499 Шамсутдинов Избранное Т. 3
Николай Меркамалович Шамсутдинов








Николай Шамсутдинов







ИЗБРАННОЕ



Том 3




В любом конце — только начало







* * *


Потерявший лицо свое, снег деформирует статуи. Ночь —
бзик метеорологии, не исчезает, упрочив себя
в сонном прочерке меж раздираемых противоречьями.
Снег,
притерпевшись к пустой нетерпимости той,
что активна в румяных своих увлечениях, — не
вопросительно к вам прикасается, как сновидение, но —
по инвентаризации снов — деформирует память стечением
ассоциаций. Теряя в умиротворенности первого снега, —
наверстывают в стыдной неврастении, стуча
с огорченьем по лбу…
Снег пропитывает бурый текст, о п о ч и в ш и й
в сырых о п е ч а т к а х… характер воодушевленного
словом — у ж а л с я  до жалких  у ж и м о к,

и — поэзия, вперясь в отрепья, не столько полезна, а
сколько вредна, с  п р и т я з а н ь е м, мой друг, на
п р и з н а н ь е, хотя есть занятия, что несомненно,
достойнее, нежели то, что, мороча иных, не имеет ни
смысла, ни повода к существованью… Залог
покрасневших слезниц и заложенного носа — так ли уж
стихотворение служит источником для беспричинных,
казалось бы, слез, проливаемых над очевидностью
вымысла, и удивляет к тому ж новизною навязанных
автором чувств, неуместных сегодня, где нет
места мифам о добросердечии как неизменном субстрате
наглядного мира._Одическое_одиночество_не
отпускает греха черствой интерпретации жизни как
некой двусмысленности… бутафорской субстанции, той,
что не помнит родства, обрываясь отвесно в себя…
И, по щиколотку в горизонте, поэт все не может, отчаясь
уже, разминуться с собой… снег заносит его, так, что,
цыкнув, как встарь, на бессонницу, вымок

сон, забившийся в статику статуи. Но сад, в ленивой
лепнине оснеженных веток, смещает унылое
воображение и, недоступный уму, дальним
осведомленным светилам свежо поверяет поверья свои,
в чьем космическом косноязычии вам, не затоптанным
бытом, слышна — тишина, изгоняющая из рассудка.
Ведь кровь — обладает сознаньем, покуда,
в  г р а н и л ь н ы х  страстях, гений, пестуемый
пустотой, внемлет, садом объят, бормотанью Борея,
в предчувствии стужи бледнея, в то время, как некто
влип жарким лицом в раскаленную женскую плоть…
В легких тесно, в застуженных. Плод узловатого воздуха —
снег вездесущ… у плафона — плеврит, так надсадно
горит… Но,

в кропотливом кропании буквенных символов, не
приручающих время, с забвеньем в подтексте, — черствей
мастерство обрекаемого одержимостью, да-с! ломовому
труду за столом…
Прошлый опыт при сем  о б е с ц е н и в а е т с я, и вас
донимает среда — безразличием, как и всегда, хоть по
выкройкам снов слобожане творят бытие, чтобы вновь
обмануться. Поэзии, как ни суди, не противопоказан,
увы, сальеризм карьеризма — с руки, в экивоках,
триумфу, ведь_«чистая_совесть_(по Меттеру)_вам_ничего_
_не_дает,_кроме_чистой_же_совести…»._Коль человек —
это центр, вкруг которого собрана, в рунах, его же
судьба, та, что сведуща в тайнах, теснящих к отчаянью,
и, защемленный им, он тщетно ловит редеющий воздух
сухими губами… А впрочем, уместней финал: открывая
проблему, как правило, в ней закрывают, как их ни суди,
человека. Жизнь соткана из несуразностей, и, абсолют
бутафории, он все же не поверяет родной ирреальности
мыслей своих… В утешенье, как видно,

