Осколков Купальская ночь
Максим Леонтьевич Осколков





Максим Осколков



Рассказы






СТАРЫЙ АМБАР


Наутро мы с тетушкой отправились в Нобелевскую рощу. Березовый лес рядом — сразу за кузницей… Сыро и пасмурно. Прошедшие дожди, ночные туманы и росы напоили и размягчили почву. Воздух пропитан прелью и грибным настоем… Через пару часов, просквозив грибное сельбище, оказались в поскотине… Корзины полны грибов. Прикрыли их желтоцветьем зверобоя, постояли, посовещались и решили идти короткой дорогой: к зернотоку, а от него огородом — домой… Дойдя до старых складов, Домна предложила:

— Давай-ко передохнем маленько. Посидим вон у того старого амбара, — тетушка махнула рукой в сторону крайнего строения.

— А забор?

— Лаз есть…

У амбара на двух невысоких чурбаках лежала метровая доска.

— Я изладила… Когда иду мимо, то часто сюда сворачиваю: опнусь, посижу, иной раз и поплачу.

— Что так?

— Не догадываешься? А вон, посмотри-ка под охлопенью-то, че там?

— Цифры какие-то. Вроде единица и три восьмерки.

— Они и есть… Это амбар дедушки Леонтия.

— Так в этом году моя бабушка родилась!..

— Вот то-то и оно!.. Бабушка Марфа рассказывала, что сам дедушка Леонтий цифры-то эти вырезал. “Пускай, — говорит, — Ксюша растет, на резьбу посматривает да меня вспоминает”.

— Даже не верится, что сто лет простоял: на бревнах ни трещинки…

— Так лес-то какой был! Не соченый, смолистый, вот и стоит, — Домна ласково, словно ребенка, погладила бревно. — А работа-то какая!.. В угловую-то вязь комар носа не просунет… Нет, ты посмотри!

— Я вижу… Нынче-то так едва ли кто срубит.

— Да ково!.. Вон у нас скотный двор рубили, так в углы-то шапку можно пробросить, — тетушка пренебрежительно махнула рукой на невидимых плотников. — Садись, отдохнем…

Распогодилось. По небу плыли редкие облака… Утреннее солнце теплило амбарную стену, ласкало лицо и руки… Земля потела, курясь легким парком… Воздух пропитался настоем полыни и тмина… Мимо нас, по кукушенской дороге, пастух прогнал табунок пугливых коней…

— Хозяйство у прадедушки было большое?

— По тогдашним-то меркам — большое… От отца Ивана Акимовича ему достался двухэтажный крестовый дом — в самом центре села стоял… Ну и постройки — это уж само-собой… Как там было?.. Не знаю, а что в памяти осталось — скажу. В ворота заходишь — с левой руки стояли два амбара, а между ними — завозня. Вот этот — стоял в улицу. Сейчас бы мы с тобой как раз на виду у всех сидели… За домом, с правой руки, амбарушка, а под ней ледник. Рядом — навес для телег, ходков, саней, розвальней, кошев, беговушек… Там же плуги, бороны, косилки, веялки стояли… Прямо — три конюшни с сеновалами, а за ними — задний двор. Там по леву руку — три стайки, в них коров держали, да по праву — четыре. В двух-то овцы, а в остальных свиньи да птица. Прямо — крытый загон, одна половина — для коров, другая — для овец и птицы. Все под тесом… Заплоты высоченные!.. С заднего двора ход в огород. Выйдешь на картофелище-то и с правой руки — пригон для свиней — подальше, чтобы не воняло, а прямо на задворках — баня… К ночи все ворота на засовы да на задвижки, во двор-то и не попадешь. А если и залезет кто, то прямо собакам в зубы. Породы какой?.. А кто его знает, собаки не люди, их в церковные книги не писали… Большущих два кобеля жили: Пушок да Ветерок.

— Лошадей много было?

— А считай: две конюшни по четыре стойла, а в третьей — молодняк…

— А коров, овечек?

— И коров столько же: по четыре в стайке… А овечек, кто их считал — табун. Да кроме того индейки, гуси, утки, куры…

— Выходит, было восемь лошадей и восемь коров?

— Ну не всегда было так-то… Две выездных лошади да четыре рабочих, а остальные — молодняк. С молодыми-то и поболе восьми будет… Тоже и с коровами… Стельную-то нетель надо в стайке держать… Вот и выходит, что в зиму шесть, а в лето восемь… Дедушко-то подолгу коров не держал: четыре-пять отелов и… на мясо. А то молодую раздоит да продаст. Хороших коров-то держал — симментальских… Очередь была… Бывало переругаются покупатели-то…

— Дорогие коровы-то были?

— Ну, этого я не знаю… Помню только, что бабушка Марфа его часто ругала: “Не вздумай Красулю или там Пеструху колоть!.. Ишь взял моду: корова только в силу вошла, а ты ее под нож!..” А он ей, бывало, ответит: “Дело не в годах, а в молоке — сбавлять будет… Ну уж если эта Красуля люба тебе, то колоть не буду, пускай живет…” Масти какой? Больше-то красно-пестрых, но были и красные, и белые… Чисто белых-то не держали — маркие больно…

— На выездных-то лошадях только по гостям ездили?

— Нет, бывали и в работе, но не пахали на них, чтобы легкость-то не потеряли. Слышал поди: “Лошадка в хомуте везет по могуте…” Боронили на них, копны таскали, мешки туда-сюда возили…

— Молодых-то когда запрягали?

