов Ямай вынужден был убрать сядэев из «священной нарты», а последнюю из-за ветхости поломать на дрова. Но занести сядэев в чум он не решился, чтоб старуха не обнаружила отсутствия одного божка. По этой же причине Ямай не положил их в продуктовую нарту с ларем, которая стояла перед входом в чум. Он долго думал, куда бы их спрятать, и, наконец, сунул сядэев под нюк[13] снаружи с той стороны, где стояла «священная нарта».
С тех пор Ямай и не думал о них, тем более, что его божка среди них уже не было. Хадане, верно, несколько раз говорила, что уже давно сядэев не «угощали» оленьей кровью, но Ямай как-то пропускал это мимо ушей да и свежей оленьей крови не было…
Вспомнив это, старик заговорил:
— Ты, старуха, всегда без причины ворчишь. Я же говорил — вспомню. Я знаю, где они спрятаны, сейчас отнесу в дом, — и, надев малицу, вышел из чума.
— Свежей кровью угостить их не мешало бы, — вслед старику сказала Хадане.
— Пока угощаешь, Алет придет, — ответил Ямай из-за дверной полсти.
Было уже темно, но на небе не было видно ни одной звезды, чувствовалось, что заметно потеплело. Старик, подойдя к месту, где были спрятаны сядэи, стал ногами разгребать снег, затем нащупал край нюка и пытался приподнять, но он оказался примерзшим к земле. Ямай дернул сильнее и приподнял его немного. Сядэи оказались примерзшими к нюку, промоченные осенними дождями. Старик стал отрывать их от нюка. Божок старухи он оторвал легко, а у второго, меньшего, отломилась голова. Ямай стал думать, как быть. Вертя в руке кусок сядэя, старик усмехнулся: «Не везет нам с Алетом. Придется одного божка отнести в дом». И хотел было уже итти, но вернулся и, нащупав обломки второго сядэя, захватил их с собой, мысленно говоря: «Пускай будет сломан, мне-то какое дело. У меня вон совсем нет, и то живу, даже не болел».
Подходя к дому, он размышлял, что вот какая темень и старуха заставила его тащиться сюда из-за сядэев. Конечно, можно было бы ему и отказаться сделать это именно сейчас, но в таком случае, чего доброго жена стала бы опять противиться переходу в дом. А Ямаю после посещения свата Вэрьи, после того, как счетовод колхоза прочитал им со старухой всю стенгазету, почему-то очень захотелось жить в доме. «Ладно, — думал Ямай, — я сядэев где-нибудь на улице положу, найду место».
Зайти в дом, конечно, старик не решился. Поднявшись на крыльцо, он несколько раз зажег спичку, ища какую-нибудь дыру в углу, но подходящего места не нашел и решил положить сядэев на дверь.
Старик вернулся в чум веселый, словно выполнил какое-то особо сложное и важное задание. Хадане подробно распросила, где он спрятал божков. Старик врать не стал и сказал, что в дом зайти один побоялся и положил сядэев на дверь за доску.
— Вот и хорошо, — одобрила жена. — Сядэи не впустят в дом недобрых духов.
Хадане даже сделалась заметно бодрее и затеяла разговор со стариком, делясь впечатлением от посещения свата Вэрьи и от чтения стенгазеты.
Алет пришел поздно и, видя, что родители в хорошем настроении и разговорчивы, почувствовал себя счастливым. К тому же он весь вечер находился рядом с Сэрне, которая успела вернуться из поездки в райцентр.
— О чем же так долго заседали? — спросила мать, глядя на улыбающегося сына.
Алет, подойдя к умывальнику и начав мыть руки, стал рассказывать, что было на правлении. Старики принялись активно обсуждать сообщенные сыном новости, и весь вечер прошел в спокойной беседе. Никто из троих даже не обмолвился, что завтра они будут переходить из чума в дом. После ужина сразу же все уснули.
Хадане проснулась от боли в суставах ног. Эти боли — предвестники перемены погоды — чувствовались еще днем, но сейчас были особенно сильны. Старуха повернулась на другой бок, стараясь потеплее зарыть ноги в мехах. В чуме было темно, холодно и необыкновенно тихо, словно никто кроме нее здесь не спал. Откинув с головы меховое одеяло, Хадане напрягла слух и не уловила ни привычного храпения старика, спящего недалеко рядом, ни сопения сына в другой половине чума. И на улице стояло безмолвие, даже со стороны поселка не доносилось ни единого звука. Хадане вдруг сделалось жутко. «Что это такое? Где же я? — невольно подумала она и, как всегда бывало при опасных случаях, мысленно обратилась за помощью к добрым духам. Тут она вспомнила про сядэев, про своих деревянных божков, и ей сделалось уже страшно: ведь их при чуме нет, они отнесены в дом. Зачем же старик отнес их туда? A-а, они же собираются в дом перейти и, кажется, завтра. Значит, и Хадане, и Ямай, и Алет последний раз ночуют в чуме? Сын, наверное, с утра же в дом начнет перебираться, а у них ничего не приготовлено.
Старуха даже не стала чувствовать болей в коленях и, привстав, торопливо шарила рукой вокруг, негромко окликая:
— Вэсаков! Вэсаков![14]
Старик, наконец, зашевелился. Поворачиваясь набок, хрипло спросил:
— Что?
— Старик, мы последний раз в чуме ночуем…
— Что? Что? — не понял Ямай.
— Последний раз в чуме ночуем, говорю. С утра ведь придется в дом перебираться, а у нас ничего не приготовлено. Слышишь? — услыхал он над самым ухом обеспокоенный голос жены.
— Как так? Почему последний раз? И в дом перебираться? А-а, да-да, — спохватился Ямай и, откидывая одеяло, сел.

14
Снег падал большими хлопьями, легкими, как пепел из тундровых кустарников. К утру его навалило столько, что Сэрне Лаптандер, идя в контору, с трудом переставляла ноги, обутые в аккуратные черные валенки. Было на редкость тепло и тихо, безветрено. Небо уже успело очиститься от туч и казалось бездонным, наполовину пронизанное зеленовато-голубыми лучами солнца.
«Хороший сегодня будет день», — подумала Сэрне, шагая по улице. Она спешила встретиться с секретарем парторганизации Волжаниновым. Накануне, будучи на заседании правления, она договорилась с Максимом Ивановичем, что сегодня утром до его уроков она покажет учителю привезенную литературу. Волжанинова она застала в красном уголке за чтением свежих газет и журналов, привезенных ею вчера.
— Попросил сторожа открыть дверь, чтобы в ожидании тебя просмотреть свежие газеты, — поздоровавшись с Сэрне, сказал учитель.
Пока Максим Иванович был занят чтением газет, Сэрне, сняв пальто, принялась развязывать узлы с литературой и раскладывать книги стопками на длинной скамье, стоящей вдоль стены у шкафа. Учитель подошел к книгам и, с увлечением перебирая их, стал интересоваться, как съездила Сэрне, что нового в районе. Потом он отложил несколько книжек, говоря:
— Вот это как раз то, что нам поможет в борьбе с предрассудками, — Максим Иванович посмотрел на стенгазету, висящую в простенке между двумя окнами, и добавил: — А ведь и стенгазета твоя, Сэрне, на этот раз действенной оказалась. Слыхала вчера на заседании правления, что говорил народ по этому поводу? Даже на стариков Тэседа подействовала, как сообщил Алет.
— И Аногуричи, говорят, не безразличны к нашему выступлению, — отозвалась девушка, склонясь над кипой книг.
— Да-да, а, кстати, Тэседы собираются сегодня перебраться в дом и очень хорошо было бы, если б ты, Сэрне, дошла до них, может, помочь им надо в чем.
Девушка чуть зарделась:
— Ну, мне неудобно.
— Почему неудобно? — удивился Волжанинов и тут же догадался: — A-а да… но ты будешь помогать им не как невеста Алета, а как комсомолка, ты днем более свободна, чем остальные. Ведь людям-то надо помочь
— Хорошо, я помогу, — подумав, согласилась Сэрне.
Когда через час Сэрне шла по улице, недалеко от дома братьев Аногуричи она встретила фельдшерицу Галину Павловну, которая спешила навестить своих подшефных. Сэрне сказала, куда и зачем идет.
— Я тоже к Тэседам собираюсь сходить, — сказала Галина Павловна и попросила девушку зайти вместе в дом Аногуричей.
Входя в сени, Сэрне проговорила:
— Наверное, Марья и Савоне ругать нас будут за то, что написали про них в стенгазету.
Марьи дома не оказалось, она была на работе. Мужчин тоже не было. Одна Савоне хлопотала у раскалившейся до красна плиты. Как и ожидала Сэрне, молодая хозяйка дома не преминула укорить вошедших.
— Посмотреть пришли, как живем? Видно, опять про нас в стенгазету писать собираетесь?
— А разве плохо, если напишем в стенгазету, что вы наконец-то стали держать свой дом в чистоте и порядке, — ответила на это Галина Павловна, с удовлетворением оглядывая внутренность комнат, приведенных в опрятный вид, с прибранными кроватями, чистым полом и с табуретками, расставленными вокруг большого стола, только что вытертого влажной тряпкой.
Савоне, не глядя ни на кого, тем же обиженным тоном проговорила:
— Про нас хорошее не напишите, опять нарисуете картину, чтоб все над нами смеялись.
— Зачем же, чудачка? Карикатуру нарисовали, когда у вас в доме не было порядка, — пояснила Сэрне. — Будете держать свой дом как следует, мы вас будем в пример другим ставить.
Савоне вздохнула:
— Нам за другими не угнаться. У других на окнах красивые шторы, а мы и шить не умеем, да и не на чем.
Галина Павловна поспешила успокоить ее:
— Ну, это мы сделаем, я помогу вам.
— И я могу помочь, — с готовностью произнесла Сэрне. — А материал для штор и занавесок есть у вас?
— Материал долго ли купить, — ответила та.
— Приходи вечерком с материалом ко мне, сошьем шторы, я научу тебя шить на машине. Ты ведь, Савоне, давно уже не была у нас. Посмотришь, как мы живем, — сказала ей Сэрне.
Савоне заметно повеселела. Наливая в умывальник воды, она с улыбкой сказала:
— Научусь на машине шить, обязательно швейную машину куплю.
Побыв еще немного в доме Аногуричей, Сэрне и Галина Павловна направились в дом Алета. На крыльце, запорошенном за ночь мягким снегом, виднелись свежие следы, но дверь была на замке. Видно, Алет побывал в доме, наверное, перебирается из чума. Сэрне и Галина Павловна заглянули в окно, заслоняя лицо руками. В доме никаких вещей пока не было видно.
— Говорят, Алет красивую железную кровать привез. Зайдем, посмотрим, замок-то, кажется, не закрыт на ключ, — предложила фельдшерица, кивнув головой на дверь.
— Кровать привез? — с удивлением спросила Сэрне. — Давай зайдем, дом-то ведь пустой, что тут особенного.
— Конечно, да и пришли-то ведь мы помогать Алету, — добавила Галина Павловна.
Они обошли все комнаты, поговорили о кровати с никелированной головкой, о большом широком топчане. Печь оказалась горячей, значит, Алет действительно собирается перейти сегодня сюда.
Не дождавшись прихода кого-нибудь из хозяев дома, женщины решили пойти к ним в чум. Галина Павловна, чтобы прикрыть плотнее, хлопнула за собою дверь тамбура и в это время ей на голову упало сверху что-то твердое. Она посмотрела вниз и увидела деревянную куклу, уже почерневшую от времени. Беря ее в руки, она, обращаясь к уже отошедшей от крыльца девушке, озадаченно произнесла:
— Сэрне, постой-ка! Это что такое? Кукла деревянная.
— Что за кукла? Откуда? — заинтересовалась Сэрне
— Ну, конечно, кукла. Вот так здорово! — засмеялась фельдшерица. — Алет еще не женился, а для своих детей уже куклу приготовил.
Сэрне, краснея, приблизилась к крыльцу.
— Где? Покажи.
— Да вот, посмотри, и голова, и глаза, и рот. Ну дела, ну Алет! — звонко смеялась Галина Павловна, протягивая подруге деревянного божка.
Сэрне взяла и удивленно посмотрела на русскую женщину.
— Это же не кукла, это знаешь что?
— Что?
— Это же сядэй.
— Что за сядэй? — непонимающе произнесла фельдшерица, впервые слыша это слово.
Сэрне пояснила:
— Ты разве не знаешь? Это же деревянный божок, по-русски, кажется, идол называется.
— Идол? — еще больше удивилась Галина Павловка. — Зачем он здесь? Неужели Алет сюда положил?
— Ну нет, не может быть, чтоб Алет положил. Старики, наверное, принесли.
— А зачем?
— Ну, как тебе сказать… Русские когда-то держали иконы, а у ненцев сядэи были, — объясняла Сэрне и, подавая деревянного божка фельдшерице, добавила: — Видно, старики Тэседы принесли. Пока положи обратно, а то еще неприятность сделаем. Со стариками, знаешь, нужно осторожно.
— Интересно, — промолвила Галина Павловна и стала засовывать за дверную панель сядэя, привстав на цыпочки, но обнаружив там куски другого божка, воскликнула: — Тут еще есть. Ой, этот без головы!
— Ладно, не трогай. Засунь покрепче. Я скажу Алету, пусть он поговорит со своими стариками и уберут их совсем, а то будут каждому на голову сядэи падать, — серьезно посоветовала Сэрне.
Спускаясь с горы, они догнали рослую стройную ненку в рабочей ягушке. Это оказалась Пенза, которая иногда помогала фельдшерице в уборке помещений. На вопрос женщин, куда она направилась, Ненза сказала:
— Председатель послал помочь Алету перейти со стариками в дом.
— Ну, давай пойдем вместе. Мы их мигом со всем скарбом перетащим в новое жилище, — весело предложила Галина Павловна.
Солнце — большое, яркое, деловито выплывало из-за далекого, но отчетливо видимого белого горизонта.

