Учите меня, кузнецы: Сказы
И. М. Ермаков








И БЫЛ НА СЕЛЕ ПРАЗДНИК


По мотивам народных празднеств в Абатском, Сладковском, Казанском районах Тюменщины




Мудро, трогательно, задушевно и святобережно опоэтизирован в русском фольклоре пресветлый наш хлеб. В обрядах, в поверьях, в месяцесловах и празднествах.

«Кукушка колоском подавилась». Пословица. Заколосилась, стало быть, рожь. Затаеннее птичьи звенят голоса, а кукушка-гадалка и вовсе умолкла.

«Воробей под кустом пива наварил». Пословица. Урожайная, значит, выдалась осень. Даже этому прощелыге-бичу на «пивишко» подбросила.

«Завязать Илье бороду». Поверье-обряд. Заканчивая жнитво, оставляли клок ржи на корню «под будущие урожаи»,

Па масленой неделе, пекла Россия блины. Блин – символ солнца, наступившей весны. Сжигали «зиму» – потешное соломенное чучело.

Каждый год, в марте, пекла моя бабушка «жаворонков». Этакое художественное тесто. Получались незамысловатые хлебные птички с подобием головки и клювика, с приподнятым острым хвостом.

- Ешь! – подавала мне птенчика. – Сорок пташек сегодня на Русь пробираются, сорок птиц – летят. И жаворонок с ними.

Птичка, которая, по поверью, «колосок к солнцу манит и зеленя опевает». И еще бабка верила: эта птичка голодные годы отпугивает.

Осенью из нового помола пекла наша бабушка «сеголетошних лебедят». Пекла, приговаривала: «Бел как лебедь – хлеб, бел как лебедь – хлеб…» Эти были уже попригляднее. Кудреватая розвихрь хвостов, изогнутые шейки, глазки из сушеных ягодок черной смородины.

Так и запомнилось: пышущий жаром лист, а на нем стаи белых превкусненьких птиц.

Большой путь вам, резвы крылышки! – крестила бабушка лист. Поднимала с него самого зарумяненного, поджаристого «лебеденка», протягивала мне: – Золотого – Ванюшке, золотого – Ванюшке!..

Память вам, Пелагея Васильевна, птичья скульпторша, птичья песенница. Так и остался в моем восприятии, так и сияет, живет в моей памяти он – _новый_хлеб_ – золотым лебеденком детства.



Праздник этот ни в каких календарях не помечен, дня-числа для него не назначено, и именуют его на селе по-казахски, по-русски и плюс по-газетному. По-казахски звучит: «сабантуй», по-русски: «отсевки», по-газетному: «день последней борозды». Не важно, что лучше, но праздник такой соблюдается.

Хлебец выбрызнул, захмелела в межах перепелочка, тракторист в жаркой баньке намылил удалую голову. Для него праздник с бани всегда начинается. Баня же – с головы. До свистков-сквозняков прочищает от пашенной пыли «форсунки» в носу. Из одного уха азот достает, из другого – селитру и фосфор. В бороде – на предплужник бери – залегли плодородные почвы.

«А и славное же ты учреждение – баня русская! Мама вытопила. Сибирская вдова Куприяновна. Знает толк» Сама – старейшая механизаторша.

В запасном тазу, в кипятке почти, млеют веники. Доспевает метелка и лист. Приподнимешь, воду лишнюю вытряхнешь – и вот задышал, задышал, прошлогодний березовый сок.

Не спеша, выбрав знойное и раскаленное место на каменке, поддает туда ковш – и второй! – захмеленной на мятах воды.

«Мама знает, где духи живут. На цвету, на бутонах той мяты. Нарезала, в теневом сквознячке притомила… Сколь ты славен, дух леса сибирского!»

Еще ковшик, и можно скакать на полок. «Жарь-жарь-жарь! Жги-жги-жги!» – начинает тракторист с боевой приговорочкой.

«Сыпь-сыпь-сыпь! Кусь-кусь-кусь! Взять-взять-взять!» разъяряет он и науськивает в суматошном нахлесте березовый веник.

Извивается на горячем полке механизатор широкого профиля. Парится членораздельно и нечленораздельно. После яростной трепки хребетный массив с протягом отодрать норовит, с умышленным, хитрым таким шкуросъемчиком. Спина… Плеченьки… Они же насквозь, до мездры просолились, родимые.

Один веник, бедняга, в мочало оттянут. Облиться холодной водой, чуть-чуть отдохнуть.

После второго захода ослаб человек, захмелел. До малиновой спелости бойцы-веники допекли его, разуделали. У мускулов все сцепления ослабнули, в грудь второе и третье дыхание пришло. Теперь время в предбаннике полежать…

А и дерзкое ты заведение, баня русская! Заново человек народился. Слава славной вдове Куприяновне!



Лес для празднества выбирают.

Здесь он сплошь, безраздельно березовый. Невест изумлять. По поговорке: в еловых – богу повиноваться, в березовых с молодцем целоваться. Почему район и богат двойняшками-близнецами. Погуляй-ка в сплошном кислороде…

Лес нужен для празднеств не всякий березовый, а приподнятый. Который на гривках окоренел. Который над уровнем пашен, лугов и озер возносился бы. Пожилой, соковой, редкоствольный, прозрачный, прострельный, закудрявый, раскидистый,.. И чтоб между стволов, у подножий берез, подлесовничек-травушка стлалась бы, взор влюбляла…

В окружении таких вот приподнятых мест должна непременно присутствовать развеселая тоже, отрадная взгляду поляна. Чтобы вся в незабудках, в глазастеньких ягодниках, в белянках-цветах. Они в эту пору всей брызгой несметной цветут. Поляну особо всерьез облюбовывают, ибо здесь на сегодняшний день – праздничная Площадь.

Но и это не все. Слушают, есть ли в окрестностях иволги, подают ли свое вдохновение кукушки, порхают ли дятлы, поют ли у дупел скворцы. Праздник – днем. И нужна к нему, значит, дневная, веселая, певчая птица. Кукушке да и иволге конкурентов здесь нет.

На поляне разместятся грузовик для президиума с коврами по днищу, с микрофоном-трибуной на правом борту, грузовик для артистов агитбригады, ларьки и торговые точки, танцплощадки и пляс-пятачки… Тонет туфля твоя в незабудках, черт начищенный – сапожок!

Поляна – площадь. Леса – кулуары. После массовых мероприятий облюбуй себе чудо-березыньку, стели свою щедрую скатерть в тени, зови друга с женой, всех друзей, сколько нажил, полни по душеприемлемую отметку стаканы и… повремени. Повремени… Слышишь, как иволги чисто поют? Слышишь, кукушка тебе многолетствует? Слышишь, как птенчик родившийся в горлышке пробует звон? Слышишь, как травы растут? Слышишь, как душу твою навестило сейчас откровение высокое, светлое, клятвенное… Вот тогда поднимись и скажи:

«За Родину, други! За первозданную, милую… До братской могилы – единственную!!»



