Пастуший стан
С. Б. Шумский






ПАТОКА


Пока Фиса сползала с высокой перины, много всяких мыслей передумала под тяжкие вздохи, хотелось, как бывало в далеком детстве, вернуться туда, в прогретое место, затаиться в своем тепле. А ступила на ледяной пол – вся содрогнулась от озноба, и мысли потеряла. Торопливо укуталась в пальто, лежавшее поверх одеяла, насунула валенки, протопала, перехватываясь руками за комод, к перегородке, щелкнула выключателем, добралась наконец до кухонного закутка.

И первым делом сосредоточилась взглядом на бутылке – там оставалось. Да, там чуть меньше половины осталось. Не допили вчера со Стешей.

– Просыпайся, Стеша, поправимся, – позвала подругу, направляясь во двор. – Мороз седни, поди-ка, большой.

Стеша спала сидя за столом у окошка, склонившись головой на руку.

Фиса взялась было за дверную ручку, но что-то заставило ее встрепенуться. Ясно всплыла вчерашняя картина: Стешу она оставила точно в такой же позе, она вот этак же положила голову на руку и уснула. И в ее стакане чуть оставалось – на глоток. Неужели за всю ночь она так и не пошевелилась?

– Стешь... – снова позвала Фиса и сделала шаг к столу.

И все поняла... Стеши больше нет. И чтобы убедиться совсем, она приблизилась, положила ладонь на ее руку – рука холодная.

Фиса присела на табуретку, где сидела вчера, прошептала:

– Что же это такое, Стеша, как ты, а? – лицо ее вдруг обмякло, глаза заморгали часто-часто, но она не заплакала, сдержала себя, уставившись в чело русской печи, – старалась припомнить, когда она ее топила в последний раз. Круглую протапливала вчера утром, а эту не затопляла, поди, дня четыре, оттого и в избе студено.

И Фиса, передернув плечами, покосилась на бутылку, стоящую посредь стола. И не выдержала, плеснула чуток в стакан, опрокинула в рот. А бутылку спрятала в шкафчик над столом: чего ей на глазах стоять?

Вчера они со Стешей ходили на поминки – старика Анисима похоронили. Только какие нынче поминки? Все как-тоне по русскому обычаю: не успели взойти в дом, у порога встретил толстомордый парень в жилетке, из зятьев, видно, сунул по стаканчику кислухи и выпроводил чуть ли не силком: «Мы своей семьей поминаем дедушку».

В народе нынче не до справляний обрядов, худо все повелось, нарождается люд и мрет – каждый сам по себе, в одиночестве. А в Запольках со смертью Анисима ни одного старика, считай, не осталось. Старух десятка два наберется – посыпятся и они одна за другой, вот как Стеша...

Поразмышляв так в звенящей тишине, Фиса посмотрела долгим взглядом на свою подругу, словно минуту молчания справила, и, вздыхая и охая, прибрала свою постель, оделась и отправилась по соседям – к Гране и Симе, поведала о смерти Стеши.

Сима пекла блины, у нее гостила внучка из города. Отведав блина, Фиса отправилась к Аркадию. Вечером он ломился к ним, и они его не пустили со Стешей, потому что пьянешенек был.

Сейчас Аркадия дома не было, на калитке накинут крючок – упорол куда-то. В конторке химподсочки или на станции ждет открытия магазина – где ему больше быть? А, может, дрова у кого колет.

Фиса двинулась вдоль озера и сразу увидела на бугре оранжевую легковушку и троих мужиков под берегом – мыли малинку. Каждый день рыбаки приезжают за этой малинкой. По рыжей шапке Фиса тут же выделила Аркадия. Когда кто приезжает за малинкой, особенно из городских, он тут как тут, советы дает, где долбить. Мастер советы давать. Подошла, подозвала:

– Печальная весть, Аркадей, – сообщила шепотом. – Стеша померла.

– Вот и хорони! – Аркадий оскалил свои редкие зубы, взъярился, выказывая нетерпение, что вот тут люди приехали, в его помощи нуждаются, а она, вишь ли, – «печальная весть». – Вот и хорони сама, – более взвешенно повторил он.

– Что ж я-то, Аркадей?! – взмолилась Фиса, проведя ладонями по красным щекам. – Побойся Бога, ты прожил с ней столько годов! Я ж не виновата, смерть пришла.

– «Смерть пришла!» – передразнивал Аркадий. – Смерть пришла, ага... Я стучался вчера – вы пустили меня?

– Ну что теперя, так видно, Аркадей, знала бы я...

– Хорони! – рубанул Аркадий ладонью воздух, бросая взгляды на мужиков внизу, которые, похоже, поняли, о чем шла речь.

– Я стучался, чуть не обморозился, а они...

– Дак Стеша попросила сама, пьяненький, мол, не надо, драться полезет.

– Хы, «пьяненький»! Вы меня поили? Она мне пятерку дала, это с пятерки-то... хы! А когда я ее пальцем тронул?

– Я ее послушалась...

– Пили всяку дрянь – вот и хорони теперь. Я бы мог спасти ее.

– Мы беленьку пили, вот те хрест, Аркадей! – А Фиса перекрестилась, уставив глаза вверх, на небо. – Купили в совхозе, Вера нам привезла, не даст соврать.

– Ох, терпеть я не могу этого вранья, – и Аркадий скорчился весь от большого отвращения, сдернув рукавицы, затеребил щетину на щеках. – А кто бутылочек этих брал в железнодорожном? Духи «Жасмин» по 53 копейки? А потом вытрясали в рот за магазином? Вот она и отравилась – много ли ей надо!? Она и так- то хваталась за сердце...

– Правильно, мы взяли, – засмущалась Фиса, напуская на лицо шаль, ей и самой сейчас сделалось неловко оттого, что попутал бес на старости лет глотать этакую дрянь. – Брали все по десять и больше, а Паша Буторов так полны карманы набил. И мы дай, думаем, попробуем... ну, мы только из одной чуток глотнули. Все шесть лежат сейчас в шкапчике, иди хоть проверь. А Вера как раз погодилась с машиной, мы и попросили.

– Дрянь всякую глотали – вот и результат. Меня в жись не заставил бы... «тройничка» – куда ни шло, а то и «Сирень», и «Гвоздику», и «Жасмин» этот в ход пошел. Докатились бабоньки, дальше некуда, мать вашу в...!

– Мы только беленьку, Аркадей, ей-богу!

– Вскрытие покажет. За отравление человека знаешь, сколько дадут? – говорил Аркадий многообещающим тоном. – Разберутся. Суши сухари. А в общем, хорони, мое дело – сторона.

И он спустился вниз, к мужикам, сказал им что-то, направился тропкой по озеру к станции.