15
После того, как Ямай окончательно очнулся от сна и понял, что эта ночь — последняя их ночь в чуме и что к переходу в дом у них действительно ничего не приготовлено, ему тоже сделалось неспокойно на душе.
— Однако огонь засветить надо, — полушопотом промолвил он.
— Надо, надо. Вставай, засвети, — так же полушопотом быстро отозвалась старуха.
Ямай, поеживаясь от холода, напялил на себя малицу, затем кряхтя, поднялся на ноги, и несколько раз чиркнув спичкой, засветил лампу В освещенном чуме оба сразу посмотрели в ту половину, где, зарывшись головой в меха, безмятежно спал их сын, чуть посвистывая носом.
— Спит. Не думает — это последняя ночь, — произнес старик, продолжая глядеть на Алета.
— Может, разбудить его? — Хадане подняла глаза на мужа.
— Зачем?
— В последнюю ночь все хорошенько обсудить надо, потом поздно будет, — с беспокойством в голосе сказала старуха.
— Да-да, — согласился Ямай. — Утром уже будем в дом перебираться.
Хадане повысила голос:
— Утром? Почему утром?
Старик понял, что сказал совсем ненужное. Подойдя к постели, он опустил капюшон малицы и сел, затем вынул трубку и стал набивать ее табаком.
— Конечно, не обязательно утром, — проговорил он, наконец.
— Утром сразу в дом перебираться только Алет может придумать, — как бы продолжила его мысль старуха. — Ему все равно, семья готова к этому или нет. Надо разбудить его, пусть и он в последнюю ночь не спит, обдумает все.
— Зачем ему сон прерывать? У него уже все обдумано, так я думаю.
Хадане промолчала, зябко кутаясь в меховую ягушку. Старик, продолжая дымить, сидел, задумчиво опустив голову.
— Напрасно ты, старик, всех сядэев в дом отнес, — прервала молчание Хадане.
— Ты велела.
— А ты и рад был, — заворчала старуха. — Мне всю ночь жутко, не знаю отчего. Хоть бы одного сядэя оставил.
Ямай вздохнул:
— Верно, старуха, плохо мы сделали, — но не сказал, что оставлять то было нечего, а признался: — Мне тоже жутко было, пока огонь не зажгли. Хоть бы Хорти жив был, полаял бы, все ж лишняя душа была б. Теперь без собаки живем, это совсем плохо, — вздыхая, рассуждал Ямай, вдруг вспомнив про своего верного, старого пса.
Слова эти вызвали у старухи мысли, за которые она старалась ухватиться, как утопающий за соломинку, чтобы оправдать таившееся еще в душе свое нежелание расстаться с чумом. Она сказала:
— Если бы в тундре жили, может Хорти сейчас жив был. В поселке жить стали, даже собака сдохла. Нам, старым людям, здесь, видно, тоже долго не жить.
— Ну, зачем, старуха, такое говорить, — возразил Ямай. — Хорти-то ведь уже очень старый был. Он и в тундре мог подохнуть.
— А ты не старый, ты, видать, молодой, — не преминула заметить жена, — но уже без обычной строгости. — Давай печку затопи, в холоде что ли всю ночь сидеть будем. Я сегодня спать совсем не могу, да и вещи-то подготовить надо.
И действительно они оба уже больше не спали в эту ночь. Старик затопил печку, и они, негромко рассуждая между собой, принялись перебирать свои вещи, но готовить-то к переходу в дом было нечего. Кроме постелей да посуды все, как обычно, находилось в меховых и замшевых мешках да узлах. Разговаривая между собой, старики стали вспоминать свою кочевую жизнь, иногда вступая в пререкания, и Хадане даже забыла поставить на печку чайник. Когда она спохватилась об этом, печка уже истопилась, и Ямай вышел на улицу за дровами. Вернувшись с охапкой крупных свежих щепок, он с удовлетворением сообщил:
— Ах, хороший сегодня денек будет, старуха. Снег свеженький выпал, тепло, безветренно и небо уже прояснилось. Солнечный будет денек.
— Я не думаю, чтобы хороший день сегодня был, — ответила на это жена. — У меня с вечера ноги ломит, а это всегда к непогоде.
Ямай, подкладывая дрова в печку, ухмыльнулся:
— Тебе, старуха, все хочется, чтобы не так было, как я говорю.
Хадане собралась что-то сказать, но тут сын заворочался в постели, и она промолчала, возясь с посудой.
Увидев бодрствующих родителей и чувствуя необычайное тепло в чуме, Алет с радостью подумал, что старики, видно, уже готовятся к переходу в дом. Правда, у матери на лице была и тревога и грусть, но то, что отец с веселым видом курил новую трубку и что оба они должно быть уже давно на ногах, успокоило Алета, и он начал одеваться. Ему хотелось затеять с родителями разговор, чтобы сейчас же окончательно убедиться в их полной готовности расстаться с чумом, но не знал, с чего начать. Помог отец. Он сидел на своей, уже давно снятой и свернутой малице, и с любовью глядя на сына, сказал ему:
— Вставай, вставай. День сегодня хорошим быть обещает: снежок порядочный выпал, но уже прояснело, тихо, тепло.
— О, это хорошо, папа, сегодня ведь в дом будем переходить, — отозвался Алет, свертывая свою постель так, словно сейчас же хотел унести ее в новое жилище.
— Знаю, знаю, сынок, потому и говорю, — в голосе Ямая не было ничего такого, что напоминало бы о его недавнем отказе.
Хадане вздохнула, делая замечание сыну:
— В дом, говоришь, переходить сегодня, а ты даже вчера нас не предупредил, чтобы подготовились.
Алет, подходя к умывальнику с мылом в руке, весело ответил:
— А что тут особенно готовиться-то, мама. Не по-тундре ведь кочевать.
— По тундре… — опять вздохнула старуха.
Она продолжала вздыхать и во время завтрака, то и дело напоминая, что это их последнее чаепитие в чуме, или что они последний раз греются у железной печки. Ямай же был в хорошем, приподнятом настроении и охотно обсуждал с сыном порядок переноса вещей из чума в дом и устройство на новом месте.
— Я схожу в правление, попрошу у председателя упряжку оленей, а вы в это время подготавливайтесь, — сказал сын старикам, заканчивая завтракать.
— Во-во, так и сделаем, — охотно соглашался отец и весело подмигнул жене. — На оленях прокатимся, старуха, на оленях-то с вещами легче будет, так я думаю.
Когда Алет вышел из чума, было еще очень рано Небо, действительно уже успевшее почти целиком проясниться, на востоке только-только начинало бледнеть. Алет чувствовал, как ноги вязнут в мягком снегу, значит, с вечера выпало его порядочно. В поселке лишь кое-где виднелись первые огни. Итти в контору просить упряжку для подводы пока не стоило, и Алет направился в свой дом. Он решил подтопить печку.
Сидя на табуретке и глядя на огонь, весело запылавший за неплотно прикрытой чугунной дверцей, Алет стал размышлять о том, как в конце концов хорошо уладилось дело со стариками. «Поступил бы я так, как рекомендовал председатель колхоза, взял да насильно заставил бы стариков жить в доме, кто его знает, что бы из этого получилось, — думал Алет. — А сейчас они сами собираются перебраться в дом. Правильно посоветовал мне Максим Иванович. Даже мамаша вон не упирается, как прежде. Правда, в душе-то, видно, у ней все еще тоскливо и тревожно. Пожалуй, надо поторапливаться с переходом сюда, а то чего доброго мать опять выдумает чего-нибудь».
С такой мыслью Алет дождался, пока не истопилась печка, закрыл трубу и направился в контору попросить председателя дать разрешение взять одну оленью упряжку из бригады возчиков строительного леса, чтоб только перевезти вещи из чума в дом.
Когда он вышел на улицу, было уже светло. Вокруг после свеже выпавшего снега все казалось обновившимся и радовало глаз. Чистое голубое небо, необыкновенное тепло и веселое оживление в поселке повысили и без того приподнятое настроение Алета. Напевая под нос, он шел по улице и встретил трех оленеводов-пастухов, недавно прибывших из стада. Поздоровавшись и поговорив с ними немного, Алет зашагал дальше, но догадавшись, повернулся и окликнул пастухов. Он спросил, нельзя ли у оленеводов взять ненадолго одну упряжку, и рассказал для чего.
— О, хорошее дело делаешь ты, зверовод, хоть две нарты бери. Мы сегодня до вечера здесь будем, — сказал один из пастухов и, показывая рукой, добавил: — Упряжки вон там, у магазина.
Алет направился к нартам и, взяв две упряжки, поехал к своему чуму. Родителей он застал одетыми так, словно они собрались в дальнюю дорогу. Отец даже был подпоясан широким пастушеским ременным поясом с ножнами и всевозможными металлическими и костяными украшениями. Мать была в длинной добротной ягушке, тоже подпоясанная вязаным кушаком, и старательно окутала голову клетчатой шалью. Глаза у ней были красные, заплаканные. Сидя среди узлов и свернутых постелей, Хадане с печальным видом рассматривала бахрому своего цветного кушака, погруженная в невеселую думу.
— Ну, подвода готова, даже две упряжки, — весело сообщил Алет старикам.
Ямай быстро и легко поднялся, обрадованно говоря:
— Уже достал? — и заглянув за дверь, удовлетворенно добавил: — Верно, две нарты. Молодец, сынок. Ну, старуха, давай собираться.
— У меня все собрано, — голос Хадане был еле слышимым, полным неисходной грусти. — Можете выносить, грузиться…
Алету стало жалко старую мать, но он ничего не сказал ей, чтоб как-нибудь не расстроить ее окончательно, и принялся вместе с отцом выносить из чума разукрашенные ненецкими узорами меховые и замшевые мешки, набитые одеждой и обувью стариков, оленьи шкуры, посуду, маленький столик и прочие вещи. Затем отец и сын сложили вынесенный скарб в нарты. Они хотели было привязать сзади к одной из упряжек нарту с продуктовым ларем, которая стояла перед входом в чум, но подводы и так были тяжело нагружены, и пришлось отложить это до второй поездки.
— Ладно, ты, сынок, отвези это и еще раз возвращайся с подводами, а я зайду к матери. Ей одной скучно будет в пустом чуме. А день сегодня чудесный! Хорошее сулит, так я думаю, — сказал Ямай и юркнул за дверную полость.
Алет взял в руки хорей и повернул упряжки к поселку. В это время как раз подошли к нему фельдшерица Галина Павловна, Сэрне и Ненза.
— Здравствуй, Алет. Наконец, в дом перебираешься? Мы идем помогать тебе, — произнесла фельдшерица.
— Вот и хорошо, — ответил молодой ненец, радостно и в то же время изумленно глядя на Сэрне.
— А день-то какой сегодня чудесный! — заметила та, тоже не спуская с него глаз
Алет весело подмигнул:
— Какой день, такая и жизнь будет светлая после новоселья.
— А старики охотно переходят? — поинтересовалась Галина Павловна.
— Мать немного грустит, — сказал Алет. — Вы зайдите в чум, побеседуйте с ней, развлеките.
— А тебе не надо помочь? — крикнула вслед ему Ненза.
Алет махнул рукой:
— Надо, надо, идите кто-нибудь!
Фельдшерица с улыбкой посмотрела на Сэрне:
— Беги скорее, помогай жениху.
— Нет, я хочу со стариками повидаться, — серьезно ответила та и легонько подтолкнула Нензу: — Иди ты, догоняй Алета…
Сэрне и Галина Павловна вошли в чум и увидели стариков, сидящих рядом и оживленно разговаривающих. Хадане, бросив взгляд на вошедших, сразу же умолкла, Ямай же стал громко здороваться, затем поспешил объяснить:
— Мы сегодня в дом переходим. Видите, чум совсем пустой, одна печка осталась, остальное Алет уже увез в новое жилище. А вы проходите, присаживайтесь вот так, как мы сидим. Умеете ведь, так я думаю.
— Спасибо, папаша, мы постоим, — сказала Сэрне.
Старик, словно сейчас только узнал ее, весело заговорил:
— А-а, сноха к нам пожаловала. Здравствуй, здравствуй, Сэрне, — и коснулся рукой старухи: — Посмотри, мать, будущая сноха ведь у нас тут, в чуме.
Хадане подняла голову и сдержанно улыбнулась:
— Здравствуйте, здравствуйте.
Сэрне, зардевшись, подошла ближе к старикам.
— А зачем вы в пустом чуме сидите? Да и прохладно тут у вас.
— Старуха что-то печалится. Сидит тут, горюет, — отозвался Ямай.
В разговор вступила фельдшерица, говоря по-русски:
— Зачем горевать? Разве в доме хуже вам будет?
Сэрне, участливо наклонясь над старухой, повторила
по-своему слова Галины Павловны, затем добавила от себя, что они, мол, уже давно в доме живут и очень довольны.
— Даже дедушка Вэрья доволен, вы же сами, сказывают, заходили к нам, видели, — закончила Сэрне.
— Сват Вэрья почему жаловаться будет. У него внучка, правнуки. Ему весело, скучать некогда, — негромко произнесла Хадане, рассматривая конец своего кушака.
Сэрне улыбнулась, а фельдшерица, стараясь подбодрить старую ненку и для ясности поминутно поглядывая на девушку, весело сказала:
— И у вас будут внучата. Перейдете в дом, и Алет поженится, возьмет Сэрне.
Девушка, покраснев, подтолкнула Галину Павловну, прося этим не говорить о ней, хотя старики не совсем и понимали русскую женщину. Хадане, вздохнув, посмотрела на Сэрне. По лицу старухи было видно, что она догадывалась, о чем говорила фельдшерица.
— Кто их знает, поженятся, нет, — ответила Хадане повеселевшим голосом.
Чтобы переменить разговор, Сэрне принялась рассказывать, как ее дед Вэрья упорствовал при переходе в дом. Стараясь развеселить старуху, она рассказывала смешные вещи, и Хадане с Ямаем не заметили, как прошло время, пока не вернулся Алет.
— Ну, папа и мама, я за вами приехал, — сказал он родителям, как только вошел в чум. — Сейчас уберем печку и примемся снимать нюки.
Отец легко, не по годам молодцевато соскочил на ноги, обратился к жене:
— Ну, старуха, пойдем к оленям. Давай-ка вставай, — старик даже взял ее под руку, чтобы помочь подняться.
Хадане тяжело встала на ноги и, сделав шаг к выходу, вдруг прослезилась, говоря:
— Как мне с чумом расставаться не хочется…
Все принялись успокаивать ее. Хадане вытерла слезы и пошла за стариком на улицу.
Подойдя к передней упряжке, Алет и Галина Павловна заботливо усадили старуху на оленью шкуру, которую Сэрне успела поправить.
Молодежь принялась разбирать чум, а старик, бойко вертясь вокруг упряжки, то похлапывал оленей по гладким спинам, то рассматривал их уши и рога, чтобы определить, чьи они. Хадане хотя и не плакала, но все еще была грустна, — то и дело поглядывая в сторону чума, жмуря покрасневшие глаза от ярких лучей солнца.
— Вон, однако, Максим Иванович и председатель сюда идут, — произнес Ямай, глядя из-под ладони по направлению поселка.
Хадане тоже посмотрела и негромко сказала:
— Они, — и зачем-то стала поправлять на голове шаль.
Когда Вануйто и учитель подошли к старикам, молодежь уже заканчивала разборку чума. Поздоровавшись со всеми, Максим Иванович сказал, обращаясь к Хадане и Ямаю:
— Хороший день вы выбрали для новоселья, солнечно, тепло, тихо.
— Очень хороший день, Максим Иванович. Мы знаем, какой день для новоселья выбрать надо, — весело заговорил старик.
Председатель колхоза улыбнулся:
— Наверно, поэтому и не хотели в прошлые дни переходить в дом?
— Конечно, — Ямай хитровато посмотрел на старуху. — То мороз, то ветер. А сегодня ах какой ладный день! Такой день хорошую жизнь сулит. Верно, мать?
Хадане в знак согласия закивала головой, с просветлевшим лицом глядя в сторону, куда им нужно было ехать.
А молодые люди уже успели уложить нюки в нарту, а сверху привязать железную печь и трубы, как это бывает при кочевке в тундре. Шесты чумовые решили пока оставить. Вскоре обоз из двух оленьих упряжек и привязанной сзади нарты с продуктовым ларем тронулся с места. Старики ехали на передней упряжке, которую вел их сын. За ней следовала вторая упряжка, привязанная к предыдущей. Молодые женщины и Вануйто с Волжаниновым шагали рядом с неторопливо двигающимся обозом.
— Мы уже с председателем думали, может, опять какая-нибудь загвоздка у вас тут, — говорил учитель, идя недалеко от Алета.
Тот облегченно вздохнул:
— Все хорошо получилось, Максим Иванович. Спасибо вам большое.
Ямай, сидя рядом с женой, повернулся в сторону Тэтоко Вануйты, весело добавляя:
— И тебе, председатель, тоже спасибо. За хороший, красивый дом спасибо, только не надо торопить быстрее в дом переходить. Видишь, мы, сами по своей воле на новое жилище едем. Вон даже старуха улыбается.
— Верно, отец, учтем это, — согласился Вануйто. — А вы едете, совсем как в тундре при кочевке.
— Да-да, мы сегодня кочуем, — еще более оживленно и громко продолжал старик и показал рукой на залитые солнцем новые дома на горе: — Мы из старой жизни в новую жизнь кочуем. Это шибко большая кочевка, последняя наша кочевка, так я думаю.

Салехард, 1953–1954 гг.


РАССКАЗЫ

[image]



УДАЧА
Был месяц Большой темноты — декабрь. В эти дни солнце совсем не показывалось над тундрой, оно лежало где-то за ледяным морем в своем золотом чуме и ожидало прихода Орлиного месяца[15]. Стояли такие морозы, что даже у полярной совы с клюва не сходил обильный иней. А сегодня с Обской губы подул острый ветер, и тундра во мраке казалась безжизненной.
Омра Няруй, низкорослый, худощавый ненец, легкими шагами бывалого охотника шел по снежным застругам вглубь тундры на широких лыжах, обитых лоснящимися оленьими камысами[16]. В правой руке он держал неширокую лопаточку для сгребания снега с капканов, на которую он опирался сейчас, как на лыжную палку. На спине — ружье и небольшой мешок с провизией и приманками. Рядом с патронташем на ременном поясе, чуть звякая цепочками, качались в такт шагов костяные ножны. И хотя он был одет в легкий совок поверх поношенной рабочей малицы, на смуглом лбу под заиндевевшей челкой жестких волос выступили капли пота. Он уже шел столько времени, сколько требуется, чтобы сварить мясо менурея[17], а до капканов оставалось еще перейти две тундровых речки…
Снежные вихри все стремительнее проносились мимо охотника, предвещая пургу. Няруй знал об этом и тем чаще и крупнее делал шаги, борясь со встречным ветром. Только бы успеть ему просмотреть капканы и ловушки! А сделать это надо обязательно до пурги, иначе капканы будут занесены снегом, их скоро не найдешь, да и неизвестно, сколько времени продлится пурга. До окончания срока обязательств — до дня выборов в Верховный Совет РСФСР — осталось три дня, а Омра Няруй не додал пушнины на несколько сот рублей согласно принятого им обязательства. Плохо, если Няруй не сдержит свое слово, не выполнит три квартальных плана к Большому дню. Себя опозорит и колхоз подведет. «Всегда планы свои выполнял, колхозу помогал занимать первенство в районе, неужто нынче подведу?» — думает Няруй, пристально всматриваясь в вихрастую мглу. А тундра и губа уже закрылись с севера густым туманом.
Няруй устало взобрался на крутой обрывистый берег второй речушки и подошел к капканам.

* * *
…Налетевший шквал подхватил воткнутую в снег лопаточку и понес ее по тундре в тот момент, когда Няруй настораживал последнюю осмотренную ловушку. Сознательно отдав себя на волю ветру, он почти сидя помчался на лыжах в сторону небольшого, единственного в окружности кустарника и, на ходу ухватившись за него, круто свернул в подветренную сторону, падая набок. Затем с трудом подтянул ноги с лыжами, и тяжело дыша, стал ждать минутной передышки урагана. Когда ветер немного ослаб, как бы делая очередной вздох, чтобы снова обрушиться на тундру, Няруй коченеющими руками снял лыжи и поставил их ребром в снег, засунув концами в куст по обе стороны себя. Теперь он, опираясь на локоть, лежал как бы в ларе. Надо было спасать руки. Захватив зубами рукавицы, втянул руки за пазуху, под малицу, где было уже две мягких пушистых тушки горностая.
Снова кругом завыло и застонало на сотни голосов. Густое месиво снега быстро заносило его, но Няруй, стараясь согреть руки, ни о чем не думал.
Няруй не раз попадал в пургу и не одни сутки пролеживал «в куропачьем чуме». Поэтому, когда руки достаточно согрелись, начал подкапываться глубже под куст и очень жалел о своей лопаточке. Отгребал снег руками, сунутыми в рукавицы, сшитые из оленьих камысов. Для удобства привстал на одно колено. Ему удалось несколько углубиться. Теперь он мог сидеть, прислонясь спиной к кусту, занесенному снегом.
Усевшись поудобней и закрыв лицо пустым рукавом малицы, Няруй весь отдался бушующей стихии. Чем скорее занесет его снегом, тем теплее. Ноги, обутые в тобоки[18] с чижами[19], уже были под снегом.
Вначале он старался ни о чем не думать. Но вскоре почувствовал голод, и страшно захотелось курить. Стараясь отогнать эти мысли, он стал думать о другом. Рука, находящаяся за пазухой, лежала на мягких тушках зверей. Это сегодняшняя добыча. Последняя добыча перед Большим днем. За ней он и пробирался сюда, навстречу надвигающейся пурге. Два горностая. И почему только два? И ни одного песца па этот раз. Это плохо, очень плохо. Может, зверь уже ушел в другое место? Но он, Омра Няруй, сделал все, чтобы задержать зверя. Он промышляет так, как учил отец. Вспомнил отца, старого Тэмбу Няруя, известного когда-то в тундре охотника. Обучая сына своему мастерству, старый Тэмбу говорил не раз:
— К охоте на песца, на горностая готовься с весны. Много ходи по тундре, много смотри. Каждую нору запомни. Зверят не трогай, мать не трогай; зима настанет — ценная пушнина будет. Чтобы зверь в другое место не ушел, чтобы маленькие песцы все выросли — корми их. Вороньи яйца собирай, яйца халеев собирай — вези в тундру, рыбьи кишки вези в тундру, клади, где тебе надо. Зверь съест, ты опять клади, до самой зимы клади. Тухлые яйца да тухлую рыбу или мясо положишь — совсем хорошо. Зверь издалека почует, сюда придет. Много пушных зверей соберется — никуда не уйдут. Придет зима— поставь капканы, помаленьку всех поймаешь:
А еще отец говорил, строго наказывая:
— Охота начнется, первую добычу никому не показывай, никому не отдавай до самого окончания охоты. Беда, если кто раньше узнает, весь год удачи не будет. Запомни это на всю жизнь.
Давно говорил это покойный отец, а Омра Няруй, уже сам перешедший на пятый десяток, не забыл его советов. Подкормку зверей ежегодно с самой весны ведет. Не было также случая, чтобы проболтался он о первой своей добыче. Какая бы ни была она, он сдавал ее всегда после окончания сезона, в числе последних шкурок и никто ни разу не знал, какого зверя добыл Омра Няруй первым в этом сезоне. Потому, думал Няруй, у него каждый год удача, каждый год он в три — четыре раза перевыполняет свои квартальные планы. В этом году тоже сумел уже сдать семь шкур песца и полтора десятка шкур горностая. Но если сосчитать их стоимость, обязательство пока не выполнил. Отчего же это? Ведь пушнины уже сдал много. Видно, плохо выполняю советы русского Поньки, приемщика пушнины, — думает Няруй. — Понька каждый раз говорит: «Боритесь за качество, хрящи в ушах да на лапках не оставляйте, обезжиривайте шкуры. Ценность шкурок повысится, заработаете больше денег, быстрее свои обязательства выполните».
Верно Понька говорит, а я не всегда так делаю. Последние две песцовые шкурки едал необезжиренными. На лапках нашли хрящи, прирези мяса. Совсем плохую цену дали. Вначале несколько шкур горностаев тоже по низкой цене приняли. Понька говорит — шкурки не так правлены. А теперь как быть? Эти два горностая не выручат. Срок истекает, к тому же пурга, все капканы занесло. Вот и обязательство свое не выполнил. Позор! — мысленно сказал Няруй и хотел повернуть отяжелевшую голову, но, почувствовав, что весь занесен снегом — снова закрыл глаза, прислушиваясь к неистовому реву пурги.
Няруй невольно вернулся к прерванной мысли. Позор! И в какой день! В день выборов! А если… А если сдать шкурку первой нынешней добычи? И тут же неприятная дрожь пробежала по всему телу, то ли от холода, то ли от мелькнувшей в голове дерзкой мысли.
«Сдать шкуру первой добычи в чужие руки раньше срока? Нарушить завет отца, завет дедов? Лишиться удачи на весь год? А впереди еще целый квартальный план, больший, чем этот!» — вслух закончил Няруй, и оттого, что резко шевельнул всем телом, почувствовал на пылающем лице освежающий снег.

* * *
Тяжелыми шагами усталого, обессиленного человека приближался Няруй к поселку. Полная круглая луна висела высоко в бездонном звездном небе и ярко освещала голубоватым светом бескрайнюю снежную тундру. Оставшиеся после пурги снежные заструги, отбрасывая темносиние тени, были похожи на застывшие в стремительном беге речные волны, какие бывают при ветре, дующем по направлению течения. В чистом от мороза воздухе звонко раздавался свистящий шелест гладких лыж Омры Няруя. Зоркие глаза охотника еще издали заметили белую струйку дыма, весело вьющуюся над родным чумом.
«Жена ждет. Наверно беспокоится, не случилось ли что-нибудь со мной в пургу, — думает Няруй. — Заботливая жена. Спасибо советской власти, русской учительнице Ольге Павловне Шубиной. Быть бы Нельве третьей женой кулака Яузы, если бы Ольга Павловна тайно не увезла Нельву из стойбища кулака, если бы советская власть не призвала к порядку озлобленного многооленщика…
О, Няруй помнит этого живодера с маленькой головой на толстой, длинной шее и с космами волос до плеч. Помнит его россомачьи глаза и сытое лицо с бородавками. Омра сам с отцом, как и сирота Нельва, батрачил на Яузу. Сколько раз кулак, подозревая о взаимной привязанности Омры и Нельвы, угрожал убить пастуха и однажды хореем повредил Нярую два ребра. Теперь сам, наверно, гниет в земле. Говорят, где-то за Уралом подавился осетровой костью.
Хорошо сделала русская учительница, взяв к себе Нельву. Когда Омра, как и другие пастухи вступил в колхоз, Нельва уже в школе уборщицей работала: полы мыла, печи топить умела. Даже читать научилась. Совсем другой девушкой стала. Омра стал беспокоиться, может, Нельва теперь не выйдет замуж за темного, неграмотного ненца. А она вышла за Омру, видно, крепко любила его. Хорошей женой оказалась Нельва: дочку и сына родила. Дочь уже замужем, а сын в Ленинграде учится.
Плохо только одно, что жена заставляет Омру ходить в ликбез. Каждую неделю посылает мыться в баню. В такие дни между ними часто происходят споры. При этом жена ведет себя совсем спокойно, всячески убеждая мужа.
«Чудная все-таки Нельва, — размышляет Няруй, устало подходя к чуму. — Говорит, тело чистым будет, дышать будет легче. Если устанешь, все равно тяжело дышать».
Потом, видя, как Нельва выглянула в дверь, Омра подумал: «С чем она ожидает меня? На этот раз, видно, удивлю и опечалю ее».
Но жена, маленькая, словно подросток, ненка, вопреки ожиданиям мужа нисколько не удивилась и не опечалилась, а как показалось Омре, даже повеселела.
— К чему радуешься? — с удивлением спросил Няруй, сняв малицу и стряхивая с нее снег перед железной печкой. — Не думаешь, что мне придется краснеть? Все скажут: слово дал, а не выполнил.
— Вон в сундучке лежит шкурка. Сдай ее — перевыполнишь даже обязательство, — посоветовала Нельва, ставя на маленький чумовой столик большую эмалированную чашку с дымящимся вареным мясом.
Няруй испуганно посмотрел на жену, и небрежно бросив малицу в угол, строго сказал:
— Нехорошие слова говорит твой язык. Наверное, пока я пропадал в тундре, ты опять каких-нибудь книг начиталась.
Жена улыбнулась:
— Ну, чего ты боишься? — спокойно спросила она мужа. — Думаешь, больше удачи у тебя не будет, если первую добычу раньше срока сдашь? Ты все веришь в какие-то сказки.
— Это не сказка. Это нашими дедами и прадедами не раз проверено.
— А ты вот сам проверь, — не унималась жена, хлопоча возле стола.
— Глупая, — первый раз назвал ее так Омра, подходя к умывальнику, — ты хочешь, чтобы я потом всю зиму попусту таскал лыжи по тундре?
Нельва засмеялась, и на ее круглых щеках показались ямочки. Черные, как смоль, волосы были причесаны по-русски, клубком на затылке. Вообще она старалась придать себе вид русской женщины. Ее в колхозе считали активисткой, хорошей общественницей.
Глядя на спину мужа, Нельва сказала:
— Помнишь, в прошлом году я нечаянно наступила на капкан? Ты его выбросить хотел, говорил: «Опоганила, теперь ни один зверь не попадет в него». А когда все же поставил — лису добыл. Да и можно ли ради такого дня считаться с каким-то поверьем? Подумай, голова седеющая!
Омра, усаживаясь за стол, вздохнул и негромко молвил:
— Учит, как будто я сам не понимаю. Но вот дальше-то как буду промышлять.