Хлебопашенные районы Тюменщины ждали, молили дождя. Ах как нужен был дождь! Такие чудесные вспыхнули всходы! Пашни плотной зеленой шубкой укрыли себя. Грач чуть виден, ростки журавлям по сустав. Влаги, влаги грядущему колосу! Весна нынче в солнце влюбленная шла, взора не отвела, каждой лужей по милому высохла. Земля вдосталь и сверх того пропечена, прогрета, пресытилась зноем до жаждушки. И он той предпраздничной ночью прошел, прогремел. По райцентру пустячный совсем, игровой. Но по тракту стали нам попадаться, встречаться по выбоинам натуральные синие лужицы. Секретарь райкома Дмитрий Михайлович просит водителя постоять. Это уже четвертая остановка. Он минует в полуботиночках рассолодевший кювет и, слегка утопая во влажной прилипчивой пашне, продвигается метров на двадцать внутрь юных пшениц. Там, в который раз уже, втыкает свой указательный палец под корни зеленых ростков и чего-то тем пальцем в глуби осязает, причуивает.

И вот слышу его торжествующий крик: «Встретились!» Это значит: влага дождя пропиталась, проникла до почвенной. Материнская сила кормящей земли увеличилась вдвое. Жить молодым хлебам! Секретарь улыбается. С удовольствием очищает полуботинки от грязи, душеприязненно плещется черными пальцами в лужице.

Километрах в пяти от села повстречали мы главного агронома совхоза. Та же поза и та же картина. Палец по корень воткнул между всходов и исследует, анализирует… Собственной кожею чертознайствует.

Думаю: сколько же их, трепетных указательных пальцев, воткнулось сейчас вот в сибирскую нивушку. Причуивают потихоньку. Причу-у-уивают… Пульс у зернышка щупают. Судьбу-самочувствие грядущего колоса на черной ладони земли предугадывают. Помнить: с пальчика хлеб…



Дождь под праздничек – дар. Освежил листву, искушал траву, взвеселил цветы. У стариков кровяное давлению понизилось, а жизнедеятельность и настроение повысились. Кашлять стали не оптом, все вдруг, а по очереди. Сидят в голубых незабудках, голубенькие, бывальщину слушают.

…Это было на севе. У родственников Викторова напарника случился пожар. Бросил тот сеять – помчался на беду. За трактор сел Виктор. Тельцовское поле, тельцовский массив… Сто сорок гектаров готовой под зернышко, сладко вздремнувшей на зорьке земли. С этой зорьки и начался отсчет. У напарника после пожара вторая случилась беда. Плеснул лишнего в честь победы воды над огнем. И остался Виктор в полях односменщиком. Сдал смену, принял смену. Сдал – принял. Двадцать четыре года парню. Комсомолец еще. Неженатый еще. Сорок полных часов сеял, сеял и сеял он хлеб…

В центральной конторе совхоза поднялась руководящая паника. По линии техники безопасности. «Это как же, вопреки природе и трудовому законодательству?.. Он ведь, сон-государь, придет, милый, да и повалит силой. Бывалое дело. «Запашется» парень в овраг или в реку, а то – в лес, на таран пойдет».

Секретарь парткома Владимир Георгиевич срочно выехал на тельцовский массив. Сеет Виктор, прилежно и цепко машину ведет. Зубы Витькины – белые, глаза Витькины – красные, в бороденке овсюг пророс… За сорок-то часов прорастет!

- Слезай, Витя, – остановил его Владимир Георгиевич.

- Нет уж, – уперся Виктор. – Досею. Немного осталось.

- Сле-зай!! Тебе надо поспать.

Пошли пререкания.

- Досеять хочу! – Откуда у тихого парня настырность взялась?

И только приказом был снят с горячего трактора всего комсомолец еще, Витька… Виктор Тюменцев.

– …Заслужил таковой поощрения и премии? – ставят на кон вопрос старики – сивы голуби.

Ставят, и своим солидарным, высокоответственным кругом на него отвечают:

- Достоин вполне. Заслужил.

Наше яблочко…

- Устремленный парнишко, оказывается! – берет его на заметку Куприяновна.

«Парнишко». Для них он, конечно, парнишко. Внук по возрасту. Свои есть, подобные. Ревнивое дело – свои. Лесами, болотцами, тайными тропами пробираются первоназванные трактористы России на голос, на бронесказуемый голос внуков своих.

Трактористы тридцатых, танкисты сороковых, черношлемные витязи, броневое чело Правды-Победы. Являются тайно ко внукам и дотошно, придирчиво, ревностно инспектируют фамильную пахоту, фамильные посевные загонки. «Огрех – наш грех». Прослушивают на отдалении бой-рокот моторов, невидимками ползают по бороздам, оценяя пласт, отвал, глубину, досматривают, как заделан, разделай крутой поворот…

- Нут-ко, Сеня, дай место. Гляди, я тебе покажу. Усекай.

Оторви-ка, попробуй, его от руля-рычагов, сживи с тропа, если он занюхнул газку.

- Погоди, погоди. Еще круг…

Празднество, а деды в комбинезоны наряжены. Берегут их, как берегут генералы шинели простреленные.

Сибирская вдова Куприяновна тоже «подкомбинезонилась». С лет девичества полюбила железо гремучее. Провожали на пенсию – подъехала, как условлено было, к совхозному Дому культуры на тракторе, юные пионеры повели в президиум. Сперва ладно шла, барабан ей бьет, горн звенит-поет, а потом вдруг замедлила шаг, заревела да вспять. Раскинула руки, вслепую нашла радиатор.

-  Кормилец ты мой! – целует железо бесчувственное. – Нареченный ты мой…

Ребятишки притихнули, а у взрослых ком к горлу подкатывает. Правильно, что кормилец. Трех сынов подняла на нем Куприяновна. Ордена ее, слава, депутатские знаки – все вдвоем с ним.

Правильно, что нареченный. Из горячих возлюбленных рук по началу войны приняла его Куприяновна. «Твой теперь», – сказал муж. С двадцати шести лег – зноен хмель цветет женской силушки – честно вдовствует Куприяновна.

= Нареченный мой! Я ведь Ваней тебя звала, Иван Силычем,

Сроду лекарств не пила – тут накапали…

Между тем микрофон с динамиками объявляют официальную часть. Все идет с применением техники: и доклад, и вручение грамот. Назовут на трибуне фамилию – радиоколокола, как зевластые говорящие филины, на березах ухают. В честь названной каждой фамилии играет народный оркестр духоподъемную бравую музыку.