– Аркадей! – крикнула Фиса, словно вспомнив что-то самое важное. – Аркадей! Слышь-ко, что скажу...

Но тот шагал все дальше и даже не оглянулся.

Потоптавшись, Фиса направилась вдоль улицы, заходила в каждый дом, рассказывала о случившемся. Возле своей избы застала Полю и Анну Павловну, они только что посмотрели на Стешу, стояли у открытой калитки. Фиса и им поведала о разговоре с Аркадием и всплакнула от обиды и огорчения.

– Это он что вытворят-то, девка? – сокрушалась Поля. – Кобель этакий, бесстыжие глаза! Она его содержала на свои 52 рубля пенсии, а он хоронить отказывается. Похороним и без него, миром, дело святое.

– Я не понимаю, зачем он ей нужен был? – проговорила тихо Анна Павловна. – Сколько ей, поди, шестьдесят...

– Шестьдесят один ей... осенесь справляли, аккурат в Покров день...

– А ему пятидесяти нет.

– Да у него, у крокодила, машинка, поди, не робит... тьфу ты, прости господи, при покойнице ведем таки разговоры!..

Когда соседки ушли, Фиса долго стояла в раздумье, стояла, пока не продрогла до костей. Зашла в избу, надела под телогрейку теплую кофту, платок под шаль, снова вышла за калитку. Прислонилась к палисаднику, пригорюнилась: а ну как Аркадий в самом деле откажется, дерганый он какой-то стал, лается как кобель поганый на всех. А кроме него кого попросишь, на какие деньги? Не тратить же свои две сотни – саму потом не на что похоронить будет. Нет, свои лежат вместе с бельем и пусть лежат. У Стеши у самой отложено в городе, да, видно, пропадут теперь, Аркадию не дадут без паспорта. Что-то надо делать, а что? Кого просить, к кому идти? Родственников у Стеши никогда не было. Племянница где-то живет на Дальнем Востоке, но они потерялись и не писали друг другу, где ее найдешь, племянницу эту?

Вспомнила Фиса, что надо позвонить в район, отправилась в конторку химподсочки.

На запасных путях встретила Пашу Буторова. Он, стоя чуть не по пояс в снегу, командовал маневровым тепловозиком, который силился загнать три цистерны в тупик – снег под колесами визжал, скыркал, по целику вагоны не хотели двигаться. Фиса сразу поняла, с чем цистерны: бока их жирно лоснились широкими разводами и натеками – патока.

Фиса не поленилась, пробралась через снежный намет к Паше, сообщила о смерти Стеши, на что тот никак не отреагировал. Тогда Фиса, вспомнив, что он глуховат на это ухо, зашла с другой стороны, с натужным выдохом прокричала:

– Патоку привезли!

– Ее самую, – отозвался Паша и важно прикашлянул. – Последних три вагона, сказали.

– Кто сказал!

– Там сказали, – и Паша указал рукавичкой в небо. – Хватит вам сладко жить, сказали, коровам не хватат, а вы тут бражничаете...

– Шутишь ты все?

– Каки шутки, когда... – матюгнулся в рифму Паша. – Никому ведра не давать приказал директор.

– Так что они сторожить будут?

– Я сторож.

– С тобой-то мы сговоримся, ты добра душа, не обижашь нас, старух.

– Посмотрю на ваше поведение, с каждой по банке бражки на опохмел.

– Будет, – пообещала Фиса.

И заспешила к конторке, стоящей у края лесополосы. Там никого не было, один табачный дым висел под потолком. Фиса прошла к переднему окну, где стоял телефон, сняла трубку, приставила к уху, дунула в нее, набрала «о», попросила милицию, когда отозвался женский голос на коммутаторе. И сразу раздался голос мужской – дежурного. Не выслушав как следует, он пробасил недовольным тоном:

– Чего брякаете?! Хороните свою Сушкову, раз умерла по пьянке, – и разговор на этом прекратил.

От растерянности у Фисы словно оборвалось что внутри, затаивая дыхание, она вслушивалась в шипящую трубку, но так ничего и не услышала – положила бережно на место и отправилась обратно домой.

– Охо-хо! – сокрушалась она от свалившихся тревог. – Куды теперь мне...

Пока добралась, упрела вся, хотя мороз стоял, поди, за тридцать да еще с ветерком на открытых местах. Дома села на кровать, привалилась на подушки – решила никуда больше не ходить, сил просто не было руками-ногами двигать.

Явился вскоре Аркадий, уселся на чурбачок у печки, закурил, закашлялся.

– Ну, что, старая? – скосил глаза, ощерил редкие свои зубы. – Задумалась? Вот думай, крепко думай!

– Дак я, Аркадей, сходила уже в химучасток, звонила в саму милицию.

– Ну?

– А оттуда сказали строго так: Сушкову, мол, хороните, раз померла с выпивки. Как он фамиль-то узнал – вот я об чем думаю, Аркадей? Так сразу и назвал, я напужалась, слово не могу...

– А-а! – Аркадий замотал головой, зашелся в сиплом смехе – радовался, что поразил старуху.

– Сижу, гадаю: ну откуда он все узнал?

– Так это я ж звонил раньше тебя и все объяснил – в больницу и в милицию.

– Ты-ы? – Фиса вскочила с кровати, взмахнула руками, будто собралась взлететь. – Ты звонил до меня, значит? А-то я и невдомек. Строго так сказал: «Чего брякаете, мол, хороните».

– Хороните...

Фиса уставилась взглядом на подругу, шепотом проговорила:

– Дак что-то делать надо, Аркадей.

– Что-что, понятно что, – отозвался Аркадий, хлопнув ладонью по колену.

И обоим сделалось тягостно и неловко как-то за Стешу, что вот она сидит так неподвижно, уронив голову на руку, – вроде и есть человек и нет человека, раз при нем говорят о его похоронах.

Вспомнила Фиса, что хотела оправдаться перед Аркадием, подошла к столу, достала из шкафчика недопитую бутылку.

– Вот смотри, Аркадей, – тряхнула она бутылкой. – Мы и выпили-то... ну, а с той, первой, Поле налили еще стопку. Она забегала вчера зачем-то, стопку выпила полну, всклень ей налила Стеша. Еще пошутили: расплескат – не расплескат.

– Ну и как? – спросил Аркадий, следя за бутылкой.

– А выпила, ни капельки не расплескала, – Фиса сама взвешенно посмотрела на бутылку. – Две стопки еще, поди, наберется. Дак разольем, может, чего теперь?

– Разлей, конечно, не прокисать... – Аркадий заметно оживился, пододвинулся вместе с чурбаком к столу. – А у меня с утра...бражошки, верно, выпил стакан – голова еще пуще затрещала да в животе коты заурчали... вчерась я перебрал малось.