*
* *
Афанасий Медведев, высокий блондин с веселыми голубыми глазами, сидел перед лампой «молнией» и подготовлял сводку для загототдела рыбкоопа. Чтобы не поддаться дремоте, он часто потирал виски, облокотясь обеими руками о широкий стол со стопками квитанций и ведомостей по приемке пушнины. Он не спал уже больше двух суток. Дверь заготпункта почти не закрывалась. Был конец срока взятых охотниками обязательств, и Медведев круглые сутки принимал пушнину.
На стене между висящими сплошь пышными шкурками песцов, лисиц, волков, выдр, горностаев и россомах мягко тикали часы-ходики, показывая 6 часов. Ровно через сутки начнутся выборы. Народы Российской Федерации рапортовали в эти дни своей родной стране о достигнутых успехах в честь всенародного праздника. Готовил рапорт об успехах охотников тундры и Афанасий Медведев. Сводка уже была почти готова, но отправку ее задерживала пустая графа против фамилии Няруя Омры. Он один не выполнил своего обязательства, и у Медведева не поднималась рука заполнить графу: Омра Няруй — один из лучших охотников. Не может быть, чтобы Омра удовлетворился достигнутым, не выполнив полностью своего слова. Медведев слышал — Няруй в пургу ушел на охоту. Неужели с ним случилось несчастье?
Заготовитель нетерпеливо оглянулся на часы и, размышляя, начал прохаживаться по комнате, бесшумно ступая меховыми пимами.
Афанасий Медведев шестой год работал пушником-заготовителем. Родился и вырос он на Иртыше, около Тобольска. До войны сам был охотником. А вернувшись с фронта, приехал на Ямал. Здесь тоже несколько лет охотничал, а потом по путевке рыбкоопа учился в Салехарде на годичных курсах пушников-заготовителей. Приняв отдаленный торгово-заготовительный пункт, Медведев быстро завоевал признание и уважение тундрового населения. Правда, в первый год работы пушником встретил он много трудностей. Не знал ненецкого языка, плохо был знаком с бытом и обычаями ненцев.
Но Афанасий Медведев прекрасно знал свои обязанности, свою работу, и не щадя себя, в любую погоду выезжал на самые отдаленные охотничьи участки, чтобы своевременно обеспечить промысловиков продуктами питания, боеприпасами, чтоб на месте принять пушнину, не отрывая охотников от промысла. Не раз он обмораживал пальцы рук, отпуская ненцам муку и другие продукты, прямо в тундре, в пятидесятиградусный мороз и в пургу.
Пушнину принимал он безошибочно, и это особенно сильно поднимало авторитет молодого пушника. С первых дней своей работы Понька, как по-простому звали ненцы Афанасия Медведева, стал учить охотников правильно обрабатывать шкурки, то есть бороться за качество пушнины. Бывая в тундре, в чумах охотников, Медведев разъяснял населению политику партии и правительства, часто оказывал первичную медицинскую помощь. В осеннее время привозил в школу-интернат детей, оторванных от учебы.
Как-то в первый год работы Афанасий Медведев, находясь в тундре, предложил охотникам крупу, но оказалось, что ненцы не умеют варить кашу. Медведеву пришлось в нескольких чумах для показа самому варить кашу и угостить ею охотников. Каша ненцам понравилась, и впоследствии они сами стали просить привезти им «кашки» — крупы.
Теперь, когда Медведев уже довольно свободно владел ненецким языком, по тундре самостоятельно ездил на оленях, в каждом чуме считался своим человеком, ему гораздо легче стало работать.
— Хороший народ — ненцы, — подумал он, прохаживаясь по комнате.
В сенях скрипнула половица, и в избу, бесшумно отворив дверь, вместе с густыми клубами морозного воздуха быстро проскользнул небольшой человек.
— Омра! Шайтан тебя побери! — радостно воскликнул Медведев.
— Ань торово, Понька, — глухим, не своим голосом молвит Няруй, виновато глядя в глаза Афанасия Медведева.
— Здравствуй, здравствуй. Проходи, присаживайся, — радушно встретил его заготовитель и добавил: — А я жду тебя. Ну, вытряхивай из-за пазухи. Где пушнина?
— Плохо, шибко плохо, — сокрушенно сказал Няруй, опускаясь на длинную лавку.
— Неужели ничего больше не добыл?
— Пропал я нынче, пропал, — еле слышно прошептал охотник, глядя себе под ноги.
Медведев крупно зашагал по комнате, по привычке поглаживая круглый подбородок.
— Пропасть-то ты не пропал. Квартальный план выполнил в два с лишним раза. Но слово твое осталось не выполненным, — сказал он.
— Вот это и плохо. Шибко плохо.
— Да-а. А сводку надо давать.
— Куда? — поднял голову Омра.
— Правлению колхоза и в рыбкооп.
Няруй вновь опустил голову и весь как-то съежился. Наступила минута молчания. Медведев вынул из кармана портсигар, раскрыл его, протянул Нярую.
— Закури.
Няруй, привстав, потянулся за папиросой и не заметил, как из-под малицы на пол бесшумно сползла мягкая шкурка.
— Песец голубой! — восторженно воскликнул заготовитель и наклонился за шкуркой.
Охотник заметил свою оплошность и крикнул, наступая ногой на шкурку:
— Нельзя!
— Что такое? Почему нельзя? — удивился Медведев, стараясь взглянуть в глаза охотнику.
— Нельзя, — еще раз, но уже потише сказал Няруй.
— Что с тобой, Омра? — спросил Медведев, поднимая шкурку.
— Плохо, — прошептал Няруй, глядя вниз, в одну
точку.
— Не понимаю, — пожал плечами заготовитель.
Он подошел к столу, пододвинул поближе лампу и, несколько раз тряхнув шкурку, подул на мех, поворачивая огузком. Пощупал мездру. Голубовато-бурый густой пышный мех драгоценного зверя блестел.
— Шкурка первого сорта и без единого дефекта, — сообщил заготовитель. — Вот это подарок всенародному празднику!
Омра Няруй по-прежнему сидел на лавке и в глубоком раздумьи глядел в темный угол комнаты.
— Ты, Омра, видно простыл, заболел, на тебе лица нет, — начал Медведев, подойдя к охотнику и опуская руку ему на плечо. — Может, спирту тебе подать? А то обратись к фельдшеру.
— Ничего мне не надо, — молвил Няруй и, вставая, добавил: — Ладно, бери песца. Ради такого дня сдаю. Пиши скорее бумажку.
Вручая квитанцию, заготовитель похлопал Няруя по плечу:
— Коли добыл, зачем его держать. Желаю тебе, Омра, таких же удач в дальнейшем! Поправляйся и снова за охоту.
— Не будет у меня никаких удач больше в этом году, — вздохнул Няруй, и не попрощавшись, направился к выходу.
Вот странно! — развел руками Медведев. — Ушел, рассердился.

* * *
Весь день Няруй не находил себе места. Он, действительно, был похож на больного. К себе в чум его не тянуло. А идти на звероферму, где работала жена, и ссориться там с ней он не решался. Так целый день и болтался по фактории, про себя ругая Нельву за то, что она на какой-то миг убедила его, и он совершил непоправимое дело.
Вечером в правлении колхоза состоялось собрание охотников. Заведующий торгово-заготовительным пунктом выдавал передовым охотникам премии и тут же оформлял новые обязательства. Няруй Омра получил премию — сорочку голубого цвета с яркожелтыми полосками на подоле, в обшлагах рукавов и у ворота. На груди сорочки был вышит белый песец. Премию он принял без особой радости, давать же обязательство отказался.
— Какой я теперь охотник, — заявил он и раньше времени покинул собрание.
Медведев хотел было остановить Няруя и попросить дать объяснение, но, подумав, решил поговорить с ним наедине. Товарищам же поведение Омры было совершенно непонятным. Они вопросительно глядели на Медведева. Тот объяснил:
— Омра, кажется, заболел. Видно, простыл. Я поговорю с ним отдельно.
После собрания Афанасий Медведев в небольшом клубе, где помещался избирательный участок, встретился с секретарем первичной партийной организации колхоза Ямбо Оковоем, который сейчас был председателем участковой избирательной комиссии. Это был коренастый мужчина лет тридцати, с бритой головой, в черном костюме, в галстуке и в меховых пимах-белобоках. На груди несколько боевых медалей.
Медведев рассказал ему о поведении Омры. Решили в праздник не тревожить Няруя, а поговорить с ним в понедельник, вызвав его в контору колхоза.
…Маленькая, затерявшаяся в тундре фактория в день выборов была праздничной и ликующей, как любой населенный пункт республики. Няруй с женой проголосовали в числе первых. Потом они пошли в школу, где демонстрировали кинокартину. Омра просмотрел несколько частей кинофильма и, жалуясь на головную боль, ушел из класса, хотя жена и не отпускала. Придя в чум и не снимая нарядной малицы с премиальной сорочкой, он лег на оленью шкуру, положив голову на аккуратно свернутый мягкий меховой совок.
«Вот и праздник, — размышлял он. — Все веселятся, у каждого на сердце радость. Вон кто-то, слышно, с гармошкой идет. А я лежу, как медведь в берлоге, только лапу не сосу. И все из-за одного песца. Попался бы перед пургой хоть один песец — голубого песца бы не сдал раньше срока, завет стариков бы не нарушил. На сердце бы спокойно было. Веселился бы сейчас, как все. Спирту можно было немного выпить. Ох, и давно я спирту в рот не брал! Думал, в праздник выпью, а получилось шибко плохо. С горя кто же пьет? И во-всем виновата Нельва. Зачем она в мужское дело суется? Теперь шкурка голубого песца у Поньки. Наверно, на самое видное место повесил. А что, если у Поньки попросить шкурку обратно? Бумажку могу возвратить, я по бумажке за голубого песца еще ничего не получал. Скажу Поньке: «Дай, Понька, голубого песца обратно. Вот тебе бумажка. Поверь Нярую Омре, он тебя не подведет. День и ночь буду в тундре пропадать, а лишнюю шкурку в счет старого обязательства добуду». Понька умный, хороший человек. Разве попавшему в беду он не посочувствует? И как я сразу не додумался обратно взять шкурку! — вслух сказал Няруй и сел.
От неожиданной мысли его ударило в жар. Он отпустил назад капюшон малицы, обнажив вспотевшую голову. Минуту подождал, словно прислушиваясь к чему-то. Потом ударил себя по колену и решительно вышел из чума. Оглянувшись вокруг и не видя никого близко, он почти бегом направился в торгзаготпункт. Приемная пушнины оказалась на замке. Видно, Понька в другой половине дома, в магазине. Так оно и оказалось. Понька, весело переговариваясь, отпускал товар приехавшим из тундры и уже успевшим проголосовать ненцам. Весь магазин от прилавка до дверей был набит людьми. Самого Поньки не было видно. Слышался только его басовитый голос.
— Ох, и шкурка хороша! Настоящее «мягкое золото»! Молодец старик. Плана не имеешь, а государству помогаешь, — говорил он кому-то.
Няруй стоял у самого порога и, слыша эти слова, вдруг почувствовал, что мешается он тут совсем зря. Ведь Понька мог при людях также хвалить и сданную Няруем шкурку голубого песца. Значит, шкурка теперь уже не тайна, она же побывала в чужих руках. Какой будет толк от того, если Понька и согласится возвратить шкурку?
— Ну, и глупый же я, глупей авки[20], — ругал себя Няруй, тяжело спускаясь по ступенькам крыльца. — Как же быть? Пойду, однако, завтра в контору. Председателю скажу, секретарю парторганизации скажу, хоть я беспартийный: «Беда у меня! Не знаю, как быть. Наверно, зря буду лыжи таскать». Пусть назначат на другую работу.
С такими мыслями возвратился Няруй в чум, растопил железную печку и вскипятил чай. Потом разделал и съел целого мерзлого сырка и выпил полчайника крепкого горячего чаю. Не дожидаясь жены, которая должна была помогать в обслуживании приезжих ненцев в чайной комнате в школе, Омра лег спать.

*
* *
Утром Омру Няруя вызвали в правление колхоза. Когда он вошел в контору, там сидели трое: председатель колхоза Аби Салиндер, сухощавый, тонкий ненец в коричневого цвета толстовке и в черных ватных брюках, секретарь парторганизации Ямбо Оковой и Афанасий Медведев.
Секретарь парторганизации пододвинул поближе к себе табуретку и пригласил Няруя сесть. Тот минуту потоптался у двери, потом как-то боком прошел меж столов и сел напротив секретаря.
— Вот так, поближе ко мне, — сказал Ямбо Оковой, приветливо и испытующе глядя на Омру.
Няруй опустил назад капюшон малицы и стал поглаживать волосы с сединой у висков.
— Ну, как, товарищ Няруй, здоровье твое? — начал секретарь парторганизации, открывая костяной портсигар. — Говорят, ты болеешь?
— Нет, я совсем не болею.
Ямбо Оковой, бесшумно постукивая папиросой по крышке портсигара, кивнул в сторону Медведева бритой головой:
— Вон заготовитель говорит: ты в последний раз пришел к нему с голубым песцом и все о чем-то сокрушался. Тебя в чем-нибудь обидели?
Няруй, молча, отрицательно мотнул головой, глядя вниз и перебирая пальцами сорочку малицы на коленях.
— А отчего же ты новое обязательство взять отказался? Ты, Омра, один без обязательства остался, — спокойно продолжал секретарь.
— Это не хорошо, — вступил в разговор председатель колхоза.
— Может, у меня нынче удачи не будет больше, — пробормотал Няруй, еще ниже опуская голову.
— Во-во, об этом он мне тоже говорил, — сказал Медведев.
Ямбо Оковой прилег грудью на стол, спрашивая охотника:
— Что ты сказал? Удачи не будет?
— Ну, да.
Аби Салиндер, перебирая на столе бумаги, улыбнулся
— Чего выдумал…
— Это не выдумка, — ответил Няруй.
— А что?
Омра промолчал, сидя, облокотившись на колени.
— Да-а, мне теперь понятно, — проговорил секретарь парторганизации, вставая с места.
Затем обратился к Медведеву:
— Он в последний раз хорошую шкурку сдал?
— Первосортную шкурку голубого песца.
— Ты, Омра, когда добыл его? — спросил Ямбо Оковой, дымя папиросой.
— Давно.
— Как давно? В этот сезон?
— Нынче осенью добыл.
— Наверно, первая добыча?
Няруй молча утвердительно кивнул головой.
— Э-э, вон что, оказывается! — удивился председатель колхоза.
— А что такое? — поинтересовался Афанасий Медведев.
— Так, так, — покачал головой секретарь, прохаживаясь между столами и глядя на Няруя. Потом повернулся к Медведеву. — У ненцев было суеверие, что первую добычу раньше окончания сезона сдать — удачи не будет. Это шаманская сказка.
— Не знаю, может сказка, а может правда, — ответил охотник.
— Да-а, выходит еще плохо работаем, — задумчиво произнес Оковой и, встретив взгляд Омры, объяснил: — я плохо работаю, Аби плохо работает, товарищ Медведев плохо работает.
Омра Няруй выпрямился:
— Почему плохо работаете? Вы свое дело делаете, хорошо работаете.
— Нет, — возразил секретарь парторганизации, — Выходит, плохо работаем, недостаточно помогаем нашим людям освобождаться от разных суеверий, предрассудков.
— А сколько их было в ненецком народе! — произнес Аби Салиндер.
— Действительно, сколько было этих суеверий, — подтвердил Ямбо Оковой. — Женщина шагнет через вещь — опоганила, сядэям[21] жертву не принесешь — промысла не будет, человек заболел — злой дух вселился в него, надо шамана позвать… Эти предрассудки окутывали человека от рождения, как чадный дым костров в чуме, и помогали богачам легче обманывать народ.
Секретарь парторганизации сел рядом с Няруем, положил руку ему на колени:
— Теперь же кулаков да шаманов нет. Мы сами хозяева. Живем в колхозах, новую счастливую жизнь строим. Так? — и взглянув охотнику в глаза, укоризненно сказал: — А ты, оказывается, веришь в разные выдумки.
Няруй поднял голову:
— Не я выдумал. Это наказ моего отца. Он, кажется, не плохим охотником был.
— Если верить всему, чему верили неграмотные, забитые наши отцы и деды, мы к коммунизму будем двигаться тюленьими шагами, — ответил секретарь.
Афанасий Медведев удивлялся:
— Из-за какой ерунды убивается. Я думал, он верно заболел. Да знал бы я, что у Няруя есть не сданная пушнина, давно бы проходу не дал.
— А почему ты, Омра, решился сдать шкурку первой добычи? — спросил председатель колхоза.
— Да-да, — присоединился Ямбо Оковой. — Ведь ты, товарищ Няруй, квартальный план уже давно перевыполнил.
Няруй пожал плечами:
— А что же делать мне было? Я слово давал, к празднику три квартальных плана выполнить обещался. Если бы не сдал голубого песца, все бы сказали: Няруй слово свое не сдержал.
— Значит, ты хотел быть верным своему слову? — сказал секретарь. — Это хорошо, товарищ Няруй. Ты этим помог Родине быстрее получить ценную пушнину. А она ей очень и очень нужна. Ты это знаешь, мы рассказывали вам об этом не раз. И выходит, социалистическое обязательство ты брал совсем не зря. Оно помогло тебе быть в одном ряду с передовиками охотпромысла. Ты понимаешь меня, Омра?
Няруй утвердительно кивнул головой:
— Конечно, понимаю.
— А почему же сейчас отстаешь от товарищей? Не хочешь брать новое обязательство? — спросил Медведев.
Няруй внимательно посмотрел на всех и улыбнулся:
— Ну, вот боюсь и только. Вдруг больше ничего не буду добывать.
— Чудак, — сказал председатель колхоза. — Если по-прежнему будешь старательно промышлять, почему же не будешь добывать?
— Удача у того, кто честно, самоотверженно трудится и умело ведет свое дело, а ты как раз такой, — добавил Ямбо Оковой.
— Нет, когда добуду хоть одного зверя, тогда и возьму обязательство, — твердо сказал охотник.
— Значит, хочешь на деле убедиться, что поверье насчет удачи — обман? — спросил секретарь. — А скажи, Омра, ты до этого каждый раз с добычей возвращался?
— Да нет, иногда за неделю одного зверька добывал, — ответил Няруй.
— Вот видишь? — сказал Медведев. — И на этот раз может случиться, что капканы будут пустыми, пурга-то недавно была.
— После пурги я все капканы сызнова поставил, — объяснил Няруй.
— Тем лучше, — сказал секретарь парторганизации и, переглянувшись с товарищами, закончил, кладя руку на плечо охотника:
— Иди, проверяй капканы. Мы можем подождать. Когда вернешься с добычей, оформим обязательство.

* * *
Никогда с таким тяжелым настроением не уходил Няруй на охоту. Даже обитые оленьими камысами лыжи, казалось ему, не скользят, а прилипают к только что выпавшему снегу и мешают делать широкие и быстрые шаги. Какая-то непонятная и надоедливая мысль беспрестанно сверлила голову: «Зря идешь, зря идешь».
Когда он, наконец, дошел до капканов, небо совсем очистилось от туч, и луна ярко озарила свежевыпавший снег.
Первые осмотренные ловушки оказались пустыми, с нетронутыми приманками. Тут же Няруй заметил следы лисицы. Она несколько раз обошла вокруг капкана, но до приманки не дотронулась. Такие случаи бывали не раз и раньше, но сейчас это озадачило Омру. «Неужели начинаются мои неудачи?» — мелькнуло у него в голове. След лисы спускался к ручью. Там у Няруя было поставлено два капкана. Он направился туда, и увидев, что одного капкана нет, страшно испугался. «Началось!» — невольно вырвалось у него, и он почувствовал дрожь в коленях.
Лиса, видно, долго билась, стараясь вырваться из железной пасти, перегрызла веревку от якорька и поскакала вниз по ручью, волоча за собой капкан. Свежие капли крови отчетливо темнели на голубоватом снегу. Значит, попала в капкан недавно и уйти очень далеко не успела. Няруй снял с плеча ружье и направил лыжи по следу лисы. Она иногда останавливалась, пытаясь освободить лапу, и в этих местах Няруй видел большие темные пятна.
На одном из таких пятен он заметил клочок шерсти, примерзший к снегу. Зоркие глаза охотника быстро определили — лиса серебристо-черных. Теперь Няруй шел быстрее, думая только о лисе. Недалеко от устья ручья он увидел второй след, намного крупнее лисьего. «Волчий», — подумал Омра и остановился. Зверь, видно, большими прыжками спустился с соседнего холма и, напав на след лисы, потрусил за ней, на ходу слизывая кровяные капли.
Няруй стоял в нерешительности. Возвращаться обратно или преследовать зверей? А может это и есть то, о чем говорили старые люди: «зверь будет дразнить, капканы уносить, на беду сманивать?» Неприятная дрожь точно также, как в тот раз в «куропачьем чуме», пошла по телу с головы до ног. Но клочок серебристо-черной шерсти, зажатый в руке, не давал покою, и Няруй снова зашагал вперед, беспокоясь о том, что если волк успеет догнать лису, он ее разорвет, значит, надо вначале убить волка, или отогнать его, а лису-то он догонит, с капканом она далеко не уйдет.
Выйдя на небольшую полянку, он потерял следы. Легкий ветерок успел занести их здесь пушистым снегом. Однако Няруй вскоре снова нашел их. Следы резко свернули направо, в сторону густых зарослей карликовых берез. Приближаясь к ним, охотник заметил в одном из кустов качающиеся прутья. Кто их шевелил — лиса, волк? А, может, куропатки? Эта неясность заставила Няруя замедлить шаги. Вдруг небольшая темная тень промелькнула между кустами, и теперь прутья закачались в другом месте. Это шевелит лиса. А где же волк? Не успел Няруй сделать и двух небольших шагов, как увидел волка. Он показался из-за того куста, из которого выбежала лиса. Светлобурый полярный волк был выше зарослей, и Няруй отчетливо видел на фоне ярко освещенного снега голову зверя, повернутую в сторону охотника. Зверь заметил человека, сердито зарычал и, сделав два прыжка в его сторону, на минуту встал, скаля острые клыки и рыча. Няруй взвел курок, наклонясь всем телом вперед и широко расставив короткие ноги. Холод пробежал по спине, и руки затряслись еле заметной дрожью. Зверь, рыча, снова сделал прыжок. Раздался выстрел. Волк шарахнулся в сторону, но тут же взвыв, поскакал на охотника, припадая на правый бок. Няруй широко вскинул руки, роняя ружье и, вскрикнув, бросился на зверя.