— Так уж, наверно, на четвертом году… Когда как… Бабушка рассказывала, что был у них гнедой жеребец Буран, так он до шести лет в жеребятах ходил. Дедушко-то Леонтий никому не давал его объезжать — любил сильно. Наказывал: “Буранку не запрягайте — молодой, как бы не надорвать…” А Петр с Иваном — младшие братья твоей бабушки, тайком его укротили да как-то за сеном поехали и… запрягли… Вот, нагрузили четыре воза и наладились обратно ехать. Дороги нет, убродно… Они лошадей-то к бастрыкам привязали да гуськом и направились. Сами вперед прут, дорогу мнут… Буранко передовиком, а три мерина за ним… Выехали на накатанную-то дорогу и смотрят: че тако!.. Возы-то с сеном да-а-алеко!.. Назад-то забежали и обомлели: на быстрыке-то голова лошадиная болтается!.. Да как это не может быть!.. Бабушка-то Марфа че бы мне врать стала?.. Наехал второй-то воз на пенек, вязьями зацепился, а Буранко-то даже и не остановился… На беду и недоуздок крепкий попался… Ну дедушко-то и поругал сыночков своих. Кричит: “Вы че жеребенка-то запрягли? Кто вам велел?.. Надсадить его удумали!..” Еле-еле угомоноли…

— А сыночков-то своих так же берег?

— И не только он. Все о парнях и девках заботились. Следили чтобы не надсадились… Становую-то жилу надорвет человек и уже не крестьянин, а калека… Работу по возрасту давали, по силе… Вот послушай-ко, че бабушка про отца моего Льва Леонтьевича рассказывала… Сеял он, лет четырнадцать ли, пятнадцать ли ему было, а семена кончились. Он коней распряг, стреножил да пустил в березник погулять… Жарко было, он под телегу соседа Ивана Михайловича залез да, видно, вздремнул… Дедушко-то с семенами приехал, кричит его: “Левка, Левка, ты где?..” А батюшко-то, мой родимый, видно, спросонья-то не разобрал, че к чему, поднялся да телегу-то и опрокинул! А она груженая была. Мешки-то с нее как горох и посыпались… Он их бросился поднимать, а дедушко кричит: “Левка, не смей, уши надеру!..” Сам прибежал, телегу на колеса поставил, кули сложил и говорит: “Ты ило робенок, нельзя тебе мешки-то поднимать, иди запрягай лошадей…”

Я засмеялся, представив рослого, крепкого “робенка” в длинной, ниже колен, холщовой рубахе, со сна, невзначай, переворачивающего груженую телегу. Домна подхватила…

— Эй вы, грибники, че зубы скалите? — любопытно тараща глаза, крикнула с дороги Маня Курочкина, соседка Домны.

— Смешной гриб нашли, вот и хохочем, — напевно прокричала в ответ Домна, — а ты куда направилась, не за калиной ли?

— Нет, корова че-то приболела, так пошла на пастбище проведать…

— Не помню, чтобы у нас коровы болели, — задумчиво, провожая Маню глазами, сказала Домна.

— А молока много давали?

— Ведерницы все были… Две фляги утром да поболе, поди, трех-то вечером.

— А молоко куда?

— На молоканку. У нас в селе маслозавод был. Вот и везли: туда молоко, а назад пахту да обрат… Чей?.. Товарищеский… Тетонька-то разве тебе не рассказывала? Не рассказывала… Паи у каждого были… Дедушка-то Леонтий общественным доверенным лицом был. По-нонешнему — начальник, вроде председателя кооператива… Весь учет-причет вел, за производством следил… Набьют ледник маслом, обоз соберут и в Курган его утартают. Там оптовикам продавали…

Обратно едут тоже не пустые — товары всякие везут на крестьянскую руку… Дедушка-то Леонтий магазин держал. Где?.. Че гдекаешь-то, разве бабушка-то тебе не рассказывала?.. Не рассказывала… Да прямо в доме. Дом-то ведь большущий был — саженей шесть в улицу да столько же в заулок. Четыре помещения внизу да четыре — наверху: изба, по-нонешнему кухня, пять теплых горниц да две холодных… Большие. Одинаковые, что в длину, что в ширину… Двадцать два окошка в доме-то было… Как запомнила?.. Так ведь каждую весну, каждую осень вынимали да вставляли, помыть их надо было, покрасить… Поневоле в память врежется… Вот в нижней теплой горнице-то, которая в холодные сени выходила, и был магазин. Вход прямо с улицы… Колокольчик на дверях прозвенит — покупщик пришел… Кто торговал?.. Кто посвободнее да поближе окажется, тот и выходил к покупателю… И я торговала, дело нехитрое: кому соли, сахара, конфет, пряников, гвоздей взвесишь, кому карасину нальешь, кому спичек подашь… Как обогревали?.. В избе русская печка большущая стояла, а в горницах — печки-голландки в жестяных кожухах. Если из избы по горницам-то пойдешь, то все по праву руку… Внизу две, а на верху три… На все один боровик… Топили-то?.. Смотря по погоде… Холодные-то помещения?.. Эти были без окон. Внизу кладовые были, лестница на второй этаж… Наверху одежу всякую хранили, сундуки с добром… Летом дедушка Леонтий там спать любил. И я там десятых снов насмотрелась, а че там не дрыхнуть-то: прохладно, мух нет, комарам не попасть… Бывало бабушка Марфа будит — коров в поскотину гнать, а я сплю, тороплюсь… Нет, хорошо было почивать в темной-то горнице…

— А сеяли много?