самоценна банальность, с опорою на буквалистов
фольклора, мытарящих те же мотивы, что и
их предместники, не признающие в дерзкой шпане
безусловных адептов, а лишь эпигонов, погрязших в
интригах да лести патрициям мутного, скажем, разлива,
что в силах у сирого и горемыки — отнять… пособить же
ему, возвращая сторицей, — не в силах. Но сила
затравленного обстоятельствами — открывается в
слабости, что лишь воодушевленнее с возрастом… И
только траченный, как вещи — молью, утратами, знает,
ч т о  значит наметанный глаз на старанья старения не
потерять вас — в грешках, неотступных, как в юности, но
обрекающих, как ни пеняйте себе, стыдной статике при
взгляде на  х л о р о ф о р м  жидких форм, хоть любовь
ловят на безыскусной открытости… Здесь, как ни
странно, безадресен юмор, хотя как кустятся искусы!
Полет белых хлопьев — бесплотен, диктат зимних дат
отливает причастностью к космосу — там
вызревают стихии,

навещающие этот косвенный мир по капризу, а может
быть, и по наитию сил, опекающих нас — в захолустье
или в мегаполисе, будь то зима, иссушающая закрома,
то ленивое лето, налитое всклень — жизнью…
Законодательница не пороков — неврозов, она —
припорошена снегом, как статуи здесь, вдалеке
от заносчивого, в хрусте красок, неона, навязывающего
нам слепоту посвященных… Балладе о том не сболтнешь,
прячась в недрах метеорологии, снег урезонил
бессонницу, но нет резона в его визуальной
бесплотности. Сон — весь присутствующее отсутствие. И
захолустье, взломавшее образ зимы, чтимой медленным
чтеньем, — в стервозной стремительности яви, не
отражает вас, как потемневшее зеркало,
бескомпромиссно в оценках… Оно выражает вас — как
притерпевшаяся к вашей физиономии вещь.
Второй план бытия, с чувствами начеку, — человек,
зачехленный в свою ж оболочку, подчас узнает себя
в статуе под снегом, так преломляющим замысел
автора в этой вот линзе, что от его детища вам
остается аморфная снежная масса, готовая вмять вас
в утоптанный наст, благо, плоский народец уже не
пеняет, смирен, на пинки от судьбы… Его скепсис —
продукт ностальгии

по великому будущему, что уже обманулось в вас,
переставляющем ноги по тесной тропинке, на скорый
исход, но — с забористой лексикой: околевающая колея —
безысходней на стуже… И вы,_рекрутируемы_
_роком…_с памятью, как исстари, — по пятам, примеряе —
те, с мерностью ментора, — непроницаемость киника.
В пафосной архитектуре дерев оснеженных, зима
стойко держится бледной надеждою на приближенье
арктических вьюг, что транжирят пространство и
гипнотизируют время, застывшее в статуях, с кем,
замурована в снежную схиму, округа ушла в
безразличие к сущему, что проморгало вас, как Одиссея —
киклоп, при попытке сличить со случайностью вас,
застигающего неизменно себя в каждой твердой черте
мира — не, в пораженьях, вовне, а ютящимся в тех
представленьях о нем, в чьей сгущенной реальности
теплится та, наконец, виртуальность «сегодня»,
кончающая ирреальностью мира, где мнимая жизнь,
с ее пафосом, всё уязвимей, сползая к агонии, верной
себе в неизбежности, как торжество ширпотреба…
Пришибленные безнадежностью — бдят, заодно
с бытием, в вещем непослушанье вещей, во презрении
порабощающих нас, да-с! заведомых клонов…