* * *
Мокрые волосы прилипли к вискам, постепенно покрываясь инеем. Крупные капли пота, испаряясь, неприятно щекотали лицо, но Няруй не обращал на это внимания, силясь высвободить левую руку из пасти волка. Острые клыки его впились глубоко в рукав малицы у самого локтя, и Няруй осторожно разжимал пасть мертвого зверя, чтобы не разорвать тонкий совок. Когда, наконец, удалось высвободить руку, голова зверя мешком упала на снег. Волк был большой, как двухгодовалый олень. Широкая струйка крови темнела у него под сердцем. На снегу чернела глубокая лунка. Тут же лежал ножик с узким, как ребро пыжика, лезвием. Няруй поднял нож, обтер лезвие о комок снега и сунул в ножны.
Когда разъяренный зверь набросился на охотника, Няруй успел всунуть в пасть зверя зажатую в кулак руку, а другой рукой выдернул нож из ножен и всадил его под ребро волку. И это спасло охотника. Теперь он, закинув за плечо ружье, стоял над убитым волком и облегченно вздохнул, собираясь закурить. Но тут он вспомнил про лису и быстро направил лыжи к кусту, где в последний момент качались ветки. Действительно, след и капли крови говорили, что лиса проскользнула в этот куст. Няруй обошел вокруг него, но следов выхода из куста не обнаружил. Раздвигая руками ветви, он заглянул вглубь зарослей и заметил в темноте светящиеся, как у кошки, глаза лисы. Она еле слышно визжала, не в силах высвободить лапу с застрявшим в прутьях капканом. Няруй не спеша снял ружье и прикладом, метко ударил по самому носу лисы.
Она, не пикнув, сжалась комком.

* * *
Омра Няруй выкурил три трубки подряд, сняв лыжи и сидя на туше волка. Он еще не успел успокоиться от только что пережитого, и ни о чем не думая, глубоко затягивался дымом крепкого листового табака. Потом вынул из мешочка сушеное мясо, и аппетитно закусив, взялся снимать шкуру волка, ловко орудуя ножом.
Через полчаса, расставив возле туши волчьего мяса два песцовых капкана, он с тяжелой ношей скользил по старой лыжне. Луна висела низко над холмистой тундрой, бросая длинные тени. На востоке небо заметно посветлело, и легкий ветер приятно щекотал лицо и играл серебристым мехом лисы, закинутой на плечо охотника У Омры Няруя на душе было легко и весело. Он затянул песню, тут же сложенную им, — песню об удаче.

195 г.


РАДОСТЬ
Полярная ночь убывала стремительно, и под ослепляюще-ярким солнцем неожиданно быстро стали выступать серые вершины тундровых сопок. На поляне, окруженной невысоким редколесьем, выглянула из-под снега пожелтевшая прошлогодняя трава. Легкий ветер, дующий с полуденной стороны, смахнул остатки снега с тонкоствольных берез и лиственниц.
У важенок — оленей-самок — рога побелели, стали сухими. У оленей-самцов — хоров показались темные, пушистые ростки новых рогов.
Наступала пора весенних кочевий на север — к местам отела.
Яллу Яптунай, бригадир оленьего стада, невысокий пожилой ненец, медлительный в разговоре, но быстрый в движениях, решил сегодня же съездить на факторию и договориться с заведующим торговым пунктом о дне по лучения продуктов и товаров на время весенне-летних кочевий. Перед выездом на факторию Яллу отправился в стадо, чтобы дать несколько указаний дежурному пастуху. Солнце уже поднялось выше чума, и ночная смена пастухов ушла на отдых. Стадо караулил молодой пастух Юнай, веснущатый, круглолицый парень, с бойкими серыми глазами и с редким темным пушком над верхней губой. Одетый в малицу, он сидел на легковой нарте с упряжкой из трех оленей. Возле его ног, обутых в мохнатые тобоки, вертелась остромордая белая оленегонная лайка, нетерпеливо виляя пушистым хвостом. Она — лучший и незаменимый помощник пастуха-оленевода. Вот и сейчас, не успел хозяин подать знак, как она стремглав кинулась туда, где кончается редколесье, и неистовым лаем заставила двух важенок вернуться в стадо.
— А Сэври тебе хорошо помогает, — спокойным, медлительным голосом сказал бригадир Яллу, подъезжая к пастуху.
— Эти две важенки сегодня уже третий раз убегают, — словно жалуясь, быстро проговорил Юнай.
Яллу привстал на полозе нарты, проницательным взглядом окидывая стадо. Оно растянулось широко по всей поляне. Олени паслись свободно. Одни лежали, жуя жвачку, другие рыли передними ногами лунки в снегу, чтобы достать корм. Но опытные глаза оленевода в кажущемся спокойствии стада заметили что-то неладное.
— Да, важенки начинают беспокоиться. Весну чуют, к местам отела двинуться норовят. Каслать, каслать[22] надо!
— А ты, однако, куда-то ехать собрался? — спросил Юнай, кивком головы указывая на лежащий на нарте бригадира дорожный гусь.
— На факторию собрался. Насчет продуктов договориться надо. Скорее получим — скорее каслать будем.
— Однако долго не проездишь?
— Когда солнце уйдет за Урал, вернусь, — и закуривая трубку, Яллу добавил: — Собакам сильно гонять важенок не давайте. Лучше сами прокатитесь на лыжах, — и шутливо закончил: — Не забудешь, учитель мой?
При последних словах Юнай заулыбался.
— Да, учитель! Вот уже пора пришла каслать, а мы с тобой еще план свой не выполнили.
— Какой план?
— А букварь-то не закончили.
Яллу, надевая поверх малицы легкий гусь, чуть слышно ответил:
— Ты не виноват. Ты хорошо учил. Память у меня старая. Однако я никогда не научусь читать.
— Как так? Ты уже читаешь.
— Когда ты помогаешь — мало-мало читаю. Без тебя ничего не выходит. Один начну читать — буквы путаются. Шибко плохо.
И, ловко усевшись на свою легковую нарту, спокойно закончил:
— Ну, ладно, ладно, ехать надо. Ты, Юнай, за оленями смотри хорошенько. Хочешь хороший приплод иметь — важенок береги.
И, гикнув на быстроногих хоров-быков, помчался на восток, в сторону фактории. Из-под копыт оленей взметнулись звонкие брызги утреннего наста.
Яллу Яптунаю уже перевалило за пятый десяток. В таком возрасте учиться, известно, нелегко. Но он решил непременно осилить грамоту. «Не хочу, — говорит, — быть неграмотным бригадиром. Сейчас пока моя бригада первое место в районе занимает. Буду дальше неграмотным, другие бригадиры меня быстро обгонят».
Вначале грамота давалась ему тяжело. Много сил отдал комсомолец Юнай, чтобы научить бригадира читать по слогам, правильно писать буквы. Много пота пролил и сам бригадир. Возьмет в руку карандаш, вздохнет, покачает поседевшей головой:
— Хореем[23] управлять умею, тынзян[24] кидаю ловко, нарту делать мастер, а карандаш правильно держать не могу привыкнуть.
Раскроет букварь, начнет читать. Потом остановится и, вытирая с обветренного, бронзового, скуластого лица пот, говорит:
— Вот беда. На белом снегу следы горностаев и леммингов на расстоянии трех хореев различаю, а тут буквы под самым носом путаются, друг на дружку лезут, читать мешают. Оказывается, учиться труднее всякой работы.
— Да, учиться нелегко, — подтверждает Юнай.
— А ты меня учи. Каждый день учи. Ох, и хочется мне грамоту осилить! Буду грамотным — всякую бумагу сам прочитаю, сам разберу. Хорошо ведь, а?
И Юнай терпеливо занимался с Яллу Яптунаем всю зиму.
На фактории Яллу задержался недолго: продукты можно получить хоть завтра. Перед отправкой обратно в чум, стоя на крыльце здания торгпункта и собираясь набить табаком пожелтевшую костяную трубку, Яллу увидел на двери тамбура бумажный лист. Это была районная газета, которая довольно регулярно доставлялась в его бригаду. Минуту он смотрел на нее безразлично. Вдруг ему показалось, что кто-то произнес его имя. Яллу оглянулся вокруг — никого нет. Опять взглянул на газету. И тут заметил очень знакомые буквы. Стал читать — получилось «Яллу Яптуная». Он подошел близко и, напрягая зрение, начал читать слова, написанные также крупно, но чуть повыше.
Читал долго и получилось: «Равняйтесь на бригаду знатного оленевода Яллу Яптуная!»
— Ого! — радостно произнес он. Потом зачем-то опять оглянулся вокруг и прочитал еще раз. Получилось то же самое. Стал читать написанное ниже и помельче. «Оленеводческая бригада Яллу Яптуная взяла обязательство — сохранить полностью приплод этого года», — прочитал Яллу и подтвердил:
— Правильно!
— Юро![25] — воскликнул он, быстро вбегая в факторию. — Ты зачем ничего не говоришь мне? Про меня в газете написано, а ты молчишь!
Заведующий торгпунктом, рыжий, голубоглазый коми, показался из-за прилавка.
— Верно, про тебя есть в газете. Я думал, ты знаешь.
— Сейчас узнал. Сам прочитал, сам! Хорошо написано, правильно, — с непривычной скороговоркой сообщил Яллу.
— Видишь, ты, оказывается, грамотным стал.
— А как же! Неграмотный человек — какой работник, — и откидывая назад нависшую на темно-смуглый морщинистый лоб жесткую прядь пепельных волос, взволнованно добавил:
— Такая газета, как на дверях, у тебя есть? Давай скорее, ехать надо.
Получив газету, быстро спрятал ее в рукав малицы.
— Ну, спасибо, юро! Правильно написано.
— Не я писал, — ответил заведующий.
Все равно спасибо тебе. Всем спасибо. Которые газету сделали, скажи им: Яллу сам читал, говорит — правильно написано. Ну, лакомбой!
И Яллу, бряцая медными цепочками ножен на поясе, поспешил к выходу. Голубоглазый продавец крикнул вслед:
— Трубку забыл, возьми!
Яллу засмеялся, обнажая белые зубы.
— Ну и дела, трубку даже забыл…
…И, конечно, Яллу всю дорогу пел: «Ого-го! Сегодня большой день. Я сам про себя прочитал. Газета говорит, все оленеводы должны равняться на Яллу Яптуная. Пусть равняются, это хорошо. Теперь он немного грамотен, он понимает, надо оленеводство еще лучше вести, а то обгонят его, Яптунай может позади оказаться».
Бесшумно опуская длинный гибкий хорей на гладкие круглые спины безрогих красавцев-хоров, он на минуту умолкает. Звучно посасывая трубку, оглядывает зорким взглядом покрасневших от ветра карих глаз вечернюю снежную тундру цвета голубого песца. Солнце уже спрятало свою голову в синих подушках Урала, и только лучи его брусничным соком брызжут на стадо перистых облаков. Потом, гикнув на оленей и не обращая внимания на встречный ветер Яллу вновь начинает петь: «Ого-го! В чум приеду, газету эту будем читать, будем решать, как лучше работать. Бригадир Яллу Яптунай сам будет читать. Он теперь немного грамотен. Ой, Яптунай, тебе еще много учиться надо! Другие-то бригадиры, наверно, грамотнее тебя!..»
Едет и поет. От радости поет.

1952 г.


МАСТЕРСТВО
Шторм бушевал вторые сутки. Взбудораженная река в красных отблесках вечернего солнца казалась кровяной. Рыбаки, стоя у развевающихся на вешалах, давно высохших плавных[26] сетей, с тревогой глядели на реку.
— Ой, не могу смотреть! Утонут! — со вздохом произнесла небольшого роста, круглолицая девушка Яляне.
— Ну, и отчаянный наш бригадир! — сказал кто-то.
— А ведь зря рискует. Ничего он не добудет в такую погоду.
Бударка Вано Лапцуя — бригадира рыбаков-плавичей[27] казалась щепкой, то виднеясь на гребне волны, то надолго исчезая среди ревущих водяных глыб.
Вскоре над водой забелел парус, похожий на крыло халея[28]. Качаясь из стороны в сторону, он быстро увеличивался. Это бригадир возвращался на песок[29].
Как только лодка, погоняемая набегающей волной, приткнулась к берегу, рыбаки окружили ее.
— Ну, как? — спрашивали они.
— Замечательно, — явно шутливо басовитым голосом ответил широкоскулый рыбак, проворно прыгая с лодки. Это — плавич Мэнь Сэрпио, вечно улыбающийся, с насмешливыми глазами и покачивающейся походкой на длинных ногах, обутых в бродни. Он ездил за гребца Яляне.
Весь мокрый, в сером суконном совоке молодой бригадир Вано Лапцуй, опираясь на весло, устало поднялся с кормового сидения. Овальное, загорелое лицо его было в крупных водяных брызгах, а мокрые волосы нависли на нахмуренные темные брови.
— Пока улов плохой. Грузил мало, видите, как всю сеть свило.
В середине бударки лежала плавная сеть, свитая, как веревка, и несколько рыб.
— Я так и знал, — сказал рыбак Сязи, пожилой бородатый ненец в малице и в тобоках и поэтому похожий скорее на пастуха, чем па рыбака.
Подошла Яляне.
— Вернулись живы-здоровы? А я так боялась, — призналась она.
— Нам тонуть некогда, работать надо, — шутил Мэнь Сэрпмо, легко подтаскивая лодку сильными длинными руками.
Бригадир, бросив взгляд на девушку, добавил:
— Отрегулируем сеть — снова выедем.
— Зря мучаетесь, — сказал один из плавичей. — В шторм улов всегда неважный.
— Неправда, — спокойно возразил Вано Лапцуй. — В штормовую погоду рыба, наоборот, должна быть в движении. Вся беда, что сеть свивает. Значит, надо добавить грузу.
Когда сеть была распутана, Вано Лапцуй принялся подвязывать дополнительные грузила. Он пригласил к себе всех двенадцать плавичей своей бригады.
— На первый случай сделаем так, — обратился он к ним, — на каждую прожилку сети ставим два металлических груза и через одну прожилку — таш[30]. Если это даст хороший улов, вам придется сделать то же самое и выехать на плав.
— Напрасный труд, — глухо промолвил Сязи, зевая и почесывая щетинистую бородку.
— Ты, Сязи, каждый раз, когда мы пробуем какой-нибудь новый метод, говоришь эти слова.
— А всегда выходит, что прав бригадир, — послышались голоса.
— Это было верно. Бригадир плавной бригады колхоза «Сава ил» («Хорошая жизнь») молодой коммунист Вано Лапцуй — смел и настойчив, он постоянно ищет новые методы плавного лова рыбы. Как и другие передовые рыбаки Обского бассейна, он тщательно готовится к путине, консервирует сети перед их посадкой, комбинирует несколько провязов с различными ячеями для одновременного лова сырка и муксуна. Широко пользуется маневренностью. Как только река очистится ото льда, он начинает лов па отведенных его бригаде рыбоугодиях. Если первые косяки сырка еще не появились, он с бригадой спускается километров на шестьдесят ниже по Оби и ведет здесь контрольный облов, дожидаясь массового хода сырка. Первые косяки его он вылавливает в течение пяти — шести дней. Когда рыба сбавляет свой ход, Лапцуй с бригадой быстро переезжает на свое основное угодие и, опередив сырка, снова продолжает лов.
Сейчас он промышлял уже на основном рыбоугодии.
…Закончив подвязку дополнительных грузил и таша, Вано Лапцуй дал распоряжение членам бригады подготовить свои сети, подвязав дополнительные грузила.
— Шторм еще не скоро утихнет, и такие сети нам пригодятся, — сказал он, надевая другой суконный совок.
Перед тем, как отчалить от берега, Мэнь Сэрпио, глядя из-под большой шершавой ладони па реку, на этот раз без шутливой нотки, но с неизменной улыбкой басовито сказал:
— Мне, кажется, мешает еще этот сильный встречный ветер. Не привязать ли на концах провяза груз потяжелее?
— Да? А ведь ты прав, — сказал бригадир, — нужно сделать такой груз, чтоб он был похож на парус. Тогда сеть будет плыть по течению с нормальной скоростью.
— Верно, — согласился Мэнь и тут же предложил: — А что, если взять рогожный куль и нагрузить его камнем?
— Получится парус водяной, — с радостью подхватил бригадир.
Подготовка двух «водяных парусов» заняла немного времени, и бударка Вано Лапцуя, вскоре снова умчалась под легким парусом на плав, подобно быстрому, проворному халею.
Часа через полтора веселая, звонкоголосая Катя — белокурая русская девушка с рыбоприемного плашкоута, стоящего тут же у песка, приняла от бригадира Лапцуя два с половиной центнера рыбы. Это улов за один плав.
— Кто говорил: в шторм рыба не ловится? Подходи, потаскай на плашкоут эту рыбу — поверишь, — как всегда шутил Мэнь, подмигивая узкими, черными, насмешливыми глазами и обнажая белые, как снег, зубы.
Пока бригадир с Мэнем сдавали улов и ужинали, остальные плавичи погрузили в бударки свои сети. Солнце, касаясь вершин снежного Урала, опять залило багровой краской обложенный тяжелыми тучами горизонт.
— Однако тихой погоды не жди, — молвил Сязи, почесывая бородку и глядя на закат солнца. — Хватит сидеть, рыбачить надо. Бригадир то, видно, правду говорит.
Когда бригада в полном составе отчалила от берега, Вано Лапцуй спросил своего гребца Яляне:
— Ну, как, Яляне, не боишься ехать?
— Страшно смотреть на лодку в волнах с берега, а на воде ничего, — улыбнулась девушка.
Шторм бушевал еще три дня, но плавичи бригады Вано Лупцуя прекращали лов только на короткий сон. Улов в эти дни был намного лучше, чем в тихую погоду.
В один из этих дней молодой бригадир вынул аккуратный блокнот, и пока бударка плыла по течению рядом с сетью, сделал в нем запись: «В шторм — улов выше. Чтоб сеть не скрючивалась — на каждую прожилку два груза, через одну — таш. При сильном встречном ветре — «Водяной парус».
Потом полистал блокнот, просматривая краткие записи, сделанные прежде.
«Сырок, пыжьян — верховые рыбы, муксун — рыба донная».
«Сроки движения рыб не постоянны. С начала путины надо иметь сети для всех видов рыб».
«Если течение заворачивает сеть и она вытягивается вдоль реки — нагрузить быстро идущее крыло. Сеть пойдет ровно, поперек реки».
«Главное в рыбодобыче — маневренность, комбинированный лов, соцсоревнование, упорный труд».
Эта запись дважды подчеркнута карандашом.
…Наступила середина лета. Был тихий, ясный день. На спокойной воде бударки плавичей казались парящими между двух небес. Далеко по воде разносилась чья-то песня. Сегодня настроение рыбаков было веселое. Уже со второго утреннего плава уловы небывало резко повысились. Что ни плав, то два — три центнера на бударку.
— Что за чудо? — удивлялась Катя, когда полные рыбой бударки почти все враз приплыли к плашкоуту. — Куда я помещу столько рыбы! Плашкоут уже полон. Откуда вы рыбу черпаете? Ведь второй подъем рыбы уже к концу подходит.
— Нынче по моему хотению третий подъем рыбы начался, — послышался шутливый бас Мэнь Сэрпио.
— А потом будет четвертый, — смеялись плавичи.
Вдобавок к общей радости вскоре пришел катер с порожним плашкоутом. Капитан, видя бударки, полные серебристой рыбой, спросил плавичей:
— Ну, как? Рыба мало-мало ловится?
— Рыба совсем хорошо пошла!
— Это вам белухи помогают. Говорят, километров за полтораста отсюда появились белухи.
— Ну, тогда надо спешить на лов, — отозвался бригадир. — Шевелись, ребята!
Однако первый же послеобеденный плав разочаровал рыбаков. Улов резко снизился. Многие плавичи добыли всего по нескольку килограммов.
— Что за шайтан! — удивленно теребил бородку Сязи. — Куда девалась рыба?
А веселый Мэнь Сэрпио, рассуждая со своим гребцом, старался объяснить:
— Видать, рыба дала «полный ход» наутек. Теперь попробуй, догоняй ее.
Вано Лапцуй, посоветовавшись с рыбаками, решил передвинуться всей бригадой на несколько километров выше, чтобы «застать хоть хвост рыбы», как говорил Мэнь. Но уловы пробных плавов не утешили рыбаков. Поднялись еще на пять километров. Все это заняло довольно много времени: ветра не было, ехали на гребях. Солнце уже катилось к Уралу. Улов был совсем плохой. Рыба попадалась в сеть по несколько штук.
— Вот беда, — запечалился Вано Лапцуй.
Поразмыслив, он пришел к выводу, что рыба не могла так быстро подняться по реке. Она или ушла в зерло, или спряталась на мелких местах: в заливах и курьях. Ведь белуха на мелкие места не пойдет.
Распорядившись продолжать плавы, бригадир направил свою бударку к противоположному берегу Оби, к зеленеющему травой заливу.
— Поехали на разведку, — произнес Сязи, глядя вслед быстро уплывающей лодке.
Его гребец, бритоголовый паренек, улыбнулся:
— Опять скажешь «напрасный труд?»
Сязи промолчал, почесывая бородку.
Вода в заливе была не выше полотна кормового весла, и краснощекая Яляне, видя вокруг торчащую из воды зелень, удивилась:
— А как же мы тут-сделаем плав? Здесь совсем нет течения?
— Зачем нам плавать, — ухмыльнулся Вано, мы с тобой будем неводить.
Яляне высоко вскинула тонкие темные брови.
— Не удивляйся, — кивнул головой бригадир. — Смотри, куда рыба от белух спряталась.
Только теперь заметила Яляне, как вода вокруг рябилась от плавников рыб. Привязав один конец плавной сети за воткнутый у самого берега шест, Вано Лапцуй не спеша, бесшумно оттолкнул от него лодку и, описав полукруг, снова подъехал к берегу. Результат был неожиданным: бударка с грузоподъемностью в 400 килограммов не поместила и половину улова этой своеобразной тони.
Через час все плавичи закидывали сети в заливах и курьях по обе стороны реки. Приемщица рыбы снова начала беспокоиться, чтоб успеть первым сортом принять всю добытую рыбу.
После ужина, когда все члены бригады уже расположились на отдых, Вано Лапцуй в белой рубахе с расстегнутым воротом подсел к столу с блокнотом.
— Товарищ бригадир, ты, однако, какую-то книгу пишешь? Скоро ли закончишь ее? — привычно-шутливо спросил Мэнь из-за марлевого полога.
— Не книгу пишу, а дневник веду. Как плавными сетями рыбу надо ловить, мысли свои записываю. А когда закончу — не знаю. Чтоб быть плавичами-мастерами, многое нужно знать нам, — ответил Лапцуй, делая очередную запись.

