Так что же есть твоя прекрасная жизнь, когда ты тщетно пытаешься оставить хоть какой-то след в памяти человечества? Каллиграфия бытийного и житейского подвига: рисунок ветра на воде… И как прекрасен! Не потому что был, а потому что — всегда.
О чем твоя жизнь?
Ну хотя бы убедиться в протяженной вечности мига… Ты соткан из этих неповторимых мгновений, которые пряли счастье твоего бытия. Рисунок неистового ветра на вечно спокойной воде. Неповторимо…
Но если в текстах бессмысленно искать подобие хоть какой-то системы, то сторазовый взгляд на живописный мир (чужими глазами) четко систематизирует единственную мысль: мы столь по-разному воспринимаем свое единственное бытие, что мир никогда не поддастся разгадке. И не забыть: каждая из работ (графических и живописных) — в свое время! — как сердечный ожог, как солнечный поцелуй. Восторги преходящи, но разве можно притерпеться к счастью? Живописание жизни — сквозная новелла сборника.
Книга небезызвестного сибиряка Анатолия Омельчука, кроме читательского внимания, ни на что не претендует. Впрочем, один цикл эссе так и обозначен: рассказы для себя. И любопытных…

Анатолий ОМЕЛЬЧУК
Рисунок ветра на воде


Предисловие автора
Хотел бы разделить вместе с вами Ваше трагическое одиночество…



Забытый вкус черемухи


— Попробуй. Астафьевская же…
Я аккуратно срываю опрятную гроздочку ягод и выбираю снизу две, покрупнее. Кладу две черемушники на язык и поднимаю их к нёбу. Ощущаю мягкую твердость, и как только язык раздавливает тугую плоть ягоды, чувствую вяжущий и чуть горчащий нежный сок. Сжимаю крепко зубы и раздавливаю ядрышко ягоды. У другой жизни — та же вяжущая плоть и сырая горчинка.
В нашем палисаднике черемуха не росла. Росла у соседей, у Казаков, у Валерки. Перед самым домом. Очень рослая, невероятно могучая.
Эта, астафьевская, по сравнению с давней казаковской просто маломерок. Хотя вкус ягод тот же.
У Казаков рос не черемуховый куст, а черемуховое дерево. Оно заслоняло, прятало скромный дом моей лёльки Зои своей развесистой богатой кроной. По эту сторону оградки, на улице, но под мощными ветвями черемухи дядя Паша примостил скамеечку. Бабы на дядьпашиной скамейке вечерами лузгали семечки и беспечно вели свои бесконечные разговоры после дневной работы.
Поздним маем, когда черемуха распускалась, мне сильно нравилось посидеть на скамеечке. Черемуха пахла одуряюще. Дурманяще. Вроде и нет ничего, но ты как бы незаметно погружаешься в облако. Облако запаха. Нестерпимой свежести. Тонкой прохлады.
Когда цветет черемуха — на планете становится чуть холоднее. Прохладнее. Яснее.
Всхлипнешь носом, вдохнешь в себя это невидимое облако, и тебя — промывает. Простирывает. Каждая клеточка твоего свежего юного тела омывалась терпким нежным ароматом. На деревянной скамеечке сидит себе пацанёнок, растворенный ароматом весны, земли и дурманящего блаженства. Ты становился самой черемухой. Черемуховым цветом. Нет, черемуховым запахом.



Если ангелы пахнут — они могут пахнуть только цветущей черемухой.
Присаживалась на скамеечку деловито спешащая дальше по улице домой твоя строгая одноклассница Нинка Бездетко, и под казаковской черемухой у тебя появлялся шанс постигнуть-убедиться в ее ангелоподобности.
Мы с Валеркой и Колькой Казаками страстно ждали, когда поспеет черемуха. Лелька Зоя доверяла нам собирать созревшую ягоду. Мы оббирали каждую веточку. Дерево поднималось над землей метров на пять, мы забирались — мелкое пацанье племя — до самых недоступных веток, рискуя сверзиться. Ни одной ягодки не оставалось.
- Чисто! — восхищенно оценивала работу литая статная лёлька.
Мы набирали ягод пять больших ведер. Зимой будет варенье и пирожки с прокрученной черемухой.
- Не ешь черемухи много, — советовала моя осторожная мать. — Она кишки запирает.
Странно, когда черемуха цвела — на земле холодало. Разве случайно? Что это означало? Но явно — непростое дерево в судьбах планеты.
Человечество потеряло нос. Утратило.
Одуряюще цветет и пахнет черемуховое дерево. Но я на годы забыл, что в неожиданно холодающем мае надо пройти обряд черемухового очищения. Запаха, который на миг делает нас ангелами. Дает почувствовать — мы могли бы, это в наших силах: послужить ангелами.
В енисейской Овсянке, у Астафьева, с видом на скалы здешнего Красногорья перед последним домом под черемухой, перевешивающейся через забор, скамейки нет. Наверное, у них на Енисее с черемухой другие разговоры.
Вспомни!
На могилке отца и мамы растет черемуха. Посадили. Принялась.
Отец попросил?
Мощно разрастается космическое дерево. Может, отец знал тайну холодающего мира?


Сенокос на Кривой Луке


Я мог бы стать классным косарем. Перспективы были.
Мой пролетарский отец держал корову. Нас у него все-таки четыре рта, на лесозаводе платили мало — без своей коровки не выжить. Все кругом колхозное, частной живности угнездиться негде. Летом пролетарских коров спасали заливные луга за дамбой, а вот для сенозаготовок лесозавод выделял своим скотоводам-короводержателям корчёвки. Малознакомое другому народу слово «корчёвка» — знаковое в моей жизни. «Корчёвка» — слово, обозначающее, скорее, процесс корчевания леса. В наших местах он обозначал законченный результат — место сенокоса на заливном лугу, когда-то заросшее лесными порослями.
У Константина Омельчука есть корчёвка?
Будет с сеном.
По берегам Кривой Луки — старицы Оби — нарастала хорошая трава, бесхозная, не колхозная. Но к ней надо было пробиться через тальники и густые заросли. Если их раскорчевать — получается красивый луг. Но корчевать прибрежный лес — работа адская. У мужиков года по два, по три уходило, а то и вся пятилетка, чтобы из лесных зарослей сносный покос устроить. У херовых хозяев пни по всему полю торчали, у хороших, как у моего отца, все ровненько. Раззудись, плечо, размахнись, рука. Но иезуиты из заводской конторы удумали очередной сволочизм: навечно корчёвка потрудившемуся хозяину не принадлежала. Только раскорчевал, а тебе выделят другой кусок дикого берега. Конторская справедливость и демократия. Но отец блаженствовал на старой корчёвке уже пятый годок: его не трогали, хотя он всегда этого боялся.

Меня отец к покосу долгое время не подпускал — не доверял. Серьезное дело — не для шалопаев. Да еще и сам в силе. Я в основном в ручье, впадающем в Луку, мелких чебаков на удочку ловил. Но к девятому классу, видимо, и я созрел. Отец научил меня косить. Дело нехитрое, только пятку литовки надо уметь держать четко у земли, чтобы она не летала и землю не резала. Не сразу, но перестала летать. И носок литовки не торопился воткнуться в луговину. И когда это удалось — свободная коса летала строго и непринужденно, летала и пела, тихонько звенела под шум умирающих трав.
Аромат стоял непредставимый.
Сырые сочные травы сочились на срезе, падали благоухающие головки трав и цветов. Я тогда знал все травы, которые попадали мне под косу. Поименно.
Отец на этот раз нашел добавочную секретную лужайку, надо было от основной кошенины пройти тонюсенький лесной перешеек, нераскорчёванный тальник, и открывалась скрытная заповедная поляна.
Отец сказал:
— Иди, докоси там остатний пятачок.
Пятачок только казался небольшим, а оказался просторным. Я шел прокос за прокосом, аккуратно укладывая свои рядки. Поляну обступал мелкий, но густой лесок, он прятал меня от всего человечества. Здесь шла только собственная жизнь, летали стрекозы, мутно надрывно гудел паут, легкий редкий пот изредка туманил мой взгляд, но я смахивал его, как слезу. "
Я запел от всей души, я орал во всю силу моих молодых легких. В моей песне были только гласные звуки: мы, первобытные косари, еще не дожили до согласных.
Я не понял, что захмелел, что эти скошенные травы могут так дурманить и пьянить. Вкусный запах взращенного — этой бедной землей — входил в меня. Казалось бы, чему там благоухать? Ну что там в нашей заурядной растительной красоте могло так дурманяще пахнуть? Скудный сибирский травяной паёк: хвощ, пырей, кашка, осот, лопух, осока, подорожник, одуванчик, может быть, редкий клевер, бедная ромашка, вьюнок, крапива. Ну нечему благоухать. Разве что мелкотравчатый тысячелистник. Или случайный белоголовник. Может, медуница?
Душа моя взяла и поднялась надо мной. Она поднялась невысоко, только над этой крохотной лесной цветочной поляной, над этим леском. Она увидела отца, который сгребал сенные рядки в копёшки в дальнем углу большой кошенины. Мать в ручье мыла тарелки и кастрюльки из-под скорой ушицы из моих ельчиков, уловленных в этом ручье. За загородкой прибрежного леска сверкнула Кривая Лука. Но моя душа дальше не полетела и вернулась ко мне. Я, наверное, взял очень высокий звук.
Наверное, душа не сразу нашла свой аэродром — точку приземления, я шмякнулся на только что скошенную траву — и, наверное, несколько мгновений лежал без души. Надо мной сияло бездонное небо, приютившее меня, и я сходил с ума от запаха скошенных трав.
Слов, передать этот запах, человечество еще не придумало и уже вряд ли придумает.
Блаженство…



Наверное, все же медуница так забирает. Дурман-трава.
Я знал, что бессмертен. Смерти нет. Всегда будешь ты, небо и сводящий с ума запах.
Может, потом его перебьет, заменит запах любимой женщины, но в моей жизни не случилось ничего сильнее запаха свежескошенной травы на заповедной корчёвке.
Когда я немножко отрезвел, то вдруг задумался: травы же под моей косой умирали, и это было их предсмертное, прощальное послание, в том числе и мне, остававшемуся в этой жизни.
Может, с тех пор я живу с той мыслью, что у смерти есть своя красота.
Живая смерть…
Нет, не умереть красиво, а смерть маскирует себя этой несказанной дурманящей красотой.
Такая живая смерть!
Я проживу свою жизнь, честно никому не завидуя и искреннее всем прощая.
— Ты чего это так базлал? — поинтересовался деликатный отец.
Наверное, я серьезно заблуждался, считая, что мой бурный рев гармонично вписывался в здешнюю июльскую тишину и счастливый ход бытия.
Я не знал, что ответить, и подумал: эта радость принадлежит же не только мне, но всем косарям мира, кто косит траву на зеленых заливных лугах планеты. Не просто же они машут литовками.
Много чего умели симпатичные герои старины Хэма: воевать, бегать впереди быков, любить, удить крупную рыбу. Но косить свежую траву на дальней корчёвке они не умели. Не имели счастья.
Мы с отцом поставили два больших стога на основной кошенине и солидную копну на моей остатней полянке. Этого Муське хватит на всю зиму. И семья с молоком.


Вещное счастье


Вам приходилось бить масло? Умеете бить масло? Точнее бы сказать — «сбивать», но моя мать говорила: «побей масло». До чего же муторное занятие! Как нестерпимо нескончаемо тянется время.
У матери есть маслобойка. Это такой аккуратный деревянный продолговатый бочоночек с крышкой. В крышке круглое отверстие — для бойки. Бойка — длинная (по размеру) палка с деревянным кругом на конце. В круге некрупные дырочки. А как иначе: сливки-то и сбиваются в масло в этих дырочках.
Мать приготовила к торжественному процессу классические пять литров сливок, которые достала из холодного подпола. Густые медленные сливки заливаются в сосуд — маслобойку, и я должен равномерно бить-сбивать сливки, ритмично — туда-сюда — таская деревянный шатун-бойку. Я сам - механизм. Остервенелый.
У старшей сестры в школе нечто важное, отец бабьими делами себя не отягощает, мать вся в хлопотах. Остаюсь только я, и мне не отвертеться. И вот толкаешь эту бойку уже минут пятнадцать, и двадцать, и тридцать. Ничего не происходит. Скука неистребимого времени. Снимешь крышку, пристально вглядишься — нет, всё те же нетронутые желтоватые сливки.
Конечно, надо войти в ритм. Отвлечься. Надо, чтобы время летело незаметно. Думать о чем-то. Пацан нацелен на результат, а здесь — процесс: все решает время, его не поторопишь. Это тебе не до Сарафановки добежать, если не нравится вышагивать неторопливо.
Если хочешь прожить содержательную жизнь — делай все с удовольствием.
О чем же думать? Только о девочке Але. В моё Могочино на лесозавод привезли новую партию вербованных. Вот в двухэтажном бараке для вербованных я и приметил эту тихую тонюсенькую девочку. Она вся светится, а лицо неприступное, гордое: независима как Латинская Америка. Она учится на три класса позже меня, а меня назначили в ее класс пионервожатым.



Вербованные в Могочино стали появляться не так давно. Раньше лесозавод как-то обходился старыми довоенными ссыльными вроде моего отца — крестьянского парня, ставшего кадровым рабочим. Как он не без гордости себя именует: кадровый! Но кадровых не хватает. Это я так думаю, что работать на лесозаводе, продукцию которого нахваливает сама английская королева, великая гордость. А рабочих рук не хватает — не рвется советский народ работать на Могочинском лесозаводе. Соседские деревни уже все обобраны. Заводские кадровики шныряют по всему Союзу и вербуют более-менее подходящий народ. Жилье дают сразу. Но, понятно, это народ не основательный. Перекати-поле. Долго не держатся, не задерживаются. У Али родители вербованные. Это тревожно. Может, тоже у нас в Могочино ненадолго.
Взглянем, чего мы там набили. Ого, сверху уже появилась слабо-зеленоватая жидкость. Это пахта. Я буду неистово толочь, а пахты будет становиться все больше. В ней начнут появляться твердые солнечно-желтые крошки. Это комочки масла. Сливок все меньше, пахты все больше, комочков все больше, и они все плотнее.
У тетки Марии в Молчаново свой сепаратор. Его включил, и — чик! — мощная электроэнергия, может быть, недавно запущенной Братской ГЭС, быстро перебьет сливки в масло.
А у мамы Тани все дедовским способом. Она же эту маслобойку из самой Орши тащила, когда с дедом Кузьмой пешком шагала в Сибирь.
В мамином доме много привычных, но старых вещей. Крестьянских. Дедово наследство. Младшей дочери досталось. Моя мама — младшая дочь, младшая сестра шести могучих братьев.
Утро начинается с рукомойника. И хотя я рос в теплой избе (проблем с дровами у нас никогда не было), но по утрам вода почему-то всегда оказывалась обжигающе студёной. Умывальник появится в доме попозже. Чем они существенно отличались, я не заметил. Наверное, рукомойник был легкий, жестяной, а умывальник тяжеловат, основателен, фундаментален, из светлого чугуна.
Отец, впрочем, знал для него другое слово, смешное — урыльник. Иронизировал, или из родных краев привез-прихватил? Даль такого словечка не знал.
- Ты чего мимо урыльника носишься?
- Вода холодная.
Под воду у нас кадка, кадушка, симпатичный, просторный деревянный бочонок с прямыми боками. Прозрачная вода в нем играет. Изящный ковшик из легкой липы довершает водное пиршество.
Пиво мама варит в лагушке. Все лето по стене отцовской избы ползет цветущий, упрямый, жизнерадостный хмель. К августу он созреет, плоды у него как засохшие цветы, мама с ними что-то поколдует, посушит и варит пиво на хмелю.



Иногда, когда намечается большой сбор близлежащего родственного народу, отец попросит:
- Ты, мать, поставь-ка большой лагун.
Значит, кроме лагушка в доме у мамы есть и большой лагун. Это та же кадка, но у нее крышка не отдельно, а умело впаяна, и в ней небольшое квадратное отверстие. Когда весь коктейль (хмель, дрожжи, колодезная вода, дефицитный сахар-песок) уже залит, крышку плотно закрывают (или даже замазывают глиной) и ставят на печь. Бродить.
Однажды ночью меня разбудили мощный взрыв и паника в доме: металась мать, благим матом орал отец, и чем-то резко неприятно пахло. В это время был актуален Карибский кризис, и я с перепугу сообразил, что началось… Третья мировая. Но до мировой оказалось рановато, это рванул лагушок на печке. Видимо, перегрелся, или бражка слишком забродила, но пробка не выдержала, и забродившее добро мощным фонтаном окатило весь дом. Мать оставшуюся ночь замывала-соскабливала следы катастрофы, но в доме еще долго пахло перебродившим хмелем. Отец горевал: не собирать же бражку со стенок. Он чуть не ревел — в ближайшее воскресенье намечалась складчина (мать почему-то выговаривала «складыня», наверное, по-белорусски), а выходной боезапас взорвался с грохотом артиллерийского склада.
Много привычных вещей было в нашем доме. Около печки много чего чудесного и ухватистого. У русской печи стоят свои приборы. Незаменимый ухват — вилы для чугунков, сковородник — тот же ухват, но для разных сковородок.
Мать нахваливала отца: ловкий.
Ухват — ловкий. Отец сладил ловкий ухват.
Тут же деревянная плоская лопата — сажало: хлебЫ в печь сажать. Не в землю — зерно, а в печь — хлебЫ. Легонькая лопата, проворная в маминых руках. И не хлеб сажать, а именно: хлебЫ. Ребенку непонятно: всего ж одна коврига в печку садится. Но взрослым надо верить на слово: хлебЫ. Так надо.
В доме у уймонской алтайской староверки Раисы я около печки рядом с ухватом обнаружил нечто мне неведомое: ровнехонький древесный сук с тяжеленным круглым, похожим на небольшую тыкву, березовым капом — наростом на конце.
Долго мороковал: что им можно по хозяйству делать? Не придумал. Рая подтвердила:
- Это не для дома. Это в дорогу.
- Для обороны? — догадался я.
- Да, для брани. От собак злых, от волков блаженных.
- Как называется-то?
- Батик.
- Ласково!



В нашем общежитии убойных не держали. Волки, наверное, ближние повывелись. А вещь изящная. И по руке. Первым ударом — насмерть. В припечке настоящее помело, но не ведьмино, а куриное, скорее всего, крылышко — им мать сгарнывает золу и всякий пепельный сор, который неизбежно остается после сильного дровяного огня. Тут же кочерга — она выручает, когда одного ухвата маловато, не «хватат». С веником, он тоже жмется-ладится к печке, обязательный голик, веник без листьев. Голиком хорошо валенки от налипшего снега обметать. Мать брала ухват, чтобы поставить в печку чугунок с картошкой. К осени, когда по снегу собирали капусту, требовалась мощная железная сечка, я и сам шинковал ею капусту в кадушку, на зиму. Отец звал пилить дрова, и мы некрупные бревешки и жерди укладывали на кОзлы. Для своих деревянных наганов я пользовался отцовской пилкой. Маленьким я спал на топчане, это потом уже мне справили настоящую деревянную кровать. В мамином углу стоял деревянный сундук, она держала в нем особо ценные одежды и хранила фотографии. Когда изредка что-нибудь покупалось, в ход шел безмен с гирьками. Читал я под керосиновой лампой, керосинкой: лампочка Ильича у нас частенько тухла.
Добротные деревянные вещи. По-настоящему тяжелые, основательные. Скажем, рубель. Ведь же были времена, когда утюг, тяжеловесный, сверкающий внутренним огнем от древесных углей, ощеренный как крокодил, тяжеленный чугунный утюг на углях был роскошью и, понятно, имелся не в каждом доме. Бабы разглаживали холщовое белье этим рубелем. Увесистая толстая доска с насечками по полотну и ручкой-держалом: великое искусство раскатывать холсты. Для женских прогулок на речку белье полоскать — валёк. Им белье били, отбивали. А белье таскали в деревянной шайке. Белье мокрое, шайка тяжеленная, управляйся, баба. Слабым делать нечего. Основное полотно — холстина, вещь ласковая, но трудная в уходе.
Старшая сестра в школу пошла еще с холщовой сумкой. Портфели появятся только к выпускному. В ходе ситчик и сатинет. Шелк только у жен начальников. Сестра вспомнит: ей мать пообещала:
— Седьмой класс хорошо кончишь — штапелю куплю.
Надюша постаралась, а мать слово сдержала: из купленного штапеля сама сшила юбочку «в татьянку». Такой модный фасон имелся — «татьянка». Да и мать мою звали Татьяной.
На подоконнике пережидает лето веретено. Зимой мать будет его крутить, прясть из овечьей шерсти тонкие нити и вязать мне варежки. Самые теплые.
Мать посылает меня поводу. Колодец у нас недалеко, у избы старовера деда Чепчугова. Наверное, он сам его и копал, но вся улица пользуется. Хотя наше Могочино находится в дамбе, на заливном берегу Оби, вода должна быть близко, но колодец глубокий, и вода далеко. При случае дневную звезду на водном донышке всегда уловить можно. Колодезный журавель с деревянной тяжеленной бадьей, и это целое искусство, как с ней управиться и налить целехонькое ведро.



Конечно, лесозаводские пролетарии держали огороды и двор. И от нужды, и по традиции — все ж крестьянского семени. Держалось все Могочино, понятно, на картошке. Весь огород, считай, предназначался для нее. Скромные грядочки — лук, чеснок, морковь, свекла, полянки капусты и помидоров, навозные огуречные рядки, подсолнухи и горох под забором, и — картофельное поле. Честная десятина.
Зимой картошку держали в подполе. Попозже отец в новом доме вырыл отдельный погреб. Мать там держала соленья, варенья и скрывала от дотошного участкового — лагушок праздничной бражонки, или четверть подаренной из Сарафановки самогонки.
Впрочем, имелось родовое отличие. Это отец говорил жёстче: подпол. У мамы звучало помягче: подполье. При играх в прятки подполье — вещь незаменимая и беспроигрышно эффективная.
Для коровы у отца стайка с сеновалом и пригоном. В пригоне в уголочке на жердях висели литовки — вечной корове Муське аванс и обещание, что в урочный час сено ей будет накошено: пусть не переживает. Литовского в литовке — тонкое литое лезвие, но отец никогда не назовет ее, как все, косой. Литовка. Лошадей мы не держали. Но почему-то у отца в стайке были и хомут, и вожжи, дуга и оглобли, уздечка. Совершенно замечательные вещи!
Может, он мечтал иметь своих коней? И обзаводиться начал со сбруи? Он-то сам в Сибири в ссылке оказался из-за коней. (Отцовское ударение). У моего деда Терентия насчитывалось 11 детей и 13 лошадей. Когда на Украине началось массовое раскулачивание, комбед посчитал, что эта пара коней — кулацкий лишок. Комбед поступил с бедняцкой справедливостью — выделил деду разнарядку: пару ртов отправить ссылку — в Сибирь.
Дед тоже поступил мудро: отрядил в ссылку меньших, не обремененных семьями. Мой отец Костя был самым младшим, вместе с сестренкой юные кулаки и отправились в ужасную Сибирь.
Отцу Косте на коней бы обидеться, а он их беззаветно любил. Но обзавестись так и не собрался. Но сбрую держал до последнего.
А так божественно воняло на школьной конюховке!
На зиму всей детворе — мелкое пацанье племя — валяли пимы, бегали мы в задрипанных куфайчонках. Сам отец хромки (хромовые сапоги) носил только по праздникам.
У матери в кулинарном наборе имелась изящная мутовка. Еловую пятизвездочную мутовку я хорошо помню, но что она ей делала, убей — не вспомню. Чего-то там связанное со стряпней. Изысканное женское дело. И вещь изящная. А вот под какие нужды требовался витиеватый коловорот — тоже забылось.
Мамин отец, мой дед, не только пахал, но и бондарничал. По дереву работал, так что семью свою деревянным инвентарем обеспечивал сполна и с любовью. Рукодельничал. Бондарь.



Мамино заповедное. Или заветное?
Я рос среди простых и удобных вещей. Только сейчас понимаю, что в них особенного: они сделаны руками. От руки. Вещи ручные, рукодельные. Рукотворные — пафосно выражаясь.
И в каждой чувствовалось тепло сделавших их рук. Моего деда. Дед могучее тепло своих рабочих рук передавал через ту же бойку. Это мы вместе с ним масло били. Деда Кузьмы уже давно на свете не было, а он все непутёвому внуку помогал жить правильно.
Старые вещи постепенно уходили из быта. Избывались. Но, странное дело, потихоньку уходя, они не пропадали. Мать отодвигала их куда-то на задворки, но они не исчезали совсем: не портились, не ломались, не ветшали. Вещи в отцовском доме были рассчитаны на вечность, а не на короткий срок потребления и гарантийного ремонта. Они же рядом: вещность и вечность. Из меня не получится современного потребителя: я знаю, чугунный утюг на углях — мамино приданое — предназначался на всю жизнь. И зачем другое? Старые вещи подсказывали: мы приходим в эту жизнь навечно.
И еще об одном.
Счастье слов.
Я произношу эти старые слова и испытываю счастье.
Я знаю эти слова, я знаком с их хозяевами. Вы же тоже испытываете счастье, зная слова? Может, не всегда это осознается. Слово счастья и счастье слов. Бог нас наградил словами.
Красота простоты. Привет из детства.
Но как же точно называлась та толкушка, которой я неистово, теряя терпение, уже не бил, а колотил масло? Может, сестра Надюша помнит?

помирать — невеселое занятие
я рос в мире простых удобных красивых вещей, может быть, для того, чтобы на исходе жизни понять простую (тоже — вещь!) вещь: надо у своего дома посадить тайгу, жить в тайге и, если помирать — то в тайге. Посреди своей тайги. Так правильно.
Деду бы Кузьме понравилось. Он зачем в Сибирь шел? Свою тайгу искал.


Ветр на мотоцикли



Боря овладевал курсом истории в марксистской трактовке, а я грыз кирпичи фундамента красивой и занудной науки филологии. Факультет у нас был совместный — историко-филологический.
Мы к тому времени оба перевелись — по материальным соображениям — на «заочно». Вместе собирались только на сессии, зимой и весенним летом.
«Очно» — еще недавно — мы с Борей парились в «пятихатке», университетской общаге, в крохотном отсеке, где в два яруса немыслимо умудрялась стоять дюжина коек. Студенческий ковчег кого только ни видел! Негласное лидерство в комнате держал суровый лилипут-инвалид, любивший выпить историк-пятикурсник Сашка. Его власть держалась единственной угрозой:
- Монька, замри! — орал он есенистоватому зубоскалу Мишке. — Достукаешься! — все коленки перекусаю.
Нам нравилось наше непревзойденное по-британски изысканное и неуловимое остроумие.
Наверное, и историк Боря страдал присущим филологам словесным поносом. По крайней мере, его страстно увлекали фонетические игры. Подозреваю, что, как и я, он все еще оставался девственником, несмотря на свое броское молодое мужское начало, хотя, понятно, у него была придуманная и продуманная богатая сексуальная история. Полагаю, Боря — девственник еще тот, хотя его похотливым победам счет шел на сотни. По его словам.
Мы стояли вечером на мосту через Ушайку, ловили такси: после ресторана в кармане еще бренчало. Вечер поздний, такси пропали.
Беспробудное, шалое время. Хмель молодости не подозревает о похмелье.
Мимо нас просвистел ночной мотоциклист. Мы не сразу уловили: барышня.
- Блять! — обреченно восхитился Боря. — Ветр!
- На мотоцикле! — добавил я.
- «Блядь» через глухое т, но смягченное, — тут же прокомментировал Боря. — Блять.
- Дательный падеж, мужской род, но окончание и, — присовокупил я. — На мотоцикли.
- Так ветр или блять? — уточнил Боря.
Я задумался:
- Ветр, блять.