Но вот что-то новенькое. Вызываются к столу президиума… Целым списком вызываются… наши сивы голуби. Становятся строем, лицом на народ, бодрят позвоночники и грудь. В левом фланге, зарумянившись красною девицей, пристраивается в своем комбинезоне солдатская вдова Куприяновна.

Слово предоставляется девчонке из школы механизации. Речь не писана, говорит посоветовано, что от сердца наскажется юного. Щеки алые, ямочки белые. Маков цвет с сердцевинкою.

Лизнув губку проворненьким язычком, обращается она к торжественному стариковскому строю:

- Железные наши дедушки!

- Среди нас, извиняюсь, и бабушки есть, – Тимофей Суковых прервал.

Промигалась девчонка и видит: действительно, бабка – в штанах. Стала вся алая. Замолчала… и запела:

- По дорожке по вольной, по тракту ли…

Подключился баян, взвился девичий голос.

- Что нахохлились, сивы голуби? Или многое вспоминается? Прибегала в поле синеглазая… Целовала тебя до затменья в глазах… Поднимал на могучие рученьки… Уносил до межи, словно перышко… Заплетал васильки в косы русые…

Отвлекись-ка! Что она там говорит?

Железные наши дедушки и железная наша бабушка! Ваши внуки, принимая от вас плодородное поле Родины, клянутся беречь его, любить, защищать – наследовать ваши геройские биографии.

И не успело суматошное эхо возвратить слова эти, как перед каждым старинушкой из какой-то засады в момент появилось… по внуку. Родной перед родным. Заранее, видать, было спрограммировано.

И подносили те внуки своим родным дедушкам по букету полевых диконьких цветов.

И согибали те внуки своим дедушкам стабильные твердые шеи сильными уже руками, и целовали дедов в свежевыбритую щетину.

Пионеры к дедам мчат.

И у каждого востропятого спиннинг в руках и транзистор. Оплели огоньки-вьюнки стариковский строй. Разумного и полезного отдыха строю желают.

Куприяновне же скороварку-кастрюлю на все голоса рекламируют:

- Свининые ножки варить полчаса…

- А гуся с капустой – пятьдесят минут тушить.

Суковых Тимофей запросил себе микрофон. Запросил – был пожалован. Дунул в него – отзывается. И загудело в березах, заухало:

- За спиннинги от всех нас, внучатых механизаторов, единогласное спасибо. Заверяю рабочий президиум и всех праздноприсутствующих, что ни щука-пройдоха, ни лапоть-карась от нас не уйдет.

За легковесную переносную музыку – повторное наше спасибо. Сидишь, рыбачишь, уху окуневую ешь и – связь с внешним миром поддерживаешь. Опять же, советы специалистов по отраслям… тут тебе про жабу грудную, и рака желудочного, и вред табака… Спасибочко. Но трижды и трижды спасибо за добрую память о нас, стариках!

В ответную благодарность есть у меня предложение. Пусть хозяйства отдадут нам, старым механизаторам, завалящую, списанную сенокосную технику. Мы ощупаем ее досконально, до винтика, где схитрим, где смудрим, но на «когти» ее восстановим. Я, к примеру, берусь созвать свою ровню, радикулитное... хе-хех… механизированное звено, и поставить на этой технике полтысячи центнеров сена. Как, сива гвардия, откликается на мое предложение? – к заспиннингованным старикам обращается.

- Сивы голуби – на «ура!»

Или корова нас съест, или мы корову съедим.

- Повариха уже есть! – на Куприяновну и ее скороварку указывают.

- Нет!! Я тоже за руль…

Далее – непрослышина была. Вся площадь всплеснулась, захлопала старикам.

На том официальная часть и закончилась.

Двадцать минут перерыва, – оповестил микрофон, – а затем ожидают вас парад сельскохозяйственной техники и другие праздничные нарядные зрелища.



«Первую пятилетку» изображал конюх Тихон Васильевич. Выбор пал на него потому, во-первых, что он конюх, во-вторых, тощий.

Запрягает он в лесочке коня, поперек дуги кумачовую ленту внатяг расправляет. На ленте зубным порошком означена надпись. Вверху: «Первая пятилетка», внизу в скобках: «одна лошадиная сила». На немазаной скрипучей телеге должен первым проехать он через площадь-поляну. Ехать и по пути сбрасывать с воза Серосеку Антона в кулацком обличье – пузо из двух пуховых подушек составлено – и Огонькова Евлампия в изображении купца-торгаша.

Подушки, зверь-бороды – все Тихон Васильевич с собой на телеге привез, а «купцу» с «кулаком» – уведомляют его – третьеводни по пятнадцати суток обоим судья зачитала. За мелкое хулиганство в общественном месте. Отдыхали они перед этим в доме отдыха. И пристрастились там взвешиваться: кто сколько весу набрал. До трусов растелешатся и ревниво да пристально до последней граммулечки свои прибыли уточняют. И скажи ты! Грамм в грамм идут, риска в риску. Питаются одинаково, режим один и тот же, как ни взвесятся, так ничья.

По два раза на дню стали взвешиваться. И вот на последний день пребывания обошел Огоньков Серосеку. Сразу на триста тридцать два грамма прибыл. Так им и в путевке отметили для отчетности профсоюзу: «Серосека добавил кило и четыреста граммов, Огоньков –на триста граммов больше».

После этого три недели, пожалуй, прошло. Как-то встретились корешки в выходной, поллитровочку усосали, и вот тут Огоньков, смягчив сердце, признался:

- А ведь я, Андрей, свой привес не питанием набрал.

- Витаминки, что ль, использовал?

- Не-е-ет. Помнишь, в охотницкий магазин накануне ездили?

-Ну-ну. Дробь брали, порох, пистоны, картечь…

- Картечь, именно. Я столовую ложку картечи утром проглотил. Она-то и совлияла.

- Ло-о-вок, ловок мужик. Интенсивный откорм применил!

- Знаменито тебя нагнул?!

- Фальшификация! Никого не подранил, случайностью?.. Не с нее ты пожелтел, нос на дятла смахивает? А я в своем теле хожу. На полпуда тебя перетяну, точно.

- Ох уж на полпуда!

Затравились опять мужики, раззадорились.

- Айда, взвесимся, – Серосека топорщится. – Куда бы пойти.

- На животноводческие веса, – предлагает ему Огоньков.

- Так тебя на мошенство и тянет, – заметил Серосека – у них балансир сбит. Пойдем в магазин. Там материально ответственные веса.

Отправились в магазин.

У прилавка народ. Дефицит дают.

В доме отдыха, как помянуто было, в трусах лишь они взвешивались. Ну, и здесь к такому мнению пришли. Весы-то чуть на отшибе, а народ увлечен…

Огоньков Серосеку сосчитал… Теперь Серосека прикинул дружка.

- Ну, адъютант кощея бессмертного! – победительно выкрикнул.