1952 г.


СЕКРЕТ
Гроза разразилась неожиданно и застала рыбаков в сору[31] у только что поставленных сетей. Быстро отвязав лодки от белеющих над водой колышков и напряженно работая гребями[32], похожими по форме на таловый лист, рыбаки поспешили к густым тальниковым зарослям. Они вытащили на кочковатый берег лодки-колданки[33], легкие, как люльки, повернули их вверх дном и укрылись под ними от дождя. Только Салиндер Хасанбой, один из молодых рыбаков-ненцев, оставался на воде. Это был широколицый, со вздернутыми густыми черными бровями парень, с заметным шрамом на круглом подбородке. Он еще не успел поставить все сети. Оставалось два провяза. При свете молний и раскатах грома, под проливным ливнем, едва удерживая лодку от напора ветра, Хасанбой наскоро поставил оставшиеся сети и наугад направил колданку к берегу. Не было видно даже носовой части двухсаженной колданки. Пока добрался до берега, промок до нитки, хотя и был одет в суконный совок, сшитый. из солдатской шинели.
Гроза бушевала всю ночь. Утром подул каменный ветер (ветер с Урала), разогнал лохматые тучи, похожие на громадные рваные шкуры линялых оленей, и рыбаки поехали просматривать сети. Хасанбой долго возился у костра, просушивая одежду, и к сетям поехал последним. Хасанбой ехал в бодром настроении и думал о том, что хорошо сделал, поставив все сети, хотя ему и пришлось промокнуть. Десяток килограммов рыбы совсем не лишние. Однако, подъезжая к сетям, Хасанбой изумленно развел руками: последние два провяза поставлены совсем неправильно, вдоль сора, перпендикулярно к остальным сетям.
— Вот лешак, — промолвил он, — как так случилось? Придется просмотреть сети, снять да снова поставить.
Стал просматривать сети, а тут подъехали товарищи, спрашивают:
— Зачем же ты, Хасанбой, неправильно сети поставил?
— Второпях ошибся немного, — отвечает Хасанбой, хмуря густые темные брови. — Видно, ветер отнес лодку, дождь лил, не заметил.
Над рыжевато-бурой, рябой поверхностью сора раздался веселый смех рыбаков:
— Хасанбой по-новому сетковать решил: вдоль сора сети ставит.
Подъехал бригадир Осорма. Узнав, над чем смеются рыбаки, вначале заулыбался, потом негромко, но строго сказал:
— Так будем рыбачить, ни одной рыбки не поймаем. Три года назад нарты сменили на лодки, а до сих пор сети ставить не научились.
Хасанбой виновато посмотрел на бригадира черными раскосыми глазами и также негромко ответил:
— Сейчас как следует поставлю, — и стал снимать сети. Только взялся за верхнюю тетиву, удивленно воскликнул:
— Ювэй! Да тут полно рыбы! — и приподнял сеть за тетиву.
Глядят рыбаки — глазам своим не верят: почти в каждой ячее рыба трепещет.
— Какой шайтан насовал сюда столько рыбы? — качали головами рыбаки.
Когда стали сдавать улов на рыбоприемный плашкоут, который стоял недалеко в протоке, оказалось, что в эти два провяза Хасанбоя за ночь попало намного больше рыбы, чем во все сети у любого из рыбаков.
Такие уловы у Хасанбоя были до тех пор, пока он не снял сети для просушки. Впоследствии он уже намеренно ставил их так, как в ту ночь, но прежнего успеха не было. А тут вскоре вода стала уходить из сора, и рыбаки спешно покинули его. По узкому, извилистому, как утиная кишка, протоку они выехали на Обь, чтобы начать осенний лов рыбы. Рыбаками они сделались недавно, так что большого опыта в работе не имели. Потому с планом справлялись кое-как, хотя вода в этом году была умеренной, в сорах стояла долго и рыбы должно было быть много. Теперь оставалась надежда на осенний лов в Оби.
Однако рыбаки еще долго вспоминали случай с Хасанбоем и шутили:
— Во время грозы, видно, рыба в неправильно поставленные сети лезет.
А Хасанбой думал иначе.
С наступлением зимы большинство рыбаков переключилось на охоту, на промысел песца и горностая. Хасанбой же взялся возить почту на оленях. Но каждый раз, бывая у себя в поселке, он стал уходить на лыжах в сторону сора. Народ вначале думал — Хасанбой любительски занимается охотой. Но почему же он возвращается всегда без добычи?
Как-то во время такой прогулки на лыжах Хасанбою встретился Хасю Ладукай, сутулый, белобородый ненец, возвращающийся с охоты. Летом они вместе рыбачили.
— Ты что же, парень, охотишься или так зря на лыжах время проводишь? — спросил Ладукай.
— К соровому лову рыбы готовлюсь, — серьезно ответил Хасанбой.
Ладукай, видно, не понял и, огорченно плюнув, сказал:
— Странный ты парень, Хасанбой. Чем зря на лыжах кататься, к рыбалке бы готовился, сети бы свои хоть проверил, починил! — и не стал больше разговаривать, ушел к дому.
А Хасанбой действительно к рыбному промыслу готовился. В этом все убедились, когда снова начался соровой лов.
Шумно и торопливо умчали могучие струи Оби потемневшие ледяные глыбы вниз, к Карскому морю. Пришедшая за льдом вода широко разлилась по сорам, образуя неглубокие поймы. Через полмесяца на рыжеватобурой поверхности воды показались островки яркозеленой травы. Как всегда, вначале в сор на разные участки поехало человека три для разведки: появилась ли рыба. В числе их был и Хасанбой. Он привез около полсотни килограммов крупного серебристого сырка, товарищи же его добыли всего по несколько штук, хотя сетей у всех троих было поровну.
— Как так? — удивились рыбаки. — Совсем интересное дело получается. Ты, Хасанбой, в прошлом году неправильно поставленными сетями лучше нас добывал. Нынче опять хорошо ловить начинаешь. Почему это?
Хасанбой улыбнулся, стоя возле лодки с богатым уловом. Поглаживая черные жесткие волосы он сказал, будто сам себе:
— В прошлом году я сам не знал, почему много рыбы попадалось мне. А нынче знаю. Секрет один знаю.
— Какой такой секрет? Однако ты немного шаман? Хасанбой засмеялся.
— Не-ет. Я узнал один секрет. Вот поедем в сор, покажу вам всем, где и как нужно ставить сети.
На следующий день вся бригада выехала в сор, захватив с собой достаточное количество сетей, палок для них, продуктов, одежды, а также нюки[34] и шесты для чумов. Вечером в том же направлении отчалил от поселка катер с рыбоприемным плашкоутом.
В первый же выезд на лов Хасанбой стал объяснять
— Вот тут, против этого куста, сети нужно ставить не поперек сора, а вот так, наискось. Вон там, за травой, подряд можно ставить не больше трех сетей, остальные ставить бесполезно.
Рыбаки шумно заговорили:
— Что ты обманываешь! Сколько лет рыбачили, никогда сети так не ставили.
— Вот поэтому и рыбу добывали плохо. Рыба-то то вдоль наших сетей ходила, — горячо стал объяснять Хасанбой.
— Не может быть! Мы всегда загораживали путь рыбе.
— Нет, не загораживали. Рыба, оказывается, не так ходит, как мы думали: под водой много бугров, много ям, и рыба не везде в одном направлении движется.
Рыбаки, пожимая плечами, переглядывались между собой:
— Как же ты, Хасанбой, видишь, что и как под водой расположено?
— Да я все дно сора изучил зимой, когда воды не было.
Ладукай Хасю поддержал:
— Правду говорит, я сам много раз замечал, как он в эту сторону ходил.
Остальные рыбаки, дымя самодельными трубками, тоже вспомнили про лыжные прогулки Хасанбоя. А бригадир Осорма, хлопая паренька по плечу, похвалил:
— Молодец парень, смекалку имеешь! Попробуем по твоему совету сети ставить…
…В начале комариного месяца. — июля — на зеленом травянистом берегу рыбоугодия было собрание. Представитель рыбозавода, поминутно отгоняя от лица рои надоедливых комаров, сказал, вручая бригадиру Осорме переходящий красный вымпел:
— Получайте за перевыполнение полугодового плана рыбодобычи. Надеюсь, этот вымпел до конца путины будет развеваться в вашей бригаде.
— Обещаем оправдать доверие, — ответил Осорма, принимая вымпел крупными, огрубевшими от воды и комариных укусов руками. — Мы овладели пока одним секретом. Но на этом не остановимся. Смекалистые люди у нас есть, — и посмотрел на Хасанбоя.
Раздались аплодисменты, похожие на громкий плеск рыб.

1951 г.