– Ага, ага, – поддакивала Фиса, доставая чистые граненые стаканы. – Да, забыла сказать: патоку ить привезли. Гошу я видела, говорит – последни три вагона, больше не будет поступать. Надо, Аркадей, попользоваться.

– Надо попользоваться.

Фиса налила Аркадию побольше, себе – поменьше, и он слил из стакана, стоящего рядом со Стешиной рукой, в свой.

– Она свое выпила, – заметил философски.

– За упокой души, ох, Стеша, Стеша!..

У Фисы растеплилось все внутри и больше не от выпитого, а оттого, что уладилось с Аркадием. Он заметно подобрел взглядом, торопливо зажевал корочкой, уселся снова возле печки, дымил сигаретой, озабоченно посматривая в Стешину сторону. А когда спросил о санках, у Фисы вовсе отлегло на душе, она сразу догадалась, зачем санки, схватилась за фуфайку.

– Есть, есть санки, хороши, с отводи нам и, сам еще ладил, счас я...

Санки вытащили из дровенника, они и в самом деле были крепкие, просторные. Аркадий вынес на руках Стешу, уложил и повез домой. А дома положил на составленные посередь горницы лавки и табурет. Потом медленно расхаживал по избе, повторял шепотом:

– Вот так, Стеша.

Что он вкладывал в это «вот так» – он и сам не мог определить. Многое. Много для него оборвалось. И так неожиданно и некстати, что не вмещалось ни в какие слова.

– Вот так, Стеша.

На что похоронить – это первое. Денег ни копейки. Те четыреста рублей, которые Стеша намечала переписать на него, пропали, ему не выдадут. От пенсии, которую она получила неделю назад, тоже не осталось ни рубля в ее кошельке, проверил только что карманы фуфайки – пустой кошелек. Накупила, как всегда, продуктов: масло, сахар, макароны, мойва мороженая, фрикадельки – на продукты, считай, всю пенсию извела.

Второе... О втором Аркадию и думать не хотелось. Что будет, то и будет – чего загадывать.

Расхаживал он до тех пор, пока не почувствовал, что не может ходить от боли: геморрой опять открылся. Покаялся, что поднимал вгорячах Стешу, раздухарился. Она хоть и легкая, бараний вес... Сел на кухне у стола, подытожил размышления:

– Вот та-ак.

Вскоре вошли Фиса и Поля и сразу же принялись обряжать покойницу: обмыли, надели другую одежду – в общем подготовили, как положено.

– Ну, вот, девка кака нарядна у нас, – говорила Фиса, повязывая белый платок. – Посмотри, Аркадей, хоть во второй раз взамуж бери, хоть куды девонька наша.

– Ага, как раз под венец, – поддакнул Аркадий, не поворачивая головы, так и сидел, уложивши подбородок на руки.

Управившись с делом, бабки уселись на скамейку возле печки, с минуту помолчали, глядя на хмурого, взлохмаченного хозяина.

– Аркадей, – глубоко и протяжно вздохнув, заговорила Фиса, что я посоветую, послухайся меня, старого человека. Денег, я знаю... гроб, могилу рыть на этаком морозе, а помянуть – че мы нехристи каки? А у нее, ты погляди, кольцо золото, серьги золоты. Ну, зачем оне ей там? Иди и сыми при нас, что тут такого, правда, Поля?

– Правда, правда, Аркаша, продашь кому, – поддакнула и Поля. – Ну к чему в могилу с такими вещами, там и так хорошо лежать.

– А что – эт-то вы молодцы, я бы и не подумал, не догадался, – приободрился Аркадий, поднялся, прошел в горницу к приодетой и оттого непохожей на себя Стеше, не торопясь снял с пальца кольцо, Фиса отстегнула с ушей серьги.

– Ну, вот и ладно, и так ты, девка, красива...

– Я хоть как-нибудь выкручусь, а то... – Аркадий побрякал, взвешивая на ладони, золотом, сунул в карман. – Вчера говорили: вот в понедельник поедем в город, перепишем все, как чуяла она...

– Чуяла, чуяла, и вчера вечером...

– Сегодня у нас пятница?

– Пятница, пятница...

– Ну вот, в понедельник... не будет теперь понедельника.

– Да что ты, Аркадей, я уж сама сокрушалась, и мы со Стешей говорили об этом, так вышло, я виноватая в ее смерти, я вроде как... Ах ты, Стешенька, моя подружка дорога, как мне тоскливо без тебя будет, горька наша жизнь... – и Фиса замотала седой головой, смахнула пальцами набежавшие слезы. – Открыта душа, без всяких... добрая! Жалко, ох, жалко...

– Жалей теперь, ага, – проворчал Аркадий и полез за печь с двухлитровой банкой, начерпал там из фляги кружкой, поставил на стол. Надолбил в сенях капусты, открыл банку фрикаделек.

Только уселись за стол, Фиса вскочила, попросила чашечку или блюдце. Нашли блюдце, и она плеснула в него воды и отнесла в горницу, поставила на окно, у изголовья покойницы.

– На обмывку души, – объяснила Фиса. – Так по старому обычаю.

– Да, мертвым покой, а живым – живое, – вздыхала Поля.

А когда выпили по первой, пошел разговор о ранешней жизни, как сытно да весело раньше жилось. Люди и тогда пили – с горя ли, от радости или по случаю какому – пили широко, но умели вовремя останавливаться, не то что теперь, без удержу все хлещут молодые глупеют от вина, старые бесятся, народ свихнулся, будто перед концом света,

– Плохо вам живется, старым корягам, плохо, ага, – ворчал Аркадий. – Ругаете советскую власть. Пенсии вам прибавили? Прибавили. Патоки перепадает – чего вам еще?

– И правда твоя, Аркадей, ей-богу, правда, – согласилась Фиса, уже раскрасневшаяся от выпитого, возбужденная. – Живем сытно, не то что в войну, жаловаться грех. Пенсия у меня сейчас сорок два, добавили пятерку, хватат мне и еще на беленьку выкраиваю. А только человеку все мало, скребет у него на душе.

– Вот-вот, всегда вам мало.

– Чего мне надо? Я прожила свой век – семьдесят шесть годов. А проснусь середь ночи другой раз и размечтаюсь: вот бы держала овечечек, за ягнятками ухаживала, ох, как любы они мне! Мордочки у них таки хороши. Корову я двенадцать лет не держу, без старика одну зиму продержала, извела. А овечек держала бы, шерсть пряла между делком. Только где у нас овцу летом выгнать? Опахали по самые огороды со всех сторон, не Запольки, а выселки, как на острову живем, гнием на корню и, как Стеша...

– Я бы тоже овец держала.

– ... упокой ее душеньку, прими, земля, косточки. Пляскай, Аркадей, расстроилась я совсем!..