Продавец глянула – охтимнеченьки! – сдачу выронила. Потом вопль:

- Срамцы! Бесстыдники!

Покупательницы отплевываются. Чисто символически, конечно. Но, однако ж, кричат:

- На весах хлеб вешают, а они в трусах… В санэпидстанцию их!

В это время подъехал закупить сигарет участковый милиционер.

- Одевайтесь, голубчики.

Экспертиза: нетрезвые. Суть проступка: в общественном месте – в трусах.

А судья – только институт кончила девушка – как про трусы прочитала – засмущалася. И в смущении – на всю катушку по пятнадцати суток им зачитывает. Вот ведь как иногда получается.

Ни «купца-торгаша» нет у конюха, ни «кулака». Такой замысел – и насмарку пошел.

Только… глядь-поглядь! Появляются! Председатель рабочего комитета на легковушке доставил.

- Гримируйтесь скорей, – говорит.

- Здоров, первая пятилетка! – приветствуют конюха. – Амнистия нам ради праздника. Где бы взвеситься, подтощали!..

- Потом… после взвеситесь, – суматошится конюх, – в сумке тут колбаса у меня, хлеб. Закусите по-скорому, и на выезд нам. Да оденьтесь, оденьтесь сперва, на ходу подзакусите. Даже лучше: купец с кулаком колбасу жрут, а трудящийся… Почнет вас из телеги выкидывать пузами оземь!

- Ты поаккуратней, – сквозь колбасу говорит Огоньков. – Поаккуратней, полегче. Не знаешь, сколь мягкие нары у внутренних дел? Ребры мозжат… Не молоденькие.

А и впрямь – не молоденькие. Этих самых купцов-кулаков вживе видели. Кто первейшие на деревне сказители да сочинители? Огоньков с Серосекой. В частушках со сцены попа да купца с кулаком высмеивали. Артисты, гармонисты, певцы, орелики. Эти взвешивания, балагурство, сегодняшние мизансцены с телеги в народ – все это отголоски, отзвучья той самодеятельности. Новая бражка на старых дрожках.

Ну, нарядились дружки, запузатились и, пока без бород, волчьей торопью колбасу крушат.

Микрофон объявляет: «Начинается механизированный парад «Идут по земле пятилетки».

Ну, и начали…

Показалась дуга в алых лентах. Конь. Телега. На телеге три личности. Две колбасу с хлебом по полным защечинам мнут, третья же, в косоплетках-лаптях и онучах, направляет трудягу-коня. За телегой ползет на прицепе однолемешный плужок. Сохи нет. По всему району искали – не выискали. На плужке цеп – основная техника на крестьянской Руси.

Серосека – «кулак» – пытается взгромоздиться на конюха, давит пузом его, душит пальцами. «Купец-торгаш» тоже на Серосеку прыгает. Вдвоем посоюзней давить. Такая идет пирамида. Терпел-терпел мужик-лапотник, да и поднял горб, выпрямляться стал. Понатужился, понапружинился, сгреб обоих за хрип, за грудки, да и выбросил. Одного – по левому борту телеги, другого – по правому. Да еще кнута «кулаку» отпустил, вне сценария. Серосека завыл, но его заглушил микрофон:

«Перед вами прошла сейчас техника, с которой вступала Россия в первую пятилетку. А сейчас перед вами появятся… Внимание, колонна! Старт!»

И вздрогнули, стронулись – колесные, гусеничные. Взгремели, рванулись, пошли красногрудые, кумач полыхает поперек радиаторов. На кумаче биографии:

«МТЗ-5, «Беларусь». Один человек и пятьдесят лошадиных сил».

«ДТ-75. Один человек и семьдесят пять лошадиных сил».

«Т-100. Один человек и сто лошадиных сил».

«К-700. Один человек и двести двадцать лошадиных сил».

«К-701. Один человек и триста лошадиных сил».

Идут по земле пятилетки…

Шепчется на березыньках лист, сотрясается незабудковая поляна, стихли иволги.

Грохочут, рокочут, гудят красногрудые. Железные птенцы, неумолчные жаворонки поля советского.

Идут и идут по земле пятилетки.



«Начинаем парад малой механизации села!» – возвышают праздничный тон динамики.

И въезжает на площадь-поляну «победительская» машина Георгия Минеевича Маркова, полученная им за комбайнерский рекорд.

…Есть лица, которые без ухищрений, без лишней улыбки, с первого видения располагают к себе. Мужественные и – добродушные; спокойно-уверенные и в то же время – застенчивые; суровые, но исполненные вековой доброты. Липа без лицедейства. Лица – рельеф сердца. Таким во всем и заранее хочется верить.

Георгия Минеевича мне «выдали» на полчаса. На комбайне его подменил главный агроном колхоза. Некогда, брат, «кудреватых мудреек» в блокнот рисовать. Присмотреться лишь к внешности. Живой голос, особинку речи засечь да накоротко записать что-то главное, важное. Остальное придется дознать из окрестных источников. В деревне любой ее житель до мелких суставчиков местным рентгеном просвечен. Знают, у кого в котором боку сколько ребрышек.

Герка Марков…

Неласково, ох, неласково обходилась с ним земля.

Изгорбатить хотела, ссутулить, заспать в борозде.

Ведь отцы наши, дедушки, зная, ведая, как убойно земля тяжела, бережно да исподволь приручали к ней свою синеглазую поросль, грядущих своих младопахарьков. Не вспугнуть бы. Не надломить. Не заронить неприязнь-отчуждения. Пока немысль ты – вольна пашня твоя. Постращай в бороздах грачей, покатайся верхом на Полканушке, на телегу ляг, подремли во сласть в духе пашенном. Ввечеру, словно птаха угнездившись меж отцовских колен, бери вожжи в ручонки, сынок, правь Игреньку домой. Шевельнешь вожжу правую – конь направо пойдет, тронешь левую – он и тут весь твой. Помни, сынка, явление свое Черной матушке, словно дивную сказку, по-радостному.

Стал поцепче, посамовитее, поманило на лошадь вскарабкаться – вот тебе под сидельце потник, вот – поводья Игренькины. Нут-ко, сам! Нут-ко, попробуй, сынок, боронить! Вот как мы! Ай да парень у нас!.. Но опять же, опять, не до истомы ребячьей концы концевать, а в охотку, для гордости.

И уже через годы, сторожко: «Попробуй-ка, сынка, пахать. Поглядим на твою борозду».

Вот так, ненатужливо, бережно, пока в силу да в жилу не войдет, опекал отец-пахарь своего молодого наместника, отдавал ему опыт, сноровку, душевную «тягу к земле». Так было испокон, так велось и при колхозах, когда цвел русский пахарь и в силе, и во множестве. Особый лишь случай мог смять и порушить этот наследуемый от отцовства к отцовству лад.

И он подостиг, подстерег нас, особый для русского поля случай.