Блять на мотоцикли — символ прекрасной неизвестной девушки с развевающимися волосами, летящей через ночь, не останавливающейся у заблудившихся в этом пространстве молодых пьянчуг. Символ не уходящего, а пролетающего времени. Да, это мчалась и пролетала наша молодость. Ветр. По фонетическим канонам Антиоха Кантемира и Василия Кирилловича Тредиаковского.
Мир оставался прекрасным, но уже проносился мимо!
С лицом ночного ангела. Не замечающего нас.
- Какой совершенный сперматозоид!
- И как прекрасно развился!
Сколько нам тогда?
Да, уже по двадцать.
Как ни прискорбно — всё человечество, и даже прекрасные ночные мотоамазонки, всего лишь временно развивающиеся сперматозоиды. Филология реальности не могла не удручать.
Но, кажется, мы уже смирялись с тем, что мы — слепое создание непредсказуемо безумной природы, неорганизованного хаоса космоса.
… «Иветта», «Иветт», — называла себя заочница, респектабельная интеллектуалка, эстетка и снобка, она учила изящной словесности детей в дальнем таежном селении. Скажем, Чежемто. Тегульдетский район. Она никогда не ломалась и пила сноровисто и покладисто, как и мы, не откладывая на завтра то, что можно было выпить сегодня. Правда, её всегда подводили ноги (ее невероятные ноги!), она мгновенно обезноживала и рушилась там, где пила. За ней водился еще и грешок таежной неполноценности: она не могла минуты прожить без Камю-Сартра-Ивлинво-Кокто. Уши прожужжала.
Очень выразительная деваха и пророчила себе раннюю чахотку.
Мы с Борей понуро брели мимо безнадежно сапожной лавки.
- Ремонт, — задумчиво произнес он, почему-то ставя ударение на первый слог.
- Обуви, — дочитал-догадался я, поставив ударение на слог последний.
- Слушай, да это же классик французской литературы. Модернист.
- Кто? — не сразу догадался я.
- РемонтОбуви.
Иветт при очередной встрече услышала удивительный рассказ о новом имени в современной французской прозе. Ремонт Обуви — куда там тошнотворному Сартру.
- Достаньте, — стонала Иветт. — Все отдам, и всем дам.
- Не переведен. Еще не переведен, — жестко пресек её жалкие сексуальные услуги Боря. В этом деле он не знал компромиссов. Дело литературы священно, а первый секс в жизни мужчины — только по любви.
Да… Но то было время, когда мы внутренний мир женщины низводили до ее ближайших внутренностей. И богатых, и прекрасных.


Ревалд
Москва… неизбежна для задумчивого деревенского пацана. Не только ж Наполеону мечтать: взять Москву. Мы в своем сибирском Могочино тоже не лыком шиты. Тем более: все важное и существенное происходит исключительно в столице.
Это первая счастливая поездка советского пионера. Школьников приучали любить Большую Родину активно. Понятно, самое любимое в стране — Москва. Чтобы любить — надо знать. Голые законы прагматического материализма коммунистического режима. На любовь к себе небогатая страна, понимаю, мелочи не жалела. Даже на деревенскую пацанву. Наверное, отец тоже немного добавил — у него на лесозаводе бешеная хрущевская зарплата: 47 рублей. На хлеб для пяти иждивенцев хватает, но — без масла. Начало шестидесятых. Сам шестидесятый. Еще немножко и «мы — в космосе». У поджарой страны с затянутым поясом это славно получится.
В столице все интересно. Особенно мороженое. Отцовских командировочных хватает на десяток брикетиков в день. Вожатая установила норму — не больше одного мороженого в час. Равномерно, и горло не простудишь.
На книжном развале я приметил роскошный альбом. «Постимпрессионизм». Сам Джон Ревалд. Лежит открыто. Бери не хочу. Гойю мы к тому времени освоили, Веласкеса и Серова с правоверными передвижниками усвоили. Целомудренный Ренуар и темный Милле знакомы. А тут прямо и сразу «Постимпрессионизм»!
Альбом можно взять и полистать. Разрешается. Поль Синьяк. Сам Сезанн. Сезанн, откройся!
Но дорого. Очень дорого. Двенадцать рублей. Альбом шикарный. Деньги есть. Но в обрез. Если альбом, то — никакого мороженого. Я подхожу к открытому прилавку в пятый раз и выкладываю вспотевшие рубли. Все 12. Мятые, рубль к рублику. Поэма. «Двенадцать».



Грустный книгопродавец-еврей понимающе оценивает, кажется, хочет что-то посоветовать, но только цокает языком, заворачивая драгоценную книгу в тонкую прозрачную шуршащую бумагу.
Это тебе не торги Сотби. Книга солидная и очень тяжелая. Фунтов пять классной живописи. Джон Ревалд. Я не зря так долго приценивался. Это король. Козырный. Культовый чувак.
Конечно, в нашей деревне кому дело до Джона! Но в мире, я даже не подозреваю, а знаю точно: не знать Ревалда считается — позор для стоящего интеллектуала. Мы, прогрессивные интеллектуалы, считаем именно так.
Могочинские пацаны в Москве набрали домой для подарков родителям шелковые платки, невероятную столичную бижутерию, заколки и гуттаперчевые цветочки. Мой припас закончился, взять кредит не у кого. Сбербанк с такими не работает.
Когда я приперся домой с Ревалдом, мать вздохнула, покачала головой, но ничего не сказала.
Отец полистал бестселлер, обнаружил ню Модильяни и загадочно ухмыльнулся:
— Жениться, что ли наметился. А?
Так, как я люблю, импрессионистов — не любит никто. Я никому не уступлю силу своей «lublu». Мой постимпрессионизм обошелся мне в 60 порций мороженого. В июльской Москве жарким летом шестидесятого.
И после всего этого я: не шестидесятник?



День России
У нас сегодня большая война. На Абалакском поле. Мы с Анной Федоровной и Валерией Константиновной собрались на войну. Мои девицы не большие милитаристки, но на войнушку согласились охотно.
На диком бреге Иртыша туристические апологеты Кидло устраивают большое побоище. Сибирскую сечу. Будут драться Москва, Тобольск, Тюмень, Нефтеюганск, Екатеринбург. Командно. Организованно. В латах, с мечами и щитами.
Денек погожий, солнечный, но не жаркий. Хотя Аня кричит:
- У меня галлюцинации!
Это асфальт играет: мерцает, блестит и как бы парит. Мерёжит.
- Успокойся, Аня.
Среднесибирские ландшафты похожи на среднерусские пейзажи. Почему-то думается, что здесь хорошо бы себя чувствовали два Ивана — Тургенев и Бунин. Но они оба как-то Сибирь не заметили и пропустили. У Сибири в хорошей русской литературе репутация неважная: унылая, мрачная, однообразная. Это от незнания и невозможности любви.
Душа возбуждается на подъезде к Созоновой и речке Деньгино. Перед Созоновой выразительный классический бор, перед Деньгиной — классическая сибирская темная тайга.
В машине играет музыка мужской тоски. Я так и не удосужился узнать, кто так выразительно выражает неизбывную двухъяйцовую тоску. Лень взглянуть на обложку диска.
Вчера у меня вышла свежая книга. Я везу ее Минсалиму. Минсалим предупредил:
- Я не в мастерской. Я в саду.
У человека есть сад. Сад скульптора Минсалима.
Вчера я окончательно собрался в Лхасу. Она думает.
В элегантном придорожном трактире «Дубрава» мои девицы на двоих едят деревенское фруктовое мороженое, а я пью традиционную чашечку «лаваззы». Как-то по-деревенски хорошо ее здесь варят.





Девчонки восторгаются мельницей в поле напротив. «Дубрава» обосновалась основательно — рядом с часовней, у нее своя медведица Машка и секретный плетень для особо конфиденциальных выпивок. Вот народу в «Дубраве» всегда немного. Под одной с ней крышей шоферская столовая — в той подешевле.
Девиц разморило. Величественный въезд в Тобольск через иртышский мост они бездарно проспали.
В Сибири нет лучше места, чем Абалак! Честно. Уж я-то свет видел.
Моя привычная дорога. Тюмень — Тобольск. Тобольск — Тюмень. Слушай, сколько же раз и как часто я ее одолеваю? Наверное, самая знакомая, наезженная, почти родная. Раньше, очень раньше, родной, понятно, была дикая трасса Могочино — Томск (по Оби и по берегу), а сейчас выпала эта. Повезло.
На официальной дорожной стрелке у села Покровки указатель «Дом-музей Григория Распутина».
Аня заинтересовалась:
- Чей — чей?
Как объяснить малышкам, что это наш великий земляк, убитый царскими педерастами? Самому себе разве ясно — что за человек и фигура? Вообще объяснимо?
- Хороший сибирский мужичок в поисках себя, царя и бога.
Аня удовлетворена.
Абалак — выдающееся место Сибири.
Иртыш делает крутой, изящный, даже изысканный в своей величественности заворот. Здесь Иртыш течет в очень высоких берегах. Может, в самых своих высоких. Они, как и полагается на завороте, круто обрывисты, но напротив Абалака — заливная долина, поэтому порезанный оврагами на холмы берег — здесь не голый, успел зарасти пристойно сибирскими травами.
Дали открываются неописуемые. У Родины нет горизонта.
Поймешь разбойного казачишку Ермака, вывалившегося на этот берег, — вот она, Сибирь: просторна, пригожа и открыта.
- Бери! Люби!
Вашуркин здесь устраивает старинные хоромы: всё из крупного небрежно тесанного бревна — острог, кабак, избушка на курьих ножках, сторожевые башни, двор гостиный. Конёкгорбунокские ассоциации: зрительская трибуна Рыба-кит и кафеюшка в Змее трехголовом. Реконструкции. Но стильно.
Войнушка — тоже реконструкция: стенка на стенку, но в боевых доспехах и с небезопасным вооружением.
Моих малых пацифисток старинное игрище особо не возбудило, хотя орали они изрядно. Сибирская сеча, сечка, как и в действительности производила впечатление (даже на выпившего изрядной медовухи) — невразумительности, бестолковости и бессмысленности. Однако упрямо исторически и фактографически выводилось: и защищаться, и нападать — это опасно и больно. Когда бьют по живому — больно.



День капустницы. Белых бабочек мириады. На лобовом стекле желтые красивые шлепки от мелких нечаянных камикадзе.
Здешняя Сибирь — тургеневские пейзажи. Только явно попросторнее.
Мои девицы намеревались на обратной «Дубраве» еще разок зафиксироваться на замечательном мороженом, но долгая дорога утомила слишком непоседливые организмы. Их сморило.
Вечером начнется обложной дождь. Перед Тюменью небо обложило, и начался тусклый теплый июньский моросень.
Пахло сырыми живыми полями.
Я полагал, внучки устали. Нет, перед домом они опять начали беситься.
День праздничный, выходной.
Сегодня в России праздник.
День России.
день в россии.
Так мы с Анькой и Леркой прожили этот день в России.
день россии.




День истины
19. август. 91
…Почему, уже столько невыносимого времени прошло, а я всё помню эту женщину на перроне?
Что произошло?
Я впервые ехал на поезде самостоятельно и в дальнюю дорогу: вез старшую сестру на Украину в село Глубочек, на родину отца.
Запомнилась сибирская железнодорожная станция. Колывань. После шумного Новосибирска. Провожающие уже пошли к старинному вокзалу. И вдруг я увидел ее: молодую бедную женщину, которая бежала за убегающими вагонами, тянула руки вперед и рыдала. Бежала, спотыкалась, ревела, но не останавливалась! Кого она могла догнать? Серая погода, накрапывает дождь, скользкий асфальт.
О чем она плачет посреди Сибири, что теряет, что произошло? Чем помогут ее слезы? Все совершенно бессмысленно, но — вперед! Уже ко мне протягивает руки. Меня о чем-то молит. Чем я-то могу помочь? Что случилось, что произошло?
Поезд неизбежно уйдет. Нет силы, которая могла бы его остановить. На что она надеется? Она останется на перроне — он уже заканчивается. Останется со своими рыданиями и неодолимой бедой. Что у нее случилось?
Беда — это непонимание. Какую истину уносил мой поезд от рыдающей женщины?
молодая бегущая плачущая
я нередко вспоминаю ее. Она всё бежит по колее моей жизни, о чем-то просит молит вопрошает. Но ничто не в силах остановить мой поезд, стремящийся от станции Колывань к родине отца.
Какую весть несла, кому хотела передать свою истину? Ведь хотела?



Почему я — столько времени пролетело! — всё помню и помню об этом, не забываю? Даже она, если жива, наверное, забыла свой колыванский перрон, а во мне он живет.
Сквозь времена уходящего поезда к кому она тянула свои требовательные плачущие руки? Какую истину несла?
Истина — прикосновение к другой беде.
Милая, остынь! Всё наладится. Не переживай так сильно: жизнь прекраснее наших бед разлук и горестей…. А она все плачет и плачет. Плачет и кричит. И… кричит, протягивая руки.
.. Что делал я, когда столица Союза играла знаменитых танцующих «лебедей»? Боялся. Честно боялся. Наверное, я впервые испытывал, испытал такой жуткий страх. Наверное, чтобы сделать выбор, нужно жутко собздеть. Не за себя, неизбежного, попереживать — за будущее родины и родных. Пафосно, но честно. Всё шатается и ничего не ясно, и понятно, что в стране нет ни одного, кто бы понимал: что к чему, кто бы управлял ситуацией. Ни одного. Черный ход истории. Лидеры обосрались. Генералы попрятались. Толстый премьер запил. Ни одного ответственного на всю страну. Никто ничего толком не знает. А тебе нужно определиться со своей истиной. Она подскажет и покажет.
Самая страшная власть милее, чем безвластие. Печальное открытие. Кому она на кол нужна! но только тогда — когда она есть. Когда ее нет…
Она себя слишком прочно утвердила в составе человеческой атмосферы, и когда пытается пропасть — начинаешь глотать воздух… А его нет.
…Константиныч пригласил меня в кафе «Пушкин». Оказывается, в центре русской столицы есть пристойный ресторан традиционной русской кухни. Мозговые косточки. Крапивные щи. Классические пожарские котлеты.
Зал именуется «Библиотека». Библиотека из старинных фолиантов — пушкинской эпохи! — подлинная.
Все нефтяные генералы Сибири поддержали заговорщиков, успели отправить в ГКЧП письменную клятву. Только один нефтяной генерал, Константиныч, присягнул противному — действующему президенту. Он работал избранным губернатором. Победившая действующая власть грех нефтяных генералов не «заметила». Сильные оппоненты — зачем ссориться?
Мы едим с ним щи из русского горшка. Мы с ним — Рыбы, и день рождения у нас общий.
У него не было выбора? Чутье? Нюх?
Он рисковал?
Рискнул.
Какая простая истина. Выбери. Сделай свой выбор.
И смирись. Выбери смирение.



И жадная жизнь воздаст тебе всеми своими прелестями. Не пропустит тебя.
Надейся на себя. Думай о себе. Зачем ты надеешься на власть? На народ, на соседа? Что ты ждешь от человечества — оно занято своими проблемами, не замечая твоих? И даже любимая женщина принесет тебе немало огорчений и страданий. Только ты сам — творец своей радости. Заодно порадуешь — народ, человечество, любимую.
Но сначала: смирись. Первый шаг к мудрости. К истине. Истине 19 августа. Смирись и думай о себе.
Я ждал тебя всегда.
Только однажды, в тот день истины, так уж произошло и получилось, ты пришла в заповедную берлогу первой. Не дождалась и заснула. На диванчике, где даже не было пледа. И так по-детски подложила руку под голову и даже, наверное, тоже по-детски — невинно посапывала. И не проснулась, когда открылась чужая дверь.
Удивительно, я с тобой никогда не ссорюсь.
Просто удивительно. Ты со мной — постоянно. Я — никогда. А ведь характер.
Слушай, я обрел истину. Сам не знаю, какую, как она формулируется, но знаю — обрел: не ссорюсь. Печалюсь, расстраиваюсь — это неизбежно. Но ссориться не ссорюсь. Век за веком.
Зачем ссориться с самим собой? С собой — тобой. Уговоримся. Договоримся. Понять трудно, но поймем.
Истина — определенность, которой непременно предшествует тягостное нетерпение и ожидание. Я всегда тебя ждал очень долго. Ты появлялась как истина. Особенно мне нравилась современная истина в красивой зимней шляпе. Конечно, нечаянно и ненароком: изысканный Блок никакого отношения к этому иметь не мог. Хотя бы потому, что жил давно и, размышляя о музыке революции, не догадался и не предусмотрел нашего времени. Где истина нежна, как опаздывающая женщина.
Я там и понял, что выше любви — бесстрашное доверие. Бесстрашное и почти бесстыдное. Наивно, невинно, беспощадно и бесстыдно.
Нежная истина сопит на тесном диванчике, доверяясь непредсказуемому будущему.
Голова на ладошке, пронзительный калачик спокойного спящего тела и нечаянно обнажившаяся полянка женской травы (ты же почему-то страстно любишь неведомый тебе шотландский вереск) — воплощение сокровенного доверия (я твоя и вся сразу). Женская беззащитность завораживает.
Истина — я не знал тебя.





Роман
в конце прошлого века
меня
недолго
любила
прекрасная
женщина

Я собирался написать роман. Наверное, не очень длинный. Короткий. На длинный меня явно не хватит. Короткий — куда ни шло.
Хороший роман должен начинаться дельной фразой. Запоминающейся. Роман или не прочтут, или забудут, а первая фраза запомнится, останется. Может быть, надолго. Автору много ли надо? Все смешалось в доме Облонских. Остальное не важно.
Я остановился на этой. Ну, ясно же, что классно! Существенно. Именно с маленькой буквы: в конце прошлого века меня недолго любила прекрасная женщина.
Первая фраза порадовала. Но не долго. Стало понятно, что других фраз не последует. И даже хуже: повод для авторской паники — роман уже написан. Начат и закончен. Все сказано.
Разве роман как жанр — это масса слов, количество знаков? Давим массой?
Надо бы порадоваться: роман начат и закончен. И, по-видимому, удачен. Такими романами не раскидываются. Читается легко. Забудется не скоро. Признаки жанра налицо: он, она, любовь и вечная драма любви. Не вечно. Недолго.
Единственное, что стесняет: краткость все же не обязательная чья-то сестра. Может, двоюродная. Даже автору совершенно ясно, что здешнее словоупотребление не точно. Требуются уточнения.



да, это был конец прошлого века. И, конечно, он ощущался как-то подспудно, что-то сгущалось, нагнеталось, заканчивалось. Век выдался тяжелый, и конец его никакого счастья не предвещал. Это уж точно. Если в угрозах разобраться было сложно, но вот счастья не обещал-не предвещал совершенно определенно. Век закончится, но время не остановится, однако и счастья не будет. Вот что напрягало: пространство века заканчивалось. Почему мне хочется говорить: «прошлого», а не честно обозначить его, скажем, цифрой, латинской, римской, прописью, к примеру. Что-то отживалось во времени и неизбежно становилось именно прошлым. Странно, когда твоя мало-мальская жизнь становится прошлой вместе с веком. В конце века отжившее, прожитое отчетливее становилось прошлым.
Кто нами правил тогда? Какой-то полупьяный полубезумец. Все правители — с изъяном, но наш на фоне других выглядел зияюще.
То ли наша страна только и достойна таких правителей, то ли стоящего не подвернулось, то ли именно такой и был нужен для этого полубезумного времени — но какой был: такой и был. Без сослагательного наклонения. Когда он пил, наверное, правил кто-то другой. Один же никогда не правит. Всякая власть анонимна, но обязательно находит псевдоним — фамилию правителя.
Меня как-то раз угораздило постоять рядом с серым кардиналом этого псевдонима. Он излучал непомерно сильную, но очень тяжелую энергию, рядом с ним было трудно стоять, как со стальным шкафом, в котором спрятан мощный открыто работающий генератор. Это излучалась воплощенная энергия власти. Но очень тяжелая. Всегда где-то рядом с полупьяной вывеской скрывается такой непроницаемый генератор. Происходило это, кстати, в каком-то выставочном просторном ангаре северного города, и наособицу от общей толпы бродили три морских капитана в черной форме с симпатичным пресловутым чемоданчиком. Неизбежная или перспективная ядерная война мирно перекуривала и игнорировала будни главного хозяина чемоданчика.
В моей жизни конца прошлого века все это присутствовало, но существенной роли не играло. Как и у многих моих современников. Много в моей жизни играла она. Смотри-ка, а ведь как точно: действительно играла. Она-то просто жила себе, а в моей жизни — играла. Как я тогда не смог это заметить?


меня
меня?
Наверное, меня. Впервые в жизни я догадался, что меня можно любить. Именно потому, что это длилось очень коротко, предельно недолго, я и ощутил: можно.
Но кто такой этот «меня». Не — я (Я), а именно — «меня». Это ведь существенная разница. Я — это одиночество, но без конфликта, а — «меня», если даже и одиночество, то трагическое, конфликтное, подразумевающее нечто, что предшествует окончательному одиночеству.
Понятно, я все преувеличиваю касательно себя, наверное, чужое одиночество бывает и пострашнее, но ведь свое одиночество ближе и ощутимее. Она своей возможной любовью, возможностью любить — в тотальном одиночестве Я — меня. Меня — это быть: любимым.



недолго
То, что недолго — стопроцентно, но сколько недолго: минутку? Три счастливых недели: несколько отрывочных часов? Семь лет до прощанья?
Ощущение скоротечности, недолговечности родилось сразу, и исходило от меня самого. Не навек. Даже не подразумевалось: навеки вместе. Несколько дней. До завтра. До завтра? Завтра всегда могло не наступить. Но наступало.



любила
Сначала подразумевалось, что она любит.
Я, кстати, ни разу не услышал от нее это вопиюще обыденное: люблю. Подразумевалось, что стесняется признаваться, не верила своим чувствам, боялась определиться. Впрочем, это у нее скоро вошло в привычку.
Я знаю только ее: «сильно-сильно»…
Эвфемизм. Замена. Может, подмена.
А, может, это высшая женская мудрость — не произносить обязывающих и не вполне точных слов? Лучше делать, что сердце приказывает, но не называть.
Но если не обозначать, не называть своих чувств и движений, может быть, вообще не знать — что делаешь и чувствуешь.
Люблю: это же приказ себе.
Нет приказа — значит, попросили: может быть. Только: может быть…
Возможно.
Это я не могу себе представить, что человек не может любить. Не умеет.
Может, мой случай — как раз такой редкий. Или: столь ли уж редкий?
У нас что: есть шаблон истинной, образцовой любви? Стандарт? Произносящий: люблю — сам ли верит в произнесенные звуки? действительно ли любит? умеет и хочет?
Она — сомневалась?
Что же оставалось мне?
Разве у любви есть доказательства? Если надо доказывать — уже присутствует сомнение. Сомнение — убийца любви?
С любовью, как и с Богом — только верить. И не рассчитывать на взаимность. Двух похожих любовей не бывает: на эталон для оценки и сравнения — рассчитывать не приходится. Бог мудр и всегда не однозначен.
Только ты сам можешь определить: любишь — любят ли тебя.
Я написал: любила.
Значит, так и было. Любила.
Кстати, я сам-то… хорош.
Точно знаю, что уж пара-то женщин честно хотела мне признаться…
Почему же я сделал все, чтобы они не произнесли то слово, которое так и не произнесла она?
Как-то мимоходом она призналась: «Мы не умеем любить — долго и страстно».
Она, может быть, извинялась от имени своего поколения. Что они такие, не умеют любить, как умели любить прежде — долго и страстно. Может, ее «мы» было от застенчивости: это она не умела «долго и страстно», но стеснялась признаться. «Я» не могу, а произнесла «мы». Тянулось долго, и от бесстрастности разгорелись страсти. Как всегда бывает в единстве противоположностей. Любить, может, не умела. Но умело — разлюбила. Можно позавидовать.


прекрасная
Если у меня и имелся шанс, то только этот. Я один видел и знал, что она — прекрасна. Только прекрасна. Не обязательно красива. Характер не ангельский. Куча комплексов. Стерва. Очень естественная стерва.
Но — прекрасна, цветы, стихи и жемчуга…
Ей никто об этом не говорил. Не сказал. Что она — великая женщина. И прекрасна. Великая женщина.
Наверное, она догадывалась. И ждала.
И я пришел.
Но она снова не поверила себе. И мне.


женщина
Все это надо было пройти, хотя бы потому, чтобы увидеть: на свете есть женщины. Не замечаешь же, что дышишь, что кругом воздух, что ходишь по земле не кверх ногами… Что-то должно заставить и остановить: нехватка кислорода, невесомость, болезнь… Пусть поздно, но пришло: вот женщина. Другая жизнь. Другая планета. Почти не пересекающиеся непрямые. Может быть, главное открытие жизни, потому что дальше и идет: поиск смысла в бессмыслице.
Голос. Волнующий? Незабываемый? Твой. Походка. Стать. Тепло. Поцелуй. Стон. Совпало. Совпадает. Это — ты.
Загадки женщины не существует. Это ты — загадка и мучительно разгадываешь. Не разгадаешь. Нечего. Ничего нет.
Посмотри, сколько рядом незагадочных женщин.
Тебя заклинило. И в этом восторг!
Ты разгадываешь себя. Не разгадаешь.
И это все твое. Только твое. Все — тебе. На всю жизнь. До смерти. Впрочем, и после смерти — тоже.


Имя женщине: сумасшедшая. Какой бы нормальной она ни была. Любить нормальная женщина не может. Она должна сойти с ума. Сумасшедшая. Крейзи. Нормальная крейзи.
Почему-то желается любви красивой.
Самая красивая любовь, наверное, это та, о которой никто, слава Богу! — не знает. В том числе, и ты сам. И она тоже.
Это была красивая любовь.


