О поэтах хороших и разных
Ю. А. Мешков








ЮРИИ КАЗАРИН:

«ДА ПОВТОРИТСЯ ЭТОТ ДЕНЬ НЕВЕЧНЫЙ...»


Юрий Казарин был замечен критикой еще до выхода в 1991 году его первой книги стихов «Погода». Замечен был по журнальным публикациям в «Урале», «Юности» и др. Это было уже признание.

Впрочем, знавшим его он как поэт был признан давно. Вспоминаю, что на студенческих поэтических вечерах его выступления неизменно вызывали интерес. Но он не толкался по редакциям. Прилежно продолжал посещать поэтический семинар Майи Никулиной, прекрасной уральской поэтессы, многих выпестовавшей и благословившей на литературную стезю. Казарина она всегда выделяла.

Книга «Погода» состояла, в свою очередь, из трех книг-тетрадок и включала в себя 220 лирических стихотворений. Потом был сборник «После потопа» (Екатеринбург, 1994). В 1994 году Юрий Казарин был принят в Союз писателей России. А в 1998 году издал в екатеринбургском «Сократе» по-своему итоговую книгу «Поле зрения», собрав в нее написанное в течение двадцати лет. Книга эта, кстати, в начале 2000 года была удостоена впервые утвержденной на Урале литературной премии им. П.П. Бажова.

Юрий Казарин может быть отнесен к тем немногим и истинным поэтам, которые от книги к книге вырастают в мастеров. Это свойство подлинного искусства слова. Приметой его выступают не события текущего дня, не обстоятельства времени и не путь поэта среди событий и обстоятельств, а лирически выраженные сущностные основы бытия, не сразу осознаваемые как поэтические открытия. Здесь год издания книги роли не играет. Не играет роли и политическая ситуация того конкретно-исторического периода, когда стихи были написаны или прочитаны читателем. Их можно читать при любой «погоде» в общественной жизни.

Юрий Казарин – лирик. Повествовательная интонация стихотворного рассказа ему неприсуща. Он стремится быть лирически краток, понимая, что если не скажешь главного в двух строфах, то не скажешь и в двадцати. Имея дело с длинным стихотворением, легко определить – о чем оно. А когда восьмистишие?

О, лет семнадцати сиянье! –
Русалка в девственной крови...
Преодолеть бы расстоянье
от междометий до любви.

Всему, что есть, сказать: «Живи!»
покуда всё на свете – третий...

А там обратно – от любви...
до междометий.

В лирическом стихотворении запечатлен акт внутреннего состояния личности в один из моментов познания мира. И чем целостней представлен в этом акте мир, тем напряженней момент познания, тем многомерней образное содержание. В лирическом стихотворении мир многомерен, его время и пространство как бы одномоментны в состоянии личности, стянуты в акт лирического высказывания.

Я придумал дальнюю дорогу,
где вокзал, как водится, в конце.
Холод, как положено ожогу,
выедает кожу на лице.

Птицы там на юг не улетают –
греют их всевышние огни.
Там друзья мои не умирают,
потому что вечные они.



Придумывание поэтом и есть творение им в слове мира, многомерность которого задается духовным порывом, взрывающим время настоящего и преодолевающем пространство материи.

Наш читатель отучен, к сожалению, от подлинной лирики. Он считает ее ребусом, требующим расшифровки. Ибо понимание лирики требует знания ее языка, ее родового шифра.

Читатель отучен от подлинной лирики теми интерпретаторами ее, которые родовой шифр лирики свели к теме или идее, образным средствам, взволнованности, способности откликнуться, современности, гражданственности и т. п. Отучен всей системой нашего недавнего представления о ценностях жизни, когда на первом месте стояло умение жить событиями (общества, страны, коллектива). На отслеживание этих событий, их толкование, включение в них и подчинение им личного (в чем якобы требование жизни) и тратятся дарованные Богом годы. Современному читателю еще трудно принять мысль, что смысл жизни не в событиях ее, а в том размеренном ее этикете, который самые обыденные будни вписывает в праздничное течение жизни, тем праздничнее, чем возможно короче срок, отмеренный нам в ней.

Ценность жизни в том, что в самом человеке, в личности его, а не в том, что вне человека.

Наш читатель все еще приучен к поэзии событий, обстоятельств, к поэзии на случай. И мы, критики, помогли ему в этом. Такая поэзия появилась не вчера, в ней были и есть свои мастера-классики и несть числа ее адептам, полагающим сам факт стихотворного отклика на событие свидетельством «связи поэзии с современностью», «запросами общества», «интересами народа». Не очень удачно ее в последние десятилетия называют эстрадной поэзией, имевшей и все еще имеющей шумный успех. Мастерство здесь сведено к хлесткости выражения, а содержание – к реакции на какое-нибудь явление, гипертрофированно поданное как поворот судьбы.