— Нет, десятин двенадцать-пятнадцать… Кто робил?.. Бабушка рассказывала, что ране-то, когда все сыновья да дочери при них жили, одни управлялись… Любила поговорить про дочек своих: Дашу да Ксюшу… “Уж такие они у меня работницы, уж такие рукодельницы!..” Что жать, что ткать, что косить, что по дому управляться… Бывало на покосе парни поставят их головщиками, так они их, мужиков-то, так упарят, так упластают, что те к вечеру ни рукой, ни ногой… А жать пойдут — никто за ними не угонится! Люди и говорят: “И что это за девки у тебя, Марфа, — двужильные они че ли, за четверых ломят!..” Потом-то уж полегче было: косилки появились, жатка-самосброска, молотилка — все дедушка купил… Парни-то?.. Эти тоже — что амбар срубить, что мельницу поставить… Первые работники на селе… Мельница-то?.. Была столбнянка… На ней робили только в межсезонье, когда посвободнее было… При хорошем ветре мелева-то за сутки пудов по пятьсот, а то и поболе выходило… Нет, не только свое зерно мололи — больше-то для других… Пятнадцать ветряных мельниц у нас в Денисово-то было да одна водянка. В Таловке, поди, за двадцать, а в Кукушках и вовсе за пятьдесят. И всем работы хватало…

А потом, когда батюшко-царь призвал на войну Петра и Ивана, тогда стали держать одного работника, ну и в сенокос да уборку — сезонных… Отдыхали как?.. По воскресеньям, по двунадесятым праздникам и по нашим денисовским-престольным да окромя того масленица, Иван-купальник… Это мужики не робили, а у баб и в праздник хлопот хоть отбавляй: весь скот на них, дом… Ну, кто от земли да животин кормились, те зимой-то побольше отдыхали. А у кого ни кола, ни двора — у тех вечный праздник… Как праздники проходили?.. Каждый по-своему…

Постой, это другой разговор. Не сбивай меня, я ведь не досказала… Петр погиб в пятнадцатом, в Карпатах, Иван в гражданскую — в девятнадцатом… За красных воевал… Вот они в благодарность, в восемнадцатом году все у дедушки с бабушкой и отобрали. Разорили, нагими оставили. Ладно, хоть самих жизни не лишили… А потом и началось: что ни год — продотряды… На-а-е-дут!.. Начальники-то в кожанках, в хромовых штанах, при наганах. Дивно нам было… Приедут, выгребут весь хлеб под метелку, бумажку дадут, что в долг взяли и уедут… Дело завершилось восстанием. В нем и мой родимый батюшко свою головушку сложил…

— Как это было, помнишь?

— До конца жизни не забыть!.. Помню, как ночью вломились к нам стылые, в куржаке и сосульках бородатые мужики. Подняли батюшку и увели с собой… Бабушка Марфа рассказывала, что сам Вараксин приходил… Вараксин-то?… Командир ихний — крестьянский… Потом не знаю, сколько времени прошло, просыпаюсь, а дома че-то не так… Бабушка встревожена, дедушко обеспокоен, мамонька моя от одного окошка к другому снует… Поняла я потом, что батюшко дома… Понятно, что тайно заявился… Хоронился в подполье. Там у дедушки-то под картошкой тайное узилище было. У сусека нижнюю доску поднимаешь и — туда. Залезешь, задвижками доску укрепишь и лежи, пока тревога не пройдет да домашние сигнал не подадут… Неделя ли, боле ли прошло и вот как-то ночью грохот в двери. Мамонька открыла, а там эти — нехристи, с винтовками. Ее оттолкнули и в дом…

Все вверх дном перевернули: на чердаке, в горнице, в избе, в запечье, в холодных помещениях, а потом и под пол полезли… И минуты, поди, не прошло — кричат: “Тайник нашли!” Немного погодя и батюшку вывели и ну его избивать! Колотили его, молотили, а он только и знает, что руками голову прикрывает… Сбили его с ног и давай его пинать… Мамонька бросилась его защищать, а они ее отшвырнули, да и ее давай ногами-то, а она, сердешная, хоть бы словечко крикнула… Я на полатях лежала да как закричу, с верхотуры-то кому-то на голову свалилась и давай ногтями лицо-то пинальщика этого драть. Он выпрямился, оторвал меня от головы-то да в угол швырнул, а я того тошнее кричу… Опомнились они, остановились, а командир ихний — в очках, бородка клинышком, ярость-то на лице утишил и скомандовал: “Выводи его!..” Подняли батюшку с пола, подхватили под руки и вытащили из избы…

Утром слух по селу прошел, что всех увели под конвоем в Исетск… Сколько?.. Этого я не знаю… Много… А под вечер на взмыленной лошади прискакал к нам Иван Кузовлев, кричит: “Всех порубили в лесу за Стланью!” — и ускакал… Дедушко мерина в розвальни запряг да туда… Потом он так рассказывал: “Подъезжаю к Стлани, а там уже народ по поляне меж трупов бродит. Плачь, вой, причитания… Ко мне подходит Яков Рукавишников и говорит: “Леонтий Иванович, сын ваш вон там, около березы, на шубе лежит”. Подбежал, смотрю и верно: шуба наша… На сына смотрю, признать не могу: наш, не наш… Весь изувечен до неузнаваемости — кровавое месиво, головы нет — срублена. Походил, поискал, нашел — не лучше того. Подобрал, в розвальни положил, тело Левушки мужики помогли в сани устроить…”

Когда дедушко-то домой вернулся, я его не узнала: борода-то его и голова как сахарной пудрой обсыпаны, в один миг белее снега стали… Че тут началось!.. Народу полная ограда набилась, все ревут… Матушка моя тело-то батюшкино обнимает и заходится в причетах: “Ой да умиленный ты мой да не-е-наглядны-ы-ы-й! Изуве-е-ечили, изверги, да тво-о-ою бу-у-уйну-у-ю го-о-ло-о-ву-у-шку-у! Надругались над твоим бе-е-е-лым те-е-е-лом!.. Ой да не прижмешь ты больше меня да не при-и-и-голу-у-бишь!.. Ой да не насмотрела-а-ась на те-е-бя да не налю-ю-ю-бова-а-лась!.. На-а ко-о-го ты-ы ме-еня с си-и-ро-о-о-тами ма-а-лыми по-оки-и-и-нул!..”