Человека с природой поссорила цивилизация, что,
одержимая демоном утилитарности, колонизирует
жизнь обращаемых в клонов, колонны которых есть
апофеоз тупика, затерявшегося в захолустном углу
«подсознанья — подпольного (по Достоевскому, впрочем)
сознанья…», о чем, тихо сдув прошлогодний снег с губ,
предпочтительнее умолчать, а не то вас сметут.
Снежный обморок статуи — одушевляет вороний кагал,
колотящийся в низкое небо — как колокол в триллере.
Наглухо заперт в себе, человек облюбован сомненьями
и просто предположеньями о мнимых либо
действительных кознях той, чье, в недомолвках,
отсутствие не возвращает ни ровности духа, ни ясности
мысли тому, кто классически влажно глядит
в потаенную тьму притворенной души…
Невозможно, сгоняя морщины со лба, обернувшись,
подставить лицо подступившему прошлому, чьи
нереиды кивают из пены — другим, там, на пляже, где
некогда и вам подмигивал, в прятках с моралью и
совестью, рок.
О, пристрелка лукавыми взглядами, в зной, на песке
в шаловливых следках Амфитриты, уже независимой
в выборе свиты… трубящих тритонов.

Но внезапный порыв ветра вновь вас отшвыривает
в недра Гипербореи, где стужа и снег, погружающий
мир в безразличие к сущему, к этому, в дрязгах,
отстойнику времени, как ни зови его…
В метафорической эякуляции, вас виски больше, как
встарь, не подстегивает, и в крови не топорщится
адреналин — от прицельной улыбки, что, будучи
брошена вам, возвращается вспять, как отбитая. Так
темперамент, коль_«дело_к_закату…»,_на убыль идет?
И пока переводят часы, тем бросая, безлюбые, на душу
тень, и провинция требует мзды, посылая вам холод
соленой слезы — к панике феерических фей, так влитых,
загорелых, в свою наготу, что выстреливаете
конвульсией — вы, так… подкидыш сюжета… не более,
чем конфидент их…
К о р ы с т ь  б е с к о р ы с т н о г о следованья
их фантазиям, выпадам их, эскападам — в пустом
эскапизме, подчас, при задорной их вздорности,
ов-ла-де-ва-ю-щем до состояния взвинченности, чем,
однако, лишает вас благоразумия. Оно, в духоборстве и
спазмах самоистязанья, не стоит и слова, когда б
не щипки на душе простодырого, чьи добродетели —
декоративны, в усвоенных прежде условностях, — дань
давней строгости нравов в провинции, впрочем,
освоившей страсть метрополии

к мишуре, маскирующей как серый, дряблый,
в эклектике архитектурных течений, декабрь мегаполиса,
так и душевную дряблость, как студень, насельников сей
азиатской столицы, в чьем гостеприимстве — все та ж
ложь и жажда гешефта любою ценой…
И отсюда — ее фарисейство: в призывной улыбке
с рекламы… в притворном радушии и заверениях
в дружбе… А впрочем, прервемся, ведь мир — лицедей,
подающий пример нам, освоившим роль арендаторов
сей одичавшей действительности, заполняющей вакуум
в существовании особей, не удостаиваемых
признательностью бытия, — так, по Павлу Васильеву,
_«сорный_народ…»._Это, судя по визгу, не к месту…
Ценя ж безразличие к взгляду извне, вам довольно легко
удается, держась от_«ушибленных_мерзостью»_на
расстоянии и доверяя взыскательному вкусу, так
избегать пошлых поползновений действительности,
что, с достоинством,_«быть_не_у_дел_» — благородный удел.
Ибо вы, научившись терять, только приобретаете
в невозмутимости и в равнодушье к обструкции, что
оттирает вас от, в лучшем случае, существования,
если не большего… Это — эффект воспитания
в глухонемой, бестолковой среде… в защемленном
усилии высвободиться во что бы то ни стало из
беспробудной рутины, в безволии и безвыходности…