Венецианская ночь


Я перебрал. Солидно. Чего там греха таить. Капитально. У нас, кажется, была выездная дискуссия: кто в доме главный? С выездом в Венецию. Приоритеты не удалось расставить. Я расстроился. Решил продолжить в одиночестве и стал коллекционировать венецианские пивные. Наверное, коллекция получилась знатная. Но сознание не выдержало — отключилось. Что хочешь — эмоциональный удар, психологический импрессионизм.
Оно включилось. Я в каком-то странном городе. Ночь. Мгла. Пустота. Я на мостике. Канал. Ааа… Венеция. Наверное, из последней пивной я взял курс на площадь святого Марка, но как в этой штопаной Венеции можно честно выдержать верный курс?
Глухая ночь. Скорее всего, я давно сбился с курса, я давно плутаю.
Кто я? Имя-отчество-фамилия припомнились.
Где я? Ясно одно, в Венеции. Но где в Венеции? Я в Венеции первый раз. Город на острове, и у него есть знаменитая площадь святого Марка. Недалеко от площади пристань, на которую нас с группой северных товарищей доставили из отеля. После обязательной экскурсии дали три свободных часика — побродить. Нигде кроме — как в Венеции.
Понятно, все контрольные сроки прошли. Товарищи с Севера явно уехали почивать в отель. Кстати, как называется отель? Убей не помню. А городок, в котором расположился сей отель? Не вспомнить — ни в жизнь. Мой паспорт в дамской сумочке, при мне никаких документов. Сколько времени? Нет, часов я не прихватил, мобильник тоже в дамской сумочке.
Перст божий.
Но главное — куда идти?
Конечно, я давно заблудился в этом мире, но куда конкретно мне двигаться сейчас?
Я бреду по самым узким в мире улочкам, надо мной нависают дома. Но они все напролет темны, ни одного светящегося окна. Ни одного фонаря. Дома сгрудились, расступаются нехотя. Город выключил свой огромный рубильник. Время мрака. Час полной темноты. Глухая ночь. В домах явно живут люди, но на улицах ни одной фигуры. Даже намека на человеческое присутствие. Мистика пустоты, диктатура одиночества. Когда я перехожу мостик, в воде колышется некий отсвет света. Откуда он? Наверное, в небе больше света, чем здесь, на земле, в Венеции. Глухие переулки. А как промозгло! Мой франтоватый пиджачишко совсем не греет. Осенняя ночь в Венеции.
Приткнуться к какому-нибудь теплу. Но все подъезды заперты. Кажется, у этих домов нет ни входов, ни выходов. Они замкнулись. Глухие тупики. Где-то должен быть свет, огонь, люди.



Правда, я не знаю ни одного здешнего языка. Но у меня есть пароль: santa marko.
Меня начинает мучить жажда: знатное пиво дожей дает о себе знать. Великий город. Неужели в нем нет ночных пивных? В демократической России на каждом углу пивной ларёк. Хваленая Европа! Мрак. Мразь. Марк. Всё правда о бесчеловечном капитализме: ты один и беспощадно одинок. Во рту все слиплось. Во всем теле все слиплось.
Кажется, впереди мелькнул свет.
Да, эта крохотная площадь освещена. Но фонари освещают лишь промозглую мокрую мостовую, по которой пронзительный ветер гоняет сморщенные полиэтилены.
На площадь выходила какая-то траттория, у ее входа горел свет. Я постучался робко. Потом сильнее. Сильно. Никакой реакции. Мне почудилось? Вроде там, внутри, скользнула какая-то тень. Нет, скорее, это моя тень. Там, внутри. Моя тень там, внутри. А я здесь, в промозглой ночи. Там, внутри, наверное, тепло.
Но этот нераскрывшийся свет дал мне надежду. Может, я взял наконец правильный курс? Откуда-то взявшийся свирепый ветер гоняет по освещенной площади ночной мусор, клочки газет, полиэтиленовые пакеты и сигаретные пачки.
Сколько времени я иду?
И самое главное — куда я иду? Ведет ли меня эта дорога к цели? Или уводит в тыльную сторону истины? Я в лабиринте — это точно. Я попал в лабиринт. Что загнало меня сюда? И что — моя цель? У меня есть цель? Моя цель — вернуться. В тепло. Где мне все понятно, где возможны уют и понимание! В обжитой мир. Обжитой мир — где тебя знают и понимают. Называют по имени. У меня есть имя. А здесь, сейчас в этом враждебном городе я — никто.
Я снова в тупике. Физически некуда двигаться. Стена. Я перед каменной стеной. Ей не понять мои проблемы. Двигаться некуда — только назад. Вперед! — оказывается: это обязательно назад. Иного движения вперед — кроме как назад — перед стеной не существует. Глухо, по-человечьи — ворчит вода в знаменитых каналах. Не важно — вперед! Важно — движение. Прекрасный процесс: движение вперед — назад. Жутко хочется прилечь приткнуться примоститься к чему-то обязательно теплому. К теплой батарее. К жопе. К любой теплой жопе. Меня мучает жажда. Глоток пива меня бы выручил. Один глоток. Но большой. Мощный. Полный, жадный глоток. Он оросил бы мои ссохшиеся гортани-пищеводы и страждущие сосуды. Во мне все ссохлось, сжалось, сморщилось. Большой глоток пива. Глоток холодной воды. Сильно и неровно бьется сердце. Пробил пот. Это явно от страха. Час С. Явно четыре часа глухой ночи. Время, когда останавливаются, не выдерживают усталые, сработанные сердца. Да, да, меня не отпускает страх. Я могу не выбраться, не выкарабкаться отсюда. Я сейчас упаду, и сердце остановится. Я буду лежать мокрый как лягушка, дернувшись от гальванического удара. Гальвани, случаем, не венецианец? Не из Венеции ли? Водятся ли здесь лягушки? Но промозглой мокроты много. Бездарная смерть. Бездарная смерть венчает бездарную жизнь.
Стыдно.
Что меня ведет? — и сейчас, и в жизни?


Стыд. Только стыд.
Стыдно сдохнуть здесь: в темном, осклизлом от промозглой сырости немытом переулке, который ведет неизвестно куда. Только стыд. Движущая сила. Я устал. Предельно. Беспредельно. Продрог. Мрак проник во все мои поры. Я темная сырая масса. Я блуждаю в тесных лабиринтах, перехожу изящные каменные мостики, плетусь по узким набережным. Иногда на верхних этажах, в одиноком окне горит свет. Там человек. Как позвать его? Почему я не кричу? Мне ведь плохо. Почему стыдно позвать на помощь? Что я крикну? На каком языке? Кто меня услышит? Кто здесь поймет мою речь? Кто придет на помощь? Нет, в этом враждебном городе не на кого рассчитывать. Только на себя. Слабого и изможденного. Но только на себя. Вперед! Снова назад?
Я, конечно, встречу человека. Наконец-то… Первого человека. Это будет темный человек. Негр. Темный негр в темной Венеции. Может, мавр? Отелло, он же из Венеции? Друг венецианского дожа. Кажется, на этот раз Дездемона — это я? Но встречному негру, пожалуй, еще хуже — чем мне. Его бьет озноб, на нем только майка и шорты. Он пугливо озирается. Я хотел его о чем-то спросить? Что я спрошу? И что он поймет? Я прохожу мимо, но быстро оборачиваюсь. И он пугливо оборачивается. «Marko… san… santa santa mark.. plaza… piazza…» — лепечу я. Он прибавляет шаг в никуда. У него свое никуда. Я, конечно, наконец-то встречу человека. Наверное, это мойщик улиц. По крайней мере, он с какой-то немыслимой шваброй. Он отзывается на мой интернациональный инфернальный san mark и машет рукой, указывая направление как раз в противоположную сторону. И кто сказал, что он меня правильно понял? Но я меняю свой курс. Меня долго мучило предчувствие, что я двигаюсь не туда. Будет рассветать, когда я все же доберусь до площади святого евангелиста. Мне еще придется продрогнуть на берегу grand canale, дожидаясь первого утреннего паромчика, продуваемого и холодного как небесная кара. Я наскребу какую-то мелочь, чтобы купить ticet. Но это мои последние лиры. На борту паромчика я — наверняка от непреходящей утренней свежести — вспомню название городка и даже имя отеля, где мы остановились с группой северных товарищей.
Как я уговорил — на каком наречии? — благородного синьора-таксиста, чтобы он довез меня до того городка, где бы я мог с ним расплатиться в своем отеле? Свежее утро. А по утрам Бог понимает пьяниц.
Но банку пива мы с моим суровым помощником на венецианском побережье ранним венецианским утром раздобыть не смогли. Не сумели.
Меня не ждали.
Меня потеряли и так просто — не ждали. Смирились и готовы были похоронить.
Но, конечно, заблудившийся человек не может быть главным в доме.
Ночь в Венеции.
Счастливая ночь. Ведь все могло быть куда хуже.
Чтобы уже никогда не вернуться в прекрасную Венецию?
Hotel Casanova.



Царица красавиц
Она ждала моего звонка из Гельсингфорса. Договорились: я буду звонить в это время. Может, у меня деловая встреча затянулась, может, международная связь барахлила. Я смог позвонить только в конце намеченного часа. Она сидела, не отлучалась, у телефона.
— Боялась на горшок сбегать. Я чуть в штаны не напрудила. Убегу, а ты позвонишь…
Были времена — меня любили.
Целующий голос. Царица красавиц.


Родник в чаще
Бог знает, что ей там приснилось и почему она не смогла сдержаться. Но слабый ручеек пробился и покатился. Невинная струйка на выходе слегка взбугривалась (как это случается у естественного водопада), чтобы тут же опасть в сырые заросли. Струйка как бы отодвинула слежавшиеся листья и просочилась в диковатую мелкую темную поросль. Родник. Родничок. Цвет сочащейся живой влаги родниковый — искряще серебряный.
Это было невероятно трогательно.
Она писала во сне.
Во сне она вольно разметалась, пробивающийся свет узким лучиком падал на сочащийся источник: лоно родника поблескивало, посверкивало. Играло.
Настоящий родник.
Естественное, но немного жалкое великолепие.
Он не удержался. Жаждущий, он пересохшими губами жадно и бережно прильнул к сырой плоти.
Она не проснулась.
Я проснулся.




Онто
Когда пришел замысел? Как сложился?
Я ее попросил, свою навсегда загадочную женщину:
— Слушай, напиши десятка два-три своих любимых песен-композиций-романсов-бардобаллад-инструментальных пьес. Они тебе нравятся, нравились. Наших — чужих. Любого времени. Любимый автор, певец, композитор, оркестр, группа. Рок, поп, попе, кантри, официально. Гимны, баллады, речитативы, частушки. Только чтобы нравилось. И — по жизни. Сегодня, вчера, позавчера, давно, сегодня, всегда.
- Не добьешься, — отрезала она почти грубо. — Чего ты от меня хочешь? Голенькой меня посмотреть? Не буду. Не дождешься. Нагишом? Фиг.
Какую угрозу она почувствовала? Но — почувствовала. А я разве не хочу ее расшифровать? По-другому плохо получается. Умысла прямого вроде не было, но она ж мгновенно меня вычислила.
Наверное, резкий отказ моей любимой, но навсегда не разгаданной, подтолкнул. Я поверил, что занялся не совсем пустяшным делом. На ветшающей папочке «Антология жизни» я добавил — «Антология + Онтология». Потом все урезалось, и в конце получилось «@нто». Еще анто, но уже — онто.
Начиналось примитивно. Крутишь в машине диски в долгой дороге. На любом диске кроме того, что нравится, полно шелухи. Не то и не те — в обязательном порядке. Идеальный диск: тебе все нравится — не встречался. Такого в природе не существует. Его должен составить исключительно ты сам. Хорошо, начнем.
С чего начнем?



Песни, которые тебе нравятся. А те, которые нравились? Хорошо. Песни, которые нравились, нравятся. Только песни? Жанр — песенник? Делить будем: русские народные, эстрада. А «Шумел камыш»? Отец с подвыпившими соседями так душевно тянул. Но отца никто не записывал — в нашей деревне еще и магнитофона не видели. Кто исполнит знаменитый «Камыш»? Так, проблема с исполнителями. А если певец нравится, а его песенки — так себе, не вышли? Снова выбор — определимся с количеством. Сто хватит? Не много? По сто…
В критериях можно утонуть.
Сразу поймешь: вкус у тебя общепринятый, колхозный, никакого музыкального высокомерия и изысканного эстетства, разнузданного меломанства. Но, что есть — то есть. Чего уж перед собой-то лукавить? Легло на душу, зацепило, защемило. И какое дело, что подумает о моих незатейливых пристрастиях изощренный сноб?
Лучше начать, а война план покажет. С чего все же начнем? С современного шлягера, на который запал? А потом в какую сторону: назад — вперед? Нет точки отсчета. Где точка?
Можешь вспомнить песню, самую перво-первую. Так, мать не певунья. А отец попеть любил. Попить и попеть. Что он любил на финиш любой складчины? Тебе очень нравилось, как он тянет? Конечно. Что стоишь качаясь, тонкая рябина… как бы мне, рябине, к дубу перебраться… я б тогда не стала гнуться и качаться.
С номером «один» все ясно. «Тонкая рябина».
И с хронологией. Пойдем от детства.
Правда, сестренка Нина утверждает, что любимой у отца была не рябина, а черемуха. За рекой черемуха колышется… Но никаких противоречий — сестренка солидно помладше, и вполне вероятно, что Константин Терентьевич репертуар чуть-чуть сменил, обновил, появилась другая любовь.
О любви. Как обойтись без «Танца с саблями» Хачатуряна? В заводском пионерлагере музруком был баянист Володя Романов. Крутой стиляга, его отец командовал самой главной лесопилкой в Нарге, Володька учился в Томске, в музыкальном, у него имелся роскошный заграничный аккордеон, и он лихо наяривал на нем танцы с саблями. Более зажигательной музыки я в жизни не слышал. Хачатурян и Володька убеждали, что мир может открыться только через музыку. Потом выяснится, что Володька — завидный жених и у них что-то реально дошло с Тамаркой. Володька посватался. В общем самый мой реальный конкурент: наверное, Тамарка уже и свадебное платье начала шить. Конечно, аккордеон и танец с саблями надо было напрочь вычеркивать из жизни, забыть и возненавидеть. Под танец с саблями уводили мою небесную любовь. Но нет, у меня не получилось: как только шли первые сабельные аккорды, так внутри все и зажигалось. Пионерские костры, строгая, недоступная пионервожатая, многозначительные случайности, настоящая первая любовь. Нет, не смог я возненавидеть аккордеониста. Да и у Тамарки что-то в конце концов не срослось: Володька же явный плейбой и гуляка, несерьезная богема.



Чем это я занялся? Спасибо, вечный доктор Мурке. Коллекционированием шума жизни. Избранное для музыкальных идиотов. Невыразимый примитив. Полное отсутствие вкуса. Выбор. Кажется, свирепствует индивидуальный выбор, свирепство индивидуальности. Но это мнимо. На самом деле: есть — встать в строй! Лишний раз убедиться: как же ты несамостоятелен и вписан в поколение. Ты приходишь в мир, где тебе уже сочинили твою индивидуальную колыбельную.
За каждым нумером своя история.
Можно ли представить, что часами напролет я слушал молодежную радиостанцию «Юность» — вдруг сегодня передадут «Бригантину». Надоело говорить и спорить, и любить усталые глаза… Иногда передавали.
Патефона дома не водилось, магнитофонами по сибирским деревням еще не разжились. Одна надежда на радио. Это ж надо так возбуждаться от малопонятных слов и незатейливой мелодии. А шел уже период полового созревания.
Вот они, 189 треков. Я про каждый расскажу. Про Галича, «Битлов», неожиданного Окуджаву, раннего Высоцкого, позднюю Шульженко.
Это даже не звуковая дорожка жизни — сама жизнь. Солдаты группы «Центр».
Может, не было музыкального изобилия. Маленький цветок. Танго. Школьный вечер в спортзале. Барышни приглашают кавалеров. Нет, я не дождусь. Она не подойдет, не пригласит. А такая душещипательная мелодия. Коимбра — мой солнечный город. Может, самому подойти? Нет, она не должна знать — мужчины скрывают свои чувства. Учись у Хэма.
Хотя всю эту коллекцию надо честно назвать «Сопли сентиментального мужчины». Мачо моченый…
Уже не стыдно. Если мы и распускали сопли — они никогда о них не догадывались.
Я позже как-то одной однокласснице признался:
— Я любил тебя целый месяц.
Подразумевалось: а ты…
Она потупила глаза. А, может, все-таки и вправду догадывалась?
Я был деятельным школьником, и когда в нашей восьмилетке организовали хор младших классов, я считался верным кандидатом в старосты хора. Дело практически решенное, одобренное школьным политбюро. Но учитель пения добрейший фронтовик Иван Евсеевич в последний момент что-то засомневался и позвал меня на индивидуальное прослушивание. Я орал старательно и самозабвенно. Он попросил меня повторить еще разок. Еще одно задание. Деликатно он никаких резюме не делал, но посоветовал предаться другим увлечениям. При его-то толерантности, надо полагать, он даже не решился поставить потенциального старосту в последний рядок школьного хора. Честный рядовой воин музыки Иван Евсеевич вынес справедливый диагноз: в музыке я действительно ничего не смыслю, полная тупизна. Но это вовсе не обязательно означает, что я не должен слушать ее. Она же сама слушается.
… И это пройдет…Единственное и бесценное проходит особенно быстро.



Музыкальный фон в моей рабочей деревне был скудным. Одинокая гармонь, редкий патефон, радио из окна. Тогда и радио было роскошью. Для моего отца, скажем. Мне уже 14 исполнилось, когда он рискнул, и в доме появился громоздкий репродуктор. Я честный сын советского радио шестидесятых Двадцатого века. Это было странное, замечательное и великое радио. Советский Союз мог себе позволить. Полностью звучали симфонии Петра Ильича, Бетховена, легкомысленный Моцарт, глубокий Григ, мощный Сибелиус.
В нашу глухую деревню заглянул оркестр Большого театра. Невероятно! Но по тем временам случалось. Надо полагать, не весь оркестр и вовсе не основной состав. Огрызок какой-нибудь, но — Большого театра. Однако не дублеры-практиканты, настоящие музыканты. Большие музыканты Большого, монументальные тетки, настоящие виолончели. Солидные дяди. Настоящие фигуристые виолончели с формами недавно родивших молодых деревенских баб. Они играли серьезно, солидно, основательно — миссионеры классики. В расчете на воспитанную, лучшую в мире рабочую советскую публику и примкнувшую к ней интеллигенцию: наших учительниц, библиотекарш и инженеров из лесозаводской конторы.
На бис Большой оркестр сыграл «Танец маленьких лебедей» и «Сентиментальный вальс». Лет мне, наверное, уже 16. Я понял, что Петр Ильич сочинил вальс для меня. Лично. Персонально для меня.
Что-то у нашей страны произошло с Польшей. Не случайно же изо дня в день по радио крутили и комментировали «Полонез» пана Огиньского. Тогда хитов не определяли, но это чистый хит. Радиомода. Но какой красивый полонез! Никогда не надоест. Откроешь летней ночью окошко в огород, и плывут странные танцующие — любви взыскующие — звуки над картофельным полем. Кстати, картошка очень нежно цветет, непритязательно, но взыскующе нежно.
Чего здесь на «Онто» нет, а очень жаль?
Нет «Школьницы». Только школьница меня сторонится и обходит где-то стороной.
Это, если вспомнить, наверное, песенка из спектакля Томского драмтеатра и ее часто передавало Томское радио. Записи уже не разыскать. Может, была на тот момент школьница, может быть, Аля, внимания которой добиться так и не удалось. Но вот незатейливая мелодия — а слова давно и напрочь забыты — все звучит и звучит в постаревшей, но не состарившейся душе и щекочет далекое мимолетное неуловимое чувство.
«Школьница» — и вспоминается не какая-то конкретная подружка грудастая школьница Валя, а именно эта случайная песенка.
Вкуса, естественно, никакого — деревенский, колхозно-общечеловеческий, и какая-нибудь рафинированная эстетка Лиза брезгливо поморщится.
Но что есть — то есть, и нам нечего перед собой ловчить. Легло на душу и легло. Это я…



Только у меня и на этом диске. Например, в ничью коллекцию, пожалуй, не попадет № 117. Ты не пей молодое вино, пусть оно настоится. В Тюмени живет парень с нелегкой судьбой Саша Кириллов, всю жизнь пробивается на Большую Эстраду, в Большую Музыку. Это он сочинил. Трудно пробиться талантливому провинциалу.
Он, может, не хотел бы расставаться с Тюменью, в Москве своих талантов хватает, а кто захватил Москву — попутно прихватывает Россию. Наоборот не бывает.
Вот и тюменская девушка Жанна Прохорихина. Кто бы мог подумать, что прима здешней эстрады сочиняет такие приличные стихи? Но, кажется, дальше Тюменской филармонии, скорее всего, не пробиться и ей.
Как-то в дороге меня настиг неожиданный мобильный звонок. Незнакомая женщина красивого голоса торопливо попросила:
- Хотите послушать?
Я ожидал всего, чего угодно, но только не этого. Она, видимо, поднесла телефонную трубку к проигрывающему устройству. Связь неважная.
- Узнаете? — спросил тот же незнакомый голос.
Наверное, я не узнал, а догадался: кто-то пел мой текст из последней книги. Очень красиво и выразительно. Это был «Разрыв времен», который меня тогда, на стыке веков, все еще не отпускал.
Я честносердечно признался.
Оказалось, деревенская газетчица из райцентра Большое Сорокино Людмила где-то раздобыла мою книжку и сочинила несколько композиций. Пела она сама. Очень выразительный голос.
Как настоящий мастер, с моими текстами она своевольничала как хотела, составляя неожиданные композиции, редактировала, резала, подрезала, но я даже сначала не заметил этого, а когда заметил, удивился: у нее получалось лучше, естественнее, органичнее, чем у меня. Я возможностей своих текстов не знал, а она сразу их разгадала.
Я узнавал себя со стороны.
Людмила Дюрягина хотела стать певицей, ей что-то помешало, потом она похоронила юную дочь, оделась в черное и уже не снимала черных одежд. Что ее привлекло в моих строчках? Но что-то привлекло. Мне нравится, как она сочиняет, она умудрилась петь даже мою прозу, и получилось невероятно певуче. Конечно, я включил в диск ее композицию, но не удержался и добавил еще одну. Так что Людмила Дюрягина — одна из немногих — дважды. Никто личных симпатий не отменял.
Когда уже удивить было трудно — удивила Елена Григорьевна Сусой. Она признанная первая ученая ненка с Ямала, жена большого советского поэта Леонида Лапцуя, защищает диссертации, пишет учебники и составляет хрестоматии для национальной школы. Солидная ученая дама.



А она взяла и запела. Легкомысленно и несолидно. И что это было за странное пенье. Я потом узнаю, что это горловое пение, которым грешат совсем немногие народы в Азии. Но — в Южной Азии. Елена Григорьевна пела горлом, нутром, изнутри себя, и этим доказывала большое сродство народов единой планеты Азии. Удивительная азиатчина. Ее звуки пробирают до костей, они, наверное, заставляют вибрировать мышцы печени, селезенки, кишок, лимфатические узлы и коронарные сосуды. Никогда не слышали? Тогда вы никогда не узнаете ту первую песнь, которую запело первоначальное человечество.
Музыка мужской тоски. Ты же не знаешь ни испанского, ни английского, плохо — немецкий. Но музыку мужской тоски тебе разъяснять не следует. Даже если у тебя в ширинке — полный оптимизм, услышишь этот голос мужской тоски, и он тебя остановит. Мне трудно предположить в другой мужской особи собственный хаос, сумятицу и гармонию хаоса. Второго такого распиздяя представить невозможно. Непредставимо, что мои мужские современники — помладше, постарше, сверстники — могут быть столь же легкомысленны и не основательны. Мне трудно представить, что нас связывает и обобщает. Но, наверное, есть все-таки общий мужской, всемужской код. Это — тоска. Скажем, старый Хулио. Это воплощенный голос мужской тоски. Молодой Крис Ри. Может, наш тюменский Саша Кириллов — у него пробивается. Ты не пей молодое вино — пусть оно настоится. Марк Бернес. Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой. Темная ночь. Трансцендентно.
Я пробился в студенты — полная смена репертуара. Музыкальным редактором и командиром на долгое время стал Юрка Щербинин. Он сам играл на гитаре, городской — в отличие от всех нас поселково-деревенских, уже искусился Окуджавой — Галичем, начинающимся Высоцким. Само собой — Визбор, Кукин, Ким, обветшалое, но вечно свежее в советской стране белогвардейское старье.
Ты лежала на диване двадцати неполных лет. Я принес с собой в кармане огромадный пистолет. Одним словом — элегантный как рояль.
Но как в тот модерновый ряд затесалось слащавое «И опять в Ереване в нашем маленьком доме будет много улыбок, будет много вина»?
Стыдно, товарищи первокурсные филологи. Но одного стаканчика тогдашнего вездесущного ямайского рома хватало, чтобы затянуть эту всемирную сопливую пошлость. И осталось на всю жизнь. В нашем маленьком доме. Безвкусица. Но и сейчас не стыдно нисколько.
Примадонн на отечественной эстраде много, а царица — одна. Естественно, Тамара. Все грузинки поют басом — так кажется, там такое богатство и недосягаемая глубина голоса! И Нана, и Гюли. Но царица — Тамара. Может, потому что — Тамара. И второй раз — Тамара.
Как платонически возбуждаются?
голос был
Все-таки слушаешь не ушами — слушаешь кровью. Почему кровь-то волнуется? Кто-нибудь изучал влияние звука на кровь? Ведь связь прямая.



Я тебя люблю.
Ничего не произошло.
Только звук и голос.
И уже огонь в крови.
Откуда приходит огонь?
Хава Нагила. Поет царица. Клеопатра вернулась. Голос всех цариц.
Мне нравится слово, которое нечаянно — в процессе — изобрелось. @нтология. Онто — нравится. Мой инициал. @. Чуть-чуть протянуть, можно сказать — Анатология. Знание Анатолия. Наука об Анатолии. Кстати, с греческого — это не просто «восточный». Это «восход солнца». Человек восхода. Солнце взошло. Разве могут случайно дать такое великое имя? «Онатолий», — говорил дед Максим с ударением на большое О. Онтологический.
Я вез как-то Машу Ситтель с «Бабьего лета в У вате» в Тюмень через Абалак. Поставил диск «Онто» — это был, может быть, самый первый вариант. Разведочный. Маша послушала начало диска, треков с двадцать-тридцать, и где-то за Покровкой, перед Дубровным, не удержалась и воскликнула:
- Потрясающая композиция!
Я ее за язык не тянул, не предполагал, что она столь целеустремленно слушает.
Оробел. Заробел:
- Правда?
- Потрясающая!
Маша — молодая женщина другого поколения. На два поколения моложе. Не может быть! У их времени другие ритмы.
Но я убедился, что все-таки дело стоящее. Стоит того. Стоит! Может быть, я этому своему проекту придаю несообразно несусветное значение. Но нечего сомневаться. Вот и Маше понравилось. Сочиню окончательно — обязательно пошлю: на 900 км дороги от Москвы до Пензы и обратно. Маша частенько в Пензе навещает свою маму. Музыка дороги, музыка пути — как раз.
На днях позвонила Маша.
Мы с Быковым (персидским царем Леонидом) пили портер в «О’Брайнз». Я уже давненько Маше отослал готовый диск «Онто» с примечанием: «На дорожку. Москва — Пенза — Москва, хватит на все 900 км».
Маша к этому времени родила богатыренка Ивана, но на работу уже вышла, ведет дискуссионную телепрограмму «Специальный корреспондент», клеймит коррупционеров, мошенников, свирепых бюрократов, неопрятных дураков и оборотистых милиционеров.