Я сидел каменным истуканом, откинувшись головой на теплые бревна амбара. Вслушивался в образный рассказ тетушки и глаза мои набухали соленой влагой…

— Вот так-то она час ли, боле ли ревела да причитала. Потом затихла и бабы под руки увели ее в дом, — тетушка замолчала, зашвыркала носом, вытирая непрошеные слезы. — Когда обмывали его, то больше сорока ран насчитали… Обмывать-то нечего было…

Только в гроб положили, прибегает Нюра Горбачева, она от нас через пять домов по проулку жила, вся в слезах, говорит бабушке Марфе: “Ваш-то Левушка у нас лежит… Признали мы. А мой-то Николай — не у вас ли?”. Пошла смотреть… И так, и сяк — не признает… Потом, когда развернули, она вроде уверилась, он… Мы батюшку моего к себе привезли, Нюра Николая забрала… Дедушко Леонтий и отвез… И опять слезы да причитания… Нет, до смерти не забыть!..

После гибели отца, смерти матушки и дедушки жить стало тяжело. Известно: без мужского догляда дом — сирота… Как могли — бились… Мария, мать твоя, у нас постоянно жила. Она уедет — сестра ее Евгенья тут как тут… Они постарше меня были, всю работу по дому вели… Бабушка Марфа толклась помаленьку… Работников нанимали… И время-то какое было — новая политика!.. Тогда все повеселели, завод заработал, у людей деньги появились… Помню: где-то в это время все овец стали разводить — шерсть дорогая была. Многие тогда коров на овец поменяли. И мы овечек развели, за ними уход не большой… Ну, а потом все хуже да хуже. Цены на хлеб, молоко, шерсть стали падать. Интереса не стало. Сеять стали меньше, скота поубавилось… В магазинах — пустые полки… Нет, ты скажи: кто будет робить на дядю? Дураков мало!.. Вот тут-то понаехали уполномоченные и давай хлебушко выбивать у народа! Собранье за собраньем! То хлеб отдавай, то налог заплати, то на облигации подпишись. Какое-то самообложение придумали. Бабушку Марфу из-за этого самообложения держали на собрании больше двух суток. Главный-то ихний кричит: “Голосуйте!..” А народ рук не поднимает… Оправиться на улицу не выпускали! Уполномоченный опять глотку дерет: “Голосуйте за самообложение и идите по нужникам!..” Посидели, покричали, да и проголосовали. А куда денешься?.. Сам соображай!..

Только проголосовали, а на утро уже бегут, требуют: “Платите!..” Посыльщикам говорят: “Денег нет”. А они: “Вместо денег везите хлеб…” Понял, че им надо-то было?.. Бабушка Марфа в причеты: “Как жить-то, Господи? Налог за налогом!.. Облигации выкупи, окладное страхование заплати, а тут ишо сами на себя налог наложили”. Сама ревет и мы вместе с ней базлам. Поплачет, поревет да хлебушко-то и отвезет. Продаст че, а на деньги-то облигации купит, окладную страховку заплатит. А не заплатишь, так комиссия придет, имущество опишет и штраф поднесет: заплати столько же! Не рассчитался к сроку — принудиловка на полгода и уже двойной штраф! Тут забегаешь, закрутишься…

Бабушке-то деваться было некуда, так она все их требования выполняла, а кто победнее-то был, тот не шибко торопился с хлебушком-то расставаться. Голод-то, он почище страха перед властью заставлял за кусок-то держаться… А уполномоченные да комиссии наседают: каждый день таскают в сельсовет на выстойку. Там не уговаривают, а угрожают: за бороду оттаскают, под бока палками натычут, пятый угол искать заставят, а надоест — поставят на выправку. Попробуй шелохнись! Качнулся, тут же в морду заедут… Стой!.. Поставят так-то суток на двое — ни есть, ни пить… Упадешь, обольют водой да снова за бороду таскать. Мало того, так за твой же хлеб, за твои же кровью и потом заработанные деньги и в глаза наплюют. Бабушка-то Марфа говорила, что уж это-то всего обиднее…

Кто допросы-то вел да издевался?.. Первым делом уполномоченный — по его команде все делалось. А помогали наши же выродки: председатель сельсовета, партийный секретарь, комсомольский секретарь, избач, активисты-бедняки, которых от налогов освободили… Держался так-то народ целый год. Все недоимками обросли, все должники… Вот тут-то в двадцать восьмом году и началось!.. Хлеб стали забирать принудительно. Выгребут один раз да опять едут, а где его взять-то?.. Тогда-то и придумали двойной налог… Должник, с государством не рассчитался — вот тебе еще налог да в два раза побольше, чтобы другим неповадно было. Не заплатил к указанному сроку, к тебе комиссия заявится, имущество опишет да по дешевке распродаст. Кто в комиссии? Да все те же, что допросы вели да пытали. Вот уж они пожировали! Растаскивали по своим домам уцененные швейные машины, граммофоны, ружья, посуду, столы, стулья, шкафы, инструменты, одежду… Интерес создавали для тех, кто описывал-то. Они тащат, а уполномоченные их науськивают: “Забирайте все, четвертая часть от продажи в вашу коммуну пойдет…” Это я сама слышала…