Вечером заходили и другие старухи – к ночи разбрелись одна по одной. Фиса, правда, хотела остаться, чтобы было не скучно одному с покойницей, но Аркадий и ее выпроводил.

– Никто мне не страшен, а она – что она мне врагом была?

Слазил кружкой во флягу, а там – одна гуща. Вот так разогнались бабки – по стопочке да по стаканчику. Сходил в сени, принес ведро с патокой, разбавил водой, размешал, слил во флягу.

Пусть работает: впереди поминки. Хотел было укладываться на печке, но вспомнил, что патоку привезли. Оделся, запрегся в санки и привез кастрюлю и два ведра – заполнил всю тару. Спать улегся далеко за полночь.




* * *

Однажды девять лет назад Аркадий сделал трехдневный переход из города Т. сюда, в Запольки – теперь вдруг он стал сниться ему со всеми подробностями и из ночи в ночь как какое-то наваждение.

«Надо же, как в кине прокручивается, – слезая с печи, думал он со злостью – злился и на сон, и на себя, и на прошлое, которое он давно отрубил от себя и старался не возвращаться к нему даже в мыслях. – Надо же привязался».

Он закурил, осветил догорающей спичкой циферблат «ходиков» – подходило к пяти. Поспал он мало, но знал, что больше не уснет, налил из чайника в стакан вчерашнего травяного взвара – кишки прополоскать.

В окне, в верхней шибине, стояли четыре звезды нараскоряку – они всегда отблескивали в эту предутреннюю пору огненными слитками. Выше луна истаивала большим комом. Между звезд быстро проплыла вверх еще одна, ноне такая яркая – спутник. Сколько их там летает – поди, больше самих звезд?..

В горнице лежала Стеша. Она лежала там уже три дня. Надо сегодня похоронить, подумал, хватит ей лежать тут.

Позавчера сходил в совхоз, заказал гроб. Машинку швейную заодно продал – от матери досталась, стояла столько лет без дела. Тут же приехали и забрали – как-никак «Зингер», хоть и старая, а шьет лучше всяких. А вчера целый день пробыл в городе, сбывал эти золотые вещицы. Сдал в ювелирный магазин, неплохо оценили. На вокзале встретил знакомого мужика, вместе работали в УМТС нефтяного главка. Лет десять не виделись, а как будто вчера расстались. Посидели в ресторане, выпили по-тихому, из-под полы, две бутылки портвейна, чуть на поезд не опоздал из-за этого «нефтяного короля».

Потолкался по городу и как будто вновь вернулась та жизнь. На дом взглянул издалека, где прожил почти четырнадцать лет. Мелькнуло желание зайти, посмотреть на дочь и – отмахнулся мысленно: захочет – сама найдет, двадцать два года уже, взрослая, а не захочет – Бог с ней. Ее и тогда учили не знать отца.

Последняя встреча с женой у него должна была состояться в суде – при разводе. Он несколько дней носил в кармане повестку и мучился, искал возможности, чтобы не встречаться, чтобы вообще никаких встреч больше не было. Он боялся за себя, что не выдержит и изобьет, изувечит ее тут же, при судьях, – именно из-за дочери, которую сделала орудием своей злобы. К себе он испытал ее, этой злобы, столько, что... то угроза посадить в ЛТП, то эти постоянные бешеные встряски из-за денег, которых не хватало на такую-то вещь, на черный день, хотя квартира ломилась от этих самых вещей, а черные дни – кто и чем от них застрахован?

Он рассуждал о себе так: да, может быть, он уже алкоголик, но пить он не бросит, раз пьет с детства. И правильно жить, как она хочет, тоже не научится. Если он сразу стал жить неправильно, кто же его научит жить по-другому? И вообще, что такое правильно и неправильно? Разве в этом цель, смысл, истина? Живут все, кто родился на свет, и даже те, кому не стоило появляться. Каждый должен отвечать прежде всего перед собой, если способен на это.

Правда, однажды он поверил ей, вернее, сам для себя понял, что он в тупике, на грани полного падения, из которого ему уже не выбраться. Решено было развестись, во всяком случае, она сказала, что подала на развод – не раз она им грозила. Ну, развод – так развод, и он готов был, до омерзения надоела эта канитель. А перед этим он съездил в командировку на Север, но вернулся раньше срока, домой не пошел, а поселился в гостинице, в своей, ведомственной, – делал он так иногда, особенно когда неделями, а то и месяцами не разговаривали после скандалов, играли в молчанку. В гостинице пил с нефтяниками, которые тоже находились «в командировке». Никаких «выступлений», кроме пьянки, не было, но пили, что называется, по-черному, больше недели. Узнало начальство на базе и даже в главке. Пахло увольнением по статье, в лучшем случае могли дать перевод куда-нибудь в Сургут или Надым. Снабженец снабженца не бросит в беде, он знал, дадут приткнуться где-нибудь, но ситуация все равно нехорошая складывалась.

Дошло и до нее, сама на работу звонила или бегала. К тому же одно к одному, по закону подлости – ночью, когда он возвращался из «командировки», его раздели всего: шапку, дубленку, унты сорвали три молодца. Он и не сопротивлялся, хотели снять и костюм, но, видимо, кто-то помешал, убежали. Явился домой в носках, чуть не обморозился.

В то утро она плакала навзрыд, молила: «За какие такие муки я должна себя калечить? Оставь меня в покое, Богом прошу! Я педагог, воспитываю детей, наконец, дочь наша, она видит все, можешь ты нас не терзать, можешь ты не ломать нашего счастья?!»

И хотя слова, которые она произносила, он слышал не раз, он увидел вдруг, осознал, насколько она несчастна, и он ее сделал такой, только он. Пообещал избавить ее от себя, дать покой и свободу. И выполнил обещание: через несколько дней выписался, квартиру двухкомнатную переписал на ее имя, то есть отказался от жилплощади. Решалось, что он уволится по собственному желанию и уедет на Север – там найдет какой-нибудь угол и ладно.

Но его пока не увольняли, так как не хватало кое-каких документов по материальному отчету за последний квартал – дело пахло если не тюрьмой, то многими неприятностями и хлопотами. Могли затеряться эти документы и дома. Он пошел на следующий день после выписки домой, ключи от квартиры были, не отдал пока. Намеревался перед отъездом забрать кое-какие вещи, тогда и с ключами расстаться.

Дочь его не пустила в квартиру. Сказала из-за двери спокойно: «Не пущу, мама не разрешила».

В ярости он хотел вынести двери, но остановил себя: зачем? Причем тут дочь? Она ребенок, тринадцатилетний ребенок, и разгром ей учинять глупо. Он к ней всегда относился ровно, не ласкал и не баловал, ни разу не тронул пальцем. Чем же может обернуться для нее эта его бессмысленная жестокость? Она, мать, заставила ее не признавать отца, она замахнулась и на это.