- Слушай, давно собиралась, да вот минутка свободная выдалась. Замечательный какой диск! Ванька как услышит, сразу замолкает. Ему уже четыре месяца. Я ему и Калласс ставила, и классику, и всё-всё-всё — не устраивает. Как только твой диск — всё, спокойно, как в филармонии. Слушает осмысленно. Мы сейчас за городом, здесь бор великолепный. Как только ему надо успокоиться и поблаженствовать, ставлю «Онто». Заслушивается.
Что я мог сказать?
- Видать, Иван паренек нашего поколения. Или это музыка всех поколений.
- Так что спасибо, — поторопилась Маша. — Слышите, заорал. Кормить время.
- Молоко-то есть?
- Слава Богу.
- Онто? — ухмыльнулся Быков.
Кстати, высоколобый эстет, яйцеголовый оппонент Хайдеггера, прослушав диск, удивился:
- Слушай, как много общего, даже не предполагал. Мне подумалось, что общемузыкальное объединяет даже не поколения — нацию. Конечно, язык, общая земля, национальные задачи и проекты, прошлое — будущее, может быть, государство. Что-то важное еще. Но этот пустяк, простая русская песня, просто песня — такая склеивающая сила.
Удивительно. Вдумайтесь. У нас общие музыкальные пристрастия — и мы уже земляки из родной деревни. Родственники. Ближняя родова. Так, Леонид Петрович?
Где-то в глубине души сознаю, что этот диск: реквием по поколению. Реквием поколения. Как правильнее?
Но — честно — красивый реквием. И мы хороши и выразительны на его фоне.
У Вашего времени обязательно своя музыка. У Вашей жизни обязательно своя мелодия. Вы ее расслышали?
А если собрать всё вместе — песни, композиции, романсы, бардшедевры, арии, классику и шансон, великих, популярных и малоизвестных певцов — всё, что Вас волновало, возбуждало, заряжало, радовало, изумляло, осчастливливало? У Вашей жизни — своя звуковая дорожка! 189 треков — от «Тонкой рябины» до «Ты — музыка» — вместили личные полвека и два общих столетия музыкального звучания. Персональный выбор, индивидуальный произвол, музыкальные пристрастия и прихоти незатейливого слушателя. Это неуловимая мелодия жизни? Интонация времени? Музыка эпохи? А, может, реквием по поколению, которое слушало и любило именно эту музыку? Это полезно.
Сущностно.
Онто.
Зачем мы пришли в этот мир? Наверное, осмыслить себя и объясниться с Богом.
Хорошая работа — разобраться в божественном замысле. Но без пафоса. Ни одного лишнего звука.



Ты музыка
дыханьем ветра
бедра прохладой
щемящей нотой
неуловимо
почти бессвязно
ты входишь в сердце
тревожно тайно
звучишь как флейта
над бездной быта
звучишь неслышно
определяешь
хоралы века
staccato улиц

за черной нотой
безумства быта
есть тайной стона
andante стона
com brio страсти


Мир осязаем
Беззвучной нотой
Листа дрожаньем
Воды стремленьем
Как нота ветра
В прохладный вечер
По мостовой
В июльском зное
Экстазом шелка
Томленьем плоти
Страданьем сердца
Струится тайна

Ты тайна музыки

На обложке диска:
«Слова и музыка моего времени. Анатолий Омельчук».




Осень патриарха
Он прихварывает. Трансцендентно. Эсхатологично. Можно прихварывать просто: сегодня не можется, завтра — пройдет. Но он, наверное, попал в череду непрекращающихся хворей, и, понятно, что думается в его-то возрасте, когда здоровье — редкий просвет между болячками.
Он смотрит пронзительно, и — мне кажется — издалёка. Прощально.
На дворе начальнооктябрьская осень. А он — патриарх. Это только в церкви без патриарха долго не живут — выбирают поскорее другого. Трудно без патриарха. У нас, в литературе, по-другому. Литература — дело единоличное, официальных патриархов вроде нет, их и не особо терпят. Патриарх в литературе сам вызревает, не ведая того, не догадываясь. Может, и не пишет уже. Но вырастает в масштабе давно написанное им, сказанное и произнесённое, и почему-то многое в общей расхристанной жизни нуждается в его скупой оценке. Для многих его слово — ориентир в тумане (или мраке) современности.
На книге, привезенной для него, я, честно не сомневаясь, написал: «мудрецу Сибири, чуду России». Книга сама о чудесах Сибири.
Он прочел, на мгновенье строгое лицо сменилось, осветлело, но тут же скрылось, ушло в строгость.
— Ну уж…
Он и для себя не согласился, но — все же! — примерил.
Может быть, даже совпало, но по привычке он тотально согласиться не мог. Всегда строго себя судил, может, думать о себе хорошо не разрешал.
Снова мимолетно согласился. Потакнул себе, но тут же осудил себя, не стал думать об этом. Суетное всё.



Хотя — разве суета? — кем мы уходим отсюда.
Конечно, у меня была цель и задача: усадить его на высокой скале у Байкала, есть такая! — и поговорить немножко о нашей родной и любимой Сибири.
Он сразу пресёк:
- Я не разговорный.
Сказал — отрезал. Упрашивать, хитрить, было бы неблагородно. Но встретиться и чай попить, потолковать — отказываться не по-божески. Хотя, кажется, делает это все реже.
Удручают его болячки. Глаза подводят, ноги, речь.
- Я только с утра еще разговорчивый.
Сокрушается.
Вчера, здесь, в Иркутске, началась большая российская акция «Сияние Сибири». Случился губернаторский прием. Хотел многое сказать. Не вышло, не получилось. Не так сказалось.
Мучается. А вывод один: а зачем попёрся? Мог бы сидеть дома.
Книг, скорее, уже совсем не читает. Глаза слабые, две серьезных операции перенесли. Да и читать особо нечего, чтобы остатние глаза портить. Так?
О губернаторах старается помягче:
- Чужие. Приезжие. Наезжие.
Я вспоминаю точное словечко сибирского областника, старинного иркутского редактора Николая Ядринцева: «навозные». Ударение ставится, как хочется.
- Приезжают поохотиться. Рыбаки. Омулёвые.
С горечью:
- Последний был Гаворин. Свой. У того хоть болело.
Я всё мучаюсь и удручаюсь. Очень плохо нынче литературе. Но вот есть он и говорить как-то стыдно, что нет и слабо отечественной словесности.
Если есть он — чего еще надо этой привередливой придворной сучке? Роту классиков масштаба Тургенева?
Да, как и привычной религии, религии литературы требуется патриарх. Живой. Не временные местоблюстители.
Он это понимает? Зачем это ему? Патриарх как осень: важно, необходимо, но необъяснимо и неуловимо.




Мы говорим о пустяках. О самых незначащих. Зачем с утра удручать человека? Он — вне пафоса. Наверное, это реакция. Ехалось-то потолковать о значительном. Самом значительном. Это мы любим эту землю, или это она так любит нас, но сама сказать не умеет, и заставляет нас?
Он же ответил определенно: всё бренно. Всё тленно. Всё преходяще. Суета сует.
Он заядлый ягодник.
Я забыл, как называется его самый ягодный рассказ. «Ягодные места» — это у его земляка из городка Зима. «По ягоды»?
Он кивает, но, кажется, и сам запамятовал точно.
Да, в Сибири ходят не за ягодами, а по ягоды.
Они с Вампиловым решили обосноваться прямо на байкальском берегу, по ту сторону, у Омхое. Вампилов успел справить домик. А ему досталась хибарка. Но какие места ягодные! Правда, даже для этой глуши далековато. Иной раз приходилось вымахивать все верст тридцать. Да в гору. Туда-то пустой: ладно. А назад — за спиной трехведерный берестяной короб. Как правило в эдакую даль собирался с ночевой, сооружал собственный шалашик.
- Ах, какие ягоды!
- А шишка? — интересуюсь, вспомнив, что в родной Томской области еще сохранились деревни прямо в кедрачах (или: кедрачи в деревне?)
- По шишке я не мастер. А раньше ведь свои деревни народ старался ставить в кедровых борах. Да потихоньку все сами и погубили. Сами себя обворовали. В наших местах уже редко деревеньку в кедраче встретишь.
Сегодня не пишется ничего. Он смирился.
- Да и не надо.
Хотя еще в прошлом году они устроили большую водную экспедицию на места затоплений предстоящей Богучанской ГЭС. Геннадий Сапронов устроил, их здешний главный меценат, благодетель и издатель. Хотели книгу издать, да экспедиция до конца не задалась. В Енисейск их корабль не пустили. Сапронов крупно поругался с начальством и после экспедиции вскоре — через две недели — умер. Хотя на этот год намечал пробиться в Енисейск.
- Так же как с родной Матёрой?
В его ответе некая ревность:
- В Богучанах полегче — их же уже 20 лет готовят. А у нас, как гром средь ясного дня, бабах и — выселяйтесь. Без уговоров, собирайтесь и — вон.
- Красивый городок Енисейск?
- Я его очень люблю! — возбуждается он. — Настоящая Сибирь, исконная, мощная.



Ожерелье: Тобольск, Енисейск, наше Усолье Сибирское и Охотск. Все в запустение приходит. Разве что Тобольск держится.
Экспедиция без Сапронова на Богучаны вряд ли состоится, книги не будет.
- И не надо?
- И не надо. Все было, ничего не меняется.
- Даже в Байкальске?
— А что в Байкальске? Маскируются. Научились. О Байкале опять никто не думает.
Наверное, в его голосе нет былой беспощадной публицистической и мессианской ретивости. Он устал от несовершенства мира. Я — устал от несовершенства мира?
Жалуется на здоровье. Его мать прожила 70. Ему уже 74-й. Отца рано тюрьма похоронила, 9 лет отсидел по лагерям. Но в 72 не всякий спустится на дно Байкала, не каждый решится. Он себе что-то доказывал или хотел посмотреть придонную байкальскую муть? Я подумал об этом спросить, но почему-то не осмелился. В дедов кабинет время от времени забегает малыш, внучок. Гриша. Григорий Распутин.
Он надписал мне свой иркутский четырехтомник.
- А полное академическое собрание? — не удержался я. — Будет?
- А зачем? — снова спросил он. — Здесь все есть.
Сапронов успел роскошно издать его «Землю у Байкала». В трех версиях. От хороших изданий шалеешь. Правда, их почему-то не хочется читать, только лелеять. Как любимую — не трогать.
Меня какое чувство не покидало рядом с ним? Он уже наедине с собой. Пронзительное последнее одиночество. Звуки жизни еще доносятся, но уже существенного значения не имеют.
Он живет на два дома, но в Москву на зимовку собирается в последний раз. Суетный город.
Я что в нем заметил? Мужество смирения. Нас всех волнует тема ухода. Он, кажется, принял решение. Это решение: смирение со смертью. Окончательно пронзительное одиночество. Священный Байкал без него — сирота, но ему, кажется, это уже безразлично. Он из породы тех, кто переделать мир хотел. Но мир переделывает себя сам, без нас.
Уход вождя, я помню — сиротство страны.
Уход патриарха…
Нет, русская книга сиротой не остается. Как странно. Книжная безотцовщина — новая жизнь. Загадка книги. И — притяжение творчества.



Ты можешь уйти, но уже — остался.
Последний урок Распутина?
Кажущаяся безнадежность. Уход или выход?
Он спустился меня проводить. Тяжелая, но уверенная не старческая походка большого высокого мощного человека. Но — тяжелая. Он пожал мне руку и вошел, возвращаясь, в арку. Он в теплой домашней рубашке. Высокий, но не согбенный, хотя тяжесть прожитого и пережитого на мощных плечах ощущалась.
Утренний Распутин. Валентин Григорьевич.
Как у него вещь называется? Последний поклон? Нет, это Астафьевская.
Прощание… Матёра…



Горсть праха
Дотошные гуманисты и человеколюбцы подсчитали человеческие расходы.
Что человек взял? Человеческая особь, как субъект природы. Особь ест, пьет, тратит энергию, согревается, одевается. Что взяла за свою среднестатистическую жизнь усредненная человеческая особь?
Получился солидный состав.
По вагону, скажем, угля, риса и картошки. Цистерна питьевой пресной воды. Добрая сотня канистр с бензином и нефтью. Мешок чеснока и просторные контейнеры с фруктами и овощами. Рефрижератор с рыбой и морскими гадами. Обширная корзина малины, земляники и смородины, лукошко морошки. Бочки с вином белым и красным, четверти с самогоном и крепкими напитками. Рулоны штапелю, драпа, крепдешина и ситчика. Как минимум — полвагона таблеток и лекарств. Где-то приткнулся и электросчетчик с несусветной цифрой изъятой у природы электроэнергии. Много. Уйма.
Возобновимое. Невозобновимое.
Что вернул человек? Субъект природы — природе?
Скромно: Ежедневную порцию поноса и мочи.
Можно что-то еще насобирать. По мелочи.
А в самом конце — горсть праха.
По существу. Сущностно. Всего-то.
Царь природы.
Ну правда же, не очень соразмерно?
И не может же это длиться бесконечно?
Се человек. Полностью безответственное существо. Существо, лишенное ответственности.
Ответственность зверя — в его жестких, соразмерных природе, инстинктах.
Человек sapiens вышел за пределы инстинктов, а заодно — и ответственности.
Родовая травма человечества.
И нашей природе можно уважать своего царя?




Батенька, да вы ренегат
монолог

- Как бы понять? — век: время демократии проходит. Демократия — не формула организации жизни человечества. Конечный продукт демократии — общество потребления. Свобода — это и желание властвовать и угнетать других. Свобода — удел несвободного человека. Это доказала еще древнегреческая демо(с)кратия. Кто тот смельчак, который торопится внедрить западную демократию на просторы Китая? Полтора миллиарда свободных, ментально властных узкоглазых потребителей, уже не хотящих работать… Европе мало не покажется. И Америке. На каждом квадратном километре планеты хотящий господствовать ищет себе лакея. Это замаскированный смысл демократии. Демократия — мошенничество: удобная форма притеснения одних другими, оголтелая, но завуалированная эксплуатация этносов народов сословий классов континентов.
И с таким принципом человечество хотело бы выжить? Мир обязан выработать другую формулу трудного совместного существования личностей и народов. Почестнее, нежели демократия. Пожестче. Справедливее вряд ли получится. Демократия подразумевает образец и абсолют. Демократия устарела. Как свобода и… произвол — пусть даже народа. Надо двигаться к более высоким и более справедливым формам организации миропорядка. Удел свободного человека — ответственность. Человечество выживет ответственностью, но не свободой. Должно прийти время ответственного человека. Зачем загонять себя в тупик единственно верной модели? Но в фундаменте: не свобода — исключительно ответственность. Честнее: сформулировать несовершенную модель несовершенного, но жизнеспособного устройства общежития мира.
В ответственность свобода входит, свобода же ответственности не подразумевает.
- Неужели все так серьезно?
- Смертельно серьезно. Эсхатологически.



Базарные истины
Не сказать, что я люблю городской центральный рынок, но иной раз не грех поболтаться среди малосольных огурцов, армянских лавашей, свежих ребрышек и возбуждающей петрушки. Базар — свобода выбора, а для моего поколения с выбором были проблемы.
Морда моя телепоказательна и в торговых рядах известна.
Здесь я узнал:
- Вы счастливый человек.
Мне об этом на базарном пороге сказала незнакомая женщина. Узнала, извинилась.
Добавила:
- Вы же встречаетесь с такими замечательными людьми. Так часто. Так много встреч.
Не поверил, наверное, настроение не то было. Сейчас соглашусь: это же счастье -
встреча с человеком. А когда их много. Позавидуй себе, счастливый человек.
Может, мы когда-то знакомились, может, что-то с памятью моей стало, но он-то подошел ко мне, как будто мы с ним вчера расстались. Что мне остается делать, если я — его старый друг. Слушаю. Он о ком-то рассказывает, о нашем общем старом друге. Я о нем представления не имею. И почему-то стыдно признаться, что во мне обознались. Слушаю. И вдруг из его словесного потока выплывает:
- Не знаю — но верю.
Я остолбенелый, столбенею еще пуще. Это как лаконично, но исчерпывающе точно.
Он действительно не заметил, не знал, что формулирует в онтологических проблемах бытия. Основополагающе. По пустяку.




Он досказал мне всю нашего общего друга историю в полной уверенности, что для меня это столь же значимо, как и для него. Ну не разубеждать же. Тем более, услышать такое. У меня в пакете два спелых граната от знакомого лавочника из Шамхора. У него в старой авоське: два налитых узбекских помидора.
- Зачем ходить на философские или богословские форумы? Когда не знаю — верю.
Истина знает, где ей быть произнесенной.
Она торгует в мясном ряду, а я хожу по рядам своих деревенских хохлацких пристрастий.
Что ее заставило, толкнуло? Почти девчонка. По крайней мере, помоложе своих товарок в ряду.
- Ой, я сегодня вашу передачу по радио слушала.
Наверное, я морщины на лбу в мысль собирал: что за передачу я сегодня вел?
Она поторопилась:
- Ничего не понятно, но так нравится. Особенно про ненцев.
Я осоловел. Убежала за прилавок, свой товар не предложила.
Ничего не понятно, но так нравится?
Я понял, что я хороший музыкант и, скорее всего, абстракционист.
Музыку и абстракт-живопись не понимают.
Я вернулся и взял у нее ребрышки на щи.
Ведь идеальная читательница. Супер!
Ничего не понимаю, но так нравится!
Что еще писателю нужно?
Идеальная читательница — писательское счастье.
Но стесняюсь к ней подходить, все-таки большие скидки делает, а я утром даже своей радиопередачи не вел.


Здравствуй, Кастрен
Ефимыч не упустит случая продемонстрировать свои сокровища. Музейщики — страшные собственники: они умело и страстно приватизируют прошлое в артефактах. А у Ефимыча мировой сувенир — мамонтенок Люба. Любовь, но до полноценного мамонта не доросла. Хороший пример — человечество вымрет, как мамонты — в детском возрасте. И нехрен хорохориться, царь природы!
В музее регулярная выставка — редкость по нынешним временам: живописцы окунули свои кисти, графики отточили грифеля.
Для Салехарда недурно. Столица российского субъекта обязана иметь своих обязательных живописцев.
Что меня тормознуло? У этого мимоходного портрета.
Некая несуразность, неестественность. Невообразимо тощий пижон на тонких ножках в немыслимой меховой кацавейке стынет на пронзительном ветру. Фоном, кажется, старинный Обдорск, может быть, знаменитая здешняя зимняя ярмарка. Полуйский мыс с церковью. Знакомые места. Неузнаваемо знакомые. Полторы сотни все-таки лет минуло.
Но Полуй течет к своему поворотному мысу. Это и зимой неизбежно заметно.
Ножны, пояс, дорожная сумка, деревянный идол, бубен, меховая кукла, оберег в семь шаров. Тундровый символизм.
Этнографический сбор. Полный языческий набор странствующего этнографа. Реальная мистика тундры.
Рыжебородый тонконогий герой в очках, с гусиным пером и бумажным свитком в руках. Непокрытая голова. Почему-то голая шея. Беспомощно голая.
На пронизывающем-то ветру. Чего он форсит?
Я уже догадываюсь. Лихорадочный румянец щек. Чахоточный блеск глаз.



Конечно, он болен чахоткой. Этот чахоточный герой с родного лапландского зимогорья рванул в мистически непереносимую Сибирь — он был одержим целью: доказать лингвистическое сродство европейских финнов и азиатских чухонцев: тофаларов, югов, моторов, камасинцев, тоджинцев.
Художник местный. Обдорский. Канев. Зырянин.
Он очень старается. Он старательный, Михаил Канев.
Но чем больше он старается — тем меньше у него получается канона. И больше — естества.
Да, совершенно без пафоса он своего чахоточного героя поднимает на постамент.
Конечно, я представлял Кастрена основательнее. Фундаментальнее. Викинг же.
Но живописцам лучше знать. У них всегдашнее алиби:
— Я так вижу…
Кастрену, пожалуй, не везет на изобразителей. Я же видел его бюст в Гельсингфорсе у национального парламента. Он там тоже немыслимо скорбный, скособоченный, согбенный, унылый, печальный.
А ведь он, Кастрен, по жизни шел наперекор и напролом.
Можно догадаться. Следует поверить. Но надо убедиться.
Да. Матиас Кастрен. Местный художник «М. Канев» изобразил именно его.
Кастрен — спутник всей моей жизни. Хотел я того или не хотел. Хочется мне этого или нет. Но сквозной мистический сюжет моей жизни завязан на Кастрена.
С тех пор, как в тиши «научки» в Томском госуниверситете в старинном «Журнале МВД» я прочел пронзительный плач — покаяние — некролог академика Андреаса Шёгрена о своем молодом ученике Александре, Кастрен и сопровождает меня по жизни. Всю жизнь.
Я написал о нем книгу. Хорошую честно. «Манящий свет звезды Полярной».
Я совершил огромадное путешествие по следам Кастрена до пределов «Поднебесной», где меня чуть не убили или я сам едва не окочурился.
Вот и эта незапланированная нечаянная встреча. В Салехардском музее у Ефимыча Гришина. Современный художник, а не забыл.
Он не исчезает, мой странник-спутник Кастрен.
Странно.
Нет его бренного тела, но Кастрен физически (метафизически?) присутствует в моей жизни.
Этот портрет — привет от него и М. Канева: вестник человеческого бессмертия?
Время — хороший перекрёсток и удобное место для встреч.
Здравствуй, Кастрен!




Пью и плачу
Я запил в республике кхмеров, или как их там — мелкомасштабных компактных, кажется, кришнаитов. Бедный Алексей Иванович, который все эти дни кришнаитского тура нянчился со мной! Наверное, я много спал, только это его и выручало. Я пил беспробудно. Очнулся в чартерном «Боинге», который вывозил нас из Пномпеня.
(Он уже умер, Алексей Иванович, заядлый непрестанный курильщик, а я так и не сказал ему «спасибо» за тот пьяный эпос — не попросил прощения. Прости, Алексей Иванович. Услышишь? Слышишь?)
Я никогда так горько не плакал в своей жизни. На мою жизнь в боговой кладовке мне выделили маленькое ведерко слёз. Там, у кхмеров, я его, почитай, всё и растратил. Впрочем, еще хватило на обратный путь до пенат.
Можно подумать — любовная неудача. Нет, не любовная неудача. Не любовная катастрофа. Когда катастрофа и крах — тебя сначала любят.
Меня не любили.
Изначально.
Я пил и глотал всё вместе — виски, сопли и слёзы.
Его звали Иммануил. Именно так, не привычно: Эммануил, а как Канта. Может, его отец троцкист или кантианец. Может, дедушка. По крайней мере, так его назвали. Он просил называть себя Имма. Имма так Имма. Имя Иммы. Иммунитет.
В Советском Союзе он работал пилотом, а в России стюардом. Переквалифицировался. Он уже был пожиловат для стюарда. Но его держали. Мощная советская авиация разрушилась, но он никак не мог проститься с небом, его коллеги его поддержали. Вот он и разносит еду, салфетки и выпивку на чартерных рейсах.
Он сразу понял, что со мной происходит.
— Мы в воздухе десять часов, — уточнил он, подсаживаясь — У меня есть бутылка виски. Но она одна на всю дорогу. Пей понемногу и постарайся поспать. По глоточку. Распредели дистанцию.




- Оставь бутылку здесь, чтоб не таскаться по салону, — попросил я трезво. — Буду придерживаться твоего ритма. Дистанция — десять часов.
Конечно, я рыдал мутной слезой, но мне до сих пор верится, что те мои слезы — чистоты голубого топаза, который я купил в подарок, но, понятно, потерял.
Я рассказал ему, сквозь слезу, самую малость, но — главное.
Она меня не любит, Скорее всего, она никого не любит, может, не умеет, но она не любит именно меня.
Он не стал выспрашивать, кто она и почему. Его не интересовало.
Только ему я доверил свою гнетущую тайну, случайному спутнику на высотном эшелоне в 10 тысяч метров.
- Брось. Она не стоит всего этого. Она тебя не стоит.
Он убеждал, как мог.
Он выбрал такую тактику: береги себя. Он говорил слова, которые я боялся сказать себе. Ну действительно, чего страшного в том, что тебя не любит кто-то. На планете шесть миллиардов народу, и в преобладающем большинстве своем никто тебя не любит. Разве это повод для трагедии?
- Она понимает, что не достойна тебя. Нутром. Они, бабы, все вредные, но это нутром чувствуют. Их не проведешь. Ты ей спасибо скажи. Девица же, скорее, в твоих интересах действует. Тебя не достойна. Скажи спасибо честной девушке.
Салон спал. Глухая же космическая ночь. Солнце прямо по ту сторону планеты.
Я старался сдерживать голос.
- Она не любит меня, — сквозь слезу шептал я яростно.
Почему мне важно нужно, чтобы именно эта женщина любила меня?
Я умер в ее сердце.
Так?
Значит, я умер везде и навсегда. Меня нет.
- Меня нет. Понимаешь, Имма, — меня нет. Это не просто меня не любят. — Я переходил на слишком громкий шепот.
- Тише! — просил он.
В эти черные дни я сделал, наверное, страшное для себя открытие:
- Я — есть: если она любит меня.
Если не любит…
Страшно жить, когда тебя нет.
Трудно жить без себя.
Тебя нет, а ты живешь.
Живешь?
- Она-то в чем виновата? — спрашивал он. — Она прекрасно понимает, что не достойна тебя. Она тебя бережет. Честная девка. Другая бы вцепилась.
Трудно жить, когда тебя нет.