Бабушка Марфа, глядя на все это, только руками разводила да причитала: “Господи, не дай мне дожить до такой срамоты…” Какой суд!.. Может и был, так он че, против власти пойдет?.. Нет, и бедность в расчет не брали. Не активист, значит, кулак! Недалеко от нас в проулке Марина Маркова жила — вдова-одиночка. Одна лошаденка была да четверо ребятишек… Пришли к ней имущество описывать, а она взбунтовалась да на комиссию-то матом. Ее сграбастали да закрыли в сараюшке. Она вырвалась оттуда и в амбар. А там ее последнюю муку уполномоченный из сусека гребет. Она его палкой-то по рукам, по спине… Арестовали ее, судили: дали два года за угрозу оружием… Ребята-то?.. Родственники разобрали…

Ведь до чего дошли: ребятишек в школе на родителей науськивали! Говорите-де отцу и матери, чтобы на облигации подписывались. А не будут подписываться, так скажите им, что-де откажемся от вас: заявление в Совет напишем. Вот ведь, холеры, до чего додумались! Бойкот какой-то ввели. Товары в магазине только хлебосдатчикам да тем, кто все налоги заплатил… Придет куда должник, а его гонят отовсюду. Даже разговаривать с должниками-то запрещали. Ребятишек из школы исключали… Те ревут, а активисты-то им и говорят: “Как только родители налоги заплатят, так вас сразу в школу запишем…” Вот ведь издеватели-то! А то возьмут да прикажут: “Из села не выезжать!..” Родственник какой приедет и того не пустят, выгонят: и смех, и грех!.. Заболел, пришел к фельдшеру, а тебе от ворот — поворот: “Сдай хлеб, уплати налоги…” Скотина захворат и тут то же самое… С ума сходили люди-то. Пелагея Сумина повредилась: заговариваться стала, а тетка Неонила, наша дальняя родственница и вовсе рассудка лишилась… Это же какие нервы надо было иметь, чтобы с ума-то не сойти!..

Ты только подумай: коров на выпаса надо выгонять, а их в стадо не пускают, подошла пора сено ставить, а угодье отобрали, принес молоко на молоканку, а его не принимают, говорят: “Тебя из кооператива выгнали как должника по хлебозаготовкам”, оглобля сломалась, а лесом пользоваться нельзя… Вот ведь, лешаки, до че додумались! Антихристы, да и только!..

Вызывают как-то бабушку Марфу в кредитное товарищество, а сосед Федор Нырков про это прознал да с ней и напросился, говорит: “Съезжу в Исетск, кредит попрошу да налоги заплачу…” Приехали. Пока бабушка лошадь привязала да на седелке спустила, а он обратно несется. Бабушка ему: “Че так быстро?” — “С теми, у кого за душой-то ниче не осталось, здесь разговор короткий… В окошечко заглядываю и говорю: я оттуда-то и такой-то, хочу взять кредит. Они в бумагах покопались, да и говорят: “Ты несостоятельный, кредита не дадим…” Все про нас знают… Добром это не кончится, сбегу я… Устроюсь где, а потом и семью увезу…

Бабушку Марфу встретили приветливо, чаем угостили, а потом и говорят: “За вами, Марфа Егоровна, должок по ссуде…” — “Дак у меня срок-то через два года…” — “Ниче не знаем. У нас такой приказ. Завтра приедем с исполнителем описывать имущество…” Нет, ты посмотри: со всех сторон обложили!.. Антихристы и есть!.. Через два дня приехали с милицией да молотилку и описали… Бабушка кричит: “Разбойники, я денег взяла на косилку да половину отдала, так за вторую-то половину вы молотилку заграбастали! Молотилка-то эта десяти косилок стоит!” А ей говорят: “Успокойтесь, бабуся, ваша молотилка старая”. — “Так возьмите новую косилку, а деньги, что я отдала за нее, верните”. — “А проценты?” — “Делайте так, как в договоре указано! — гремит бабушка, — а то жаловаться пойду!” А они ржут: “Иди, жалобись. Так может и все остальное отберут!..”

Покричала бабушка, поревела, а куда идти, где правды искать?.. Правда-то, она и сегодня за семью печатями… Увезли, только и видели… А неделей раньше за недоимки описали две веялки да пару косилок сломанных. Скажи, разве у бабушки-то Марфы сердце не рвало? Шире — дале. До смешного дело доходило. Подсадных в дома-то стали прятать, чтобы вызнать, где хлеб-то таят. Вот послушай-ко… Районный уполномоченный упрятал Ивана Афанасьевича Гармонова в чужой амбар да там и закрыл. А сам с комиссией к нему домой и давай пытать жену: “Где хлеб, сказывай!..” А в это время один из пытчиков-то незаметно на полати и забрался… Постращали, попугали Капитолину Андреевну, жену его, и ушли. Отпустили Ивана Афанасьевича — он домой, а соседи его встретили да все ему и обсказали: людей-де вышло меньше, чем зашло… Он к дружку Сысою, сговорились с ним, а сам домой… С женой разговоры ведет: то да се, а сам ей подмигивает. Та ниче не поймет… А в это время Сысой колотит в раму, кричит: “Пожар, горим!..” Этот, слухач-то, с полатей соскочил да бежать… А Гормонов-то ухватил каток да давай его обихаживать. Колотит, а сам кричит: “Полюбовника завела, стерва! Только я из дома, а он к тебе на полати!.. Вот тебе! Вот тебе!.. Узнаешь теперь как по чужим бабам ходить!..” А сам его лупцует!..