Склонность к самоанализу не подвигает
к самосозерцанию, а только взращивает ваш талант
выживания, что, с обесточенным в Вакхе Орфеем, дерзит
вящей логике. Но — в утверждение, по Ришелье,
«уклоняющийся от игры — неизменно проигрывает…».
Посему — музам радостно здесь, рядом с вами…
пороки их, не приложенья ища, добродетельны, то бишь
пресны… ибо горло саднит, как и прежде,
невыплаканная зима, с белым бременем снега на
пажитях мира, давно обернувшегося мифом, не
обделенным ни прошлым, ни поползновеньями на
первородство в ряду явных приоритетов, как жизнь
или смерть…
Имитируя статую в парке, засыпанном снегом, нельзя,
о т р е ш а с ь  от своей  о т р е ш е н н о с т и, паркер
достать, дабы «облагодетельствовать» страждущих —
легкой максимой об обаянье сердечного бденья — в виду
перемен, предрекающих вам променад по холмам
Геликона…

Дряхлый ключ Гиппокрена, вестимо, уже заговариваясь,
по инерции, видно, бормочет о музах, давно опочивших
под сенью вокабул. И только душа, опоенная пением
сладкоголосых сирен, так и не обольстивших, к стыду,
Одиссея, — полна южной негой Беотии в радужных
красках, откуда ваш путь к беглой реплике вечности,
что пропадает из вида — при виде продажных газет
в ипостаси гризеток… звереющих толп под пятою тщеты,
миллионов униженных и оскорбленных, и прочих,
в надсадности… прелестей дикого рынка с его
перспективой погоста, насельники чьи, неизменно
лояльные к сущему, чтят деревянный, в дежурных
венках, камуфляж, достигая такой высоты мимикрии,
чтоб слиться с землею, с ландшафтом. В сем нам
предстоит еще поднатореть, дабы не обратиться
в сырье для губительных метаморфоз, отдающих
ломотой в суставах иль ржавою судорогою воды
из-под крана в стене, ставшей, в струпьях, второю
натурой для яви, что, зараженная комплексом, как
лабиринта, так и тупика, — судя по ощущеньям,
узилище, а не пристанище для обитающего в
безысходном безвременье, чем, как известно, давно
тяготятся. Но, в силу своей бесхребетности, кисло
бодрятся, чтоб кончить свободой, свободу кляня,
от свободы которой, коль слушать адептов, уже
перебор, данный в рабстве у вздорности, у скудоумия,
у самомненья брюзжащих филистеров, что, вам сдается,
есть плод одомашненного демонизма… У масс
и хвала, и хула — наготове для вас, как и мотивировка,
к примеру сказать, монтировки, подчас норовящей уже,
к ликованию охлоса в — … Разумеется, это резонно,

что вживающийся в роль — как будто вжимается в боль
не нуля — единицы, уместной в контексте высокой
трагедии, где, уступив авансцену античному хору, герой
неизменно ввергает вас в катарсис… это естественно. Что
же до нашей реальности… — фарс, одним словом,
под занавес… Ладно бы, тот водевиль, дань сумбурному
вкусу мажорного охлоса, иль буффонада — для фронды,
задорно пускающей пыль простодырым в глаза…
И вы — не исключенье, охлестнутые в подворотне вполне
задушевным «утиль», что, при сходстве сарказма и
лирики, не придает вашему бытию вожделенной
пикантности, но ровно одушевляет его сопричастностью
к вечности, что явно заключена в молодой дефиниции из
шибанувшего прелою тьмою угла. То, что ночь вам дает,
свет, за оползнем сна, отнимает — в бензине и магии
наглых мигалок, разросшихся в дьявольский вой. И зима
сухим ртом обжигающий воздух хватает, тот воздух,
что, в легких чадя, убивает, и с ним убывает рефлекс
выживанья — сродни суициду, спасающему от себя
самого, будь то немолодой триумфатор или фаталист,
возражающий здравому смыслу, по сути — одним
бренным существованьем своим, заточимым в диагнозе,
ну, например, «паранойя»,