Конечно, это я надумал, что моя судьба в ее руках. Но она-то этого не знала. Не чувствовала и не догадывалась.
Что зависит от этой прекрасной, но невиноватой женщины?
Если ты сам не можешь справиться и от тебя мало что зависит.
Разделить твои страсти — куда ни шло.
Но
Может, действительно, не достойна? Не достойна той пропасти, в которую угодил и я по собственной воле.
Но разве так бывает? И это по всему свету так и для каждого? Я — есть, если ты меня любишь?
- А у тебя как?
- У меня всё нормально. Не давай удаву заглотить себя. Относись проще. У меня вторая жена. Дочке всего семь. Подрабатываю, она музыке учится. Говорят, талантище. Но сейчас на учебу хорошие деньги нужны.
Я хлебнул из бутылки рассчитанную на десять часов полета свою равномерную порцию.
- Вздремни пока, — посоветовал Имма. — Мне пора завтрак разносить.
Кажется, уже явно летели над Россией, и приближались к концу бутылки.
Я чего поперся в несусветную кхмерскую глушь? Но где ты убежишь от себя?
- Она меня не любит! — ревел я, мотая сопли.
- Это не главное, — улыбнулся Имма.
Планета.
Ночь.
Темный космос.
Бесстрашный самолет, рассекающий пространство.
Вселенная состоялась.
Кстати, чего это я? Вселенная состоялась. Большая и темная Вселенная состоялась. И по сравнению с этим — что твои печали? Да и радости?
И между видимыми звездами и невидимой землей — это слабое жалкое вонючее существо, насквозь пропахшее невыветриваемым виски.
Я
невыносимый кобель.
И человек, который не бросил тебя, помог, посочувствовал на высоте 10 тысяч метров в космосе между Пномпенем и Карачи, и у которого свои проблемы и катастрофы. Когда тебя выпнут из пилотов, покажут на дверь и в качестве слабой компенсации — не расставаться же с небом — заставят таскать объедки и ублажать вонючих алкоголиков. Каково? А надо учить дочку — талантище и будущее чудо музыки.



У меня оставались какие-то деньги — я же не вылазил из своего пропитого насквозь номера и только глотал то, что мне аккуратно приносил в маленьких бутылочках насупленный Алексей Иванович. Я выгреб все, тогда у нас в России счеты шли на миллионы, и протянул Имме. Он слабо завозражал.
Я пояснил:
— Дочке. На музыку.
Конечно, он выглядел молодцевато и подтянуто, но ему уже явно на седьмом десятке. Молодой отец.
…В старом кейсе в глухом забытом закутке-отдельчике я недавно наткнулся на скромную изящную коробочку ювелирного кхмерского магазина. Не сразу понял. В ней оказался голубой топаз. Видимо, тот. Я его купил на местной ювелирной фабрике белых кхмеров, тогда, у кхмеров. Мне изящная малюсенькая продавщица — кхмерка долго лепетала о камне, заживляющем раны страсти.
Хотел подарить.
Не случилось.
Она не любила меня. Меня не любили.
Так бывает. Почему до сих пор тогдашние слезы помнятся — столь же прозрачны сголуба, как этот топазик?
Так бывает? Я — есть, только если она меня любит?
Слушай, но даже Вселенная состоялась.


Белый махровый халат
Это заговор. Это исключительно должно произойти здесь. Только здесь. Я только в первый раз здесь остановился, но уже догадался: здесь.
Это неизбежно и неотвратимо, и я вступаю в заговор со старинным постоялым двором знаменитого окраинного московского ресторана «Яр». Федя Протасов, Антон Чехов, дядя Гиляй, московская богема, столичные кутилы — у него, как у приличной девицы, богатое прошлое. Благопристойная гостиница. Настоящая «Советская» — уходящая натура помпезной сталинской Москвы. Неприкрытая большевистская роскошь.
Но на момент, когда мы вступаем в заговор — это hotel Sovietsky. Historikal hotel. Именно здесь всё и должно произойти. Ничего не закончилось и не закончится, если здесь этого не произойдет. Что бы ни произошло.
В аэропорту Римини куплена эта бутылка кьянти. Совершенно непривычный вкус — терпко и горьковато.
Любовь — смерть смерти. И все — впереди.
Женщина, чуть тронутая итальянским загаром. Роскошная европейская плоть. Поздний Тинторетто. Еще не Рубенс.
Она ворует себя у себя. Для меня.
Она меня, как ни прискорбно, не любит. Никогда не любила. Но, наверное, у нее есть причина: воровать себя для меня. Может, привычка. Ей непонятна чужая любовь, но она притягивает и покоряет.
Классический белый гостиничный халат. Махровый. Из голливудских фильмов. Иностранная туристка. Из какого же города бутылка итальянского, которое мы пьем? Итальянка только что из Флоренции.
Баланс роуминга на нуле. Но рейс из Римини вовремя.
Если верить ее изысканным новеллам — она любит изредка отдаваться случайным субтильным плейбоям именно в белых гостиничных халатах на голое тело.
Наверное, это стильно и очень по-светски. Женщина знает себе цену, но — дарит себя. Остальное неважно.
Почему я люблю женщин с ранеными глазами? Неизбежно.



Казенный халат — возбудитель свирепой ревности и свидетель невинной неверности — ослепительно бел. У нее только что объявился жених.
Она покорно и проворно ныряет в монументальный шедевр эпохи социалистического альковного ренессанса. Меня всегда поражала-восхищала невероятная смесь воодушевленной беззащитности и беззаветной доверчивости, с какой она, прикусив нижнюю губу, приступает к сакральным священнодействиям. Женщина Ренессанса. Старина Тинторетто. До боли родное, но не мое.
Неизменное: «делай, что тебе нравится». В переводе с новоитальянского: делай, как хочешь.
Голый энтузиазм. Живое встречается с живым. Яростно живое. Неистово живое. Родное укрытие. Сакрально — спрятаться, уйти, не быть, не быть здесь, вернуться.
Она давно взяла власть надо мной. Я — ее прихоть, ее каприз. Может, роскошь ее не очень задающейся жизни.
Она никогда не поставит точку. Ей очень хочется. Но — не поставит. Скорее, это придется сделать мне. Встретиться, чтобы проститься. Или: проститься, чтобы встретиться?
Слышно, как внизу, глядя на ночь, играет одинокий вечерний пианист. Меланхоличный Букстехуде. Кажется, «Чакона». Реквием по несбывшемуся. Реквием по свершившемуся? Да, моя любовь устала. Она не минула, но очень устала.
Иная. Другой этнос. По-прежнему родная, но никогда не моя. Чужестранка. Чужое чудо.
Ранее утро. Я пробираюсь под неусыпным всезнающим взглядом худосочного ухмыляющегося Сталина и отстраненно-величественного Жукова — неповторимый сталинский стиль!
Утреннее созерцание розы. В моем саду цветут три розы. Желтая, темная, алая. Секрет чуда прост. Грация лепестков. Невероятность, невозможность притягательного цвета. Цвет тяжелой страсти. Цвет солнечного утра. Цвет вечной невинности. И особым образом закрученное пространство. Всегда любил тугое тесное пространство живых лепестков. Рассветное созерцание вдохновит на новый день бытия.
Утренняя невинная девочка готова на все, но усталый рыцарь обойдется молением на коленях. Бойцы устали от случайных неистовств.
Роскошная зрелая плоть. Голые стены беспощадно подчеркивают беззащитность живой наготы.



Люкс-альков. Аскеза большевистского ампира. Нравы не меняются. Sovietsky шарм сталинского будуара.
Роза — тайна и гениальная разгадка женщины.
Мы знакомы давно. Инерция ревности. Ритуал. Ритуалы.
Слава Богу, она не догадывается, что играет финал.
Терпкий вкус последнего прощания. Она не знает, что это последняя встреча. Это прощание. Навсегда. Я прощаюсь навсегда.
Ты со мной — навсегда. Я — даже не сюжет для изысканной новеллы a la italiano, не беллетристическая подробность и литературная ассоциация. Законченный роман. Роман, заканчивающийся в Sovietsky.
Безнадежное повторение безнадежно пройденного. Я помню ее дикий, влюбленный взгляд — но он предназначался не мне. Сегодняшний — я не запомнил. Впервые здесь, где мы так долго ждали ее: усталые рыцари и старинный постоялый двор.
Бессмысленный хаос приютившего пространства. «Большой Урал». Безумие географии. Омск. Хаммеровский центр. Прага. Pesti. Железнодорожное расписание. Париж. Sovietsky.
Заговорщик не подвел. Он умеет хранить тайны. Если нам самим надо их хранить.
Предел. Но беспредельно хороша. Последний разговор. Июль не пахнет летом. К чему опять безумствует душа? Я был любим. Но я забыл об этом. Восьмое. Восьмое восьмого. Число встречипрощания.
Досталось много времени — два века: но даже его не хватило, чтобы ответить на пустяковый вопрос.
Что это было?
Хотел бы я, чтобы это случилось по-другому?
Она есть — для всех. Та Кто. Здесь — для меня. Исключительно для меня. На несколько украденных у себя мгновений. Счастливый шанс каждого: нет человека, с которым это не может произойти. Простяга дровосек всегда покорит и укротит невозможную принцессу. И она украдет себя у себя для него. На несколько счастливых для него мгновений. Бессмысленная его жизнь состоится как счастье.
Что это было?
grazie…




Раненая Венера
В период полового созревания (или грубо мужской идентификации) у меня было уже четыре девушки. Две Венеры — Джорджоне и Тинторетто, и две махи — чисто обнаженная и одетая Гойей. Им, этим мировым эталонам европейской красоты, и пришлось вводить меня в загадочный и секретный мир женщин. Пуританские советские времена. Кастрированное родное искусство. Плоть вне закона. Классикам высокой эротики Ренессанса немножко позволялось. Тинторетто, Джорджоне и Гойя — честные преподаватели целомудрия. На всю оставшуюся жизнь. Прекрасная, кстати, вещь! — священный трепет и скромное вожделение. Они такие. Они прекрасны! Все! Мир состоит из одних Венер — оплотов целомудрия.
Да, и еще одно. Понятно, она — моя. Только моя. Доступная всему миру — она принадлежит только мне. Исключительно. Почти собственность. Ее невинность — моя собственность. И моя невинность — ее собственность. Спасибо советской власти. С мозговой девственностью у советского режима получалось даже лучше, чем у церкви.
Может, это не лучшее влияние мировой живописи, но я ей признателен по гроб жизни. Чему научила — тому научила. Хотя, понятно, разве живопись должна чему-то учить?
Но — научила.
У этой целомудренности девственников имелось продолжение. Где я ее встретил? Пожалуй, на какой-то официальной государственной журналистской тусовке.
Не поверил своим глазам, присмотрелся — она: Венера. Живая. Во плоти. Одетая по моде семидесятых годов Двадцатого. Может, модные мини прятали настоящую венецианскую Венеру в молодой итальянской журналистке, пьющей кофе в элитарной корпоративной кофейне на Зубовском бульваре. Она же, у Тинторетто, не броско красива — на лицо. Надо всмотреться-присмотреться, чтобы впасть в неизъяснимую гармонию причастности к красоте. И… Тинтореттовская будет почувственнее. Вожделеннее.
Понятно, современная оболочка прятала и скрывала классическое совершенство. Не вполне целомудренным неподчиняющимся взглядом я инстинктивно раздел свою современницу. Стопроцентно! Вылитая. Ее, Венеры, формы. Формат. Эта, живая, будет правда чуток помоложе. Та, тинтореттовская позрелее и поопытнее в красоте.



И здесь на Зубовском для великовозрастного балбеса произошло невероятное открытие. То ли жизнь простилась с искусством, то ли искусство сопряглось с жизнью, но меня наконец-то озарило.
Они живые, богини!
Они не на картинах, не только на картинах — богини, они — в потрепанных джинсах и яростной раскраски батниках — простонародно хлещут бразильский кофе с армянским коньяком. Просто надо благоговеть, как Джорджоне Тинторетто, и ты рассмотришь и увидишь богиню.
Не то, что б уж плотоядно и сладострастно, но я предпринял попытку — приблизиться. Сблизиться с Венерой-современницей. Можно предположить — она доступна, эта современная Венерка — доступна. Понятно, не прыгнет на первого попавшегося, но — не неприступна. Хочет нравиться. Возможно, до конца. Попытку поймет, допустит и простит.
Я вписался в ее компанию. Очаровашка. Женщины значительно божественнее когда окончательно не понимаешь их языка.
Естественно, у меня ничего не получилось. Этюда — «Художник и натурщица». Все шансы были. Зарубежная коллега охотно шла на контакт. Пожалуй, на все контакты. Но некто погрозил мне целомудренным пальчиком:
— Обожжешься!
Или, может, я побоялся разочароваться?
С такими страхами и опасениями на штурм божественных крепостей не ходят…
Я ее встретил много позже. В другом веке. Кажется, встретил. Hotel Sovietsky. Historikal hotel. Кажется, это была она, старая итальянка. Постаревшая итальянка. Постаревшая Венера.
Когда стареют богини… Я до неприличия долго вглядывался в божественные черты зрелой красоты. Да, уже не Тинторетто…
Когда вы пытаетесь вспомнить и узнать, у вас отказывают тормоза приличия.
Она подняла глаза.
Боже, какие молодые! Божественный свет…
Нет, только недоумение и знак вопроса.
Глаза божественно сияли сами по себе.
она знала, что по-прежнему молода прелестна свежа
Но для меня — недоступна недосягаема!
Хорошо Венере у Тинторетто — она молода, соблазнительна и прекрасна, навсегда!
Навсегда!
Никогда не постареет.
Красавицы! Любите живописцев! И вы — молоды навек.




Альфея
Что я увидел?
Мир еще реален. Но она пытается оторваться (или: вырваться?) из него.
Что это мне напомнило?
Некая наша физическая субстанция (еще тело — уже не тело) м.б. плазма: вот сейчас
…исчезнет, чтобы стать душой
она есть, присутствует (кто? — кто? — душа),
но своего присутствия не обнаруживает.


Суть абстракционизма? -
уйти от вещного, чтобы поймать, уловить душу душа — что? как цвет
цвет — не результат, но: процесс
когда цвет не отражает ничего (ничего — вещного)
может быть, он отображает душу?
цвет — отражение вечности?
процесс прорыва
художник рвется стремится
яростно мучается, прорывается
еще мгновение! -
он освободится от отягчающе вещного
и мы в его невероятном цвете
ощутим, осознаем, реально уловим душу
Постулат: неуловима, но сущностна.
Что ей посоветовать?


Мастерам не советуют. Художникам не советуют,
что тебе посоветовать, Альфея?
чтобы прорваться:
надо окончательно уйти из (поля) реальности
находки — там
где-то там: душа
художник силится тужится -
сила усилия, сила напряжения,
может быть, равна той, когда надо преодолеть земное притяжение
не просто оторваться,
а прорваться в межзвездное пространство
Большой Души
вещное ощущение души.
попытка творца важнее,
чем получившийся результат.
попытка Творца.


РАССКАЗЫ ДЛЯ СЕБЯ




ТАЙНЫЕ СВЯЗИ
Старая Европа ночевала по шкафам. В шестнадцатом не очень просвещенном веке европейцы панически боялись лежачей смерти во сне. Наступает ранняя темь, и вся Европа попрячется в шкафы. Вот чего Европе всегда не хватало — пространства. Отчего это гишпанцы, голландцы и гордые бритты рвались на всемирный колониальный простор?
Тесно! Теснотища.
Маленький голландец ван Рембрандт спал в своем крошечном шкафу скорчившись. Полусидя. Полулёжа. Не сидя не лежа. Головой вверх. С гордо поднятой головой. Мудрые врачеватели правильно советовали: не спите плашмя — кровь ударит в доступную голову. Уже не проснешься.
Все, кто мог себе это позволить, — боялись. Рембрандт мог — спал не сидя не лежа. В своем кургузом шкафчике. Великий талант маленького роста. Они все — маленькие голландцы. Даже великие.
Шкафчик — удобно и экономно. Любовно выгодно. Сексуальный мавзолей. Теперь я знаю, где ты уединялся с Саскией, и как она превращалась в Данаю.
Хочешь понять европейца до невозможных глубин — загляни в его спальный шкафчик. Твоя русская душа не умещается на просторе до Тихого океана, а ему, гению света и Саскии, достаточно шкафчика метр на метр с дюймами.
Ошарашило! Твоя любимая — великая в своей женственности — Даная: из такого же шкафчика. Вглядись! Компактна, удобна, экономна. Божественно утилитарна для божественного золотого дождя. Впрочем, разве мне об этом? Я же о тайных связях, с альковными оковами не связанных.
Его зовут Николаас. Я никак не мог выговорить — запомнить, пока не нашел путь: Никола Ас. Он же и вправду был асом в своем деле. В своих многочисленных делах. Николаас Витсен.



Что же тайного возникло между нами и когда?
Как с женщиной: всему виною — недоступность. Истинная женщина всегда умеет держать паузу. Недоступности. Может, это предрассудки несовершенного Двадцатого века, но весь секрет (главная военная тайна) — недоступность. Всякий раз.
Я как-то попал на казенный юбилей, в городе Ханты-Мансийске отмечалась круглая годовщина государственной суверенности Югры. Гостям — в числе других — предлагался презент: неприметная дискета в патинно-серой обложке. Гости подходили, но не всякий и с трепетом брал в руки электронную книжицу.
А ведь обложка бросалась в глаза: «Николаас Витсен. Северная и Восточная Тартария».
Мой знакомый незнакомец написал и издал свой капитальный труд еще аж в 1662 году, естественно, в Амстердаме. В России солидные (и даже несолидные) ученые труды, посвященные родине, переводили и издавали. С капитальным ученым трудом Витсена что-то произошло. Его «Азиатскую Россию» не перевели и не издали. А это, пожалуй, самый благоверный и политкорректный труд: у Витсена ничего клеветнического о России, где он бывал, ни строчки. Правда. Только правда. Истина факта и знания, известного на ту пору.
Но почему-то не перевели.
Я с азартным вниманием читал большого французского вруна аббата Шann д'Отероша, куртуазного астронома Делиля, отважных тевтонцев доктора Финша и Брема, геологического британца Мурчисона — в отрывках, страстного итальянца Стефано Соммье — в фрагментах.
А Витсен оставался, как гордая дама, невозмутим и недоступен.
Когда тебе нечто неведомо, ты невольно начинаешь подозревать, что именно в этом недоступном и спрятана та окончательная истина, к которой стремишься.
Фантазия распаляется. Страсти накаляются. Если ты не знаешь, что написал о твоей родной Сибири амстердамский бургомистр ас Никола, начинает казаться, что ты не знаешь вообще ничего.
V меня существовал знакомый филателист в Венгрии, по совместительству профессор-угровед Тибор Микола. Он взялся помочь горю моей неприкаянности и витсеновской неопознанности. Когда, давненько, еще в советскую пору, мы с ним встретились в Дебрецене обменяться марочными коллекциями, Тибор вручил мне респектабельный журнальный томик. В серии «Азиатика» венгры издали большие фрагменты Витсенова труда. Не на голландском, но уже — на немецком. Однако мой деревенский дойч «со словарем» был бессилен. Вариант изучения витсеновского языка вообще не рассматривался: вероятно, из-за моего латентного желания сохранения желанной недоступности. Не помог европейский сводник.


Кажется, тот же Тибор подсказал. В Ленинграде, в Кунсткамере, то бишь в академическом институте этнографии нашего Отечества, все-таки существует русский перевод Витсена. Какая-то научная старушенция на свой страх и риск перевела «неведомое» Николааса, распечатала на машинке (третий экземпляр под копирку еще хорошо читается) и передала родному заведению на будущее, на перспективу и в расчете на лучшие времена.
Даст Бог, полагала энтузиастка, дойдет время и до Витсена.
Я специально съездил в Питер и Кунсткамеру. Там шел вечный ремонт, и следов загадочной потайной рукописи-машинописи я обнаружить не смог.
Фантом. Ускользающий фантом.
Шли годы. Он вообще-то уже и не был мне особенно нужен, этот треклятый Витсен, его убогая давняя Тартария. Но я чувствовал какую-то прореху в своем мироощущении и мировоззрении, дырку в мироздании.
Когда где-то ненароком мелькало или звучало «Витсен», мое сердце бурно возбуждалось, собираясь протестовать против неопознанности мира и жизни.
- Ну почему мир устроен столь несправедливо? Почему я до сих пор не прочел сакральные и самые главные строки о своей азиатской, тартарской Родине?
И вот он, оцифрованный, отсканированный, оформленный в электронную книгу просто-напросто буднично лежит на столике ханты — мансийских презентов на казенном торжестве перед большим фуршетом.
Наверное, я пропустил мощный удар. Я был уязвлен и разочарован. Повержен. Нокаут мировосприятию.
Это же не должно случиться и произойти столь обыденно и буднично.
Такая долгая тайная связь. Такие страсти! Такие надежды.
Ну не так же неожиданно простенько!
V переводчицы оцифрованного Витсена оказалось очень европейское имя — Вильгельмина Герардовна (Трисман).
Я сразу подумал:
- Наверняка, она.
Та беззаветная научная дама, которая на собственный страх и риск перевела капитальный труд и перепечатала на машинке.
Она ли?
Жива ли?
И жив ли тот? и та — жива ли?
Развязка тайного романа.
Финиш тайных отношений.
Роман с книгой будет посильнее, нежели роман — в книге.
Но….
Свидание затянулось. Вернее — заждалось.



Незаметно возникли и незаметно годами тянулись какие-то странные нечеловеческие отношения, а надо бы наконец встретиться.
Как возникают эти тайные связи?
Почему влечет именно эта личность, почему в нем подозреваешь изначальное благородство? А ведь там за звучным именем возможно прячется честный проходимец, барыга, человеческая сволочь и эдакий сын своего времени, что волосы — дыбом на жопе.
V нас с ним давние, но очень неопределенные отношения.
Я знаю, что он есть. Он, хранитель Большой Сибирской Тайны.
Пошли по кругу. Кто занимается северной Сибирью Николааса Витсена знать обязан. Но в России знают его, скорее, понаслышке. Он же не переведен. Он не запрещен, не гоним, но — не переведен. По привычной русской бесхозяйственности. Руки не доходят, или в последний момент деньги кончились. Какая-то есть трудность витсеновской доступности и загадка.
Я рассматриваю карты и картинки. О моих родных краях у оцифрованного на русском Витсена — бегом, ненароком, ничего существенно неизвестного и неведомого. Все-таки барышня без штанов всегда немного разочаровывает: недоступности кринолин таит побольше загадочных глубин.
Знаю и не знаю.
Но если есть возможность заглянуть в его дом в Амстердаме, почему бы и не заглянуть? Если даже не глаза в глаза, все же почти очное знакомство.
А что я хочу увидеть? И он мне что-то скажет на своей родине?
Чем прославился досточтимый амстердамский бургомистр? Воин, бюрократ, поэт, ученый.
Он собирал редкие карты редких стран, чертил, исправлял, рисовал, конструировал неведомые страны.
Как традиционный туман в Волендаме, планета прорисовывалась неясно. Человек чрезмерного реализма, он вынимал ее из тумана. Азию, Сибирь, Китай.
Для него это было важно. Почему-то. Хотя, наверное, и деньги какие-то шли.
Его знаменитые «Атласы» доступно читаемы, на его картах можно с первой ухватки обнаружить какой-нибудь Carasul, тебе более знакомый как шафраниковская родова — Карасуль.
И Tumen, Ob, Narim, Pelim, Tomsk, Tara, Surgut, Mangaseja, Irtis, Tobol Fluv.
Других дел у него не было, как елозить по сибирским широтам — долготам, хотя на его пору меридианы еще не были слишком в ходу.
Николаас Витсен.
Свиданье в Амстердаме.
Здравствуй!



Мудрые люди живут долго. Витсен жил долго. Как и я прихватил два века, благополучно перейдя из семнадцатого в восемнадцатый.
Выразительный, судя по всему, мужчина, не европейская коротышка. И взгляд, провидчески-пристальный, не из своего семнадцатого века смотрит, а здесь, рядом, где-то недалеко. Не послание из прошлого. Современник. Говорю же, он мне встретился на площади Ратуши, но не дал опознать себя.
На то они и тайные связи.
Чайки кричат капризно, как дети,
На городских амстердамских каналах.
Тобой сказано.
Что надо увидеть, что надо понять в Амстердаме, чтобы хотя бы оправдать цель своего приезда в этот город?
Ратуша, где Николаас некоторое время труждался бургомистром (точнее, одним из четырех избранных народом городского околотка), на ремонте — занавешена серыми строительными холстами — не разберешь, где там его второй этаж, и за какой холщовой занавеской таится-прячется его муниципальный дух. Здесь, рядом с городским центром, неподалёку, рядышком самый знаменитый амстердамский сомнительный район красных фонарей — скорее, не символ вселенской распущенности и вседозволенности, а приведение к порядку неупорядоченной разнузданности человеческих страстей и пороков.
Он, Витсен, что, предтеча этого распутства?
Скорее, фундамент трезвого и предельно реалистического взгляда на жизнь, на то, что может поддаваться контролю, а что неконтролируемо и обязательно прорвется и не сдержится. Сам, скорее, строгий ханжа, он не считал свои взгляды на жизнь обязательными для всех.
Молодая симпатичная женщина восточного облика с нескрываемым интересом рассматривает витрину с мужскими достоинствами всех немыслимых размеров и изощрений. Напряженно и с воодушевлением, но стараясь казаться равнодушной и отстраненной.
Возбуждающая картинка.
Миндальные глаза прицеливаются и примериваются.
В бесстыдстве этой нескрываемой откровенности больше вожделения, чем в откровенном китче ремесленного секса.
Святое девичье возбуждение:
- Вот оно как выглядит!
Зрелое женское знание:
- А, вот оно как бывает.
Да, дружище, Амстердам — город, где любовь (ценится) как ремесло. Не изысканная работенка, а грубое физиологическое ремесло.



Есть ценности поважнее, чем женское целомудрие. Строгий взгляд бургомистра скользит поверх неземных земных забот сограждан, прибывающих в порт нетерпеливых моряков и ожидающих согражданок.
Но именно ее стремительно похотливый примеривающийся взгляд, девушки, лишенной регулярной ласки и непреходящей нежности, позволяет наконец-то понять, где прячется дух — смысл бургомистра Николааса.
Это амстердамские каналы и мосты. Препятствия и преодоления. Они, граждане и бургомистры, строили и строили здесь мосты, бесконечное, немыслимое количество мостов, соединяли непреодолимое пространство.
Его что тянуло рисовать карты далеких и труднодоступных стран? Он продолжал строить свои мосты в далекие страны. Чтобы встретиться с другим — человеку нужен мост.
Карты, его карты, его великий «Атлас» — мосты для человечества. Они незаметно соединяют и объединяют человечество. Он прокладывал мосты в Азию, и моя Сибирь, Северная Тартария, становилась частью этой — тогда сильной — цивилизации Европы.
Это можно понять только здесь, в распахнутых глазах неприкрытого целомудренного девичьего интереса.
Вожделенного интереса.
Нет, это непредставимо, что нежная плоть может откликнуться на грубый механизм ремесленной поделки с сексконвейера.
Самоличный дом бургомистра Витсена дожил до наших времен в основательной сохранности и непринужденной выразительности своего времени. Именно такой дом и мог построить этот основательный гражданин Амстердама. Хватка делового и разворотистого протестанта. Старинный дом выглядит совершенно современно, как современником для меня является сам Николаас. Возможно, я встретил его на какой-то здешней улице, где много пожилых несогбенных и уверенных людей. Но — пропустил. И он прошел, не представившись.
И еще у меня сопряглось: они с Рембрандтом совпадают по времени, почти современники. Даная могла быть его любовницей или любовью.
Олжас.
Я не расслышал его латышской фамилии на привычное для прибалта «ас» и для себя поименовал казахски сходно, но в отличие от знаменитого казаха с ударением на первом гласном — Олжас.
Тюркская примесь в нем наблюдалась. Хотя это настоящий этнический коктейль. «Евразийская смесь». Русскоговорящий татарин с латышской фамилией Олжас — муж белорусской еврейки — председательницы колхоза, страдающий отец израильской дочки, внук татарского наследного аристократа шаха — хана — баязита, любимый мачо итальянской москвички. Безумный коктейль.