Подростки и дети Великой Отечественной…

Зазвенели их несломавшиеся голосенки над горькими, тяжкими пашнями.

Слой за слоем слезают у Герки мозоли с ладошек. Он пахарь. В упряжке быки. Тринадцатилетний Микулушка Селянинович кормит далекую «дружинушку хоробрую».

Возил Герка хлеб по ночам из колхозной глубинки к железной дороге. Были тогда не мешки, а кули, рассчитанные на дюжий загорбок мужчины. Было всякое. Засел ли по ступицы в грязь, сронилось ли колесо – выход только один. Облегчать надо воз. Боролись они в одинокой ночи, русский куль и тринадцатилетний подросток. Куль молчал, а Герка только кряхтел. Кто кого укладет.

С воза легче – попробуй на воз…

– Однажды ребята ушли вперед, остался я в поле один. Не осилю последний куль – хоть реви. Но под «волчью гармонь» получилось… поднял! Как воспели они вокруг вразнотон, ниоткуда и сила взялась. И бычишки, как кони, пошли.

Косил сено, метал собственные именные стога. Кособокий, в наклон – значит, Теркин. Без сноровки еще. Зимой вывозил это сено ко скотным дворам. Дела да работа сугубо мужицкие, а кость да силенка – гибконькие. Недоспели еще. А питание? Волчьи выводки по осени выли, а мальчишкино брюшко скулило почти круглый год.

Мы фашизму еще не зачли всех народных потерь. В те жестокие военные и послевоенные годы перенатуживалась младопашенная поросль обезмужиченных деревень. В иную деревню вернулись с фронта «рука да нога»… Для миллионов и миллионов солдатских сирот кончилось отцовское воспитание землей – началось и спытание землей. Всеми пахотными меридианами навалилась она на тоненький незакрепший хребетик, на мяконькие хрящи молодого подростка России. Приплюсуй себе это, фашизм!

Но Герка выдержал. Все глубже и глубже «запахивался» парнишка в землю, хозяйничал, одолевал, сотворял. Летом сорок четвертого года он владычит на «колеснике». Через год перешел на гусеничный газогенераторный. Через три года керосиновый «натик» в руках. Погрохотала его биография.

Собеседуем мы с Георгием Минеевичем в заветрии под стогом сена. Сено с ягодкой – значит, июльское. Правая рука Георгия Минеевича на колене его утепленных простеганных брюк. Третья декада октября – Сибирь утеплит. На плечах телогрейка. Ее смело можно относить к легковоспламеняющимся веществам – так она пропиталась горючим, маслами и смазками. На голове немудрящая шапка-ушанка, из-под которой стекает вкось лба посивевший, но молодецки бодрящийся чуб. Выгоревшие брови тяжело легли на припухшие от бессонницы веки. Но все это по сравнению с владыкой-рукой, на которую я все смотрю, – проходные детальки. Ручища! Рука!! Вот она где, биография.

Лежит на колене… Такой инструментище, что если его приподнять и резко затем опустить, скажем, на наковальню – наковальня, ей-богу, должна зазвенеть. Она, рученька, и с погляду, по внешности-то, металлическая, малость лишь до вороненой стали «недоворонела». В кипящих маслах не была, не калилася, но остальные стихии, хоть малым единым зубком, отметились и зашрамовались на ней. Морозило, жгло, изводило зубилами, стачивало на наждаке, плющило под молотком, трясло током, закапканивало между цепью и шестернями… А она в ответ все росла, рученька, матерела все, тягостнела. Про такую-то, вызревшую, не хвалясь говорят: «Свинцом налитая, смертью пахнет». Выделила на ладонях защитный покров в виде ороговевших покатых мозолей, в виде толстой, потрескавшейся на квадратики, ромбики, треугольнички кожи.

Должно быть, и в бане не враз отмываются?

- Где там! – гладит ладони Георгий Минеевич. – В отрубях часа два надо перво отпаривать, потом – рашпилем. Рашпиль чисто берет…

«Запиши, запиши-ка, Иван. Рашпилем! Такова-то вот кожа, с чьей ладони – твой хлеб…»

Прошлая осень, казалось бы, обрекла урожай на квашню. В солод, в сусло его подзаквасить решила. Под неопрятным, нудным дождем прозябали на нивах полтора миллиона гектаров хлебов. И каких хлебов! Такие не родом, а годом случаются. Золото! Золото под ногами! Упасть на него и завыть от бессилия, отчаяния.

Любители образности частенько комбайн именуют степным кораблем. Представьте, почти оправдалось. Пришлось им в ту пору и «плавать», пришлось и «на мели сидеть», В штатном расписании страды появились такие спецединицы, как трактора-подстраховщики, дежурные трактора. В их чрезвычайных обязанностях только и было маневра: выволакивать из раскисших низин, из свинцового гнета набрякших дождем солонцовых проплешин увязнувшие до пупка «корабли». Промокшие «капитаны» выдирали из барабанов вязкую, похожую на мочало солому, чертыхали прогноз, поминали богов.

Где-то в конце сентября впервые развеялись тучи, ослепило неяркой голубизной протрезвившееся наконец небо, в две ноздри засвистал, двадцать метров в секунду помчал теплый просквозной ветер.

«Окно»!

Расскажите, Георгий Минеевич…

- Что рассказывать?.. Приценюсь к своему комбайну – зверюга же, зверь – «Сибиряк». Сам от первого до последнего винтика направлял его да отлаживал. Приценюсь к урожаю – на бор истый хлеб, добрый хлеб, бункер стонет от эдакого. «Можешь, Георгий? – себя тайновнутренне спрашиваю. – Можешь ты рекордсменам это самое… перышко из хвоста выщипнуть?» Бес мой внутренний, подъярыга-зуда, отвечает: «Могу! Почему не могу?»

С полуночи, по морозцу да звездам, пошел весь и сказ…

- Вот про «беса», Георгий Минеевич, вы поминали. Каким его себе представляете?

- Ни рогов, ни хвоста, ни копыт, ни шерсти. Человеческое самолюбие твое. Соревновательная такая пружинка. Как взвелась – дай ей капсюль разбить. Изоржаветь, ослабнуть может без «выстрела»…

Рассказывает Петр Иннокентьевич, председатель колхоза:

- Шоферы при Маркове тоже должны были сутки работать. Зерно на тока от комбайна возить. И начал одни засыпать на ходу. Разыскивает меня, говорит: «Хоть режьте, хоть ешьте – концы. Не могу. Аварию совершу».

Пришлось заменять мужика.

Весовая ведет самый строгий учет. Через двадцать три непрерывных часа было взвешено 127 намолоченных «марковских» тонн.

- Слазь, Георгий! – шоферы, смертельно уставши, кричат. – Кончай! Слазь!

- Нет уж! Сутки так сутки.