Тот вырвался в ограду, бежит к воротам, а они на засове… Иван-то Афанасьевич его настиг да опять взбутетенькивать взялся. Устирал его до полусмерти да за ворота и выкинул… Тот отлежался и уполз… Вскоре пришли активисты с милиционером, забрали Ивана Афанасьевича и увели в избу-читальню. Там его били, пытали, а он одно твердит: “Убью полюбовника!..” Привели Сысоя и его давай истязать… Пять человек колотили… Бороды у мужиков все повыдергивали, волосы на голове сожгли, за ноги к потолочному крюку подвешивали, ногами пинали, одно требовали: “Хлеб отдайте!..” До утра держались мужики, а потом сдались, сказали: “Че надо, то и берите, оставьте только в живых”. Понял, как у крестьянина-то хлеб из горла вырывали? Дальше — больше… Пятикратку придумали — пятикратный налог это… Уж если кто под пятикратку эту попал, тут уж все: конец крестьянскому корню. Все имущество с молотка продадут, а самих хозяев выселят да увезут неизвестно куда. Вот Ивана Афанасьевича вместе с Сысоем Филимоновичем под эту пятикратку и подвели. Они были первыми, кого на моей памяти из родного дома выгнали… Нет, никто не вернулся: ни слуху, ни духу… Реву-то, слез-то было!.. Вся деревня собралась, оплакивали их, как покойников… После этого многие и сами побежали.

Нырков-то?.. Он раньше всех в Алтайскую сторону подался. За ним дядя Степан — тетушки Дарьи муж. Он и раньше-то своим говорил, что все крепкие хозяйства порушат. Я сама слышала, как он бабушке Марфе, теще своей, говорил, что-де пятую часть раскулачат, из домов выбросят и сошлют. А бабушка ему: “Да откуда ты это взял?” — “Из газет вычитал”. “Там так и прописано?” — “Ну так, не так, а понять можно, что так и будет. Написано там, что в общее пользование поступит пятая часть жилья. А как его сделать общим-то, ежели у нас не отобрать?..” Тогда бабушка ему не поверила, а он, видно, для себя уже все решил. Стал потихоньку скотину продавать, тайными лесными дорогами хлеб припрятанный вывозить… Домишко в Тюмени купил, на работу устроился, а тетоньку Дарью с ребятишками пока оставил.

А она-то уж как убивалась! Придет, бывало, к матушке своей да и давай причитать… Они года за два до этого дом большой построили под железной крышей, олифой его покрыли — не дом, а картинка. Хозяйство было большое, машин всяких много было, шерстобитка… Как тут не убиваться! Разве легко родной-то, обжитой кров бросать… Многие за ними потянулись да не успели: объявили коллективизацию.

Сельский совет перестал давать свидетельства на выезд, а без бумажки куда?.. В городе-то паспорт нужен… В зиму двадцать девятого года все и началось… Приехала целая бригада, человек, поди, сорок. Все ненашенского вида. Зима, а многие в фуражках-восьмиклинках, челочки набок, у них зубы золотые и ловко так через них цвыркают. На руках наколки… Все при наганах… Загнали всех хозяев в школу. Главный-то ихний и говорит: “Кто в колхоз или коммуну не вступит, тот будет выслан на север.” А другой, видать, его помощник, добавил: “Кто пойдет против линии партии, тот будет в проруби…”

Сразу тут же арестовали одиннадцать человек и сказали: “Это кулаки и злостные неплательщики налогов. Имущество их отберем, передадим в колхоз и коммуну, а самих сошлем туда, куда Макар телят не гонял…” На том, для первого раза, всех и отпустили, а сами взялись потрошить кулаков да подкулачников. Отбирали все, даже грязные пеленки. Добрые костюмы, рубахи, шубы, тулупы, шапки — забирали, переодевались, а свою одежонку бросали бывшим хозяевам… Попадется сало, самогон — тут же съедят и выпьют, а что не сожрут, то в мешки посуют… Женщин раздевали донага — деньги искали, золото, серебро, а как найдут, то тут же рассуют по карманам… Каждого пытали: “Куда золото дел? Показывай, где лежит!..” Я сама подглядела ненароком, как колотили Матвея Окулова, угрожали: “Убьем, отдай золото!” А он кричит: “Нет у меня никакого золота, хоть на куски пластайте!..” Тогда они поставили его на стул, надели на шею шнурок от креста, прицепили его к гвоздю на стене и выбили сиденье… Че было дале-то, я смотреть не стала — испугалась… Среди арестованных-то и поп, отец Василий, был. Говорят, что его заставляли отказаться от веры. Требовали проповедь прочитать народу, что бога нет. А он им: “Есть бог и в доказательство того все вы сгорите в геенне огненной, все будете в смоле горючей кипеть!..” А им это, что иголка под ноготь!.. Били его смертным боем, требовали: “Говори, где спрятал хлеб, поповская харя!..” Поколотят, поиздеваются да опять свое: “Куда дел церковное имущество, клоп мирской?..” А он молчит… Его опять колотить… Он пыток-то не выдержал, скончался… Светлая ему память, хороший был батюшка, — Домна перекрестилась…

А в дом его на другой же день въехал председатель сельсовета. Я его не знаю, не наш он был, приезжий. Не долго у нас пробыл, убрали его куда-то… Матушка-попадья?.. И ее пытали, да не успели, видать, прикончить-то. Увезли вместе со всеми… Тетонька Дарья?.. С ней так было. Прибежала она с собранья, все, что еще осталось, скрутила в узел, собрала Василия с Наташей и побежала с ними к Анисиму Кривому. Он ране-то у них в работниках был. С ним она заранее сговорилась, что он ее увезет в Тюмень к Степану. У того уже и воз с сеном стоял наготове, а в нем тайник. Он их ночью потихоньку и вывез… Машины-то?.. Все уже давно описано да продано было. Одна шерстобитка осталась, да и то без чесальных лент. Их тетонька Дарья все в прорубь покидала… Только дом и остался со строениями, вот его они долго жалели… А раскулаченных в ту же ночь, голодных, полураздетых посадили на сани и увезли в Ялуторовск на станцию. Все сгинули, ни один не вернулся… Самых главных кулаков отправили и опять всех на собранье загнали… Снова да ладом: пишитесь в колхоз и коммуну… Тут уж трое суток держали. Одни — караулят, другие — разговоры ведут, третьи — по селу шастают, добычу ищут, четвертые — хозяев по одному с собранья выводят да допросы ведут…

— И бабушка Марфа в школе сидела?

