Осколков Купальская ночь
Максим Леонтьевич Осколков





Максим Осколков



Рассказы






ВОЛКИ


Потянуло влажным бархатистым ветерком… В куликовской засторонке полыхнуло, как будто кто-то незримый открыл и быстро закрыл дверь в другой, неведомый кроваво-красный мир.

— Не гроза ли собирается? — встревожился я.

— Не будет — роса пала, — успокоила тетушка, — зарница это.

— Для зарницы вроде бы поздновато.

— Всяко бывает: и под новый год иной раз гроза прошумит…

Вот послушай-ко, че я тебе расскажу. В последнюю военную зиму сговорила я Шуру Зеленину, товарку свою, ехать за сеном к Сухому болоту как раз под новый год. Запрягли коровенку, а дело уже под вечер…

— На корове?

— На ней, родимой… Приучены коровы-то были и пахать, и боронить, и дрова возить. А когда заторопка какая, так и нас вместе с ними в плуг впрягали. Поди, слышал: “Далеко гремит война. Мужа нету, я одна. Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик”. Слышал… Так это про меня и про других… Не все в частушке-то пропето: мы не только быками, но и коровами были… Ох как “доили” нас сердешных: последние жилы вытягивали!.. Ну вот: по сено поехала, да не туда заехала. Давай-ко назад повернем…

Корова-то не шибко разбежится: шажком да шажком, а просмотришь, задумаешься — и вовсе остановится… Погоняем ее хворостиной, торопимся, а уж и темно: зимой-то быстро смеркается. Едем, едем, а все деревня на виду — огоньками помигивает. Едем молчком, по сторонам поглядываем, боимся, а вдруг да волки! Волков-то развелось видимо-невидимо! Голодные, к деревням жмутся. Человека не боятся…

Но вот и Сухое болото, вот и кругляшок… Объехали его, Зорьку головой в домашнюю сторону развернули, снег от стожка отгребли, палки березовые поперек саней разложили — и пошла работа: я бросаю сено на воз, а Шура раскладывает да трамбует. Споро дело идет: стожок убывает, а воз растет. Вот уж и вилы в землю уперлись, и тут Зорька забилась, замычала. Я голову-то подняла и обомлела: три волка прямо на меня уставились, глазищи огнями горят… С воза Шура кричит: “Домна, зажигай сено, волки нас обложили!..” Я за спички, а руки не слушаются, трясутся. Едва зажгла. Когда сено-то загорелось, я огляделась, и у меня волосы на голове дыбом поднялись, а по спине — пот холодным ручьем. Их больше десятка, да так близко сидят, что палкой добросить можно. Я из оденка сена в огонь подбросила, осветило их, они вроде отодвинулись, и тут главарь-то их завыл. У меня озноб по коже. Слышал, как волки-то воют? Слышал… Так че тебе рассказывать. Сердце в пятки!.. Коровенка моя ушами заводила, забилась, на меня оглядывается, мычит. Я к ней. Засупонила, на седелке подняла, огладила ее… Мы лучины с собой сухие захватили, я одну подожгла да перед ней в снег воткнула…

Сено прогорать начало, и они опять поближе подвинулись. Я к остожью, рукавицы сбросила да ну теребить. Подергаю, подергаю — да в огонь. Тереблю, а сама базлаю не хуже волка. Слезы с соплями да снегом смешались. Я утрусь да снова за работу. И тут как будто кто меня кольнул: А че же товарка-то моя молчит? Подняла голову, а ее на возу-то нет. “Где же она, — думаю, — неужели домой упорола?” И тут такая тоска на меня навалилась, такая тоска, что хоть живой в гроб ложись. Грудину так и теснит, так и рвет, и завыла я, да, поди, почище волков. Реву наголос, подвываю да высоко так! Голос-то подзадержала и… тишина! Они, окаянные, слушают меня: головы-то то так повернут, то эдак, ушами пошевеливают. Я снова в крик…