Постоял перед дверью, подивился этим неожиданным превращениям в своей жизни, поразился догадке: неужели она думает, что он начнет без нее делить пополам финскую стенку, которую сам доставал, кухонный гарнитур, ковры и все эти тряпки и деревяшки?

Он не намеревался делить вещи ни на суде, ни после, он вообще не задумывался, что они что-то для него значат, кроме того, что они есть.

А документы действительно отыскались дома, в старом портфеле – забрал он их в тот же вечер, когда дома была она, бывшая жена – теперь он твердо знал, что это так. Отлаял самыми последними словами тут же, при дочери, не стесняясь в выражениях. Он понял, что должен перешагнуть через все, к прежнему возврата не видел никакого.

И вот эта повестка – она довершила все, все поставила на свое место и раскрыла ему глаза на все.

Один мужик в пивной подсказал ему, что в суд ходить вовсе не обязательно. Достаточно написать на повестке, что согласен с тем- то и в том-то, и привет. Он так и сделал. И даже сам отнес повестку и сообщил ей об этом по телефону. Она поняла, судя по голосу, оценила его великодушие – говорила уж очень подчеркнуто-вежливо, чего раньше с ней никогда не бывало. Попросила придти домой, до суда или после, как ему удобнее, но обязательно до отъезда на Север, она хочет... что хочет – он узнает при встрече. Он поразмышлял и зашел на другой день после суда. Сделал так больше для проверки своих предположений.

И не узнал ее, она изменила прическу, выглядела пышной, нарядной, как когда-то в молодые годы. Она и раньше любила менять свою внешность, или, как он называл, упаковку – теперь демонстрация достоинств вызвала в нем какое-то брезгливое отвращение. После нескольких фраз о том, как прошло разбирательство в суде, она с ласковой настойчивостью вручила ему пальто, шапку, шарф, сапоги на меху – все новое, дорогое. Заставила тут же примерить-одеть и сама же запаковала в сетку старые ботинки, демисезонное пальто. Он подчинился молча: что ж отказываться, раз купила, – в благодарность за нетронутую обстановку, за отказ от дележа имущества...

Он уходил из своей квартиры, опустошенный этим неестественным прощанием с родными людьми, не видя перед собой ничего и никого. С одной стороны – вроде удовлетворение: ты хотела покоя, счастья – получай, наслаждайся, с другой – на него невыносимо давило, от головы до ног терло, царапало... Эти подаренные ей вещи обжигали! Хотелось сбросить все и бежать куда придется, чтобы ничто не напоминало о прожитых годах. Он вдруг ясно увидел, оглянулся на эти прожитые годы и увидел, что все ее заботы-устремления были связаны только с вещами, с их доставанием и приобретением. Как она мечтала, добивалась! Вспомнить только эту стенку и этот модный ковер-картину с осенним лесом и прудом – сколько она ему нервов потрепала!.. А сколько скрытой спеси, чванливой капризности перед своими детсадовскими подругами, перед гостями, какие случались, перед соседями – и откуда это взялось у обыкновенной деревенской бабы? И если бы не эта стервозная страсть у нее к вещам, у него, может быть, и не было пьяных провалов и жилось бы совсем по-иному.

«Провал» этот он испытал сразу же. Всегда он в общем-то знал предел стопкам, не терял памяти, а тут как внутри что оборвалось: пил и не чувствовал, что пьет. От нефтяников он все-таки ушел и устроился на базу комплектации к строителям экспедитором по сопровождению грузов на Север – в постоянных поездках, он думал, ему легче будет перенести этот перелом в своей жизни. Пил с новыми знакомыми прямо на работе и так, где придется – он даже не помнил, сколько дней подряд они пили, наверно, пока у него деньги были.

Очнулся однажды где-то в подвале, рядом с трубами отопления. Еле разлепил глаза, все лицо распухло и горело от боли, трудно было вздыхать. Осмотрелся и через некоторое время различил слабый отсвет невдалеке. Он не знал, как сюда попал, припоминалось смутно, что его били, толкали куда-то вниз по скользким ступенькам. Поднявшись с трудом, он ощупал себя – вроде цел, лицо только разбито, взглянуть бы в зеркало – не узнал. Одет в какой-то плащ прямо на рубашку, вместо сапог – боты «прощай молодость». Ни пиджака, ни пальто, ни шапки на деревоплите, где спал, и рядом не нашел – ничего не нашел. Нашарил в углу какую-то дерюгу с башлыком, надел поверх плаща – сразу стало потеплее телу, прекратилась дрожь. А потом долго блуждал по подвалу, бился об трубы, пока не набрел на дверь и на лестницу. Потом так же долго плутал в морозной темени меж домами и дворами, выбирался на чистое пространство. Понял, наконец, что находится он в заречной части города: впереди справа чернел мост, на том берегу возносилась церковь, высвечивая золотыми куполами в вышине.

Куда ему теперь идти? И тут он сразу решил, куда ему идти. И тяжелыми, заплетающимися шагами побрел-побрел к мосту, а от него – асфальтом дальше, к темному сосновому бору, четко очерчивающему горизонт за речным изгибом. Сейчас он смотрел на этот лес с тоской загнанного волка и горько размышлял: как же так получилось – с рождения и, считай, до армии жил он лесом, дышал и кормился им, а превратился в итоге в городского придурка-снабженца, не человек, а – «кто куда пошлет», все растратил и потерял в сорок лет. Все! Нет, он больше не позволит снимать с себя дорогих вещей. Он их никогда не наденет больше.

– Никогда! Слышите вы, гады, никогда! – прошептал он, обернувшись назад, и постоял так в раздумье.

Когда выбрался из города, совсем развиднелось и вскоре показалось меж деревьями большое красное солнце. Он вытащил руки, которые прятал от холода в рукава, – они тоже были красные, в крови. Он вымыл их снегом. И лицо протер мокрыми пальцами – к лицу больно было притрагиваться, губы раздулись и двух передних зубов не было не месте, а может, и больше...

Так, исследуя себя, он брел. Путь он этот знал, заблудиться невозможно: надо держаться старого сибирского тракта и все. Сто восемьдесят, а то и все двести километров. В соседней Свердловской области в деревне Запольки жила его мать. Только туда, другого места на этой земле ему не надо – лишь бы туда добраться.

Мать он не видел года четыре, иногда она ему писала, слала открытки с поздравлением. Он и открытки слал редко. Отчима недавно похоронила, жила одна, на здоровье пока не жаловалась больше он ничего о матери не знал. В этих Запольках ему пришлось жить месяца три, когда из армии демобилизовали.