что, с оценивающим цинизмом, уместнее бы отнести
к передергиванью перемен в вашем умонастроении, чем
и занятна действительность…
Только с годами причине — суфлирует следствие, и
бытие уступает в симпатиях небытию. Что, к смятению,
симптоматично, особенно здесь, где в отравленном
воздухе всё осязательней взвесь смога и дальнобойного
снега, причем, в саркастическом зеркале можно,
вглядевшись, увидеть в глазах красноту, как в
подглазьях — тяжелые тени и шрамы на крупном лице…
Всё следы бурно прожитых лет…
И раскаянье — акция ассоциаций, хотя в глубине души,
там, — еще бодрствует бодрость, взывая к сознанью. А всё
пустота не дает вам прохода, куда ни ступи, и забвенье
свивает гнездо в ваших снах, что давно проточил
древоточец… В заснеженных снах, больше не придающих
значения вам, ибо скомканы, сбивчивы, с ревностью
к яви, — вам проще проснуться и, не потрафляя тоске,
отмахнуться от мыслей о непостоянных в привязанностях.
Жизнь привита к случайностям, не затеняющим истины о
той бессмыслице в слове «любовь» либо «верность»,
когда всё подчеркнуто обнажено, и неистовей общая
страсть — заголиться еще, хоть и вывернувшись
наизнанку… Увы, огорошенный Гойя с его

целомудренной «Махой…». В инерции стадности есть
магнетизм демонического динамизма — толпа больше,
чем, в исступленье, толпа, чья борьба с индивидом —
путь силы… С мышиной вознею всезнаек, она,
отрешенная от милосердия — мировоззрением, злей
в обыдёнщине. Тем вам обиднее за самого себя, но
бутербродом из яви и сна не накормишь всех
страждущих, хоть и манеры, и мимику Гаргантюа
одолжив у Рабле… Мостовая — бессменная муза
орущих колонн, где у_«зла,_как_(по Ларошфуко)
_у_добра,_есть_свои_же_герои…»,_фантомы заклиненной
ярости. Свеж до умопомрачения снег, экспрессивен
в своей белизне, что вымарывает вас из мира,
субстрата той паранормальной действительности,
отрицаемой вами же, — это и есть путь к себе,
вперекор доброхотам и перевертням. Эти лица без
черт, что надкусаны жизнью, едва ль соразмерны
своей слепотою Гомеру.

И, поверенный вечности, он нынче рудиментарен,
как честь и отвага, ведь в ряд несомненных
достоинств он ставил и совесть, и — вот парадокс
для действительности! — милосердье к поверженным,
что не понять, да и не перенять соплеменникам у
легендарных героев. В присплюснутом времени нет
для них воздуха, ведь смрад гигантских клоак,
так назыв. городов, чья среда — средостенье пороков
и низости, не забивает дыхание, а забивает отчаянье и
отвращение в душу. И — вывод, что легче всего
погасить в себе свет, чем рассеять ту тьму, что
сгустилась вокруг, и кромешней тоска задубевшей
закваски… К примеру,

есть у жизни вдали от себя, есть резоны свои,
долго перечислять, но одно несомненно, что вы
в зеркале застаете себя — отшатнувшимся от
двойника, отшатнувшегося, в свою очередь,
в ужас от вас… Безусловно, ваш вид —
с потемневшей сиеной в подглазьях… запущен…
небрит… — отсылает к июльским клошарам, в жаре
возлежащим вдоль Сены, как бы на просцениуме.
Беспризорная фабула… Дерзко жонглируя вами,
честны обстоятельства в замыслах, законсервированных
в долголетии образов, не потрафляющих черни,
отпавшей от Бога… Трезва белизна задушевного
снега, еще не прозревшие окна — темны и
безрадостны, словно соитие двух, лицемерящих Эросу.
Так погружаются в женщину, чтобы отпасть от нее,
получив, наконец, сексуальный ее апперкот.
На каком-таки уровне располагается, мысли будя,
в человеке его внутреннее, заветное небо, куда
часто смотрит он с жадной надеждой на некий ответ,
отрезвляющий от нелегальных иллюзий, уже
адресованных прошлому и все же липнущих
к здравому смыслу среди общего исстари
сумасшествия… Но — комментарии растворены
в расстояниях меж обстоятельствами, обстоятельными
в перманентном бездушии. Снег — абсурдист,
абсолютный