ЧУДО
За темными квадратами окон слышится вой и свист пурги. Неистово гудят провода. Бешеный ветер качает их, и оттого свет в электролампочке, висящей низко над столом, то и дело мигает, и гладко причесанные густые черные волосы Айны блестят то ярко, то тускло. Она сидит недалеко от окна, склонясь над распечатанным конвертом. На плечи накинута белая пуховая шаль. В чистой и уютной комнате тихо. Родные легли спать, а ей не спится, хотя уже за полночь.
Айна вынимает из конверта фотокарточку и задумчиво смотрит на портрет молодого ненца в армейской форме, подтянутого и улыбающегося. Это — Вытко, жених Айны, полтора года назад призванный на действительную службу. Девушка с любовью разглядывает фотокарточку, чуть щуря раскосые черные глаза, про которые Вытко часто говорил, что они так же глубоки, как воды озера Еря-To, самого глубокого озера на Ямале. Затем Айна перечитывает письмо от любимого человека и принимается писать ему ответ.
Склонив голову набок и по-детски прикусив пухленькие губы, Айна почти бесшумно строчит пером. Иногда она останавливается и, подперев кулаками круглые с ямочками щеки, минуту сидит задумчиво, словно прислушиваясь к реву пурги за окном.
«…Ты, Витенька (она звала жениха русским именем), обижаешься, почему я до сих пор не написала тебе про историю с нашим огородом. Знаешь, это длинное дело, но сейчас я опишу тебе все по порядку, чтобы ты не обижался на меня. Помнишь, я тебе как-то писала, что после окончания учебы в сельскохозяйственной школе я сразу же выехала из Салехарда к себе, в колхоз. Окружные организации помогли мне достать семенного картофеля. Сам знаешь, у нас, в районе, семян не достать, никто еще полеводством не занимался. Этот картофель, пока я его везла, причинил мне много хлопот. Ехала я на паузке, погрузив кули на палубу: трюм весь был занят солью. В дороге разыгрался настоящий буран, ведь время-то было как раз после ледохода. Ударил даже морозец, и я испугалась, что заморожу семена. Стала просить, чтоб погрузить картофель в трюм катера. Но капитан, будь он неладен, и слушать не хотел. Некогда, говорит, возиться мне с твоей картошкой, я, говорит, боюсь, как бы самому с катером не замерзнуть посредине реки.
Хорошо, что за меня заступился один пассажир — работник рыбозавода, и приняли все-таки мой картофель па катер, в трюм, а то бы заморозили.
Я всю дорогу думала, что в колхозе, наверное, ждут— не дождутся меня, обрадуются картофелю. Постановление-то сентябрьского Пленума партии, думаю, и их потревожило, беспокоятся, наверное, чтобы и в наших краях полеводством заняться, а получилось совсем иначе. Пришла я к председателю Юнаю Петровичу и говорю, так-то, мол, и так-то, прибыла в ваше распоряжение и привезла картофель на семена. Он — ты сам знаешь его привычку — погладил волосы, поправил очки, и привычно пробурчал, дескать, очень хорошо, мы, мол, начали переход на оседлый образ жизни, ведем строительство, и рабочие руки, мол, нам нужны и картошка нужна. А сам то ли удивленно, то ли с насмешкой смотрит на мое запыленное пальто. Я тоже удивилась: «Разве огород заводить не будем?» Юнай Петрович поглядел куда-то мимо меня, стал чесать свои лохматые брови, говорит: «Да нет, мол, огородом заниматься нам еще рано, хотя по плану и должны. Надо, говорит, сперва всех колхозников-кочевников в дома поселить. Нам, дескать, предстоит построить жилые помещения, склады, звероферму, пошивочную мастерскую, детясли…» И начал и начал перечислять. А счетовод наш добавляет: «Это важнее, с огородничеством можно подождать».
Я, конечно, напомнила им о последних решениях партии по развитию сельского хозяйства. А они мне: «Знаем, мол, слыхали и понимаем не хуже тебя. Как раз, говорят, мы и должны сейчас первым делом перевести всех кочевников, кроме пастухов-оленеводов, на оседлость, а потом уже заниматься разведением огородничества и прочего такого».
Я вспомнила, что нам рассказывали на курсах о роли полеводства. Говорю, как раз это-то и привлечет людей к оседлости и доходы колхоза повысит. А счетовод наш — тот же самый рыжий старичок-коми — засмеялся: «Да-да-да… От пяти центнеров картофеля на вечной мерзлоте получим такой урожай — сразу миллионерами станем». А Юнай Петрович сердито посмотрел на меня поверх очков, пробурчал, мол, ты, Айна, со своей затеей оттолкнешь людей от перехода на оседлость, опозоришь, говорит, колхоз и его, как старого председателя. Разве, дескать, можно рисковать таким делом?
Ну, я тут разгорячилась, встала со стула и на счетовода: «Во-первых, говорю, Фаддей Маркович, вы, должно быть, дальше своих бумаг не видите». Потом повернулась к председателю: «А во-вторых, говорю, Юнай Петрович, зачем же посылали меня учиться? Видно, для того лишь, чтобы разнарядку райсельхозотдела выполнить?
Вижу, счетовод замолчал. Председатель тоже призадумался и, наконец, согласился дать мне двух человек, чтобы выгрузить картофель с катера, но сказал, что картошку все же придется раздать на пищу строителям. «От этого, говорит, больше пользы будет, чем погубить овощи в мерзлой земле. Да и куда ты, Айна, поместишь сейчас семена? Помещений-то нет».
Я уже думала об этом. Председатель и счетовод сами-то ютились в сельсовете в уголочке. Здание правления только-только заканчивали, а склад был занят мелким строительным материалом и рыболовными снастями. Тут я совсем огорчилась, говорю: «Плохие вы руководители, недальновидные. Вы боитесь, как бы зря не пропало полтонны картошки, а не думаете, может она будет началом настоящего полеводства в нашем колхозе». Прямо так и заявила.
Счетовод и председатель засмеялись. Старик-коми сказал: «Зря ты, девушка, дурачишься. Ты что же — хочешь, говорит, быть Мичуриным? Ничего, мол, не выйдет у тебя. Твоей силой тундру не покорить».
Расстроилась я, отвечаю: «Мичуриным я не буду, а полеводом буду. Вы, говорю, посылали меня учиться на полевода. Я старалась, училась, полюбила это дело, семена привезла, а вы и не думаете огородом заняться».
Юнай Петрович, вижу, тоже обиделся, в ответ мне пробурчал. «Потому что, говорит, мы плохие руководители. Ищи хороших руководителей».
А я все спорю: «Никого, говорю, искать я не буду. Пойду, обращусь к секретарю комсомольской организации (прошлой весной у нас своей парторганизации все еще не было). Он поймет меня, поможет. Картофель я все равно посажу».
Счетовод предупредил меня: «За картофель-то, мол, нам счет предъявят, а ты его можешь погубить. Самой, пугает, придется платить».
«Ну и уплачу. Подумаешь».
Председатель тоже сказал: «Ты, Айна, раз закончила учебу, должна в колхозном производстве участвовать, а не своими забавами заниматься».
Тут я не вытерпела, сразу же направилась к выходу. «Ничего вы не понимаете!» — сказала им и хлопнула дверью.
Стою на крыльце, чуть не плачу. Постояла и пошла на берег, к катеру. Там среди рыбаков, готовящихся к отъезду на промысел, встретила секретаря комсомольской организации Маби Салиндера, друга твоего. Он был в длинных резиновых сапогах и в плаще, поэтому я думала, что Маби тоже уезжает вместе с остальными. Я давай скорее рассказывать ему о своем горе и просить помочь мне, убедить сейчас же председателя приступить к полеводству. Маби говорит: «Ладно, сегодня же выясним этот вопрос. Уедут рыбаки, и я займусь этим делом. Раз ты выучилась на полевода и привезла семена — зачем, говорит, откладывать огородничество». Пообещал помочь мне выгрузить картофель.
Я немного успокоилась и решила подыскать подходящее место для семян. А сама есть хочу, и очень устала, ведь всю дорогу почти не спала, беспокоилась, чтоб не заморозить картофель. Но отдыхать еще было некогда, катер вскоре должен был направиться дальше, и выгрузку семян нельзя было откладывать. Подумала я, и пошла к заведующему торговым пунктом. И не ошиблась. У него нашлась небольшая комнатушка, где он зимой принимал пушнину. Мы выгрузили картофель и принялись приводить в нужный вид комнатку. Маби сам помог мне устроить полки. Картофель рассыпали нетолстым слоем, семена-то ведь были не полностью проращены.
На другой день ранешенько утром я пошла в контору, думаю, секретарь наш, наверное, убедил председателя, и выделят мне двух — трех человек, чтобы разработать огород. Пришла, а в конторе спор идет. Юнай Петрович и Маби Салиндер шум подняли. Маби, как и я, доказывает председателю, что нужно хотя бы для опыта посадить картошку, что развитие полеводства вытекает как раз из задач перехода на оседлость, а тот — свое: «Не могу я рисковать авторитетом колхоза и своим авторитетом, мы же, говорит, живем в тундре, у ледяного моря, и не надо об этом забывать».
Ну, что ты будешь с ним делать! Отказался председатель дать мне людей. В колхозе, мол, из-за недостатка рабочих рук срывается план строительства, даже бригады рыбаков полностью не могли укомплектовать. Детяслей в колхозе нет, и женщины с маленькими детьми, говорит, сидят по чумам, ни на какую работу не возьмешь, а землю копать и подавно.
Вижу, Маби, как и я, запечалился, вздохнул: «Приехала бы ты, Айна, пораньше, я бы настоял, чтобы выделить в помощь тебе двух — трех комсомольцев или кого-нибудь из молодежи, а теперь, говорит, все комсомольцы и молодые колхозники распределены по бригадам: кто на рыбалку едет, кто занят на строительстве, а другие в тундру со стадами давно уехали».
Я уже отчаивалась: «Как же быть? Ведь мне одной не справиться с огородом. Кругом же нетронутая тундра, надо ее вскопать, удобрить».
А председатель сидит, откинулся на спинку стула, ухмыляется: «Ну, раз не можешь, зачем же затеваешь все это? Давай лучше, Айна, картошку нам, раздадим рабочим — русским плотникам, они без нее не могут жить».
Я рассердилась, соскочила со стула, говорю: «Нет и нет! Я пойду по чумам уговаривать женщин. Не может быть, чтоб никто не согласился полеводством заниматься».
Маби тоже встал, говорит: «И я пойду с тобой. Кого-нибудь да убедим».
Юнай Петрович глядит на нас поверх очков, смеется: «Идите, идите, агитируйте. Видно, вы забыли, какой у нас народ. Приманка у вас есть, да не для тундровых людей». Потом предупредил Салиндера: «Но ты, Маби, не забывай, что твое место среди плотников».
Маби сказал, что зря задерживаться не будет, и мы собрались уходить. Уже в дверях я спросила председателя, обязательно ли являться к нему, если кто согласится. А ом, знаешь, что мне ответил? «Как же, как же, говорит, может человек на другое место годен будет». Вот ведь какой!
В этот день я побывала во всех чумах, всю факторию исходила. Вначале Маби был со мной вместе, но потом поспешил на работу. Мы разговаривали с женщинами, всячески старались убедить их помочь мне разработать огород, но везде нам отвечали одно и то же: зачем, мол, землю портить? В земле, говорят, копаться будем, какой заработок у нас может быть? В тундре деревья все равно расти не будут.
Почему-то все думали, что картофель растет на деревьях, как шишки. Да ты ведь, Витенька, сам знаешь наших людей. Ну и я, конечно, каждый раз объясняла, как растет картофель, как ухаживают за ним и какую пользу он приносит людям. Многие наши колхозники ведь никогда и не едали его. Устала я за день и к вечеру совсем уже было разочаровалась, но Маби Салиндер после работы опять пошел со мной по чумам, и мы в конце концов все же уговорили двух женщин — Салейко Ядне и Нямтуйко Лапсуй. Салейко в нашем колхозе недавно, она до укрупнения колхоза была в артели «Нярьяна вы», но ты ее должен знать — высокая такая женщина, красивая, у ней еще сын в Ленинграде учится, и мужа ее ты тоже знаешь, он охотник хороший, помнишь, который за одну зиму трех чернобурых лисиц добыл. Так вот Салейко — это его жена. Ну, а Нямтуйко ты хорошо знаешь. Она хоть и маленькая ростом, зато на язык бойкая. Ты когда-то ее сына, Тикая, обидел, так помнишь, каково тебе от нее досталось?
Вот эти две женщины согласились помочь мне вскопать огород. У них у обеих маленькие дети, и поэтому они колхозную работу не делали, но когда мы с секретарем комсомольской организации побеседовали с ними, они согласились быть полеводами. Ты думаешь, их привлекла эта специальность? Нисколько. Они даже и не рассчитывали, что могут что-нибудь заработать на этой работе. Они просто пожалели меня, видно, я выглядела жалкой и страдающей настолько, что они не могли отказать мне в помощи.
Я была очень благодарна женщинам, и мы все трое отправились в контору, к Юнаю Петровичу. Салейко и Нямтуйко сами захотели узнать мнение председателя, чтобы избежать каких-нибудь неприятностей и пререканий. Юнай Петрович выслушал мое сообщение и сразу же спросил женщин, действительно ли они согласны работать в полеводстве. Салейко и Нямтуйко сказали, что хотят помочь мне вскопать огород. А он, понимаешь, воспользовался случаем, говорит: «А может вы лучше на заготовку мха пойдете? Нам, дескать, для строительства домов крайне мох нужен».
Я испугалась, думаю, вот еще новость. Но к моему счастью Салейко и Нямтуйко наотрез отказались от этой работы. У них же дети. Тогда председатель строго сказал нам: «Ну, смотрите. У оленя рога с ветками, да листья на них не растут. Картофель тоже не везде растет. Погубите его, все трое будете отвечать, платить колхозу».
Ой, как это испугало моих женщин. Они в один голос закричали: «Нет, нет! Тогда землю копать не будем!»
Только я не растерялась, говорю, мол, во-первых, картошка ни за что не погибнет, а сама-то в душе, конечно, допускала это, я же знаю наш Север, а во-вторых, говорю, если придется платить, то уплачу я одна.
Вижу, женщин это успокоило, а Юнай Петрович так это странно-странно глядит на меня и качает головой: «Ну ты, Айна, и настойчивая же! Твою настойчивость бы да в другом деле».
«Ничего, говорю, в этом деле она еще нужнее». Потом спрашиваю председателя: «Значит, мы можем приступить к огородничеству?»
Юнай Петрович вздохнул: «Ну, что же делать, валяйте». А когда мы стали выходить, он окликнул: «Постойте, а где вы будете огород копать?»
Я остановилась, говорю, не знаем, поищем место. Тогда он забеспокоился, стал одеваться, а сам ворчит: «Вы еще раскопаете там, где не следует. Мы же, говорит, строительство ведем, у нас все спланировано. Придется пойти с вами, посмотреть, где вы место выберете».
Тут я спросила его: «Вы, Юнай Петрович, может быть нас на правлении в специальную полеводческую бригаду оформите?»
Он недовольно поморщился, говорит: «Вот еще! Какая у нас может быть полеводческая бригада. Еще трудодни будете требовать?»
«А если мы, отвечаю, снимем урожай? Мы же для колхоза стараемся. Неужели вы нам и тогда трудодни не начислите?»
«Это видно будет, — проворчал Юнай Петрович. — Я. говорит, и так разрешаю вам бездельем заниматься. Мне еще за это на правлении может как следует попасть».
Я только вздохнула. Что больше толковать с ним.
Отправились мы подыскивать место для огорода. Присоединился к нам и секретарь комсомольской организации. Было уже поздно, часов двенадцать ночи, по солнце все еще висело над тундрой. Ты же знаешь, в эту пору у нас круглые сутки светло, как днем. Вышли мы за факторию, к речке.
Стоим, оглядываем местность. «Вон там не подойдет?» — говорит председатель и показывает рукой. Я посмотрела туда и место мне показалось подходящим. Это, знаешь, ложбина, где когда-то забой оленей проводили. Она ведь защищена от северных и каменных[35] ветров. Но когда мы спустились туда, я почувствовала страшный холод и вспомнила, что в таких местах даже летом бывают холодные туманы. Маби тоже стал говорить, мол, это место не подходящее, потому, что вокруг на возвышенностях болота, и здесь всегда бывает сыро. Тогда я твердо сказала: «Тут огород нельзя делать».
Юнай Петрович согласился с нами. Я стала указывать па холм по ту сторону речки. Южный-то склон его хорошо защищен от холодных ветров. Тут порядочный огород можно было сделать. Сели мы в лодку, переправились на тот берег, хорошенько осмотрели это место.
«Да, лучше этого участка, пожалуй, не найти», — сказал Маби. А председатель говорит: «Но удобрение-то придется доставлять на лодке». Я согласилась, говорю, мол, иного выхода нет и придется делать только так. А удобрение-то у нас какое могло быть? Сам, Витенька, знаешь — зола да навозу немного. Это я говорю про тот навоз, который лежит у торгпункта, он ведь позапрошлый год держал лошадь. Ну вот, а то откуда же больше скота-то ведь у нас пока во всем колхозе нет.
Огород, конечно, копали Лопатами. Почва песчаная оттаяла всего на четверть. Маби организовал школьников, и они помогли нам собрать и подвезти золу. Потом мы с секретарем комсомольской организации уговорили председателя дать мне неводник и двух девушек, которые еще не выехали на рыбный промысел, чтобы разок съездить в райцентр за навозом. Мои-то помощницы-женщины с маленькими детьми и отлучаться далеко от чума не могли. На обратном пути кое-кто из встречных посмеивался над нами: «Айна в городе училась, шибко грамотной стала. Вместо рыбы на лодке навоз возит».
Ну, я тоже знала, что ответить. А помощницы мои — Салейко и Нямтуйко совсем невзлюбили полеводство. Насилу удержала их и по всем правилам, как учили меня на курсах, посадила картофель. Посадила я также листовой табак. Это для опыта. Семена купила на рынке в Салехарде перед отъездом. После прибытия в колхоз я сразу же посеяла семена табака в ящик, а когда появились ростки, высадила рассаду на огород.
И еще посеяла я… Что бы ты думал? Ячмень! Всего десять зерен. Ты не смейся, Витенька! Я знаю, что ты будешь смеяться: «Тоже, мол, нашлась селекционерка. На снегах решила зерновые культуры выращивать». А я вот посеяла. Просто так, для интереса. Семена нам дали во время экскурсии на опытную Станцию в Салехарде, и я их сохранила.
Ох, дорогой мой! Знал бы ты, как я измучилась с огородом! Все трудное старалась делать сама, чтобы окончательно не оттолкнуть женщин. Во время работы я как-то не чувствовала усталости, а когда посадка была закончена, я заболела. Три дня провалялась. Говорят, что в жару бредила, все беспокоилась, мол, не из чего сделать изгородь, в тундре-то лесу нет. А когда поправилась, секретарь комсомольской организации посмеивался надо мной: «Что же говорит, ты, чудачка, об изгороди беспокоилась? Ведь посадку потравить некому, скота пока не имеем. А когда, говорит, заведем скот, к тому времени колхозники будут жить в домах, и шесты чумовые используем на изгородь».
А как я обрадовалась, когда всходы на огороде увидела! Это было уже в конце июля. Тут сердце мое немного успокоилось. Пока всходов не было, колхозники мне проходу не давали. То один, то другой говорит мне: «Что-то не растет твоя картошка, Айна. Брось огород, иди рыбачить, жениха заменишь». Это они на тебя, Витенька, намекали.
Появились всходы, и Салейко с Нямтуйко стали охотнее помогать мне, а то ведь они вначале соглашались только вскопать землю. Началась у нас новая работа: рыхление, прополка, окучивание. Глядим — густо зазеленел наш огород. И табак, и даже ячмень взошли.
«Ну, — радовалась я, — теперь все в порядке».
А тут внезапно ударило резкое похолодание. Снова мы встревожились: «А что, если повалит снег?» Такие сюрпризы ведь у нас, в тундре, совсем не редкость, ты сам знаешь. Так оно и получилось. Ветер с Урала нагнал снежные тучи. Того и гляди — побелеет земля.
Забеспокоились мы, полеводы. Салейко и Нямтуйко скорее подвезли из поселка на лодке щепки и другие отходы от строительства. Велела я быстренько по всему огороду между грядками костры развести, чтоб стелющимся дымом не дать приморозить всходы.
Промаялись мы два дня. Салейко даже взяла с собой грудного ребенка в люльке, чтобы с огорода не отлучаться. Помогал нам и Маби Салиндер. Как только свободное время у него вырвется, так он скорее к нам на огород и захватит с собой то пионеров, то кого-нибудь из взрослых.
Картофель мы сумели спасти. Только часть табака и колосья ячменя повяли, слегли.
Я опять немного успокоилась. Картошка стала расти нормально да и часть табака уцелела. Правда, листья казались опаленными, но табак рос, как следует. А вскоре поднялись два колоса ячменя. Они были тонкие, побуревшие, усики у них помякли. Колосья выпрямлялись медленно и дрожали на тундровом, пронизывающем ветру, будто больные в лихорадке. И видела я, все время клонят свои головки к солнцу. Мне так было жалко их, так жалко, даже слезы навертывались на глаза. А когда они выпрямились совсем, я припала к ним, целую их и говорю: «Ай-да, молодец! Настоящие полярники. Вот уж у вас, говорю, потомство будет выносливое!»
А каким праздником была для нас уборка урожая! Кто в колхозе был свободен от работы — все приехали на огород.
«Так бы помогали нам весной, — говорю я им, — а то посмеивались над нами». А вид у самой такой, если бы ты посмотрел тогда на меня — не узнал бы, наверно: сапоги в глине, лицо и руки черные от загара и запылены, волосы прибрать некогда — развеваются на ветру…
Твоя сноха Воттане сказала мне тогда: «Мы, говорит, Айна, думали ты ребячеством занимаешься». А другая наша колхозница — Хадне Ладукэй, вижу, раскрыла глаза, смотрит удивленно на ботву неубранного картофеля и совсем растерялась, теребит зубами уголок своего платка, как ребенок. Потом говорит мне: «На будущий год я в полеводческую бригаду попрошусь».
Для меня это было лучшей похвалой. Я показала, как надо убирать картофель, и работа закипела. Угадай, Витенька, какой мы сняли урожай. Да нет, я ведь тебе уже писала об урожае. Сам — семь! Три с половиной тонны. Правда, картофель не весь одинаковый, есть недозревшие клубни и кожица у всех тонкая. Но ведь это еще только начало, первый урожай. Председатель Юнай Петрович, как увидел мешки с картофелем, так и покачал головой, говорит: «Не ожидал я этого. Это просто чудо. Придется, Айна, оформить вас в бригаду и трудодни начислить».
«То-то же, — отвечаю я, — а то не верили мне».
Когда наши колхозники-ненцы узнали, что я вырастила и табак, мне покою не стало. Всем охота было «тундрового» табаку попробовать. А он после томления в стопках и сушки удался у меня на славу. Кто ни попробует, все удивляются: «Вот чудо! В тундре табак вырос! Шибко хороший табак».
Но больше всех радовалась я сама. Чудо-то, думаю, в том, что два колоса ячменя созрело! Теперь у меня есть свои семена ячменя и картофеля, выращенных в тундре. А семена махорки, Витенька, пока не вызрели. Но ничего, начало мы заложили. И, главное, взяли верх над косностью председателя, а тундра нам покорится…»
…Айна устало выпрямляется, откидывается на спинку стула. В черных глубоких глазах ее светится счастье. А за окном в темени ночи слышится шум пурги, и чудится, будто тучные колосья ячменного поля шелестят по стеклу.