Днем солнце припекало, подтаивал снег. Недалеко от дороги он облюбовал кучу соломы, подремал на солнцепеке. За березняком по ту сторону тракта виднелась деревня – ему не хотелось в ней появляться, пугать людей своим видом. Прошел он ее и другую, километра через три-четыре, прошел без остановки.

Солнце клонилось к лесу, когда он подумал о ночлеге. У него не было даже спичек. Хорошо, что попались на выезде из бора два парня на тракторе с березовыми хлыстами на тросах – попросил у них спичек и закурить. Они молча отдали ему целую коробку и три сигареты.

Первую ночь он коротал в лесу, жег толстую валежину сосны, ворочался на лапнике, грел то один бок, то другой. Под теплыми дуновениями тлеющего костра перед ним всплывали в бредовых видениях картины далекого детства. Ему хотелось остановить их, чтобы вглядеться, запомнить и продлить, но они сменяли одна другую, боль избитого тела возвращала к только что пережитому. Он сбрасывал сон, садился ближе к огню, подолгу глядел в него, и ему хотелось поплакать.

А на следующий день ему подвезло: один лесовоз остановился и провез его километров сорок. Шофер, пожилой уже мужик, долго поглядывал на него, наконец не выдержал, поинтересовался:

– Где это тебя так уделали? Ты, случаем, не?..

– Да вот... – он даже растерялся, как ему объяснить да и зачем, потом догадался о его подозрении, сдвинул капюшон, тронул свой взлохмаченный затылок. – Подумал, сбежал? Не, сбежал, ноне оттуда.

– Вид-то у тебя, прямо скажем...

Вторую ночь спал в тепле – в станционной котельной. К ночи добрался до станции и попросился у кочегара. Мужик оказался добрый, словоохотливый, фронтовик, покормил даже – принес из дома хлеба, сала, бутылку молока. Полночи спал, а полночи разговаривал с этим Павлом Матвеевичем о жизни. Поезд шел в десять утра, он и на билет ему дал, хоть и деньги небольшие, три рубля, но он их вернул сразу же, послал по почте.

Когда под ярким мартовским солнцем подходил со станции к Заполькам, почувствовал в груди неловкую ноющую боль, ноги ослабели, взмок весь от холодного пота. Привалился спиной к сосне, оглядел с обрыва озеро, дома полукругом на той стороне и материн на пригорке с голубыми ставнями стоял на месте, подумал: «Вот тут и кончиться в самый раз, ничего не страшно, раз там не добили...» Отдышался и пошел. Но пошел не тропкой через озеро, а дорогой в совхоз. На людях показываться не хотел. К дому пробрался болотиной за огородами, проваливаясь в рыхлом, напитанном водой снегу. Постоял у изломанной калитки в огородчик. Во дворе кололи дрова. Мать колола: из-за забора несколько раз мелькнула ее голова в серой шали. Приблизился, еле переставляя ноги от слабости, от нахлынувшей жалости к матери, к тому, что все это он видит... Она учуяла его приближение, обернулась, уронила в испуге поднятый колун.

– Не бойся, ма-ма, это я... – выговорил, задыхаясь от рыданий, и повалился на поленья.

Месяца три спустя он снова побывал в своей квартире, так как нужно было что-то делать с паспортом. Его забрали вместе с пиджаком и деньгами, какие оставались. Надеялся, что подбросили или переслали по прежней прописке, если нет, то, может быть, свидетельство о рождении дома завалялось где.

Дверь открыла бывшая жена. Она совсем была другая, с другим выражением лица. Она сильно растерялась, он никогда не видел ее такой: лицо налилось краснотой, глаза бегают... Отступая от двери, смущенно пролепетала: «Ты, Аркадий... ты не на Севере?» – «Паспорт не... потерял я. Или, может, метрики где валяются, посмотри», – только и произнес это, он и сам засмущался. «Нет, документов твоих никаких я не находила, везде перебирала», – ответила она нетерпеливо и нервно.

Он все же успел окинуть взглядом фанерованный блеск своей бывшей квартиры – все казалось чужим. В большой комнате в кресле за журнальным столиком сидел чужой, лысый и усатый мужик в майке, читал газету, покосился в его сторону и отвернулся.

«Так вот она почему такая, – подумал, глядя на большую стопу газет на тумбочке. – Ну, этот прочтет все».

На диване в другой комнате лежала дочь, смотрела телевизор, только на мгновение оторвала свои подмалеванные, заспанные глаза в его сторону – даже не поздоровалась, даже не подошла к родному отцу. Кошка только подошла. Потерлась об ногу, замурчала – узнала. Он взял ее на руки. И был момент, когда ему вдруг страшно захотелось ткнуть этой кошкой в раскормленное красное лицо, чтобы она расцарапала ее, суку, в кровь, но пожалел кошку, затолкал поглубже под плащ, выскочил за дверь.

Так и вернулся в Запольки с кошкой.




* * *

В избе настыло, к лопаткам через фуфайку, чуял Аркадий, все настойчивее подбиралась прохлада, и ноги, хоть и в валенках, закоченели. Надумал протопить русскую, но вспомнил: в горнице Стеша. Ругнул себя, что забыл о ней, увели мысли в прошлое, будь оно проклято, чтоб не думать о нем ни наяву, ни во сне.

Присутствие Стеши начинало раздражать его. При жизни не замечал, есть она, нет ее, занимался чем хотел и как хотел. А сейчас она как будто нашептывала ему в ухо из-за закрытой двери: «Я – там, а ты – здесь, смотришь на звезды...»

Смотрел Аркадий на звезды и поражался: неужели девять лет? Прошли, как один длинный летний день в лесу, когда, бывало... Ах, лес, лес, долго еще ждать тебя, считай, четыре месяца, можно и самому загнуться вслед за Стешей, потому что постоянно болят кишки, задница кровоточит. И как вот теперь без нее войдешь в смолистую прохладу сосен? Без нее там пусто, поди, будет, тоскливо. Он, лес, свел их, кормил все эти годы.

Тайгу Аркадий знал и любил с детских лет, когда в армии попал в туркменскую пустыню, тосковал, грезил ею по ночам, задыхаясь от зноя. Отец его до войны еще брал с собой несколько раз на охоту на рябчиков, ловить налимов, по ягоду – тайга темным ельником подступала к огородам в их леспромхозовском поселке. И запомнил отца, погибшего где-тона чужой румынской земле, только в таежной, а не в домашней обстановке – в широких чирках-броднях, в галифе с кожаными наколенниками, с берданкой на плече. А потом с матерью они долгие голодные годы кормились тем, что могли взять у тайги.