Но современность – она до вечера. С приходом нового дня наступит новая современность, а вчерашнее будет помниться как досадная поспешность, суетливость момента. И не в нем сущностное, а следовательно – и не в стихах о нем – сокровенное.

Стихи Юрия Казарина не привязаны к событиям внешней жизни. В них не происходит ничего, что было бы интересно «читателям газет». В них происходит лишь то, что открывается внутреннему взору поэта, его душе.

Хорошо поговорить, поразговаривать
в одиночку, в самой страшной темноте,
и на кухне чай чернявенький заваривать
на кипящей, на серебряной воде.

Обжигаться, усмехаться, выпроваживать то,
что в памяти жирует, но – умрет.
У окошка еле светлого похаживать,
слушать, что водичка напоет...

Лирика всегда индивидуальна, «автобиографична», и содержание лирического стихотворения единично. Можно вслед за одним из лидеров эстрадной поэзии повторить: «людей неинтересных в мире нет». И в этом смысле интересно любое стихотворение, кем бы оно ни написано – мастером или дилетантом.

Лирика – это мастерство словесного выражения, то самое «как», которое «что» единичного оформляет в мерный и гармоничный речевой поток.

Но подлинная лирика – всегда духовный порыв, который единичное превращает в общезначимое, а мастерство предстает естественной и единственной формой выражения. И именно духовный порыв автобиографическое в лирике делает как бы анонимным, безымянным, распространяя его на всех и каждого.

В сборнике Казарина нет стихов, которые традиционно определяются как стихи о поэзии. Да и себя он нигде не называет поэтом. Скорее – певцом, поющим жизнь свою. Ибо жизнь прожить – что песню спеть. Певец Юрия Казарина понимает, что конец песни – со смертью, что какой сложится жизнь так и споется песня. И то, что должно пугать, рождать грустные медитации, – то при полноте жизни видится логическим концом ее, а потому:

Хорошо, что жизнь смертельна,
Значит, до смерти любил.

И если лирический герой Юрия Казарина смотрит в себя, если и решается сказать о чем-то, определяющем его бытие на земле, то говорит о душе, спрятанной в нем, беспокоящей его. Не вдохновение поэта, а песня души рождает стихи. В том духовно-телесном единстве, что и есть личность, душа, конечно же, заглавна.

Наше земное бывание кратко в сравнении с вечностью бытия. И краткость эта одних пугает, отвращает от обыденного, ибо кажется, что оно-то и уводит от высокого. Лирического героя Казарина краткость эта не смущает. Он видит именно в обыденном вечность бытия. Именно в исполнении человеком каждодневных будничных дел и есть жизнь. И чем прозаичнее дело – тем нужнее оно в утверждении красоты жизни.

Лирика воспевает женщину. Такова вековая традиция. Но у Казарина в стихах не нимфа, не фея, не божество, а живая, земная женщина, хранительница жизненного этикета, исполняющая то, что надо делать по извечно заведенному обычаю. Вот отдельные строки:

... И мать моя несет развешивать белье...

... Бабушка развесила бельишко.
Парится картошка в чугунке...

... В небе моем, в незнакомой квартире
вечная женщина моет окно...

... И женщина вялой и теплой водой
набухшие грядки для солнца разжала...

... Марина стала матерью. И вот
она поет, пеленку подшивая,
и чувствует, как опустел живот
и что она теперь вдвойне живая...

... Лето мелькало. Старуха крапиву косила,
горстку мозолей сжимая легко в кулаке...

Юрий Казарин славит жизнь, земную грешную жизнь, что и дана нам. И не подняться надо над ней, чтобы ощутить радость, а принять ее, принять как единственную данность, вне которой нас нет. Отсюда в его стихах обилие будничных реалий, конкретики повседневного, примет неизбывного круга дел.

Припозднились с картошкой – дожди виноваты.
С бездорожья сошел семицветный мазут...

Дотемна старики, навалясь на лопаты,
в черноземное море с поклоном плывут...

И старухи в платках за садовой оградой,
в перехожий туман напустив синевы,
теплой спичкой в горсти, как вечерней
лампадой,
вызывают огонь из убитой ботвы...

Мама в дом принесла запах дыма и хлеба –
встрепенулся в кладовке ковровый паук.
И в гусиные крылья ударило небо –
вот и ангелы все потянулись на юг...