ЕЛКА В ЗАПОЛЯРЬЕ
День похож на обычную зимнюю ночь. В темном небе ярко мерцают густо рассыпанные звезды. Порою даже вспыхивают светлые столбы — слабые отблески северного сияния. Только на полуденной стороне над бескрайней и безлесной снежной тундрой чуть заметно алеет край неба. Значит, уже полдень. Об этом же говорит гулко раздающийся в морозном воздухе стук топоров, визжание пил, свистящий шелест рубанков. Это колхозники-ненцы, переходящие на оседлость, с помощью русских плотников строят для себя дома, спешат скорее закончить новую школу и клуб. То тут, то там слышен деловой людской говор, лай собак, скрип оленьих парт, звонкий детский смех.
Небольшой тундровый поселок, пока еще состоящий из нескольких построек, окружен штабелями строительного леса и досок, доставленных летом по Обской губе на самоходных баржах. Широким полукругом раскинулись конусообразные чумы колхозников. Из мокоданов (дымоходов) беспрестанно вьется дым, освещенный снизу, и уходит далеко, в звездную высь.
Возле домика, с посеревшими от времени стенами и с крышей, пухлой от снега, шумная ватага детей. Мальчики одеты в малицы, у большинства на капюшоне сзади торчат ушки оленьих телят-пешек. Девочки — в расшитых узорами ягушках-шубах из оленьего меха. На голове у них капоры-шапки с бубенцами и с нашивками из разноцветных ленточек. Одетые с ног до головы в меха, дети похожи на медвежат. Лохматые собаки-лайки, с визгом и лаем кидаясь на ребятишек, дополняют общий шум детских голосов и звон бубенчиков.
Здесь Школа. То и дело распахивается дверь, и на улицу вместе с клубами теплого воздуха вырывается поток света. В школе всего две классных комнаты, между ними маленький коридорчик с раздевалкой да комнатка сторожихи. Учащиеся занимаются в две смены и с нетерпением ждут окончания нового школьного здания.
Сейчас каникулы, и в одном из классов пионеры под руководством учителя Бориса Яковлевича готовятся к устройству новогодней елки. Класс разукрашен гирляндами из разноцветных бумажных флажков. Висят плакаты, портреты вождей. Только что повесили свежий номер стенгазеты. Посреди класса на полу устойчивая крестовидная подставка для елки.
— Вот и все готово, — говорит черноголовая девочка Тальване, слезая с табуретки.
— Ну, и сказала, — возражает курносый мальчик-крепыш Сано. — Елки-то нет.
— Ой, верно! — спохватившись, звонко смеется над собой Тальване.
Кто-то из пионеров вздыхает:
— А вдруг елку не привезут.
— У них же там не тундра. Наверно, полно елок.
— Нам бы хоть небольшую, — говорит Сано и, наступив мягкими меховыми кисами на подставку для елки, легко касается рукой до потолка. — Ростом с меня бы привезли елку и ладно.
Одетая, как и подруги, в белую блузочку и в черную юбочку, Тальване пожимает плечами.
— А я еще никогда елку не видала.
— И я тоже, — слышится сразу несколько голосов.
Входит Борис Яковлевич, молодой светловолосый учитель. На нем темносиний костюм, а на ногах белые фетровые валенки.
— Вы готовы, дети? — спрашивает учитель.
— Готовы, только елки нет.
— Сейчас будет елка. Вон уже костры разожгли, — говорит Борис Яковлевич, кивнув головой в сторону окна.
Дети всматриваются в темноту. Там, в полукилометре от поселка на озере, ярко пылают четыре костра. На ходу надевая малицы и ягушки, дети выбегают из школы. Учитель тоже выходит на улицу в пальто и в шапке-треухе из пешки. Ребята, смеясь и падая, веселой гурьбой уже бегут по направлению костров. Борис Яковлевич и круглолицая, смуглая учительница-ненка Майне Ириковна, окруженные детворой, направляются па озеро.
— А вдруг самолет заблудится в темноте? — беспокоится Тальване, держась за руку учительницы.
— Прилетит, не заблудится. Не впервые ему летать в полярную ночь, — успокаивает Майне Ириковна.
— А летчик во все тундровые школы елки доставит?
— Да уж, наверно, во все школы, — говорит учительница.
— Ой, как много елок надо!
Где-то недалеко слышится голос Сано:
— А если нам не достанется?
— Нам бы хоть малюсенькую елочку, — прижимаясь к учительнице, говорит девочка.
Дежурные у костров парни останавливают ребят метрах в ста от площадки, которую специально расчистили комсомольцы. Они же и разожгли по углам ее сигнальные огни.
Ребята, словно выпущенные из упряжки олени, шумно рассыпаются по озеру, стараясь обойти расчищенное поле.
— Дети, ко мне! — громко зовет Борис Яковлевич, подошедший с остальными ребятами.
Темные детские фигуры на снегу послушно движутся обратно. Сюда же, на озеро, из поселка спешат взрослые люди.
— А вон маленькая Яляконе даже дедушку своего везет! — говорит Тальване, указывая рукой на быстро приближающуюся упряжку из двух собак.
Высокий, ссутулившийся слепой старик Валячи сидит на низенькой нарточке позади своей шестилетней внучки. Девочка до пояса окутана большим платком так, что видны только ее узенькие раскосые глазенки, приплюснутый носик, да пухленькие губы. Внучка быстро соскакивает с нарточки, делает несколько шажков и, остановив собак, говорит что-то дедушке. Старик Валячи берет свою трость, проверяет ею снег перед собой и тяжело поднимается па ноги. На нем длинная, до пят, малица с суконными нашивками на обшлагах рукавов. На капюшоне малицы сзади в три ряда нашиты медные бляхи. Возвышаясь над всеми, старик минуту стоит молча, прислушиваясь к общему гулу.
— Самолета еще нет? — обращается он к внучке.
— Юнгу (нету), — чуть слышно произносит Яляконе, деловито привязывая собак к копыльям нарты.
Дед Валячи поворачивает тронутое оспой морщинистое безбородое лицо в сторону алой полоски на горизонте.
— Однако летит, — говорит он будто сам себе.
Учительница Майне Ириковна, одетая в малицу с темнозеленой сорочкой и с белым, как у зырянок, капюшоном, подтверждает:
— Верно, дедушка. Я тоже слышу.
— Летит, летит! — раздается голос Сано. — Вон я вижу два огонька.
Дети восторженно шумят:
— Ура!.. Летит!..
— Вон огоньки под крыльями!
Яляконе что-то громко кричит дедушке, и не успевает старик Валячи сесть в нарту, как большой двухмоторный самолет с ревом проносится над головами собравшихся. Зеленый и красный огоньки под крыльями самолета теперь уже видны к Северу от площадки.
Самолет делает поворот в сторону поселка. Все ниже и ниже опускаясь, он делает круг, снова проносится совсем низко над головами собравшихся, делает еще один круг и, заглушая всех гулом пропеллера, опускается прямо на площадку.
Дети шумят, гурьбой устремляются к площадке. Не успевает самолет остановить свой бег по расчищенному полю, как малыши, подхваченные снежным вихрем за хвостом самолета, уже катаются клубками, захлебываясь восторженным смехом.
Самолет — редкий гость в этом маленьком тундровом поселке, и поэтому дети сразу же облепляют его. На лесенке показывается пилот в мохнатых унтах, молодой, красивый человек. Улыбаясь и кивая головой, он приветствует собравшихся, потом спрашивает, кому вручить елку и игрушки. А Борис Яковлевич уже возле него. Он здоровается с пилотом за руку, и они входят в самолет. Вскоре оттуда выносят большую и такую стройную да пышную елку, что все кругом так и ахают.
— Ребята, глядите, глядите, елка! — звонко восклицает Тальване.
— Ой! Какая большая!
— И колючая! — говорит какая-то девочка, весело смеясь. — Я пальцы уколола.
Елку бережно несут подальше от самолета.
— Борис Яковлевич знает, какую выбрать, — подмигивает товарищам Сано.
— А я не выбирал, там все такие, — отзывается учитель, вынося под мышкой две больших коробки.
— А тут что, Борис Яковлевич?
— Здесь игрушки, ребята.
Дети бесшумно хлопают — на их руках меховые рукавицы. А старик Валячи в это время ходит у хвоста самолета в сопровождении внучки. Осторожно постукивая тростью по самолету, он то и дело обращается к внучке:
— А это что?
— Ехерам (не знаю).
— Ну-да, ты не знаешь, — говорит дед, тыча палкой в хвостовую лыжу.
— Это, наверное, его лапа.
— Это лыжа, — поправляет пробегающий мимо мальчик.
— A-а… Большая лыжа… А где крылья? — спрашивает старик.
Мальчика уже нет близко. Внучка говорит:
— Крылья вон там. И две больших лыжи там. Пойдем, дедушка, туда, — и Яляконе тянет старика за рукав.
— Пойдем, пойдем, — соглашается Валячи. — Весь самолет осмотрим. Большой, видать, железный, тяжелый.
Но вдруг раздается рокот моторов, и вихрь воздуха едва не сшибает их с ног. Старик с внучкой испуганно отскакивают в сторону и подгоняемые вихрем бегут к упряжке собак.
— Спасибо, дядя летчик!
— До свидания! — от души кричат дети.
Пока дед усаживается в нарту, а внучка отвязывает нетерпеливо скулящих псов, самолет отрывается от снежного поля. Вздымаясь все выше и выше, он делает полукруг и быстро удаляется. Ребята долго машут ему вслед.
Островерхая елка лежит на мягком снегу, широко раскинув зеленые лапы. Народ толпится вокруг нее. Детворе невтерпеж. Каждому охота дотронуться до ее колючих иголок. Тальване, любуясь, хвалит:
— Вон она какая хорошая! А я думала…
— Ты думала, она с рогами, как олень? — острит кто-то.
Дети весело смеются. Подходит старик Валячи.
— Самолет елку привез? — спрашивает он.
— Привез, хорошую, — отвечает Майне Ириковна.
Старик находит тростью елку, проводит палкой от вершины до комля, кивает головой:
— Верно, хороший лес. Только я — не знаю, как нм будут играть дети.
— Устроим елку, пригласим тебя, — сообщает учительница.
— Во-во, я обязательно приду. С внучкой приду.
Один из комсомольцев берется за елку, говорит:
— Берегись, дедушка. Елку в школу потащим.
— Зачем на себе тащить? На мою нарту клади, — предлагает Валячи.
Но двое комсомольцев уже положили елку на плечи.
— Спасибо, дедушка. Поезжай сам. Ребята здоровые, донесут, — говорит Борис Яковлевич.
Елку доставляют к школе, и тут возникает вопрос — заносить ли ее сразу в класс, или сперва отрубить лишнюю часть, школа-то низенькая, а елка — во какая!
— Мы сейчас разом чикнем топором, — говорит один из парней.
— Жалко такую елку портить, — слышен голос учительницы.
Дети тоже заступаются:
— Не надо отрубать. Она вон какая красивая.
— А как же иначе? — спрашивает Борис Яковлевич.
— Отрубать не надо, — советует подошедший широколицый ненец в овчинном полушубке, в оленьей шапке и в меховых пимах. Это — председатель колхоза Вылко Мурта. Он говорит: — Поставим елку на улице, хоть народ посмотрит. А в класс много ли народу войдет?
— Это верно, — кивает головой Борис Яковлевич. — Только где нам лучше поставить?
— Перед новой школой, там места хватит. А мотористу нашему Увчею я скажу, чтоб осветил елку, — отвечает председатель колхоза. — Он это сможет сделать. Вон плотникам провел лампочку от движка.
— Чудесно, — одобряет Майне Ириковна.
Дети радостно бегут в свои чумы сообщить родителям новость.
Елку устанавливают в тот же день на площадке перед строящейся большой новой школой. Моторист Увчей освещает елку с двух сторон, больше у него нет лампочек да и движок малосильный. Но ничего. Когда на завтра утром на елке появляются игрушки, она становится такой нарядной, что все от мала до велика собираются у елки. Еще бы! Это — первая елка здесь, в далекой Ямальской тундре. Вон и старик Валячи с внучкой Яляконе. Старик сегодня выглядит нарядно одетым. На нем новая малица с яркожелтой сорочкой, а на ногах кисы-белобоки. Он все время спрашивает внучку:
— А на верху елки что? А на ветках что?
Но внучка так зачарована сверкающими игрушками и красной звездочкой на вершине елки, что не слышит деда. Тогда Валячи обращается к стоящим рядом ненцам. Те восхищенно рассказывают слепому старику про елку, и Валячи твердит:
— Ти, мутра! (Вот чудо!).
А тут еще из школы с группой ребят приходит Майне Ириковна. Ребята все наряжены в маскарадные костюмы. Раздается смех, шутки. Вон «песец» — маленький мальчик или девочка в белом, пышном, как мех песца, совоке, сзади пришит песцовый хвост, а на лице белая картонная морда с черными глазенками и с черным носиком. А вот «лиса», а вот «заяц» с длинными ушами. И даже «олень» с красивыми маленькими рогами. Идет в нарядной ягушке Тальване, на плече у нее белый голубь (это учительница смастерила из шкурки полярной куропатки). А вон мальчик, одетый в волчью шкуру. На лице у него маска с оскаленными зубами, а на голове что-то вроде шляпы.
— Гоните капиталиста! — слышится чей-то голос из публики.
Мальчику, видно, и самому не нравится эта роль. Он срывает маску и бросает под ноги. Это оказывается Сано. Он говорит учительнице:
— Не хочу я этой маски. Я лучше просто волком буду.
Учительница смеется и начинает расставлять детей вокруг елки. Потом подходит Борис Яковлевич. Поговорив о чем-то с учительницей, он поворачивается к публике и подает рукой знак, чтобы все успокоились. Веселый людской говор, смех и шутки постепенно смолкают.
— Поздравляю вас всех с Новым годом! — начинает учитель. — Желаю всем счастья и здоровья. Ученикам желаю успехов в учебе, а товарищам-колхозникам — в работе.
В ответ раздаются одобрительные возгласы и аплодисменты. Когда учитель, говоря об итогах учебы за первое полугодие, упоминает имена отличников Сано, Тальване и других ребят, старик Валячи приглушенным голосом обращается к внучке:
— Вот ты когда в школу пойдешь, тоже отличницей будь.
— Я сейчас хочу учиться, — отвечает Яляконе.
— Ну, ты еще мала.
Дети, взявшись за руки, начинают играть и петь.
Вдруг на всем скаку, звеня бубенцами, подъезжает к собравшимся упряжка из пяти белых оленей. Остановившись, олени хватают снег, часто поводя боками. Все — и дети и взрослые — смотрят на прибывшего. С нарты молодцевато встает старик-ненец, в расшитом узорами белом гусе, с длинной седой бородой и с косматыми бровями.
Он бесцеремонно протискивается в толпу и направляется к елке. Борис Яковлевич протягивает навстречу ему руки:
— A-а… Дед-Мороз приехал! Здравствуй, добро пожаловать!
Дед-Мороз крепко жмет руку учителю, затем поворачивается к публике:
— Здравствуйте, дети! Здравствуйте, уважаемые колхозники! — каким-то не совсем стариковским голосом говорит он. — Я Дед-Мороз. Поздравляю вас с наступившим Новым годом!
— Спасибо, — слышится чей-то голос.
— Я очень спешил, чтоб застать вас у елки.
— По оленям видно, — говорит одна ненка.
Старик Валячи дергает соседа за рукав:
— Что это за человек?
— Дед-Мороз, говорят.
— Кто?
— Тецьда-Ири, — объясняет по-ненецки другой, молодой колхозник.
— Тецьда-Ири? — переспрашивает Валячи и начинает перебирать в уме всех известных ему стариков Ямала.
А Дед-Мороз продолжает:
— Я, ребята, объездил всю тундру, но такую стройную и нарядную елку ни у кого не встречал. Уж больно у вас елка хороша.
— Это нам на самолете привезли, — сообщает детский голос.
— Вот видите, как советское государство заботится о вас. А чем вы должны отблагодарить его? — спрашивает Дед-Мороз.
— Спасибо сказать.
— А еще?
— Отлично учиться! — хором отвечают дети.
— Правильно, молодцы. В таком случае я вам раздам гостинцы. А ну, кто там поближе к моей нарте, подайте сюда мои мешки!
Два парня-комсомольца, многозначительно улыбаясь, быстро развязывают мешки и подают Деду-Морозу. Он вынимает из них бумажные кульки и начинает раздавать.
— Вот это тебе, — говорит Дед-Мороз, вручая первый кулек. — Хоть ты и песец, но думаю, сладости любишь
Вокруг смеются.
— А вот это тебе, лисица-сестрица, а это тебе — серому волку.
Тальване с белым голубем на плече, отворачивается от гостинца. Дед-Мороз говорит ей:
— Подходи, подходи. Не бойся.
— Ты не настоящий Дед-Мороз, — произносит Тальване.
— Как не настоящий?
— Борода-то из оленьей шерсти, — говорит девочка.
Раздается смех.
— Ну, это ты зря. Я самый настоящий Дед-Мороз. Вот бери лучше скорей гостинец.
Девочка хватает кулек и, сказав «спасибо», исчезает в толпе.
Вскоре у всех детей в руках кулечки. Но у Деда-Мороза второй мешок еще не начат.
— Кто еще из детей не получил гостинца? — спрашивает он.
Старик Валячи подталкивает свою внучку:
— Иди, иди. Возьми.
Но Яляконе упирается, держась за деда.
— Пойдем со мной, — предлагает старик и ковыляет с внучкой к елке.
— Вот возьми, девочка, гостинец, — говорит Дед-Мороз. — А это тебе, уважаемый сосед Валячи.
Старик робко берет кулек, удивленно спрашивая:
— А ты разве меня знаешь?
— Хорошо знаю. Старика Валячи многие знают, — отвечает Дед-Мороз.
— А я вот тебя не знаю. Всех стариков Ямала знаю: Яптика знаю, Кытыму знаю, Магачи, Ляйчи знаю. Тебя не знаю. Первый раз слышу про Тецьда-Ири.
— О, меня вся страна знает, — говорит Дед-Мороз.
— Может быть. Теперь я тоже буду знать. Спасибо тебе за гостинцы, заходи в мой чум в гости.
— Хорошо, как-нибудь заеду, — улыбается Дед-Мороз.
Кто-то в толпе смеется. Старик Валячи хотел было идти на место, но, сделав шаг, останавливается:
— Я хочу громкое слово сказать.
— Говори, говори, — улыбается Борис Яковлевич.
Валячи выпрямляется, он здесь выше всех.
— Я детям говорить буду, — начинает он. — Вы, внуки мои, в счастливое время живете, хорошо живете. Советская власть школы для вас строит, любую бумагу чтобы читать, вас учит. Чтобы вам весело было, в тундру елки посылает, игрушки посылает. Так ли я говорю?
— Так, так! Продолжай, — раздаются голоса.
— Да-а, шибко хорошо живете. Нужды не знаете, горя не знаете, — опершись о трость, продолжает Валячи. — А вот наше детство плохое было, очень плохое. Бумагу читать, бумагу писать нас не учили, никаких школ мы не знали. Мы в холоде и в голоде росли, в дымных чумах с детских лет слепыми становились. Страшно вспоминать.
Голос старика дрожит. Он кашляет, потом снова начинает:
— Теперь ненецкий народ с чумами расстается, в дома переходит. Дым костров, внуки мои, ваши чистые, веселые глаза не разъедает. Ваше детство светлое и радостное, как весна в тундре. Я так думаю: за все это большое спасибо нашей партии, родному правительству, русскому народу сказать надо.
Все горячо одобряют слова Валячи, а он заканчивает:
— И еще скажу вам, дети: впредь дружно живите, хорошо, отлично учитесь. Моя внучка Яляконе, когда пойдет в школу, однако, тоже отличницей будет, — и ведомый внучкой, выходит из толпы под веселый гул людей.
Дед-Мороз раздает оставшиеся гостинцы взрослым ненцам. Одна женщина говорит:
— Какой щедрый старик.
Валячи с внучкой подходят к упряжке Деда-Мороза. Старик любовно гладит рукой круглые спины красавцев-оленей. Потом долго щупает рога и задумывается.
— Словно нашего колхоза олени, — молвит он в раздумьи.
Кто-то рядом подтверждает:
— А чьи же? Конечно, наши олени.
— А как они этому старику попали?
— Деду-Морозу-то? Так это же массовик Красного чума Коколи, — сообщает сосед.
— Разве? То-то мне голос его знакомым показался, — удивляется Валячи. — А чего же он представляется?
— Чтобы детей забавить.
— Ишь ты. А я голову ломаю. Всех стариков перебрал, — громко смеется Валячи, садясь на нарту.
Качая головой, он распечатывает кулек и, улыбаясь, берет в рот конфету.
— Мутра! — шепчет Валячи, прислушиваясь к звонкой песне и смеху ребят, кружащихся вокруг елки вместе с Дедом-Морозом.
Уже давно перевалило за полдень. Исчезла на горизонте красная полоса. В небе повисли разноцветные огненные пряди северного сияния. Между ними ярко мерцает Полярная звезда, а внизу, почти прямо под ней, на зеленой нарядной елке алеет пятиконечная звездочка.

1953 г.