Амстердамского профессионала вождения, не умеющего, правда, толком водить американские автоматы, мучает единственный геополитический вопрос:
- Сибирь еще не отделилась от России?
Олжас уже прижился в махровой срединной Европе, устроился не так плохо, но, наверное, европейские замыслы осуществились не полно и, скорее всего, уже никогда не осуществятся, и то, что он возит экстравагантных пришельцев с былой Родины, как несущественный таксист, его самого все еще немного смущает.
Из Европы Сибирь смотрится в подзорную трубу с обратной стороны: в мелком масштабе и неважнецки. Что от России ни отвались — ее все равно для европейского коммунальщика необъятно много.
Я вспоминаю великого маэстро Владимира Спивакова.
В Тюмени ни с того ни с сего маэстро вдруг брякнул:
- Сибирь — самая настоящая Россия.
Понимай так, если где исконная истинная посконная Россия еще и осталась, то исключительно в Сибири.
Видимо, и у маэстро наболело. Считать Москву за Россию — душа не принимает.
Сибирь — царица России.
- Почему Сибирь не берет Россию под свой контроль? — мучается Олжас. — И почему Сибирь все еще не хочет от России отделиться?
Действительно, не пора ли — во имя сохранения российской идентичности? Созрела ли сама бывшая Тартария? Готова ли Россия? Понятно, как всегда — не готова.
Но Олжасу этот академический спор — просто тема для живого разговора. А нам — по-живому.
Олжас удивлён: чего это к Витсену потянуло?
Мне не ответить.
Но когда-то этот Витсен так же смотрел на дальние российские проблемы, правда, мне сдается, его что-то сильно и душевно привлекало в дальних неведомых краях вплоть до Китая.
Рисование карт, как писание букв или иероглифов — любовный акт. Чистое совокупление. Честное. Ты пишешь и — любишь. Рисуешь карту и — любишь. Незачем. Ни за какие деньги. Только по любви.
Он чертил эти неведомые сибирские земли. И — любил. Поэтому и чертил, потому что любил. Мы реальное любить не умеем и не можем. Мы можем любить только неведомое. Неведомые земли, неведомых женщин. Разведали — сроки любви закончились.
Неведомое — это мы сами, наши фантазии о другом.
Когда человечество разучится писать рукой — прощай, любовь. Может, это и будет человечество: но — без любви. Вы представляете Человечество без любви? Ее и так-то каждому по тютельке.



Два русских стереотипа:
Россия — .уевая, уевейшая страна.
И: Меня обижают.
Тест на маразм.
Любая страна из своей многослойной истории создает привлекательную версию. И только в России частичное говно в любом слое — определяет всё.
Меня почему привлекает витсеновский взгляд на Россию? Он этих стереотипов еще не знает, он среди них не жил.
Он очень уважает себя и уважает дальнюю Сибирь, Сибирскую Россию.
Ты смотришь взглядом Николааса и ощущаешь достоинство своей Родины. Великое достоинство великой Родины.
Олжас привез нас к бургомистерскому жилью. Что-то богемное все же ощущалось в этом традиционном голландском особняке. Для городской тесноты двухэтажная вилла разместилась привольно, особняком, к внушительным палатам примыкал невеликий, но очень элегантный садик с зеленым газоном.
Мемориальная доска скромна, и только ею отмечен в этом городе мой знакомец.
Нет, здесь нынче не селится род Витсенов, бургомистерский особняк давно в регулярной постоянной продаже.
Кто здесь живет сегодня?
Мало ли кто?
Но пока мы торчали, вызывая подозрения у настороженных прохожих, к чугунной витиеватой калитке подъехала, кажется, хозяйка. Пышная молодка на несоразмерно высоком велосипеде.
Молодая голландка на велосипеде — я бы не стал прикрываться толерантным «крупнозадая», а сказал честно — жопастая. Необъятной жопы. Монументальной. Эх, молодость, молодость! Но не по-европейски симпатичная.
Ее молодость, почти девчачья, как-то резко дисгармонировала с монументальными формами.
Мы спросили у нее что-то незначащее, и услышали что-то неопределенное.
Ее встречал, выходя из железной двери, молодой муж.
Я думаю.
Странно.
Глядя на эту молодую мощную жопу, которая с голландской осторожностью бережно заводит в кованые неширокие воротца свой одомашненный велосипед.
Странны тайные связи.



Уже не один год. А, учитывая Миллениум, не одно столетие — тысячелетие, сменились режимы в родной стране — я ношусь с этим орлом — Николаасом, как побирушка с писаной торбой, он не отвязывается от меня, либо это я так к нему привязан, и что-то же меня волнует и возбуждает, заставляет свершать сырые непродуманные поступки, или использовать его как повод в еще одном странном тайном романе. И моя жизнь без этих страниц неполна. Так легли карты Витсена.
И только он сам, бургомистр Николаас, конечно же, не подозревает об этом.
Если в вечности космоса не предусмотрены эти тайные связи.
А, может, это и есть то, над чем безрезультатно бьюсь?
Ответ на вопрос:
— Что остается от нас?
Через века какой-то если не честный придурок, то явно не очень нормальный искатель истин и фактов, возбудится непереведенным на родной человеческий язык твоим трудом.
И это есть те тайные связи, которые придают этой бессвязной и бессмысленной жизни хотя бы ощущение смыслов.
Так, Николаас?
Прощанье в Амстердаме?
Жизнь: присутствие тайны.




Сумерки Эль Греко
Тревожный невероятный цвет. Сочетание. Холодно синий. Тяжелый черный. Отлив серебра.
Откуда эта непонятная тревога?
Да, именно это сочетание тонов рождает тревогу. Вот-вот, сочетание. Они не мрачные, они тревожные.
Юношу на пороге жизни — разве не тревожит предстоящий мир? Еще как!
А тут как тут Эль Греко со своими безумно непропорциональными фигурами и тревожными тонами. Мир еще не беспощаден, но уже тревожен.
Он из сумерек. Утренних или вечерних. Но и те, и те — тревожны.
Ты — непреложен: мы выходим, мы приходим из тьмы.
Неизбежно: человек — свет
Его фон — всегда мрак. Почему? Он верил в мрак и всепоглощающую тьму? Или в свет, который несет человек?
Не все. Но хотя бы он сам, Эль Греко? Мастер.
Так Бог манипулирует светом. Словом Платонова. Светом Эль Греко.
…Чистое искусство любовной механики посложнее, чем яростный смычок Шароева. Трудно человеку, который пользовался примитивным тамтамом перейти на изысканную скрипку, небрежную виолончель и непослушную валторну. И — всё это: вместе. Тем более, нужной струны не обнаружишь и не найдешь.
Мясо страсти, живое страстное сырое. Испанцы очень любят мясо. Чаще всего сырое. Чуточку обработанное, но неприкосновенно — сырое. Вот оно искусство: стать испанцем!
…Нет, зарослей не обнаружим. Даже робкой поросшей тропинки. Не степь — пустыня. Искусственная пустыня там, где еще недавно все росло и манило. Дисклокация на местности.
Голое место. Лоно.



Нет, я все-таки больше люблю непролазные кустарники, особенно в татарнике. В нем больше неожиданности. Запутавшись, теряешь голову, в страхе теряешь ощущение пространства. Все неосмысленно, а не просчитано.
На худой конец — хотя бы аккуратная опушка. Речной берег, поросший несильным леском. Если озерко, тоже не помешают небольшие куртины. А для искусно обихоженного пруда волнующие куртины просто обязательны. А здесь — вроде беззащитно, по-детски беспомощно, но одновременно агрессивно — до наглости. Голо. От первой седины до впадения в детство — одна стрижка.
Сопутствующая механика и полная целесообразность.
Ничего неисследованного.
Вся местность исследована.
До самой сути. До сокровенного. До непроизвольной сукровицы.
Что я познал тобой? На подъезде к Эль Греко…
Мы разные. Невероятно. Особенные. Всяк.
Наверное, я задержался в развитии и слишком поздно понял: даже свои особенности начинаешь осознавать, когда поймешь Другого.
Непредставимо: каждый человек — космос. Сколько космосов! — непостижимость Вселенной, которая вся у тебя на виду.
Расставанье — лучшая встреча.
А счастье — на человеческих орбитах — столкновение (и сочетание) планет. Совокупление космосов.
Вся жизнь уйдет на поиски себя. И Другого. Чтобы понять себя. Поиск Другого.
Не ищи идеал! Придет, найдется: простой и грешный. Несовершенный. Совершенным его сделает твоя слепота. Ослепленность. Бог знает — кого ослепить. И ослепляет.
Приходишь Ты.
Мрачное серебро Эль Греко.
Запнулась у Гойевской махи. Обнаженной.
Смотри внимательно, она же не стесняется своих ослепительных лужаек, седых клумб. Естественная женщина. Маха мачо.
Завтра будет Толедо.
Бесконечность человека осознаешь, когда планеты столкнулись.
На этом лысом космодроме, яростно желающем огня и энергии: и хотя бы маломальской страсти.
Играй, скрипач, на космодроме.
И еще — когда? до тебя дойдет: ты — надежда другого.
Надежда — сильное требование, сильная энергия, может, самое сильное в человеке.
Если ты убил надежду — какая может быть любовь?
Обольщенный и обманутый Эль Греко в европейски просторном и пустоватом Прадо. Ты наконец поймешь: почему ему не удавалась реальная плоть.



Он вычленял дух, испанский уеплёт.
В тебе любят свою надежду.
А ты? Убийца надежд, рассчитывающий на любовь.
Спасибо за благодарность.
Может, твой палец наконец-то нашел и тронул ту струну, сокровенно недоступную. Нужна же твоя мужская рука, скрипач.
Нежнее.
Нежнее.
Неземная музыка. И ты — ее надежда.
Я ехал к тебе, таинственный Эль Греко, много лет. Почти полвека я добирался до тебя. Мне удалось. Ты остался прежним, Эль Греко, но ты меня разочаровал. Не так: не разочаровал — ты не можешь разочаровать, ты остался суровым и непреклонным. Что я хотел увидеть вживую, впрямую с тобой, с сотворенным тобой? Нет, краски твои не выгорели, не выцвели, не поблекли. Ты так же яростен в прекрасных своих тонах. Только ты один можешь выразить своим неповторимым светом достоинство жить на этой земле. Ты очень гордый в своем стремлении к небесам. Твои фигуры сотканы из света.
Но что же произошло?
Где пропажа?
В исступленных твоих тонах я не обнаружил своей юношеской тревоги. Ушла тревога предстоящей жизни. Не то, что я ее уже прожил, и она стала ясней и понятней. Не стала. И не сказать, что она не была беспощадной, жизнь. Но она, жизнь, была ко мне благосклонна.
Была ли она так же благосклонна к тебе?
Настоящее искусство несет в себе тревогу предстоящей жизни.
Сегодня меня волнует Лунный свет Крамского и Черный квадрат Кандинского, где все ясно. Как Божий день.
Очарование разочарованием.
Что это было? Спазм…
Звонок? Намек?
У жизни все серьезнее, чем у тебя самого.
Где я? Кто я? Почему здесь?
Это здесь — где? И рядом — ты?
- Не беспокойся, я сейчас все вспомню.
Репетиция небытия.
- Ничего страшного. Я приехал сюда к Эль Греко. Мы же в забегаловке напротив Прадо. И завтра — Толедо




Прощай, Хэмингуэй
Молодость: Этого не может быть!
Старость: Всё возможно…
Я задним числом это всё выдумываю или у Хэмингуэя действительно есть такая фотография? Он — молодой, в очках, с усами, высокий лоб с залысинами (он не похож на себя старого и хрестоматийного): репортер, охотник и интеллектуал, сидит в мадридском кафе Grand Cafe Figone, курит трубку и работает? Возможно, у него на кафешном столике пишущая машинка. Может, в Испании еще не началась гражданская война, он пишет спокойный мадридский репортаж, скорее, с последней корриды в Помплоне.
Есть такой снимок?
Или…
Бабье лето в Мадриде. Уличные мусорщики в костюмах космонатов гоняют листопад по бульварной аллее. Prado. Grand Cafe Figone.
Я захожу на бульваре Прадо в «Гранд кафе», усаживаюсь, делаю заказ не очень расторопному старому официанту и…
Вижу перед собой, невдалеке, через два столика молодого неканонического Хэмингуэя.
Он курит трубку и работает.
У него не пишущая машинка, а какое-то современное печатающее приспособление: мне не особо видна его столешница. Он чертовски интеллектуален, красив, красиво курит трубку, красиво — небрежно интеллигентно — работает. На нем пуловер конца двадцатых (или — начала тридцатых?) и мягкая рубашка любимого бежевого оттенка. «Хэмингуэй» сидит так, что, склоняясь и работая, лицом все равно повернут ко мне. Но он ни на кого не смотрит и никого не видит. Он занят собой и своим делом. Углублен. Так могли углубляться в свою работу только классики изящной словесности первой трети XX века.



Моя любознательная спутница хочет сфотографировать симпатичную личность. V нее не получается. Рядом с предыдущими совершенно четкими цифровыми фотографиями фото с ним размыто, нечетко: то его вообще нет в кадре, то он совершенно черен, сливается с темнотой. В кафе светло — разгар октябрьского дня.
Стопроцентно похож на себя на той старой молодой фотографии. Я не могу ошибиться.
Это он.
Я что? — верю в реинкарнацию и возвращение?
Но тогда почему он тут?
Может, только одна деталь подтверждает странность: таких пуловеров сегодня не носят даже старинные благородные мадридцы.
Может, подойти?
Но…
Я же не знаю языков, на которых говорит он.
Моя спутница с фотоаппаратом чертыхается: на очередной вспышке он снова не получился — предельно подозрительная нечеткость изображения.
Он, не этот, тот, канонический Хэм, бывал ли когда-то именно в этом кафе? Grand Cafe Figone. Кафе давнее, старинное.
Наверняка.
Я могу согласиться, что это он?
И — самое поразительное: ловлю себя на мысли: это он и может быть. Это он, сам, и живой.
Тот самый.
Я могу поверить.
Почему нет?
Видение святого Эрнеста.
В этом мире может случиться всё. Все возможно.
Мы с Хэмингуэем сидели в одном кафе и нам приносил кофе один и тот же не очень расторопный старый официант.
В конце концов Мадрид для меня открывал не Проспер Мериме, а старина Хэм.
Посетитель с залысинами встал, неторопливо собрал свои пишущие принадлежности со стола, засунул в кейс. Перед этим он расплатился.
Высокий.
Я знал, что папаша Эрнест коренастый, но не думал, что столь солидно высокий. Даже молодой.
Он вышел неуловимо. Я отвлекся, и не увидел, как он вышел и уходил.
Прощай, Хэмингуэй.


КАФЕ КАФКИ
Еще не опытен в разногласиях и противоречиях. Еще сильна надежда, что что-то понимаю в жизни и соблазню женщину. Еще… Рисунок дальнейшего непредсказуемо неведом.
Оказывается, Прага — это Кафка. Прежде всего. Франц здесь за своего главного — без предубеждений. Им честно гордятся. Складывается впечатление: посильнее, чем советскопризнанным Швейко-Гашеком.
Да, всё еще Чехословакия. Хотя уже государственно правит не худший мастер драматической интриги президент Гавел, и скоро два несовместимых племени — чехи и словаки — разделятся: последний распад в европейской Империи. Прага — уже Чехия.
Видимо, близко к Пасхе. Обилие на уличных базарчиках разноокрашенных яиц. На переходе от зимы к весне. Прага мрачновата. Холодна. Свежа. Пронзительна.
Я непростительно оплошаю. Раз за разом. Не расщедрюсь на модный бушлат и элегантно не вручу чаевые кроны в прославленной пражской пивной. В ресторанчике, где любил сиживать давешний здешний обыватель Кафка.
Мы приходим сюда раз за разом и за жирной пищей. Что влечет? Магия имени? Диссидентство? Все — таки это не тривиальные ресторанчики «под Швейка». Другая Чехия. Падчерица Европы, ищущая спасения в своих сумеречных гениях. Сытый довольный идиот Швейк — скорее, на экспорт. Пусть думают. Чех сумрачен, опустошен, пустоват, наполнен смыслами тоски и грусти, а всё несбывшееся заполняет густым темным тяжелым пивом.
А на самом деле?
И, кстати, откуда — Чехов? Чехов мы не знаем. Кафка ли?.. Гашек…
Что было в Праге?


Страх.
Что произошло в Праге?
Крах.
Это же классическая фраза финала (фф):
— Мы не умеем любить долго и страстно.
До тебя не дошло — даже после последующего бегства в аэропорту:
это финал.
Сколько тысяч дней и сколько столетий тебе требуется, чтобы дошло? Дистанция понимания — с гигантской отсрочкой. Надо перешагнуть миллениум, чтобы догадаться. Только для этого и требуется перепрыгнуть в… перескочить — достичь миллениума, чтобы дошло.
Какое заглавное блюдо в кафе у Кафки. Неужели традиционное жирное чешское? Тощий Кафка как-то не срастается. Или все духовные дистрофики любят, чавкая, с неопрятным жиром на жидкой бородке — жадно пожрать?
Чем ты так напугана? Изысканный излом. Деловитая бледность.
Это как же так оконфузиться! Тупица. Полная тупизна. Беспросветная. Какая там тонко чувствующая и нервно организованная натура! Не почувствовать простого. Артиллерист недоёбанный — загнал снаряд я в пушку. Туго. Лермонтовед…
Но и она тоже хороша! Могла бы предупредить. Торопливость страсти… Процесс.

Прага — сумма страхов.

Простой комочек туго свернутого хлопка. Нечаянно сохраненный свидетель давнего промаха. Желтый подтёк страсти, пронесенный через времена. Высохшая ткань обжигает, как первое нецеломудренное прикосновение. Смысл фетиша (наконец-то до тебя дойдет) — не сам комочек, а яркая вспышка мускульной памяти, воскресающей всё — вкус, цвет, аромат. Тайное присутствие женщины. Запах стыда. Какой-то жгучий стыд и непереносимо бешеное желание. Внезапный стыд, целомудренная неловкость, застигающая врасплох. Ненайденное жилье землячки Марины в пролетарском районе. Убогий номер захолустной гостиницы на окраине кафканианской Праги. Вот оно, подлинное кафканианство.
Замыкание. Затмение.
Всё сразу. Превращение.
Взрыв фантазии. Господи, да это ж еще XX век!
Образ страсти. Но убит быт любви…
Полное отсутствие логики. И кому рассказать, как нас пражские звезды венчали? Правда Кафки — бессмысленная правда.



Этот комочек спрессует все: долговременный страх, непреходящая боязнь, пробуждающийся стыд, невозможность исповеди, racio бреда.
Непрекращающаяся тоска.
Все уместно: голо, постыло, неловко. Где красота страсти? Она проходит с худосочным завтраком и неубиваемой боязнью быть нечаянно узнанной. Кем?
Мир — соглядатай.
Единственная красота — неизвестность.
Сфокусировать: мир, планета, город (Прага?), стандартный дом, занавешенное окно, безликая комната, ошарашенные и голые:
Это то, к чему надо стремиться?
— Мне же было больно. Ты ничего не видишь.
Начало бегства.
Обольщение быстро заканчивается, превращаясь в серый пражский рассвет, так похожий на скучный портрет позднего Кафки.
Здесь все пропитано постаревшим Кафкой. Мостовые, стены домов, допотопные трамваи, мемориальный плененный танк и даже воды Влтавы со свинцовым отливом.
Или это мы читаем текст Праги, записанный слабой рукой трусливого онаниста?
Карлштейн, Влтава, замки. Замок.
Кафка всё победит. Сырая испорченная печень цвета предстоящей смерти.
И только бежать некуда. И не от кого.
Раздражало все. Моя постоянная неловкость. Неэлегантность. Бушлат. Украшение. Укрощение. Хлопковый баллон как снаряд в старинной русской пушке. Оказывается, забыл я туго.
Это конец моего парада. Прага. Я сдался. В бессрочный непочетный плен.
Все было взято в свои руки. Как бы нехотя. Не желая.

Тайное тайных
Кафе Кафки
Пражское счастье



ОДИНОЧЕСТВО ИМПЕРАТОРА
Скульптор (Миша Шемякин?) не стал возводить его на пьедестал. На постамент. Поставил прямо на уличные булыжники. Вот он и стоит — высокий, прямой, открытый, пламенный и величественный. Бронзово — монументальный. Молодец молодцом. Правда, почему-то отвернулся от недальнего и любимого им моря, движется в портовую глушь. Может, место не особо людное, обычный антверпенский strait, вообще неудачное место для скульптуры. Я отошел подальше, и вдруг глубоко ощутил, как нечеловечески одиноко этому державному мужику и энергичному императору — здесь, на обычной городской чужой улице. Куда он стремится, кому несет свою нечеловеческую энергию? Кому он, в этой издавна (или изначально!) вялой Европе, нужен?
Впереди трамвайные рельсы, неразобранная стена, нет даже обычной городской суеты. Не совсем окраина — отшиб. Ярись и гневайся, государь, но дальше своего бронзового пятачка ты не ускачешь. Никому не нужно твое державное начало. Даже придорожная распутная девица не бросит на тебя привычно искательный взгляд: что толку? Может, не случайно и не зря он затолкнул тебя, коварный Миша, в этот пустой обывательский угол? Что имел в виду, на что намекал?
В последнее время я с тобой, Петруша, не в ладах. Не могу простить. Грешен князь сибирский Матвей Петрович Гагарин, но вовсе не достоин твоей императорской безжалостной беспощадности. И не над князем ты измывался. Неведомую тебе Сибирь, куражась, насиловал. Любишь этим делом баловаться — насиловать. Сибирь тебя императором сделала (какая Россия империя без Сибири!), а ты по — мелкому сподличал.
Нутро слабое показал. Ножки маленькие — башмаки большие. Но ненависть: чувство посильнее любви.
Чего ж это меня и в прелестный Саардам потянуло, и сюда, в бельгийскую антверпенскую глушь?
В чем убедиться?
Я что, плюнуть хотел в бронзовую физиономию родного государя? Они все противны, слюны не хватит.
По пути к Саардаму богемный Волендам.
Богема не могла такое упустить, здесь, на мелководном прибрежье — самые роскошные туманы в Европе. Метафизические.
Пытаясь на мольберте уловить безуспешные попытки воздуха стать твердью, невольно живописуешь изначальное нутро мира. Творение.



И суть размышлений. Из тумана.
Пробежка Волендама.
Усмешка Волендама.
Дама волен.
Волшебный туман — сырой и свежий. Потянуло в импрессионисты.
Бог есть.
И он оставил след.
В тумане. В Волендаме.
Наполеон отметился в Саардаме. Буонопарте.
Мы, конечно, будем считать, что Наполеон ехал сюда за русской душой. Петр — русская душа?
За какими истинами едешь в Антверпен, попадая в Саардам:
«Ничево
главному
человеку
мало».
Русский перевод наполеоновской мудрости.
Черномырдин.
Предтеча.
Разве глубины смысла содержатся в безупречно правильных грамматических конструкциях? Вот когда язык темнит… Смыслы уходят в темноту уязвимой грамматики. Антверпенский (шемякинский?) Петр попросту растерян, а вокруг пустота…
Вот что он обнаружил у себя, в российских пределах, и чего так и не нашел в любезных либеральных европах. А вокруг-то…
Да, императора (как короля — свита) делает толпа. Здесь и толпы не оказалось.
Ни одного ленивого европейски пристойного зеваки, захудалого вселенского бомжа. Один…
Как выяснится, я сюда шел (ехал, летел) — не мстить, а разделить Его Императорское Одиночество.
Я был твердо уверен — здесь на антверпенской улочке его поставил Михаил Шемякин. Но не нашел автографа художника, никаких других расшифровок и подсказок мастера. Шемякинский почерк. Шемякинский образ.
Пристрелка перед Петропавловкой? Евровариант Петра?
Несомненно, он.
Но он ли?
Не полезу в каталоги и мартирологи. Автор, кто бы он ни был, не виноват.
В конце концов это его персональное одиночество. Императорское.



ДУБЛИН ДУБЛЬ
- Нет более мерзкого существа, чем мужчина!
- Разве что женщина?
Честно непрочитанный Джойс оказывается куда интереснее освоенного. Приличный, хотя, понятно, вторичный текст. Но в неосвоенном и неведомом подозреваешь такие глубины, каких в самом тексте, знамо дело, быть не может. Тело самой недоступной женщины ничем не отличается от привычного, но манит своей недосказанностью, несказанностью и невыразимостью. Текст тела. Тело текста. В этой бедной местности твоя богатая фантазия нарисует черт-те что, как и философствующие комментаторы незатейливых историй Джойса. Ирландские евреи горазды на выдумки, как всякая хитрая голь.
Латентные педерасты кругом. Окружают.
Непрочитанный «Улисс» возбуждает честнее и продлевает жизнь: еще не расстался с иллюзией, что вдруг нахлынет нечто, придет эпоха, настанут времена и — прочту. Как всякое несбывшееся в жизни — сулит неведомое счастье, невероятные ощущения и невиданные наслаждения. А прочел и… Даже если и получил удовольствие: оно — уже в прошлом, и стёрлось — забылось. Как в любви, в читательском процессе вожделенное предвкушение важнее бурного эпилога. Спасибо, «Улисс»! Вещь, скорее, занудная, ветхозаветная и убогая. За это и спасибо.
Честно непрочитанный Джойс и хорошо, с юношеской страстностью усвоенный Уайльд.
Честные жены честных писателей — мужей не читают. Они-то знают, из какого вздора… Начиная с проказницы Норы.
Великая литература Ирландии — индустрия этой страны. Загибающаяся страна с гордым, но дохлым сельским хозяйством сделала ставку на своих гениев. И не прогадала.
Ну полный же блеск пить килкени в пивнушках состоявшихся и несостоявшихся нобелиатов: Уайльд-Джойс-Шоу-Батлер Йейтс-О'Хини.
Джойса подают не просто коммерческо-туристским, а по-настоящему индустриальным методом.


Джойс — эпос беспросветно никчемной жизни.
Сказать?
Зачем?
Как будто бы знаешь ответ на вопрос: для чего мы приходим в этот мир?
Может, только для этого — не сказать: и именно здесь, в Голуэе.
- Нет более мерзкого существа, чем мужчина!
- Разве что женщина?
«Нет более мерзкого существа, чем мужчина. Разве что женщина», — говорила Нора, трогая Джойса. Они были в глухом дублинском лесу, и эти встречи у них заканчивались трогательно.
Вывихнутые алкоголики, ранние сифилитики, неизбежные педерасты — гордость, если не счастье здешнего читающего человечества.