Когда это было? Вчера, год, десятилетие и столетие назад. И так будет завтра, через, год, десятилетие и столетие. Будет, пока жизнь будет. Ибо это и есть жизнь. И поэту важно, чтобы читатель принял это как извечное и вечное состояние, в котором истоки всего: красоты, любви, истины, добра и счастья существования.

Я здесь любил, когда земля качалась.
Посмотришь в небо – та же синева.
Где молодая лошадь повалялась,
там долго пахнет лошадью трава.

Да повторится этот день невечный,
когда горох зеленый сахарист
и пахнет виноградом огуречный
ворсистый и почти кленовый лист.

И косогор в золотоносных дырах.
И перебор пространства на полях.
Картошка, как положено, в мундирах.
Собака, как положено, в репьях.

«Как положено» – это как и должно быть в жизни.

Однако вот проявление этого должного – единично: сегодняшнего дня не будет, о нем можно будет только вспомнить, а завтра пусть и такой же, но уже другой; собаки этой не будет, а пусть и в тех же репьях, но другая; гороха этого не будет, пусть и так же сахарист, но от другого урожая.

Невечный день вечного времени и есть художественный мир Юрия Казарина, где судьбой прописан его земной герой. Прошлое – в памяти, будущее – в надежде, но стянуты они в настоящем дне, в капле вечности. Потому и пространство здесь замкнуто: дом, квартира, огород, поле, река, лес. Но данное пространство (как день – в вечность) вписано в необозримость мира. Уход в эту необозримость из конкретности времени и пространства есть разлука, потеря, а возвращение встреча и ощущение своей причастности к дому, земле, свету и добру.

Вот в этом телесно-земном мире и пребывает душа. Если телесно-земное пребывает в извечном покое и статично (даже переменность его с временами года извечна, а потому устойчива), то душа пребывает в беспокойстве, она – у предела, за которым иное, манящая неизвестность. Она-то и одухотворяет казалось бы остановившееся мгновение бытия.

Но порыв души, ее беспокойство и ее устремленность, знаменуя преодоление телесно-земного, все же не отрываются от него окончательно. Лишь размыкается время и пространство. Но не раздваивается личность. Она – в смертном теле, и хоть бессмертна, но за пределами его – иная, другому принадлежащая, не та, и как знать: по душе ли ей будет иное ее существование.

Пока я пел, душа летела.
И это было навсегда.
Всего-то сорок дней без тела
тебе скитаться до Суда.

Сорвется пульс карандаша,
и за последней слабой точкой –
о, как – и плотью и сорочкой
я смертен, вечная душа.

И на девятый день творенья
земли из праха моего
душа потянется к спасенью –
и отвернется от него.

Повторю, что стихи Юрия Казарина внешне несобытийны. Их движение определяет не фабула рассказа, а развитие мысли и образа. Потому их и приходится приводить полностью. Цитировать можно каждое, ибо в каждом – мысль, и каждое – целостный образ, неполный в строчке или строфе, а цельный лишь как все стихотворение. Вот, к примеру, «Залив».

Где Крымские горы толкают в бока,
из двух берегов ускользает река.

Срезает осока заливу висок,
и наголо бритый восходит восток.

И пахнет прозренье зеленой волной,
и топчется море, как смерть за спиной.

Где волны не в ногу бегут на восток
и дышат, как в зеркало, в голый висок:

волнуются, бьются наперегонки
и учатся страсти у пресной реки.

А привел я это стихотворение, честно признаться, ради последней строки. Река – не бурливая, вольная, стремительная или как там еще в общепоэтическом словаре – а пресная. Строка эта показалась мне по-своему программной. Залив, море, горы, открытый восток неба – некое пространство мира, площадка, где есть разыграться жизни. Но все составляющее это пространство, и волны, рожденные этим пространством, лишь подражание, отражение, подобие того, что концентрированно выражено в малом, ибо – «учатся страсти у пресной реки», учатся преодолению.

«Пресна» реальная жизнь, стиснута в отмеренный предел времен года (рождения / смерти). В этом пределе не разорваться, не растеряться и не согнуться духом можно, если исполнять прозаично-будничные дела. Где-то страдания по страстям, великие и малые события, а здесь, в стихах Юрия Казарина, заурядное течение жизни.

И даже погода (а книга и называлась «Погода») внешне невыразительная, смурная, загоняющая в укрытие и оттого заставляющая ценить его тепло. Это, скажем, дождь:

... саду дожди убежать не дают.

... что звалось дождем и небом –
постояло над душой.

Пока в глазах смятенье и кумач
и дождь в окне заходит наудачу...

Великим страхом гром короновал
бегущую толпу перед вокзалом...