Еще час Марков молотил.

Сошел с мостика черный медведюшко. Поздравляли его среди ночи, жали руку.

- …А она у меня онемела, отерпнула. Подаю ее, как деревянную. Мне жмут, а я боюсь, давану, думаю, КПД не рассчитаю и обезручу людей-то. Железо сутки держал…

И вот ведь как оно получается!..

- Выделили ему «Москвича», а выкупать не на что, «купило», как говорят, притупило. – Это уже рассказывает супруга Георгия Минеевича, Галина Павловна. – Конечно, не из-за «Москвича» он старался. В прошлом году орден Трудового Красного Знамени получил. Совесть у него такая… бессонная. Про машину ни словца, ни загада у нас в семье не было. А придется как-то выкупать. Вся деревня нас подстрекает, даже совестит. Колхоз ссуду дает.

На минутку умолкла. Гладит младшему, Юре, головушку:

- Отработаем! Правда ведь, Юрочка?

- Отработаем! – подпрыгивает, заверяет мать третьеклассник сын.



…Юра, Андрюша, Толик Марковы проезжают сейчас по Незабудковой площади на папкиной «победительской» машине, машут старшим сестренкам и братьям –девять ребят в семье Марковых. «Урожайная», дружная семья.



А динамики нагнетают:

«Перед вами сейчас появится деревня Кукуй, почти полностью усевшаяся на собственные колеса».

Историческая справка: шли три мужика – Клюсов, Викулов да Клишев. Шли, сибирскую землю глядели, копали да щупали, место для поселения себе выбирали. Присели чайку вскипятить ходоки. И будто бы тут им, над костерком, скуковала вещунья-кукушка. Викулов говорит: «Это она нам, мужики. Селимся здесь. На неурожайном месте они не кукуйствуют».

Свое поселение назвали Кукуй.

Сейчас проживают здесь двадцать два двора Клюсовых, восемнадцать Клишевых и четырнадцать Викуловых. Три рода первых трех поселенцев.

Итак, внимание! Сейчас перед вами появятся потомки тех ходоков, которым два с лишним века назад облюбовала сибирскую землю кукушка. Внимание! Старт!!!

Ликует Незабудковая площадь. Строгим богом стоит инспектор ГАИ. Вдоль поляны на каждом десятом метре – нештатные автоинспекторы. Ответственность! Деревня же целая едет, со стариками, старухами, детьми, декретными матерями. Тоже кукушка, видать, со-влияла. На неурожайном месте она не кукуйствует.

Сотни! Сотни моторов деревню везут. Десять семейных машин – пока десять – по завязку загруженных. Малышня в два этажа, в три! – на коленях у мамок, у бабок сидит. Младенчество гроздьями, наливными румяными яблочками облепило сиденья.

Мотоциклы всех марок, мотороллеры, мопеды. Течет радуга праздничных ярких нарядов девчат, всецветье косынок, ребячьих рубах, модных пестрых галстуков.

Гремит и грохочет лесная поляна. То-то ревушки, то-то грохоту!!

Обходчик нефтепровода, уроженец Кукуя, даже и прицепную тележку к своему «Уралу» приплацкартил. И люлька полна, и тележка на всю емкость наполнена. Да еще собачонка среди ребятни кажет народу язык.

Автоинспектор нахмуривается. Не на собаку. Десятилетний парнишка ведет мотоцикл! Но сейчас уже не выгонишь. Нетактично получится.

А давно ли, Россия, тебя называли страной телег?



«Внимание! – включается микрофон. – Сейчас состоятся соревнования лучших из лучших механизаторов по пахоте. На скорость и качество. Участвуют…»

Называется в микрофон шесть фамилий, среди них Николай Серосека и Кузьма Огоньков, сыновья наших «штрафников». Те – опять на телегу: «Давай, первая пятилетка, к старозалежи!» – Тихона Васильевича торопят.

Доярки – механизаторские жены-подруги посматривают на часы. И дойка обеденная подостигает по времени, и состязания по пахоте. Вот ведь производствушко! Хоть вселенский салют, хоть всемирный потоп, а корове – свое: подои, накорми, напои. Раздухарившиеся, разрумяненные от незадачи, уговорили бригадира отодвинуть дойку на час-полтора. Больно уж раззадорены.

Железные рыцари пашни… Они на слуху у народа. Их знают по снимкам в газетах, им пело радио. Сейчас у них схватка. Выйдут в бой мастерство, опыт, нервы. И честолюбие.

Я оболгал бы своих героев, не назвав их совладельцами такого всечеловеческого «порока», как честолюбие. Умышленно беру слово «порока» в кавычки. Беру потому, что рядом с честолюбием ведут цепкое смысловое существование слова: тщеславие, кичливость спесивость, зазнайство, карьеризм, чванство, амбиция и еще дюжина родственных синонимов, отнюдь не украшающих человеческую природу.

Согласимся, разные бывали на веках честолюбцы. Одни сжигали храмы, другие же, соревнуясь в красоте и изяществе, возводили их. Одни превращали черепа врагов в кубки, другие, не страшась смерти, испытывали на себе средство от холеры. Одни громоздили пирамиды, другие устремлялись подковать блоху.

Былинный герой Микула Селянинович соревновал дружину хоробрую повыдернуть из земли кленовеньку сошку. Дружинушка запросила пардону. Честолюбие пахаря торжествовало.

Два мужика стравили петухов. Петух петуху гребень порвал, мужик мужику череп проломил. Бытовая травма на почве честолюбия…

Силачи, голубятники, плотогоны, собачники, кузнецы, звонари, песенники – кто только не соревновался, не состязался, не тешил честолюбивого беса на веселой матушке-Руси. Подвигало честолюбие человека к самоутверждению и соревнованию.

– Обязательно – к соревнованию!

Легче, пожалуй, отыскать снежного человека, чем человека, лишенного честолюбия, в какой бы сфере деятельности он ни подвизался. И если отмести, отвеять всю шелуху, отодрать все словесное репье, паразитирующее на понятии честолюбия, вернуть слову его первородное благородство – как засверкает оно! Каким могучим и добрым союзником возвысится рядом со словом «соревнование».

Соревнование – силушка дивная!

…На старте семь ярко раскрашенных «Кировцев». Басовито, степенно, без конского баловства, по строгим законам механики дышат, ворчат, погрохатывают их богатырские железные груди.

У каждого на хвосте многокорпусная система плугов, почти отшлифованных на посевной, изостренных, самозаточенных, яро жаждущих врезаться, впиться, вонзиться в материковую за крепь земли.

Забавно: сивы голуби, вроде бы отлученные от солярки, мазута и праха земного, в комбинезоны вырядились, а эти, кому взаправду пахать – в отглаженных темных костюмах, в белых рубашках, ботинки – глядись в них и галстуки поправляй. Такое уж святое дело – соревнование при всем честном неподкупном народе. Бейся в чистой рубахе, как встарь было принято на Руси.