«Ведь это ты, бесстыдница, вредная девчонка, сама первая пошла на все. Не я начал первый трогать тебя тогда в Рингсенде. Это ты скользнула рукой мне в брюки ниже все ниже потом отвела тихонько рубашку дотронулась до моего кола щекочущими длинными пальцами и постепенно взяла в руки целиком, он был толстый, твердый, и начала не торопясь действовать пока я не кончил тебе сквозь пальцы, и все это время глядела на меня, наклонясь, невинным и безмятежным взглядом».
James Joyce to Nora
(единственный перевод на русский Оксаны Товлиновой).
Трепетная и расчетливая.

В одну женщину нельзя войти дважды.

Дублин. Дубль.
Зверь баба.
Баба озверела.
Нас привезли на великие загадочные ирландские дольмены, а я увидел пшеницу. Никогда в своей жизни и нигде я не видел такой красивой сильной пшеницы. Она еще не поспела и невероятно просторное поле отливало сизой зеленью. Стебли были рослые, упитанные, плотные, все как на подбор. Колос набирал спелости.
Мощное поле! Какая-то невероятная сила чувствовалась в плотной стеной стоящих колосьях! Какие там загадки дольменов! — как и какой силач притащил их сюда на черноземную равнину, откуда взялись? Да вот же эта сила, рядом, она способна поднимать стотонные камни и наливать упругий колос. Кол Джойса. Не надо искать, силища разлита в этом воздухе.

Да, поскорбел я, человечеству без хлебушка не обойтись. Его сила жизни — от зерна и колоса.
Дезертирская, дерзко трусливая мысль мелькнула в моем мозгу, пронзенном этой невероятной красотой простора:
— Сказать?
Прощание на берегу океана?
Симпатичное место.
И звучит красиво: Голуэй. Эй, голый!
Но я не струсил. Я посмотрел за горизонт, на тот берег океана, где мы были — вдвоем.
Джойс — эпос беспросветно никчемной и нелепой жизни.
Сказать?
Зачем?
Ты что — знаешь ответ на вопрос: для чего это ты приперся в этот мир? Зачем приходил?
Помолчи. Хотя бы подумай.
Может, лишь для того — «не сказать» — ты и здесь, в Голуэе.
Старикан, старина Джойс, ты честно врешь: не выдавай иллюзию всех пубертатных самцов Европы (описка: Евжопы) за свершившийся факт (описка: акт).
Этого не было.
Этого не могло быть.
Ты свою фантазию даже невинноглазой Норе навязал и приписал.
Странно, почему она не возразила?
Растопырив жопу — ну чего орать на всю Европу?
Святое бесстыдство неиссякаемого счастья.
Чего стонать на всю Ирландию?
А впрочем…
как дерево сочится в экстазе весны чуть мутноватый сок — березовый? похоже… женщина — береза


Я жил в большом (коммунальный коммунизм) многоэтажном доме. Иногда, по утрам, когда припозднялся с уходом, попадал на представление, дом сотрясали яростные мощные захлебывающиеся стоны неподдельной женской страсти. Стон неокончательной удовлетворенности. Бешеный темп. Бешеный ритм, заминка и трагическая обреченность последнего рывка, сдерживаемая судорога прорыва. Женщина-стервятник рвала в клочья собственную плоть.
Звуки происходили как бы из-за соседней смежной стены. Но вряд ли у соседей могло такое быть — там жил старый одинокий безногий инвалид. Дом был откровенно звукопроницаем. Наверное, это происходило на значительном удалении, но в нашем доме казалось рядом.
Молодая ярость неудовлетворенного желания, возбуждающая милость прийти на помощь. Она свободно проникала через все стены, дом заходился в этом сдержанном сдерживаемом, но от того еще более мощном стоне, и, кажется, взрывал утренний город. Последняя судорога страсти. Стон стен.
Понятно, предполагалось, что это непременно молодое яростное существо, барышня-огонь, женщина-пламя. Возникало естественное желание взглянуть на этот сгусток страстной энергии.
Как-то знакомый однодомец, коммунальный коммунист кивнул на тусклую пожившую проходящую женщину, «соседку»:
- Это она весь дом обстонала.
И не удержался:
- Красиво стонет, мерзавка!
Божий китайский одуванчик, как в моем давнем доме, окажется невзрачной и потертой женщиной.

где?
но он же существует, животворный родник страсти?
невинная чистая слеза страсти
отходящие воды любви
живое молоко любви
молоко жизни
оплодотворяющая влага
вода сырого космоса
сокровенные воды
сырая вода космоса
сомлелая барышня потекла
женщину прорвало
протекла
женщина протекла
добрался!
до(кол)ебался!!!
вода мироздания
достиг!!!


что было той плотиной?
нищета безумных слов:
классно!
женщина — падающая вода,
энергия падающей воды
зачем?
неуместность (или — неумелость) слов
Классно… Классно!
ненужность
классноклассноклассно
когда внятен только вздох и выдох — стон
мокрое блаженство
клааассно
обильный поток
под небом Дублина
влага страсти
мощный
классноклассноклааассноклассноклааааассно — оооо — клаааа
Деликатная горничная с ирландской невозмутимостью заметит ли откровенное пятнышко на невзрачном
заметит ли дотошная горничная пятнышко на номерном
неприученность рук
неприрученность рук
драгоценная жидкость страсти
сокровенные воды
реальный пейзаж тайного счастья
— Тише… Дублин… спит.

Чопорные боязливые китайцы (вероятно, из Бейджина) пугливо пропускают вперед: Азия скрывает свои императорские страсти. Утонченная культура утонченного стона.

В башне Джойса почему я — огрызок недавнего века, современник начинающих алкоголиков и латентных педерастов — почему я хочу верить в честную мужскую дружбу? По ту сторону Гринвича.
Имеет, оказывается, значение.
Ориентир — напротив Америки. По-честному. Западнее — Европы нет. Она здесь, на Голуэе — западная Европа.
Дежурная шутка:
— Следующая станция — Соединенные Штаты Америки!



Но наш микроvеп туда не пойдет. Не ходок.
И думать не нужно: задворки Европы или ее атлантический авангард? Форпост! Принимает на себя океанские безразмерные ветры.
Так умело продавать свою невзрачную красоту!
Дублин (Дофлин) — понятно же, «черная заводь», традиционные «темные воды». Что шафраниковский Карасуль, что джойсовский Дублин, никуда от них не денешься, от темных вод страсти.
Успокойся, мой милый Августин Джойс: женщина не решает — никогда! — твоих проблем.
Женщина решает только свои проблемы. Даже твоя крепкозадая преданная Нора — родоначальница традиции не читать Джойса.
веселый и щедрый художник древний кельт Джойс
великая ирландская — подлинно! — великая литература
сифилитики
педерасты
алкоголики
классики — изувеченный народ
тест на величие
а что за изюм у Бернарда Шоу?
история великой ирландской литературы
пишется не литературоведами, а психиатрами
Наконец-то следует признаться честно:
— В одну женщину нельзя войти дважды.
Черный ход истории.
Так вот — дважды… это другая женщина
женщина — не река
как в историю, в женщину…
Ты лукав, Джойс, но Нора тебя перехитрила! Ты влип в историю.
Клёкот вселенской орлицы: клааааааааааааа





ВИНО С ДОЖДЕМ

Уайльд: очарование разочарования
В саду на столе с деревянной столешницей забыта открытая и початая бутылка с темным вином. Пошел дождь. Накрапывает.
Два пустых бокала на столешнице. Дождь моросной, он усыпал стенки бокалов мелким капельным бисером, но на донышке — нетронутое крохотное блюдечко красного вина. Последняя капля, которую всегда невозможно допить. Последняя капля. Забегаловка в старинном классическом королевском парке.
В здешних местах не пьют вино столь ранним утром. Но разбитной рыжий бармен понимающе щурит глаз. Леди хочется капельку вина.
вино с дождем.
Отрешенная утренняя леди. Вино под дождем.
Изысканное утомление.

Атлантический impession…
Сколько впечатлений! Невыразительное море.
Женщина проходит сквозь меня. Ей это удается. Я проходим. Я не все улавливаю в отражении стеклянных дверей, но женщина проходит сквозь меня беспрепятственно, чтобы усесться за столик и фотографировать игрушечного гномика, которого она специально принесла с собой и поставила на столешницу. Забава. Берег ирландского моря. Берег Джойса.



Я проходим. Я проницаем.
С юношеской страстностью усвоенный Уайльд. Кумир. Образец. Подражать невозможно — недосягаем!
До меня дойдет не сразу — еще надо преодолеть неизбежный пиетет. И вчера был дождь. Яростный и внезапный. В другом парке — где в уголке: вечный разноцветный каменный Уайльд.
Знаменитый дублинский памятник Оскару — мерзкий. Отвратный. Полный китч. Уродливый. Как бы сказать помягче и понежнее: неприятный. Вызывает отторжение.
— Забудь Оскара.

Этот мерзкий памятник сочинил либо сам господин прокурор подсудного поэта, либо его злобный адепт.
В классику близлежащего традиционного ирландского парка памятник вносит не просто диссонанс. Это намеренный плевок в чопорную рожу пристойной классической традиции. Плевок пошлости.
Мрак.
Уайльд осужден посмертно и навечно.
Крушение иллюзий.

Я написал полную (не краткую) историю великой (подлинно!) ирландской литературы: сифилитики — педерасты — алкоголики. И ухмылка Бернарда. Шоу. Теперь — второсортный Уайльд.

литературоцентрично
единственное человеческое удовольствие, оправдывающее бренность мира, образы отступали и навязывали
слушай, а всегда подразумевалось, что место не имеет значения, но оно неисповедимо сакрально
права Лариса — и есть! такая единица измерения «сексиллион»
меня возбудили голос и дыхание
всегда поражала чистота дыханья
ангел задышал
портрет страсти
портрет художника в страсти. Проникнуть — добраться до первопричины. Отдаться — явить первоначало. Экстаз зарождения мира. Всегда неудачная попытка.



пусть случится здесь, хотя и не на маршруте доктора Блума
где ты, встречный?
прощай, любовь! — здравствуй, жопа
мужская ярость женского желания
как беспощадно быстро проходят эти бессмысленные дни!
Какая нелепая умиротворенность после вчерашнего порыва. Женщина стихия. Стихийное умиротворение после стихийного прорыва.

одинокая арфа, одинокая арфистка.
Звучная музыка. В ресторанчике пусто. Безлюдное время.
По крайней мере кроме арфистки живых людей не видно.
А музыка звучит.
Для кого она играет?
И до меня впервые дойдет — музыка может звучать не обязательно для людей. Скажем, для пространства.
И, может быть, это примолкшее безлюдное пространство, впитывающее в себя странную музыку одинокой арфы, — самый благодарный слушатель.

Зачем я его тащил с собой, на край европейского света, этот потрепанный, для своего времени (1961 год) изысканный томик худ. лита, составленный Корнеем Чуковским? «Том 2. Пьесы». 800 г.
— A-а-а! 50 лет. Ровно полвека.
Да, за полвека много выпито вина жизни.
Не тяжелая вещь в поклаже. Не тяжелей бутылки вина.
Леди Уиндермир: Я боюсь быть собой.
(перевод М. Лорие)
в женщину с черного хода. Моя прелестная леди с загадочным веером — медленное мелкое занудство:
так глубоко достичь порока — чтобы столь мелко плавать по добродетелям. Оскар.
моя прекрасная леди. Уиндермир.
Она даже спросит:
- Я тебя ничем не рассердила?
Переспросит:
- Ты не осерчал?


Годится для финала.
В уайльдовском саду под нечаянным внезапным дождем. Леди Уиндермир всего 21. Непредусмотренно молода. Непререкаемо.
Путешествие со старым томиком (как с облупленным умывальником) — прихоти дряхлеющего (или парализованного?) сознания. Подвиг читателя.
Мы далеко ушли.
21
Хороший срок для романа.
Роман времени. Время романа.



БУНТ ЖЕНЩИНЫ
Мой элегантный поводырь, восхитительно юная (припоминаю: сорокадевятилетняя) спутница заметила:
— Как старо она выглядела в свои 49!
Марина повесилась в 49.
Действительно. Она состарилась. Да, она рано состарилась. На каком костре она сожгла свою красоту и молодость? Где сгорела, чем себя испепелила?
Она спалилась изнутри, Марина горела изнутри. Некого винить. Зачем искать виноватого?
К какой из двух женщин (с ужасом должен задать себе вопрос) я ехал — к мертвой или к живой? Чем мертвая, рано состарившаяся женщина, привязала меня к себе? Юношеское возбуждение от ярости ее поэтических строк?
неужели так сильно?
и вот уже ВСЮ жизнь и длится, и все еще влияет на житейское поведение
я спешу сюда
к ее последнему пристанищу
как на свидание
и жизнь без этого свидания — не состоялась…
Предмета любви, замечаю я само собой разумеющееся — не надо вовсе. Не обязательно.
Может — быть. Марина.
Имя.
Образ.
Имя любви. Образ любви. Этого достаточно.
К сему времени зерно твоей любви выспело.
Август. Скоро осень. Всё поспевает. V тебя поспело — к этому августу.
У тебя был другой повод и стимул — живая любовь. Но позвала — мертвая.


Причины ее погибели точно не ясны. Придумывают разное. Но, кажется, они точно не сошлись — спокойный, чинный, жизненный дух Елабуги и беспокойный больной мятущийся дух Марины. Неврастения экстаза. Экстатическая натура не совпала с ровным размеренным (даже в сорок первом!) ходом жизни.
Меня обвинят в мании величия. Это меня — то, застенчивого и не ценящего себя?
Давеча академик Мельников говорил о бессмертии ученого: если того после смерти еще лет пять цитируют, он явно открыл нечто стоящее. Я-то твердо знаю и уверовал: забудут на пятой минуте. Хорошо, на седьмой…
Но, видимо, они где-то рядом, мания и твердое понимание себя.
Живешь в плену навязанного. Навязанных представлений. Ничего собственного. Верующий. — Материалист. Когда же начинаешь что-то понимать?
Старался. Но не успел.
Осенней женщины печаль… Почему мне кажется, что так же выглядит усталая печаль успокоившейся женщины, едущей рядом со мной? Ее социальное бешенство, раненая несправедливость ушли внутрь. В чрево. Чрево бунтует. Ненасытно, неумеренно. Покорность всегда скрывает в себе бунт. Неистовое желание оргазма — последний бунт женщины.
Елабуга — спокойная, искони довольная собой, раскрасневшаяся, как удовлетворенная женщина после бурного экстаза, но с заметным румянцем стыда за свое собственное безумство удовольствия.
Она слишком хорошо знала это. Надеялась, Елабуга разделит с ней покой своего счастья. Недолго надеялась. Не получилось. Не срослось.
Мы как бы заключили молчаливый контракт. Суровый обет. Не здесь. Здесь — нет. Ультиматум: меня не трогать. Условие визита. Договор. Конвенция.
Здесь — никогда.
Это моя территория. Нынешняя.
Вся в твоем распоряжении.
Кроме
Не трогать.
Только не здесь.
Дистанция вытянутой руки.
Ты — чужой.
Первая дистанция отчуждения. Соблюдается строго. Ни одного ласкового взгляда.
Родная земля стесняет.
Стесняемся родной земли.
Какой вид над Камой!
Надо признаться, но не хочется. Почему не хочется? Конечно, не заблуждение, но вот же, явно…


Почему мне стыдно признаться? Да, да, я вбил себе в голову, честно считал и считаю, что лучший вид на планете — это высокий берег Иртыша у Абалака, где рядом грузный величественный монастырь, а там, за изгибом реки, место бывшего Искера.
Захватывающее пространство.
В этом месте ты, земная крохотуля, — властелин пространства. Оно расстилается перед тобой, слой за слоем, даль за далью — за слоем слой, за далью даль. Пространство прозревается насквозь. Ты, горсть праха, здесь — исполин. Оно твое, исполинское, нескончаемое пространство, изогнутое и вогнутое поворотами рек, глубоко прорезая земную твердь, округлое и рваное, не имеющее края и заканчивающееся за твоей спиной.
Такой вид может быть: на планету — один. Иртыш. Абалак.
А здесь вид над Камой — рядовой. А — куда величественнее. Здесь ты возносишься, попирая твердь и управляя панорамой. Но это не может, не должно быть. Есть же Абалак. Только один Абалак.
Душа не смирится и согласиться не может.
КамаАбалак.
И, слушай, ведь и для тебя этот обет — нечто непреодолимо важное, непонятая и неосмысленная ступень посвящения, но и условия конвенции сомнению не подлежат.
Стыд пространства.
Мотив.
Воздержание нам удается все лучше и лучше. Достаточно бесстыжих фантазий.
Ловкий литературный дрочило приписывает Марине собственную смерть-месть, месть себе за безудержные и слишком грешные фантазии (Принцесса инцеста. Принцеста). Нафантазировала погибель. Изощренный критик, честно ненавидит природу безудержного русского таланта.
Пузо земного шара. Излишне откровенно. Жерло и кратер.
Боже мой, нет спасения — всё единоутробно.
Наша планета,
Земшар -
всегда выглядит беременно. Особенно непристойно на рельефном глобусе выглядят кратеры.
Беременная земля предельно беззащитна и подвержена насилию.
Уязвима.
почему — шар? Земной.
брюхо. Земное.
Чем беременна земля?
Как-то, Марина, у нас с тобою встретиться получалось плохо. И в Праге.


Я только там понял, что настоящая русская аристократка ютилась в беспросветно пролетарском районе. Оказалось, что в блестящей столице чехов (Чехов!), есть такие убогие кварталы — трущобы.
И с Тарусой.
Но это ж не случайно мелкий дрочило (знаток инцеста) сочинил свой изуверский труд. Марина охаяна. Мало ей — потусторонней и с другой планеты — трудностей своего бытия. Посмертно, захлёбываясь в собственной сперме, оплевывают и обижают.
Ей бы родиться королевой. А она уродилась поэтессой. (Кстати, «поэтесса» звучит куда вкуснее, нежели «женщина — поэт»). Королевская жизнь не удалась.
Поэтому — удавилась.
Попросту. По-бабьи.
Марина погибла в 49.
Странные сближения: моей водительнице сегодня тоже 49.
Это я не обратил внимания, а она просекла сразу:
— Как старо выглядит в свои-то 49. Просто старуха.
Действительно, накануне самоубийства в Елабуге, Марина молодостью не страдала. Да и всегда выглядела ужасно пожившей.
Мне его жаль, этот скромный, порядочный город, родину корабельных сосен и невероятной портомойни.
Она же его убила, пригвоздила — крюком для веревки: Елабуга-убийца!
Занесла во все литературные святцы. Сегодня звучит зловеще: Елабуга.
Если даже не убила…
Не спасла, Елабуга. Не спасла.
Как будто город провинился.
У нее все некстати и невпопад. Отомстила, но не тому.
Городок. Хочется пожалеть, но он уже навечно не отмоется. А — люди добрые и добрый городок.

не повесилась,
но —
удавилась



P.S: Жизнь




* * *
порадоваться неизбежности друг друга
давай порадуемся!

* * *
человек — мыслящая энергия?


* * *
…остается делать…
что должен делать художник?
как (фронтовой) пекарь на войне
кругом война разруха стреляют наши отступают
могут ненароком убить
но у него есть мука вода тесто да еще голодные солдаты
и он заводит свои хлебы
…и ничто его не остановит

* * *
надо ли всё сводить к первоначалу?
корни дерева не подсказывают ли модель начала?
да, ствол один — но густая крона и множество корней,
знаковое слово — множество
или снова неизбежен? — первый росток и первый побег
и всё-таки обойтись без первоначала возможно…
корнекронно


* * *

Какая красивая эпоха!
Робинзон и красавица.
Алиби.
Скажем, вместо Пятницы
Бог посылает нашему скитальцу честную мымру.



И разве у Робинзона есть выход?
— Ты моя самая красивая!
И самое главное: соответствует действительности.
Так и с эпохой:
Моя самая красивая.
другой не будет
У эпохального Робинзона выхода нет.


* * *
Не грешить и Бога не гневать
чего еще надо?
Сроки пристойные
реализовано, скорее всего, все что заложено
и даже радости — как в пионерском лагере
с ожидаемой и неожиданной добавкой
мог пропасть — не пропал
могли убить — не убили
мог погибнуть — не погиб
и даже намеченный
лермонтовский рубеж — миновал
время красивое — многослойное непредсказуемое многожанровое
и бонус из бонусов
ни одной мировой войны на всю жизнь



* * *
Я придумал слоган для глазной фирмы:
— счастье неизбежно!
Фирма не воспользовалась
Оголтелый оптимизм не востребован
но я оказался прав для себя:
если жить по этой формуле —
счастье неизбежно!

* * *

родное Могочино…
мы уезжали в свою жизнь —
из живого места и живой жизни.

Мог ли я представить, что столкнусь здесь в родном
Могочино (доживу — до!) с мертвой жизнью

*
* *
он старается
мы стараемся
мы старались

* * *
рябины рабыни
стыдливо сгорают рябины
твою плоть вплоть
только порно бесспорно?
утонул закат в ближнем озере
вечерний свет





добавляет золота в этом
живом золотом мире

любимый мужчина жизни!
константировано, но недоказуемо

* * *
Как они значительны, когда их любят
и как ничтожно — обыденны…
простая дурочка Ассоль

* * *
При острой и предстоящей боли
я закрываю глаза, крепко зажмуриваюсь.
и ведь — помогает!
помогает пересилить преодолеть не закричать
какие простые решения!
зажмуриться
только закрыть глаза…
И смерть — ?
только прикрыть глаза

* * *
агрессивный прогресс
прогресс — всегда агрессия



* * *
демократия и капитализм — для великого русского народа:
вот тут-то говно и попёрло!
подзадумаешься…
но это не о родном народе -
а о демократии и капитализме
моя версия:
ленинского «развития капитализма в России».


* * *

мы не формулируем
мы не называем,
чем занимаемся, что строим
стесняемся
остатки национальной совести не позволяют
мы не осмеливаемся…
а строим мы общество
смертельно сумасшедший строй несправедливости

* * *
женщин в августе

позднее одинокое солнце над долгим бором
похоже на раннюю низкую луну
оно спускается ниже и становится розовым
жестяным кругом
Август. Где-то горят леса.
Ветер расстелил туманную дымку на рыжих
созревших хлебах
казалось, солнце отдало всю свою энергию,
весь свой свет этим спелым полям
и — обессилело, поблекло.
ПоблЁкло.




* * *

Любовь — опасная штука
с ней жизнь проходит быстрее.


* * *
лучше ошибиться,
переоценив,
чем не ошибиться —
недооценив.

* * *
право выбора.

никто правды о мире не знает
никакой абсолютной истины (правды)
о мире не существует,
нет
поэтому у тебя полное право
выбрать свое «правильно»
— выбирай! свою правильную правду.
Исключительно твой выбор

* * *
честно никому не завидовал
и
всем простил.

* * *
любовь -
полная несправедливость.
И высшая справедливость



*
* *
женщина страдает
не от того, что не получает удовлетворения
— а от того, что вечно не знает, чего хочет
и страдает от того, что не знает
что же ее удовлетворит

*
* *
есть повод.
- но не говоры злых слов.

нет повода:
- скажи добрые слова.

* * *
стремись к недостижимому
развитие — неизбежно
недостижимо:
остановись мгновение


*
* *

жизнь удалась! проскочили
: пронесло





*
* *

путешествуешь:
чтобы лучше знать мир
из которого уже не жалко уходить


*
* *

у меня ощущение: я только начинаю
по крайней мере: начал вчера
мне все незнакомо неведомо я ничего не знаю
и ничему не научился


*
* *
нечем грешить

*
* *
Я вряд ли верю в скорое пришествие киборгов. Но это,
скорее, все же неизбежный и необратимый процесс.
Вопрос, может быть, уже не столетий, а ближайших
десятилетий.
Мне традиционный человек нравится, нравится
естественное человечество. Мне хочется: пусть оно
длится. Мне не нравится, что оно исчезнет и уже
начало уходить.
я думаю, что же погубит человечество кроме его
собственного несовершенства?
Да, знания и наука. Я понимаю, наука — зла. Наука — зло.
Наука зла. я, понятно, ничего с этим не могу поделать,
сделать для человечества, но почему — хотя бы! — я
должен уважать эту роль науки, которая беспощадно
превратит милое естественное человечество в неких
киборгов?




*
* *
Ко мне пришла мысль. Наверное замечательная
Но под рукой ничего не оказалось, на чем записать
Кроме сторублевой купюры. И я не стал записывать на
сторублевке свою мысль. Но, полагаю, не от жадности
Просто возникшее сомнение ее сразу обесценило.
Была бы гениальной, записал бы не раздумывая.
Впрочем, наверное, сожалею: о чем же мысль?
сторублевая.

*
* *
букет засохших роз
напомнил мне мою любовь
этот печально совершенный букет
сегодня красивее
чем первоначальный -
когда-то цветущий живой и пышный
выразительнее
в нем, мертвом, больше жизни


*
* *
Знание относительно
вера абсолютна
поэтому вера — сильнее
ибо: неразумна
точнее: вне обременяющего разума



*
* *
Проблема клонирования заставила призадуматься.
Сам Творец создавал удивительно непохожий неповторимый мир
ничего одинакового
Формула Бога:
ничего одинакового, всё разное и все неповторимы.
Совершенство — в неповторимости.
Система полнейшей бессистемности -
на это способен только Бог! ничего повторяющегося
и только человек
(любая система стремится к упрощенью)
создает — по собственной воле — штамп, конвейер, клон
- какое страшное низкое паденье!
и только по этому примеру
следует осознавать и судить
как далек узкий человек от необъясняемого Бога
и как несовершенен


*
* *
женщина победила
потому что сдалась

*
* *
трагедия: дает, но не любит.
мудрая старая женщина.
— успокойся, если дает -
то: любит

мысль старухи:
— секс-это так противно отвратительно омерзительно
заниматься этим непристойным занятием
может с тобой только женщина,
которая истинно любит тебя!

ей себя для тебя не жалко



*
* *
Шура
девичий вопль:
— не в меня!
только не в меня!

*
* *
любовь на два не делится

*
* *
чем хвалёная, но насильственная демократия
(скажем, честно — фашистская американская «демократия» угнетения)
лучше любого другого строя?
даже диктатуры советской или традиционно восточной?
византийства?
единственная разница: — применение других слов

*
* *
Ты взяла меня за яйцо
или
честная формула любви:



жизнь — присутствие тайны



*
* *
Зинаида
Единственная!
других нет -
великая русская художница

загадка
почему женщины не любят заниматься живописью?
все-таки искусство, — скорее, занятие мужское.
как и война.

за что люблю Зинаиду?
она предсказала:
— они есть.
такие женщины —
монументальные в своей нежности

или намекнула?
: присмотрись.
тебе выделена именно такая
твоя — такая

но без Серебряковой не обошлось
единственная великая русская художница Зинаида
Серебрякова
классически великая



*
* *
Вся поэзия великопризнанного Иосифа Бродского, полагаю я,
не стоит одной строчки простой русской девушки
Ксении Некрасовой

*
* *
принцип Паганини:
чтобы добиться совершенства —
следует играть на одной скрипке.