Но по-настоящему жить научила лесом, теперь Аркадий понимал, она, Стеша. В лесу она «расцветала и молодела на двадцать лет», как сама признавалась, бегала с зари до зари, сухонькая, ладная, подбористая, как девчонка, – невозможно было не любоваться ею в такие минуты. Бывает, выберутся из шалаша, из-под ситцевого полога, разбуженные птичьим звоном, и успевают за июньский день-деньской навыщипать в сосняке первых, в пуговку, маслят на жареху, набрать бидончик землянки и чебаков жирных надергать на ушицу. Или рыжиков выцарапать из-под земли столько, что и солили, и мариновали, и жарили – и это на голой пожне, где никто даже не подозревал, что там что-то растет.

И хариусов от нее, от Стеши, научился «выбрасывать на берег» и травы для чая собирать. Хотя и основной «взяток» они не забывали в лесу: он с бадьей, она с двумя маленькими ведерками на коромысле целое лето, как заведенные, обходили свою деляну от сосны к сосне, подновляли усы, меняли воронки, запечатывали, катали бочки с живицей.

С соснами, с грибами, с лягушками, со всем, что попадалось на глаза, Стеша шепталась. Он никогда ни вникал в этот ее шепоток, привык. Но лесная жизнь, которая начиналась у них в мае и заканчивалась в октябре, и его околдовывала, он часто впадал в блаженные мечтания. Казалось ему, что он в вечности, она долетала до него через ночные вздохи вершин, манила. Задирал голову в просветы сосен, притягивался глазами к звездам, как Стеша, шепотом спрашивал: что же такое этот мир и кто дарит ему эти ночные блаженства, кто? Кто-то же сотворил всю эту красоту? Неужели Бог в самом деле? В Бога он не верил. Богом считал своего отца, с которым провел однажды ночь у костра – до сих пор он вспоминает те жуткие минуты лесной немоты. И слова отца запали как откровение, как пророчество: человек из леса вышел и должен в него вернуться. Наверное, так и есть, все беды с людьми происходят потому, что они забыли, чем они владеют на этой земле и кто они сами есть. Если бы люди поняли, что им ничего не надо, кроме того, что есть. Надо только это понять, он вот понял. Когда поймут, бросят свои вонючие города, разбредутся по бескрайним сибирским дебрям – места и жратвы всем хватит.

Живицы они добывали в иной сезон по пять-семь бочек сверх нормы, иногда выжимали и по два плана. Деньжат хватало помаленьку на зиму, а если кончались – не тужили, обходились мундирами с капусткой, припасами лесными. Что было, тем и довольствовались.

И все же печь Аркадий решил в это утро протопить. Ничего со Стешей не доспеется, сегодня похоронят. Принес пять поленьев, подпалил бересту и, когда хорошо разгорелось, прошел не зажигая света, в горницу, откинул со Стешиного лица простынку. За три дня впервые потянуло посмотреть, запомнить. Слабые отсветы блуждали по лицу, меняли его выражение. Казалось, вот-вот проснется, откроет глаза... С глубоким вздохом задернул простынь, вернулся, сел перед печью. Нет, больше не откроет, чудес ни на этом, ни на том свете не бывает: здесь живут, там гниют.

Последнее время Стеша частенько жаловалась на боли в груди:

– Ты уж сам там сготовь чего-нибудь, Арканя, а я полежу еще маленько, – просила с кровати, когда он чиркал спичкой на печи давала знать, что она давно не спит. – Тянет меня туда, в землю... недолго, видно. А так хочется побегать еще хоть лет пяток, подышать лесным духом, живичкой, ох, хочется!.. Отлежусь и давай-ка в самом деле съездим, перепишем те деньги на тебя, а то я ночами только об этом и думаю.

Когда после смерти матери она перешла к нему, деньги – девятьсот рублей от продажи своей хоромины – отвезла Стеша специально подальше, в городскую сберкассу, чтобы не тратить без толку. Хотя все равно иногда снимала: то валенки купить себе или ему, то одежду какую. А переписать так и не собралась. Теперь пропадут, так как не расписаны да и без паспорта он. Ну и пусть пропадают, раз так вышло. Что такое четыреста рублей в наше время – два ящика водки по новым ценам. Пусть государству достанутся.

Фиса укоротила Стешину жизнь, выпивать ей нельзя было совсем, она знала и все-таки прикладывалась со своей любимой подругой. А той сивой кобыле хоть ведрами подноси – выпьет, не изболелась.




* * *

С рассветом Аркадий весь был в хлопотах: забежал к Фисе и Поле, наказал варить-стряпать, деньжат выдал, чтоб прикупили чего в лавке. На станции упросил Пашу и еще двух мужиков вырыть могилу, сунул им («чтоб пробить мерзлоту») запотевшую бутылку белой. И рванул трусцой в совхоз – за гробом. Мороз стоял за сорок и вроде как с ветерком, хотя ветерком скорее обдувало от ходьбы. Прихватывало нос, щеки, коленки деревенели, ватники надеть не догадался. Хорошо, хоть до переезда парень подвез на «Беларусе».

Но с гробом вышла загвоздка. Столяры в мастерской развели руками: гроб вчера ушел к другому – старичка тут хоронили и они отдали, пришелся как раз по росту. Сам же обещал вчера забрать, а не приехал. Пришлось и тут вытащить оттягивающую штаны бутылку, которую сразу же и распили. А распивши, принялись за дело: завыл фуговочный станок, завизжала циркулярка – через час был готов новый гроб, источал запах смолы. По душе он будет Стеше, этот запах...

Но пока искал оказию, чтобы довезти, прошло больше двух часов. А когда привез и побежал на кладбище, то аж присвистнул, потому что могилу рыть и не начинали. Черным дымом полыхали на снегу две покрышки, а мужики еле тепленькие сидели в конторке химподсочки. Гоша уже никого не узнавал, а смотрел в потолок и мычал.

И Аркадий понял, что и сегодня Стешу не похоронить. И не потому, что могила не готова, мужиков можно было расшевелить, еще кого попросить – патока помешала.

С патокой этой всегда какая-нибудь ситуация приключалась. Стоило ей появиться, бабки в Запольках шалели, да и в поселке люди бегали, как по тревоге: пришла патока, надо не зевать, хотя многие ею запаслись на пятилетку вперед. Коровам, свиньям добавляли в корм, а в основном шла на бражку. Нона этот раз особенно много было суматохи: как только эти три цистерны оказались в тупике – все бросились к ним, не дожидаясь бульдозера, расчищали снег, готовили подъезды и подходы, бабки переругались вдрызг, до стычек доходило.

Отвозили патоку три «Зилка» и два «Беларуся» с самосвальными тележками. А в промежутках между ними успевали с санками люди – толклись под громадными бочками, неповоротливые, закутанные в шали, платки и шапки от свирепого мороза, – наполняли ведра, тазы, фляги.