Выревелась, выкричалась, и на душе-то полегчало, соображать лучше стала. Думаю: “Поди Шура-то в обмороке?..” Взяла вилы за головку да черенком-то на возу пошуровала. Чувствую: там она! Потыкала ее, потыкала вилищем-то, нет, не поднимается. Покликала ее: “Шура! Шура!..” Она не отвечает. Меня в испуг кинуло: “Не оборвалось ли у нее сердце, не померла ли она?..” И опять такая печаль на меня навалилась, что я снова завыла. Реву, подвываю, а они опять примолкли, слушают меня, ушами прядут… Поревела, поревела да снова к оденью: клочья сена из-под снега тянуть. Огонь-то спал, они опять кружок-то уплотнили: все ближе да ближе. Бросила я новую охапку в огнище и думаю: “Че же будет, когда все сено-то сожгу?..” И снова в голос реветь…

Слышу: корова моя забилась, я лучину подожгла да туда. Смотрю, а два волка вот-вот на нее прыгнут. Закричала я, лучиной замахала, они отбежали да снова уселись… Зорька-то моя умница была, потолковее иного человека. Я ее приласкала, успокоила, а щепу-то в супонь стянутую затолкала. Гляжу, она стоит, не шелохнется. В другое бы время скакать начала, а тут — хоть бы мигнула! Только с коровой управилась, а уж и сено прогорело.

Я к теплинке… Клочками сено подбрасываю, а сама озираюсь. Мрак кругом, мгла. На небо глянула, а оно прямо над головой: вот-вот упадет… Тишина!.. Где волки-то? Не ушли ли? Опустила голову-то, а они оловянными глазищами на меня уставились да потихоньку так ползут… Поняла я: настал смертный час. “Детушки, мои милые, на кого я вас оставляю, на кого я вас покидаю! Кто вас напоит, накормит, кто к сердцу прижмет!.. Господи, смилуйся над нами грешными, пожалей моих деток малых!..” Вою-причитаю, а они, нехристи, ползти-то перестали, сели, носы кверху задрали да давай подвывать. Все ладнее да ладнее… Прямо концерт!.. “Ну, — думаю, — и у волка душа есть. Тоже ведь божья тварь…”

Причитаю, а сама на них поглядываю. Не все одинаково воют-то. Один воет, воет, воет, воет, а потом голову-то опустит, видать, выдохнет, воздуху в легкие наберет да опять голову задерет… Другой ровно тянет, головы не опускает. Третий — с подвывом, а четвертый — с подлаем, как будто маленький собачонок тявкает…

Причитаю… На Зорьку-то глянула и обмерла: те двое-то опять к ней ползут… И сушина-то догорает… Я вида не подаю, вою вместе с волками, а сама потихоньку — за вилы и к корове-то все поближе да поближе… Понял, какие они ушлые? Одни вместе со мной слезы льют, а другие к Зорьке! И человек до такого не додумается!.. Обозлилась я, все во мне взыграло. “Ах вы, — думаю, — твари проклятые, ну погодите!..” Они на корову бросились, а она на дыбы… Я одного, который ближе ко мне был, на лету пропорола, он завизжал, с вил сошел и ну улепетывать! А второй-то Зорьке в левую лопатку вцепился, ну я и в него вилы всадила. Да угодила, видать, ему в хребет. Он упал, бежать-то не может. Передними лапами гребет, а зад-то по снегу волочится…

Глянула я в ту сторону, куда первый-то волк подался, и обомлела: там вся стая бьется: кто кого… Только я успела в толк-то взять, что они своего подельника дерут, как они все тут же разбежались… Поверишь ли, на том месте-то и клочка шерсти не осталось! Все слопали!.. Пока рот-то разевала, а они уже того, увечного, начали пластать. “Ну, — думаю, — сейчас и за нас с Зорькой примутся”. А сама сена из воза надергала да подожгла, пару лучинок запалила — и к корове. Зорька вся дрожит. Огладила ее, к ране снега приложила, лучинки в подхомутье засунула, распрямилась, гляжу, а они опять уселись в кружок…