*
* *
даже если я — великий писатель -
Ни с кем этим секретом я не поделюсь.

*
* *
цинизм -
отчаяние растерянной романтичной натуры

*
* *
забытая мысль
но гениальная:

зеркало хаоса?




*
* *
закон писательства:
лучше себя не напишешь
лучше себя писать не будешь (не сможешь)
закон честно подразумевает
никакой работы над стилем, над словом

*
* *
песни страсти

тайна
листопад
бабье лето
страсть: от экстаза до оргазма
музыка экстаза
нежная мелодия оргазма

*
* *
у меня преимущество:
E. mail-лик
Зашихин подметил

*
* *
тень света
ранним утром ранним марта ранним днем
я ехал сибирской пахотной низменностью
здесь просторно на все четыре стороны
и сквозяшие леса

[image]

— березки, осинки — по окоёму
дорога секла просторный круг пространства
с бездонным куполом голубого небесного света

сопрягались два круга
купол неба и круг земли

округ лежали
хрустальные плотные голубоватые с серебром снега
знаменитые мартовские снега
мерцающий свет
мерцающий свет
невнятная дымка
как бы туман
но с чего бы?
под прямым ослепительным солнцем
— дымки-то не было
туман поднимался вуалями
по закраинам окоема
я не сразу догадался:
это не туман
это — тень света
классический март в Сибири
солнце — лучший живописец.



*
* *
не откладывай на потом…
выпей сегодня

*
* *
уже ушла,
но еще не сказала

*
* *
бессмысленно хороша!

*
* *
божественный намёк?
божественный упрек?
божественное начало?

загадал мне боженька загадку.
Наградил: — я полюбил
но — слава Богу! — так и не разгадал.

*
* *
что есть жизнь?

что есть смерть?



*
* *
вопрос
метафизические (философские, онтологические) свойства льда,
вытекающие из физических свойств.

Вода, считаем мы, стабильное состояние,
в то время как лед — состояние временное промежуточное.
Или нет?

*
* *
родину не выбирают

она как мама
самая лучшая самая красивая
и — богоданная

это родина выбирает нас
а нас разве может выбрать
не самое лучшее и красивое?

но свой земной круг
человек выбирает сам — это земной круг
его воли



*
* *
- Надо ли говорить правду?
Наконец-то мне задали этот вопрос.
Этот вопрос о необходимости — бунтов и революций
и способов совершенствования мира.
Народ жаждет правды
и готов положить жизнь на ее алтарь.

Еще недавно я бы и не
сомневался
Сегодня….

Истинный художник разбирается с собой и миром,
в крайнем случае — с Богом
хуёвый — с властью
естественное несовершенство власти
- толика несовершенства мира
Правда у нас в России — это:
всё плохо!
Было есть и будет,
беспросветно!




в России: нормально и хорошо
— это клиника, патология
правдолюб — борец с властью,
другой правды нет и не бывает.
Но, искренне веря, что он борется — за правду
он множит ложь.
Русская правда — такая узкая часть правды (истины)
что превращается в неправду.
Такую правду надо говорить?
Проверьте на себе:
Вам, прямо в матку, рубят правду,
которая действительно правда-матка.
Вы знаете о себе больше
Да, это неприятная, горькая
но — увы! — часть правды.
Вы — глубже, шире, больше.
В вас хотят заметить только суетное и слабое.
Бог творил вас по своему подобию
и дал вам истину зрения о себе
Сам — не совершенство, он и создавал несовершенство.
И это лучшая правда о Вас.
Слушай: правду можно говорить?
Ну если вы так не деликатны…

*
* *
божественная загадка
и
неразгаданная тайна моей жизни

*
* *
абсолютизирующим свободу:
справедливость включает в себя свободу
но свобода -
справедливости не подразумевает



*
* *
скорее, я верю в Творца
не в Первоначального
но Творец допускается
но, если я даже верю,
следующий вопрос:
— А как, каким образом, кем создан Творец?
И если поверишь в очередной ответ,
неизбежно возникнет следующий
— А как?
И на этом вопросе можно стронуться с ума.
Одно утешает:
Человеческий ум ограничен.
Кто-то поставил ограничитель.
Кто?
Догадался, что и человеческий ум, разум —
это процесс, а не выводы, не результат, формулы и аксиомы.
Инструмент познания.
И всё, само Первоначало — только процесс, движение,
может — развитие.
Ничего окончательного.
И начального.
Ужас!


* * *
крематорий жизни
спалился в крематории жизни

* * *
Я задумался:
— А что меня нынче волнует:
В это время мне на глаза попала выразительная женщина.
Я понял: линия бедра меня волнует по-прежнему.
Так что любую книгу о волнующем
(особенно в области Литературоведения) я бы назвал:
— "Линия бедра"
Хотя "Лабиринты чтения" то же бы подошли

* * *
это же на подкорке:
честный человек должен иметь врагов.
не имеющий откровенных врагов подозрителен
забито: я честен — у меня есть враги.
и как-то редко думается: ты честен и без врагов.
нет врагов — это искусство твоей мудрости жить
поздновато доходит



* * *
Париж,
ты помнишь?

* * *
О словах. Просто о словах.
Богатство от Бога? корнево?
Бог в богатстве.
Ни одна религия, как ни маскируется, от богатства, мягко говоря, не зарекается. Не рискнула.
Очень деликатна.
На богатстве запнулись.
А богатство — противоположно душе.
Либо богатство — либо сохраненная душа.
Поэтому ни одна религия не способна указать путь человечеству из тупика, в которое
человечество само себя загоняет.
Стремление к богатству порождает общество потребления и убийственные пути. Бог для
общества потребления — удобен. Адвокат.
Если человечеству нужен путь бытия (выживания) на земле — нынешний Бог такого пути не
укажет.
Спасаясь, человечеству требуется уйти от модели потребления и выгоды.
Путь есть.
Но, наверное, не по пути с богатым Богом богатых.
Хотя… А что мы называем богатством?
Богат Богом?


* * *
Конечно можно неосторожно бросит взгляд на грудь, взглянуть на сакральные заповедные
места — место рождения всякого,
но:
встреча о другим миром — это только: глаза в глаза.
другой мир обнаруживается в других глазах.


* * *
и о душе.

где прячется, скрывается душа мужчины — вопрос сложный
с женщиной все проще
конечно же — между ног!
Там и скрывается,
и не спрашивайте, почему так тянет к
женской душе?

* * *
Как пронзительно одиноко
бывает —
внутри себя!
* *
*
наверное, так человек устроен:
для него только тайное
— настоящее



* * *
«Я не согласен с его мнением, но готов умереть за то,
чтобы он имел возможность его высказать»
Вольтер
кажется, так.
У больших и великих — одна серьезная беда: они меряют
но масштабу своей личности и константе своей
порядочности.
И честный энциклопедист Вольтер умирает за
бездарную ложь, которую несут мерзавцы, мошенники и
мародеры, которые ждали своего часа
за ширмой выстраданной мудрости
Плодами демократии, как любой победой человечества,
пользуются мародеры и человеческая нечисть.
И они убивают ее, если уже не убили…
Демократия — формула для честных людей.
Но где их взять столько?

* * *
исповедующий свободу наверное,
должен (обязан?) предполагать:
что — свобода немыслима
(ее не бывает, она не существует)
и что — свобода разрушительна.
свободно мыслящая личность обязана предполагать

в России таких, предполагающих, не встречал,
наверное, и не встречаются,
если и допускается возможность иных истин
кроме абсолюта свободы
все равно эти истины — второго сорта, не равноценны
примату.
Диктат Свободы
неизбежно и закономерно
приводит
к Убийству Свободы

* * *
анкета: "Изменяли ли вы?"
на Ваш вопрос я бы ответил так:
— Если я отвечу "нет" — мне никто не поверит.
Если я отвечу "да" — не поверю себе сам.

* * *
к вопросу: как вы избегаете стресса?
самый страшный человеческий стресс
(для человека) — смерть
нет, впрочем… есть еще страшнее —
ожиданье смерти.
жизнь — настоящая пытка стрессом
ибо каждый день приближает нас к небытию
Ежесекундно системно непрерывно
но для чего человеку дается жизнь?
конечно: пожить
прожить
Быть
но — в том числе — для того,
чтобы подготовить себя к смерти
непрерывно повседневно
чтоб она не была для тебя окончательным стрессом
радостная жизнь — радостная смерть
и никаких стрессов!

* * *
премия жизни
бонус жизни
за что?
— а тут и я со своим влагалищем!
рicant' nо

* * *
ранний город
утренний город
пустынный безлюдный пустой
пространственно просматриваемый
без суетящихся и суетливых
ранний час
уже не ночь — еще не утро
кажется я уловил редкий момент
ощущение
кажется вроде город — для людей
но
в этот момент — привиделось —
город живет сам по себе собой сам для себя
улицы дома здания
перекрестки
каждый в отдельности и все вместе
у города есть собственная жизнь
люди будут — отдельно.
как человечество
человек — в одиночестве
население стирает эту внутреннюю нутряную жизнь города
заменяет подменяет собой
но в редкий момент — ее можно ощутить

* * *
не забыть! — забыть тебя

* * *
это ж надо!

я себя не могу понять!
вся жизнь, считай,
уходит на это: себя — понять
ну, постарался Боженька…
ну, создал тварь божию!

* * *
невинно
беспомощно
беззащитно
бесстыдно

* * *
злой умный
умный — злой
чрезвычайно редко
встречается добрый умный
* * *
из всего говна — это: демократия — утверждал (ила ему приписывают) Черчилль,
самое приемлемое. Поэтому другие породы говна — современная практика
своевременной демократии — не должны существовать.
Сегодняшняя демократия — агрессивный способ
устранения (или уничтожения) конкурентов.
Они говнистей.
Стрёмно.

* * *
конец будет —
точки не будет

* * *

мразь власти
главный вопрос патриотизма:
что сначала — ты? или родина?
а родина — это ведь не мразь любой власти
а: власть пространства и любимых людей

* * *
дистанция жизни
от:
"он такой же, как я"
— до:
"он не такой как я"

* * *
— Ты знаешь, чего не хватает женщине?
— Сперматозоида?
— Ласки!!!
— Ласкового сперматозоида?

* * *
книгу я бы сравнил со сперматозоидом
я сам не подсчитывал
но есть дотошные специалисты — они подсчитали:
их нужно не один миллион
чтобы один поцеловался и родилась — новая жизнь
и книг должно быть много
миллионы!
какая из них выстрелит?
не знает скорее всего — ни сам автор, ни современники

* * *
жизнь дает шанс
даже тогда, когда не дает шанса

(жизнь дает шанс — даже тогда, когда не дает шанса)

* * *
— Хорошо, что это было давно?
по какому поводу это произнесла моя неизменная спутница?
Моя элегантная эстетка
Но — кстати.

* * *
Не бездумное безумное безудержное и безмерное потребление
даже не самоограничение, не тотальный аскетизм
а только:
самосознание, самодостаточность меры и ответственности
(каждой человеческой единицы)
Для чьего-то ж Бог вручал нам разум?

формула существования

* * *
Из всех сексуальных глаголов
больше других мне нравится
этот: познал
Неисчерпаемое познание!
Великий глагол!

* * *
не женщина
но — тайна

* * *
Жизнь представляет интерес
как великое таинство
совокупления:
— ничего сакрального…
Но — великое таинство природы.

* * *
homo Erectus, как утверждают —
предшественник homo Sapiens
стадия.
но, сдается, Erectus, если и исчез,
то не совсем:
сохранился, может быть,
как реликт
хочется верить, что я —
из забытой стадии Erectus,
как полагаю, напряженный Erectus

* * *
Прекрасное "не произошло"

* * *
да, она не будет моей
никогда ей не быть моей
она всеми силами воспротивится,
чтобы быть моей
она все сделает, чтобы не быть моей
и самое главное (или страшное)
она должна, она обязана
не быть моей
и мне: не надо, чтобы она была моей
и она об этом догадывается
знает
чтобы оставаться со мной всегда
…или не останется…

* * *
Я воспринимаю свободу
как осознанное табу и запреты
честную ответственность перед серьезностью мироздания

* * *
веселое сердце

* * *
— батенька, да вы пижон

* * *
Счастливый год.
Воистину!
2011
Принцип "счастливого" трамвайного билетика:
равенство суммы цифр
двух половинок. 2+0 = 1+1. 2+2
и извлекается корень квадратный — 4
тем более, в этом веке
этого Миллениума
такого удачного расположения цифр
на редкость немного.
Был — 2002,
будет — 2020.
Не забывай счастливого года!

* * *
Стоит у знакомого геолога на столешнице прекрасный горный камень
Впрочем, не сам камень — оболочка. Каменная оболочка. Специалист
скажет: камера
Сам — невозможно фиолетового радостно-сумрачного свечения — кристалл хризолита
вынут, добыт. Это его подложка, каменное лоно.
Все термины какие-то приблизительные — для такого чуда.
Ищем правильный честный термин со строгим юристом-интеллектуалом:
— Камера? Каменная камера кристалла!
— Тюрьма кристалла!
— Да вы что! Посмотрите, это же честная изда!
Согласились: хрустальное влагалище.

Новый геологический термин: хрустальное влагалище.
Природное явление.
Все сходится:
я всегда полагал —
это место живой и неоцененной животной красоты жизни

* * *
телевидениеведение

киновед театровед музыковед литературовед искусствовед
буквоед дармоед
едят поедом
телевидениевед

* * *
Красное, как луна, солнце
скатывается
в персидский залив.
Как быстро вертится Земля!

* * *
Иоганн Штраус — безмятежная музыка безмятежной души

* * *
"Искусство
живет принуждением и
гибнет от свободы".
Андре Жид

Интернет демонстрирует:
смерть культуры от свободы —
возможна и реальна.

* * *
шишкинские сосны
шукшинские шишки

* * *
в грамматике (поняла она)
от перемены мест слагаемых —
меняется всё.
Грубонежный — совсем не то, что
нежно грубый.

Грамматика любви сложнее арифметики.

* * *
если тебя это огорчило —
твое огорчение важнее, чем сама встреча

* * *
Жизнь предложила свой вариант. Он оказался лучше, чем я намеревался.
Я весь из века двадцатого, а если — состоялся, то, скорее всего, — в 21-ом:
все еще не обжитом и ненамоленном.
А я-то все размышлял, чего меня так тянет перешагнуть рубеж Миллениума?
Хотя бы дожить. Доползти. Вон оно что…

* * *
в отношениях с людьми лучше делать сноску
на их придурковатость и непонимание,
нежели, на рассудок и сообразительность

* * *
с женщиной я уже
(и не единожды) простился,
а вот с любовью расстаться не могу.
Вернее, не хочется.

* * *
смерть (порой) сближает
больше чем жизнь:
я никогда не беседовал с отцом так много и часто,
как после его смерти

* * *
это просто функциональное действо
становится совсем иным, когда является тайной

жизнь: присутствие тайны

* * *
демократия приемлема как стремление
как процесс
но — демократия как результат
или то, что объявляют результатом,
никогда не соответствует собственным принципам
и поставленным целям
и всегда противопоставлена им.
но — удобное прикрытие

время демократий ушло
никаких поводов для скорби!

* * *
предугатавливаюсь
серьезная часть жизни
посвящается неизбежному предуготовлению

* * *
неразделенное целомудрие

* * *
сопливый мачо:

Родина!
Я тебя не подвел.
Но и ничем тебе не помог

* * *
Читателей не выбирают.
В них — живут.
С нами — умирают.

* * *
Главная Роль

Мужчина — всегда прилагательное, существительное — женщина.
Определяет она.
Женщина никогда не проигрывает,
ибо ее поражение, ее проигрыш —
и есть ее победа.
Это она отвела мужчине Главную Роль.
Он играет. Если даже он играет эту главную роль,
режиссер-то — она.

* * *
Нулевые.
Чего о них ни наговорили.
Время как время.
Может, даже — особо красивое.
Ведь -
Время старта.
Начинается с нуля. От нуля отталкивается.
Кому ведь как хочется. Кто-то стартует. Кто-то финиширует:
никак не может дожить свой противный конец века.
Кто-то онанирует на нули. Век-то: очко —
Даже если хочется видеть в нулевых «никаковость, пустоту,
исчерпанность, дырки в нулях, непрожитость, тревогу, невнятицу,
неуют, безвременье»
Задумайтесь.
Пока вы бздели и этим голову себе заморачивали: вы уже
стартовали, вместе с новым веком. Вы уже бежите. Вы уже вбежали
в пространство нового тысячелетия.
Чего нюни распускать, хныкать и на время обижаться?

* * *
Если здесь все так плохо, ты всем недоволен: народом, строем,
историей, властью, но ты любишь страну: \
помоги России.
Помоги стране, как умеешь.
Если не в силах помочь — хотя бы не обсирай. Не порти воздух.
Страна будет тебе благодарна. Правда.

* * *
Читателей не выбирают.
В них — живут.
С нами — умирают.

* * *
помни о счастье.
Ну и о чем думал Бог,
даруя именно Вам счастье жизни?
— Исключительно о Вашем счастье.
Может быть, об искушении и испытании
но — прежде всего — о Вашем счастье.
Милая! Помни о счастье.





ТЕБЕ В ТИБЕТ
ТРИНАДЦАТЬ ШАГОВ К ЛХАСЕ

Одинокая звезда. Полная луна.
Луна потеряла свою дорожку в океане.
Кто похитил? Кто своровал? Куда исчезла?
Куда пропала лунная дорожка?
Что приключилось с этим миром?
Что — приключится?
Неразрешимы смыслы Бытия


* * *
не задалось мудрецам:
у России на вею историю не случилось ни одного мудреца
последний шорох листа
листопад в саду Конфуция — на родине, уже выпал снег
Требуется ли нам свой Конфуций?

* * *
снег на пекинских кипарисах
ранняя зима на главной улице Государственного Спокойствия
загадка мироздания неразрешима:
какой дракон украл лунную дорожку?
не забыть — порадоваться предстоящему рассвету.


* * *
кто замесил эту вдохновенную глину за облаками?
кто возбудил спокойную Твердь?
вместе с мощным самолетом на полосу присела ласточка.
под маской высокомерия с изысканной небрежностью
Ты прячешь свою раненую душу.

* * *
Женщина похожа на волну
красивая волна.
красивый ветер рисует иероглифы на воде.
какая изысканная каллиграфия!
Жизнь… Рисунок ветра на боде.

* * *
Остров, Вечному лету отсюда некуда деться.
Брутальный Мао смотрит с мятых юаней.
Сольем твой небесный инь и мой земной янь.
Не забудь удивиться сегодня закату.


* * *
и здесь около Великой Китайской стены
в жгучем осеннем Багрянце
стыдливо застенчиво желтеет лиственница
желтый дождь хвойного листопада
все великое Бессмысленно

* * *
конвой луны
сладок вкус после долгой разлуки
Тяжелый как Бедро женщины — сон счастья
я уже не умею, да и не хочу любить

* * *
грустный путник на Бессмысленной стене
лист рябины горящей — людская тщета
куда бегут строем пылающие деревья на вершине?
на пути в Лхасу смири гордыню,
ничего не разумея в этом мире
Богу удалась и нынешняя осень





* * *
помолиться в разреженном воздухе:
чтобы у моих близких всё было хорошо
чтобы у меня все было хорошо
чтобы у тебя всё было хорошо
звезды и горы — небо над Тибетом.

* * *
Китайские холмы — застывший ветер.
мы — Будущее!
мы всегда чье-то (и для кого-то) Будущее.
даже для самих себя.
кто-то думал о будущем и старался для него.
что получилось? получилось ли Будущее?
следует только посмотреть в зеркало —
сбылись ли надежды человечества?

* * *

Чжунго. Чайна. Русский Китай.
Кто-нибудь знает эту страну?
У каждого своя.
У русских — Китай: совершенно не соответствует реалиям.
Всё — Труд.
Даже дерево — Труд природы.






* * *
Север — это вершины. Высоты. Высота.
Север — высокогорье равнин.
Путь на Север начинается с Тибета.
Север начинается с Тибета.
Холод высоты спускается к океану Севера.
Лхаса — это вся моя тундра -
ненцы, селькупы, ханты —
собрались в одном городе. Коллективные одиночки.
Где у Севера начало?
Где он начинается?
Где конец нескончаемого Севера?

* * *
листопад в императорском саду
императорский листопад
императорский шорох императорских листьев
куда полетела бабочка листа?
подхваченная порывом взбесившегося ветра?
этот порыв напомнит о непрочности жизни
Небытие — разгадка бытия.




Бриллиантовый день
Дорогая мне женщина попросила — подсказала:
- Посмотри как сверкают!
Мы шли берегом легендарного таежного озера. В снежных берегах поздняя вода смотрится особо холодной. Тревожно. И темной. Прелестный, но не слишком выразительный пейзаж: застывающее озеро окаймляли невысокие березняки, чередующиеся с вкраплениями сосен и елок. День задавался: солнечен, весел, звонок.
Я подумал: она про сверкающий снег. День назад пал первый снег, вчерашний первый, было морозно, он набирался голубизны неба, звенел и, понятно, сверкал. Радость предстоящей зимы.
- Да нет же, посмотри как трава сверкает!
Берег, разделяющий лес и озеро, зарос бурьянной травой. Трава вся в измороси, сверкали льдинки кристаллов, искрились на низком солнце. Да, здесь все сверкало и звенело.
Но, наверное, я все же недостаточно разделил ее восторг. Кажется, это немного ее обидело, я не разделил с ней радость блистательного сверкающего мира. Но что делать — я ничего сверхъестественного в этой привычной красоте не увидел.
Потом я отъехал и ехал проселочной дорогой. День звенел. Пообочь тянулись перелески, поля, покрытые тонким нестойким снегом, копны сена в снежных шапках, придорожная трава в слабой измороси.
Меня привлек крупный стебель дикого укропа в сияющем венце своего солнечного зонтика. Машина притормозила, я вышел и подошел к укропу. Ажурный травяной зонтик — весь в сверкающей ледяной росе, играющей на солнце. Мириады тонких снежносолнечных просвечивающих кристаллов обрамляли каждую веточку стебелек зернышко венчик былинку — легкую плоть усталой за лето травы.
С чем сравнить? С бриллиантом?
Жалкое сравнение!
Но сорванная мной вершинка растения вся усыпана бриллиантовой изморосью. Я сорвал стебелек рядом. Простая трава. Тонкий стебелек драгоценно сверкал.
Заброшенные заросшие непритязательные поля и невзрачные поляны округ — сплошь в сияющих капельках кристаллов. Напролет усыпаны бриллиантовым бисером.
Может, так играло низкое солнце октябрьского предзимья?
Да, это был сверкающий мир.


Понятно, все сошлось — вчерашний снег, сегодняшний морозец, низкое еще стылое за ночь остывшее солнышко. Они еще не совсем понимали свои состояния: вода, лед, снег. Еще ничто не устоялось. Через несколько минут здесь все будет иначе и по-другому: поднимется, теплея, солнце, подтает лед, затянется небо, пряча свою голубую глубину. Но сейчас…
Редкий миг.
Бриллиантовый день!
Редкий миг сверкающего мира.
Я понял разочарование моей женщины. Пропустить такое!
Невзрачная безыскусная природа на простом и привычном своем пространстве, в совершеннейшей своей обыденке, демонстрировала свое неограниченное непревзойденное совершенство.
Невероятное.
Неиссякаемое.
Необратимое.
Невозможное.
В меня, держащего в руке тающий стебелек, вошло, входило блаженство света.
Из тьмы пришли и в тьму уйдем?
Поймать ускользающее.
Наверное, художнику труднее всего рисовать застывающую воду. Миллион оттенков.
Скорее невозможно. Еще такие краски не изобретены.
А как красив лед! Каждую секунду противоречиво ускользающе другой.
Не разъять.
Такое может дарить только благодарная природа.
С потёками на пальцах поймешь: ты — вечное дитя природы и никуда из нее не денешься.
И покуда тебя приводит в восторг это блаженство мига и света, ты — честное дитя природы, и бессмертен как человек.
Почему так важно — для основ миропонимания — определить скорость света. Вся Вселенная жаждет, когда человечество определится, есть ли в этом божьем мире нечто, что превысит скорость света. Иначе мир рухнет.
Ты — свет.
И это твоя скорость. Это ты в пространстве Вселенной и это скорость твоего перемещения в пространстве. Ты неуловим для смерти.
Ты не забыл?
Что только ты — хранитель вечности и хозяин пространства.
Бриллиантовый день…
Он бывает только в эту пору? Раз в году?
Или раз в жизни? В этой жизни?
Только в этой?



ЖИВОПИСАНИЕ ЖИЗНИ:
Лев Бакст Петр Бахлыков Александр Бенуа Виктор Борисов-Мусатов Карл Брюллов Константин Васильев Михаил Врубель Людмила Гайнанова Илья Глазунов Борис Григорьев Александр Дейнека Мстислав Добужинский Борис Жутовский Василий Кандинский Михаил Канев Анна Ковтун Валерий Кокурин Петр Кончаловский Павел Корин Константин Коровин Иван Крамской Стасис Красаускас Елизавета Кругликова Николай Курилов Борис Кустодиев Александр Лактионов Исаак Левитан Константин Маковский Казимир Малевич Филипп Малявин Илья Машков Дмитрий Моор Альфея Мухаметова Михаил Нестеров Михаил Нефёдов Георгий Нисский Анна Остроумова-Лебедева Александр Павлов Константин Панков Василий Перов Кузьма Петров-Водкин Нико Пиросмани Аркадий Пластов Василий Поленов Геннадий Райшев Юрий Ракша Николай Рерих Федор Рокотов Николай Ромадин Надя Рушева Алексей Саврасов Никас Сафронов Ирина Сашнева Иван Селиванов Зинаида Серебрякова Валентин Серов Константин Сомов Василий Суриков Надежда Талигина Михаил Тебетев Павел Филонов Владимир Фаворский Григорий Чорос-Гуркин Михаил Шемякин Иван Шишкин Алексей Явленский Aubrey Beardsley Hieronymus Bosch Sandro Botticelli Pieter Brueghe Leonardo da Vinci Salvador Dali Giorgio De Chirico Edgar Degas Maurice Denis Albrecht Durer Eric Fischl Leonard Fujita Paul Gauguin Theodore Gericault Giorgione Francisco de Goya El Greco Ando Hiroshige Katsushika Hokusai Jean-Auguste-Dominique Ingres Gustav Klimt Rene Magritte Aristide Maillol Edouard Manet Jean-Francois Millet Joan Miro Amedeo Modigliane Claude Monet Pablo Picasso Jackson Pollock Pierre-Auguste Renoir Mark Rothko Paul Signac Eric Turner Maurice Utrillo Kees Van Dongen Vincent van Gogh Rembrandt van Rijn Johannes Vermeer Andrew Wyeth Ignacio Zuloaga Qi Baishi