в молодом прилежании мытаря, запорошивший сознание
не одному, весь — физически плотная, до осязанья, материя
памяти. Тем и берет снегопад — погружая прохожих
то в детство, то в юность, еще жизнью не испохабленные,
все еще с обаяньем застенчивости открывающие
бренный мир, чтоб потом, на дистанции боли, осмыслить,
что путь к  ч е л о в е к у  лежит через БОГА… И пусть
на душе плодоносней ушибы от прошлых ошибок — свежа
благодарность за дар прозорливца, забившегося
от освистанной яви — в себя ж, чтобы не допекала
действительность — зависть, обструкция плесени, козни ее,
плутовство не подтекста смирительной жизни — ее
трансцендентности, что матрицирует клонов…
В железобетонных роясь сотах, густо огни
дышат мягким теплом пропеченного быта. От снов
остаются одни отголоски аморфных коллизий… луна
в этот час, как и водится, допрежь безлюдный,

остывая, не более чем антураж недоспавшей окраины. Сон,
послесловие к осени в сердце, — берет прозорливца
в наперсники и обминовывает горожан, отдавая их,
в ретро неоновых мертвых реторт, — виадукам, метро,
гаражам… Обстоятельства им допекают опекою,
вольноотпущенникам душных, тесных клетушек,
с напористою простотой забивающих мытарей в быт,
словно гвозди — по шляпку, с забвением заподлицо.
Отупляющие тупики безразлично плодятся в сознании…
Снег, перестирывающий пространство вдали, —
отформован коробками тесных дворов городских.
Здесь с природой, бездольной и грустною матерью,
сводят напрасные счеты, потом, с омерзеньем к себе
же и ужасом, так исповедуясь боли, что та сатанеет,
забившись в страдание и, безусловно, обрушивает
человека в чужое отчаянье… Мор переписывает
подминаемый мир, этот — очеловеченный до полной
бесчеловечности мир, чей характер расхищен
на хитрости, ибо

«…_чтобы_завоевать_популярность,_вам_следует_быть_
(по Оскару Уайльду)_всего_лишь_посредственностью…»._
Костоломный словарь подворотен в новациях плотен,
греша гормональной горячкою. И, в невменяемом
времени, клон монструозной реальности, крив
в прямоте и амбициях скотства, выпрядывающего
повесть из низости и вероломства, предательства,
черствости, склок и отчаяния от бессилия все изменить.
Заточимый в вине, словно Вакх, коррозийный Карузо
не слух истязает, а долготерпение масс, вне себя
от себя ж, пьяной кровью парною ветвясь в потной
чернорабочей подметной любви с опустевшей панели…
Трещат по обшмыганным швам эти лица дешевого,
в черствых морщинах, пошива. Морщинистые миражи
в экспрессивно окрашенном не одиночестве, а
в отрешении от преходящих иллюзий надежности и
постоянства зашоренной жизни, пустой и постылой
в основе. Душимый безмерной душой — так влюблен
в одиночество, то бишь отсутствие толков… оков
ложнопонятых не обязательств — посулов… порой —
дребезжания дрязг… либо