Тут снег пошел, легкий такой, пушистый, я сено палю, лучинки меняю… Вою, а волки мне подвывают… И тут как началось!.. Век доживаю, а такого не видывала: налетел ветер, снег вьет, воссияет, гром гремит!.. “Ну, — думаю, — небо вот-вот обвалится на меня и раздавит!” За снежной-то пеленой молний не видно, а кругом все так и полыхает, сверкает, гром глушит, земля под ногами дрожит…

Корова забилась, запрыгала, из оглобель выпросталась, видно, и ей такая кутерьма в невидаль… Перепрягаю ее да молюсь: “Отче наш, иже еси на небеси! Да святится имя твое, да придет царствие твое, да будет воля твоя, яко на небеси и на земли…” Прочитала молитву Господню, молитву Пресвятой Троице, вечернюю, а остановиться не могу: все говорю и говорю… И откуда че только взялось? “Господи, — говорю, — помилуй меня грешную и спаси! Деток малых мне надо на ноги поставить… Никогда не погрешу против тебя, Господи!.. Спаси и помилуй!..”

Молюсь так-то и вижу, что че-то не то. А че не то — не пойму! Вдруг слышу Шурин голос с небес ко мне летит: “Домна, ушли волки-то!” Гляжу, и верно: были да нет!.. Думаю: “Душа ее светлая в раю заслонила меня от волков-то”. Подняла голову-то, а товарка на возу стоит, кричит: “Подавай бастрык!” А так и сверкает, так и воссияет, гремит… Я стяг на воз подняла, забежала вперед, накинула на него передовку да быстро обратно… Затянули воз да с молитвой: “Господи, пособи…” коровенку мою с двух сторон за узду подхватили, и ну бежать! Зорька несется, мы не отстаем…

Кутерьма: кругом все полыхат, снег клубами вьет, над головами тарарах да тарарах!.. Только в деревню въехали, гроза закончилась, снег перестал… Ну, натерпелись мы!.. А ты говоришь — поздновато! Нет, не зря молвится: “Человек предполагает, а бог располагает”. Не бывать бы нам живым: Господь нам помог.

— А может, волки пожалели — родственную душу учуяли. Не зря же они тебе подвывали.

— Ладно смеяться-то!.. Пожалел волк кобылу: оставил хвост да гриву.

— А может, отблагодарили за угощение, что ты им на вилах-то поднесла.

— Да полно тебе подтрунивать над старухой-то… Вот также и тогда: я рассказываю, а все смеются… А главное-то, и Шура не поверила. Дело дошло до того, что председатель с бригадиром Ваней Грачевым, фронтовиком-инвалидом, ездили к Сухому болоту да в снегу копались. Только когда лобные кости нашли, тогда и поверили. Даже премию хотели дать, но, видно, забыли.

— Неужели волки так сообразительны?

— Уж, что хитрецы, то хитрецы!.. В ту же зиму, это в феврале, наверное, было, дрова у меня кончились. Надо в лес ехать, а боюсь. Шуру уговаривала, а та ни в какую: “Не поеду, — говорит, — боюсь”. Я туда-сюда: нашла попутчика, Ваньшу Грачева. Он на лошади, а я на своей Зорьке. Едем: Иван впереди, я за ним. Кудлатко с нами — пес ивановский, большой такой! Он то вперед забежит, то отстанет, то в сторону махнет: собака и есть собака — все че-то вынюхивает да ногу задирает…

Вот стали подъезжать к лесу, а на опушке откуда ни возьмись волк! Бежит еле-еле, хромает. Побежит, побежит да приляжет… “Раненый, видать, — кричит Иван, — Кудлатко, усь!” Пес тоже волка увидел, шерсть натаращил да вперед! А волк-то хвост поджал да потихоньку так кондыбает… Иван собаку бодрит: “Кудлатко, усь! Взять его!” Кудлатко не бежит, а летит — вот-вот супостата достанет. А волк остановится, на собаку поглядит да к таловым кустикам правит. Волк уже и поросль талову миновал и Кудлатко — вот он! Сейчас собьет разбойника с ног… Иван из себя выходит: “Кудлатко, взять его! Усь!..” Только кобель кусточки-то таловые миновал, и тут с боков на него налетели сразу три волка. А тот, что убегал, повернул назад да тоже на Кудлатку. Господи, че тут началось: рыки, грызня, визг!..