Сидят по кабинам, ждут старт.

Меж собой они пошучивают, сравнивают себя с концертной агитбригадой, будто вся их задача – развлечь, взвеселить районный народ, исполнить свой номер. Пошучивают, а потрогайте пульс…

Публика по географическим признакам разделилась. «Искра» собралась отдельно, «Партизан» своим «партизанским» станом стоит, «Октябрьский» теснится к «Октябрьскому».

Сместились сердца деревень. Притихнуло детское озорство.

Сибирская вдова Куприяновна, корень-бабка сибирская… Вокруг нее теснятся три сына, четыре невестки, четырнадцать внуков и внучек, сваты, кумовья. Сын ее, Алексей, которому баню вчера зверояростила, – под вторым номером. Так и скакнула бы к нему легкой ножкой в кабину: все ли ладно у малого, все ли предусмотрел?

Старозалежь размечена голубыми флажками. Семь загонок отмерено, в среднем на полчаса рассчитаны.

«Приготовиться!» – поднимает ракетницу шеф от ДОСААФ.

Конь всхрапнул бы, покосился бы огненным глазом, «Кировцы» же, хоть и не кони, тоже, смотрите, дрожат. В семи голосах, в семи поднапорах катков растет, накаляется нетерпение борьбы.

Отпущено время, дано им пространство.

«Старт!»

И рванули, рванули, пошли красногрудые!

Земля под ножами плугов, словно черное масло, легко и красиво ложится в отвал. Каторжная для заступа, неподатливо тяжкая для Игренькиных и Буркиных плеч, сейчас она кажется детски беззащитной, по-щенячьи податливой. Обозначились семь огромных пирогов, у которых свежая пахота – тесто, борта пирога, а старозалежь – начинка. И начинка сия на глазах уменьшается. Пожирают ее разверстые зевы стальных корпусов.

Тихон Васильевич взывает к лошади:

- Дремишь, скот? Довольный, что за тебя управляются? Ты хоть бы должность члена суда исполнял, качество вспашки оценял.

- Качество у них – по линеечке, – отзывается сосед слева. – Тут все – лучшие. Победа но скорости решится. Двойка вроде вперед вышла…

- Типун тебе на язык! Погляди! – кричит конюх. – Двойка-то!.. Словно блох ловит.

С «двойкой» действительно неладно. Средний плуг у нее почему-то не пашет, а елозит лишь по дерну, отворачивая на свой след тощенький, в оладышек толщиной, пласт.

Крики, свист, прочая сигнализация.

Петька первым сорвался на помощь отцу:

- Папка! Пап-ка-а!.. Стой! – пронзил старозалежь отчаянный мальчишеский крик. Пацан, обогнав трактор, стал перед самым радиатором, бледненький. «Стой же, стой!» – вскинул руки.

«Двойка» остановилась. Отец, оглянувшись, сразу все понял. С одного корпуса сорван был лемех. Подносилось, ослабло, устало железо – и вот результат.

Припрыжками, вскидками помчался Петька вдоль изуродованной борозды. Уткнулся в пахоту, по-барсучьи сунулся носом в нее, начал рыть, теребить, раздирать прошитые корневищами трав неподатливые дернины-пласты. А на помощь Петьке мчались уже Куприяновна, четыре невестки и три ее сына, четырнадцать внучат, сватьи, кумовья. Следом кинулась ферма. За фермой подвинулась «Искра». Словно кто-то, как встарь, подал клич: «Наших бьют!»

Соревнование! Силушка дивная!

Праздничный, разнаряженный люд, позабыв про обновки, обламывая сгоряча ноготье, лихорадочно роет горячими, нетерпеливыми пальцами свежепахань, парные отвалы земли. Да роет-то попусту. Где схоронился лемех, сама борозда откровенно и точно указывает. Здесь его и вытаскивают Куприяновна с Петькой.

- Держи! – заполошно протягивает лемех сыну старая механизаторша.

- Поздно, мать, – отрешенно, устало и виновато улыбается Алексей. – Оставь. Сама знаешь…

-Двойка ты, и больше никто! – кричит Петька отцу и, чумазый, в слезах, бежит прочь вдоль примолкшей отцовской загонки.

А шесть красногрудых сжимают грудьми свое заповедное поле…



На телеге, в тени, курит Тихон Васильевич. От него же разжились табачным зельем судьи и свободный люд. Сейчас небольшой перерыв. От старозалежи народ движет к Незабудковой площади.

Под табачок, а еще деготьком от телеги попахивает, хорошо философствуется. Основную струю ведет конюх: растревожили его трактора.

 – Жизнь пошла, мужики, с применением техники. Дров на зиму себе напилить – с применением. Кур зимой облучаем. Бабка Васиха поросят под электрическую грелку на ночь кладет. К свинье нейдут поросята, а под грелку – бегом!

Свадьбу-женитьбу сыграть, отплясать – с применением. Три машины, на радиаторах куклы посажены, по бокам – пузыри голубые и розовые. Ну, куколки, ясно, понятно, что к детям, а к чему пузыри, убей бог, не пойму. Предсказание разве какое?

Коню, бедному, тут и шагу ступить не осталось. Удален от скорбен, отчужден от торжеств… Оно, искренне говоря, и кони-то на сегодняшний день лишь прообраз один. Который обучен стариками еще в упряжке ходить, у него, бедняги, от трудов многоправедных копыта клешнями пошли. А молодых обучать некому! Конюха в большинстве своем старики. Латаные, на давлении живут, на анализах. Протез протезу голос подает… Вот и перерастают конишки, дичают от вольности. Есть по семи – девяти лет пустоплясам – а ни разу не запрягались. Подступись-ка его обучать, обуздай спробуй – он тебя в космос-то заметнет!.. Отец, мать его, дедушка ли по-прежнему воз волокут, а он, пустопляс, взирает на них да посмеивается. Смеяться, гад, научился. Обезмолвленно так зубы выщерит на предков своих – ему юморно. А все – техника… Не она – тоже вкалывал бы…

В самом центре Незабудковой площади разместился автопогрузчик с приподнятым ковшом.

«Аттракцион с применением техники! – объявил микрофон. – Разыгрывается «приз молодой семье». Кто изловит живьем петуха, тот получит в придачу к нему этот необыкновенный, загадочный приз! Ловите петуха! Ловите петуха!!»

Среди публики, особенно той ее части, которой не противопоказан загс, произошло заметное оживление. Только где же они – петухи?

Шофер в автопогрузчике словно сфинкс улыбается.

А динамики знай нагнетают: «Кто изловит живьем петуха – счастливейший человек! Ловите петуха. Для вас уготован приз!»