Тепло – к дождю. И непонятно,
какая осень над тобой.

Шуршит по речке плоскодонка,
под сапогом хрустит щебенка –
охапку дров в холодный дом несешь,
как малого ребенка – под сатанеющим дождем.

Строчки, строфы и даже целые стихотворения (хотя бы «Дождь», «Дождик – трещинки на печке...» и вновь «Дождь») можно приводить еще и еще. Я прервался лишь потому, что хочу привести те, где непременно есть снег:

И снежинки осторожно
мне ощупывали лоб.

Свет от снега тянет снизу.
Снег темнеет над тобой.

И пахнет деревом от снега,
и снег древнее серебра.

Ах, кабы снег лежал три года,
я б сочинил тебя зимой.

Тесно в сердце у меня;
снег да снег – такое слово.



И одно стихотворение целиком:

Как выпал снег, так пишется о снеге.
Так часто о любимом человеке
не говорят, как говорят о снеге.

А за окном такая благодать,
что страшно слово лишнее сказать:
мальчишки увязают, и собаки
не могут пухлый двор перебежать.

И строки эти вязнут на бумаге.
И страшно слово лишнее сказать.

Я не ставлю здесь задачу раскрыть символику дождя и снега в стихах Юрия Казарина, лишь отмечаю ее. Может быть, в них принятие погоды как данности жизни, а данное надо ценить и радоваться ему.

Сквозным в книге Казарина показался мне мотив похолодания. И не только холода природного, осенне-зимнего, холода ненастья. Но и внутреннего холода-мороза как состояния души на каком-то переломе:

Но в заморозки, плача и дрожа,
за голый сад – до снега – накануне,
за все на свете выживет душа
и отзовется холодом в июне.

Мороз ли от песен гуляет по коже...

... И губы рвет, разламывая скулы,
сибирской стужи варварский словарь.
Я за лесом, где свет подморозило,
чернотропом по бровь уберусь.

Бросится в зябкие ноги
прежняя твердь бытия.

А холоду все-таки мало
на вечное время мое.

А вот стихотворение, где ассоциативно звучит известная песня о морозе, где традиционный образ парома-переправы как рубежа, где прошлое, настоящее и ожидание будущего:

Далеко поют. На перевозе.
Шороху дают средь бела дня.
Что-то о судьбе и о морозе –
Дескать, не морозили б меня.

С берега на берег на пароме –
и не страшно в осень заглянуть:
в октябре, как окна в новом доме,
лес и поле настежь распахнуть.

По погоде быстро расстаются.
Прошлый берег топчется вдали.
До другого – годы пронесутся,
не коснувшись неба и земли.
От парома пляшут до упада берега,
чернеющие врозь.
Между нами небо снегопада,
Все равно – до смерти не морозь!

Жди меня на этом перевозе
на исходе осени и дня...
А пока послушай о морозе –
он уже добрался до меня.

Душа внутренне сжимается и холодеет в предчувствии манящей неизвестности, когда в порыве своем заглядывает за предел привычного – «в большой озноб далекой стороны – за семь небес, за край седьмого света, где жизнь и смерть в пространство сведены».

Неизвестность всегда манит, уходящее за горизонт всегда таинственно. Лирический герой Казарина готов принять все это: новые встречи и перемены, даль пути и высь полета. Более того: ему не хватает этого. Но не от неполноты данного ему, а от переполненности сердца, от избытка радости земного, от готовности выплеснуть это куда-то туда, где его нет.

До сердца, до земли – сплошное небо.
Открой глаза – мне много одному:
погода, жизнь, ломоть ржаного хлеба
и яблоко холодное к нему.

От избытка и густая, щедрая образность поэта, максимальное изливание в слове состояния, яркость и резкость выражений: сад – «ржавеющий снаружи»; Петергоф свои каскады – «раззявил»; в полночь женщина зажимает – «чтоб не разрыдаться, вдовий расползающийся рот»; на вокзале штакетник – «кажет... зубную эмаль»; дождь – «голеностопен и футболен» и т. п.

Стих Юрия Казарина – экспрессивен в сравнениях, определениях, метафорах. И в этом не изощренность умельца, а стремление мастера предельно нагрузить слово, как например, в первой строфе стихотворения «Пекло и тепло»:

Нас пекло памяти не обожгло и к будущему намертво прижало.
И долго проходило и дрожало беспамятства утробное тепло...

Обрываю на этом портрет. Обрываю в надежде на новые встречи со стихами Юрия Казарина. В уверенности, что последуют вскоре о его лирике и серьезные аналитические статьи. Ибо его присутствие в русской поэзии конца XX века определенно. Мне так думается.