Иван с саней соскочил, в руках топор да жалостливо так кричит: “Ку-у-дла-а-а-тко! Ку-у-дла-а-атуш-ко-о!” Пока он к кустам-то дохромал, один из волков закинул пса на спину, да все и скрылись! Приковылял Иван назад, в глазах слезы стоят, стонет: “Эх, Кудлатко, славный, храбрый мой пес! А я-то, дурак набитый: Кудлатко, усь!.. Кудлатко, усь!.. А эти-то прохиндеи! А я-то дурак!.. Дурак!.. Ку-у-дла-а-а-туш-ко, храбрый мой!..”

Успокаиваю его: “Да полно, Иван Евграфович, откуда знать было, что их там за кустами-то целая компания”. А он свое: “Эх, Кудлатко да эх, Кудлатко!..” И пока дрова рубили, пока грузили, обратно ехали, он все Кудлатку своего хвалил да себя самыми последними словами ругал… Уж че и говорить, хитрецы!

— В деревне-то не озоровали?

— Как не озоровали — всех в страхе держали! Дело дошло до того, что собак прямо в оградах драли. А у Хабаровых Жучка была, небольшая такая собачонка, так ее прямо на крыльце… Старик Трофим услышал визготню сучонки, в сени выскочил, двери открыл, а они на него как рыкнули, он и обратно…

— А летом?

— И летом пакостили: то теленка задерут, то ягненка, а то и барана завалят или свинью уведут… Отбившихся от стада, больных да увечных хватали. А зимой лезли в овчарни, стайки, крытые пригоны. Уж тут, если им не помешают, они всю живность придушат.

— Как в стайки-то попадали?

— Как люди, так и они: подкопом, верхом, а то и сторожок из скоб вытащат да через двери заберутся… И ведь вот штука какая: ране-то такого никогда не бывало. А тут, видно, война, разруха, мужиков в деревне нет, гонять их некому, они и осмелели. Старики говорили, что это-де не наши волки-то, не здешние. Наши-то, де поменьше да попугливее. А эти вроде бы из-за Урала. Их к нам война пригнала. Они-де там, где бои-то шли, человечиной питались, вот и осмелели, теперь и здесь на людей нападают.

— И на людей нападали?

— Нападали… Много было случаев-то. Даве-то я че тебе рассказывала? Не случись этого чуда — новогодней грозы-то, и я бы тут не сидела…

— Но ведь сидишь.

— Сижу… А вот учительница Вера Николаевна, фамилию-то уже не помню, — не посидит. Ее съели… Тоже в войну… Она не здешняя была. В горбуновской школе учительствовала… Не знаю, из района ли добиралась, или из дома… Пришла в Денисово уже к вечеру, в конторе погрелась, кипяточку пошвыркала да к себе в Горбуниху… Километра два не дошла… Тут они ее и настигли… Сначала тетради жгла. Идет да жгет… Потом на стожок наткнулась, его жечь начала. Они ее окружили, ну, вот, как нас на Сухом болоте, стали ждать. Долго, видать, ждали: все уталовали… Вот уж, поди, повыли!.. Вот уж, поди, страху-то натерпелась, несчастная!.. Ну, а когда сожгла она последний клочок, тут они на нее и набросились… Валенки только и нашли да железную ручку, больше ничего.

Тетушка притихла, промакнула передником глаза и поднялась.

— Поздно уже, завтра рано вставать, а то грибы-то ждать не будут, разбегутся.