ЛЕГЕНДА
На темном небе вспыхнул нежный луч, потом второй, третий, четвертый… И вот огромные светлые столбы висят над необъятной холмистой тундрой. Нижние концы их кажутся яркой бахромой, а верхние постепенно сходят на нет. Столбы сливаются вместе и образуют гигантскую разноцветную ленту. Одним концом она упирается в каменные вершины древнего Урала, а другим уходит на восток. Поперек ее трепещут красные, желтые, зеленые полосы.
Это Нгэрм-Харп — Полярное сияние. Словно маревом, все вокруг подернуто яркой огненной пылью.
По искрящейся цветами радуги снежной тундре крупной рысью мчится оленья упряжка. Ларко Сусой, в мохнатом дорожном гусе поверх малицы, сидит, сгорбившись, как куст карликовых берез, занесенный пухлым снежным покровом. Он почти не шевелит хореем — палкой, похожей на пику — четверка гладких оленей бежит без понукания. Но когда нарта подпрыгивает на замысловатом снежном заструге, Ларко круто поворачивается назад, спрашивая:
— Не упала еще?
Человек, сидящий за ним на нарте, одет в малицу с матерчатой сорочкой. Голова и плечи окутаны большой полосатой шалью. Это Нина Морозова, местный газетный работник.
— Не бойся, я не сплю, — отвечает женщина.
— Спать не надо, на небо надо смотреть, — советует проводник. — Сегодня небо шибко хорошо играет.
Нина Морозова, прикрывая шалью рот, устало выпрямляет спину:
— Сегодня небо, как в сказке.
— В сказке еще красивее бывает, — ухмыляется Ларко Сусой. Его бронзовое лицо едва виднеется в глубине капюшона с закуржевелой оторочкой.
Пассажирка говорит:
— А ты сказки знаешь? Расскажи мне.
— Нет, я сказок не знаю, у меня память плохая, — не поворачиваясь сообщает проводник. — Вот на фактории Ямб-Яха есть старуха-сказательница Воттане. Она может спеть песни ярабц[36], долгие, как езда на быстрых оленях от Ямала до Енисея.
— Верно? — радостно восклицает Морозова. — Вот хорошо-то. Я как раз должна побывать на этой фактории.
— А зачем тебе ненецкие сказки?
— Как зачем? Я запишу, а потом книгу напечатают в Москве.
— А-а… — отвечает Ларко Сусой и, тронув гибким хореем передового, любопытствует: — А ты в Москве бывала?
— Два раза ездила.
— Сталина видела?
Женщина отрицательно качает головой:
— Не посчастливилось видеть.
— Мне тоже, — вздыхает Ларко. — Когда Ленин и Сталии приезжали на Ямал, я еще был маленьким.
Пассажирка наклоняется к нему, подставляя миловидное лицо снежным брызгам.
— Разве Ленин и Сталин были на Ямале? — удивленно спрашивает она слегка простуженным голосом.
— А как же? — не менее удивляется Ларко, силясь взглянуть через плечо на собеседницу.
— Не слыхала я, — говорит женщина.
— А разве в книжках об этом не написано?
Я таких книг не встречала, — объясняет Нина Морозова. — Видно, это сказка.
— Хм… Почему сказка? — недовольно произносит проводник и резко взмахивает хореем. Олени запрокидывают головы с ветвистыми рогами, и сизые струйки горячего дыхания сильнее вырываются из их открытых заиндевелых ртов. Женщина, отшатнувшись, торопливо прячет лицо за рукавом малицы, а Ларко Сусой, облокотясь о правое колено, снова сидит, подавшись всем телом вперед.
Когда бег оленей становится ровным, женщина поднимает голову. Она некоторое время молча смотрит голубыми, слезящимися на морозе глазами на широкую спину ненца. Потом, кашлянув, подает голос:
— Значит, Ленин и Сталин были на Ямале?
— Да, — охотно отзывается Ларко Сусой, не меняя позы.
— Зачем же они приезжали сюда?
— О-о..! Это долго рассказывать.
— Вот и хорошо. Я буду слушать и не усну.
Проводник медленно выпрямляет спину, слегка дергает вожжой и, не вставая, присаживается боком к пассажирке. Положив хорей на колени, Ларко Сусой достает из-за пазухи трубку. Обильный иней на его густых черных бровях и сосульки на щетинке усов то и дело вспыхивают искорками. Набивая аккуратную трубку из замшевого кошелечка и бросив взгляд маленьких раскосых глаз на женщину, он начинает:
— Давно это было. Ой, давно! С тех пор прошло семь тысяч лун. И еще семь тысяч лун. И много раз по семь тысяч лун прошло. Ненцы богатым родом, сильным родом были. Хорошо жили. В Сале-Яме[37] разной рыбы много плавало, в тундре песцов, лисиц было много. От самого моря до лесов оленьи стада ненцев паслись. Все это было, потому что над тундрой светило большое солнце.
Но недалеко жил завистливый и злой людоед Пюнегуссе. Обманом он жил. Над ним никогда не светило солнце.
Еще семь тысяч лун прошло. Завистливый людоед Пюнегуссе к ненцам в гости приехал. Огненной воды привез, стал поить пастухов, рыбаков, охотников поить стал. Стали ненцы пьяными. Тогда людоед Пюнегуссе ласковым голосом спросил:
— Пошто вы так богаты, ненцы?
Ненцы сказали:
— Солнце наше счастье, наше богатство охраняет.
Хитрый людоед еще налил им огненной воды. Помутился разум ненцев, уснули они крепким сном. Тогда людоед Пюнегуссе из чума вышел, свой бубен взял, из моржевой шкуры сделанный. Камлать стал. Семь лун кружился. На восьмую солнце к его ногам упало. Не стало над тундрой теплого солнца. Семь лун спали тундровые люди. Через семь лун проснулся ненецкий род, видят ненцы — в тундре темная ночь. Куда олени девались? Куда девались лодки и снасти? Никто не знает. Плохо стало ненцам. Без солнца какая жизнь?».
— Это верно, — подтверждает пассажирка.
— А ты говорила — сказка, — довольно улыбается рассказчик, выпуская изо рта вместе с паром струйку дыма.
Олени, увлекаемые вожаком, бегут и бегут своей крупной рысью, а Ларко Сусой, посасывая трубочку, продолжает:
— «С тех пор все несчастья пошли следом за ненцами. Появились в тундре жадные Тэтта[38] да обманщики Тадибе[39]. Они за одно со злым и завистливым людоедом Пюнегуссе. Хорошо им обманывать людей, хорошо им чужое добро воровать. Над тундрой солнца нет, в темноте никто не видит. Беда пришла к ненцам. Есть стало нечего. Глаза их съедало дымом. Когда-то ненецкие женщины были полными, как нельмы, рожали здоровых детей. Теперь дети рождались слабыми. Стал вымирать ненецкий род. Беда! Темной страной стали называть наш Ямал, а жителей — дикарями, самоедами.
И продолжалось так семь тысяч лун, и еще семь тысяч лун. И решили ненцы, что так будет всегда, пока весь ненецкий род не вымрет. О солнце, о счастливой жизни лишь старики в сказках рассказывали. Но тут в роду Ненянгов родился младенец-богатырь. Он рос быстро, как песец, и через семь лун стал сюдбя[40] — богатырем. Дали ему имя Ваули. Сюдбя богатырь Ваули спрашивать стал:
— Пошто есть нечего? Пошто вы так бедно живете?
И стали рассказывать ему старики сказки. Про солнце, про счастливую жизнь те сказки были. Много таких сказок услышал Ваули. Тогда спросил:
— К тому завистливому и злому людоеду Пюнегуссе как дорогу найти?
Отвечают сородичи:
— Как найти дорогу к людоеду Пюнегуссе, не знаем. Где солнце спрятано — не слыхали. Если бы знали ту дорогу, вернули бы солнце в тундру.
Стал думать сюдбя-богатырь Ваули. Семь лун думал, сказал:
— Позовите мудрого Тадибе. Пусть он спросит у духов, где спрятано солнце.
Позвали Тадибе-шамана. Перед камланием он съел семь пьянящих мухоморов, чтоб глаза лучше видели, уши лучше слышали, чтоб сердце его сделалось вещим. Потом взял бубен-пензер, начал делать камлания. Много лун кружился, наконец, упал с пеной у рта. Молвил:
— Солнце спрятано в жабрах зубастой рыбы-зверя Халэ, что живет в Ледяном море и шлет ненцам непогоду и ненастье. Так мне сказали духи.
Тэтта-богачи подтвердили:
— Да, наше солнце спрятано в жабрах рыбы-зверя Халэ.
Сюдбя-богагырь Ваули подумал: «Может верно, Тадибе говорит». Надел сюдбя-богатырь Ваули поверх малицы парку, из лосиной шкуры сшитую. Взял копье с железным наконечником, сел в семисаженную лодку. Так сказал сородичам:
— Кто желает счастья для своего парода, у кого храброе сердце, со мной поедемте. Эту зубастую рыбу-зверя Халэ убьем. Вернем солнце в родную тундру, если оно там, в жабрах этой рыбы-зверя.
И сказали ненцы:
— Поедем, поедем! Вернем солнце в родную тундру!»
— А хорошо рассказываешь, — не утерпела похвалить Нина Морозова.
— Уж как умею, — улыбается Ларко, придерживая одной рукой покачивающийся хорей. — «…И поехал сюдбя-богатырь Ваули со своими храбрыми сородичами к Ледяному морю. Долго ехали. Много лун ехали. Наконец, видят: над волнами высоко струя воды поднимается. Это рыба-зверь Халэ показалась. Она лодку увидела, заревела страшно. Свой широкий хвост подняла, изо всей силы по воде ударила. От этого удара льды на море полопались, сердитые волны о берег тундры бить стали. Темное небо совсем низко над морем опустилось. Зубастая рыба-зверь Халэ к лодке быстро-быстро плыть стала. Бесстрашный сюдбя-богатырь Ваули тогда крикнул:
— Эй, ты, старая бродяга Халэ! Пошто прячешь наше солнце?
Такое услышав, рыба-зверь Халэ хотела за край лодки схватиться, людей в море опрокинуть. Сюдбя-богатырь Ваули эту хитрость понял. Он копьем своим размахнулся, рыбе-зверю в ноздри ударил. Зубастая Халэ взревела, нырнула глубоко. Потом опять у самой лодки вынырнула. Тогда каждый ненец из лодки своим копьем в рыбу-зверя ударил.
Семь раз ныряла зубастая рыба-зверь Халэ. Рассердился тогда храбрый сюдбя-богатырь Ваули, рыбе-зверю на спину вскочил, в жирный бок ее якорь засадил. Зубастая Халэ ударила хвостом, веревку струной натянула. Но напрасно: богатырское копье воткнулось ей в мозг. Храбрые ненцы своими копьями рыбе-зверю сердце, почку и печенку насквозь проткнули. Вздрогнула зубастая Халэ, пузыри пустила, умерла. Много в этом поединке и храбрых ненцев погибло, навеки в пучине моря остались.
Победители ненцы зубастую рыбу-зверя Халэ к берегу на аркане приволокли. Стали разделывать. Семь лун разделывали рыбу-зверя. В жабрах, в пасти, в брюхе солнце искали. Так и не нашли. В тундре по-прежнему темно, холодно. Тогда сюдбя-богатырь Ваули стал думать, потом сородичам так сказал:
— Шаман-то, однако, ошибся. Надо другого, самого мудрого Тадибе позвать.
Ненцы ответили:
— Да, видать, шаман ошибся. Нужно позвать другого, самого мудрого Тадибе.
Пришел самый мудрый Тадибе-шаман, перед камланием съел семь раз по семь пьянящих мухоморов, чтоб глаза его лучше видели, уши лучше слышали, чтоб сердце его сделалось вещим. Потом взял бубен-пензер, начал делать заклинания. Много лун кружился, наконец, упал с пеной у рта, так молвил:
— Солнце спрятано в пещере семирогого быка — Я-Хора, что живет в Подземном Царстве. Так мне сказали духи.
И опять Тэтта-богачи подтвердили слова самого мудрого Гадибе-шамана. Тогда сюдбя-богатырь Ваули молвил:
— Ладно, еще раз по вашему совету попытаемся солнце искать.
Надел сюдбя-богатырь Ваули поверх малицы парку из мелких костяных колец, взял семисотсаженный аркан с костяной петлей и семипудовый нож-меч. Встал на лыжи, обитые тюленьей шкурой, к сородичам обратился:
— Кто желает счастья для своего народа, у кого храброе сердце, со мной пойдемте. Этого семирогого быка Я-Хора убьем. Вернем солнце в родную тундру, если оно там, в пещере семирогого быка.
И сказали ненцы:
— Пойдем, пойдем! Вернем солнце в родную тундру!»
Нина Морозова слушает ненца, не чувствуя, как пальцы ног, обутые в женские кисы-белобоки, начинают коченеть. А проводник, изредка погоняя заметно уставшую упряжку, неторопливо-спокойно рассказывает о путешествии бесстрашного сюдбя-богатыря Ваули со своими бедняками-сородичами в Подземное Царство, о их долгом, геройском поединке с семирогим быком Я-Хором. Жестокий и страшный был бой между храбрыми ненцами и семирогим быком в темном подземельи. Семь лун раздавался гром под землей. Мерзлая тундра колыхалась, словно разбушевавшееся море, образуя высокие холмы-сопки. Много храбрых ненцев погибло от страшных ударов семирогого быка — Я-Хора. Под конец сюдбя-богатырь Ваули с помощью оставшихся в живых сородичей все же заарканил семирогого быка — Я-Хора, прыгнул ему на спину и с размаху в три удара отрубил все семь рогов своим тяжелым ножом-мечом. Истекая черной кровью, побежденный бык — Я-Хора, как глыба, рухнул на землю и не поднялся больше. Победители обшарили все Подземное Царство, разрушили пещеру семирогого быка — Я-Хора, но не обнаружили заветного солнца.
«И опять сюдбя-богатырь Ваули стал думать, — продолжает рассказывать Ларко Сусой. — Потом сородичам сказал:
— Тадибе да Тэтта, видно, правду о солнце не хотят говорить. Они за одно со злым и завистливым людоедом Пюнегуссе. Слушая их, мы много крови зря пролили, много людей потеряли. Видно, нам самим надо искать дорогу к солнцу. Может придется семь рек перейти, семь гор перевалить, семь стран обойти, а дорогу к солнцу найти нам надо, надо вернуть солнце в родную тундру.
И сказали ненцы:
— Семь рек перейдем, семь гор перевалим, семь стран обойдем, а вернем солнце в родную тундру!..»
Ларко Сусой делает минутную передышку, чмокая толстыми обветренными губами и дотрагиваясь хореем до гладких спин оленей. Потом опять вдохновенно повествует:
— «…Такое услышав, Тадибе-шаманы да Тэтта-богачи встревожились, говорят: «Зря вы идете. Солнце, наверное, давно остыло, стало черным камнем. Какая польза, если и найдете его?» Не послушались их бедняки-ненцы. Велел сюдбя-богатырь Ваули каждому бедняку-ненцу сделать копье из желтых рогов быка — Я-Хора, взять лук, из семи пород деревьев склееный, да семь раз по семь стрел с железными наконечниками. И пошли они. Дорогу к солнцу искать пошли. В родную тундру солнце вернуть отправились. Бесстрашный сюдбя-богатырь Ваули повел их. А Тэтта и Тадибе пуще встревожились, по всей тундре шнырять стали.
С тех пор прошло семь тысяч лун, и еще семь тысяч лун, и много раз по семь тысяч лун прошло. Кто оставался в люльке, уже седыми стариками стали. А ненецкий народ все плохо жил, впроголодь жил. В тундре холодно, пурга завывает, дети болеют, темно кругом. Весною — темно, летом — темно, осенью — темно, зимою — темно. Только народ тундры теперь хранил в сердце надежду, так думал: «Сюдбя-богатырь Ваули со своими храбрыми воинами когда-нибудь вернется. Тогда солнце снова зажжется над тундрой». Так думали ненцы, с такой надеждой много тысяч лун жили. А сюдбя-богатырь Ваули со своими воинами все не возвращался. Уже в тундре сказки и песни про бесстрашного сюдбя-богатыря и его воинов появились. В одних говорилось: «Ваули с отрядом к недобрым людям в засаду попал[41], видно, не совсем по правильной дороге шли. Все погибли». В других так рассказывалось: «Сюдбя-богатырь Ваули дорогу к солнцу нашел, скоро вернется, солнце в родную тундру принесет».
Народ тундры таким сказкам да песням больше верил. И вот однажды ненцы видят: из-за Камня-Урала две белых упряжки показались. За ними еще много других упряжек… А ты слушаешь? Не спишь?
— Говори, говори. Очень интересно, — просит пассажирка, для удобства облокотясь на свою большую кожаную сумку.
— Во-во, это шибко интересно… И вот подъехали два сюдбя-богатыря, а за ними еще много народу. У каждого на шапке красная звездочка. Поздоровались они с ненцами. Ненцы сразу догадались: один-то сюдбя-богатырь — Ленин, у Великой Реки выросший. Другой сюдбя-богатырь — Сталин, в стране Вечного Лета выросший. А остальные все — это их товарищи, коммунисты. Про этих сюдбя-богатырей да про коммунистов в тундре тоже давно уже песни появились, будто они бедным людям счастье добывать помогают. Только бедняки-ненцы не знали, как с этими хорошими людьми встретиться. Теперь они сами в тундру пришли. Обрадовались бедняки-ненцы, в один голос сказали:
— Мудрый сюдбя-богатырь Ленин! Дальнозоркий сюдбя-богатырь Сталин! Спасите ненецкий народ! Помогите вернуть нам наше солнце!
Мудрый сюдбя-богатырь Ленин, у Великой Реки выросший, молвил:
— Ваше солнце, ненцы, украл завистливый и злой людоед Пюнегуссе. Ваше солнце спрятано у жадных Тэтта да у обманщиков Тадибе.
Дальнозоркий сюдбя-богатырь Сталин, в стране Вечного Лета выросший, добавил:
— Если мы вместе с вами возьмемся, завистливого и злого людоеда Пюнегуссе победим. Мы заставим жадных Тэтта да обманщиков Тадибе вернуть вам, ненцы, ваше солнце.
Еще больше обрадовались бедняки-ненцы. Вооружились они да за Лениным и Сталиным, за коммунистами к злому людоеду Пюнегуссе отправились. Мудрый сюдбя-богатырь Ленин впереди всех шел. Дорогу-то он, видать, шибко хорошо знал. Сколько-то прошли, стойбище людоеда Пюнегуссе увидели. В середине стойбища большой каменный чум стоит. На верхушке каменного чума двухголовая когтистая птица Лимбя сидит. Огромные глаза ее, как гнилушки на болоте, светились. Увидела птица Лимбя вооруженных людей, железными крыльями замахала, закаркала страшным голосом. Такое услышав, людоед Пюнегуссе из каменного чума с мечом выбежал. Из других чумов вооруженные толстобрюхие люди высыпали. Смотрят бедняки-ненцы, а это Тадибе да Тэтта долговязому Пюнегуссе на помощь придти успели.
Страшный бой поднялся, великий бой. Такого боя никогда тундра не видела. Острые двусторонние мечи коммунистов ударили о зазубренные мечи злодеев. Стрелы бедняков-ненцев в темноте молнией засверкали. Тундра мерзлая под ногами заколебалась. Много раз сходились восставшие люди со злодеями. Много раз расходились. На изрытую ногами землю не мало крови пролили.
Так прошло семь лун. И еще семь лун. Тогда семисаженный меч мудрого сюдбя-богатыря Ленина впервые крепко задел людоеда Пюнегуссе. Посмотрел Пюнегуссе вокруг, видит: и ряды его поредели. Почуял беду Пюнегуссе, подумал: «Это плохо». Еще семь лун прошло. Мудрый сюдбя-богатырь Ленин и дальнозоркий сюдбя-богатырь Сталин в раз две рапы злодею Пюнегуссе нанесли. Побледнел людоед Пюнегуссе, чуть не упал, видит — людей его в живых еще меньше стало. Опять он подумал: «Совсем плохо. Далека моя победа».
И еще семь лун прошло. И увидел тогда людоед Пюнегуссе перед самым носом сверкающие мечи коммунистов, острые копья бедняков-ненцев. Вскрикнул злодей Пюнегуссе от страха, назад пошатнулся, подумал: «Шибко плохо. Однако, конец пришел». Так подумав, в океан-море бросился. Три раза показался из воды. Потом совсем утонул. Под лед ушел…»
Тут Ларко Сусой вынимает изо рта трубку, и в такт словам махая ею перед собой, одобрительно заключает:
— Так ему и надо, волчьему сыну… А ты все слушаешь? Не надоело?
— Что ты, что ты! — забеспокоилась Нина Морозова. — Очень интересно. Все до конца расскажи.
— Конец скоро будет. До приезда в поселок, может закончу, — сообщает проводник, снова наполняя трубку табаком.
Закурив, Ларко Сусой несколько минут понукает оленей, легонько подгоняя их хореем. Затем поворачивается боком к пассажирке и, крякнув, продолжает
— Да, так ему и надо зверю-людоеду. Не стало злодея Пюнегуссе — испугались оставшиеся в живых Тэтта да Тадибе. В темноте скрыться решили. Только ничего у них не вышло. Коммунисты да бедняки-ненцы преградили им путь. Выросший у Великой Реки мудрый сюдбя-богатырь Ленин могучим голосом сказал богачам и шаманам: «Вы — воры и мошенники. Вы солнце ненецкого народа украли, между собой, как жадные волки, по кускам разделили. Сейчас же верните ненцам солнце».
Совсем испугались Тэтта-богачи да Тадибе-шаманы. Дрожа, как трусливые зайцы, из своих чумов украденные куски солнца принесли, перед сюдбя-богатырями положили, сами волчьими слезами плачут — жалко отдавать, им-то светло, тепло было.
Из каменного чума злодея Пюнегуссе коммунисты принесли самый большой кусок солнца. Тогда огромные глаза двухглавой когтистой птицы Лимбы сразу потухли. Она простонала и свалилась с верхушки каменного чума, как околевшая на морозе куропатка.
Выросший у Великой Реки Ленин и выросший в стране Вечного Лета Сталин куски солнца вместе собирать начали. Коммунисты да бедняки-ненцы стали помогать им. Быстро собрали, большое солнце получилось. Два сюдбя-богатыря взяли это солнце своими могучими руками, высоко-высоко подняли. Поплыло солнце по небу, как по озеру. Сразу в тундре светло стало, тепло стало.
Обрадовался ненецкий народ. Мужчины плачут от радости, женщины плачут от радости, а дети плакать перестали, смеются, ручонками к солнцу тянутся.
Мудрый Ленин и дальнозоркий Сталин да их товарищи-коммунисты стоят, улыбаются, ненцам говорят:
— Видите солнце?
— Видим!
— Ваше оно. Навеки ваше.
Солнце над тундрой плывет, ярким светом играет. Ленин и Сталин опять говорят:
— Видите сопки, пади, озера, реки?
— Видим!
— Ваши они. Навеки ваши.
Увидели ненцы сопки, на сопках оленей много, в падях зверей, птиц много, в озерах и реках много жирной рыбы.
Коммунисты спрашивают:
— Видите, где ваши олени были?
— Видим! Олени наши, оказывается, у Тэтта и Тадибе были.
Ленин и Сталин сказали:
— Возьмите своих оленей. Теперь хорошо живите, дружно: вместе пасите оленей, вместе рыбу, пушнину промышляйте. Стройте новую жизнь. Эту новую жизнь строить вам товарищи коммунисты помогут. У вас будут школы и больницы. Выбирайте лучших людей, чтобы тундрой управлять. Вы теперь хозяева!..
Потом Ленин и Сталин еще так добавили: «Берегите свое солнце. Ой, зорко берегите! От плохих, злопамятных людей берегите. Тогда ваша жизнь с каждым годом будет становиться лучше. Когда солнце будет уходить спать, над тундрой Нгэрм Харп светить будет. Хорошо, красиво будет светить. В домах жить будете, в каждом доме будет сиять маленькое, яркое солнце. Хорошо будете жить, очень хорошо!»
После этого два сюдбя-богатыря и коммунисты на своих упряжках дальше отправились. Другим народам солнце добывать поехали. Но много русских людей-коммунистов осталось в тундре, чтобы помогать ненцам новую, счастливую жизнь строить.
Это все помнят. Это ведь недавно было. Теперь видим: все так получилось, как Ленин и Сталин, как коммунисты сказали. В тундре, где вымирали люди, фактории, поселки появились. Да что говорить, ты и сама знаешь, как теперь мы живем. Хорошо живем! Спасибо за это Ленину и Сталину. Большое спасибо коммунистам и всем нашим русским братьям. Тебе, говорю, луца-не[42], большое спасибо. Я знаю — ты газету пишешь, нас по-новому жить учишь. Так вот поезжай хоть на Ямал, хоть в Надым, хоть в Гыду — везде ненцы поют. Про Ленина и Сталина поют. Про коммунистов, про родную партию поют. Про Ваули тоже поют, потому что Ваули хотел счастья своему народу, за это жизнь свою отдал… Ну, ладно, однако, тут конец. Мась![43] — весело заканчивает Ларко Сусой, на ходу соскакивает с нарты и, делая несколько шагов, круто поворачивает упряжку. Олени сразу останавливаются и, поводя боками, начинают хватать снег.
Женщина тоже встает на ноги:
— Молодец! Замечательная легенда!
Проводник машет рукой:
— Какой я легенда. Я простой колхозник.
— Да не ты, а сказка, говорю, замечательная, интересная, — смеется Нина Морозова. — Я ее обязательно запишу.
— Пиши, — отвечает Ларко. — Пусть по-твоему сказка. А Ленин и Сталин все равно на Ямале были, жизнь ненцев видели, ненцам правильный путь указали…
…Через час они прибывают в небольшой тундровый поселок и останавливаются перед крыльцом заезжего дома. Женщина сразу же входит в него. В освещенной электрическим светом комнате она спешно раздевается и, пока готовят заказанный ею ужин, садится за стол писать. Раскрыв толстую тетрадь, она минуту думает, потом остроконечный карандаш ее начинает мелькать по бумаге, как иголка в руках ненецкой женщины, которая за одну ночь может сшить пару кисов с одиннадцатью узорами.
А Ларко Сусой в это время, привязав оленей к копыльям нарты и сняв гусь, стоит у крыльца и любуется сияющими электрическими огнями, новым колхозным поселком, в котором он не был с прошлого года.
Взглянув на небо, он мысленно произносит:
— Вверху Нгэрм Харп играет. В домах маленькие солнышки-лампочки сияют. Все так, кaк Ленин и Сталин сказали.

1953 г.









Примечания
1
Месяц Малой Темноты — ноябрь (ненецкое).
2
Камыс — шкура с ног оленя.
3
Мокодан — дымовое отверстие в чуме.
4
Хальмер — кладбище.
5
У ненцев есть поверье, что душа умершего должна обязательно попасть в «Царство Неизвестности». Для этого покойника, обеспеченного в «дорогу» всем необходимым, вплоть до трубки и табака, кладут на нарту, которую ставят передком на Север, в сторону Вечной Темноты, и делают повреждения в нарте, чтоб тень умершего не могла возвратиться обратно в этот мир и не беспокоила людей.
6
Хорей — длинная палка для понукания оленей.
7
Ваули Пиеттомин — предводитель социального движения ненецко-хантыйской бедноты против князьков и богачей был арестован и сослан на каторгу в Восточную Сибирь в 1841 году.
8
Нюки — полости для покрытия чума, зимой из оленьих шкур, а летом из бересты.
9
Тэседа — безоленный.
10
Яркий свет — электричество.
11
Тамга родовой знак, заменявший когда-то подпись.
12
Сядэи — деревянные божки, идолы.
13
Нюк — покрышка чума из оленьих шкур или бересты (летом).
14
Вэсаков — Старик! Старик!
15
Орлиный месяц — январь. С этого месяца солнце начинает «парить» в небе, как орел.
16
Камыс — шкурка с ноги оленя.
17
Менурей — старый олень.
18
Тобоки — обувь из оленьих камысов мехом наружу.
19
Чижы — меховые чулки.
20
Авка — вскормленный в чуме олененок.
21
Сядэи — деревянные божки, идолы.
22
Каслать — кочевать.
23
Хорей — длинная палка, которой погоняют оленей.
24
Тынзян — род аркана.
25
Юро — дружок.
26
Плавные сети — широко внедряемый на Обском Севере новый вид орудий. Сети протягиваются поперек реки и пускаются плыть по течению.
27
Плавичи — рыбаки, промышляющие плавными сетями.
28
Халей — крупная чайка.
29
Песок — рыбоугодие, стоянка рыбаков.
30
Таш — глиняный, прокаленный груз в виде небольшого диска с отверстием,
31
Сор — заливной луг.
32
Греби — род весел.
33
Колданки — сшитые древесными корнями из трех тонких досок лодки. Донная часть долблена.
34
Нюки — покрышка для чума, летом из бересты.
35
Каменный ветер — ветер с Урала (авторское пояснение).
36
Ярабц — песни былины.
37
Сале-Ям — Обь.
38
Тэтта — богачи-оленеводы.
39
Тадибе — шаманы.
40
Сюдбя — великан.
41
Вероятно, имеется ввиду Ваули Пиеттомин — предводитель социального движения ненецко-хантыйской бедноты в период 1825–1841 гг. Восстание, направленное против местных богачей, князьков, а также купцов, закончилось поражением; Ваули Пиеттомин попал в Обдорске в засаду, был приговорен к каторге и пропал без вести в Восточной Сибири. (Автор).
42
Луца-не — русская женщина.
43
Мась! — хватит, довольно!