— А ты как думал?..

— Так ведь старуха…

— Ну, старуха, дак че?.. Им, анчуткам-то проклятым, все равно, что старый, что малый… Вон Феклу Фисунову больную отправили… Она за два дня до этого ребенка родила да че-то приболела: жар у нее сильный был. А ее из дома выволокли полумертвую да в сани бросили. Мужик-то ее, Ваня Фисунов, слезно просил главного-то ихнего повременить, пока жена-де поправится. Так думаешь он обождал?.. Не-е-т!.. Он ни слова, ни полслова: подошел к ней, тулуп из-под нее вырвал, а Ивану — кулаком в лицо… Нет, это не люди были, а самые настоящие шишиги, посыльные от дьявола…

Вот слушай, че дале-то было… Они все богатство искали: каждый двор прошли, все штыками истыкали… И находили!.. Ох, как они ликовали тогда!.. Ох, как изгалялись!.. Кто-то, видать, донес на Настасью Иванову, что она де кулацкое добро прячет. Она в работницах жила у попа… Они ее схватили и давай пытать: “Где добро?..” Она молчит… Ну тогда они давай ее за волосы таскать, а они у нее красивые были, золотистые — все выдрали!.. Они ее терзают, а она молчит!.. Худоязыкая была, заикалась, а тут ее, видать, совсем заклинило… Мычит только да ревет… А они, черти-то эти, в глаза, видать, налили, да и мурцуют ее… Она ревет, а сказать ниче не может… Тогда они давай ее шилом колоть. Три раза в шею ударили… У нее, видать, в горле-то, че-то там сорвалось, она и закричала: “Караул!.. Убивают!..” А они того тошней: схватили ее да за ноги к крюку потолочному подвесили и давай ее шилом в задницу шпиговать… А она кричит: “Ой, тошнехонько!.. Спасите!.. Убивают!.. Нет у меня ниче!.. Отпустите меня!..” А они свое: “Сказывай, курва, где кулацкое добро прячешь!..” Она орет, божится, что ни сном, ни духом… А они ее шилом-то колют да колют! Восемь ран ей нанесли… А она только одно вопит: “Не виновата” да “Спасите”. Тогда они ее отвязали да потащили на реку, пригрозили: “Не скажешь — утопим!..” Она на народе-то и совсем зашлась, орет: “Люди добрые, помогите, убьют ведь они меня!.. Помогите!”

Дядя с братом ее да трое ли, четверо ли мужиков бросились ее выручать, а эти, нехристи-то, их скрутили да в холодный амбар и бросили… Подтащили Настасью к проруби, от злости заходятся: “Сказывай, падла, где добро?..” Она одно твердит: “Не виновата!..” Тогда мучители-то ее схватили да сунули в прорубь головой. Она сначала дергалась, а потом шевелиться перестала. Вытащили ее убивцы-то, а она мертвая! Народ зашумел, колья мужики стали выламывать, а эти на них наганы наставили, кричат: “Стоять на месте! Всех перестреляем!” Потом ложиться приказали, а как мужики-то легли, они их и повязали… Потом их всех, как подкулачников, сослали.

— Настасья-то умерла?

— Ее к родственникам в амбар кинули, и они ее отходили… Откуда потом все и узнали… Но от простуды ли, от потрясенья ли заболела и через день сгорела в огневице… Только с Настасьей разделались, а к ним уже следующую ведут… Народ-то как прослышал про эти зверства и давай в колхоз да коммуну писаться. Заявления написали, а их все равно не отпускают, говорят: “Сдавайте семенное зерно”. Тут же список зачитали, кому сколько везти на ссыпной пункт. Кто расписался, того домой отпустили, а кто кричал да бузил, тех оставили… Бабушка-то Марфа?.. Подписалась… А этих, которые не покорились — на допрос… Опять пытки да издевательства.

— Многих пытали-то, подробностей не помнишь?

— Многих… А подробностей-то откуда взять, я ведь там не стояла. Это уж так, когда на виду да на народе или оплошают когда, промашку дадут, тогда все тайное-то и выплывет… Вот, послушай-ко… Из этих последних-то схватили они Милодору Курочкину и привели в избу-читальню, спрашивают: “Почему отказываешься от сдачи семенного зерна?” — “А у меня его нет!..” — “Где ты его спрятала, покажи?” — “Как я могу спрятать, если у меня его нет”, — улыбается Милодора. А она высокая такая была, красивая… “Так ты над нами издеваться вздумала, а ну, становись к стене!..” Прижали ее к стене-то, ножом зубы разжали да наган в рот-то сунули, орут: “Куда хлеб спрятала, сука? — она молчит. — Считаем до трех…” Как до трех-то дело дошло — выстрелили, но из другого нагана. Она упала… Шиши, палачи-то эти, из графина воды на ее голову полили, привели ее в чувство, да и давай ее за волосы таскать, кричат: “Нюхай, где хлеб?.. Нюхай!..” Она стонет: “Нету хлеба… Ой, мамонька, тошно!.. Нету!..” Они ее за волосы с пола-то подняли, на стул посадили, кофту сорвали да давай соски прижигать… Она кричит: “Окаянные, нет у меня хлеба! Только муки маленько осталось!.. Не трогайте меня!” Тогда они ее на столе разложили, да и изнасиловали по очереди… Потом выбросили в холодный чулан да и закрыли ее там… А сами передохнули да за других взялись… Милодора-то возьми, да из этой кладовки и выберись! Как смогла, не знаю!.. Может задвижку как сумела отодвинуть, может кто открыл… Выползла, да и домой!.. А дома мать да двое ребятишек… Вдова была — муж в гражданскую погиб, за Советы голову сложил… Нечисть-то эта хватилась, а ее нет… Пошли искать… Нашли, как не найти!.. К ночи уж отыскали на сеновале у Сорокиных. И ее, и хозяев в амбар загнали да закрыли. Потом и мать ее, Агриппину привели и сынишку маленького, Колькой звали. А Манька, дочка Милодорина, большенькая тогда уже была — спряталась в печку за корчагу да там и просидела до темноты. А ночью к тетке своей в Кукушки убежала. Та ее там долго прятала…