Но вот загудел на коротких и длинных гудках, включил мотор автопогрузчик. Ковш его шевельнулся, поплыл вверх, поднялся по предел – чуть не вровень с березами. Здесь и замер. Шофер из кабины снял с ковша затемнение – брезентовый старый чехол – и тут, ослепленные солнышком, явились народу они – петухи! С заполошным криком, с ревушкой взлетели они из ковша сперва вверх, а потом, согласно закону Ньютона, повлекло их всех вниз. В ковше они томились четверо, все разноперые: белый, рябенький, радужный и один – во прах золотой! Пикировали из-под синего неба на изумленно взревевшую публику. Все смешалось. Под петухов кинулись все слои населения – холостяки, женатые, разведенные, солдаты-отпускники, возмужавшие второгодники. Капитаны местных футбольных команд – Женихайло с Михайлом – сшиблись лбами, стремясь схватить вместе рябенького. Крик, свист, улюлюканье, петушиное вопление. Один прорвал цепь и вознесся, помчал беззаветно в сибирские лисичьи леса. За ним молодь вдогон урезвила.

Второй петушишко, отчаявшись и смешавшись в рассудке, слепенько ткнулся в комбинезоновые шароваристые штанины вдовы Куприяновны. Тут она его, касатика радужного, и оголубила. Бурные аплодисменты:

- Замуж бабку!

- Старика ей румяного призовать!!

Через шесть-семь минут молодецко-девичьего гона были пойманы и представлены на соискание и остальные. Который в леса устремил, того второгодник, бедняжку, под мышкой несет. Женихайло с Михаилом тоже изловили своего. Огнеперенького, на горе-беду его, достигнул журналист Ездаков.

«Владельцев петухов просим подняться на эстраду», – зовет микрофон.

Эстрада – большая грузовая машина с откинутым задним бортом. Четыре владельца мигом-моментом гуда взобрались, а Куприяновна совестится. Готова и петуха отпустить.

Сыновья, однако, не позволяют:

- Иди, мать, иди!.. Пахоту проиграли – на петухе наверстаем.

Принудили, чертушки.

Стоят счастливцы с петухами в руках: каковы-то вы, призы загадочные?

И подносят к каждому петуху… ну, естественно, по беленькой курочке. У курочек голубенькие ленточки вокруг белых шеек повязаны, на зобах бантики образованы.

На обзаведение молодому хозяйству! – подают второгоднику курицу.

Второгодник такого не ожидал. Смех ребячий сметнул его с эстрадных подмостков. И петуха зашвырнул парень.

Женихайло с Михаилом степенно и вдумчиво приняли приз.

Ездаков перед курочкой даже расшаркался.

У Куприяновны же рядом с улыбкой вот-вот и слезы появятся. «Приз молодой семье»… Где-то он – ее молодой, ее Ваня? Двадцати шести лет отобрала, сгубила его охальная девка – война. Скрестил там рученьки и чутко подслушивает, как плывут-гудят над его Первозданной, Живой, Спасенной Россией праздники, праздники, праздники…



Все шло ладно и весело. После концерта занюхнули, чем пахнет в киосках, ларьках, и растекся, расширился праздничный люд по всей то лесной необъятности. Под березами белые скатерти. Не самобранки, но есть над чем слюнку сронить. Гармони, гитары, песни.

Женихайло с Михайлом забрались в овраг, порезали там призовую парочку. Идут к Куприяновне:

- Бабка, дай скороварку твою обновить. Будем птиц варить. Умнем вхолостую. Суп-приз сварим.

И никто в этом многолюдном застолье не заметил: нет Петьки. Петьки-то нет!

Приметил отец.

Потихоньку ушел от компании, стал искать.

Петька нашелся в овраге. Сидел на искривленном стволе овражной березы один на один с тишиной, с молодым теневым комарьем. Голубела рубашка, перемазанная зебровидными полосами, снятыми с влажной, парной пахоты. На щеках, на носу, на ушах, на шее – та же самая пашня, рассоленная, разведенная ребячьей слезой.

- Да ты чего, сынок? – положил на мальчишкины плечи тяжелую руку отец. – Стоит ли по таким пустякам…

Петька не дал ему договорить.

- Тебе пустяки? Тебе пустяки? Тогда и не брался бы! Не умеешь лемех прикрутить – и не брался бы…

- Ну, кончай, перестань… – виновато и ласково уговаривал Петьку отец. – Не последнюю весну живем. На тот год дам тебе все ключи, все болты с контргайками – сам досмотришь, подвертишь... Да… Видно, начал и Петька стареть. Без помощника видишь, какие дела получаются?

- Надо было сказать… я бы ночь не поспал…

Отец про себя улыбается: «Чудушко ты мое мазаное…»

- Пойдем, сынка. Бабушка там без тебя петуха изловила, курицу в премию дали. Ты голодный поди?..

- Сами ешьте своего петуха!

- Брось ты, брось. Пойдем вон туда, к родничку, вымой руки и хрюшку. Злость у тебя очень правильная – с техникой связанная, а вот слезы совсем ни к чему.

Петька съел сбереженную для него петушиную ногу. Куприяновна, оказывается, тоже приметила его отсутствие. Собрав куриные и петушиные косточки в газету, отсылает обратно внука в овраг:

- Брось там. Пусть лиса, либо волк, либо хорь нанюхтят. Лю-ю-юбят куричье…

«Забоится, нет? – косится на Петьку. Одновременно обследует взглядом и меньшеньких. – Знайте, волки в овраге ведутся. Не бегайте».

Аккуратно сметает со всех четырех скатертей в одну общую грудку хлебные крошки. Крошек целая горсть. Кинуть наземь в лесу негрешно, только следует ли на глазах-то у маленьких?

Куприяновна берет из горсти по щепотке хлебной мелочи и рассеивает вокруг себя. Рассеивает и приговаривает:

- Иволге. Дятлу. Голубю. Скворушке. Дедушке Филину. Поползню. Бабке Сове.

- Оставь зайчику, – запросили ее младшенькие.

- И зайчику тоже…

Опять по щепотке пошло. Крошек много набралось – застолье большое.

- Зайчику. Ежику. Козлику дикому. Барсучонку. Лосенку. Мышонку. Волчонку…-

- Волчонку не надо. Он – волк вырастет, – пояснили бабушке младшенькие.

- Оо-ох… Когда еще вырастет! А сейчас пусть маленько поест. Он вырастет – и вы вырастете. Тогда и застрелите.

- Кормили, кормили, а потом сами стрелять?

– Можно и не стрелять. Пусть для сказки живет. Не будет волка в лесу – не станет и сказки про волка. А хлебушка пусть маленько поест. Всем он сладок –хлеб человеческий. Наш Пестря по первости тоже волком ходил. Дала я ему раз в лесу хлебушка… И праздник кончается сказкой.



    1974 г.