неизменную слякоть хмельных излияний — шельмующих
каждого до омерзения, как и топорная нравственность
перелицованных ёрников, неистощимых в сплошном
фарисействе… В эстетике статики есть сокровенный,
в сей непостижимости, рост притязаний на вечность,
в чьих душеприказчиках, по Гесиоду, одна пустота,
и_«объекту_злоречия»_дан в утешенье резерв
зашлакованных жизнью клише о… Триумф
тривиальности суть откровение мора о будущем,
опознаваемом как подсознаньем, что тихо
коллекционирует комплексы, так и фантазией,
в общих чертах, фаталиста, что сыт релятивной
причастностью к существованью вещей,
вообще-то безличных, как ноль, с точки зренья зимы,
совершенной во сказочном несовершенстве своем.
Она — в метаморфозах внезапного снега, берущего
в ватный полон дерева задубевшего сада, возвышенные
фонари в перспективе колонн, свежесколотых тьмою и
проч… чтоб, размазанным по мостовой, мутно
околевать в околесице неутолимых кромешных колес,
либо, опознавая себя в частоколе сосулек… во льду
задубевших углов… в киселе под ногами тетери…
судьбу преломить с неизвестностью… Утро.
Задушенный кашель несет в направлении севера, что
без остатка готов уложиться в терцину. Бесчувственность
к метаморфозам — залог долголетия, и потому в его
хвойных урочищах, в недрах его холода обрекают на
ранние сумерки там, в подсознанье, куда эскулап избегает
заглядывать, ибо туда эскалатора нет. И оно, подсознанье,
с его галактической бездною, суть генератор кошмаров,
роящихся за гранью рационального, — узника той
обыдёнщины, что утвердилась на этих, в
пространных пространствах, широтах… Язвя, панегириком их
не обрамить.

Такова перспектива провисшего дня, что не знает
судьбы своей, тотчас впадающий в дряхлость и не
отвечающий за перебор недомолвок и каверз, ведь в нем
говорит казуист, разминающий мысль, словно
сморщенный лист, чтобы кончить прострацией. От
стужи птица, дрожа, забивается в сердце, и тут
резко прыгает адреналин вверх. Чаще не согревает по
стуже, вминающей в палеозой всё как есть,
с поскучневшим ландшафтом, к тому ж промороженным
крепкой слезой на запавшей щеке… Без присмотра
грядущего вещь, забиваясь в себя, — не субстанция мира,
по сути, а — взвесь хромосом в обезлюдевшем времени —
лютой безадресности настоящего к будущему,
извлекаемому из отбросов иллюзий и грез, неизменно
не стоящих ни ламентаций, ни слез. В пересохших губах,
заплывающих оловом холода, вновь просыпается память
о вспышке кармина, свежо высекающем в сердце —
«Марина», на свой счет по-прежнему не принимая ни
скрежета на автостраде, ни гнусных собачьих фекалий
под липкой, скользящей стопой…
Сор_«печатного_вздора»,_сей промысел дьявола, лезет,
назойлив, в глаза, предъявляя, как пьяная девка, себя.
Вздор, он тщится представить, как будто он есть,
между тем как его, оглашенного в подлости, нет.
В прикладном словоблудии есть от инстинкта само —
сохранения. Но, обратившись в_ничто,_вздор способен
мутировать, но не теряя при этом наследственных черт —
пошлость, бессодержательность, скука, что так же крепки
свальной тупостью жизни. И в этом заслуга безликого
будущего, что за вашей спиной, ибо особь сливается,
делая шаг, с пустотой, как с ландшафтом, зашторенным
снегом… На взгляд снегопада, любой — тот продукт
мимикрии, что, не обнажив свою суть, учит как
примиренности с подобострастием в жестах, так и
амнезии, той анестезии души, бедной узницы мира,
как в тесной темнице, и встарь преисполненной зол
преисподней и мыслей, в «Коллапсе», о ней…
В образцовом единообразии дней, чьи прилежные
пролежни реже по праздникам, снег — полностью уложим
в эту формулу формы, что не приложима к наплыву
бетона, к сырой мешанине промозглых теней,
с запустением в лицах, бегущих навстречу курсивом.
Свежи отложения сна в задубевших чертах,
зачерствевших до жесткой фанеры, захватанной жизнью…
Меж тем, в арабесках чугунных виньеток, оплавленных
инеем, — в бездну затянут воронкою взгляда, укладывается
и он в разрешенное прошлое, САД, запускающий
голые сучья, как когти, в кремневую память…

_2007_