— Это не Маня Курочкина?

— Она… От нее потом все и узнали… К нам нагрянули ночью. Целая толпа!.. Собак перестреляли, замки с амбаров сбили, подводы завели в ограду и начали хлеб выгребать… Бабушка Марфа выбежала во двор, закричала, замахала руками. Ее толкнули, она упала, поднялась да к амбару… А там — дым коромыслом: пшеницу, овес, ячмень, рожь, просо, рыжик, горох плицами из сусеков гребут, в мешки сыплют, туда-сюда по приставным доскам с кулями снуют… Как она в амбар-то забежала, не знаю… Че-то там прокричала, а потом я услышала мужской мат и че-то состукало… Я к ней в амбар… С начала-то ниче понять не могу: фонарь еле-еле пиликат, пылища, люди… А потом, когда маленько пригляделась, вижу: лежит она у стены на правом боку да вольно так руки раскинула, как будто отдохнуть прилегла. Подняла я ее голову-то, а на полу-то кровь… Закричала я, заревела и хоть бы кто подошел!.. Амбары очистили, в дом бросились. Там все перевернули… Все, что можно было — утащили… Потом, видать, уж после этого, трое в амбар зашли, один бабушку за руку-то ухватил, подержал да и говорит: “Подохла, стерва, ушла от пролетарского наказанья…” Больше ниче не сказали, повернулись и вышли… Я-то?.. Я в это время у бабушки на груди слезами заходилась… Поняла я, что ее тоже на дальние сивера сослать хотели… Сестры-то?.. Они помоложе были, их отвели ночевать к старухе-одиночке, Анфисе, бабушка-то ей постоянно во всем помогала…

— Значит ждали незваных-то гостей?

— А как не поджидать-то… Знали ведь они, что у нас хлеб в амбарах есть… За ним и пришли…

— Много забрали?

— А все семена… Считай: пять десятин пшеницы сеяли, две — ржи, четыре — овса, одну — ячменя, да мелочи всякой десятины две. А на десятину-то, поди, пудов пятнадцать надо, вот и выходит, что не меньше двухсот пудов выгребли. На еду-то которое?.. Того уж не было, его раньше сдали… Было полсусека муки — всю забрали… Опять ты меня с толку сбил, слушай дале-то как было. Утром всех, кто в списках значился, кого по амбарам держали — рассадили по подводам. Реву-то, плачу-то, стонов-то, обниманий- то, слез-то!.. Ты бы видел! Как перед концом света!.. Повезли их: я восемнадцать розвальней насчитала. Какие кулаки! За два-то года из народа все повыкачали. Все уже нищие были… Не только за богатство зорили да ссылали, но и за непокорство, за “длинные языки” счет сводили…

Только несчастных-то проводили, гляжу, а человек десять опять к нам прутся. Зашли в дом. Ни слова, ни полслова и давай шариться по углам. На чердаке все перевернули. Ниче не нашли… Злые, гроб схватили да бабушку-то из него и вытряхнули. Она, бедная, только состукала об пол-то. Женщины, старухи, которые около гроба-то сидели — печалились, все в стороны шарахнулись. Эти-то, дьяволье-то, гроб осмотрели, дно простучали, да и бросили его на пол. Бабушка-то в черное бархатное платье была обряжена, его мы нашли в смертном узелке, она его на повети в гробу хранила… Женщины-то долго судили — рядили: одевать, не одевать… А потом решили: раз в смертном узелке лежит, то в нем в гроб-то и положим. Эти нехристи-то, как увидели платье-то, так сразу бросились и давай его с покойницы-то сдирать. А когда стащили, так чуть не передрались. Ладно старший-то их успокоил: взял его себе, да и положил в вещевой мешок. Потом посмотрел на нас, как сквозь стену, и приказал: “Чтобы к вечеру вашего духа здесь не было!” — повернулся и вышел. Остальные-то? За ним поплелись. Все забывается, а это — ну никак! Приду сюда, вспомню, как они над мертвой-то бабушкой издевались и в рев, — тетушка тяжело завздыхала, ловя ртом воздух, схватилась за грудь руками, согнулась… Я обнял ее за худенькие плечи, погладил по бугристой спине, и ее начали сотрясать рыданья. “Успокойся, не надо, знаешь ведь: кто старое помянет, тому глаз вон!” — “А кто забудет — два!” — тут же отреагировала Домна, всхлипывая.

— Как дальше-то было?

— Слышал поди: мертвому — в гробу, а живому — подле каравая… Родственники приехали… Енафью, младшую сестру, забрала на воспитание твоя бабушка, Татьяну — другая бабушка, мать моей покойной матушки. И меня звали обе, да я не поехала. Отказалась, — тетушка промакнула глаза передником, — большая уж была… Подружка моя, Капа, она в комсомоле состояла, уговорила меня сходить к председателю колхоза насчет работы, но это уже другой рассказ…