Из одной цистерны патоки много выплыло прямо в снег: кто- то из шоферов забыл перекрыть шланг. Дорога до переезда и дальше, к животноводческому комплексу, вскоре сплошь была уляпана рыжими ошметками, жгутами, шнурами, брызгами.

Посмотрел Аркадий на этот бесхозяйственный пир и отправился домой за санками. Подготовил бочку, вытряхнув из нее куски хлеба, остатки комбикорма, если запасаться патокой – так запасаться, тем более, последний раз, не будет больше. А Стеша подождет, не к спеху ей туда, ее место не займут.

Разгрузку к вечеру закончили, но патока продолжала течь тонкими струйками. Под одной цистерной кто-то догадался развести костер – пошла потолще, стекала со стен застывшая. Аркадий развел костер под второй цистерной, подождал часа полтора и нацедил таким образом полную флягу.

Когда вез домой и передыхал под береговым подъемом, услышал голос Анны Павловны, которая кричала кому-то:

– Залились! Все запились, господи, хоть бы ты их наказал, пьяниц проклятых! Пятый день лежит, киснет, похоронить некому, грех-то какой!..

«Ух ты, ведьма, подожди, попросишь дрова исколоть, я тебе!» – пригрозил ей Аркадий кулаком.

Не успел привезти и закатить флягу в кладовку, примчалась Фиса, с пунцовым от мороза лицом, с заиндевевшими космами.

– Ой, Аркадей, что я услыхала чичас... – плюхнулась на скамейку у печки. – Сима сказывала, будто милиция приедет проверять, у кого эту патоку найдут... прятай куда-нить, прятай быстро! Я забросала в сарайке дровами – три ведра все-таки и во фляге у меня... чуть не полна, считай... Посадют еще на старости лет.

– Спрятала, ага. Так они с собакой приедут, унюхает, знаешь, какой у них нюх на сладкое, – говорил Аркадий, натужно откашливаясь от дыма, чтобы спрятать улыбку. Хых ты... по году за каждое ...хе!.. ведро.

– Охо-хо, неужто правда? Пугашь ты меня, поди?

– Вот-вот должны нагрянуть с обыском, – и не выдержал расхохотался, а насмеявшись, со вздохом произнес: – Эх ты, преступница!..

– Раньше-то никогда чужого не брали, а тут... все ж тянут!

– Там, в городах, машинами, вагонами воруют и не замечают. Кому мы на... нужны, им просто не до нас.

А сам подумал: а вдруг и в самом деле нагрянут? Начнут шариться по дворам: у всех – патока! И всех – в тюрьму, две деревни! За сладкое и посидеть можно, даже приятно. Ему захотелось посидеть в тюрьме.




* * *

Утром Аркадий постучал к Анне Павловне. На подходе к ее калитке обнаружил следы патоки.

«А-а, и ты!.. – взыграло в нем злорадство. – Сейчас я тебя...

Когда шаги приблизились с той стороны, он напряг шею, проговорил не своим голосом:

– Милиция, откройте.

– Какая еще милиция, зачем? – Анна Павловна, открыв калитку, стояла в накинутой на плечи фуфайке, растерянная, бледная. – Ты... чего пугаешь? Я ничего не украла.

– Да смотрю, и у тебя патока, – показал он ногой на рыжее пятно, стараясь смягчить свою выходку. – Вчера слух прошел, будто милиция собирается к нам – патоку изъять.

– Мне Вера привезла, корова что-то плохо стала есть.

– Я ведь с просьбой, Анна Павловна, выручи, дай баночку сметаны, Фиса стряпней там занялась, без сметаны, говорит... Ты вчера... Я слышал, ты права, сегодня похороним.

Сметаны Анна Павловна налила литровую банку, руку с рублем молча отпихнула, хотя за молоко драла со всех по сорок копеек – в Запольках только она держала корову.

– Ладно, позовешь дрова колоть... – пробормотал Аркадий.

И дорогой бормотал, молил: хоть бы черт ее не занес, терпеть он ее не мог. Да и бабки ненавидели за эту жадность, ну и за страсть судить каждого, когда все давно сами себя осудили.

Похоронили Стешу уже в сумерках, когда над краем туманного морозного неба затухала красная полоска. Все запольские бабки, кроме Анны Павловны, пришли проводить, молча, без привычных слез и рыданий, постояли у разверзнутой земли, прежде чем опускать туда гроб из голых досок с блестящими шляпками от гвоздей. А потом помянули нешумно, честь по чести, как положено по русскому обычаю.

Поздно вечером, оставшись вдвоем с Фисой, Аркадий всплакнул немного.

– Поплачь, Аркадей, слезы смягчают, – поддержала его и Фиса, прикладывая концы платка к глазам. – Жалко Стешу. Одинокие мы теперь. И все в Запольках одинокие, – мы, старухи, да ты среди нас, как петух. Я сколь годов уже одна и одна, куда деваться? Пересолю – сама и выхлебаю. Перемрем, и в Запольках никого не останется, опустеют, столкнут, как вон Воскресенку или Болотове – перепахали, полем сделали. Гибнут деревни наши, видно, к одному концу все идет.

– Эх, старая!.. – говорил Аркадий слабым голосом. – Кто я такой, по-твоему? Сельский бич, без паспорта, без... А ты знаешь, что со мной произошло, если рассказать!.. Заплатил я за сладкую жизнь. Э-э... ты думаешь, они, те, лучше нас? Да они – тьфу, падаль, гниль человеческая! – махнув рукой, потянулся к бутылке, он хотел поведать Фисе о своей семейной драме, но тут же раздумал.

– Пляскай, Аркадей, захорошела я.

Выпили, посидели в молчании и отстраненности, и Фиса, взмахнув руками, с трудом оторвалась от стула, подалась домой спать.

Аркадий сидел неподвижно, вслушивался, пока доходили звуки из сеней и со двора, потом в звенящей тишине ему стало невыносимо тяжело и пусто, ему казалось, что он один-единственный остался жить на земле. И было такое предчувствие, что вот-вот что-то произойдет.

И вдруг в самом деле раздался треск, хоть несильный, но резкий, сухой – он даже вздрогнул весь, огляделся. И сразу догадался: трещала старая изба от мороза.

Закурил, жадно затянулся, уставившись в белое от куржака окно. В узорах инея разглядел лес, блики солнца на стволах и листьях, даже запах хвои почуял...

И размечтался: вот пережить бы эту стужу и снова – в лес на все лето. Сил для жизни и у него, понимал, оставалось немного. Но лишь бы снова войти в нагретый солнцем бор, а там – как будет, так и будет. Потому что, если разобраться, он только там, в лесу, чувствовал себя человеком.





    1987 г.